Андре Лори
Наследник Робинзона
[L’Héritier de Robinson, (n.) J. Hetzel et Cie, Paris, coll. Romans d’aventures — petit format n® (1), 1884]
ГЛАВА I. Поль-Луи и его отец
[править]— Письмо, сударь!.. неизвестно откуда, но надо полагать, что издалека! — произнес лакей, подавая на подносе письмо, или, вернее, держа в левой руке поднос, между тем как правой он подкидывал, подбрасывал и взвешивал на ладони увесистый конверт, испещренный множеством марок, по-видимому, тропических стран.
Но хозяин его был слишком поглощен в данный момент своим разговором, чтобы обратить внимание на бесцеремонное обращение его слуги с этим письмом.
— Нет, лучше нам отправиться в Англию и посетить Бирмингем, Манчестер, Лидс, словом, все эти большие центры промышленности, с которыми ты так желаешь ознакомиться! — убедительно говорил он своему сыну.
— Все это хорошо, но я всегда успею побывать там, — возразил сын, — а вы, батюшка, были бы особенно рады, я в этом уверен, повидать Неаполь, Флоренцию, Рим и его новейшие раскопки; потому я полагаю, что мы сделаем лучше, если поедем в Италию.
На дворе стоял уже июль месяц, и надо было, не теряя времени, решить вопрос о том, куда на этот раз направиться в свое обычное ежегодное путешествие на каникулы. Господин Бенжамен Глоаген сидел за завтраком вдвоем со своим сыном Полем-Луи, как они это делали всегда с тех пор, как последний поступил в Ecole central des arts et manufactures, то есть в высшую школу художеств и промышленности, а первый для того, чтобы не разлучаться с ним, перенес свои пенаты из Нанта в Париж, в прекрасное большое помещение на площади Вогезов.
В данном случае выражение «перенес свои пенаты» являлось отнюдь не обычной метафорой, так как, в качестве страстного любителя греческих и римских древностей и серьезного археолога, каким был господин Бенжамен Глоаген, он являлся счастливым обладателем целой коллекции маленьких божков-Ларов (Лары — боги домашнего очага), которые, вероятно, даже и в пору полного расцвета своего культа и в течение всех двадцати веков своего существования не видали более страстного и горячего поклонника, чем их настоящий владелец.
Все, до последних мелочей включительно, в этой большой красивой зале, служившей столовой и обставленной старинной мебелью, свидетельствовало о вкусах хозяина дома.
На стенах и повсюду висели, стояли и лежали копии знаменитых барельефов, обломки драгоценных античных статуй, бюсты с отбитыми носами, плиты камня с какими-то латинскими, греческими или египетскими надписями и всякого рода обломки, в которых глаз непосвященного в тайны археологии человека не увидел бы ничего, кроме никуда не годной старой рухляди, полуистлевших, безобразного, неопрятного вида папирусов, старинных монет и медалей и тому подобных вещей, совершенно бесполезных и некрасивых.
На камине, между моделью кратера из Помпеи и треножником из Геркуланума, красовалась статуя из черного мрамора с головой ястреба, украшенной головным убором древней римлянки. Буфет охраняла от нашествия мышей мумия кошки, доставленная прямо из Гиз. С середины потолка спускалось, паря на широко распростертых крыльях, превосходное чучело громаднейшего ягнятника. А множество дорогих, из черного дерева витрин, в которых в чинном систематическом порядке были разложены и расставлены всевозможные жучки и букашки, агатовые и сапфировые печатки, эмалированные фигурки, зеленые и голубые, крошечные кольцеобразные животные и так далее, напоминали скорее какое-нибудь Фивское подземелье или Мемфисские катакомбы, чем бельэтаж на бывшей королевской площади в Париже.
И вот, среди всех этих свидетелей далекой древности, этих остатков цивилизации давно минувших веков, хорошенькая модель локомотива и электрический провод одни напоминали о современной цивилизации и вносили в этот археологический мир едва заметную нотку протеста и дисгармонии.
Между тем эти противоположности свидетельствовали, несомненно, о двух различных направлениях в жизни обитателей этого дома.
Бенжамен Глоаген, страстный археолог-палеограф, то есть знаток древних письмен, исконный житель города Нанта, получив неожиданно крупное наследство от какого-то дальнего родственника лет десять тому назад, мог теперь дать полную волю своей склонности к изучению древностей и далекого прошлого рода человеческого.
Это был человек лет пятидесяти, с умным проницательным взглядом, высоким, открытым лбом, обрамленным густыми седыми волосами, и тонким орлиным носом. В нем было нечто, напоминавшее охотничью собаку в поисках дичи. Смотря на него, когда он с жадностью вглядывался в какую-нибудь заплесневевшую древнюю монету или медаль, можно было сразу сказать, что страсть к изучению и собиранию древностей была единственной преобладающей страстью этого человека, что окружающая жизнь не представляла для него ни малейшего интереса и что для привлечения его внимания для вещи требовалось по меньшей мере два или три века существования.
И если говорить правду, то даже греки времен Перикла и римляне времен Цезаря не пользовались в его глазах особым уважением. Древние галлы, кельты и длиннобородые друиды доцезаревой эпохи, усеявшие своими древними памятниками леса Бретани и оставившие следы повсюду в Европе, — вот что было предметом его восторженного культа.
Господин Глоаген сознавал себя кельтом до мозга костей и чрезвычайно гордился этим. Как и Жан Масэ, господин Глоаген находил, что современная Франция слишком мало ценит своих доисторических предков — эту благородную ветвь арийского имени, перекочевавшего с берегов Оксуса к берегам Атлантического океана с десяток веков тому назад, задолго до того времени, когда у греков и римлян проявилась государственная жизнь. Он находил решение множества исторических вопросов в несомненном влиянии кельтов и их цивилизации на остальные народы древнего мира. По его мнению, этруски были только последователями древних друидов; а греки, путем вторжений галлов в пределы Македонии, и даже египтяне, через финикийцев и путем торговых сношений с Арморикой (то есть приморской частью Бретани и Нормандии), заимствовали и свое примитивное искусство, и все важнейшие основные открытия и изобретения у галлов. Он утверждал, что если бы не эти варвары, латины и франки, то цивилизация ушла бы на целые две тысячи лет вперед, потому что они дважды душили ее в самой колыбели, оберегаемой друидами.
Между тем, в силу какого-то закона противоречия, преобладающего в жизни людей и природы, сын этого страстного поклонника седой древности, Поль-Луи, был совершенно безучастен ко всем драгоценным останкам цивилизации давно исчезнувших племен и народов, ко всем этим редкостям, которые в глазах его отца не имели себе ничего равного в жизни. Для него любой камень или плита представляли ровно столько интереса, на сколько они могли щегольнуть тщательной отделкой и быть пригодными для возведения какого-нибудь здания. Он не сделал бы десяти шагов в сторону, чтобы увидеть какую-нибудь ниневийскую хронику, начертанную на камне, или египетские надписи на столбах, и едва ли бы обернулся, если бы кто-нибудь явился сказать ему, что найдены руки Венеры Милосской.
В его глазах кран Бабине являлся несравненно более важным произведением искусства, чем сам Аполлон Бельведерский, и такого рода мнение он высказывал совершенно открыто в присутствии своего отца, тем более, что таков уж был от природы склад его ума, а впоследствии и сам род избранной им карьеры, невольно приводивший его к такого рода взглядам на вещи. Это являлось, конечно, поводом к постоянной легкой пикировке, взаимным шуткам и тонким намекам на слабости друг друга между отцом и сыном. Господин Глоаген называл сына своего вандалом и янки, а Поль-Луи, в свою очередь, отплачивал ему тем, что уверял, будто его отец — бывший верховный жрец Изиды или этрусский горшечник, а, может быть, даже какой-нибудь халдейский древний маг, каким-то чудом попавший в наш век электричества и пара.
— Я счел бы себя несравненно более счастливым, если бы добавил какой-нибудь гвоздь или болт к станку Жакара, чем если бы создал своим резцом фризу Парфенона! — восклицал Поль-Луи.
— Я же лучше желал бы иметь право сказать, что моему резцу принадлежит кончик носа гладиатора, чем сказать, что изобрел все ваши дьявольские механизмы! — возражал на это господин Глоаген.
Затем оба они весело принимались хохотать, и этим оканчивалась обыкновенно каждая подобная пикировка между отцом и сыном, не оставляя о себе никакого следа.
По наружности своей Поль-Луи также мало походил на отца, как и по своим вкусам и склонностям. Это был высокий молодой человек, лет двадцати трех, с коротко остриженными густыми волосами, с прямым, открытым лицом и небольшой белокурой бородкой в виде подковы, что действительно придавало ему некоторое сходство с янки. Он только что блистательно сдал свои выпускные экзамены и получил диплом гражданского инженера.
От своего годичного пребывания в двадцатом линейном полку, незадолго до поступления в высшую школу художеств и промышленности, он сохранил строгую выдержку и регулярную методичность привычек, присущую солдату.
Несмотря на столь поразительный контраст, какой представляли собой эти два существа, они любили друг друга до обожания и каждую минуту готовы были пожертвовать своими вкусами и склонностями один ради другого. Так и в данный момент, — Поль-Луи всячески старался убедить своего отца ехать в Италию, между тем как господин Глоаген, подавляя в себе тайное желание уступить настояниям сына, ратовал за поездку в Англию.
— Избрав целью нашего путешествия Италию, мы можем проехать через Сен-Готард и осмотреть работы, которые там производятся! — заметил Поль-Луи.
— Неужели ты думаешь, что в Великобритании для меня не найдется ничего интересного? — возразил отец. — А древние римские станы, а древности Британского и Эдинбургского музеев? Да всего этого более чем достаточно, чтобы занять меня во время этого путешествия.
— Говорят также, что новая железнодорожная линия Специи (Spezia) чрезвычайно интересна! — снова заметил Поль-Луи.
Такого рода великодушное препирательство могло бы продолжаться еще долго, если бы камердинер их, Баптист, не решился повторить еще раз и значительно громче, чем прежде, ту же фразу:
— Письмо, сударь!.. Неизвестно откуда.
— Об этом не беспокойся, любезный… я сейчас это узнаю, — с приветливой улыбкой сказал господин Глоаген, и так как Баптист стоял, недоумевая, что ему делать, то господин его сделал ему знак, что он может уйти. Но, очевидно, непреодолимое любопытство овладело душой Баптиста, так как едва он успел скрыться за дверью, как почти тотчас же снова появился с другим подносом в руке и с особым усердием принялся собирать со стола посуду и убирать ее в буфет.
Тем временем господин Глоаген вскрыл письмо и пробежал его глазами.
— Калькутта, — воскликнул он, — черт возьми! Кто может мне писать оттуда? — пробормотал он вполголоса, затем продолжал вслух:
— Вот так новости!.. Полковник Робинзон, мой beaufrere, осмелился отдать Богу душу и назначить меня опекуном своих детей и в то же время своим душеприказчиком. Точно снег на голову!.. и на что это похоже? Человек, которого я ни разу в своей жизни не видел и от которого имел всего лишь одно письмо, целых тринадцать лет тому назад, в котором он уведомлял меня о смерти моей бедной сестры…
Поль-Луи смутно помнил, что одна из сестер, или, вернее, сводная сестра его отца, дочь его деда от другого брака, была замужем за английским офицером, служившим в Индии. Кроме того, он вспомнил, что слыхал когда-то и о том, что она скончалась там от холеры. Вот все, что он знал о них.
— Письмо это пишет solicitor, то есть, иначе говоря, тамошний ходатай по делам, или адвокат, словом, нечто в этом роде, — продолжал господин Глоаген. — Эти господа ничего не стесняются! Послушайте только, что он мне пишет:
«Калькутта 14 июля 1882 года.
Милостивый Государь! С душевным прискорбием имеем честь уведомить вас о том, что высокоуважаемый подполковник Жорж Плантагенет Крузо Робинзон, командор ордена Бани и кавалер Индийской Звезды, командир сто одиннадцатого Ее Королевского Величества Великобританского стрелкового полка, скончался восьмого числа текущего месяца на месте службы своей в Калькутте. В силу собственноручного завещания покойного, написанного девятнадцатого марта текущего года и хранящегося у нас, копия которого прилагается вам при сем, покойный назначает вас опекуном своих детей и в то же время одним из своих душеприказчиков.
В ожидании ваших распоряжений имеем честь заверить вас, милостивый государь, в полной нашей готовности служить вам.
„Сельби, Грахам и КR“, Поверенные по делам.»
— Удивительно приятно, нечего сказать! — с видимым чувством досады и неудовольствия продолжал господин Глоаген. — Я, которому до глубины души противны всякие расчеты и денежные дела, вдруг ни с того ни с сего, вопреки всякому ожиданию, назначаюсь опекуном каких-то совершенно не известных мне детей в Индии… И уж, конечно, на мою бедную голову обрушивается при этом уйма всякого рода запутанных денежных дел по сохранению более или менее крупного состояния в рупиях и стерлингах, всякого рода ответственность, хлопоты и обязательства без числа… Такого рода казусы случаются только со мною!.. Но, может быть, с Божьей помощью мне еще как-нибудь удастся отделаться от этой непрошенной чести… Да, Да… я непременно постараюсь это сделать, постараюсь уклониться от этих обязанностей, хотя бы уже только . потому, что за дальностью расстояния и очевидной невозможностью быть настоящим добросовестным опекуном этих сирот, я не считаю себя вправе принять на себя эту тяжелую ответственность… А вот и само завещание!..
При этом господин Глоаген развернул огромного формата лист гербовой бумаги, почти не уступавший по своей величине номеру «Таймса». Бумага была исписана в два столбца красивым круглым почерком; текст одного столбца был французский, другого — английский.
Наш археолог прочел вслух следующее:
«Калькутта, 19 марта 1882 г. Таково мое завещание и последняя моя воля. Хотя я в данный момент нахожусь в полном здравии и душевном, и телесном, но имею серьезные основания думать, что жизни моей угрожает опасность и что мне, может быть, вскоре придется проститься с нею, сделавшись жертвой глупого чувства мести какого-то неведомого мне врага, который в последнее время не раз напоминал мне о себе то угрозами, то неудачными до сих пор покушениями на мою жизнь. Вот почему я счел нужным написать это завещание и изложить в нем последнюю свою волю, исполнение которой возлагаю на своих ближайших друзей.
Живя вдали от родины уже более тридцати лет и встречая в родной семье лишь полное равнодушие и безучастие к себе, являющиеся у нас обычным уделом младших сыновей в отличие от старших, я мало-помалу совершенно разошелся со своей семьей и стал ей окончательно чуждым, как и она мне. Все то счастье, привязанность и любовь, какие выпали мне на долю в этой жизни, всецело дарила мне моя незабвенная, горячо любимая покойная жена, Эмилия Глоаген, которую, увы, слишком рано похитила у меня безжалостная смерть. С тех пор прошло уже тринадцать лет, но за все это время образ ее не переставал жить в моем сердце. Зная то чувство глубокого уважения и неизменной привязанности, которое покойная жена моя неизменно питала к брату своему Бенжамену Глоагену, бывшему археологу и палеографу города Нанта, в настоящее время поселившемуся в Париже, а также зная из отчетов различных ученых обществ и других специальных трудов о том, с каким успехом мой уважаемый шурин предается своим научным исследованиям и изысканиям, я, горячо сочувствуя ему и его делу, решил доверить ему, как единственному человеку из числа моей родни, заслуживающему название родственника, самое дорогое в моей жизни — моих детей, дочь Флоренс и сына Шандо, и прошу господина Бенжамена Глоагена, во имя той дружбы и любви, которые он всегда питал к их покойной матери, принять на себя обязанность опекуна и заменить отца моим бедным детям вплоть до того момента, когда дочь моя, встретив достойного человека, станет его женой, а сын мой окончит свое образование и пройдет все классы высшего военного училища, к поступлению в которое он готовится мною.
Наследство мое состоит: 1) из шестисот фунтов стерлингов, помещенных под надежные проценты; 2) из недоимок моего содержания, которого я не брал в течение нескольких лет; 3) из пенсии, отпускаемой государством моей дочери; 4) из моей обстановки, лошадей, экипажей, библиотеки и художественных произведений современного и античного искусства и, наконец, 5) из моих рукописей, преимущественно заметок и записок об архитектурных памятниках кхмеров, из рисунков и фотографических снимков, привезенных мною из последнего путешествия в Камбоджу с целью археологических исследований…»
— Эх, черт возьми! — воскликнул господин Глоаген, прерывая чтение. — Это становится весьма интересным! Кхмерская архитектура, о самом существовании которой не знали всего какой-нибудь десяток лет тому назад, а между тем это одно из наиболее блестящих проявлений античного искусства в Азии…
— Под этим, конечно, подразумеваются старые плиты песчаного известняка или какие-нибудь безрукие или безносые статуи? — спросил Поль-Луи с едва скрываемым оттенком легкого пренебрежения. — Так как, будь у них руки и носы, они, вероятно, не удостоились бы внимания господ археологов.
— Старые плиты известняка!.. Безносые статуи!.. Нет, сударь мой, — возразил господин Глоаген, — знайте, юный варвар, что наши французские моряки недавно открыли среди камышей и в дебрях почти непроходимых лесов настоящие чудеса архитектурного искусства, храмы и дворцы, развалины которых смело могут соперничать с современнейшими произведениями Греции и Рима в этой области искусства!.. Памятники, свидетельствующие о существовании великого гения, какого-то неизвестного азиатского Микеланджело, дивные скульптуры, говорящие нам о каком-то неведомом доселе Фидии!
Поль-Луи молчал, не находя возражений перед таким восторженным энтузиазмом отца, и господин Глоаген продолжал чтение завещания:
«Все эти бумаги и документы находятся в моем кабинете в Калькутте; убедительно прошу, чтобы все это было опечатано тотчас же, как я скончаюсь, и чтобы печати были сняты не иначе, как в присутствии главного моего душеприказчика, господина Глоагена»…
— Как так в моем присутствии? — удивленно воскликнул археолог. — Неужели этот бедняга полковник полагает, что для француза путешествие в Индию, в Калькутту равносильно воскресной поездке в Версаль?
Но завещание как будто предвидело это возражение.
«Несомненно, путешествие в Индию для европейца представляется далеко не пустячным делом, и я сознаю вполне, что, требуя от моего уважаемого шурина, господина Глоагена, подобной поездки, требую очень многого, но взамен того я, в свою очередь, могу поручиться, что тот несомненный интерес, какой представляют мои записки и документы для каждого ученого, с лихвой вознаградят его за то утомительное путешествие, какое ему придется предпринять ради этого. Ему я доверяю этот ценный вклад в область науки и имею самые серьезные основания желать, чтобы никто другой до него не прикасался к моим заметкам и другим собранным мною материалам, а потому настоятельно прошу его лично принять этот вклад. Во всяком случае, прошу господ Сельби и Грахама, которые в продолжение целых двадцати пяти лет были моими агентами и поверенными по делам, к обоюдному нашему удовольствию, чтобы они выждали в этом отношении дальнейших распоряжений господина Глоагена и ничего не предпринимали помимо его».
Далее шла подпись:
«Жорж Плантагенет Крузо Робинзон»,
— Да… дело затруднительное! — промолвил археолог, окончив чтение завещания. — Не могу же я сегодня захватить чемодан, сесть на пароход, отправляющийся в Индию, и поехать на край света!..
— Отчего же нет? — мягко заметил Поль-Луи. — Во-первых, Калькутта вовсе не на краю света, теперь туда свободно можно доехать в каких-нибудь три недели… Мы с вами не могли решить, куда бы нам отправиться в нынешнем году, а теперь вот оно — это решение, само собой напрашивается нам!
— Как? Неужели ты того мнения, что нам следовало бы отправиться в Индию?
— Несомненно! И я уверен, что вы сгораете от нетерпения совершить это путешествие!
— Я сгораю от нетерпения? Да кто тебе это сказал? Тебе нравится так думать, ну, что же, — озабоченно промолвил господин Глоаген, машинально вертя в руках документ, который он только что прочел. — Эй, да здесь есть еще конверт! — вдруг воскликнул он, заметив, что не все достал из пакета. Конверт был адресован ему, он распечатал его и вынул простую визитную карточку, и при этом была еще приложена маленькая записочка следующего содержания:
«Мистрис О’Моллой шлет свой привет господину Глоагену и надеется, что уважаемый господин Глоаген не откажет ей в удовольствии видеть его своим гостем во все время его пребывания в Калькутте. Прилагаемая при сем фотография должна ознакомить вас с детьми покойного друга и сослуживца мужа моего, Флоренс и Шандосом Робинзонами».
— Это вылитая покойная сестра! — воскликнул господин Глоаген, с нескрываемым волнением любуясь миловидной грациозной девушкой лет семнадцати-восемнадцати, склонившейся на плечо своего брата. — Мне кажется, что я из тысячи других детей узнал бы этих двоих! — прошептал как бы про себя господин Глоаген.
— Как видите, дорогой батюшка, я был прав! — заметил Поль-Луи, также растроганный, хотя и старавшийся скрыть волнение. — Нам с вами придется действительно воспользоваться первым мальпостом и ехать в Индию.
— И ты увидишь Суэцкий канал! — как-то особенно радостно воскликнул господин Глоаген, как бы желай привести для своего успокоения и оправдания какой-нибудь веский аргумент.
— А вы увидите пирамиды и музей Булак! — сказал, в свою очередь, Поль-Луи.
— Да, не говоря уже о древних памятниках Индии, Камбоджи!.. И, право, меня бы крайне удивило, если бы я не нашел несомненных доказательств азиатского происхождения всей цивилизации древних галлов. В сущности, что такое дольмен, как не тот же индийский храм в самом первичном виде! И что такое индийский храм, как не тот же дольмен с множеством всевозможных украшений? Впрочем, покойный зять мой возложил на меня священную обязанность, уклониться от которой было бы, как мне кажется, преступлением… Не так ли?
— Да, я совершенно согласен с вами!
— В таком случае, это дело решенное. Мы едем! Поль-Луи, как человек практичный, уже схватил газету и, отыскав указатель железных дорог и водных сообщений, с лихорадочным вниманием пробегал его.
— Калькутта, — прочел он, — компания «Messa-- geries maritimes», почтово-пассажирские пароходы, отправляющиеся из Франции через Марсель, Суэц, Пуэнт-де-Галь, Пондишери и Мадрас… ближайший пароход отправляется двадцать седьмого числа этого месяца.
— Следовательно, уже послезавтра!
— Да, я полагаю, что мы можем поспеть на него.
— Мы непременно успеем!
— А если бы мы пожелали сократить путь, — продолжал Поль-Луи, не переставая внимательно изучать указатель, — то можем в Александрии взять билеты прямого сообщения до Калькутты.
— Мы так и сделаем!
— Итак, сегодня у нас понедельник; завтра вечером мы отправимся скорым поездом в Марсель, а послезавтра, в среду, сядем на пароход, отправляющийся в Калькутту.
В этот момент страшный шум бьющейся посуды заставил отца и сына невольно обернуться. Оказалось, что Баптист, в своей поспешности сообщить скорее столь важную новость всему населению людской, уронил целую груду тарелок, которые разбились вдребезги.
ГЛАВА II. В Калькутте
[править]Двадцать пять дней спустя господа Глоагены, отец и сын, благополучно прибыли на пароходе «Серапис» в Калькутту.
Программа их осуществилась лишь отчасти: один из них видел в Египте знаменитые пирамиды и музей Булак, незадолго до того обогатившийся саркофагами тридцати двух фараонов, не упомянутых в истории, а другой имел случай основательно осмотреть Суэцкий канал, измерить скат его откосов, или берегов, и вычислить производительность громадных черпаков, неустанно борющихся против наносных песков пустыни. Но с самого момента прибытия в Александрию нашим путешественникам волей-неволей пришлось убедиться, что если они не желают посвятить целый месяц изучению египетских древностей, то им необходимо не теряя времени воспользоваться отходящим английским пассажирским пароходом, тем более что Поль-Луи не считал для себя возможным посвятить этому путешествию в Индию более трех месяцев. Он хотел во что бы то ни стало вернуться в Париж к началу ноября, чтобы поступить в институт путей сообщения, а потому отец, зная это, не захотел пробыть в Египте более двух суток.
Таким образом, наши путешественники отправились дальше на английском пассажирском пароходе и, быстро проследовав Красным морем и Персидским заливом, очутились близ Цейлона, манившего своей роскошной растительностью и напоминавшем какое-то сказочное царство. Затем, обогнув Индийский полуостров, тринадцать дней спустя после отправления из Адена, «Серапис» был уже в виду маяка, возвышающегося в устье Ганга, и принял на свою палубу опытного лоцмана, который должен был провести его между знаменитыми Sandheads, то есть громадными песчаными мелями, которые постоянно нагромождает священная река в Бенгальском заливе.
Большой цветущий остров Сангор стал выплывать из воды, ясно вырисовываясь на глади водной поверхности недалеко от плывущего парохода. Речной семафор Диамонт-Харбор указывал на устье Гоугли. В продолжение целых пятнадцати часов «Серапис» шел вверх по реке, между двойным рядом всякого рода судов самых разнообразных типов и стран, направлявшихся к гавани или выходивших в открытое море. И вот, наконец, на рассвете следующего дня взгляду путешественников, утомленному однообразием низких полузатопленных берегов, вдоль которых уже более суток подвигался их пароход, представился величественный ряд дворцов Калькутты за целым лесом мачт и труб.
Было около шести часов утра, и солнце заливало своими яркими лучами всю эту пеструю панораму, красивее которой трудно найти, когда «Серапис» бросил якорь рядом с набережной.
Не успел еще пароход выпустить последний клуб пара из своих железных легких, как целая пестрая флотилия лодок с цветами, плодами и разного рода товаром кольцом обступила «Серапис»; полчища носильщиков, многочисленные группы родственников и друзей наводнили палубу парохода; белые тюрбаны, яркие и светлые ткани, бронзовые лица и оглушительные голоса — все это сливалось в один пестрый и шумный беспорядок…
А вдали набережная кишела пестрой толпой, среди которой в живописном смешении выделялись нарядные паланкины и экипажи. И все это в роскошной рамке богатой тропической зелени, оживленной белыми, залитыми солнцем зданиями, колокольнями, колоннами и минаретами.
Господин Глоаген и Поль-Луи, опершись о перила, смотрели, как эта пестрая, волнующаяся толпа брала приступом только что подошедший пароход. Вскоре внимание их было привлечено маленькой лодочкой, которой с мастерским искусством и ловкостью управлял, лавируя среди многочисленной флотилии всякого рода мелких судов, стройный красивый мальчик лет тринадцати-четырнадцати, готовившийся пристать к пароходу как раз у того места, где они стояли.
Мальчик этот не был, очевидно, ни комиссионером, ни носильщиком, которые толпились вокруг парохода и на палубе. Одет он был с головы до ног в белое полотняное платье, но на европейский манер и с некоторой претензией на элегантность. Его свежий здоровый румянец и цвет кожи несомненно свидетельствовали о том, что если он и родился в Индии, то уж во всяком случае не от родителей местного происхождения.
В тот самый момент, когда Поль-Луи заметил этого мальчика, тот поспешно и ловко убрал весла и, вытянувшись во весь рост, стоя на носу лодки и приложив руки ко рту в виде рупора, обратился к нашим путешественникам на прекрасном французском языке:
— Не можете ли вы сказать мне, джентльмены, не прибыли ли с вами на этом пароходе господа Глоагены, отец и сын?
Поль-Луи поспешил ему ответить, назвав себя, на что красивый мальчик высоко поднял свою легкую соломенную шляпу, радостно помахал ею в воздухе, открыв при этом пышную массу золотисто-рыжеватых кудрей и милое, умное и приветливое лицо, и громко воскликнул:
— Ура! Я — Шандо Робинзон!.. Здравствуйте, милый дядя! Здравствуйте, кузен… — Но не успел он договорить последнего слова, как какая-то неуклюжая громоздкая туземная лодка с налета наскочила на легонькую маленькую лодочку и опрокинула ее. Не готовый к такой неожиданности, Шандо потерял равновесие и упал в воду.
Крик ужаса вырвался у господина Глоагена и его сына при виде случившегося, вокруг послышались ругань и проклятия в адрес негодяя, а также и в адрес неосторожного мальчика; виновник же случившегося, усиленно работая веслами, уходил со всей скоростью подальше от парохода, а на поверхности расходились в темной воде концентрические круги над тем местом, где скрылся несчастный мальчик.
Поль-Луи смутно, точно сквозь сон, заметил медно-красный могучий торс, атлетического сложения руки и выглядывавшие из-под высокого белого тюрбана большой орлиный нос и пару блестящих азиатских глаз с выражением злобной радости.
— Мальчик за бортом!.. Живо веревки! Спасательные круги! Буйки! — кричали со всех сторон; все суетились, толпились и толкались… И вдруг среди общего бестолкового крика и суетни послышалось грузное падение какого-то тела в воду, описавшего в воздухе параболу.
Поль-Луи, не сбросив даже своей верхней дорожной куртки, не выжидая, что сделают другие, бросился в воду. Почти в тот же миг голова Шандо, смеющаяся и жизнерадостная, показалась над поверхностью. Мальчик бодро и ловко плыл вперед, направляясь к черной стене парохода, и, поймав один из брошенных ему канатов, не дав себе даже труда доплыть до лесенки, спущенной до уровня воды, с ловкостью и проворностью опытного матроса взобрался на палубу и здесь, отряхиваясь, как только что вышедший из воды щенок, с веселым видом заявил:
— Это сущие пустяки; лишний раз выкупаться у нас никогда не мешает!
Тем временем и Поль-Луи, которого уже успели предупредить о благополучном исходе происшествия, спокойно взошел по лестнице на палубу при громких криках «ура» и аплодисментах всех присутствующих.
Молодые люди заключили друг друга в объятия с вполне искренним чувством взаимного сердечного расположения.
— Благодарю вас, кузен, считайте меня своим должником до первого случая! — сказал Шандо. — Ах! — спохватился он, — да я потерял шляпу!.. Эй, ты! Пресноводный моряк, вылови хоть мою шляпу! — крикнул он, отыскивая глазами темнокожего гребца, виновника происшествия.
Но тот был уже далеко, слишком далеко, чтобы можно было его нагнать или хотя бы только различить его черты, которые скрывал лоскут той же белой ткани, что и на тюрбане. Опустил ли он его на глаза, чтобы предохранить их от ослепительных лучей солнца, или же чтобы скрыть лицо, не быть узнанным, — это трудно было решить, но его грубое, бессердечное поведение, конечно, говорило не в его пользу и допускало также возможность предполагать нечто умышленное в его поступке. Еще минута, и он скрылся среди бесчисленных судов, стоявших на якоре.
— Бедный мой мальчик, я боялся, что ты погиб! — с волнением воскликнул господин Глоаген, обнимая племянника.
— Берегитесь, дядя, вы замочитесь, ведь я весь мокрый! — весело воскликнул Шандо.
— Пойдемте, спустимся в мою каюту, вы там сможете переменить платье и белье, — предложил Поль-Луи.
— Ба-а!.. На траком солнце, как наше! Стоит ли менять платье, когда не более чем через четверть часа я буду сух, как спичка. А вот и моя шляпа! Значит, ничто не пострадало! Благодарю вас, любезнейший, — сказал он, вознаградив несколькими монетами услугу, оказанную ему одним из матросов, выловившим шляпу. — А теперь, если бы вы потрудились перевернуть и поставить на киль мою лодку, то все обстояло бы как нельзя лучше.
Действительно, легкая лодочка его плавала кверху дном, точно уснувшая рыба. Вскоре услужливый матрос с другим своим товарищем перевернули лодку, вычерпали из нее воду и причалили ее к лесенке.
Тем временем Поль-Луи переоделся в сухое платье и, когда вновь вернулся на палубу, то все уже было сделано.
— Ну, вот все и готово! — сказал Шандо. — И я в любой момент готов к вашим услугам, чтобы свезти вас на берег, если только вы после случившегося не потеряли всякую веру в мои морские способности! — смеясь, добавил он.
— Напротив, мы самого высокого мнения о них, но при нас еще довольно большой багаж, о котором нам следует позаботиться.
— Не заботьтесь о багаже, я немедленно пришлю вам солдата, который позаботится о нем.
— Но я, право, еще не знаю, где мы остановимся, нам очень хвалили отель «Корона».
— Отель «Корона»? Да неужели вы полагаете, милый дядя, что мистрис О’Моллой позволит вам остановиться в каком бы то ни было отеле или гостинице? Нет, это вам придется вычеркнуть из ваших списков… Ведь я забыл вам сказать, что это она послала меня встречать вас. Сама она вместе с Флорри ожидает вас на набережной. Флорри — это моя сестра Флоренс, мы все ее здесь называем так. Смотрите, видите вы там желтый экипаж, в котором сидит дама, а подле него другая дама, верхом? Видите?
— Да, да, и я сердечно благодарен ей… Но ведь я не имею удовольствия быть с нею знаком и, право, не знаю, должен ли я…
— О! Мистрис О’Моллой! Вы ее не бойтесь, она такая простая… С ней познакомиться не трудно!.. Кроме того, да будет вам известно, милый дядя, что вы напрасно стали бы отказываться. Раз вы приехали в Калькутту, вы волей-неволей попадаете под ее власть, а она шутить не любит с ослушниками…
— В самом деле? — улыбаясь, сказал Глоаген.
— Да, да, в сущности, ведь она — временно командующий сто одиннадцатым полком, а отнюдь не майор, — продолжал Шандо с легким оттенком иронии, причем глаза его на мгновение увлажнились слезами, так как слова «временно командующий» невольно напомнили ему о недавней тяжелой утрате. — Майор на параде, вот почему его теперь нет здесь; но все офицеры в полном составе, а также и все нижние чины отлично знают, что с рапортом следует являться не к майору, а к мистрис О’Моллой…
— Итак, вы полагаете, что противиться желанию мистрис О’Моллой совершенно бесполезно?
— Положительно так, милый дядя! Она уже приказала приготовить для вас прекрасное помещение в казармах и скорее решится заставить привести вас туда под конвоем четырех солдат и ефрейтора из ее команды, чем согласится отказаться of мысли видеть вас своим гостем!
— Ну, в таком случае остается только покориться ее воле и безропотно капитулировать! — все так же шутливо сказал господин Глоаген, спускаясь с лесенки парохода в шлюпку своего племянника.
Минуту спустя он и сын его уже сидели в лодке Шандо, который, сидя на веслах, быстро направился к набережной.
Поль-Луи не мог надивиться и налюбоваться смелостью, ловкостью, уверенностью и силой, которые сквозили в каждом движении этого мальчугана. Профессиональный лодочник не сумел бы лучше справиться со своей шлюпкой, чем он, и с такой же ловкостью направлять ее среди бесчисленного множества разнообразных судов, стоявших на рейде. Не переставая болтать со своими спутниками, он греб сильно и мерно, не забывая поминутно оглядываться назад в сторону набережной.
— Вон видите, мистрис О’Моллой и Флорри машут платками! — воскликнул он. — Они уже увидели нас.
Господин Глоаген и Поль-Луи поспешили, конечно, ответить на их приветствие, подняв высоко над головой шляпы и помахав ими, а несколько секунд спустя лодка причалила и наши путешественники ступили на берег.
Одна из дам сидела, удобно откинувшись, в местного типа коляске с кучером, украшенным громадным тюрбаном, на козлах, и выездным лакеем, служба которого состоит в том, чтобы во время стоянки держать лошадей под уздцы и отгонять от них мух. Это была маленькая, кругленькая, как шарик, дама с румяным улыбающимся лицом, маленькими серенькими глазками и ртом до ушей, в соломенной шляпке, украшенной петушиными перьями, ухарски надвинутой набекрень, и множеством крупных драгоценных украшений в ушах, на груди, у ворота и на руках — словом, всюду, где только можно, невзирая на столь ранний час. При всем том она была мила и приветлива как в манерах, так и в обхождении, и довольно приятная на первый взгляд, хотя сказать, в чем именно это заключалось, было весьма трудно.
Она была отнюдь не расположена тратить время на пустые любезности, а потому, как только наши путешественники в сопровождении Шандо приблизились к ней, она без обиняков обратилась к археологу со словами:
— Добро пожаловать, господин Глоаген! Позвольте мне смотреть на вас, как на старого друга и прекрасного человека, каким, несомненно, вы должны быть, так как человек равнодушный никогда не решился бы предпринять такого путешествия ради детей, которых он никогда не видел… Если не ошибаюсь, ваш сын?. Как вы поживаете, господин Глоаген? Вы, конечно, военный, не правда ли? Ведь во Франции все военные… В вашей армии есть пренарядные полки и отличные войска… Я очень рада с вами познакомиться… А вот и кузина ваша, Флорри… Флорри, дитя мое, поздоровайтесь же с вашим дядей!.. Майор поручил мне извиниться перед вами, что не явился лично встретить вас. Но долг службы — прежде всего, не так ли?.. Эге, Шандо, скверный мальчуган, где же вы были? В каком ужасном виде вы являетесь к нам? Да вы, как видно, выкупались в полном наряде!.. Ведь я же строго-настрого наказывала вам не делать этого!.. Над чем же вы теперь смеетесь? Какой шалун! — добавила она, качая головой.
Шандо и не подумал похвастать своим подвигом, и если теперь смеялся, то только потому, что его смешила словоохотливость мистрис О’Моллой, которая за все время не дала господину Глоагену вставить хотя бы одно слово.
Мисс Флоренс Робинзон, не сходя с седла, грациозно перегнулась и обменялась с дядей и кузеном крепким рукопожатием. Высокая, стройная, с белокурыми, слегка золотистыми волосами того красноватого оттенка, который у художников называется тициановским или венецианским, она была прелестна в облегающей ее стан белой амазонке с черной креповой траурной отделкой, в маленькой мужской шляпе с вуалью, подобно прозрачной маске прикрывающей ее классические черты. Ее можно было, пожалуй, упрекнуть в некоторой холодности, но эта холодность происходила не от эгоизма или пансионерской робости, а скорее от строгой сдержанности девушки высшего света, которая не дарит своих рукопожатий каждому встречному, а ждет, чтобы их сумели заслужить.
Обменявшись первыми приветствиями, вновь прибывшие вместе с Шандо поместились в коляске мистрис О’Моллой; кучер тронул коней, и экипаж покатил по набережной. Флорри скакала впереди на породистом вороном коне.
Мистрис О’Моллой все время продолжала болтать без умолку, вставляя в весьма своеобразную французскую речь английские слова. Господин Глоаген и Поль-Луи, оглушенные этой болтовней, ослепленные невероятной яркостью индийского неба, еще не отошедшие от морской качки, которая, как известно, преследует путешественников некоторое время и на берегу, точно сквозь сон слушали мистрис О’Моллой и любовались восхитительной картиной калькуттского утра.
Роскошные экипажи, бесчисленные паланкины, которые несли быстро бегущие boys (бойс — мальчики) из туземцев, множество всадников, толпа европейцев, сливающаяся с толпой индусов, все это пестрое разнообразие типов и костюмов, все это движение модного порта и вместе с тем крупной столицы, и шум, и крик, и говор, — все олицетворяло собой современный Вавилон, утопающий в зеленых скверах, английских парках, тенистых аллеях и бульварах, по сторонам которых тянулись ряды богатых, роскошно обставленных магазинов и колоннады дворцов.
Вдруг Поль-Луи удивился и даже до известной степени был шокирован, увидев, как Флоренс понеслась прямо на тележку, брошенную посреди дороги, и вместо того, чтобы просто объехать ее, заставила лошадь перескочить через препятствие. Шандо заметил удивление Поля-Луи и засмеялся.
— Вот они, эти корректные манеры Флорри, а она еще позволяет делать мне замечания! — сказал он, став сразу совершенно серьезным. — Я уж, конечно, не на общественном гулянье заставлю свою лошадь брать барьеры! — добавил он с чувством неизмеримого превосходства в смысле соблюдения правил приличия.
— Нет, Шандо, вы удовольствуетесь тем, что пустите своего коня бешеным карьером на одной из авеню, рискуя задавить с полдюжины прохожих! — сказала мистрис О’Моллой, фамильярно похлопав его веером по плечу.
— Ах, господи! Какая вы, право! Из-за одного какого-то ротозея и зеваки, которого я опрокинул в тот раз, вы уже столько раз упрекнули меня; ведь, в сущности, ничего особенного не случилось, он сам говорил, что даже нисколько не ушибся!
— Мало того, я убеждена даже, что он нашел подобное сальто-мортале весьма приятным, что дорожная пыль показалась ему мягче перины! — продолжала безжалостная мистрис О’Моллой.
Но увидев, что слезы унижения и обиды выступили на ресницах Шандо, она тотчас же поспешила добавить:
— Ну, полно, полно!.. Я шучу, ведь вы знаете, какая я злая, но это не мешает мне отдать должную справедливость Шандо в том, что он тотчас соскочил с коня, не дав ему даже времени остановиться, поднял беднягу парса, проводил его до дому и отдал ему все, что было у него в кошельке, и успокоился только тогда, когда вполне убедился, что бедняга ничуть не пострадал, а отделался лишь легким испугом…
Теперь Шандо казался более сконфуженным от этих похвал, чем за минуту до того от насмешек мистрис О’Моллой.
Видя это, господин Глоаген счет нужным переменить тему разговора.
— Скажите, что это за крупные голенастые? — спросил он, указывая на целые стаи птиц с длинными клювами, сидевших целыми десятками в ряд на крышах домов.
— О, это мусорщики и уборщики нечистот, словом, санитары Калькутты, — засмеялся Шандо, — это наши аисты-марабу, которые столь любезны, что исполняют роль бдительных санитаров и очищают улицы от всякого рода нечистот.
В этот момент коляска завернула, въехала на чистый просторный двор и наконец остановилась у нарядного красивого крыльца.
Флигель этот, занимаемый теперь майором О’Моллоем в кавалерийских казармах и предназначенный для командующего полком, был до настоящего времени квартирой покойного полковника Робинзона и мог поистине быть назван маленьким дворцом с великолепным парком, раскинувшимся позади него. Обстановка, правда, была самая скромная, что, впрочем, является прямой необходимостью в этих тропических странах, где дорогие ткани, мягкие диваны и софы неизбежно превратились бы в рассадник мириадов всевозможных паразитов. Но громадных размеров залы и расположение их свидетельствовали о том, что дом этот был построен для больших официальных приемов и торжеств. Весь нижний этаж, согласно английскому обычаю, был отведен исключительно под приемные комнаты, столовую, бюро, деловой кабинет, парадный вестибюль, бильярдную и так далее. В верхних помещениях были спальни и другие комнаты, все до единой выходившие на большую широкую веранду. Кухня, прачечная и людские находились в подвальном этаже. Все стены и потолки, смазанные особого рода штукатуркой, изготовленной из толченых морских раковин, казались отлакированными и переливались самыми богатыми оттенками. Тонкого плетенья циновки из лианы, глянцевитые и блестящие, покрывали полы; массивные бронзовые факелы, монументальные куски красной светлой индийской смолы виднелись во всех углах. Легкая, удобная и красивая бамбуковая мебель с эластичными сидениями располагала к лени и отдохновению. Большая гостиная с высоким потолком не имела дверей, а лишь широкие арки, затянутые легким газом. Повсюду слуги-туземцы, одетые во все белое, стояли неподвижно, почтительные и безмолвные, готовые по малейшему знаку или движению исполнить любой каприз всякое желание.
Господин Глоаген и Поль-Луи были немедленно отведены в приготовленные для них комнаты; едва успев освежиться, умыться и переодеться с дороги, они сошли вниз к ожидавшим их дамам, когда явился и сам майор.
Это был маленький тщедушный человек с бледно-желтым цветом лица, почти совершенно лысым черепом и глубоко ввалившимися глазами, прямой как жердь и такой же тонкий и худой. Майор был настолько же сдержан и молчалив, насколько порывиста и словоохотлива была его добродушная супруга. Довольно было видеть их одну минуту вместе, чтобы понять, что тщедушный майор находится под каблуком у своей живой и энергичной супруги, которая, как говорил Шандо, фактически командовала полком от имени мужа. Что еще более усиливало впечатление пришибленности и угнетенности бедного майора, так это его замогильный, надтреснутый голос, напоминавший голос чревовещателей, так что при каждом его слове возникало впечатление, как будто произнести это слово стоит ему невероятных усилий. Казалось, это не живой человек, для которого дар слова нечто обычное, нечто совершенно естественное, а какой-то говорящий мертвец или, если принять во внимание его неестественную осанку и порывистые движения, автомат, снабженный особым аппаратом для подражания человеческому голосу. По-видимому, вопросы здоровья наиболее интересовали его, так что и на гостей он смотрел исключительно с точки зрения члена комиссии, освидетельствующей новобранцев.
— Прекрасное здоровье! Прекрасное сложение!.. Как нарочно создан для horse-guards (конной гвардии)! — вымолвил он, оглядывая взглядом знатока рослую и крепкую фигуру Поля-Луи, после того как тот пожал ему руку. — Прекрасное здоровье!.. Никаких болезней, не так ли? Ни малейших недугов? — продолжал он, обращаясь с теми же вопросами к господину Глоагену.
— Никаких! Мы с сыном, благодарение Богу, имеем отличное здоровье! — ответил археолог.
— Это чрезвычайно важно, — продолжал майор, — да, чрезвычайно важно!.. А я наоборот; здоровье мое совершенно расшатано… Климат убийственный, изволите ли видеть… Служба, труды, походы… болезнь… ну, как вы это называете по-французски?.. liver?..
И при этом он ударил себя по правой части живота немного пониже ребер.
— У майора болезнь печени! — поспешил пояснить Шандо.
— Ах, да, да… печень… болезнь печени! Но вы, вероятно, желаете выпить чего-нибудь подкрепляющего и прохладительного?
Он позвонил. На его зов немедленно явился слуга: в тюрбане и остановился как вкопанный в нескольких шагах от него со скрещенными на груди руками.
— Brandy and soda (водки и соды)! — скомандовал майор своим слабым, надорванным голосом.
Слуга скрылся, а минуту спустя явился снова, неся на серебряном подносе стаканы, бутылки и чашки со льдом, которые он поставил на маленький столик подле своего господина.
— Наливайте себе, господа, — сказал майор, — прошу вас! Вот французская водка, вот джин и виски… Что касается меня, то я сторонник бренди с сельтерской водой… В нашем климате необходимы подкрепляющие напитки… нечто, стимулирующее деятельность организма… следует противодействовать этому убийственному климату… иначе в один прекрасный день вы упадете, и ваша песенка спета…
Говоря это, майор налил себе большой стакан водки и разбавил ее весьма незначительным количеством сельтерской воды. Стакан он осушил одним духом, даже не поморщившись, и вслед за тем, не теряя времени, приготовил вторую такую же порцию этого напитка, который называл подкрепительным.
— Как подумаю, что эти простаки, наши европейские господа доктора, приписывают болезнь печени, столь часто встречающуюся в этих краях, неумеренному употреблению спиртных напитков! — говорил он, ставя на поднос свой пустой стакан. — Право, я желал бы их видеть здесь, на нашем месте! Поверьте, господа, что здесь без этих подкрепляющих напитков Бог знает, что бы сталось с нами! Где был бы в настоящее время я после двадцатилетней службы в Бенгалии?.. Уж, конечно, давно бы и костей моих было не собрать… — и майор наполнил третий стакан спасительного напитка.
Господин Глоаген и Поль-Луи, как и большинство образованных французов, были чрезвычайно воздержанны и с удивлением смотрели на майора, мысленно вопрошая себя, сколько последует еще подобных возлияний, когда, по счастью, явился слуга и доложил, что кушать подано. Все перешли в столовую.
Стол был накрыт и сервирован с чисто азиатской роскошью: там была масса дорогого серебра, хрусталь, фарфор и чудные цветы; за каждым легким бамбуковым стулом стоял слуга в высоком белом тюрбане со скрещенными на груди руками; когда гости подошли к столу, слуги отодвинули и пододвинули им стулья, развернули "а коленях салфетки, накладывали на тарелку кушанье и наполняли всевозможными напитками рюмки и стаканы, словом, делали все то, что делает заботливая няня или мать для малолетнего ребенка. Над головой обедающих беспрерывно качался громадный punkah (пунка — род опахала), приводимый в движение с помощью сложной системы бечевок и блоков, которыми управлял скрытый от глаз слуга. Благодаря этому громадному опахалу в большом обеденном зале царила приятная прохлада и пролетал легкий ласкающий ветерок, как при обмахивании веером. Все стаканы и рюмки, а их было большое количество перед каждым прибором, были прикрыты серебряными колпачками в виде китайских соломенных шляп; это делалось для того, чтобы мухи и мошки не тонули в напитках. Как блюдо, так и тарелки ставились на серебряные грелки, наполненные крутым кипятком, чтобы кушанья не остывали от беспрерывного охлаждающего веяния punkah.
Господин Глоаген и Поль-Луи обладали волчьим аппетитом путешественников, Шандо — аппетитом здорового подростка, обе дамы — аппетитами истинных англичанок, так что обеду была оказана полная честь, только один майор решительно ничего не ел.
Зато он наверстывал свое на напитках, предлагаемых в удивительном изобилии и исчезавших с невероятной быстротой. Sherry, мадера, pale-ale (светлое пиво), рейнвейн, шампанское — майор пил все, что ему наливали, не успевая наполнять рюмки и стаканы. За десертом, когда дамы уже вышли из-за стола, майор довершил свои усердные возлияния тем, что осушил целый графин охлажденного во льду кларета.
В тот момент, когда подали кофе, он был уже, очевидно, совершенно готов для послеобеденной сиесты, потому что, не сказав никому ни слова, повалился на ближайшую софу, и почти в тот же момент явился слуга с гука. Этот гука отнюдь не обыкновенная трубка, а целый сложный аппарат, состоящий из металлического или фарфорового, а не то и из хрустального сосуда, до половины наполненного душистой водой; от этого сосуда идут две трубки — одна прямая, с маленьким очагом, в которой помещается чиллум, или, иначе говоря, заряд трубки, то есть курево, другая — мягкая, гибкая, оканчивающаяся янтарным мундштуком, через который курят. Чиллум состоит из нескольких небольших шариков, горящих одновременно: один godauk, то есть состоящий из смеси особого рода теста из лепестков розы, сахарного леденца и сушеных яблок, а остальные, приготовленные из толченого угля и рисовой муки, служат исключительно в качестве горючего материала. Это курево распространяет в комнате своеобразный, в сущности, довольно тошнотворный запах, который, впрочем, для посвященных в прелести этого курения имеет, повидимому, нечто особенно приятное: курение гука, как и курение опиума и табака, становится закоренелой привычкой, почти непреодолимой потребностью для тех, кто его попробовал.
Наши французы едва успели поднести ко рту янтарные мундштуки гука, как тотчас же оттолкнули их с отвращением; что же касается майора, то он затянулся с десяток раз и затем, уронив голову на подушку, спокойно заснул. Дождавшись этого момента с вниманием опытного старого охотника, слуга поспешно подобрал весь этот прибор и удалился. Господин Глоаген и Поль-- Луи вместе с Шандо поспешили также последовать его примеру. «И после этого бедный майор еще удивляется тому, что у него болезнь печени! Да при таком режиме чего только не наживешь себе!» — подумал про себя археолог, с сожалением взглянув на спящего майора.
ГЛАВА III. Странности Шандо
[править]В течение всего остального дня дамы не показывались более. Согласно принятому в этих жарких странах обычаю, они проводили послеобеденное время, запершись в своих комнатах.
Господин Глоаген воспользовался их отсутствием, чтобы написать несколько писем и просмотреть две-три главы санскритской грамматики, тогда как Поль-Луи под руководством Шандо отправился посетить доки и главнейшие промышленные и мануфактурные склады, фабрики и заводы Калькутты.
Молодые люди прекрасно понимали друг друга и сходились почти во всем, а потому успели уже стать друзьями к тому времени, когда вернулись с первой своей прогулки. По дороге они разговорились по душам и обменялись не одной заветной тайной.
— Скажите, вас так же, как и покойного батюшку вашего, зовут Крузо? — осведомился Поль-Луи, чрезвычайно интересовавшийся этой подробностью.
— Да, конечно! — воскликнул Шандо, причем щеки его вспыхнули легким румянцем. — Это прозвище стало для нас настоящей фамилией… ведь мы происходим по прямой линии от знаменитого путешественника Крузо Робинзона, или, как принято говорить, Робинзона Крузо! — сказал Шандо, краснея все более и более. — Неужели вы не читали о его приключениях?
— Нет, они мне известны с детства, но, признаюсь, я всегда считал их, как и большинство образованных людей, чистейшим вымыслом.
— Это меня не удивляет, таково общераспространенное мнение на сей счет, но оно не имеет ни малейшего основания! — с оживлением воскликнул Шандо. — Если отрицать существование Робинзона Крузо, то почему же не отрицать Навуходоносора, Ричарда Львиное Сердце и Христофора Колумба? Ведь ни вы, ни я, никто другой не видели царя роскошной Ниневии, точно так же как не видели и достославного отшельника-островитянина. О том и о другом нам известно лишь по преданию и по книгам, а есть ли такое предание или рассказ, которые нашли бы в себе более яркий отпечаток искренности и правдивости, чем рассказ о приключениях Робинзона Крузо? Возможно ли, читая повесть его приключений в том виде, как нам передал ее Даниель Дефо, не почувствовать, что такого рода вещи не вымысел, что герой этот действительно жил, страдал, боролся и писал дневник своих чудесных приключений? Впрочем, — продолжал он, — уверенность моя в этом держится не на одном литературном впечатлении от этого рассказа, но на семейной традиции и чисто материальных доказательствах. Прежде всего, все мы уже в течение нескольких поколений носим имя Робинзонов Крузо, затем мы родом из графства Йорк, точно так же, как и наш знаменитый предок; и кроме нас в целом графстве нет никого, кто бы звался Робинзон, что особенно замечательно ввиду того, что это имя чрезвычайно распространено в целой Англии. Заметьте, что и в рассказе Дефо прозвище Крузо нигде не выдается за настоящую фамилию и что фамилия Робинзон была наиболее употребительным наименованием.
— Конечно, это может вам показаться немного смелым утверждением, но могу вас уверить, что я положительно чувствую в своих жилах кровь этого отважного путешественника, и ничто в мире не разубедит меня в этом. Я разделяю все его вкусы, склонности, воззрения, я обладаю всеми его пороками и недостатками, в том числе и его непреодолимой страстью к путешествиям. Я люблю и уважаю его как родного деда, который ласкал и нянчил меня на коленях. И каждый раз, когда я перечитываю первый том этой повести, мне кажется, что в его исповеди я узнаю себя. Мало того, я почему-то убежден, что даже внешне похож на него. У меня в комнате висит на стене старинная гравюра XVIII века, на которой изображен Робинзон в тот момент, когда открывает отцу своему тайные замыслы; если хотите, я покажу вам ее, и тогда вы сами убедитесь, что я его живой портрет!..
— Но вам, вероятно, известно, — заметил Поль-- Луи, — что относительно Робинзона существует общепринятое предание, которое гласит, будто он был не более как простой шотландский матрос по имени Селькирк, выброшенный бурей на остров Жуан-Фернандес, который, как говорят, посетил во время своего путешествия Даниель Дефо.
— Да, мне известно, что эта версия пользуется большим доверением, но на чем, собственно говоря, она основана? На том только, что существовал некий Селькирк, потерпевший крушение в конце XVII века; и этого простого совпадения было достаточно, чтобы установить тождественность личности, сам же Дефо не знал даже о его существовании. А его герой Робинзон — не простой матрос и вовсе не шотландец, а молодой англичанин из зажиточной образованной семьи, получивший хорошее образование и не окончивший его из-за непреодолимой страсти к путешествиям. Мало того, — продолжал юноша, — это вовсе не какой-нибудь молодой человек, а именно уроженец Йорка, носивший известное имя и фамилию. Почему то, что вы согласны допустить в качестве фактов, пережитых Селькирком, вы не желаете допускать в качестве таковых же для Робинзона Крузо? Во всяком случае, этот Селькирк и Робинзон не единственные люди, потерпевшие крушение и пропадавшие многие годы без вести, так как, по сведениям «Таймс», ежегодно гибнет, разбивается и пропадает без вести от семи до восьми тысяч судов.
Поль-Луи, конечно, нашел бы не одно возражение на слова своего приятеля, но видя, что в данном случае все его возражения бесполезны, счел необходимым поддаться увлечению убежденного юноши и наполовину вошел в роль его единомышленника.
— Но скажите, пожалуйста, каким образом вы объясняете себе происхождение вашей семьи от знаменитого Робинзона Крузо, или Крузо Робинзона? Разве после него остались дети?
— Конечно! — воскликнул Шандо. — Он сам упоминает об этом в конце последнего тома своего повествования, вернее, последнего дошедшего до нас тома, так как вы, надеюсь, не сомневаетесь в том, что повесть эта имела еще продолжение?
— То есть как? Какого рода продолжение?
— Да это очевидно! Ведь тот рассказ о Робинзоне, который дошел до нас, прерывается на четвертом путешествии Робинзона, когда он вернулся в Йоркшир, поселился там и жил спокойно со своей женой и детьми. Но примите во внимание то, что будь этот рассказ вымышленным романом, такого рода развязка была бы положительно нелепой. Человек с таким талантом, как Даниель Дефо, если он мог придумать эту историю, никогда не удовлетворился бы таким бесцветным концом, не допустил бы, чтобы Робинзон после стольких удивительных приключений вдруг зажил самой заурядной мещанской жизнью в колпаке и туфлях в глухом углу Йорка! Нет, это положительно невозможно!.. Будь это вымышленный рассказ, — не мог остановиться Шандо, — автор, несомненно, заставил бы своего героя пасть жертвой его непреодолимой страсти к скитаниям по свету, заставил бы его погибнуть трагической смертью после того, как счастье несколько раз ему давалось в руки… Вот почему я утверждаю, что или до нас не дошел полный рассказ о приключениях Робинзона, или где-нибудь существует или должен был существовать полный том его мемуаров, какая-нибудь затерявшаяся рукопись, повествующая нам о его последних приключениях, или же этого окончания никогда не существовало по той простой причине, что никому не было известно, как окончил свою жизнь знаменитый Робинзон, что также весьма вероятно.
— Предположение это, конечно, тоже довольно смелое, — заметил Поль-Луи, не в силах удержать улыбки. — Но вместе с тем…
— Ну, так слушайте же, — продолжал подбодренный этим замечанием Шандо. — Заметьте, какое странное стечение обстоятельств: во-первых, в графстве Йорк существует всего только одна семья Робинзонов Крузо, или Крузо Робинзонов, а знаменитый путешественник был именно оттуда родом; во-вторых, он говорит, что, вернувшись на родину, он женился и имел детей, которые были уже взрослыми, когда он предпринял свое последнее известное нам путешествие; в-третьих, он сообщает, что снова вернулся в Йорк в 1705 году, когда ему было уже семьдесят два года, и на этом прерывается то, что нам о нем известно. Не имеем ли мы после этого достаточных оснований предполагать, что род его продолжается, что мы, внуки, правнуки, праправнуки и так далее, по прямой линии рождались и умирали в Йорке, и что сам он нашел смерть где-нибудь вдали от своей семьи?! Заметьте, что столь необычный человек, как Робинзон Крузо, не мог бы бесследно и незаметно исчезнуть в небольшом провинциальном городке, и смерть его неизбежно должна была бы наделать шума, если он умер в Йорке своей смертью.
— Все это прекрасно, и выводы ваши весьма основательны и убедительны, остается только пожалеть о том, что всему этому блестящему зданию не достает только одного, а именно: надежного основания! — засмеялся Поль-Луи. — Докажите мне, что герой Даниеля Дефо действительно существовал — и больше мне ничего не надо!
— Ну, докажите мне, что солнце светит! Докажите, что когда-то была битва при Бовине! — весело воскликнул, в свою очередь, Шандо, уже привыкший, что ему всегда противоречили в этом вопросе. — Впрочем, я могу вам сказать, что вопрос этот интересует меня не со вчерашнего дня и что я с разрешения отца писал в прошлом году архиепископу Йоркскому, прося его приказать сделать выписку из приходских церковных книг города Йорка свидетельств о рождении и смерти всех членов семьи Робинзонов Крузо. И вот, хотя выписки эти были сделаны по моей просьбе, но в результате оказалось, что нельзя было отыскать ни одного такого свидетельства о смерти, которое могло бы относиться к личности самого знаменитого Робинзона Крузо.
— Из этого как будто следует, что он никогда не умирал или, быть может, вовсе не родился и никогда не жил.
— Отнюдь нет! Это доказывает только то, что он скончался не в Йорке…
— Ну, а свидетельство о рождении найдено? Вот документ, могущий в данном случае иметь решающее значение!
— Нет, и его не могли разыскать, — немного сконфуженно признался Шандо. — Но это не имеет особого значения, так как в те времена церковные книги велись очень плохо, да к тому же в 1680 году пожар уничтожил все церковные книги и записи церкви Святого Панкратия — приход, в котором он, вероятно, состоял.
— Словом, мы не имеем ни свидетельства о его смерти, ни о его рождении! — резюмировал факты Поль-Луи.
— Да, но зато мы имеем целую серию Робинзонов Крузо от начала XVIII века до сих пор; все поколения идут беспрерывно, в целой Англии нет второй семьи, которая носила бы эти два имени вместе. Итак, не подлежит сомнению, что если только существовал великий Робинзон, то он был нашим предком, и что касается меня, то я горжусь этим несравненно более и более уверен в этом, чем в любой генеалогии, записанной в родословной книге.
— Аминь! — докончил Поль-Луи, по натуре своей не особенно склонный придавать серьезное значение такого рода проблемам.
Вечером, когда все маленькое общество снова собралось в гостиной, Поль-Луи хотел было пошутить на тему своего утреннего разговора с Шандо, но с первого же слова заметил по лицу мисс Флоренс что она вполне разделяет убеждения своего брата, и потому не стал продолжать.
«Если им доставляет удовольствие думать, что они происходят от моряка Синдбада, то что из этого: я решительно ничего не имею против!» — подумал он.
Несмотря на свою обычную сдержанность и холодность, мисс Флоренс была чрезвычайно мила и любезна по отношению к своему французскому кузену и как-то сумела сойтись с ним. Разговор их, согласно общепринятому британскому обычаю, следовал известным порядком: она расспрашивала о его вкусах и склонностях, о его обычных удовольствиях и занятиях.
— Любите ли вы играть в крокет?
— Признаюсь, я совершенно не знаю этой игры.
— А лаун-теннис?
— Мне никогда не случалось даже видеть, как в него играют.
— А может быть, вы предпочитаете поло?
— Я не имею ни малейшего понятия о том, что значит это слово.
— Ах, неужели! — сказала Флорри, немного разочарованная. — Вы, может быть, любитель охоты с гончими или борзыми?
— К немалому стыду моему, должен вам признаться, что и это удовольствие мне вовсе незнакомо!
— Но вы же ездите верхом, надеюсь?
— Хм! Да, если хотите, мне случалось сидеть на лошади, но, право, я не принадлежу к первоклассным наездникам.
Флорри положительно не могла придумать, какого рода увеселение могло быть по вкусу этому молодому человеку.
— Ах, да, вы, вероятно, любите танцы, — как бы обрадовавшись, сказала Флоренс. — Все французы хорошие танцоры, и вы, конечно, любитель вальса и польки!
— Сказать по правде, я весьма неудачный танцор. С полькой я еще кое-как справляюсь, ну а что касается вальса или кадрили, то прошу извинить, я каждый раз сбиваюсь!
На этот раз Флорри признала себя побежденной и не стала более настаивать.
По ее мнению, молодой человек, не умеющий играть ни в крокет, ни в лаун-теннис, ни в поло, который не был ни наездником, ни охотником, ни даже танцором, едва ли заслуживает даже названия джентльмена: в ее глазах он просто совсем не существует.
Воспитанная в блестящей и пустой среде высшего круга Калькутты, преувеличивающего все странности и причуды британского общества с добавлением всех причуд парижского бомонда и креольского общества, Флоренс Робинзон смотрела на жизнь как на беспрерывный ряд праздников и увеселений. Спешить верхом или в экипаже на пикники, делать визиты и бывать на приемах, на завтраках в лесу, на балах и танцевальных вечерах, участвовать в охоте и рыбной ловле, бывать на скачках, гребных и парусных гонках, словом, принимать участие во всех до бесконечности разнообразных развлечениях, какими тешит себя праздный и богатый люд, — вот что казалось ей главной целью жизни. Она положительно не могла понять, как можно быть настолько чуждым самой азбуке этой странной профессии светского человека, как ее кузен.
А Поль-Луи, имевший несчастье потерять мать еще в ту пору, когда был ребенком, и затем проводя жизнь с отцом, нежно любившим его, но всецело поглощенным научными занятиями, и сам, серьезно занятый сперва школьной учебой, затем более сложными науками, никогда не вкушавший никаких светских удовольствий, положительно не знал им цены и, в свою очередь, не понимал, как может интересоваться всем этим его кузина, и чего, собственно, она хочет от него. Ему случалось бывать в семьях двух-трех товарищей, принадлежащих к скромной мещанской среде, где он успел составить себе определенного рода представление об обязанностях жен, матерей, сестер и кузин; и если бы оно стало известно мисс Флоренс, она, наверное, пришла бы в ужас и негодование.
Правда, Поль-Луи представлял свою будущую супругу в несколько ином свете, но все же этот идеал был неизмеримо далек от блестящей, занятой выездами и спортом дамы.
Он мечтал о женщине, которая была бы для него и другом, разделявшим его мысли и волнения, и хозяйкой, аккуратно ведущей домашние дела, и прекрасной матерью его детям, а никак не разодетой куклой с деланной улыбкой, с заученными фразами и движениями.
Как бы то ни было, но мисс Флоренс была совсем иного мнения о назначении женщины. Уже даже в ту пору, когда мистрис О’Моллой была супругой скромного молодого лейтенанта без всяких личных средств, она никогда не принимала деятельного участия в приготовлении какого-нибудь пудинга или котлет.
Что же касается Флоренс, выросшей в роскоши индийского дворца, то она даже не подозревала, возможно ли самой наблюдать за кухней или туалетом своих детей. Она привыкла, чтобы все делалось слугами, которым вменялось в обязанность заботиться обо всем, что выходило из ряда приятных развлечений. Наверное, туземец-повар был бы ужасно удивлен и даже шокирован, если бы она вдруг появилась в его владениях.
Надо заметить, что офицеры британской армии, в особенности в колониях, получают такие громадные оклады, дающие им возможность жить как цари, что их жены, дочери и сестры представляют собой в любом из городов Индии совершенно особый круг, который едва снисходит до сближения с гражданскими чинами английского правительства и проводит жизнь в беспрерывных увеселениях с чисто царской роскошью. Понятно, что в вихре этих бесконечных удовольствий и развлечений роль женщины — хранительницы семейного очага забыта, тем более, что нравы английского общества допускают для девушек несравненно большую свободу, чем та, какой пользуются они во Франции. Имея возможность принимать деятельное участие во всех удовольствиях и забавах своих братьев, ездить с ними и на охоту, и на рыбную ловлю, и на скачки, и на гонки, споря с ними в ловкости, проворстве и даже в силе, они, понятно, начинают относиться презрительно к более скромным семейным радостям молодых француженок.
Этим-то объясняется, почему в первое время Флоренс и Поль-Луи никак не могли сблизиться. Она казалась кузену более эксцентричной, чем привлекательной, а ее свободные уверенные манеры — холодной, рассчитанной аффектацией, которая ему совсем не нравилась.
Она же, со своей стороны, не будучи в состоянии разобраться и оценить по достоинству серьезные и положительные качества Поля-Луи, нашла его в высшей степени неинтересным и, предоставив его самому себе, присела к роялю, предварительно приласкав свою маленькую обезьянку Раки.
Это была маленькая уистити, ростом не больше белки, грызущая с утра до ночи миндаль и спокойно сидевшая на изящной бамбуковой жердочке все время, когда не сидела на коленях у своей госпожи. Мисс Флоренс была без ума от этой маленькой обезьянки, она не доверяла ее даже своей горничной и сама ходила за ней и держала в собственной спальне. Раки платила своей госпоже самой крепкой привязанностью и каждый раз проливала горькие слезы и скрежетала зубами, как только мисс Флоренс бралась за шляпу и перчатки.
Между тем мистрис О’Моллой занялась деловым разговором с господином Глоагеном; ей поневоле приходилось говорить с ним обо всем этом, так как майор поручил ей все дела, чтобы отправиться по привычке в свой клуб. Полулежа в покойном бамбуковом кресле и в глубокой нише окна, выходившего в роскошный парк, блиставший тропической красотой, добродушная болтливая хозяйка трещала без умолку, счастливая тем, что нашла в господине Глоагене любезного слушателя.
— Ведь бедный полковник умер при самых странных и загадочных обстоятельствах, — сообщала она таинственным шепотом своему собеседнику. — Как он и сам говорил о том в своем завещании, в продолжение последних нескольких месяцев он не раз мог сделаться жертвой странных покушений на его жизнь. Собственно говоря, такого рода вещи — дело весьма нередкое в этих странах, где любой английский офицер постоянно чувствует над собой злобную, коварную месть десятков туземцев и живет в атмосфере, пропитанной их ненавистью и злобой ко всему его народу… Но что всем нам казалось чрезвычайно странным в этих беспрерывных покушениях на жизнь полковника Робинзона, — продолжала она, — так это то, что все попытки были не явные, не открытые, как это почти всегда здесь бывает, а хитро задуманные, ловко замаскированные, которые можно принять за простую случайность. Никто не пытался пустить в него пулю во время охоты или всадить ему кинжал из-за угла, что может случиться здесь с любым английским офицером; никогда никакой незнакомец не пробовал накидываться на него во время сна, чтобы задушить его; никогда ни один из страшных ядов, знакомых индусам, не был подмешан в его пищу, но когда он однажды купался, его чуть было не схватил громаднейший кайман, очевидно, умышленно привезенный сюда, так как здесь никогда не водились крокодилы ни раньше, ни позже этого случая. В другой раз, когда он осматривал развалины Ферора в долине Дельи, на него обрушилась целая стена, и полковнику только чудом удалось спастись. Спустя два месяца, — рассказывала далее мистрис О’Моллой, — путешествуя в паланкине по лесу Этмадаолах, он неминуемо должен был попасть вместе со своими слугами, несшими паланкин, в западню для слонов, иначе говоря, в настоящую пропасть, вырытую поперек проезжей дороги и тщательно застланную дерном; только то обстоятельство, что другой паланкин, идущий навстречу и подошедший раньше к роковому месту, обрушился в пропасть на его глазах, спасло жизнь полковника ценой жизни тех трех несчастных.
— Да, но все это могло быть действительно чистой случайностью. Кайман мог сам прийти сюда даже издалека; стена также могла обрушиться от собственной тяжести; а яма-западня могла быть вырыта для слонов.
— Да, да, конечно! Вот в этом-то именно и заключается странность всех этих покушений на его жизнь, всех этих мнимых случайностей. Но их частое повторение, систематическое упорство, с каким эти случайности преследовали покойного, делали положительно невероятным предположение, что все это не более чем сплошной ряд случайностей, преследующих с таким рвением человека. Кроме того, что я уже сказала вам, попытки лишить полковника Робинзона жизни повторялись в течение года почти постоянно: то над самой головой его обрушивался потолок в спальне, то шлюпка, на которой он плыл, вдруг без причины шла ко дну, то столетнее дерево обрушивалось при его проезде, то у него под одеялом находили громаднейшего скорпиона, то на него набрасывалась бешеная собака, то вечно смирный и спокойный конь его вдруг ни с того ни с сего взвивался на дыбы и опрокидывался вместе с всадником… и множество других подобных случаев… Ступеньки лестницы обрушивались у него под ногами, — взволнованно продолжала она, — ружья разряжались или разрывались в его руках, словом, такого рода предостережения стали так часты, так многочисленны, так беспрерывны, можно сказать, преследовали его на каждом шагу, что мы все в один голос стали советовать полковнику Робинзону бросить службу в Индии и просить отозвать его обратно в Англию. Даже сам вице-король торопил его с отъездом. Несмотря на свое явное нежелание расстаться с Калькуттой, полковник в конце концов готов был уступить нашим настояниям, так как и сам отлично сознавал, что здесь ему на каждом шагу грозила смерть. Но, прежде чем он успел это сделать, его неведомые, таинственные убийцы сумели покончить с ним … А знаете вы, как?
— Нет, признаюсь, я только что хотел спросить вас об этом.
— Все газеты Калькутты только и говорили об этой смерти, и я полагала, что вам известны все подробности… Случилось это совершенно неожиданно. Все мы постоянно охраняли полковника и принимали всевозможные предосторожности, чтобы он этого не мог заметить, так как покойный не желал этого. Тем не менее он никогда не выходил из дому без того, чтобы его верный солдат, денщик Кхаеджи, не сопровождал его тайно или явно, а ночью этот самый Кхаеджи спал у дверей его комнаты, но ничто не спасло его. Четырнадцатого июля текущего года полковник был найдет поутру мертвым в своей кровати. Он задохнулся от того, что в его комнате был поврежден провод светильного газа, и комната наполнилась им настолько, что полковник задохнулся.
— Да, это действительно странная смерть! — сказал господин Глоаген. — И что же, после осмотра оказалось, что провод был умышленно перерезан?
— Да, именно так!
— В таком случае, преступление это скорее можно приписать европейцу… Индус вряд ли додумался бы до такого способа умерщвления.
— Это полагают многие; но местные газеты, обсуждавшие этот вопрос со всех сторон, как и все мы, первыми высказали мысль, что туземцы далеко не так невежественны, как это кажется. И это, к сожалению, правда! Как бы там ни было, но только виновники преступления не были найдены, и все это печальное происшествие осталось для всех нас тайной.
Наступило молчание. Господин Глоаген погрузился в печальные размышления по поводу только что слышанного, но мистрис О’Моллой, мысли которой никогда не останавливались подолгу на одном предмете, уже продолжала.
— Полковник имел свои странности… я отнюдь не хочу этим сказать что-нибудь дурное о нем, но, во всяком случае, из него вышел бы несравненно лучший ученый, чем командир полка… У него в голове были только научные исследования, различные археологические открытия, и все, о чем он только думал и мечтал, — это какая-нибудь полуистершаяся надпись на стене поросших мхом и плесенью развалин.
— Однако, — робко протестовал против такого суждения господин Глоаген, — я не вижу ничего дурного в страсти покойного полковника к археологическим исследованиям и вполне разделяю его вкусы: что может быть более интересного и возвышенного, как отыскивать несомненные следы далекой седой древности и на основании этих положительных данных созидать камень за камнем историю человечества?!
Мистрис О’Моллой вытаращила глаза от неожиданности, услышав заявление своего собеседника, но она была не такая женщина, которую легко смутить каждым пустяком.
— Готова с вами согласиться! — сказала она. — И охотно верю, что все это очень интересно, но если человек имеет такого рода склонности и вкусы, то не следует поступать на военную службу. Какой это солдат! Пусть он будет ученый, профессор, все, что хотите, но только не полковой командир. Ведь покойный полковник вовсе не занимался своим полком и очень мало заботился о нем, счастье еще, что у него были исправные, знающие дело офицеры. Он постоянно находился в разъездах, справляясь повсюду о том, что не имело отношения к его службе… Вы не можете себе представить, до чего в нем доходила эта страсть к исследованиям… Если хотите, я приведу вам один пример…
— Сделайте одолжение! — сказал господин Глоаген.
— Ну, вы, конечно, слышали о славном походе наших войск на Кандагар во время последней нашей кампании в Афганистане, года два-три тому назад. Наш полк состоял в авангарде, и надо отдать справедливость, полковник Робинзон всегда был впереди всех. Мало того, он даже несколько спешил, в особенности же в тех случаях, когда появлялась возможность посетить какие-нибудь развалины в конце перехода. Именно так было и в тот раз, когда наши войска прибыли к стенам города. Наш полк прибыл первым, опередив все остальные войска, и должен был расположиться в ближайшей долине в ожидании, когда подойдет главный экспедиционный корпус. Весь Кандагар взялся за оружие; афганцы знали, что на этот раз дело для них будет нешуточное, потому что, как вы, надеюсь, помните, они вырезали нашу дипломатическую миссию, назначенную английским правительством к их эмиру.
Из этого ясно, что авангардный отряд мог ежеминутно очутиться в самом критическом положении в случае, если бы какие-либо непредвиденные обстоятельства задержали на некоторое время прибытие главной действующей армии. Всякий другой на месте полковника думал бы лишь о том, как быть готовым в любой момент отразить возможное нападение афганцев или, в крайнем случае, подготовить себе возможность временного отступления к центру главной армии; но наш полковник думал в это опасное время совсем о другом: его главным образом занимала с момента выступления полка надежда посетить древнюю мечеть, построенную на вершине одного из холмов близ Кандагара, знаменитую мечеть Рам-Мохум — самое древнее святилище этой страны, нечто вроде Вестминстерского аббатства. По некоторым признакам полковник полагал, что может с уверенностью сказать, что эта мечеть, прежде чем стать храмом магометан, была посвящена, если не вся, то некоторые подземные части ее, другому древнейшему культу. И вот теперь решение этого археологического вопроса всецело поглощало все его мысли… А надо вам сказать, что полк наш расположился лагерем как раз у подножия этого холма и, вероятно, неспроста, так как в глазах полковника Робинзона это была, конечно, главная цель похода… Полк расположился на ночлег, солдаты готовили ужин, часовые стояли по местам. Около двух часов ночи весь лагерь спал уже крепким сном, как вдруг с восходом раздался выстрел, за ним другой, третий… Крики: "Афганцы!.. афганцы! " раздались со всех сторон. В полку пробили тревогу, но этого нападения ожидали все, люди спали одетыми, с оружием наготове. В одно мгновение все были в сборе и на своих местах. Недоставало в полку только одного человека — то был полковник Робинзон! Где же он? Как могло случиться, что его нет здесь в такой момент? Его ищут повсюду, но напрасно! Между тем афганцы уже близко, вот они подошли и началось сражение: сперва горячей перестрелкой живого ружейного огня, затем в сражении приняло участие два крупных орудия; и вот, в этот самый момент, в ряды полка, как безумный, врывается какой-то человек и спешит прямо к фронту под неприятельские выстрелы. То был полковник.
— Господа, прошу вас извинить меня… мне очень совестно за свою оплошность, — говорил он, обращаясь к офицерам. — Это положительно непростительное с моей стороны легкомыслие… — Но бой кипел и никто не имел времени выслушивать извинения полкового командира. В конце концов афганцы были отбиты и вынуждены были отступить. Когда же все успокоилось и пришло в порядок и господа офицеры собрались к полковому командиру, — я говорю лишь о тех, которые уцелели, так как в эту ночь у нас выбыло из строя сто тридцать человек, — полковник Робинзон рассказал о том, что с ним случилось.
— Не будучи в силах дождаться того момента, когда ему будет можно осмотреть знаменитую мечеть, он отправился на вершину холма в сопровождении своего верного Кхаеджи, чтобы при свете фонаря получить первое впечатление от памятника азиатской древности в то время, когда все его люди спали мирным сном. И вот там-то, на вершине холма, его застали первые выстрелы завязавшейся перестрелки, прервавшие его археологические наблюдения…
На этом месте Флоренс и Шандо прервали рассказ госпожи О’Моллой радостным восклицанием:
— А! Вот и Кхаеджи!
— Здравствуй, Кхаеджи!.. Как поживаешь, Кхаеджи?
— Позвольте отрекомендовать вам, кузен, нашего Кхаеджи! Знаете ли вы, что это имя значит на наречии Индостана? Оно значит — близкий друг!
ГЛАВА IV. Приписка к духовной полковника Робинзона
[править]Человек, которого приветствовали с таким радушием, был рослый индус, с бронзовым цветом лица и седыми усами, в одежде полусолдата, полутуземца зажиточного класса. Коротко остриженные волосы, посадка головы и плеч, красный мундир ясно говорили, что это бывший солдат британской армии, а между тем своеобразная форма лба, линия носа и блеск глаз, равно как и широкие белые шаровары, сандалии и широкий креповый пояс выдавали в нем уроженца берегов Бенгальского залива. И действительно, Кхаеджи был одновременно и индус, и англичанин: англичанин по отцу и индус по матери.
Вступив очень рано в ряды британской армии и сделав несколько походов с полковником Робинзоном, он привязался к нему всей душой и всегда оставался самым преданным человеком, за что и Чандос, и Флоренс были ему признательны и платили самой искренней привязанностью.
Кхаеджи не оставался у них в долгу, и лицо его осветилось широкой улыбкой, когда он вошел в комнату, но при виде мистрис О’Моллой он тотчас же вытянулся в струнку; лицо его приняло серьезное, почтительное выражение солдата в присутствии начальства, и мерным солдатским шагом подойдя к ней, он остановился на известном расстоянии и, приложив руку ко лбу, ждал, чтобы к нему обратились с вопросом.
— Ну, что, Кхаеджи? — спросила мистрис О’Моллой.
— Законоведы здесь! — коротко отозвался он.
Но это слово «законоведы» в его устах звучало так, что всякому становилось ясно, какое безграничное презрение питал этот солдат ко всем «штафиркам» вообще, а тем более к этой квинтэссенции всех штафирок, к юристам.
Мистрис О’Моллой, как ни была пропитана духом милитаризма, но все же не разделяла взглядов Кхаеджи и, по-видимому, очень оживилась при этом известии.
— Это поверенные покойного полковника Робинзона, господа Сельби и Грахам, — пояснила она своему собеседнику. — Я известила их о вашем приезде, и, вероятно, они явились представиться вам. Желаете, я прикажу просить их сюда?
— Сделайте одолжение, — ответил господин Глоаген, немного удивленный столь деловым посещением в такое время дня.
Но мистрис О’Моллой объявила, что час этот для делового визита не имеет ничего странного по местным обычаям, так как в Калькутте все дела делаются или ранним утром, или же поздно вечером, потому что в дневное время нестерпимая жара мешает всяким делам. Но чего не сказала мистрис О’Моллой, так это того, что она сгорала от нетерпения узнать все подробности завещания покойного, что наложение печатей на его бумаги особенно возбудило ее любопытство и что она отправила Кхаеджи к этим господам поверенным с настоятельной просьбой явиться сюда безотлагательно.
— Попросите этих господ сейчас сюда! — сказала она.
Кхаеджи повернулся на каблуках и, сделав полоборота, вышел мерным шагом, как будто под звуки барабана.
Вскоре в гостиную вошли и оба поверенных, которых госпожа О’Моллой тотчас же поспешила представить господину Глоагену. Как почти все юристы в мире, поверенные, адвокаты, нотариусы и прочие, эти господа были оба чисто выбриты, носили крошечные бакенбарды котлетками, длиннополые черные сюртуки новейшего покроя, туго накрахмаленные воротнички, множество увесистых брелков. У каждого из них был кожаный портфель под мышкой и любезно-заискивающая улыбка на устах, сменявшаяся, судя по обстоятельствам, строгой торжественностью. Мистер Сельби, старший из компаньонов, обладал густой белокурой шевелюрой и носил черепаховый лорнет и перстень на левой руке, тогда как мистер Грахам, младший, был лыс и носил очки.
Когда они вошли, Флоренс и Шандо вышли, а Поль-- Луи счел нужным последовать их примеру. Госпожа О’Моллой также собиралась выйти, хотя и против своего внутреннего желания, но господин Глоаген попросил ее остаться, на что она, конечно, с особым удовольствием согласилась.
Первым заговорил мистер Грахам на ломаном французском языке. Он объяснил, что, согласно завещанию полковника Робинзона, он и его компаньон распорядились закрыть деревянными ставнями окна и двери кабинета покойного, в котором находились его бумаги, и наложили печати, а теперь, по требованию господина Глоагена, готовы снять эти печати в его присутствии.
— Сегодня же? — спросил археолог.
— Даже сию минуту! Мы вручим вам все его бумаги, и дело наше будет кончено!
— Но ведь при этом необходимо присутствие какого-нибудь полицейского чина! — заметил господин Глоаген.
На это ему возразили, что здесь этого вовсе не требовалось, так как поверенные уполномочивались местным законом к снятию печатей. После этого оставалось только направиться к кабинету и приступить к снятию печатей.
Осмотрев все печати и убедившись, что все они не тронуты, господа Сельби и Грахам взломали печати, Кхаеджи вставил ключ в замок и, повернув его два раза, отворил дверь.
Струя горячего воздуха пахнула в лицо присутствующим. Громадная комната с заколоченными ставнями, остававшаяся запертой в течение целых двух месяцев, производила какое-то странное впечатление, хотя все в ней оставалось в том виде, как ее оставил полковник Робинзон, то есть все вещи лежали на своих местах: книги в полном порядке — в громадных библиотечных шкафах; огромные папки и альбомы с серебряными наугольниками и застежками — на складных табуреточках; черного дерева ящики для записок и образцов — на полках и кронштейнах; высокое красивое бюро — посреди комнаты.
Прежде всего внимание господина Глоагена привлекли обломки мрамора и старинная бронза, разложенные всюду на столах и этажерках. Почти все их можно было отнести к образцам индийских археологических древностей, а некоторые даже к временам доисторического камбоджийского искусства. В общем, господин Глоаген сразу почувствовал себя в своей стихии, среди предметов, представлявших для него особый интерес, вследствие чего он следил с живейшим интересом за процедурой, проделываемой господами поверенными.
— Надо полагать, что все важнейшие бумаги покойник хранил в своем бюро, — сказал мистер Грахам, — а потому, если вы того желаете, милостивый государь, мы начнем просмотр именно с того, что находится в нем!
Господин Глоаген выразил полное согласие, и тогда господин Сельби достал из кармана связку ключей и поспешил отомкнуть бюро.
Внутренний ящик и первые два ящичка, по-видимому, не содержали ничего сколько-нибудь важного. Но, приподняв доску самого бюро, господа поверенные обнаружили потайной ящик, на дне которого лежал большого формата конверт, адресованный на имя господина Глоагена и имевший, кроме того, следующую подпись:
«Это мое археологическое завещание.
Ж. П. К. Робинзон».
Поверенные поспешили вручить конверт господину Глоагену, который тотчас же вскрыл его, подойдя к лампе, между тем как осмотр продолжался.
В конверте оказалось: во-первых, маленький сафьяновый портфель, специально сделанный для тонкой золотой пластинки величиной приблизительно около одного квадратного дециметра, с полустертыми начертаниями каких-то фигур; во-вторых, какая-то рукопись, состоящая из сотни страниц, написанных мелким почерком покойного с рисунками пером, исполненными им же; в-третьих, записка, обращенная к господину Глоагену, которую тот пробежал тотчас же.
«Г-ну Бенжамену Глоагену. Калькутта, 19 марта 1882 г.
Дорогой зять!
Если я не ошибся в вас, то вы, вероятно, лично приедете сюда, как я и просил вас о том в моем письме, принять завещанное мною вам научное наследие. Но в случае, если непредвиденные обстоятельства помешают вашему приезду, господа Сельби и Грахам, без сомнения, препроводят к вам этот пакет. Самого поверхностного взгляда на эту золотую пластинку будет совершенно достаточно, чтобы оценить ее громадное значение.
Это единственный в своем роде памятник древности, найденный мною в подземелье мечети Рам-Мохум близ Кандагара. Я убежден, что это древнейшие письмена из ныне существующих на земле.
По известным политическим причинам я был вынужден сохранять эту находку в тайне. Причины эти изложены мною подробно в рукописи, но достаточно знать, что эта золотая пластинка, заключавшаяся в особого рода каменном ящике, на которую магометане смотрят как на наследие одного из древнейших своих марабутов, является для этого народа великой святыней, известной среди магометан под названием Зраимф (Zraimph). Узнай о моей находке британское правительство, оно, вероятно, принудило бы меня возвратить этот священный в глазах афганцев предмет дикому народу, который по настоящее время не подозревает еще об исчезновении своей святыни.
Я же присвоил ее себе во имя науки с опасностью для жизни, как единственный трофей победы, одержанной моим полком над разбойниками Кандагара. Афганцы же, собственно говоря, не имеют даже никаких законных прав на обладание этой святыней.
Она относится к древнейшей цивилизации и является святыней более древней религии, чем магометанская, а потому принадлежит прежде всего истории и человечеству.
На этом-то основании я и решил удержать ее у себя, по крайней мере, до того времени, когда окончательно смогу разобрать эти начертания, а затем увезу ее в Англию и сам лично помещу в Британском музее. И вот тогда-то мы увидим, позволит ли европейский научный мир вернуть эту драгоценную историческую и археологическую редкость негодяям, перебившим у меня столько славных солдат!
Если же мне не суждено довести до конца труд по толкованию и переводу надписи, сохранившейся на этой пластинке, то поручаю довершение его вам, дорогой мой и уважаемый зять. В таком случае вы будете располагать этой золотой пластинкой, как вам заблагорассудится.
Как вы увидите из моей рукописи, при сем прилагаемой, я считаю пластинку эту золотой, относящейся ко времени всемирного потопа или какого-нибудь первобытного переворота; уверен, что это памятник халдейской письменности. Завещаю вам это сокровище, как завещаю своих детей и бумаги, а главным образом, мои записки и документы, относящиеся к древностям Камбоджи.
Подписал: Ж. П. К. Робинзон».
При чтении этой записочки сердце господина Глоагена билось от волнения и радости, понятных только ученому. Прежде чем убрать драгоценный портфель во внутренний карман своего сюртука, ему захотелось еще раз взглянуть на драгоценную пластинку, и он приблизил открытый портфель к лампе, стоявшей подле него.
С первого же взгляда господин Глоаген признал несомненную справедливость предположений покойного зятя своего. Как знаток халдейской письменности, он сразу признал знакомые линии и, что еще того важнее, успел заметить, что некоторые из знаков на золотой пластинке, казалось, были те же самые, что и знаки друидского зодиака! Какое богатое поле для всякого рода изысканий и исследований!.. Сердце археолога переполнилось радостью, он готов был простоять целый час в созерцании золотой пластинки, но спохватился, что пора и ему принять более деятельное участие в дальнейшем осмотре, и потому, бережно свернув портфель, он запрятал его в свой внутренний боковой карман.
Вдруг он совершенно случайно заметил, что взгляд Кхаеджи, устремленный на него, выражал не то жалость, не то ужас.
— Ну, что, милейший? — сказал он ему по-английски, как мог. — Разве тебе знакома эта пластинка?
Кхаеджи печально опустил голову.
— Знакома ли она мне? — сказал он глухим голосом. — Ведь я же был с полковником, когда он взял эту пластинку. Будь проклят день, когда он взял ее, потому что она была причиной его смерти, и я уверен, станет причиной смерти его детей и даже вашей!..
— Полноте, любезный! Все это суеверия, недостойные старого солдата! — ласково сказал господин Глоаген. — Как можете вы верить тому, что обладание маленькой золотой пластинкой грозит смертью тому, кто владеет ею?
— Я не могу вам объяснить, почему именно, — сказал Кхаеджи, почесывая за ухом, — я простой солдат, но что я знаю, то знаю, и никто не выбьет у меня из головы, что от этой проклятой вещицы произошла смерть полковника и произойдет еще немало несчастий…
"Бедняга! — подумал господин Глоаген, не придавая особого значения словам Кхаеджи и намереваясь при случае расспросить его о некоторых подробностях находки этой пластинки. — Как много суеверия у этих азиатов! " — и видя, что госпожа О’Моллой с особым напряженным любопытством следит за ним и за бывшим денщиком Робинзона, он подошел к ней.
Между тем оба поверенных продолжали свое дело, стараясь поскорее избавиться от возложенной на них ответственности; они, согласно установленному порядку, открывали один за другим все ящики, тетради и витрины. Самого поверхностного осмотра было достаточно, чтобы господин Глоаген мог убедиться, что здесь собраны целые сокровища образцов и материалов для археолога, особенно заинтересованного архитектурой кхмеров. Конечно, о более тщательном осмотре всех этих сокровищ в данный момент не могло быть и речи, да и, кроме того, главная цель его поездки была уже достигнута, так как добавление к завещанию полковника Робинзона было теперь найдено и вручено по назначению.
Господин Глоаген дал поверенным расписку в получении от них всего, что ему следовало получить по завещанию его покойного зятя, и затем все вернулись в гостиную, предоставив Кхаеджи вновь запереть окна и двери рабочего кабинета покойного полковника Робинзона. Вернувшись в гостиную, господин Глоаген получил из рук поверенных все денежные и иные документы покойного и, выдав им расписки, поручил препроводить все это к его нотариусу в Париж, затем, покончив с делами, все отдали должное шербетам и другим прохладительным напиткам, после чего оба поверенных вскоре откланялись и удалились.
Едва успел затихнуть шум их шагов в вестибюле, как мистрис О’Моллой поспешно подсела к господину Глоагену, как бы желая сказать этим: «Ну, наконец-то мы одни, и вы теперь расскажете мне, что заключалось в этой знаменитой приписке, или добавлении к завещанию покойного».
Но увы! Господин Глоаген оказался не слишком общительным и даже на ее прямой вопрос отвечал, что, по-видимому, археологическое наследие, оставленное полковником Робинзоном, представляет собой громадный интерес для всего ученого мира и что на одно ознакомление с содержанием его коллекции, рукописей и папок с рисунками потребуется несколько месяцев. Потому-то, не видя никакой возможности заняться этим осмотром здесь, в Калькутте, он решил с завтрашнего же дня позаботиться об упаковке и отправке всех этих сокровищ в Париж.
— Таким образом я избавлюсь от заботы обо всех этих коллекциях и бумагах и буду более свободен располагать собою во время моего пребывания в Индии, так как вы, я надеюсь, не думаете, что мы с сыном станем злоупотреблять вашим любезным гостеприимством. А так как дела наши здесь окончены, то самое лучшее для нас воспользоваться остающимся временем для посещения наиболее интересных мест Индии.
— Уж не намерены ли и вы отправиться в Камбоджу? — спросила мистрис О’Моллой.
— Увы, я полагаю, что нам придется отказаться от этого намерения. Кохинхина и Калькутта на карте как будто близко, но на самом деле с берегов Ганга и до Сайгона целое громадное путешествие… Я полагаю, что лучше всего будет, если мы удовольствуемся простой попутной экскурсией, тем более, что ведь и Флоренс и Чандос должны будут отправиться вместе с нами в Европу, а потому думаю, что мы отправимся из Калькутты в Бомбей, на что потребуется по меньшей мере шесть недель времени, и за это время успеем, вероятно, повидать немало индийских достопримечательностей: Бенарес, Аллагабад, Лукнов, Дели, Агра, Джейнур, Барсун, Сурат, Эллора…
— Не более, как простая прогулка! — засмеялась госпожа О’Моллой.
— О, я отказался от многого из моего первоначального плана, — продолжал господин Глоаген, внутренно улыбаясь и прижимая плотнее к сердцу бесценную золотую пластинку. — Если мне только посчастливится увидеть хоть некоторые из этих знаменитых памятников древности, то я буду считать себя вполне удовлетворенным. А моя программа, как я надеюсь, даст нам возможность видеть Джагернаутский храм идола Мандар близ Багальгора и знаменитую лестницу Сешнага и воплощение Вишну под видом медведя в Удчири, развалины дворца Ранакхумбон в Шитторе и подземелье Эллора, и грот львов, и сотни других классических чудес. И право, надо быть чересчур требовательным, чтобы не удовольствоваться такой программой. Не говоря уже о том, что таким образом мы значительно сократим наше путешествие морем, сев на корабль не в Калькутте, а в Бомбее.
Мистрис О’Моллой, чрезвычайно огорченная тем, что разговор удалился от темы приписки к завещанию, пыталась направить его на эту интересную для нее тему, заговорив о смерти полковника Робинзона.
— Я часто спрашиваю себя, неужели покойный друг наш никогда не имел ни малейшего подозрения относительно того, какого характера была вражда, так упорно преследовавшая его… Он ничего не говорит об этом в своем добавлении к завещанию?
— Решительно ничего! В этой бумаге говорится исключительно о научных вопросах.
— Дело в том, что если покойный оставил какие-либо указания, могущие служить путеводной нитью для розыска его убийц, то нашей священной обязанностью было бы передать их в руки правосудия, — продолжала мистрис О’Моллой. — Что он умер насильственной смертью, это не подлежит сомнению; кстати, хоть это нескромно с моей стороны, что говорил вам по этому поводу Кхаеджи? Я уверена, что он высказывал вам свои безумные опасения относительно Шандо!
— Относительно Шандо? Нет, он не говорил именно о нем, но он, по-видимому, верит в существование какой-то несомненной опасности, поразившей уже полковника Робинзона и грозящей также и его детям, и мне.
— В самом деле? Но главным образом он опасается за Шандо — можете себе представить, он никогда не спускает с него глаз и даже спит у порога его комнаты, и его ничем нельзя разубедить в том, что этому мальчику грозит ежеминутно какая-то невидимая опасность вследствие того, что с ним за последнее время случилось несколько таких приключений, какие случаются со всеми мальчуганами его лет, — вроде того, что под ним подломилась трапеция, что он свалился с лошади.
У господина Глоагена "друг пробежала дрожь по телу: ему вспомнилось при этом утреннее происшествие, и это странное совпадение невольно поразило его.
— Скажите, с Шандо действительно случилось за последнее время несколько таких случаев? Уже после смерти его отца? Да?
— Ну да, пустячные случаи, какие бывают положительно со всеми…
— Да, но сегодняшний случай носил какой-то особенный характер! — задумчиво произнес вполголоса господин Глоаген, как бы говоря сам с собой.
— Сегодняшний случай! Какой? — тревожно спросила госпожа О’Моллой. — Сегодня с ним опять что-то случилось, и я ничего не знаю об этом! — На это господин Глоаген рассказал о случившемся и о странном поведении виновного, который даже не обернулся назад, опрокинув лодку Шандо и, по-видимому, сделал это умышленно.
— Да, в самом деле, это ужасно странно, — сказала мистрис О’Моллой, — и как это я до сих пор ничего не знала об этом? Да где же они, эти дети? — засуетилась она, видимо, встревоженная их отсутствием.
И быстро поднявшись с места, она порывисто нажала кнопку звонка. Оказалось, что мисс Флоренс, Поль-Луи и Шандо весело болтают между собой в смежной маленькой гостиной; все три вошли в большую гостиную веселые, смеющиеся и цветущие, так что при одном взгляде на них невольно отлетали всякие мрачные мысли.
Одна и та же мысль мелькнула одновременно в голове господина Глоагена и мистрис О’Моллой, — и они невольно обменялись сочувственной улыбкой.
Вот что значит страх-то! Недаром, видно, говорят, что у страха глаза велики! Чего только не представится!.. Так как было уже поздно, и гости мистрис О’Моллой нуждались в отдыхе после столь продолжительного путешествия, то вскоре все распрощались и расстались на главной площадке широкой мраморной лестницы: дамы направились в свои спальни, выходившие окнами в парк, или вернее, на веранду первого этажа, а господин Глоаген, Поль-Луи и Шандо — в противоположную сторону, предназначенную для мужских спален, выходивших окнами на передний народный двор.
— А вот и Кхаеджи притащил свои матрасы! — смеясь, заметил Шандо, указывая на два половичка, скатанных у дверей его комнаты. — Представьте себе, он во время походов привык спать на голой земле и с тех пор не может отвыкнуть!.. Покойной ночи, дядя! приятного сна, кузен!..
ГЛАВА V. Человек с коброй
[править]В доме все спали крепким сном. И сам дом, и смежная с ним казарма погрузились во мрак, повсюду царили полнейшая тишина и покой. Пробило два часа ночи, когда в чаще зеленых кустов, в глубине парка, что-то зашевелилось, и из-под густой завесы крепко сплетенных между собой ползучих растений и вьюнов, опутавших ветви кардамона, высунулась чья-то темнокожая голова с парой блестевших особым фосфорическим блеском глаз, похожих на глаза дикой кошки.
В первую минуту высунувшаяся голова оставалась совершенно неподвижной, прислушиваясь к ночной тишине, впиваясь жадным взглядом в окружающий мрак ночи. Затем появилась мускулистая шея, широкие мощные плечи, и вдруг из кустов на песок дорожки выскочил громадным легким прыжком, точно пантера, почти совершенно нагой человек.
Все одеяние его состояло из коричневого пояса, тесно прилегавшего к бедрам, между тем как ноги и весь верхний корпус, точно так же, как и голова, оставались ничем не покрытыми. На голове он нес мешок, тщательно завязанный и казавшийся одновременно и пустым, и содержащим какое-то живое существо, шевелившееся в нем.
Человек этот только мелькнул, как луч молнии, на светлой полосе дорожки, залитой лунным светом, потом снова скрылся в тени кустов и деревьев и стал осторожно пробираться далее до широкой прямой аллеи, идущей вдоль стены флигеля, занимаемого майором О’Моллоем и его гостями. Здесь он на минуту приостановился, как бы решая вопрос, с какого пункта вести атаку.
Весь задний фасад дома был залит ослепительно ярким светом полной луны; только в одном месте выдающийся угол смежной казармы бросал черную тень, точно громадное пятно, на фасад флигеля. Веранда, на которую выходили окна первого этажа, как раз оканчивалась в том месте, где свет граничил с мраком. Взгляд темнокожего человека остановился именно на этой веранде: очевидно, он считал ее наиболее удобным местом для своих целей.
Широкая водосточная труба, какие всегда устраивают в этих тропических странах, где страшные ливни в дождливое время года сменяют такую же засуху, шла вдоль внутреннего угла здания, и массивные железные скобы, придерживавшие эту трубу, показались отважному туземцу удобнейшей лестницей.
С минуту он опять оставался неподвижным, прислушиваясь и присматриваясь к окружающей темноте, затем одним скачком очутился у трубы. Захватив в зубы связанные концы мешка, человек этот с ловкостью и проворством кошки стал взбираться с помощью рук и ног. Менее чем в десять секунд он очутился уже на одном уровне с верандой на расстоянии каких-нибудь двух метров от перил. Он присел на ногах, собираясь сделать прыжок, и затем одним махом очутился по другую сторону перил веранды. Привстав на корточках, не вставая на ноги, он лег на живот и стал ползком подвигаться вдоль перил, в их решетчатой тени. Весь фокус его удивительно ловкой гимнастической проделки заключался в том, что он не произвел при этом ни малейшего шума.
Как раз в этот момент внизу послышался мерный солдатский шаг и лязг оружия — шел обход и смена часовых. Человек на веранде притаился и сквозь решетку деревянной резной балюстрады наблюдал за тем, что происходило внизу.
Он выждал, когда караул, сменив часовых, совершенно удалился, в расчете, что теперь ему ничто не помешает, но увы, оказалось, что новый часовой, сменивший прежнего, вместо того чтобы прохаживаться мерным шагом вдоль здания, избрал для своих прогулок боковую аллею и, очевидно, из пристрастия к лунному свету делал не более пяти-шести шагов в тени, а остальные сорок шагов на свету, вследствие чего он скрывался из вида всего на какие-нибудь десять секунд, а оставался на виду в течение целых трех или четырех минут, и судя по всему, не только был виден другим, но и сам мог все видеть.
По-видимому, обстоятельство это сильно огорчило человека с мешком. Лежал плашмя на животе, он размышлял, что ему делать, и пришел к заключению, что при таких условиях для него будет одинаково трудно как вернуться обратно в парк, так и продолжать свое путешествие по галерее. Необходимо было дождаться, пока не сменится этот часовой или не перестанет расхаживать в избранном им направлении, или же пока луна не скроется за стеной соседнего здания. На все это могло потребоваться не менее двух-трех часов выжидания, но можно ли ему было безнаказанно оставаться столько времени здесь, на этой веранде, и, быть может, даже дожидаться здесь рассвета? Тем не менее другого выбора не было, и человек с мешком волей-неволей должен был примириться с этим.
Прошло около часа с того момента, как подкрадывавшийся человек неподвижно оставался на месте, притаившись в своей неудобной позе, когда часовой, которому наконец наскучило ходить взад и вперед по аллее, остановился в тени и не стал более показываться на свету. Не теряя ни минуты, человек на веранде пополз дальше на коленях, осторожно прижимаясь к перилам и продвигаясь вдоль галереи. Из широко раскрытых больших окон, доходивших до пола и задернутых легкими газовыми занавесками, доносился слабый звук равномерного дыхания спящих. Весь дом спал крепким сном. Перед одним из таких больших окон человек с мешком остановился и заглянул в него. В глубине комнаты, освещенной слабым светом ночника, под голубым шелковым абажуром, виднелось смутное очертание какой-то грациозной женской фигуры в длинной светлосерой шелковой ночной блузе, мягкими складками облегавшей спящую, окутанную прозрачной белой дымкой тонкого кисейного полога. Трудно себе представить что-нибудь более грациозное, более чарующее, чем этот милый образ мирно спящей девушки при мягком ласкающем свете голубого ночника.
Человек на веранде притаил дыхание и прислушался, желая убедиться, что часовой его не заметил, что движение его не возбудило никакого подозрения. Затем он осторожно просунул голову под край шторы и стал жадно вглядываться в полумрак комнаты. Глаза его сверкнули злобной радостью, злая усмешка скривила его рот; осторожно развязав мешок, который он волочил за собой, он просунул его под газовую занавеску в комнату спящей девушки и проворно выворотил мешок, причем из него вывалился и с глухим шумом ударился об пол, устланный циновками, какой-то черный клубок.
Свернув жгутом пустой мешок, ночной посетитель, не теряя ни секунды, пополз обратно, направляясь к тому месту веранды, откуда он мог добраться до той водосточной трубы, по которой он взобрался сюда. Тем временем луна успела уже спуститься ниже, и тень от соседних строений заметно удлинилась. Человек с мешком счел этот момент наиболее благоприятным для своего побега и, одним прыжком перемахнув через перила, очутился на водосточной трубе, в которую он вцепился, точно клещами, своими сильными мускулистыми руками и ногами и в одно мгновение спустился по ней.
В тот момент, когда он готовился одним прыжком перескочить освещенную луной аллею и скрыться в кустах, отчаянный крик ужаса, нечеловеческий крик раздался в ночной тишине. Пробужденный от своей дремоты часовой невольно содрогнулся при этом крике и едва успел добежать до угла флигеля, как в нескольких шагах перед ним какая-то черная тень промелькнула через аллею и скрылась в чаще кустов. Часовой едва успел крикнуть: «Кто идет»? и, не получив ответа, выстрелил наугад в кусты, куда только что успела скрыться промелькнувшая тень.
Все это произошло в каких-нибудь две-три секунды, а тем временем крики ужаса и отчаяния на первом этаже флигеля продолжались. Все в доме проснулись, засуетились, стали сбегаться люди, солдаты на посту в казарме схватились за оружие, повсюду замелькали огни. На веранде стали появляться люди, спешившие на крик, не перестававший, а все усиливающийся с минуты на минуту, к комнате мисс Флоренс, той самой комнате, которую освещал своим мирным ласковым светом голубой ночник.
Первым вбежал верный Кхаеджи, и ужасающее зрелище представилось его глазам; вслед за ним прибежали и мистрис О’Моллой, и горничные, и господин Глоаген, а за ними Шандо и Поль-Луи, а после всех и слуги туземцы.
На пестрых циновках Раки, любимая обезьянка Флоренс, извивалась в предсмертных корчах ужасной агонии, обвитая кольцами отвратительной черной змеи из породы кобр. Несчастное маленькое животное, сдавленное сильными кольцами змеи, искусанное его ядовитыми зубами, не имело даже силы кричать и сопротивляться! Теперь уже кричала обезумевшая от ужаса и горя Флоренс, призывавшая весь дом на помощь, не будучи в состоянии сама помочь своей несчастной любимице. Разумнее, конечно, было бы бежать как можно скорее от страшной опасности, грозившей ей, от которой ее спасла бедная маленькая обезьянка, став жертвой страшного гада.
Кобра-найа, которую называют также кобра-капелла, или очковая змея, без сомнения, самая ужаснейшая из всех видов змей, так как яд ее не поддается никаким противоядиям и настолько силен, что в двенадцать минут убивает самого сильного и здорового человека.
К счастью, Кхаеджи был здесь. Не сказав ни слова, не проявив ни единым звуком чувства ужаса или удивления, он схватил в свои мощные объятия обезумевшую девушку и унес ее из комнаты, как ребенка. Затем, вернувшись назад, он схватил попавшуюся ему под руку забытую на кресле шелковую шаль и накинул ее на извивающуюся черную массу, а затем кинулся к окну и, преграждая доступ в комнату сбежавшимся на крик людям, громко крикнул: «Не входите никто! Мисс Флорри спасена!» — потом, обращаясь к слугам, приказал: «Скорее сюда чашку с молоком и дудку или музыкантский рожок из казармы! живо! Нельзя терять ни минуты!».
Почти тотчас же явилось то и другое. Поставив чашку с молоком у окна, индус принялся наигрывать тихонько на дудке какую-то однообразную, монотонную мелодию, прерываемую по временам резкими пронзительными звуками. Вскоре край шелковой шали стал приподниматься, и плоская голова кобры высунулась из-под него, затем мало-помалу отвратительный гад, покинув свою уже безжизненную жертву, выполз весь из-под шали, невольно поддаваясь этому музыкальному призыву, как бы действительно зачарованный этими звуками. Движения змеи в это время были до такой степени ритмичны, что казалось, будто ее тянут какой-то невидимой нитью.
В тот момент, когда кобра доползла до чашки с молоком, Кхаеджи перестал насвистывать, и животное, почуяв лакомый напиток, вытянуло шею и потянулось к молоку. Но недолга была радость отвратительного гада, потому что меткая пуля Кхаеджи, пущенная им почти в упор в голову змеи, уложила ее на месте. Тогда все могли войти в комнату и измерить страшную кобру, имевшую около двух аршин длины, и развернуть тело несчастной ее жертвы, успевшей уже похолодеть.
Флоренс, очнувшаяся от своего испуга, горько оплакивала свою маленькую любимицу, а госпожа О’Моллой была положительно поражена случившимся. Все инстинктивно сознавали, что это печальное происшествие предотвратило собой другое, еще более ужасное и трагическое. Между тем не только весь караул, но и все люди в казарме всполошились, разбуженные выстрелом часового. Патрули обошли и обыскали весь парк и все прилегающие к нему земли и не нашли ничего, кроме пустого холщового мешка на дорожке, идущей вдоль фасада флигеля. Тем не менее показание часового и это вещественное доказательство, не говоря уже о трупах кобры и Раки, несомненно свидетельствовали о том, что какой-то неведомый враг прокрался в дом и умышленно принес сюда это страшное животное. По-видимому, вражда, тяготевшая над покойным полковником Робинзоном, не умерла вместе с ним, а перенеслась и на его детей. Кто же были эти беспощадные, безжалостные враги? Никто не имел о том ни малейшего представления.
Теперь все собрались в гостиной и держали совет по поводу последних событий. Особенно встревоженной и перепуганной казалась мистрис О’Моллой.
— Нельзя терять ни минуты! — воскликнула она. — Надо во что бы то ни стало и как можно скорее покинуть Индию, увезти отсюда этих двух бедных детей. Здесь им угрожает на каждом шагу какая-нибудь страшная опасность, от которой мы не в силах уберечь их. Никто из нас не знает, откуда она нам грозит, кто те, которые держат в своих руках руководящие нити этого тайного заговора против ни в чем не повинных детей? Но что им угрожает здесь ежеминутно страшная опасность, это не подлежит сомнению. С каждым днем покушения на их жизнь будут возобновляться до тех пор, пока наконец не увенчаются успехом, как это было с покойным полковником. Надо бежать отсюда, господин Глоаген! Надо бежать сейчас же! Лучше я сама увезу отсюда этих детей, сяду с ними завтра же, нет, сегодня же на первое отходящее судно, чем допущу, чтобы они подвергались ежеминутной страшной опасности умереть от руки неизвестного убийцы!
— Я готов увезти их немедленно отсюда, — сказал господин Глоаген, — как вам известно, таково было именно мое намерение.
— Да, но надо покинуть не только Калькутту, но и саму Индию. Надо, чтобы между этими детьми и преследующими их врагами лежал целый океан, иначе их непримиримая злоба будет преследовать этих несчастных точно так же, как она преследовала их отца на всем громадном пространстве этой страны.
— Я согласен пожертвовать, если нужно, моим путешествием в Бомбей! — сказал господин Глоаген.
В этот момент в гостиную вошел и майор О’Моллой, которого никто не видел со времени завтрака вчерашнего дня. Вестовому с величайшим трудом удалось наконец разбудить его и объявить ему о случившемся. Он явился с нависшими на глаза волосами, растрепанными усами, бледный, со впалыми щеками, едва держась на ногах.
— Что я слышу? Новые неприятности?.. Эти люди не имеют ни малейшего сожаления к моей болезни… Если бы они только знали, что значит мучиться печенью… Здравствуйте, господа! Здравствуй, жена, дети, здравствуйте!.. Мне вчера пришлось праздновать в клубе повышение по службе двух моих товарищей, вот почему я был лишен удовольствия видеть вас.
По-видимому, вид этой живой развалины еще более возбудил нервы госпожи О’Моллой.
— О, проклятая страна! проклятая страна! — восклицала она в припадке нервного озлобления, — покинем ее скорее все… Мне противны эти деревья, эти коричневые лица, эта отравленная всякими ядами природа… Мне кажется, что в каждом из этих слуг скрывается тайный убийца, что в каждом стакане питья отрава. Ах, майор, уедем, уедем скорее отсюда!
— Но, милая моя… — робко возразил было майор.
— Не возражайте!.. не возражайте О’Моллой, если вы имеете ко мне какое-либо чувство, вы тотчас же отправитесь в свою комнату, наденете мундир и поедете сейчас же к вице-королю. Теперь четыре часа утра, через час он вас примет, вы попросите у него немедленного отпуска, и с первым пароходом, даже с первым парусным судном, которое будет отходить отсюда, мы покинем Индию!
Майор не пытался даже воспротивиться воле своей супруги. Он давно знал, что это будет бесполезно. И потому, не сказав ни слова, он предоставил себя в распоряжение своих слуг, оделся в полную парадную форму и спустя три четверти часа снова явился в гостиную, на этот раз уже в полном блеске.
— Так это решено, вы непременно хотите уехать? — спросил он жену.
— Да, да, и сегодня же! Куда бы ни уехать, лишь бы уехать! — отозвалась госпожа О’Моллой.
— Она, быть может, и права, это, пожалуй, необходимо для моей печени, — сказал майор, глядя на господина Глоагена, как бы желая оправдаться в своем пассивном послушании.
И вслед за этой слабой попыткой выказать свою самостоятельность, майор отправился на аудиенцию к вице-королю.
С его отъездом нервы госпожи О’Моллой стали понемногу успокаиваться. Разговор стал более спокойным, господин Глоаген не мог не подтрунить над своими неудавшимися планами туриста.
— Как видно, мне не суждено было видеть ни подземелий Эллора, ни Джагернаутского храма, точно так же, как не было суждено мне увидеть, в бытность мою в Египте, развалин Фив и Мемфиса. Путешествие это мне придется повторить еще раз. Но позвольте вас спросить, многоуважаемая мистрис О’Моллой, желаете ли вы непременно отправиться прямо в Европу, или, быть может, считаете достаточным покинуть Индию?
— О, мне все равно, куда уехать, в Европу или какую-либо другую страну. Главное — это покинуть Индию, во что бы то ни стало! Все остальное не важно!..
— О, в таком случае мы все можем совместить! — радостно воскликнул господин Глоаген. — Как вам известно, я намеревался посетить Камбоджу, чтобы лично ознакомиться там, на месте, с памятниками кхмерской архитектуры… итак, если вы не будете ничего иметь против этого, мы сделаем небольшой крюк и заглянем в Кохинхину, вместо того, чтобы направиться прямым путем в Европу.
— Я ничего решительно не имею против! — весело воскликнула мистрис О’Моллой, которая, как и все ее соотечественницы, питала особую страсть к путешествиям. — Я полагаю, что и майор не станет возражать против этого, — добавила она.
Всем было хорошо известно, что его возражений нечего было опасаться, и потому все стали с полной уверенностью строить планы и обсуждать предстоящее путешествие в Камбоджу. Все страхи и опасения недавнего времени бесследно изгладились под новым впечатлением задуманного путешествия. Особенно был восхищен этим планом господин Глоаген.
— Как знать, быть может, обстоятельства принуждают меня изменить свой план к полному моему благополучию. Я, конечно, не без некоторого сожаления отказался бы от своего намерения посетить Индокитай. Весьма возможно, что именно там мне будет дано восстановить беспрерывную цепь последовательности развития арийской цивилизации.
Все были в наилучшем расположении духа, когда вернулся майор со своим отпуском.
Завтрак прошел весело и оживленно, затем Поль-Луи и Чандос пошли справиться о судах, отправляющихся из Калькутты, и узнали, что почтовый пароход, отправляющийся в Шанхай с заходом в Сайгон, отходит именно сегодня в шесть часов пополудни. Взяты были немедленно каюты для всех, в том числе и для Кхаеджи, с которым молодежь не решалась расстаться. Мистрис О’Моллой распустила всех своих туземных слуг с небольшим вознаграждением. Майор простился со своими сослуживцами по полку, извиняясь, что вынужден оставить их таким неожиданным образом, так как его призывают в Европу важные дела, не терпящие отлагательства…
И затем все занялись укладкой своих чемоданов и сборами в дорогу.
Больше всего хлопот в этом отношении было, конечно, господину Глоагену, так как ему нужно было собрать и уложить в должном порядке все бумаги, записки и коллекции покойного полковника Робинзона, которые он собирался отправить прямым путем в Париж. Он никогда не сумел бы справиться со всем этим делом без энергичного и деятельного содействия верного Кхаеджи. К шести часам пополудни все маленькое общество собралось на палубе «Декана» с оружием и багажом, а в шесть часов пять минут пароход отошел от пристани.
Господин Глоаген и Поль-Луи, облокотясь на перила, меланхолически смотрели на исчезавшую вдали набережную Калькутты и берега Хугли.
— Вот, в самом деле, не особенно продолжительное пребывание в Индии! — со вздохом вымолвил он, — всего-то навсего тридцать шесть часов. Я сильно сомневаюсь, чтобы нашлось много таких путешественников, которые бы покинули Париж ради столь непродолжительного посещения столь далекой страны.
Обернувшись, он увидел подле себя Кхаеджи, который также, но с каким-то вызывающим видом, смотрел на исчезавшие вдали минареты и купола Калькутты.
— Ну, что, Кхаеджи, вы, вероятно, рады, что покинули эту страну, и что те, кто вам так дорог, также покинули ее?
— Да, конечно, я очень доволен, — ответил старый солдат, — потому что убежден, что отъезд этот был необходим, но…
— Но что? — поспешил осведомиться господин Глоаген, — скажите мне, что вас смущает?
— Но я буду только тогда совершенно спокоен, когда вы выбросите эту проклятую золотую пластинку в море!..
Господин Глоаген даже привскочил при этом слове, но не сказал ничего. Если бы Кхаеджи попросил его самого броситься в воду на глубине ста сажен, он не был бы более удивлен, чем этим предложением.
ГЛАВА VI. «Юнона»
[править]Как всем известно, Сайгон, — столица, или главный город, французской Кохинхины, самой южной и вместе с тем наиболее цветущей из всех французских колоний за пределами морей. Это процветание Кохинхины нельзя, по справедливости, всецело приписать колонизаторским способностям французов, хотя Франция повсюду оставляла свой след и в Канаде, и на островах Святого Маврикия, и в Египте, и даже на берегах Рейна. Но в Сайгоне почти все сделала сама природа.
Расположенный превосходно на реке Сайгон, почти так же, как Лондон на Темзе, на одном из богатейших морей земного шара, Сайгон неизбежно должен был стать одной из важнейших морских станций и меновым рынком для торговли английской Индии, Китая и Японии между Манилой и Явой. Его обширный, прекрасный и удобный рейд и его водное сообщение с обширной земледельческой страной, богатой строевым лесом, легкость и удобство обороны в военное время, — все это, взятое вместе, естественным образом должно было способствовать этому городу стать важным торговым портом и первоклассным стратегическим пунктом для страны.
Прорытие Суэцкого канала, установление больших пароходных линий и прокладка телеграфных кабелей между азиатскими портами и Европой, — все это представляло собой целый ряд благоприятных условий для внезапного, можно сказать, расцвета, примеры которого мы видим только в расцвете Мельбурна в Австралии и Сан-Франциско на Калифорнийском побережье Тихого океана.
Сайгон не только превосходнейшая морская станция, стратегический пункт и торговый порт, но еще, кроме того, столица богатейшей колонии, так сказать, азиатской Франции. Немало способствовало процветанию этой колонии и то странное обстоятельство, что туземное население этой страны было как бы издавна подготовлено стать французским. Их природный характер, пороки и достоинства, качества и недостатки имеют столько аналогии с характером и особенностями французского народа, что они издавна заслужили название французов дальнего востока. Это народ остроумный, живой, не попавший под влияние слепого фанатизма, свободный от всякого рода кастовых предрассудков и проявивший с первого раза полную готовность ассимилироваться с нравами и обычаями французов и даже с пылкой охотой принявший их язык, так что в настоящее время эта колония успела уже стать настолько же французской, как и старейшие из провинций Франции.
За последнее время Сайгон стал главным центром, в котором сосредоточиваются все военные силы Франции, разбросанные в китайских водах и в Тихом океане. Здесь пристают все французские суда, отправляющиеся из Тулона в дальнее плавание, так что, наряду с коммерческим движением судов, здесь постоянно существует самое оживленное движение военных судов, и военный кружок Сайгона всегда отличается большим оживлением и многочисленностью. Проезжих и заезжих гостей здесь также всегда очень много. Люди, разгуливавшие всего каких-нибудь четыре недели тому назад по бульварам Парижа, встречаются здесь с людьми, евшими неделю тому назад ласточкины гнезда в Гонконге; только что прибывшие из Новой Каледонии прощаются с отъезжающими в Японию.
Здесь говорят об Александрии, Тулоне, Ницце и Иокагаме, как о ближайших пунктах, с которыми расстались только вчера.
В общественном собрании Сайгона в этот день было особенно оживленно. Объяснялось это тем, что на днях прибыло на рейд большое транспортное судно «Юнона», прибывающее сюда каждую треть года и высадившее значительное число офицеров различных родов войск и всех чинов и возрастов, между тем как прежний состав офицеров собирался покинуть Кохинхину и вернуться на родину на том же судне «Юнона». Вследствие этого общественное собрание блистало особенно большим числом различных мундиров. Ежедневно давались прощальные обеды, завтраки в тесном семейном кругу, прощальные балы и тому подобное. Этим объяснялся особо торжественный вид полковника Гюгона де Каст де Тресмале, командира шестого пехотного морского полка.
Несмотря на свое дикое имя, это был один из величайших весельчаков французской армии. Он взял себе за правило смеяться над чем угодно, лишь бы ни о чем не плакать. Истинный солдат до мозга костей, деятельный, энергичный и подвижный, среднего роста, хорошо сложенный, ловкий, обожаемый своими солдатами, находчивый и спокойный в момент опасности, он всегда умел не только найти выход из любого опасного и затруднительного положения, но еще и веселую прибаутку в трудную минуту, за что его солдаты были ему особенно признательны. Строгий и требовательный в отношении службы как к другим, так и к себе, это был самый добродушный и бесцеремонный товарищ, самый ласковый и приветливый начальник и человек в обычной жизни.
Пробыв около двух лет в Кохинхине, полковник собирался теперь со всем своим штабом и двумя ротами своего полка вернуться во Францию, к чему он готовился не без удовольствия.
— Ну, господа, через три дня мы с вами окончательно простимся! — говорил он, обращаясь к группе офицеров, теснившихся около него. — Говорят, «Юнона» — ходкое судно, через недельку мы будем в Сингапуре, а дней через десять прибудем в Аден. Положим, дней двенадцать до Суэца и столько же от Суэца до Тулона. Итак, недель через шесть я надеюсь выпить рюмочку мадеры за ваше здоровье в кафе Гельдера.
Едва успел полковник выговорить эти слова, как ему подали большой пакет со штемпелем: «Правительственный Кабинет».
— Вы позволите, господа? — обратился полковник к офицерам, распечатывая пакет. — Ого! — продолжал он, — вот так новости! я, очевидно, поспешил в своих расчетах. Получена депеша от министра, изменяющая маршрут «Юноны». Вместо того, чтобы идти в Суэцкий канал, «Юноне» приказано обогнуть мыс Горн и зайти на Маркизовы острова и на Таити… И счастье наше, если мы там не застанем распоряжения остаться на месте или, по меньшей мере, оставить там одну из наших рот… вследствие того, что предвидятся какие-то политические затруднения.
— Весело, нечего сказать! — воскликнули хором все офицеры.
— Да, хорошенькая прогулка… придется нам сделать крюк, прежде чем вернуться на родину! И вместо того, чтобы прибыть в Тулон через пять-шесть недель, мы должны будем считать себя счастливыми, если попадем туда через пять-шесть месяцев!
— Да, это весело! — сказал, в свою очередь, капитан Фазелье, честолюбивый господин, готовившийся кконкурсному экзамену в высшую военную школу.
— Да, забавно! — подхватил батальонный командир Жерфельт, одержимый духом противоречия. — Если вы, милый мой, поступили к нам в морскую пехоту с тем, чтобы забавляться, то могу вас уверить, что вы ошиблись в расчете.
— Нет, господин батальонный командир, я поступил сюда не для того, чтоб забавляться, но чтобы иметь продвижение по службе, — сказал капитан Фазелье, — но я, конечно, просчитался в том случае, если задержка заставит меня пропустить время конкурсных экзаменов в нынешнем году.
— Слушая вас, можно подумать, что у нас заработать очередное звание легче ибыстрее, чем в других частях! Что же, вы нас за дураков или за негодяев считаете? — пробормотал батальонный.
— Отнюдь нет! — любезно возразил капитан, — ничего подобного я не имел и в мыслях. Но не забудьте, господин батальонный командир, что у нас здесь свирепствует желтая лихорадка, которая оставляет не одно место пустым в наших рядах…
— Желтая лихорадка, говорите вы, да это просто ерунда, могу вас в том уверить, — заявил батальонный командир самым решительным голосом. — Держите живот в тепле, опасайтесь сырости, кушайте регулярно четыре раза в сутки и вы увидите, что желтая лихорадка никогда не коснется вас! Вотуже двадцать лет, как я скитаюсь по Сенегалу, Кохинхине и Габону, а разве у меня была когда-нибудь желтая лихорадка?
— Но тем не менее она существует!
— Ну да, существует для дураков, которые сами ей лезут в пасть, да для людей слабых и дряблых и не выносливых вообще.
— Но вы не можете, однако, отрицать, что статистика…
— Наплевать мне на вашу статистику!
Разговор грозил сделаться неприятным, оба собеседника начинали горячиться.
По-видимому, известие об изменении ранее намеченного курса «Юноны» подействовало на всех не особенно благоприятно, но вот явились доложить полковнику о приходе полкового капельмейстера, желавшего его видеть.
— Просите его сюда сейчас же, черт вас возьми! — весело крикнул полковник, — это такого сорта человек, которого нельзя заставлять дожидаться…
Все офицеры рассмеялись. Всем было хорошо известно крайне чувствительное самолюбие и тщеславие знаменитого Рэти, не имевшего в этом отношении себе подобных.
Спустя минуту в комнату вошел низенький, коренастый человечек с вывороченными локтями и сдавленной с боков головой, туго затянутый в нестроевой мундир, с изображением золотой лиры на воротнике. Подойдя к полковнику, он поклонился ему с чувством собственного достоинства, как человек, гордящийся тем, что он является представителем всей эстетической культуры полка.
— Вы посылали за мной, господин полковник?
— Да, господин Рэти, я хотел просить вас изменить немного программу завтрашнего концерта. Наши дамы жалуются на то, что вы их угощаете все одними и теми же вещами.
— Изменить программу!.. Но, господин полковник, ведь это совершенно невозможно!.. Она уже отпечатана! Эти дамы, право, ужасно требовательны и притом совершенно не компетентны… должен вам сказать!.. Неужели же они думают, что можно импровизировать оркестрации нескольких опер так, с одного маха!
— Как так импровизировать?.. Разве все то, что вы играете, — вещи, написанные вами, господин Рэти? — не без лукавства осведомился полковник.
— Конечно! — с невозмутимым апломбом подтвердил капельмейстер. — Потрудитесь взглянуть, полковник!
При этом он положил на стол перед полковым командиром печатную программу, которую тот прочел вслух:
1-е. Роберт Дьявол…… Г-на Рэти
2-е. Севильский цирюльник… Г-на. Рэти
3-е. Вильгельм Телль….. Г-на Рэти
4-е. Черное Домино…… Г-на. Рэти
5-е. Гугеноты ….. Г-на Рэти
6-е. Белая Дама……. Г-на Рэти
7-е. Африканка……. Г-на Рэти
— Аа… — протянул полковник, не отрешаясь ни на секунду от своего совершенно серьезного тона. — Я вижу теперь, что ошибался… все эти вещи написаны вами, как это видно из того, что здесь напечатано… а я воображал до настоящего времени, что авторами их следует считать неких Мейербера, Россини и Обера…
— Ах, господин полковник, они действительно написали оперы на те же сюжеты, но для военной музыки, видите ли, все дело в оркестровке.
— Аа… теперь я понимаю… Ну, значит, нечего и думать о возможности услышать что-нибудь новенькое на завтрашнем концерте?
— Положительно невозможно, господин полковник. Если бы сам военный министр попросил меня об этом, то и тогда я вынужден был бы ему ответить: клянусь честью Рэти, ваше высокопревосходительство, это невозможно!
— Ну, в таком случае нам придется удовольствоваться тем, что вы пожелаете нам дать, господин Рэти, а объяснение ваше мы передадим нашим дамам, которые поручили нам высказать вам свою просьбу. А теперь не откажитесь выпить с нами стаканчик пэльэля (светлого пива)?
— Нет, очень вам благодарен, полковник, но я никогда не пью ничего между завтраком и обедом, а пью только за столом. Когда человек посвятил себя артистической карьере, он должен постоянно заботиться о том, чтобы голова его была совершенно свежа, и потому я пью только свежую воду.
— В таком случае, до свидания, господин Рэти!
И капельмейстер удалился, немало гордясь тем, что сумел отстоять себя перед своим прямым начальником. Между тем как офицеры и начальство морского пехотного батальона проводили таким образом в тесном семейном кругу время между утренними и вечерними занятиями, самая горячая работа шла на большом транспортном пассажирском судне «Юнона», стоявшем на якоре против здания интендантства.
Уже в продолжение целых пяти дней весь экипаж «Юноны», при содействии целого отряда туземных кули, или, иначе говоря, носильщиков, работал без устали, набивая углем пустые угольные камеры, запасая топливо и провиант, а затем, когда это было окончено, пришлось заняться генеральной чисткой палубы, деков, батарей, красить снова снаружи надводную часть судна, словом, принарядить судно для нового плавания.
Капитан Мокарю, командир «Юноны», старый и опытный моряк, знал лучше, чем кто-либо, все слабости и пороки матросов, которых любил, как родных детей. Он знал, что трем четвертям из них положительно невозможно вести себя как следует во время стоянки в каком-нибудь портовом городе, если у них есть хоть один грош в кармане, а потому у него было принято за правило, во-первых, заставлять свой экипаж работать день и ночь во все время пребывания судна на рейде, и, во-вторых, уплачивать им жалование за истекшие месяцы не ранее, как накануне или за день до отплытия.
Задержать раздачу жалованья еще на один день было бы жестоко, так как все эти добрые родственники, отцы, мужья, сыновья и братья лишены были бы возможности отправить своим близким на родину кое-какие посылочки. А на «Юноне» таких добрых родственников, отцов, сыновей, братьев и мужей было больше, чем на каком-либо другом французском судне.
Но вот великий день Святой Уплаты, как говорят в гражданских учреждениях, или Святого Доминика, как говорят во флоте, настал! Рано утром казначей судна сел на шлюпку с Домиником, то есть громадным, окованным железом сундуком, или ящиком, чтобы получить от казначея необходимые фонды для обратного плавания.
Судовой казначей был красивый молодой человек, принаряженный и припомаженный, по фамилии господин Жильбер. Спустя час он вернулся обратно.
— Доминик!.. Доминик прибыл! — разнеслась повсюду от грот-марселя и до трюма эта радостная весть, и экипаж приветствовал веселыми криками и прибаутками прибытие желанного денежного ящика.
Особенно шумно и громогласно выражал свою радость по этому поводу Комберусс, марсовый матрос, по выговору которого сразу можно было догадаться, что он уроженец Марселя, точно так же, как и его подручный, матрос Барбедетт.
— Держи крепче, старина!.. Гляди, не упусти! — кричал Комберусс седовласому матросу с целым рядом нашивок и шевронов, заведывавшему поднятием денежного ящика на палубу. — Смотри, соблюдай всякую осторожность! не утопите Доминика, миллион проклятий!.. Подсоби, братец!.. Ну, вот! тяни дружнее! Уф! вот и дома!.. честь имею кланяться вашей милости, господин Доминик!.. Прибыли в добром здравии?.. Никаких аварий в боках?
Все эти шуточки и прибауточки приветствовались дружными взрывами смеха со стороны остальных присутствующих, но, очевидно, были не по вкусу старшине шлюпки, Керадеку, старому бретонцу, низкому, коренастому и угрюмому, который принимал все эти слова как личные обиды, нанесенные ему.
— Лучше бы ты поменьше языком чесал, да побольше руки к работе прикладывал! — резко пробормотал он.
— Эге, дядюшка ворчун заговорил! верно, дождь будет! — весело засмеялся ему в ответ Комберусс, нимало не смущаясь обращенным к нему упреком в лености, в сущности, совершенно незаслуженным.
— Почтеннейшая публика — продолжал он, — честь имею объявить вам, что представление сейчас начнется!.. Господин Доминик намерен оставаться у себя. Торжественная драма в пяти действиях с удержанием эмеритального вычета и раздачей господам старшим в ротах и выдачей на руки господами капралами нашему брату, рядовому матросу, разнообразный дивертисмент для тех, кто получит разрешение съехать на берег, и финальный акт суток в трюме для тех, которые погрешат против соблюдения благоразумия и умеренности в удовольствиях!..
— Паша!.. Закрой свой клапан, глупый кашалот!..
И вдруг, точно по мановению волшебного жезла, воцарилась полнейшая тишина.
Паша (таково было прозвище капитана Мокарю) действительно появился на палубе в этот момент.
— Вот теперь как раз время обратиться к нему с твоей просьбой, мальчуган! — сказал Керадек молодому юнге с белым и румяным лицом, слегка поддав ему коленцем в виде дружественного подбадривания.
Кедик, так звали юнгу, покраснел, как пион, затем побледнел как полотно при мысли о страшном поступке, на который он должен был решиться. Он рад был бы провалиться сквозь землю, но все глаза были обращены на него, и его уважаемый старший, его ментор и наставник, Керадек, осчастливленный наибольшим числом медалей из всех марсовых матросов сказал свое слово, — как мог он теперь идти на попятный. Дрожа всем телом, как преступник, Кедик подошел к командиру, немилосердно комкая в руках свою шапку. В тот момент, когда Паша, расхаживавший, точно маятник, взад и вперед позади большого люка, подошел к тому месту, где его поджидал юнга, этот последний выступил вперед и остановился перед командиром как вкопанный.
— Что еще? Что тебе надо? — спросил командир угрюмым тоном, в котором нетрудно было разобрать известную долю добродушия и доброжелательства.
— Я записан в приказе на завтрашний день, а мне очень хотелось бы съехать на берег! — робко вымолвил он.
— Аа, ты внесен в приказ, попал под запрещение — значит, нельзя… Впрочем, я буду давать разрешения всего на два часа, не больше.
— О, мне довольно было бы и одного часа, командир, — продолжал все так же робко своим кротким молящим голосом Кедик, продолжая мять и комкать в руках свою шапку.
— Да, в самом деле? Да какие же у тебя могут быть особо важные дела на берегу? что тебе там делать?
— Сегодня, видите ли, господин командир, день Святого Доминика, и я желал бы послать свою получку домой, хотел сам отправить ее на почте!
— Аа… — промычал Паша, заметно смягчаясь, и ласково взглянув на юношу. — Так вот зачем ты хочешь съехать на берег? А по какому случаю ты попал в приказ, что ты такое сделал?
— Я опоздал сегодня на полминуты к уборке блюд.
— Хорошо. Я поговорю с каптенармусом. Ты получишь свое разрешение, сын мой, — уже совершенно отечески ласково промолвил командир и стал снова продолжать свою безмолвную прогулку позади люка.
Кедик отошел к своему месту восхищенный и счастливый.
Новость, которую он сообщил своим товарищам, мигом облетела весь фрегат и привела в отчаяние весь экипаж.
— Пропали наши разрешения!.. Как видно, старый забрал в голову не давать нам разрешений дольше, чем на два часа… И это, вероятно, благодаря этим проклятым увальням, которых мы должны принять на судно!.. Проклятые пентюхи — сухопутные собаки!.. Возможно ли лишить целый экипаж отпуска из-за этих воробьев… Черствый сухарь Паша!.. Уж я наверное не стану плакать, когда он выйдет в оставку!.. Два часа разрешения после целых двух месяцев плавания… Нечего сказать, щедро!.. Смотри, берегись, командир, ты израсходуешь все свои запасы великодушия!.. Проклятая служба! что и говорить!.. Скажи по правде, Барбедетт, не согласился ли бы ты лучше сейчас же пойти ко дну с ядром, привязанным к ногам, чем нести такую службу? Эх, сотни, тысячи дьяволов!.. да от этого, право, можно повеситься на грот-марсе… Ах ты, черствая корка!.. Негодные пузаны, пентюхи пехотные! Все из-за вас, проклятых…
В таких словах выражалось негодование и досада экипажа «Юноны», между тем как капитан Мокарю, заранее уверенный в том впечатлении, какое должно было произвести на людей объявленное им решение, посмеивался в бороду, разгуливая мерным шагом взад и вперед по палубе.
«Ворчите себе, ворчите, сколько вам нравится, ребятушки! — мысленно говорил он, заранее наслаждаясь своей хитростью. — Посмотрю-ка я на них завтра, когда им всем объявят разрешение съехать на берег на пять часов!.. Они покажутся им слаще целого дня отпуска, доставшегося им без труда… Знаю я их, этих больших ребят-то!».
Тем временем происходила раздача жалованья через посредство старших в ротах и капралов, и отвлеченные сложными расчетами, сопряженными для матросов с этой простой операцией, люди мало-помалу стали забывать свою досаду на капитана. С тех пор, как существуют матросы, не было еще случая, чтобы хоть один из них поверил, что получил сполна все, что ему следует от казначея. Нет, каждый матрос внутренне убежден, что все лица, причастные к казенному ящику, сговорились между собой, чтобы обкрадывать его. Особенно все удержания и вычеты в пользу ли их семьи, или же в кассу инвалидов, или в счет будущей пенсии, все равно, все они дают повод к самым черным подозрениям со стороны матросов.
— Экий подлец, судьба наша горемычная! — ворчал Комберусс, отходя в сторону от маленького столика, у которого сидел капрал его роты, только что вручивший ему горсть разной монеты. — Есть ли на свете справедливость! Что они только делают с нашими деньгами, вот что я желал бы знать!.. Первого разряда матрос по девяносто четыре су в сутки — за два месяца должен получить семьдесят два франка, не так ли? и за два месяца добавочных, за марсовые дежурства по девять франков в месяц, составляет восемнадцать франков, верно?.. Выходит, следовательно, девяносто франков, кажется, это ясно? и что же? Эти господа ухитряются как-то выдать мне на руки всего только сорок шесть франков и шесть су! Ну, как вам это нравится? Да убей меня Бог, если я понимаю, как они это делают?..
— Да очень просто, первый попавшийся юнга сумеет объяснить тебе это, — сказал своим обычным кротким и серьезным тоном Кедик. — С тебя приходится по шестнадцать франков в месяц вычета в пользу твоей семьи, так ведь? Ну, за два месяца это оставляет тридцать два франка вычета, да еще по три су в сутки в кассу пенсий, что за два месяца, или шестьдесят дней, составляет девять франков; если прибавить их к тридцати двум — получится сорок один франк. Да три процента с вычетов в кассу инвалидов, чтобы ты всегда в старости своей мог иметь обеспеченный угол и кусок хлеба. За два месяца это составляет еще два франка и семьдесят сантимов. Вычти сорок три франка семьдесят сантимов из следуемых тебе по твоему счету девяноста франков, и получится ровно сорок шесть франков и шесть су, что ты и получил сейчас на руки!
Все матросы столпились тесной группой вокруг Кедика и слушали его с разинутыми ртами, чистосердечно удивленные той легкостью, с какой он производил все эти расчеты. Но Комберусс не сдавался ни на какие доводы.
— Как видно, и из тебя выйдет капрал! — сказал он не то смеясь, не то сердясь, — по тебе сразу видно, что ты был в мореходных классах… недаром ты такой шустрый, будь покоен, ты скоро пройдешь в чины!
В сущности, он отлично сознавал, что юнга был прав, но только не хотел сознаться из ложной амбиции закоренелого в известного рода предрассудках, бывалого матроса.
Теперь все они подходили к Кедику с просьбой проверить их получку, что тот и делал при помощи своей маленькой грифельной доски. За этим делом все успели на время позабыть так сильно огорчившее их решение капитана. Кроме того, со свойственной почти всем морякам философской рассудительностью, они взглянули теперь на это дело с другой точки зрения и пришли к убеждению, что и двухчасовой отпуск все же лучше, чем ничего. А около полудня, когда английский пароход «Декан», пришедший из Калькутты, вошел на рейд, эти взрослые ребята ни о чем другом уже не думали, как только наблюдать за всеми его маневрами — за малейшими действиями его экипажа и критиковать их со своей точки зрения, следя за всей этой процедурой спуска якоря с такой наивной жадностью, как будто они первый раз в жизни видели все эти маневры.
ГЛАВА VII. В пагоде Кита
[править]Едва успев расположиться в гостинице «Тайванг», на эспланаде Сайгона, господин Глоаген тотчас поспешил разузнать, какого рода сообщение существует здесь с верхней Камбоджей. Владелец гостиницы «Тайванг» оказался весьма цивилизованным аннамитом, получившим образование во французской школе переводчиков в Сайгоне и прекрасно осведомленным обо всем, что касалось его родной страны. Одетый в европейское платье и прекрасно знакомый со всеми нравами и обычаями французов, этот почтенный содержатель гостиницы сделал бы честь любой из лучших гостиниц Европы.
— Вы желаете посетить верхнюю Камбоджу? — сказал он господину Глоагену, — что ж, ничего не может быть легче: у нас здесь регулярно, два раза в месяц отправляются казенные почтовые суда вверх по рекам и каналам!
— А предвидится ли вскоре отправление такого казенного почтового судна?
— Да, через шесть дней. Вы можете прекрасно устроиться на этом судне, так что трудно себе представить более удобный и приятный способ путешествия в таком жарком климате, как наш.
— И вы полагаете, что таким путем мне можно будет доехать до развалин архитектуры Кхмеров?
— Не совсем, но, во всяком случае, вы будете настолько близко от этих развалин, что вам будет совершенно легко добраться до них… Вам будет, быть может, немного затруднительно находить по пути европейский стол, но если вы того желаете, я могу приготовить вам ящик с консервами, совершенно удобный для перевозки, и достать вам слугу китайца, умеющего готовить французские блюда и вообще хорошо знакомого с французской кухней. Если только вы не предпочтете примириться с нашей национальной аннамитской кухней, что будет еще удобнее для вас!
— Все это хорошо, но для того, чтобы примириться с аннамитской кухней, мне необходимо прежде всего хоть сколько-нибудь познакомиться с ней, а я, право, не знаю, как это сделать…
— Если вы только пожелаете, то я буду иметь честь сегодня же предложить вам аннамитский обед!
Очевидно, человек этот находил ответ на все решительно; господин Глоаген поспешил изъявить свое согласие и отправился сообщить полученные им сведения своим спутникам. В ответ на его сообщения госпожа О’Моллой, а вслед за ней и другие, решили, что все они отправятся вместе с ним осматривать развалины, так что эта научная экспедиция должна была превратиться в приятную partie de plaisir. Все, казалось, устраивалось как нельзя лучше, и даже Кхаеджи, поддаваясь влиянию окружающей среды и новой обстановки, приобретал вновь совершенно утраченное им в последнее время душевное спокойствие.
Когда жара немного спала, путешественники отправились все вместе побродить по городу, чтобы составить себе о нем некоторое представление. Им было уже известно, что город представляет собой форму неправильного четырехугольника, ограниченного с одной стороны рекой Сайгон, с двух других двумя параллельными арройо, упирающимися в реку, и с четвертой поперечным каналом, которым сообщаются эти два арройо. Часть города, прилегающая к реке, наиболее оживленная и блестящая благодаря своему коммерческому и военному рейду, своим общественным зданиям, своим плавучим докам и многочисленными судами всех стран и народов, начиная от китайских джонок, и своей нарядной променадой, то есть местом прогулок на стрелке Лежень, над которой возвышаются маяк и семафор.
Особенно хороша под вечер река, чрезвычайно оживленная и живописная. Она является местом жительства для целого населения кохинхинцев, которые никогда не покидают своих пузатых барок и легких сампанов, крытых соломой. Женщины здесь готовят пищу, стирают белье, кормят грудью своих ребят, которых они затем подвешивают в корзиночке под сводчатую крышу своего жилища-лодки. Ярко раскрашенные джонки, разукрашенные по краям цветными фонариками, бумажными зонтами, цветами, перьями и мелкими колокольчиками теснятся бок о бок с аннамитскими барками с их треугольными парусами на мачтах. Тут же и мелкие пироги туземцев, и лодочки, и шлюпки европейцев беспрестанно мелькают то здесь, то там в различных направлениях. Кажется, будто все эти люди всегда живут на воде.
А между тем и на берегу замечается движение и оживление богатого большого города, и здесь множество прохожих и торговцев, торгующих вразнос. Здесь мужчины и женщины носят почти одинаковое платье: длинную свободную одежду, не стянутую поясом у талии, но свободно ниспадающую на широкие шальвары. Как у тех, так и у других длинные волосы собраны высоким шиньоном на макушке головы. Вся разница заключается только в головном уборе.
Вид этого разнообразия костюмов, новых обычаев и нравов, — словом, все доставляет несказанное удовольствие путешественнику Особенно интересовало все это Поля-Луи и Чандоса, восхищавшихся всем, что им пришлось видеть. Они останавливались перед лавочками, раскинутыми на горе и заваленными всевозможными совершенно незнакомыми им предметами, странными съестными припасами, фантастическими украшениями; они забавлялись наблюдениями за полунагими ребятишками, которые, сидя на песке, играли в волан, перебрасывая его друг другу не лопаточкой или рукой, а ногой, локтем или головой, с удивительной ловкостью; они следили, как какой-то бедный кули покупал за один сапэк орех арека или же чашку чая, что должно было представлять собою весь его обед.
У них произошел даже спор относительно ценности одного сапэка, так как даже последний бедняк носил у себя на поясе целые нити этих монет, нанизанных, точно четки. Чандос полагал, что стоимость его равняется английскому фартингу, то есть приблизительно 2, 5 сантимам, а Поль-Луи полагал, что стоимость его несравненно ниже, хотя и не определял никакой более точной цифры.
Какой-то аннамит, прислушивавшийся уже некоторое время к их разговору, дал им довольно обстоятельное пояснение на весьма сносном английском языке.
— Стоимость сапэка равняется одной шестой сантима; иначе говоря, требуется шестьсот сапэков, чтобы составить один франк, а шестьсот сапэков представляют собой целую лигатуру, то есть целую такую связку, или нитку, — сказал он и при этом показал им цинковые кружочки с квадратным отверстием посередине, нанизанные на длинный шнурок.
Чандос и Поль-Луи полюбопытствовали осмотреть подробнее эту своеобразную монету и увидели, что на ней на одной из сторон стояла всего одна цифра — это была цифра того царствования, в продолжение которого была вычеканена или, вернее, вылита данная монета. С любопытной монеты наши путешественники невольно перенесли свое внимание на самого туземца, который так любезно разрешил их сомнения. Это был человек лет тридцати, не более, атлетического сложения, одетый очень просто по туземной моде; черты его лица наполовину исчезали под полями его громадной шляпы, которую аннамиты весьма справедливо называют «высокая гора». Если бы Поль-Луи и Чандос были более знакомы с обыкновенным типом индо-китайской расы, то они сразу могли бы заметить, что стоявший перед ними человек значительно отличался от этого типа. У него не было ни расплющенного носа, ни выдающихся скул, ни узких, наискось прорезанных глаз, — обычного отличия аннамитов; но это почему-то не поразило наших друзей, их удивляло только, что кохинхинец так хорошо и свободно изъяснялся по-английски.
— Я много плавал в британских судовых компаниях в китайских водах и обыкновенно служил переводчиком… в случае, если бы вам могли быть нужны мои услуги во время вашего пребывания в Сайгоне, я был бы рад служить вам.
Поль-Луи подумал, что переводчик действительно может им быть полезен, как во время их пребывания в Сайгоне, так и, главным образом, в пути, во время их экскурсии в верхнюю Камбоджу. Поэтому, сделав знак незнакомцу следовать за ним, он присоединился к остальной своей компании, дамам и господину Глоагену, чтобы передать им предложение аннамита. Майор между тем давно уже отстал от компании и вернулся в гостиницу, жалуясь на сильную боль в печени и на томительную жажду.
Подозвав аннамита, его стали расспрашивать о том о сем, и убедившись, что он человек смышленый и толковый и хорошо осведомленный обо всем, что касается этой страны, не заключая с ним положительного условия, предложили временно остаться в распоряжении маленького общества в качестве проводника и переводчика, так что дальнейшая прогулка совершилась и окончилась под руководством аннамита.
Кра-Онг-Динх-Ки, так звали переводчика, в продолжение целого часа сумел показать себя с самой выгодной стороны в качестве неоценимого чичероне. Он называл и объяснял применение всех незнакомых нашим путешественникам предметов, знал цену на сепэки каждого пустяка, приобрел для дам за несколько франков целую коллекцию вееров, шпилек из слоновой кости и черепахи и множество различных аннамитских безделушек. Словом, все вернулись в гостиницу весьма довольные им и решили удержать его для услуг маленького общества.
Обед был уже готов и состоял, как было условлено, исключительно из туземных блюд. Но, конечно, разумный хозяин гостиницы не предложил им изысканных блюд эксцентричной кухни Индокитая, встречающихся только за столом богатых мандаринов, он не подал им ни ласточкиных гнезд, ни саланган, или съедобных ласточек, ни насиженных яиц, ни тигровых окороков, ни слоновых ног, вяленых на солнце, ни голотурий, ни филея леопарда, ни даже крокодиловых антрекотов, полагая не без основания, что его гости желали убедиться в том, могут ли они освоиться с туземной кухней в том виде, какой они встретят ее в доме любого туземца. Потому-то он предложил им некоторые из самых обычных и недорогих блюд кохинхинцев: вареный рис, копченую рыбу, жареных на угольях ящериц, пирожки из хризалид, или златниц, шелковичных червей, морских черепах, обезьяньи окорочка, собачьи котлеты, зерна лотоса, сушеные на солнце, и ломтики ананаса, а на последнее горький чай без сахара.
Меню это было единогласно признано отвратительным; дамы прямо заявили, что эта кухня возбуждает в них одно отвращение, майор и господин Глоаген хотя и не высказались так откровенно, но тем не менее по всему было видно, что и они разделяют мнение дам. Только Поль-Луи и Чандос кушали все с величайшим аппетитом и даже похваливали. Но это не помешало им, наравне с другими, бежать от аннамитского обеда к общему табльдоту и там удовлетворить на славу свой аппетит.
Словом, кохинхинская кухня не сумела завоевать себе симпатий маленького общества, так что было тут же решено, что господин Тайванг должен будет позаботиться о различных съестных припасах для предстоящей экспедиции.
Что было делать в Сайгоне в оставшиеся шесть дней ожидания? Конечно, следовало осмотреть окрестности города; господин Тайванг указал на несколько местностей, в том числе особенно рекомендовал прогулку на берег залива Кокотье, Сайгонского Трувиля.
На следующий день, когда следовало уже отправляться в путь, мистрис О’Моллой объявила, что чувствует себя еще слишком усталой для того, чтобы принять участие в этой экскурсии; майор никогда и не помышлял серьезно об этой поездке, а господин Глоаген рассудил так, что ему будет гораздо приятнее побродить по базарам и мечетям Сайгона и постараться приобрести какие-нибудь аннамитские древности. Таким образом, вся компания оказалась состоящей из мисс Флоренс, Поля-Луи и Чандоса в сопровождении неразлучного с ними Кхаеджи. Решено было отправиться в большом парусном сампане (туземной лодке), которую Кра-Онг-Динх-Ки взялся нанять. Захватили с собой корзину со съестными припасами и в десять часов вечера готовились отплыть. Туристы должны были провести ночь на сампане и проснуться уже на месте, чтобы вернуться обратно на другой день во время прилива.
Господин Глоаген чуть было не передумал в последнюю минуту и не отправился вместе с молодой компанией. Его тревожила мысль, что он отпускает этих трех молодых ветреников, как он мысленно выражался, но присутствие Кхаеджи и безусловная уверенность и спокойствие, с каким госпожа О’Моллой отпускала эту юную компанию, вполне обнадежили археолога, так что он все-таки остался. Кроме того, и переводчик Кра-Онг-Динх-Ки казался таким предусмотрительным и заботливым человеком, на которого, по-видимому, можно было вполне положиться. Он предвидел даже возможность солнечных ударов и посоветовал приобрести большие салако, род громадных островерхих шляп из манильской соломы, и шелковые перчатки для защиты от солнца. Словом, сампан поднял паруса, переводчик расположился на носу, Кхаеджи на корме, а молодая компания под тростниковой кровлей, и своеобразное туземное судно тронулось в путь. Залив Кокотье находится у самого устья реки и защищен мысом Святого Якова, на котором постоянно виднеется яркий огонь маяка, привезенного из Парижа. Это превосходнейший пляж с мелким чистым песком, окаймленный живописными холмами, на которых величественно красуются тенистые кокосовые пальмы. Тут же вблизи расстилается и долина Ненюфар, обязанная своим названием сплошному ковру красных лотосов, под которым скрываются стоячие воды гнилых болот. Но, несмотря на столь опасное соседство, воздух на берегу залива прекрасный, свежий и живительный, постоянно обновляющийся ветрами с моря.
Это — любимейшее место отдыха всех европейцев, живущих в Сайгоне, особенно в жаркое время года.
По мере приближения к заливу, река, и так уже широкая и величественная в самом Сайгоне, расширяется еще больше. Его низменные и песчаные берега, поросшие на громадном пространстве корнепусками и затопленные болотами, уходят вдаль на таком протяжении, что совершенно теряются из виду. Не знаешь, находишься ли еще на реке или уже в водах залива, — когда перед вами вдруг вырастает мыс Святого Якова со своим громадным маяком, позади которого возвышаются три поросшие лесом вершины холмов.
На самом пляже, в тени небольшой рощицы кокосовых пальм, возвышается красивая пагода, самая знаменитая во всем Индокитае, — это пагода Кита. Названием своим она обязана скелету кита, хранимому в этом святилище. Аннамитские моряки, рыбаки и матросы постоянно прибегают к заступничеству кита, которого они считают покровителем и доброжелателем всех потерпевших крушение, существом, готовым во всякое время приютить несчастных у себя на спине. При выходе из реки в залив они заезжают сюда возносить молитвы и пожертвования остову кита, — но все это бедные, скромные дары, от которых не богатеют ни самая пагода, ни бонзы, состоящие при ней.
Трудно себе представить пользующийся столь громкой известностью храм в таком жалком, убогом виде, как этот.
Сюда-то около семи часов утра пристал сампан, на котором находились наши туристы, благополучно проплыв всю ночь по тихим водам спокойной и широкой реки. Все трое туристов были в восторге от этой прогулки, а Кхаеджи был счастлив их радостью, только один Кра-Онг-Динх-Ки казался мрачным и озабоченным.
Вытащили на берег корзину с провизией и принялись завтракать с особым удовольствием под звуки гонгов и петард, неизбежно сопровождающих все молитвы в пагоде Кита. Весь этот шум и гам производили два-три богомольца, как в том успели убедиться наши друзья при осмотре пагоды.
В ней не оказалось никаких других достопримечательностей, кроме знаменитого скелета кита, тщательно закутанного какой-то красной бумажной тканью и опоясанного поясом из мелких камешков, посвящаемых кашалотам и китам. Наши трое посетителей, вручив дежурному бонзе такое количество сапэков, какого он, быть может, не видал во всей своей жизни, удалились, напутствуемые его благословениями. Обойдя залив по направлению тенистых холмов и опустившись на полчаса в долину Ненюфар, чтобы нарвать букет лотосов, маленькое общество сочло программу своих развлечений исчерпанной и, вернувшись на пляж, распорядилось отправляться в обратный путь.
Было около полудня, и потому, с помощью отлива, можно было рассчитывать вернуться к обеду в Сайгон.
Кхаеджи по-прежнему расположился на руле, а переводчик на носу судна. Ветер дул попутный, и сампан делал по пять или шесть узлов в час. Впереди, насколько только мог видеть глаз, расстилалось безбрежное голубое пространство искрившихся на солнце вод. На юге мыс Святого Якова исчезал уже вдали, на самом краю горизонта виднелись какие-то слабые смутные очертания чего-то, точно легкий рисунок пером; то была линия берега, поросшего корнепуском.
Вдруг непредвиденный удар сампана обо что-то твердое заставил молодых людей и Кхаеджи поднять голову; в тот же момент они увидели, как какое-то тело упало в воду по правую сторону борта с передней части судна. Всмотревшись, они увидели своего переводчика, совершенно раздетого, но все в той же большой шляпе на голове, плывущим изо всех сил к берегу. В первую минуту они не могли ничего понять из случившегося, полагая, что несчастный просто помешался.
Но затем всем им вдруг стало ясно, что сампан тонул и быстро шел ко дну. Причины некогда было доискиваться. Схватив Флоренс одной рукой и Чандоса другой, Кхаеджи вытащил их из-под бамбукового навеса, под которым они неминуемо должны были потонуть, толкнул их обоих в воду и крикнул при этом задыхающимся голосом: «Скорее в воду, господин Поль-Луи, скорее, не то вы погибли!».
Поль-Луи не заставил себе повторять этого, он кинулся в воду и поплыл. А сампан затонул тут же на их глазах.
Кхаеджи плыл, поддерживая в своих руках молодую девушку, которую Чандос подбодрял веселым и ласковым словом. Поль-Луи, унесенный в первый момент волнением, теперь уже всплыл и догонял своих друзей. На расстоянии приблизительно пятидесяти сажен вправо мелькала, точно белая точка на воде, шляпа аннамита, плывшего прямо к корнепускам.
— Ура! — весело крикнул Чандос, никогда не терявший своего прекрасного расположения духа, — вот все и в сборе! — для него подобное холодное купанье всегда было самой приятной забавой.
Но, в сущности, веселого во всем этом было мало: до берега оставалось по меньшей мере две мили, и хотя Флорри прекрасно умела плавать, но теперь ее стесняла ее одежда, и потому они с Кхаеджи совершенно не двигались с места, с трудом продолжая держаться на воде. После нескольких отчаянных попыток ей стало вполне ясно, что для них совершенно невозможно не только добраться до берега, но даже проплыть хоть небольшое пространство при данных условиях.
— Оставьте меня, Кхаеджи, — сказала она, — я только вам мешаю плыть, попытайтесь хоть вы спастись, чем бесполезно гибнуть вместе со мной!
Но бравый солдат только крепче прижал ее к себе, и мрачный взгляд его черных глаз, казалось, говорил: мы или вместе пойдем ко дну, или вместе выплывем на берег.
Теперь и Чандос перестал смеяться. Поль-Луи, согласно складу своего ума, доискивался разрешения этой сложной задачи, и все четверо почти не двигались с места, делая менее пяти сажен в минуту.
— Кхаеджи, — сказал наконец Поль-Луи, — ведь на вас есть пояс?
— Да, конечно, господин Поль-Луи!
— Погодите, я постараюсь развязать его, мы растянем его как веревку и проденем под руки мисс Флоренс, а затем, взяв концы в зубы, будем плыть сколько хватит сил.
— Да, сударь!
Не без труда удалось молодому инженеру выполнить свой план, после чего стало заметно значительное улучшение в положении пловцов. Флорри легче было держаться на воде, Кхаеджи не столько утомлялся, но подвигались они все-таки очень тихо.
Всем становилось ясно, что все эти усилия тратятся даром, и что они никогда не достигнут берега.
— Благодарю вас от души, дорогой кузен, и вас, Кхаеджи, что вы стараетесь сделать для меня, но вы видите сами, что мы не можем добраться до берега, нас уносит течением и мы не столько подвигаемся вперед, сколько назад. Умоляю вас, оставьте меня… вам, может быть, удастся спастись и спасти Чандоса!
— Неужели вы думаете, что мы могли бы остаться жить после того, как покинули бы вас? — воскликнул Поль-Луи, — вы оскорбляете нас подобным предположением, кузина!
Флоренс не сказала ни слова, но молча стала плакать. Она чувствовала, что силы ее истощились и что ей суждено стать причиной гибели этих двух людей.
— О, если бы я только могла исчезнуть! — думала она.
И в тот момент, когда она мысленно произносила эту фразу, разум ее помутился, взгляд потух и она потеряла сознание. В ту же минуту Чандос радостно крикнул:
— Друзья! Налево дымок!
Кхаеджи и Поль-Луи взглянули в том направлении, куда он указывал рукой: действительно, тонкая струйка дыма, едва заметная вдали, подымалась над водой.
— Пароход! Но он не подойдет сюда ранее, чем через час! — сказал Поль-Луи. — Ну, все равно, надо бороться, бороться до последней минуты!.. Не станем тратить силы, стараясь добраться до берега, это бесполезно, будем заботиться только о том, чтобы продержаться до тех пор на воде и продержать Флорри.
Это было далеко нелегкое дело. Силы пловцов слабели с каждой минутой, мускулы страшно напрягались, глаза наливались кровью, члены отказывались служить, малейшее движение требовало страшных усилий.
К счастью, Поль-Луи ошибся. То был не пароход, не грузный большой стимер, а простой паровой катер, который был вовсе не так далеко, как можно было предполагать, и теперь быстро приближался к утопающим. Вскоре и головы людей стали видны над бортом.
Чандос стал размахивать своей шляпой, подымая ее как можно выше.
Все трое разом крикнули, что было мочи. Их заметили с катера и прибавили ход. В тот момент, когда катер подошел к утопающим, те уже едва держались на воде.
— Держись, держись крепче!.. мы здесь, друзья! — крикнул добродушный, веселый голос Кедика.
— Ей, ребята! Вот оказия, да тут есть женщина! — отозвался другой голос, принадлежавший Комберуссу.
Еще минута, — и все четверо пострадавших лежали в ряд на дне катера.
ГЛАВА VIII. Таинственный аннамит
[править]Комберусс и Кедик, под командой старого Керадека, только что отвезли на паровой шлюпке записку командира Мокарю к лоцману мыса Святого Якова, обитавшего на сторожевом посту самого маяка: «Юнона» собиралась уходить в море, а частые изменения песчаного дна Сайгона делали для всякого глубоко сидящего судна услуги лоцмана необходимыми как при входе на рейд Сайгона, так и при выходе в море.
На обратном пути от маяка внимание матросов на катере было привлечено знаками Чандоса и криком о помощи утопающих. Катер подоспел как раз вовремя, чтобы спасти четырех друзей, что же касается переводчика, то о нем перестали даже думать. Маленькая белая точка, какою представлялась на поверхности воды его шляпа, вскоре слилась с отдаленной линией берега и перестала быть заметной.
Делая по двенадцать узлов в час, катер быстро продвигался к городу, и час спустя после того, как Флоренс, Чандос, Поль-Луи и Кхаеджи были приняты экипажем «Юноны» и спасены от верной смерти, они прибыли вполне благополучно в гостиницу «Тайванг», где, переменив мокрое платье, вскоре восстановили свои силы несколькими чашками превосходнейшего чая.
Стоит ли говорить, что спасители были щедро вознаграждены за 05 свое человеколюбие.
— Вот так ремесло, дядюшка! — воскликнул Комберусс, многозначительно подмигивая глазом и поглядывая на пять ясных золотых на своей испачканной дегтем ладони. — Что скажешь, дядюшка Ворчун?.. разве не в сто раз лучше выуживать из воды барынь с кружевами, чем сплетать канаты, не так ли? Эх, сотни тысяч чертей!.. вот, право, славное ремесло-то! Никаких вычетов, никаких удержаний… жаль только, что в этом деле так часто бывает застой…
Керадек не сказал ни слова, но и по его лицу было видно, что он сильно взволнован, что же касается Кедика, то глаза у него блестели и сердце усиленно билось при мысли, какую радость и благосостояние доставят там, дома, эти пять золотых луи сверх его жалованья, как облегчат они бедной вдове рыбака, его нежно любимой матери, существование на скалистом побережье Рекувранс.
И мистрис О’Моллой, и господин Глоаген были в ужасе от случившегося. Всем казалось странным, что сампан вдруг, ни с того ни с сего, стал тонуть без всякой видимой причины, ведь не было ни порыва ветра, ни подводного камня, ничего подобного. Очевидно, его умышленно хотели затопить. По словам Кхаеджи, аннамит, заслоненный парусом, мог без труда открыть доступ воде в судно, а особенно, если он заранее позаботился приготовить отверстие, которое заткнул на первое время. Что касается его лично, то Кхаеджи был убежден, что успевший незаметно раздеться и спастись, не предупредив их о грозящей им опасности, аннамит был не кто иной, как все тот же таинственный враг, преследовавший своей непримиримою злобой семью полковника Робинзона и уже ранее не раз покушавшийся на жизнь его детей. Только теперь они находились в первый раз лицом к лицу с врагом, облеченным в осязаемую форму, хотя он и принял меры против того, чтобы не быть узнанным; но пусть только он снова попадется Кхаеджи, и тогда…
— Ты ошибаешься, добрый Кхаеджи, — прошептал господин Глоаген, — это уже не первый раз!
При этом ему припомнился случай с лодкой Чандоса в момент встречи «Сераписа». Он припомнил фигуру и смутно уловленные им черты человека в большом белом тюрбане, и что-то общее припоминалось ему между тем человеком и переводчиком-аннамитом… Да, несомненно, здесь была какая-то аналогия между этими двумя негодяями, но физиономия одного, сколько помнится, мало походила на физиономию другого, да, кроме того, Сайгон так далеко от Калькутты! Как мало вероятно, чтобы один и тот же человек мог очутиться и здесь, и там в столь короткое время, чтобы повторить свою преступную попытку. Не подлежит сомнению только то, что в обоих случаях единственной побудительной причиной этих злодеяний была слепая беспощадная ненависть, преследующая этих безвинных детей. Поль-- Луи уже во второй раз попадался заодно с ними и только чудом оставался жив. Не следовало ли ожидать других покушений, более верных и опасных, чем предыдущие?!
Все эти мысли проносились в голове господина Глоагена; он не сказал ни слова, но глаза его, устремленные в одну точку, и необычайная бледность лица, все говорило ясно, какой тревогой была наполнена его душа — тревогой не только за других, но и за своего единственного сына.
Мистрис О’Моллой была взволнована до последней степени.
— Да разве здесь нет полиции, что подобные вещи возможны! Этого негодяя следовало бы уже арестовать, предать суду и без дальнейших проволочек расстрелять или повесить. Я признаю только подобный образ действия с этими дикарями! И если вы хотите, чтобы я сказала вам правду, господин Глоаген, то вот мое искреннее убеждение — все это наше путешествие в Камбоджу чистое безумие, нам следует покинуть Азию, потому что только в Европе мы можем рассчитывать на безопасность. Кто поручится мне, что через какой-нибудь час все мы не взлетим на воздух вместе с этой гостиницей, преследуемые ненавистью этих демонов в образе человеческом! Нет, как хотите, но пока я здесь, я не сумею ни на минуту сомкнуть глаза, и знайте — что касается вашей затеи отправиться в камыши разыскивать какие-то старые камни и кочки, то я вам не товарищ, прошу извинить!.. Можете ли вы без ужаса подумать об этом путешествии при тех условиях, в каких мы с вами находимся здесь…
Нет, он действительно не мог об этом думать без ужаса, и как ни жаль, как ни трудно было ему расстаться со своей заветной мечтой, но для него было на свете еще нечто такое, что было выше науки, выше археологии, — это долг, долг опекуна и отца, повелевавший ему прежде всего не подвергать опасности жизнь этих трех молодых существ. Господин Глоаген приходил мало-помалу к убеждению, что даже пребывание их здесь, в Сайгоне, следовало сократить насколько возможно.
— Сударыня, — сказал он, берясь за шляпу, — я иду навести справки, и с первым пароходом, с первой возможностью покинуть этот город, мы отправимся в Европу!
Десять минут спустя господин Глоаген стоял уже у окошечка правления почтового пароходства и справлялся, скоро ли можно ожидать отправления во Францию.
— Отправления во Францию? — повторил за ним молодой служащий, выглядывая в окошечко, — не ранее двадцать восьмого числа текущего месяца, милостивый государь, то есть через девятнадцать дней.
— А в один из азиатских портов, в Сингапур, например, или в Шанхай?
— В Сингапур пароход отправляется восемнадцатого числа, то есть через девять дней, а в Шанхай пакетбот из Калькутты «Декан» отправился только вчера и другого не будет раньше, как через две недели.
— Благодарю вас, — сказал господин Глоаген, — но нет ли еще какого-нибудь пакетбота, который отправлялся бы немедленно отсюда?
— Нет, милостивый государь, такого нет! — ответил молодой служащий.
Господин Глоаген вышел, чрезвычайно огорченный этой неудачей. Чем труднее было уехать из Сайгона, тем этот отъезд казался ему необходимее. Как, в самом деле, ждать девятнадцать, пятнадцать и даже девять дней, когда ежеминутно может случиться непоправимое несчастье, когда невидимая, страшная опасность висит над головой Флоренс, Чандоса и даже Поля-Луи. От одной мысли об этом кровь у него стыла в жилах, но что было делать? Что предпринять?
И погруженный в эти невеселые размышления, он брел уныло вперед, вдоль набережной реки, не видя и не замечая никого и ничего в этой оживленной беспрерывно движущейся толпе прохожих.
Вдруг довольно сильный толчок заставил его очнуться.
— Разиня!.. надо смотреть, куда идешь! — крикнул чей-то густой раздраженный голос.
Дело в том, что господин Глоаген, погруженный в задумчивость, натолкнулся прямо на какого-то морского офицера, шедшего навстречу, и чуть было не стукнулся с ним лбом, что непременно случилось бы, не остерегись тот вовремя. Пробужденный этим строгим окликом, господин Глоаген поднял глаза и увидел перед собой человека лет пятидесяти, с седыми бакенбардами и красным цветом кожи, живого, энергичного, с горделивой осанкой и добрыми глазами, в обычной форме командира военного судна. И вдруг у обоих встречных почти разом вырвалось восклицание:
— Глоаген!
— Мокарю!
— Так это ты так со всего размаха налетаешь на людей!
— А ты так облаиваешь прохожих, как цепная дворняга!
— Эх, черт! Вот кого я не думал встретить в Кохинхине!
— Да, все на свете бывает, милый друг!
И друзья обнялись и расцеловались. Старые школьные товарищи, они до сих пор сохранили самые дружеские и сердечные отношения, хотя и встречались лишь изредка. Господин Глоаген сидел, зарывшись в свои книги, безвыездно в Нанте, а в последние годы в Париже, а Мокарю почти постоянно находился в море. Но время от времени последний наведывался в Нант и в Париж и тогда всякий раз заглядывал к старому товарищу, и в эти памятные встречи они обедали или ужинали вместе, где-нибудь в хорошем ресторане, и далеко за полночь беседовали по душам, обменивались новостями, воскрешали воспоминания, строили планы на будущее, а затем расставались снова на три-четыре года и даже более. И вот случай их снова столкнул, и при столь непредвиденных обстоятельствах. Друзья разговорились и, как и следовало ожидать, господин Глоаген рассказал капитану о трагическом стечении обстоятельств, побудившем его приехать в Сайгон и теперь принуждавшем его покинуть этот город возможно скорее, рассказал также и о своей неудаче и своем глубоком огорчении и затруднении по этому поводу.
— Я не вижу другого средства помочь твоему горю, — сказал капитан Мокарю, — как только предложить тебе и всей твоей компании сесть на мой фрегат и совершить плавание вместе со мной. Это, конечно, не совсем законно, так как казенные суда не имеют права принимать пассажиров и предназначаются только для должностных лиц, находящихся на государственной службе, военной или гражданской, но с твоими заслугами в области науки, с твоими трудами, одобренными академией, ты имеешь полное основание считаться государственным деятелем… Пусть меня черти возьмут, если по прибытии в Тулон мы не сумеем уладить это дело с морским министром! В крайнем случае, вам придется уплатить штраф.
Но что сам он рисковал при этом своей службой, об этом капитан Мокарю не упомянул ни слова.
— В самом деле? Неужели ты согласишься принять всех нас на твой фрегат? — спросил господин Глоаген, глубоко тронутый этим великодушным предложением своего друга.
— И с величайшей радостью! Помнишь, это была наша давнишняя мечта — провести вместе несколько месяцев, так оно и будет теперь, потому что я должен тебя предупредить, что «Юноне» приказано обойти мыс Горн с заходом на Маркизы, Таити и, быть может, на остров Святой Пасхи.
— Неужели! На острове Святой Пасхи есть замечательнейшие древности! — радостно воскликнул археолог. — Знаменитые идолы, вот было бы любопытно их повидать! Через мыс Горн, это, конечно, дальнее путешествие, но ведь у нас нет выбора, а между тем нам необходимо немедленно покинуть Сайгон!.. Благодарю сердечно еще раз!
— А сколько вас всех-то?
— Семь человек, считая в том числе и старого преданного солдата, который, вероятно, не захочет расстаться с нами.
— Ну, так знай, мы уходим завтра. Если хотите, можете сегодня же перебираться ко мне на судно. Через два часа я пришлю вам шлюпку и сам устрою вас на «Юноне». Где вы остановились здесь?
— В гостинице «Тайванг».
— Прекрасно, значит, это дело решенное?
— Да, конечно!
— Так через два часа я пришлю своих матросов за вами и за вашими вещами!
Затем товарищи пожали друг другу руки и разошлись. Господин Глоаген вернулся чрезвычайно довольный и счастливый в свою гостиницу, а капитан Мокарю отправился побродить по улицам Сайгона.
Мистрис О’Моллой была, конечно, очень рада, узнав, что они могут покинуть город раньше даже, чем она могла ожидать, а Чандос шумно выразил свой восторг по тому случаю, что они совершат длинное путешествие на военном корабле. Майор, конечно, не имел ничего против, да и не мог иметь, раз госпожа О’Моллой была довольна. Поль-Луи и Флоренс приняли перспективу провести пять-шесть месяцев в море без особого огорчения, но и без особого увлечения.
Результатом последнего печального приключения явилась какая-то новая тесная связь между кузеном и кузиной. Их отношения, натянутые и холодные в Калькутте и даже на «Декане», теперь вдруг стали теплыми и дружескими. Флоренс, расставшись с пустой и чопорной светской средой, в которой она до тех пор вращалась, бессознательно дала волю своим лучшим чувствам и побуждениям, а ее самоотверженность и спокойствие в момент страшной опасности и близкой гибели невольно вызвали восхищение в душе Поля-Луи. Она же, со своей стороны, рассуждала так: «Ведь он прекрасно мог доплыть один до берега и не идти навстречу верной смерти вместе со мной», и чувство искренней, трогательной признательности к молодому человеку невольно пробудилось в сердце Флоренс.
В шесть часов вечера воздух огласился приятными звуками военной музыки, игравшей под открытым небом прекрасные арии из «Роберта Дьявола», доносившиеся и до гостиницы «Тайванг». То был шестой полк морской пехоты, прощавшийся с обитателями Сайгона, так как в девять часов после зари полк должен был сесть на фрегат, чтобы отправиться в дальний путь.
— Почему бы и нам не пойти на стрелку Лежень и не посмотреть сайгонский бомонд? — предложила Флорри. — У нас еще есть время, тем более, что весь наш багаж уложен и готов.
Поразмыслив немного, госпожа О’Моллой решила, что, в сущности, здесь не может быть никакой особенной опасности, так как место людное и, вероятно, будут и представители полиции, а потому решила, что прогулка эта возможна. Все маленькое общество направилось к месту этой модной прогулки, не исключая и Кхаеджи, не отходившего теперь ни на шаг от детей своего бывшего начальника.
В этот самый день поутру было объявлено команде «Юноны» разрешение съезжать на берег. В шесть часов утра, после молитвы, раздался пронзительный свисток, и вслед за ним слова команды:
— Получившие разрешение — все наверх!
Все ринулись бегом на палубу, толкаясь и перегоняя друг друга, и чинно выстроились в надлежащем порядке. У всех были веселые, довольные лица, но особенно сияющим и счастливым выглядел Кедик.
Минуту спустя последовал приказ командира:
— Люди первой очереди могут съезжать сейчас же и к полудню явиться на судно. Люди второй очереди отправятся в пять часов пополудни и должны явиться к десяти часам вечера!
Так это, значит, целых пять часов отпуска, а не два, как говорил этот осел Кедик! Все разинули рты; глаза у всех смеялись. Экипаж был в восторге. По его мнению, в целом французском флоте нет другого такого командира, как капитан Мокарю. И всякий, кто думает или говорит иначе, пустой, нестоящий человек…
— Садись в шлюпки! — раздалась команда. Шлюпки стояли в должном порядке, люди стали спускаться и садиться на места.
— Отваливай! — крикнули боцманы.
Мерными взмахами весел шлюпки стали быстро продвигаться вперед, по направлению к набережной.
Кедик состоял во второй очереди и потому должен был съехать на берег только вечером, вследствие чего и случилось так, что он был послан днем на паровой шлюпке на мыс Святого Якова с письмом от командира к лоцману и на обратном пути участвовал вместе С остальными в спасении наших погибавших друзей.
Уже в половине шестого он был на почте, и отправив так неожиданно полученные им пять золотых и большую часть своего содержания вместе с длинным подробным письмом на имя вдовы Кедик, в Рекувранс, через Брест-Финистер, с сильно опустевшим кошельком, но с веселым сердцем и в самом радостном настроении духа стал бродить по набережной, поджидая Керадека, с которым он должен был по уговору вместе поужинать в каком-нибудь cafe. Керадек обещал прийти не раньше семи часов, следовательно, оставался еще почти целый час в его распоряжении, и он положительно не знал, куда ему девать это время. Конечно, рейд Сайгона мог показаться интересным даже и более избалованному туристу, но Кедик на все смотрел с исключительной точки зрения моряка и потому принялся разглядывать оснастку туземной кохинхинской джонки, мысленно сравнивая ее с оснасткой французской яхты. Он уже минут десять стоял на одном месте, погруженный в созерцание, как вдруг почувствовал, что кто-то тихонько тронул его за плечо. Обернувшись, он увидел перед собой довольно странную личность.
Это был, по-видимому, мужчина, насколько можно было судить по физиономии, так как по костюму у туземцев весьма трудно отличить мужчину от женщины. Это был смуглый безбородый человек с жестким выражением рта и глазами, прикрытыми большими китайскими очками с темно-синими стеклами; громадная широкополая шляпа почти совершенно скрывала его лицо, нижнюю часть которого незнакомец прикрывал большим бумажным веером. Удивленный Кедик смотрел вопросительно на странного незнакомца.
Вместо ответа этот последний указал пальцем на черную ленточку на матросской фуражке Кедика, на которой было написано золотыми буквами название судна «Юнона».
— Французское судно? — спросил гортанным голосом незнакомец, причем казалось, что голос этот исходит не от него, а из какого-нибудь подземелья.
— Да, — ответил Кедик.
— Уходить когда?
— Завтра утром.
— Пассажиры есть?
— Нет, — ответил молодой бретонец, — это государственное военное судно, на которое принимают только войска и лиц, находящихся на государственной службе.
Незнакомец, казалось, остался особенно доволен полученными им сведениями.
Он снял руку с плеча молодого матросика и, отцепив от пояса вязку сапэков, сунул ее в руку Кедику, потом, прежде чем последний успел сообразить, что это туземная монета, незнакомец уже скрылся в толпе.
ГЛАВА IX. Комберусс не может понять
[править]Кедик продолжал разгуливать по набережной без всякой определенной цели, но вскоре, привлеченный звуками военной музыки, сам того не замечая, очутился на стрелке Лежень.
Праздник был в полном разгаре. Весь Сайгон собрался здесь: и европейцы, и аннамиты, и приезжие купцы, и офицеры в блестящих мундирах, и дамы в нарядных туалетах, и мандарины в затканных шелковых одеждах, и жены их с накрашенными губами и яркими уборами наполняли аллеи и занимали скамейки и бамбуковые стулики, расставленные в четыре ряда вдоль красивой галереи, выходившей на рейд.
Оркестр перестал играть, окончив одну из пьес репертуара, когда Кедик, пройдя в толпе со связкою сапэков в руке, услыхал за собою разговор:
— Я готов биться об заклад, на что угодно, что он бретонец, — говорил какой-то пожилой господин, прогуливавшийся с двумя молодыми людьми. — Это чистый тип кельта, и если он не прямой потомок друидов, то я, право, согласен раз и навсегда отказаться от изучения антропологических признаков, — заявил пожилой господин, который был не кто иной, как господин Глоаген, а молодые люди, бывшие с ним, Поль-Луи и Чандос.
— Не правда ли, друг, — обратился археолог к Кедику, — ты с Финистера?
— Да, сударь, из Рекувранса, — отвечал юноша, дотрагиваясь рукой до своей фуражки.
— Вот видите! не говорил ли я? — сказал Глоаген. — Из Рекувранса, самой конечной точки мыса, настоящий бретонец, а я, голубчик мой, из Нанта, — приветливо улыбаясь, добавил он, — да мы, как видно, вместе с тобой будем плавать, ведь ты из экипажа «Юноны», а эти господа и я, мы сегодня же вечером переберемся к вам на судно с особого разрешения командира.
Между тем Поль-Луи и Чандос смотрели на молодого матросика с тем невольным чувством симпатии, какое возбуждают к себе юные моряки.
— Если не ошибаюсь, вы были сегодня на той паровой шлюпке, которая шла от мыса Святого Якова.
— Так точно, — засмеялся Кедик. Он с первого же взгляда узнал обоих молодых людей.
— Вы нас простите, что мы не сразу признали в вас нашего спасителя, но, право, мы были в таком состоянии…
— Это и видно было! — засмеялся Кедик.
— А давно вы плаваете? — спросил Чандос.
— Да, кажется, с самого дня рождения. Я помню себя крошечным ребенком, когда плавал с отцом, служившим на каботажном судне, которое ходило между Нантом и Бордо, а иногда занимался ловлей сардин… Когда же он скончался, то меня определили в школу юнг, и вот теперь скоро год, как я матрос…
Затем, как бы набравшись смелости во время разговора, он вдруг спросил, показывая свою связку сапэков:
— Не будете ли вы так добры, господа, сказать мне, что это такое? Какой-то туземец сейчас дал мне это, и я не знаю, что с этим делать.
— Это, милейший мой, туземная монета, шесть таких штучек составляют один сантим, а вся связка, если она не початая, стоит на наши деньги один франк… Но до свидания… мы вскоре увидимся с вами на судне! — сказал господин Глоаген.
— До свидания, сударь, до свидания, молодые господа, — ответил Кедик, с особой радостью отвечая на дружеские рукопожатия молодых людей. Он вдруг почувствовал к ним особое сердечное влечение, какую-то непреодолимую потребность сделать для них что-нибудь больше того, что он сделал, доказать им свою самоотверженную преданность, он хотел бы не расставаться с ними, всюду идти за ними, но не посмел и удовольствовался тем, что издали следил за ними в толпе.
Он брел задумчиво, провожая их глазами, когда вдруг снова почувствовал, что чья-то рука опустилась на его плечо. Обернувшись, он увидал перед собой того же таинственного аннамита в синих очках.
— Ты знаешь этих людей? — спросил он на ломаном французском языке, и при этом указал пальцем на господина Глоагена, Чандоса и Поля-Луи.
— Нет, очень мало, — нехотя ответил Кедик, чувствуя, что эти синие очки давят его какой-то непонятной силой.
— Что они говорили тебе?
— Они спросили, бретонец ли я родом, — сказал молодой матрос — и, кажется, думают отплыть на нашем судне, а потому-то, верно, и заговаривали со мной.
При этом незнакомец схватил его руку с такой силой, что тот чуть было не вскрикнул. Глаза незнакомца метали молнии даже сквозь темные стекла его очков.
— Они хотят отплыть на вашем судне? Отплыть завтра поутру?
Кедик утвердительно кивнул головой.
— А ты говорил, что нет пассажиров на судне! — в бешенстве восклицал аннамит, сверкая глазами и с пеной в углах рта.
— Да, говорил, я не знал — им, кажется, дано особое разрешение… А впрочем, какое вам дело? что вы ко мне пристали? Вот ваши деньги, и оставьте меня в покое!
Но незнакомец не заметил перемены тона и продолжал:
— Хочешь перемениться со мной платьем, я дам тебе денег, много-много…
Кедик рассмеялся:
— Да, меня осмеяли бы на судне, мне прохода не будет от товарищей, если я вернусь на корабль в наряде аннамита, да я попаду в карцер на два месяца!
— Так ты можешь остаться здесь, тебе незачем ехать! — продолжал незнакомец.
— Чтобы я стал дезертиром! Я — Кедик! — воскликнул новичок, — ой, да вы мне начинаете надоедать, оставьте вы меня в покое! — И повернувшись к нему спиной, мальчик зашагал в сторону от навязчивого незнакомца.
Аннамит, оставшись один, как будто призадумался, затем, точно приняв какое-то решение, направился в город по одной из улиц, параллельных арройам.
Весь вечер прошел на «Юноне» в приеме пассажиров разного рода. С семи часов вечера подходили шлюпки одна за другой и высаживали приезжих: сперва господина Глоагена с его друзьями, которых командир Мокарю встретил на трапе, а матросы, завладев их багажом, быстро отправляли его в трюм. Гостей устроили прекрасно в кормовых каютах, выходящих в гостиную командирской каюты, а Кхаеджи, в виде особой милости, получил разрешение спать поперек дверей каюты Чандоса.
Устроив своих гостей, капитан Мокарю, сияющий, в полной парадной форме, простился с ними на время, так как должен был присутствовать на обеде у губернатора.
— Ах, наконец-то я вздохну свободно! — воскликнула мистрис О’Моллой, вступая на палубу «Юноны», — до настоящего момента я все не чувствовала себя в безопасности, но теперь — дело другое.
И при этом к ней разом вернулся весь ее британский апломб; она обвела лорнетом кругом себя и оставшись, вероятно, довольна своим осмотром, вымолвила, обращаясь к капитану Мокарю:
— Ах, капитан, я положительно удивлена тем, что вижу; ваш фрегат в прекраснейшем порядке, и люди ваши смотрятся очень хорошо, все бравый, расторопный и толковый народ, как я вижу!.. Право, можно подумать, что находишься на судне английского флота!.. а никогда не поверила бы, если бы мне сказали… также и музыка сегодня на променаде… прекраснейшая военная музыка… ничем не хуже музыки нашего стрелкового полка, право же, это ужасно удивительно!
— Вы, как я вижу, принимали нас за дикарей, сударыня! — ворчливым тоном заметил командир. — Это объясняется тем, что вы нас не знали…
Мистрис О’Моллой, сконфуженная тем, что капитан Мокарю так верно угадал ее мысль и затем так ловко пристыдил ее и оправдал своих соотечественников, с минуту не знала, что ответить, но тотчас же оправилась и сказала:
— За дикарей? Ну нет, но, во всяком случае, вы должны согласиться, капитан, что между Англией и другими нациями все же есть известная разница…
— О, да, Англия менее цивилизованна, чем континент, это несомненно, — сказал капитан, — она одна сохранила еще по настоящее время право старшинства в ущерб младших в семье, которые становятся какими-то обездоленными париями и чужими в отеческом доме; она одна сохранила плети для своих моряков и для своих пленных. Она так ужасно жестока и бессердечна к своим беднякам, что они вынуждены целыми тысячами эмигрировать или искать спасения в самоубийстве, чтобы избавиться от ваших рабочих домов. Она обращается так бесчеловечно с присоединенными к ней народами, что все они питают к ней самую беспощадную ненависть, самую непримиримую вражду и ищут только удовлетворения в мести и убийствах. По прошествии целого столетия она не сумела усмирить Индию, несмотря ни на какие мероприятия, и через двести лет Ирландия все еще не может утешиться, что стала английской. Америка празднует, как счастливейший день своего существования, тот, когда она отделилась от Англии… и не сегодня завтра Австралия сделает то же… Да, я вполне согласен с вами, сударыня, что между Англией и европейскими народами есть известная разница!
Мистрис О’Моллой была положительно поражена таким ответом капитана. Ей никогда даже на ум не приходило, чтобы какой-нибудь иностранец мог считать себя равным англичанину, а тем более думать, что принадлежит к еще высшей расе. Она, конечно, хотела возразить, но командир «Юноны» извинился, что не может в данный момент продолжить разговор, так как должен быть на обеде у губернатора и что ему пора отправляться сейчас же, если он не желает опоздать.
После этого он вежливо откланялся и удалился.
В восемь часов большие барки на буксире паровых катеров стали подвозить к судну войска, разом человек по сто. Едва ступив на палубу, они спускались вниз, в предназначенное для них помещение, и, подвесив свои койки, располагались на ночлег.
Следом за морской пехотой прибыл отряд жандармов, который следовало завезти на Маркизовы острова и оставить там, согласно распоряжению высшей администрации.
В десять часов вернулись отпущенные второй очередью матросы, а в полночь и все старшее начальство «Юноны» во главе со своим командиром, офицерами морской пехоты и жандармскими начальниками.
Все прекрасно устроились и расположились и уже спали крепким сном, когда около двух часов ночи вахтенный матрос дал знать, что у борта показалась шлюпка. Вахтенный офицер подошел к трапу и окликнул шлюпку.
— Слушай!.. какая шлюпка?.. Что надо?
— Шлюпка с таможенного поста… мы привезли вам человека, найденного совершенно раздетым близ одного дома на набережной; мы приняли его за матроса «Юноны» и привезли сюда…
Офицер подал свисток.
— Спустить трап! Принять, если окажется наш! — скомандовал офицер.
В три минуты приказание было исполнено, двое матросов спустились в шлюпку и тотчас же признали в безжизненной фигуре, закутанной в клеенчатый плащ, Комберусса.
— Наш, ваше благородие! — крикнули они.
— Принимай! — скомандовал офицер.
Матросы схватили спящего товарища за плечи и за ноги и минуту спустя бережно опустили его на палубу своего судна.
— В карцер!.. — коротко вымолвил вахтенный офицер, приказание которого было немедленно исполнено.
Теперь последний запоздавший был уже на судне, и «Юнона» могла сняться с якоря. Было около четырех часов утра, и пассажиры все еще спали, когда фрегат плавно вышел из вод Сайгона и вскоре оставил далеко за собой дома, набережные и сады Сайгона, утонувшие в прозрачном утреннем тумане. Сейчас «Юнона» должна обогнуть мыс Святого Якова, и лоцман в своей маленькой лодочке только что отчалил от борта «Юноны», у которой она шла на буксире, когда люди правого борта, бывшие на очереди, заметили на дне пустого ящика на носовой палубе полную экипировку рядового матроса, которую они тотчас же и представили дежурному боцману. При тщательном осмотре оказалось, что вся эта одежда принадлежала Комберуссу, который все еще охал и стонал в карцере на дне трюма, не успев еще достаточно протрезветь, чтобы быть в состоянии дать себе отчет в случившемся.
Когда же бедный марселец появился на палубе, то товарищи его не давали ему прохода, поддразнивая его и подшучивая над ним: одни уверяли, что он колдун и колдовством сумел вернуть себе свое платье, пропажа которого, несомненно, довела бы его до военного суда. Другие утверждали, что бедняга положительно обезумел вчера от радости, что у него в кармане звенели червонцы и, вероятно, на радостях, оставив на судне одежду, вплавь отправился на берег, где прокутил целый вечер в костюме прародителя Адама.
Сам же Комберусс помнил только одно, что пил ужасно много бордо, мадеры, шампанского, английского портера, пива, французской водки, рома, джина и всякого рода ликеров в обществе очень приветливого и любезного туземца-аннамита, с которым он встретился и познакомился в одном из кабачков Сайгона. Но что касается того, какими судьбами он очутился в одной рубашке, спящим на тротуаре набережной, этого он положительно не знал. Без сомнения, он слегка задремал под влиянием выпитого им вина, и какие-нибудь негодяи китайцы, которых всюду во всех азиатских портах как нерезаных собак, обокрали его.
Все это было бы весьма понятно, но бедняга никак не мог понять, как могло случиться, что все его платье отыскалось на судне. И много, всю свою жизнь Комберусс не мог объяснить себе этой загадки и не мог вполне успокоиться. Нередко уже впоследствии он вдруг останавливался в разговоре на полуслове и, обращаясь к своему помощнику, Барбедетту, восклицал:
— Но скажи, наконец, как это могло случиться? Как могло мое платье очутиться на корабле?.. Кому нужно было отнять его у меня с тем, чтобы снова возвратить его мне?
На это Барбедетт только пожимал плечами и молчал, многозначительно возводя глаза к небу, как бы желая выразить этим, что на земле есть много такого, что является для нас необъяснимой тайной.
Но если бы Комберусс случайно слышал разговор, происходивший вскоре после этого инцидента на кормовой части корабля, то, быть может, он сумел бы найти весьма простую разгадку мучившей его тайны.
Прошло не более трех часов с тех пор, как берег Кохинхины скрылся из виду, когда боцман подошел сперва к вахтенному начальнику, а затем к командиру, молча разгуливавшему по своему обыкновению взад и вперед по палубе.
— Честь имею доложить вашему благородию, — сказал он, подходя к командиру и выждав, когда тот приостановился на минуту, — что люди сейчас застали человека, не принадлежащего к экипажу и никому неизвестного, старавшегося пробраться в одну из пищевых камер. Думаю, это, вероятно, туземец Кохинхины или метис-малаец. Он полунегр и кажется сильно глуповатым. По-французски не понимает ни слова, так что от него ничего нельзя добиться.
— Какой-нибудь кули, случайно оставшийся здесь и работавший при погрузке угля?
— Нет, ваше благородие, мы спрашивали комиссара, он говорит, что не знает этого человека.
— Ну, так это просто какой-нибудь бедняк, надеявшийся бесплатно добраться до Сингапура, Шанхая или Кантона.
Боцман терпеливо ждал решения командира.
— В трюм его и запереть, конечно, в карцер! — произнес капитан и стал продолжать свою прогулку по палубе.
ГЛАВА X. Суд на фрегате
[править]Прошло уже два месяца и десять дней с того времени, как «Юнона» покинула рейд Сайгона. Плавание ее за все это время совершалось вполне благополучно. Бывшее парусное судно было превращено в паровое, сохранив, однако, свою парусность. При благоприятных ветрах «Юнона» шла на парусах, при штиле или встречном ветре под парами. За это время «Юнона» успела пройти проливы Малаккский и Торреса между Новой Гвинеей и австралийским материком, зайти на Маркизовы острова и на остров Таити, и теперь шла вдоль тропика Козерога, направляясь к острову Пасхи.
Путешествие это не отличалось большим разнообразием, а стоянки в Нука-Хива, на Маркизовых островах и на Таити были столь непродолжительны, что только командир со своими гостями да старшие офицеры успели съехать на берег на несколько часов.
Ни птиц, ни даже кашалота или кита не попадалось в этих широтах, словом, ничего, что могло бы сколько-нибудь разнообразить жизнь на судне. И, признаться, все, за немногим исключением, изрядно скучали. Особенно томительной являлась эта скука для солдат морской пехоты, вынужденных, вследствие судовой обстановки, к полнейшему бездействию во время всего переезда.
Некоторые из них тайком занимались какой-нибудь запрещенной игрой, проигрывая свою порцию водки, большинство же томилось, как узники в тюрьме. Матросы питают к солдатам морской пехоты самое явное презрение и не упускают ни одного случая подтрунить или посмеяться над ними, и только благодаря строжайшему надзору старшим в ротах и начальству удается кое-как поддерживать порядок, не то в солдатской похлебке ежедневно оказывались бы самые нежелательные приварки, вроде обрывка промазанного дегтем и смолою каната, старой негодной матросской фуражки, стоптанных подметок и тому подобное, в предотвращение чего приходится солдатский котел запирать на замок и ставить к нему постоянно часового. Но это не мешает, конечно, всякого рода штукам и проделкам матросов над солдатами в чем-либо другом. Это своего рода священная традиция, и никакие наказания не в состоянии искоренить ее. Офицеры знают это и хотя налагают взыскания, но как бы шутя, без надлежащей строгости.
Они тоже скучают нестерпимо, не зная ничего, кроме вечного виста, который вскоре становится просто несносным. Некоторые читают и изучают иностранные языки, но таких мало, большинство же отстаивает свою вахту и наивно ждет прибытия в ближайший порт.
Один командир, капитан Мокарю, никогда не скучал в море: страстный моряк в душе, он находил интерес в мельчайших подробностях своей службы, входил решительно во все и, кроме того, занимался различными метеорологическими наблюдениями и каждый год посылал две-три серьезные статьи в «Revue Maritime иColoniale». Теперь же он был особенно счастлив и доволен тем, что имел подле себя своего дорогого друга Глоагена и несколько других гостей за своим столом.
Со свойственным ему знанием людей, он сразу угадал странные замашки мистрис О’Моллой и сумел при первом же случае дать ей понять, что он не из тех людей, которые позволят ей здесь командовать и распоряжаться, как она привыкла это делать у себя в полку. Но вместе с тем он умел ценить и ее несомненные положительные качества: ее материнскую привязанность к детям покойного полковника Робинзона, ее правдивость и добродушие. К Флорри капитан относился с отеческой заботливостью и рыцарской любезностью; Поль-Луи привлекал его своим серьезным складом ума и обширными основательными познаниями в области технических наук, а Чандос очаровывал его своим смелым, живым и энергичным характером, своим пылким воображением и милым детским чистосердечием.
Только майор выводил капитана Мокарю из терпения своими вечными жалобами на боль в печени, своей рабской покорностью жене и своей вечно неутолимой жаждой. Поль-Луи поглощал одно за другим технические сочинения по кораблестроению, получаемые им из библиотеки капитана, Чандос свел дружбу с половиной экипажа и под специальным руководством Кедика изучал в мельчайших подробностях обязанности марсового и рулевого матроса и был бы, вероятно, особенно счастлив, если бы и ему позволили нести эту службу наравне с его юным наставником, но французский военный морской устав строго воспрещал это. Дамы читали кое-какие романы или беседовали с командиром, полковником Хьюгоном и другими офицерами. Иногда по вечерам господин Рэти заставлял своих музыкантов играть на палубе кое-что из Мейербера или Россини — или снисходил до того, что соглашался сыграть из любезности к дамам несколько полек и вальсов, чтобы доставить им возможность потанцевать.
Что же касается господина Глоагена, то он всецело погрузился в изучение золотой пластинки, завещанной ему полковником Робинзоном. Надпись в середине была действительно халдейским рассказом о потопе или другом подобном стихийном бедствии начала эпохи, во всем безусловно тождественным с рассказом на каменных плитах, найденных в Ниневии и хранящихся в настоящее время в Британском музее. Не только халдейское происхождение этого своеобразного документа было теперь вне сомнения, но астрономические фигуры, изображенные вокруг надписи, были неопровержимо одни и те же, как и фигуры друидского зодиака. Здесь ясно можно было различить «Кабана», «Орла», «Медведя», и шары, окруженные концентрическими кругами, и «треугольник», и «зигзаг».
Увлечение господина Глоагена по случаю сделанных им открытий было так заразительно, что все невольно разделяли его, и даже Поль-Луи перестал отрицать значение археологии. Только один Кхаеджи по-прежнему с недоверием и недоброжелательством поглядывал на эту золотую пластинку, так что господин Глоаген, несмотря на полное доверие, какое он питал к этому преданному и самоотверженному слуге, из предосторожности никогда не разлучался с драгоценной пластинкой даже и ночью.
Впрочем, теперь уже даже тревожная подозрительность Кхаеджи успела до известной степени успокоиться: уже два месяца прошло с тех пор, как наши путешественники покинули Сайгон и Индию; тысячи миль отделяли их теперь от тех мест, и сами они находились на государственном военном судне, окруженные друзьями, так что опасность начинала теперь казаться почти призрачной.
Однажды Чандос, придя к завтраку и садясь за стол, сообщил, что он только что пришел с носовой части судна, вообще очень редко посещаемой пассажирами кормовой части, и там видел несчастного, вполне достойного всякого сожаления человека.
Это был не то негр, не то метис, по-видимому, полуидиот, содержавшийся в тюрьме в кандалах от самого дня выхода «Юноны» с Сайгонского рейда. Через каждые два-три дня его выводили на палубу на какой-нибудь час времени, чтобы дать ему подышать свежим воздухом. Бедняга был до того худ, что на нем были только кожа да кости. Лежать целыми днями на голом полу, с ногами, закованными в кандалы, это далеко не легко… И за какое преступление терпел он эту пытку? Что он такое сделал?
— Это никому неизвестный человек, забравшийся на судно без ведома и разрешения кого бы то ни было, и, согласно уставу, действующему на военных судах, его следовало держать как военнопленного до момента прибытия в главный порт, где судно должно разгружаться и где виновный должен быть предан в руки правосудия.
— И все это громадное путешествие ему придется совершить при таких ужасных условиях? — воскликнул Поль-Луи, которого это возмутило до глубины души.
— Без сомнения! — решительным тоном ответил командир со свойственной морякам беспечной жестокостью.
— Но ведь это ужасно! Это бесчеловечно!.. Человек, вся вина которого, быть может, состоит только в том, что он по глупости или по незнанию вздумал проехать бесплатно в один из ближайших портов, вдруг, без суда и расспроса, заковывается в кандалы и запирается в трюм на несколько месяцев! Согласитесь, что это постыдно для такой великодушной и гуманной нации, как французская!
— Ага, капитан! — воскликнула в свою очередь мистрис О’Моллой, — и вы, французы, умеете быть беспощадны и жестоки!
Но она была не права — капитан Мокарю был человеком с чрезвычайно добрым сердцем, в высшей степени справедливый и гуманный. Теперь его самого поразила чудовищность такого обращения с несчастным бродягой, и ему самому стало стыдно, что он слепо исполнил требование своего устава и при этом ни разу не подумал о необходимости смягчить до известной степени участь своего пленного.
На военных судах всякий пленный, при котором не стоит часовой, всегда заковывается в кандалы, это — общее правило, но дело в том, что провести в этих условиях день-другой или же несколько месяцев громадная разница — и это до сего момента и не приходило в голову командира, привыкшего поминутно применять это столь обычное наказание.
— Знаете, что я думаю сделать, — сказал он, обращаясь к Полю-Луи, немного подумав, — я созову сегодня же судебный совет и допрошу этого несчастного, а вас назначаю его официальным защитником.
— Меня? помилуйте, капитан! — воскликнул Поль-- Луи, — я никогда в своей жизни не защищал никаких дел и даже не изучал ни права, ни законов; я положительно не считаю возможным принять на себя такую ответственную роль!
— Здесь нет никакой надобности знать право, важна тут только справедливость. Человек этот виновен в том, что тайно прокрался на судно, но возможно, что в его пользу существуют какие-нибудь оправдательные причины, которые вы и постараетесь изложить нам; вот и вся ваша роль. Неужели вы предпочли бы, чтобы я поручил эту обязанность первому попавшемуся, как это принято?
— Соглашайтесь, соглашайтесь, кузен! — сказала Флорри. — Если капитан согласится допустить нас в качестве слушателей, то мы будем особенно рады услышать вашу речь!
— Присутствие публики отнюдь не противозаконно, а потому я не вижу основания, почему бы вы не могли присутствовать при разборе дела!
— Так, значит, вы согласны, кузен?
— Я не считаю себя вправе отказываться! — ответил Поль-Луи.
— Вот и прекрасно!
Флорри принялась от радости бить в ладоши, госпожа О’Моллой, по-видимому, была весьма довольна предстоящим развлечением — от скуки все пассажиры судна были бы рады учинить суд не только над человеком, но даже и над крысой, провинившейся в краже сухаря.
Поль-Луи получил разрешение видеться и совещаться со своим клиентом, а командир сделал необходимые распоряжения, чтобы к двум часам пополудни кают-компания была обращена в залу суда.
В глубине каюты был поставлен стол, накрытый зеленым сукном, и вокруг него кресла с высокими спинками для суда, затем место для прокурора и для защитника, скамья для подсудимого и несколько рядов стульев для избранной привилегированной публики, а позади пустое пространство для остальных присутствующих.
Ровно в три часа явились мистрис О’Моллой и Флорри; вслед за ними пришли господин Глоаген, полковник Хюгон, майор и большая часть офицеров. Позади стульев толпились боцмана, старшие в роте, унтер-офицеры и изрядное число матросов, кроме того, все окна и двери оставались открытыми. Суд состоял из командира, в качестве председателя, трех офицеров судна и парусного мастера.
Вошел подсудимый, худой, черный, истощенный, полунагой человек, едва прикрытый жалкими лохмотьями. Был ли то негр, или мулат, или простой кули, смазанный с головы до ног известной мазью из сала и угольной пыли, трудно решить. Несомненно было лишь то, что он был отвратительно грязен, густые, спутанные черные волосы, спускаясь на лоб, скрывали почти всю верхнюю половину его лица и глаза, подбородок, обросший всклокоченной черной бородой, был безобразен на вид. Сложения он был сильного и мускулистого, но худ до того, что от него оставались только кожа да кости. С низко опущенной головой, потухшим взглядом и отвислыми губами, он грузно опустился на скамейку и, опустив руки на расставленные врозь колени, оставался неподвижно в этой позе, по-видимому, совершенно безучастный к тому, что вокруг него происходит.
— Обвиняемый, предлагаю вам встать… Ваше имя или прозвище?
Несчастный оставался неподвижен; двое солдат, стоявших позади него, подняли его под руки и поставили на ноги.
— Знаете вы кохинхинский язык? — спросил один из членов суда на чистейшем аннамитском наречии.
Обвиняемый продолжал молчать.
— Кажется, он знает всего несколько французских слов, — заявил Поль-Луи, — если не ошибаюсь, зовут его То-Хо, и был он носильщиком угля на пристанях Сайгона.
Председатель дал слово прокурору, который заявил, что требует только точного применения к этому неизвестному подсудимому мер, указанных в морском военном регламенте, в котором говорится, что всякий уличенный в том, что тайно прокрался на казенное судно, должен содержаться на положении военнопленного в продолжение всего плавания вплоть до момента возвращения судна в Сайгон, где он и должен быть предан местному суду, который один только может выяснить вопрос о его личности и его прошлом. Затем лейтенант сел, и председатель передал слово защитнику.
Поль-Луи, не входя в излишние подробности, заявил, что суд видит перед собой несчастного, полуодичавшего отверженного человека, полуидиота, который, по-видимому, сам не знает, как он попал сюда. Вероятно, заведенный, а, быть может, даже умышленно оставленный здесь другими кули, работавшими при погрузке угля, не заслуживает ли он скорее сожаления, чем наказания, и справедливо ли делать его ответственным за проступок, коего он является только жертвой.
Как бы там ни было, но вправе ли люди, являющиеся представителями культурной и гуманной нации, не имея полных и несомненных доказательств в умышленной и сознательной виновности обвиняемого, обречь его на столь продолжительную предварительную пытку, как переезд Тихого и Атлантического океанов закованным в кандалы, без света и воздуха, на дне трюма?
— Уже теперь несчастный, даже если он действительно виновен в чем-нибудь, претерпел достаточно наказания, а потому, — докончил Поль-Луи, — я почти уверен, что суд решит временно возвратить ему свободу и позволит ему жить, подобно всем остальным людям на судне, с правом пользоваться и светом, и воздухом, и в случае надобности позволить ему даже приносить посильную пользу, помогая рабочим носить уголь из трюма в топку…
На этом молодой инженер закончил свою речь защитника, и суд удалился для совещания в соседнюю каюту. По прошествии нескольких минут председатель суда объявил, что, за исключением только одного голоса, голоса парусного мастера, суд единогласно решил вынести приговор, предложенный защитником в его заключительной речи.
Спустя дня три после вышеописанного события Флорри осведомилась у Поля-Луи о том, что поделывает теперь его клиент, и узнала, что он теперь работает наравне с другими чернорабочими судна, доставляя из трюма в топку уголь.
— Вот, право, господа! — воскликнул вдруг Чандос, — мне сейчас пришло на ум, что мы до сих пор еще не были в машинном помещении. Капитан, разрешите нам спуститься к машинам.
— Я решительно не имею ничего против, и если дамы этого желают, то я готов служить им в качестве чичероне.
Предложение командира было встречено, конечно, с величайшей радостью, и вскоре все маленькое общество, с капитаном Мокарю во главе, благополучно спустилось по легкой чугунной витой лесенке в машинное помещение. Механик, высокий худощавый блондин, с энергичным и серьезным лицом, молчаливый и сосредоточенный, с постоянным сознанием лежащей на нем страшной ответственности, носил на лице своем отпечаток какой-то озабоченности и сознания всей важности его обязанностей. Он встретил дам безмолвным, но почтительным поклоном, и затем предложил объяснить им все, что они пожелают узнать.
— Наша машина в девятьсот лошадиных сил, вот клапаны, вот поршни… а это привод.
— Надеюсь, что эти стальные шесты достаточно прочны для того, чтобы нам не угрожало ни малейшей опасности? — полусерьезно, полушутя осведомилась мистрис О’Моллой.
— Да, конечно, но между тем все же случается, что они лопаются, и тогда положение парового судна становится действительно довольно критическим, но нам этого нечего опасаться, потому что «Юнона» прекраснейшее парусное судно и не особенно нуждается в машине.
Из машинного помещения посетители перешли в отделение топки, сияющее своими полированными стальными приборами, медными кранами, манометрами и т. д. Здесь была страшная жара, которую даже два громадных вентилятора не в силах были хоть сколько-нибудь умерить, а между тем истопники, по-видимому, не только не задыхались, но даже прямо чувствовали себя превосходно, как в своей родной стихии.
В тот момент, когда осматривающие выходили на огороженную решеткой платформочку топки, им попались навстречу двое чернорабочих несущих уголь; один из них был как раз То-Хо, только что принявший вахту-Все посмотрели на него с участливым любопытством, он асе, по-видимому, даже не заметил этого, грузно волоча за собой ноги и низко сгибаясь под своей ношей, более грязный и черный, чем когда-либо.
— И вы говорите, капитан, что если только не следить за давлением паров, то во всякое время может получиться взрыв, совершенно подобный пороховому?
— Именно так, но мы имеем в лице господина Губерта образцового старшего механика, на которого можно положиться, и потому нам нет надобности опасаться чего-либо подобного.
— Ах, господин командир! — скромно воскликнул старший механик, — конечно, что касается присмотра и наблюдения, то за это я могу ручаться, но бывает так много разных непредвиденных случайностей, способных повлечь за собой взрыв котлов, что никогда нельзя быть вполне уверенным в совершенной безопасности в этом отношении.
— Но, в таком случае, следовало бы изобрести какое-нибудь средство для предотвращения этих случайностей! — сказала мистрис О’Моллой.
— Да, если бы эти случайности были всегда одни и те же, но, к сожалению, взрывы бывают вследствие множества самых разнообразных причин, — пояснил Поль-Луи. — Взрывы котлов случаются и вследствие внезапного образования трещин или расселин в стенках генератора; вследствие возгорания и воспламенения газов, скапливающихся в пламени; вследствие слабой способности сопротивления стенок котлов, изготовленных из худшего материала; вследствие пороков или недостатков в самом металле или в спайках и заклепках; вследствие присутствия пирита в угле… не говоря уже о взрывах, вызванных просто засорением трубы, когда в нее попадет какое-нибудь постороннее тело вроде паруса или даже марселя или реи — как это бывало не раз.
— Брр! как страшно! уйдем скорее отсюда, Флорри, а то мне кажется, что все эти котлы и горшки, того и гляди, взорвут нас.
— Полноте! — засмеялся с беззаботным добродушием капитан Мокарю, — на господина Губерта можно положиться, он все сумеет предвидеть и предупредить — это человек знающий и чрезвычайно добросовестный в своем деле.
А новый чернорабочий, неизвестный никому угольщик, стоя у перил с лопаткой в руке, внимательно прислушивался к этому техническому разговору, как будто он мог иметь для него особый интерес.
ГЛАВА XI. Взрыв котлов
[править]Два дня спустя, ровно в полдень, все кормовые пассажиры и офицеры судна собрались на юте; это был момент пеленгования (определение местоположения судна на море по солнцу), когда все выходили на палубу, даже майор О’Моллой выходил на мгновение из своей обычной апатии и отправлялся списывать пеленги и отмечать их на большой морской карте.
Офицеры с секстантами и часами в руках выжидали момента, когда солнце станет в зените (над головами).
Жара была томительная, и притом полнейший штиль. Ни малейшего ветерка, ни ряби на поверхности океана. «Юнона» шла под парами, оставляя за собой длинный хвост черного дыма, тянувшийся совершенно параллельно белой пенистой полосе следа, оставляемого ею за собой на поверхности воды.
Наступила минута всеобщей мертвой тишины; офицеры делали свои наблюдения, каждый особо, а пять минут спустя пеленг был объявлен, и майор О’Моллой в точности нанес положение судна на свою карту:
19R 51' 13? южной широты, 121R 43' 17? восточной долготы.
— Какая томительная жара, и не малейшего движения воздуха! — заметила Флорри, полулежа в легком бамбуковом кресле на палубе и лениво обмахиваясь веером.
— Да, жарко и, вероятно, это будет продолжаться еще несколько дней, — сказал капитан Мокарю, — так как мы теперь вошли в полосу, находящуюся вне обычного пути ветров. Это своего рода оазисы, атмосферические острова, вокруг которых движется воздух, не проникая в них. Для парусных судов это крайне опасные места, а потому они совершенно не посещаются моряками. Мори называет их «пустынные места». Я готов поручиться, что здесь не проходит пяти судов в течение целого года. Но для нас это, конечно, не опасно, — потому что с помощью нашего винта мы вскоре оставим их.
— Где же Чандос? — вдруг спросила мистрис О’Моллой, которой хорошо была известна его страсть ко всякого рода географическим подробностям, — я уже более часа не вижу его.
— Он здесь, вон в этой шлюпке, сидит и читает какой-то разрозненный том «Робинзона Крузо», найденный им в судовой библиотеке, — сказала Флорри.
И действительно, в этот самый момент почти на одном уровне с ними показалась над бортом подвешенной на талях шлюпки голова Чандоса.
Приподняв прикрывавший ее брезент, он устраивался на дне шлюпки, как в отдельной каютке, где ему было удобно, спокойно и даже сравнительно прохладно.
— Командир, — обратился он к капитану Мокарю, — случалось вам посещать остров Робинзона?
— Остров Робинзона? Если не ошибаюсь, это Хуан-Фернандец, неподалеку отсюда… в настоящее время он служит местом ссылки для преступников Перу… Я заходил туда однажды за углем, и если мы теперь израсходуем больше, чем я рассчитывал, то весьма возможно, что мы и в этот раз зайдем на Хуан-Фернандец.
— Я говорю о настоящем острове Робинзона, а Хуан-Фернандец — это остров Александра Селькирка, какого-то шотландского матроса…
— Другого острова Робинзона я не встречал на своем пути, — продолжал, улыбаясь, командир, — можете вы указать мне его точное положение?
— Вот в этом-то и затруднение! — воскликнул Чандос. — Из описаний Даниеля Дефо видно, что остров этот находится близ устья Ориноко и что это один из Карибских островов. Но, в сущности, это едва ли верно, так как ни один из них не подходит под описание. Кроме того, это было бы известно, так как пребывание Робинзона — немаловажное событие и…
Не успел Чандос докончить своей фразы, как глухой шум, подобный раскату грома или подземному гулу, предшествующему землетрясению, разнесся по всему фрегату. Щепки, осколки металла и целый столб черного густого дыма, паров и пепла вдруг разом вырвался из средней части судна и бешено устремился кверху, обрушиваясь затем обратно на палубу целым дождем осколков и обломков. Страшный удар, точно пушечный выстрел, раздался вслед за этим, сливаясь с криками ужаса и отчаяния. Затем по всем частям «Юноны» прошло какое-то странное содрогание и все ее деревянные части как будто жалобно застонали и заскрипели. Вдруг винт паровой машины бешено закрутился и разом стал. Наступила страшная мертвенная тишина, все оставалось совершенно неподвижно, как бы застыв навек.
Изуродованная, измятая и скрученная местами неправильной спиралью труба «Юноны» испускала еще медленно подымавшиеся к небу клубы паров и дыма.
— Взрыв котлов, — сказал командир совершенно спокойным тоном, точно отмечая самое обыденное явление. — Но не тревожьтесь, мадам, я надеюсь, что ничего особенно опасного нет… Прикажите охранять доступ в машинное отделение, — обратился он к вахтенному офицеру, — никого туда не пускать, я сейчас спущусь туда сам…
В несколько секунд цепь часовых выстроилась против среднего люка, ведущего в машину, преграждая доступ любопытным. Командир уже успел скрыться в дымящейся черной глубине люка. Когда четверть часа спустя он снова появился наверху, лицо его было серьезно и озабоченно, но движения совершенно спокойны и голос тверд.
— Старший механик ранен, не опасно, впрочем, — сказал он, обращаясь к вахтенному офицеру, — одному из истопников снесло голову, винтовая осьпереломилась… Я жду подробного доклада второго механика, который теперь осматривает повреждения. Будьте любезны послать его ко мне немедленно…
Офицер поклонился, выражая этим готовность исполнить приказание командира, между тем как последний направился к кормовой части, где его с лихорадочным нетерпением ожидали его гости и другие пассажиры.
— Не беспокойтесь, господа, опасности нет! — сказал он просто, самым спокойным и уверенным тоном, окидывая присутствующих ясным взглядом, и, повернувшись, направился в кают-компанию, откуда прошел в свою комнату, затворив за собой дверь.
Этих немногих слов его было вполне достаточно, чтобы обнадежить и успокоить всех.
Оставшись один, он достал из стола и собрал кое-какие бумаги, две-три морские карты, подзорную трубу, секстант, морские часы, ручной компас и сложил все это в старенький ручной чемодан, куда сунул еще немного белья. Затем, взяв из стола револьвер, внимательно осмотрел его, зарядил снова и захватил патроны, которые и опустил вместе с револьвером в карман своего сюртука.
Покончив с этими приготовлениями, он сел перед своим бюро и ждал.
Кто-то тихонько стукнул в дверь его каюты.
— Войдите! — сказал он.
Вошел Бундесшутц, второй механик, родом эльзасец, с кротким, приятным лицом, голубыми глазами и светлыми белокурыми волосами.
— Ну, что? — спросил командир, причем ни один мускул его лица не дрогнул.
— Винтовая ось переломилась у самого винта, и воде открыт доступ в судно… В трюме уже в настоящий момент до трех четвертей аршина воды.
— В течение всего каких-нибудь двадцати минут уже на три четвери воды в трюме?.. Насосами тут ничего сделать нельзя… Прикажите вахтенному офицеру вызвать людей наверх, а главное, никому ни полслова о положении дел — прошу вас!
Механик вышел. Капитан Мокарю взглянул на часы; было тридцать пять минут первого. Он взял карандаш и наскоро сделал какие-то вычисления, затем, придвинув к себе лист бумаги, написал на ней крупным характерным почерком:
«Приказ Командира.
Ровно в час пополудни все шлюпки должны быть готовы и спущены на воду. В каждой должно быть по три ящика сухарей, по одному бочонку вина, по два бочонка воды и по сто килограммов сушеного мяса. Кроме того, при каждой шлюпке должны иметься наготове парус, небольшая мачта, секстант, морские часы, два сигнальных фонаря, походная аптечка и т. д.
Ровно в час все пассажиры, военные и штатские, станут садиться на шлюпки; в час тридцать пять минут все должно быть кончено. Каждый должен будет занять место, указанное ему его ближайшим начальником; каждый должен будет захватить с собой в узелке смену платья и белья и ничего более: ни чемоданов, ни одеял, ни каких бы то ни было багажей или поклажи. Военные и моряки оставят свои ранцы и сумы, но захватят свое оружие и заряды. Каждая шлюпка будет находиться под командой одного из судовых офицеров.
Всякая попытка возбуждения беспорядков или нарушения требований субординации будет строго наказана.
Да здравствует Республика!
Подпись: Капитан Мокарю».
Управившись с этим, командир вышел из своей каюты, вручил вахтенному офицеру только что написанную им бумагу, приказав прочитать ее во всех ротах, и затем вернулся на корму, где его ожидали гости, страшно встревоженные сознанием, что на фрегате происходит нечто необычайное.
— Сударыни, — сказал командир, обращаясь к мисс Флорри и мистрис О’Моллой, — я должен вам сказать, что имею сообщить весьма важную новость; позвольте мне надеяться, что вы встретите это известие с надлежащим спокойствием и мужеством, которые одни только и могут помочь в затруднительные минуты… Впрочем, спешу вас уверить, что никакой немедленной опасности нам еще не грозит. У нас показалась вода в трюме, и насосы не в состоянии выкачать ее, следовательно, всем нам необходимо покинуть судно, так как по прошествии нескольких часов оно неминуемо должно будет затонуть… Благодарение Богу, у нас больше шлюпок, чем нужно для того, чтобы все находящиеся на «Юноне» могли разместиться в них, а также и времени у нас вполне достаточно для всех необходимых приготовлений. Море, как видите, совершенно спокойно, и мы можем рассчитывать встретить какое-нибудь судно или же, в крайнем случае, можем добраться до ближайшего берега. Итак, повторяю вам еще раз, наша опасность не столь еще велика, чтобы дозволить вам отчаиваться! Не забывайте только одного, что все наше благополучие будет зависеть от вашего мужества и строжайшей дисциплины!
— Ура! — громко и восторженно крикнул Чандос, подбросив высоко в воздух свою шапку; но этот горячий порыв энтузиазма не встретил ни в ком поддержки. Беднягу это крайне удивило; он был восхищен предстоящей перспективой очутиться на шлюпке в открытом океане.
— Мы будем и спокойными, и мужественными, капитан, — сказала Флорри, — если только вы будете с нами.
— Да, конечно, конечно, я буду с вами! — сказал он. — Гости мои имеют, несомненно, первое право на командирскую шлюпку, но, кроме того, все мы будем держаться вместе, я еще не подавал в отставку и не отказывался от звания адмирала нашей флотилии! — пошутил он. Но на душе у него было далеко не весело. Особенно мучило его одно подозрение, которое он вскоре сообщил господину Глоагену и Полю-Луи.
— Этот взрыв неспроста, это результат умышленного преступления; какой-то негодяй или сумасшедший подготовил его с непонятным терпением, подпилил ось, открыл доступ воде в трюм… Что заставило его решиться на такое страшное преступление, в котором ставилась на карту не только жизнь шестисот восьмидесяти человек, но и его собственная… Однако я должен пойти посмотреть, что делают мои люди…
Было уже три четверти первого, и теперь на глаз было заметно, как вода подступала ближе к бортам, иначе говоря, судно понемногу начинало тонуть. Командир быстро обошел матросские и солдатские помещения и убедился, что приказания его исполняются. Он собирался уже выйти на палубу, когда к нему подошел человек и, почтительно останавливаясь перед ним, сказал:
— Господин командир, согласно вашему сегодняшнему приказанию, каждый солдат должен взять с собой свое оружие, а потому я осмеливаюсь просить вас, от имени оркестра шестого полка морской пехоты, разрешить нам взять с собой ваши музыкальные инструменты, так как это наше оружие.
Человек этот был господин Рэти.
— Разрешаю! — коротко ответил капитан Мокарю и пошел дальше.
Выходя на палубу, он был встречен другой просьбой, которой не суждено было быть принятой столь же благосклонно.
— Не разрешите ли вы нам, — спросил майор О’Моллой, — захватить с собой несколько бутылок шампанского и виски, хотя бы только в качестве лекарственного средства против болезни печени?
— Невозможно, майор, решительно невозможно! — сухо ответил капитан Мокарю, — а в командирскую шлюпку тем более!..
— О, в таком случае я прекрасно могу устроиться и в шлюпке лейтенанта, если только в этом все затруднение…
— В таком случае разрешаю вам взять с собой не более двух бутылок виски, да и то с условием, что вы сумеете хорошо припрятать их.
После этого разговора майор подошел к жене, чтобы сообщить ей, что, к величайшему его сожалению, он вынужден будет сесть на другую шлюпку, но что ввиду его болезни печени приходится жертвовать многим…
На это мистрис О’Моллой презрительно кивнула головой, как бы выражая свое согласие, и затем, отвернувшись, стала продолжать разговор с Флорри.
Ровно в час пополудни все шлюпки были уже спущены на воду и снаряжены, как было указано в распоряжении командира. Все они стояли в ряд вдоль борта неподвижного фрегата; пассажиры и экипаж стали занимать свои места; все это происходило в полном порядке. В командирской шлюпке поместились: мистрис О’Моллой, Флорри, господин Глоаген, полковник Хьюгон, Поль-Луи и Чандос вместе с Кхаеджи и тридцатью членами экипажа, в числе которых находились Кедик и Камберусс. Майор с двумя бутылками в карманах своей домашней куртки поместился на шлюпке лейтенанта. Больных и раненых под наблюдением двух врачей и фельдшера бережно уложили в большой шлюпке. Господин Рэти со своими музыкантами помещался в особой небольшой шлюпке, под командой одного из судовых офицеров.
Весь этот маневр выполнялся в строгом порядке, неторопливо и спокойно; яркое солнце заливало зеркально гладкую поверхность воды, никому не хотелось даже верить, что тут происходит какая-то страшная драма без криков и воплей, среди мертвенной тишины окружающей обстановки.
Теперь все уже было готово, все расселись по местам, и гребцы с поднятыми веслами только ожидали приказания командира, но тот почему-то все еще медлил.
Вдруг на мостике показался человек, о котором никто в данный момент не думал, который не имел своего определенного места ни здесь, ни на судне; то был То-Хо, несчастный кули, чернорабочий, клиент Поля-Луи. Грязный, оборванный и черный, более отвратительный, чем когда-либо, нагнувшись над рядом шлюпок, он некоторое время оглядывал их как-то недоуменно, затем вдруг кинулся в воду и тотчас же скрылся под водой.
Двадцать секунд спустя он вынырнул из воды под носовой частью командирской лодки, и прежде чем кто-либо из матросов успел предугадать его намерение, он обеими руками ухватился за борта шлюпки и вцепился с такой силой, какой позавидовала бы даже пиявка. Он теперь держал голову над бортом и долгое время оставался совершенно неподвижным, уставившись глазами прямо в командира.
Эта проделка неизвестного сначала удивила, а затем даже раздосадовала капитана Мокарю.
Общество подобного пассажира было, конечно, вовсе нежелательно как для него, так и для его гостей, но, с другой стороны, нельзя же было навязать его и другой шлюпке, тем более, что место, предназначавшееся майору, оставалось свободным.
Сдвинув хмуро брови, командир сделал головой утвердительный знак, и прежде чем кто-либо успел сообразить, в чем дело, То-Хо одним прыжком очутился на носу шлюпки, где скорчился и съежился, как обезьяна, так что от всей его фигуры осталась видна только одна согнутая дугой спина.
— Отваливай! — скомандовал командир.
Весла на семнадцати шлюпках разом опустились в воду, и шлюпки стали плавно удаляться от неподвижного фрегата.
В этот момент сердца всех присутствующих невольно дрогнули — все они вдруг осознали весь ужас своего положения, поняли, что теперь перед ними раскрывается страшная неизвестность, что они идут ей навстречу с закрытыми глазами.
Вдруг мужественные звуки «Марсельезы» огласили воздух и разом пробудили мужество в сердцах всех присутствующих. Господин Рэти весьма удачно избрал этот момент, чтобы доказать даже самым отъявленным скептикам пользу и значение трубы и барабана в известные тяжелые моменты человеческой жизни, и, надо отдать ему справедливость, вполне преуспел в своем намерении.
Когда последние аккорды национального гимна смолкли над морем, покинутый всеми фрегат вдруг как будто содрогнулся от самого своего основания и верхушек мачт. С минуту он покачивался на воде, подобно раненой птице, и затем разом ушел под воду.
На глазах всех скрылись сперва под водой его трубы, затем низы мачт, затем стали скрываться одни за другими все снасти и реи, пока над поверхностью океана не осталось уже ничего, кроме верхушки грот-мачты с ее трехцветным вымпелом.
Немного погодя скрылся и этот вымпел, и море поглотило бесследно гордый фрегат «Юнону», который долго еще продолжал медленно погружаться в бездонную глубину вод.
Шестьсот восемьдесят человек французов, стоя с непокрытыми головами на своих шлюпках, послали скрывшемуся из глаз фрегату свое последнее «прости» громким возгласом: «Да здравствует республика!».
Это было в два часа пополудни.
ГЛАВА XII. В шлюпке на Тихом океане. То-Хо и Кхаеджи
[править]Когда первый момент оцепенения прошел, командир сделал знак, чтобы все шлюпки сгруппировались вокруг него.
Когда этот маневр был исполнен, он сказал: — Ближайший отсюда берег — это остров Пасхи, мы находимся от него на расстоянии всего двести миль; это единственный берег, которого мы можем достигнуть, так как все остальные земли и острова отстоят слишком далеко. При благоприятном ветре мы можем рассчитывать достигнуть острова Пасхи в пять или шесть дней, при других же условиях, я боюсь, что наш путь продлится гораздо дольше. Поэтому предлагаю всем вам сразу умеренно расходовать пищу; что же касается направления, то господа командиры шлюпок хорошо знают его. При этом все же наиболее разумно держаться нам всем вместе. Предлагаю всем шлюпкам собираться вместе тотчас после пеленга, то есть около половины первого. По ночам рекомендую постоянно зажигать огни, чтобы мы могли видеть друг друга, не сталкиваться и не расходиться. Полагаю, что, благодаря всем этим, в сущности, простым мерам предосторожности, нам удастся благополучно достигнуть земли!
Единогласное «ура» со всех шлюпок встретило речь командира.
Его спокойствие и уверенность сообщились всем; море было так прекрасно, небо так безоблачно, а шлюпки все такие новенькие, чистенькие и нарядные, что, положительно, общий вид этой флотилии скорее производил впечатление веселой поездки или прогулки с музыкой и дамами, чем гурьбы несчастных, потерпевших крушение и находящихся в отчаянном положении людей.
А между тем это было именно так. Говоря о том, как им можно будет добраться до острова Пасхи или повстречать какое-либо судно, командир в глубине души мало верил в возможность как того, так и другого.
Он один понимал весь ужас данного положения, один мог безошибочно указать момент окончательной гибели фрегата и знал теперь все, что могло их ожидать.
Но его дело было сделано, он подбодрил окружающих, они все верили в него, верили каждому его слову. Шлюпки держали курс на юго-запад, они успели уже разойтись на несколько саженей, и так как не было ни малейшего дуновения ветра, то приходилось идти все время на веслах. Стали устраивать гонки, опережали и догоняли друг друга, перекликались между собой, обмениваясь веселыми шутками и замечаниями. Так продолжалось до шести часов пополудни, когда солнце стало спускаться за горизонт в золотом ореоле своих лучей, не встретив на всем пространстве небесного свода ни малейшего облачка или тумана. В это время на всех шлюпках стали раздавать ужин, и ежедневная порция каждого сразу была определена.
По точному расчету получалось так, что мяса должно было хватить на десять дней, сухарей недели на две, вина — дней на двенадцать и на столько же времени воды. Все это было довольно утешительно, тем более, что порции были все солидные.
Все казалось даже почему-то особенно вкусным, даже вода, к которой моряки вообще питали известное отвращение.
Настала ночь, теплая и тихая, как мягкий весенний день, так что отсутствие крова над головой почти не ощущалось. Мигавшие там и сям красные и зеленые огни шлюпок оживляли водную пустыню, и чувство одиночества и безлюдья не тяготило никого. Молодежь была положительно в восторге и от этой тихой ночи, и от необычайности этого плавания по безбрежному океану. Чандос и Поль-Луи, а иногда и господин Глоаген, садились на весла, чтобы сменять гребцов матросов. Кхаеджи с помощью запасных весел и ковра устроил для дам прекраснейшую спальню.
Перед полуночью весь наличный экипаж каждой шлюпки был разделен на три смены, из которых две ложились спать, а третья продолжала грести.
Подложив под голову захваченную с собой смену платья и белья, все, кто не был на очереди, заснули крепким сном.
Поутру оказалось, что шлюпки немного разбрелись, но к полудню все они собрались вокруг командирской, чтобы, как было условлено, поделиться своими наблюдениями и сообщить друг другу свои вычисления пути и направление.
Оказалось, что шлюпки за это время прошли около двадцати девяти морских миль, но при этом все уклонились к югу более, чем бы следовало.
Это общее отклонение всех шлюпок в одном и том же направлении и на одинаковое число градусов, несомненно, свидетельствовало о существовании здесь какого-нибудь морского течения. Приняв в расчет силу и влияние этого течения, решено было продолжать путь, держась направления острова Пасхи.
— Карта этих морских течений по настоящее время еще весьма неудовлетворительна, — сказал командир, — нам хорошо знаком только один Гольфстрим, это могучее течение, берущее свое начало в Мексиканском заливе и впадающее в полярные арктические моря, проходящее через весь Атлантический океан с быстротой, превышающей быстроту течения Миссисипи и Амазонки, при количестве теплых вод в 1200 раз большем…
— Но скажите, капитан, — обратился к нему Чандос, — каким образом определяют направление этих течений? Я положительно не замечаю никакого течения ни в том, ни в другом направлении.
— Оно и действительно не заметно для глаза, частью вследствие громадных масс воды, которые эти течения увлекают за собой, частью вследствие отсутствия берегов, которые помогают нам давать себе отчет в этом движении. Что же касается направления этих течений, то оно определяется такого рода коллективными наблюдениями, как наше нынешнее например, — в результате которых получаются самые несомненные данные относительно этого вопроса, и если таким путем не всегда удается проследить фазу направления целого течения, то все же известной части его. Так, например, было открыто Китайское морское течение в северной части Тихого океана, и в этих водах, где мы теперь находимся, течение Гумбольдта, но, кроме того, существует еще множество таких течений, которые нам неизвестны.
Таким образом, в беседах и разговорах время шло незаметно, очередные гребцы сменялись аккуратно, дисциплина повсюду царила строжайшая, и надежда достигнуть острова Пасхи становилась все менее и менее невероятной. Все как-то особенно легко освоились с новым порядком вещей, матросы рассказывали поочередно друг другу различные удивительные происшествия из жизни моряков и, как следовало ожидать, Комберусс был в этом отношении не из последних. Дамы перелистывали карманные романчики, захваченные ими на всякий случай. Поль-Луи и Чандос, сменившись с очереди, ложились и засыпали богатырским сном, только Кхаеджи ни на минуту не смыкал глаза и держался настороже, так как случайно заметил удивительный факт.
Господин Глоаген, которого никакие невзгоды не могли заставить позабыть об излюбленном предмете его изучений и исследований, пользуясь свободной минутой всеобщего затишья, когда, как казалось, все забыли о нем, достал из внутреннего бокового кармана сюртука свой драгоценный портфельчик, содержащий в себе знаменитую золотую пластинку из Кандагара. Уже в тысячный раз разглядывал и изучал ее археолог, мысленно складывая по слогам каждое слово. И вид этих научных занятий был до того нестерпим для Кхаеджи, питавшего непреодолимую антипатию и суеверный страх к этому предмету, что он, чтобы не видеть этого, отвернулся и повернулся лицом к носовой части шлюпки.
Вдруг его поразило одно движение То-Хо.
Кули вздрогнул, вскочил на ноги, вытаращил глаза и впился взглядом, в котором выражалось и недоумение, и благоговейный страх, и злобная ненависть, в эту злополучную пластинку. До настоящего момента То-Хо не трогался с носовой части шлюпки, где он сидел, скорчившись, как загнанный зверь, ел и пил, что ему давали; даже когда ему вкладывали в руку весло, то он работал им наравне с другими, пока его не сменят и не прогонят, но ко всему относился совершенно безразлично.
Но теперь не могло быть ошибки: этот горящий взгляд, взгляд, полный ненависти и злобы, вместе с непреодолимым желанием обладания данной вещицей, отнюдь не походил на взгляд идиота.
Между тем господин Глоаген положил свой бумажник обратно в карман, а То-Хо, заметив, что за ним наблюдают, тотчас же поспешил снова впасть в свою обычную бессмысленную апатию, а затем сделал вид, будто спит.
Но в душе Кхаеджи уже проснулось подозрение, и усыпить его было нелегко. Давно уже в нем жило убеждение, что причиной всех несчастий, постигших в последние годы полковника Робинзона и его детей, являлась эта самая проклятая Кандагарская пластинка, которой он приписывал даже и гибель «Юноны». Но почему же это отверженное существо, этот пария, этот идиот так живо интересуется этой золотой дощечкой?.. Почему он вдруг, точно от прикосновения электрической искры, вышел при виде ее из своего обычного физического и морального оцепенения? Почему поспешил он снова принять прежний вид бессмысленности и апатии, как только заметил, что за ним наблюдают? Следовательно, он прикидывался все время, старался казаться не тем, что он есть на самом деле. Но в таком случае, что он за человек? Чего он добивается? Какая его скрытая цель?
Все эти вопросы один за другим вставали в голове Кхаеджи, и хотя он еще не подыскал на них точных определенных ответов, тем не менее в душе его стало зарождаться, как бы само собой, какое-то смутное предчувствие истины. Ему почему-то начинало казаться, что этого То-Хо, каким он видел его сейчас, он уже где-то видел. Где? когда? Кхаеджи не мог бы этого сказать, но какое-то смутное подозрение зародилось в нем. И Кхаеджи решил не спускать глаз с этого человека.
Напрасно То-Хо делал вид, что спит и что нисколько не беспокоится о том, что за ним наблюдают, Кхаеджи все же заметил, как он два раза полураскрыл веки и из-под ресниц, тайком, взглянул на окружающих. Проделал он это весьма искусно, но не Кхаеджи было ему обмануть такими хитростями, недаром же тот был прирожденным индусом.
Кхаеджи решил, что для более успешного наблюдения за То-Хо надо не подавать виду, что он наблюдает за кули, а потому повернулся спиной к носу шлюпки. Но и То-Хо, в свою очередь, успел поймать его взгляд, подозрительно следивший за ним, и этого было вполне достаточно, чтобы заставить его быть настороже.
Так продолжалось ровно двое суток. Никто из окружающих не замечал решительно ничего особенного, а между тем тут разыгрывалась целая драма.
На четвертые сутки плавания командиры шлюпок заметили, что бочонки с водой и вином, вместо того чтобы содержать по сто двадцать литров жидкости, содержали только по сто — так сильно было действие солнца в этих тропических странах, что то и другое испарялось с удивительной быстротой. Вследствие этого могло не хватить на два дня воды и вина.
К счастью, однако, явилась нежданно другая помощь: подул ветерок, и можно было поднять паруса.
Шлюпки гнало теперь с быстротой двенадцать узлов в час, без помощи весел. При таких условиях можно было рассчитывать достигнуть острова Пасхи через двое суток. Обрадованные этим нежданным облегчением, гребцы поспешили улечься под банки и заснуть.
Было уже за полночь, и капитан Мокарю, сидя сам на руле, казалось, один только не спал на командирской шлюпке, когда какая-то черная тень, скрывающаяся от него за парусом, беззвучно ползком стала пробираться к тому месту, где спал господин Глоаген, прислонясь к мачте. То был То-Хо, который, полагая, что Кхаеджи наконец утомился и заснул, перестав на время следить за ним, прокрадывался теперь осторожно между спящими. Добравшись до археолога, он улегся подле него и долго лежал совершенно неподвижно. Затем, протянув совершенно незаметно правую руку к груди своего соседа, он собирался, по-видимому, овладеть его драгоценным бумажником с Кандагарской пластинкой с опытностью карманного воришки, но в этот момент почувствовал, как другая железная рука схватила его руку, точно тисками.
Это была рука Кхаеджи, который, предвидя эту попытку со стороны То-Хо, успел предупредить о том господина Глоагена и просил его обменяться с ним платьем, шляпой и местом, что он исполнил ловко и проворно под прикрытием ночи, скрываясь за парусом.
— Аа… попался, голубчик! Я это знал!.. Я прочитал третьего дня в твоих глазах, что ты не устоишь против этого искушения!.. Так вот, теперь ты и попался!
То-Хо не отвечал ни слова. Он, вероятно, рассчитывал продлить еще свою роль идиота, но теперь его дело было проиграно. Капитан Мокарю, предупрежденный о том, что произошло, приказал вахтенному разбудить четверых людей, которым отдал приказание связать виновного и отвести его обратно на его прежнее место.
Все это дело обошлось без шума, но на следующее утро стало, конечно, предметом всеобщего разговора, только Кхаеджи не раскрывал рта. У него была своя мысль, которую он вскоре сообщил командиру, испросив его разрешение, на что тот утвердительно кивнул головой.
Не медля ни минуты, Кхаеджи вытащил из своего кармана походный бритвенный прибор, ножницы, брусок мыла, мочалку и, подойдя к связанному по рукам и ногам То-Хо, принялся совершать его туалет с проворством и опытностью настоящего цирюльника.
То-Хо покорно подчинился этой операции, неподвижно сидя с закрытыми глазами, несмотря на злостные шуточки и подтрунивая столпившихся вокруг него матросов. Перемена, происшедшая с ним вследствие этой операции, оказалась действительно поразительной и невероятной.
Прежде всего, человек этот был не негр и не метис, малаец или мулат, а просто человек, обладающий довольно смуглым цветом лица, и только вследствие густого слоя черной мази казавшийся чем-то вроде негра или мулата.
Но не только цвет кожи мог ввести в заблуждение наших друзей — человек этот, кроме того, сумел совершенно видоизменить свои природные черты, прикрыв их местами густым слоем какой-то замазки, придав липу совершенно другой овал и характер. Когда же Кхаеджи сумел искусно соскрести и удалить все это с его лица, то То-Хо вовсе уже не походил на себя, это был человек которого сразу узнали не только Кхаеджи, но и Чандос, и Поль-Луи, и Флорри, и господин Глоаген, — это был переводчик, пытавшийся совершить преступление над детьми полковника Робинзона и Полем-Луи, — это был аннамит из Сайгона!
— Кра-Онг-Динх-Ки!.. Я так и знал! — воскликнул Кхаеджи, отступая на шаг перед вновь созданным им аннамитом.
— Лодочник в белом тюрбане в Калькутте! — воскликнул почти в тот же момент, точно осененный каким-то воспоминанием, господин Глоаген.
— Да, право, это тот самый аннамит, который предлагал мне дезертировать, обменявшись с ним платьем! — заявил Кедик.
— Эге, приятель! — вмешался Комберусс на своем своеобразном диалекте. — Да ведь это мы с тобой так приятно провели вечер в кафе Сайгона! Как же не помнить, славно мы с тобой попировали…
— Накажи меня Бог, если этот мерзавец и негодяй не тот самый, который тогда принес кобру в дом! — пробормотал сквозь зубы Кхаеджи.
Теперь кули чувствовал себя разоблаченным физически и нравственно. Он смотрел кругом широко раскрытыми, свирепыми, почти зверскими глазами, в которых выражалась не столько ненависть, сколько высокомерное презрение ко всем этим людям и ко всей этой жизни.
ГЛАВА XIII. Драма в бурю
[править]Весь день прошел без особых событий. Все присутствующие не переставали обсуждать странное стечение обстоятельств. Что могло побудить То-Хо к этому последовательному ряду злодеяний? Почему преследовал он с такой непримиримой ненавистью семью полковника Робинзона даже после того, как покончил с ним? Действовал ли он от себя лично или по поручению какого-нибудь тайного общества? Был ли он аннамит, индус или афганец? Господин Глоаген склонен был утверждать последнее. Не он ли был и виновником гибели «Юноны»? Это казалось вероятным, потому что иначе к чему было пробираться на судно. Но как не боялся этот отчаянный человек рисковать в числе остальных и своей собственной жизнью ради одного удовольствия удовлетворить свою месть?
И откуда мог этот дикарь иметь достаточно технических сведений, чтобы задумать и выполнить свой ужасный план? Впрочем, было еще много других непонятных вещей в поведении этого человека. Почему, например, он никогда не прибегал к явным способам убийства, почему никогда не нападал ни с кинжалом в руке, ни с огнестрельным оружием, хотя имел для этого много возможностей?
Кхаеджи же вовсе не рассуждал обо всех этих вопросах, но только был крайне удивлен и недоволен тем, что этому негодяю не всадили еще шести добрых пуль в башку, а удовольствовались тем, что связали и посадили на прежнее место. Он положительно не спускал с него глаз и добровольно принял на себя обязанности часового.
Часов около трех пополудни Кхаеджи заметил, что в глазах То-Хо мелькнула злорадная торжествующая искра, в то время, когда он пристально вглядывался в маленькое черное пятнышко, вроде мушки, появившееся на безоблачной лазури неба с восточной стороны солнечного диска. Капитан Мокарю также не сводил глаз с этого маленького черного пятнышка, которое, по-видимому, сильно волновало его, так как он поминутно справлялся со своим карманным барометром-анероидом.
Около четырех часов пополудни ветер разом стих, пришлось опять взяться за весла. В воздухе стало душно, солнце принимало багрово-красный оттенок и наконец село в совершенно свинцово-черных облаках. Все предвещало бурю.
Ввиду этого командир распорядился отобедать пораньше и накрыть всю шлюпку парусами, как бы деком, оставив только посередине пространство для гребцов.
И хорошо было, что он вздумал поспешить с этими мероприятиями, так как, едва они были окончены, на море что-то застонало, завизжало, засвистало и с ревом налетело на шлюпку.
Наступала ночь, буря разыгрывалась, бешено завывала, рвала седые клочья страшных волн и гнала вперед шлюпки, то крутя их на месте, то грозя ежеминутно поглотить.
Капитан Мокарю с первого же взгляда понял бесполезность борьбы. Он приказал убрать весла, накрыть как можно плотнее импровизированные парусинные деки, или брезенты, и заботиться лишь об одном — держаться по ветру, скользить по гребням волн и по возможности не давать им разбиваться над шлюпкой. Сотни, тысячи раз преодолеваемые препятствия и трудности рождали новые, более ужасные. То была страшная ночь. Только легкость шлюпки спасла ее, да еще редкое, удивительное умение, неутомимая энергия и присутствие духа ее командира.
С восходом солнца сила ветра несколько ослабела, и пошел мелкий частый дождичек, беззвучный, но пронизывающий до костей. Густой туман застилал все кругом. Других шлюпок не было и следа. Погибли ли они, или только их разбросало в разные стороны — трудно было сказать.
Хотя ветер и стих, но волны так расходились, что приходилось каждую минуту опасаться, чтобы людей не выбросило из лодки то килевой, то носовой качкой. Дам пришлось просто привязать к банкам. Открыть ящики со съестными припасами и съесть что-нибудь нечего было и думать, а выпить что-нибудь — еще того меньше. . Определить с некоторой точностью, где в данный момент находилась шлюпка, тоже не было никакой возможности.
По мнению капитана Мокарю, шлюпка делала не меньше двадцати узлов в час, и гнало ее по направлению к юго-востоку, следовательно, они удалялись от острова Пасхи, вместо того, чтобы приближаться к нему.
Это затишье — если можно так назвать страшную качку, от которой никто не мог усидеть на месте ни одной минуты, продолжалось около шести часов, а затем буря разыгралась с новой силой, с новым бешенством…
Три дня она свирепствовала без устали с непродолжительными перерывами. На вторые сутки в один из таких перерывов нашим друзьям удалось-таки кое-как открыть несколько жестянок с мясными консервами и коробку с сухарями. Кедик, исполняющий на командирской шлюпке должность буфетчика, не без большого труда успел вставить краны в бочонок с водой и в бочонок с вином. Но едва успели закончить этот скромный обед, как буря разразилась снова с удвоенной силой и бешенством. На следующий день, который был восьмыми сутками со дня гибели «Юноны», произошло новое ужасное событие. Поутру ветер на время стих, и этим моментом решено было воспользоваться, чтобы позавтракать. Кедику было приказано раздать всем порции, но каков же был его ужас, когда, наделив всех мясом и сухарями, он собрался налить из бочонка вина, и тот оказался пустым, точно так же, как и бочонок с водой.
Краны, оставшиеся вчера впопыхах в бочонках, были, очевидно, отвернуты ночью, и все содержимое их вытекло на дно шлюпки…
Это не подлежало сомнению, а между тем это было непоправимым несчастьем, потому что даже если бы буря окончательно стихла теперь, то до острова Пасхи было так далеко, что нечего было и думать о возможности достигнуть берега без капли воды. Итак, всем им приходилось умереть от жажды, от этой страшной смерти, хуже которой, кажется, и нет.
Это известие было встречено всеми мрачно и безмолвно, но у матросов это настроение вскоре перешло в дикое бешенство, когда Кхаеджи указал им пальцем на То-Хо, по-прежнему связанного по рукам и ногам. Босые ноги связанного пленника находились всего в нескольких дюймах от того места, где хранились бочонки… Несмотря на то, что он был связан, ему было нетрудно протянуть немного вперед ноги, дотянуться пальцами ног до кранов и с помощью их отвернуть эти краны.
— Этот негодяй отвернул краны! — крикнул чей-то взбешенный голос.
А свирепый, торжествующий взгляд То-Хо, его злорадная улыбка и вызывающее выражение лица в тот момент, когда против него было брошено это обвинение, ясно говорили за него. Кроме того, он даже не удовольствовался этим молчаливым признанием. Сознавая, что теперь он погиб безвозвратно, он захотел, по крайней мере, доставить себе наслаждение поиздеваться над этими ненавистными ему людьми, которые все питали к нему одно презрение.
— Да, псы поганые! — крикнул он вдруг громким, мощным голосом на французском языке, — это сделал я, принц Дюлин Рана, ваш общий враг и ваш господин, который приговорил вас всех погибнуть смертью бешеных собак!.. Да, я отвернул краны у ваших бочонков, и теперь все вы подохнете от жажды!..
Дьявольская улыбка скривила его губы, и он со злорадным торжеством обвел полным презрения взглядом свои бессильные жертвы.
— И вы воображали, — насмешливо продолжал он, — что будете держать меня целыми месяцами в трюме, как жалкого раба-невольника, будете вязать меня здесь, как ягненка, и что все это пройдет вам даром!.. Нет, псы проклятые, мщение Дюлина Рана тяготеет над вами… И теперь вы в моих руках, вы все, воображавшие, что держите меня в своих. Для меня смерть не страшна, потому что меня ждет вечное блаженство, уготованное верным… но вы, собаки, вы все страшитесь смерти, и она огорчает вас, потому что вы знаете, что для вас это только начало ваших вечных мучений!..
На этом его прервали страшные крики угроз и негодования.
— Смерть! Смерть этому негодяю!.. За борт его!.. За борт!.. — бешено ревели матросы, подступая к нему со всех сторон.
Все они гурьбой набросились на несчастного, осыпая его ударами и считая прямым долгом выбросить его за борт без дальнейшего промедления. Тщетно командир призывал к порядку, а Поль-Луи хотел воспрепятствовать этому самоуправству, — матросы или не слушали их, или же шум расходившейся снова бури заглушал их голоса, но только минута… и все дело кончено! Тридцать сильных рук подхватили пленника и, как негодный комок, со всего размаху швырнули его далеко в разъяренные волны.
С минуту над волнами, точно поплавок на верхушке волны, мелькнула его голова, и его резкий гортанный голос прокричал еще раз сквозь свист ветра и вой бури:
— Собаки!.. Собачьи дети!..
Затем он скрылся и уже больше не появился на поверхности волн.
Большинство пассажиров, особенно же обе дамы, были до такой степени истощены, усталы и разбиты, что слышали все как в полусне, едва сознавая, где они и что с ними, находясь в каком-то почти бессознательном состоянии и полнейшей апатии вследствие страшного упадка сил. Только матросы, командир, Поль-Луи и Кхаеджи были еще в состоянии думать и рассуждать. Особенно много и думал, и вспоминал, и обсуждал в это время Кхаеджи. Это имя, Дюлин Рана, было ему знакомо. Не раз он его слышал в то время, когда рядом с покойным полковником Робинзоном ходил в поход на Кандагар. Это имя было именем одного из афганских вождей, славившихся перед всеми остальными своим умом, смелостью и отвагой, ему приписывали и страшное дело избиения британских миссионеров. О нем ходили целые легенды, какие часто складываются о героях дня в Средней Азии. Говорилось, что воспитанный матерью в чувствах непримиримой ненависти и вражды к англичанам, внук эмира Кабула, призванный, быть может, наследовать ему, он получил более полное и широкое образование, чем другие принцы, но в строго национальном духе. Он был весьма любим среди афганцев и, главным образом, имел много сторонников среди магометан-фанатиков за свою чрезвычайную приверженность ко всем древним обрядам, обычаям и религиозным традициям страны. Популярность его была столь велика, что даже возбудила зависть в самом эмире, который сперва заключил его на несколько лет в одной из мечетей Кандагара, а затем отправил в качестве заложника в Россию, на время каких-то переговоров с русским правительством. Здесь, вероятно, он и научился говорить по-французски. Впрочем, он вскоре бежал из России в Египет, а оттуда в Индокитай, где в продолжение многих лет вел никому неизвестную, вероятно, преступную бродячую жизнь авантюриста или пирата. Наконец, когда разгорелась война 1879 года между Англией и Афганистаном, услыхав о смерти эмира, он поспешил вернуться на родину и старался создать свою особую партию сторонников путем своих блестящих подвигов и заслуг. При падении Кандагара он куда-то исчез, и никто не мог сказать наверное, что с ним сталось, одни говорили, что он был убит во время битвы, другие — что он бежал, а вскоре о нем совершенно позабыли.
Вот то, что давно было известно Кхаеджи, но, конечно, он никак не мог ожидать, что ему придется когда-нибудь столкнуться с этим человеком, и при таких условиях. У него снова зарождалась мысль, почему же ненависть этого афганца обрушилась так исключительно на полковника Робинзона и его детей? Почему он, желая их смерти, постоянно изыскивал такие необычайные способы, столь опасные и для него самого?..
Мало-помалу усталость взяла свое, и Кхаеджи, не смыкавший глаз столько ночей, наконец заснул.
Он спал уже часа два или три, когда был внезапно пробужден громким возгласом Поля-Луи.
Молодой инженер, сменивший наконец у руля совершенно изнемогшего капитана Мокарю, теперь будил его, теребя за рукав.
— Капитан!.. Капитан!.. Смотрите, да смотрите же!.. я готов побожиться, что это земля! — говорил он.
Командир протер глаза и стал смотреть по направлению, указанному Полем-Луи.
Действительно, там, вдали, на самом краю мутно-серого горизонта, вырисовывалась какая-то черная зубчатая полоса. Боясь ошибиться, он взял свою подзорную трубу и долго прилежно взглядывался вдаль.
— Да, и я полагаю, что это земля, — сказал он слегка дрогнувшим от волнения голосом… — Пустите меня опять к рулю — с такой быстротой, с какой нас теперь гонит, мы через четверть часа будем ввиду берега, на расстоянии пушечного выстрела от него. Мы и теперь уже, вероятно, очень близки от берега. Только бы это не был обман зрения!..
Но нет, каждая секунда заметно приближала шлюпку к той черной линии, которая действительно была землей. Теперь уже можно было различать с помощью трубы и горы, и долины, а немного спустя и волнистую линию лесов.
Не помня себя от радости, Поль-Луи хотел разбудить отца, Флорри и Чандоса, чтобы порадовать их доброй вестью, но командир остановил его.
— Подождите еще будить, — сказал он, грустно улыбаясь, — быть может, нам не удастся пристать. Смотрите!
Действительно, чем больше вперед уносилась шлюпка, тем более земля начинала как бы отходить вправо, в сторону, а вместе с тем не было никакой возможности повернуть руль в надлежащем, то есть желаемом направлении и попытаться достигнуть берега на веслах. По морю все еще ходили такие страшные валы, что весла были бы почти бессильны против них, кроме того, при первой попытке прорезать их шлюпку неминуемо должно было опрокинуть. А буря жала их в сторону от берега. Настала минута, когда земля осталась совсем к западу, а шлюпка, которую гнало к югу, почти совершенно потеряла из виду берег. Еще минута, другая — и берег окончательно скроется из глаз.
Поль-Луи ломал себе руки в припадке бессильного отчаяния. О, если бы он был один, он, кажется, вплавь бы постарался достигнуть берега!
Командир был все так же спокоен на вид, и по-прежнему старался держать нос шлюпки по ветру.
Вот что сказал он наконец:
— Если эта черная точка, оставшаяся еще на виду, не мыс, то мы ничего сделать не можем! Если же это мыс, то у нас остается еще некоторая надежда…
К счастью, это был мыс, да еще какой, — длинный, как коса, глубоко вдающийся в море и притом весьма высокий.
И едва только он остался совершенно позади, как вид моря тотчас же изменился. Между тем как к югу волны мчались, как бешеные, с ревом нагоняя друг друга, на западе море казалось сравнительно спокойным, точно на рейде.
— Ну, теперь будите всех! — крикнул капитан Мокарю, вздохнув с облегчением. — Мы сейчас будем приставать!
И он с удивительным знанием и искусством направил шлюпку так, чтобы она, покинув направление ветра, благополучно попала в более тихие воды под защитой косы.
При этом ему оказало содействие какое-то довольно сильное морское течение, идущее к западу, и даже весьма заметное на глаз, благодаря другому цвету своих вод.
На призыв Поля-Луи все повскакали и недоуменно смотрели вперед, не веря своим глазам.
Матросы бросились к веслам, и четверть часа спустя шлюпка вошла в хорошенькую бухту, а затем вскоре врезалась в мягкий песчаный берег.
ГЛАВА XIV. Земля!
[править]Было около двух часов пополудни, когда потерпевшие крушение высадились на берег. У всех точно выросли крылья. Эти изнуренные, ослабевшие, полуумирающие, голодные люди стали бегать по берегу, точно веселые школьники; казалось, все они хотели убедиться воочию, что они наконец имеют твердую почву под ногами, что все это не обманчивый сон, а настоящая действительность.
Прежде всего все они спешили напиться у маленького прозрачного ручейка, бегущего к морю, журча и перепрыгивая через камни. Затем все стали жать друг другу руки, поздравлять друг друга с благополучным прибытием. Любовались прекрасным видом, красивым кольцом гор и живописными долинами. Полковник Хьюгон даже не утерпел и уложил метким выстрелом из ружья дикую козочку, которую тут же ободрали, выпотрошили и приготовились жарить на великолепном костре, мигом собранном из сухого валежника.
Все это — минутное дело, когда работников сорок человек, и когда все работают дружно, как один. Как приятно было отогреться у этого костра и есть это свежее, сочное жаркое, закусывая его сухарем и запивая холодной ключевой водой…
После всех этих житейских наслаждений все без исключения предались сиесте, какой не было раньше. Продолжалась она около четырех или пяти часов. Мистрис О’Моллой первая пробудилась. Солнце было близко к закату, небо очистилось, обрывки облаков уносились к югу. Убедившись, что все это не сон, она вдруг почувствовала не то упрек, не то что-то похожее на огорчение. Где ее муж? Бедный майор, что сталось с ним?.. Погиб, потонул, бедняжка! и к чему ему было садиться в другую шлюпку? А она, его вдова, только и думала, как бы поесть, попить, поспать, и даже не вспомнила о нем, да и за все эти последние дни она не подумала о нем ни разу… Это ужасно!
Мистрис О’Моллой расплакалась при этом, но ненадолго: ее практический, чисто британский склад ума всегда брал верх над всеми ее чувствами.
— Итак, я вдова!.. Конечно, майор имел свои недостатки, он был неисправимый пьяница, жалкий офицер, вечно жаловавшийся на свои недуги… Зато он был самый примерный, покорный муж и затем настоящий джентльмен, этого у него нельзя отнять. Да, жаль, что это так случилось, но ведь все мы смертны, и я сама могла каждую минуту проститься с жизнью… Да, вдовам полагается носить траур, многим женщинам он очень к лицу… Только бы здесь нашлись магазины и приличный портной…
— Капитан!.. Эй, капитан, как вы полагаете, есть здесь поблизости какой-нибудь город, и могу ли я найти здесь приличного дамского портного?
— Как?.. Что?.. Город?.. Портного? Дамского портного, спрашиваете вы, сударыня?
— Ну, да, я спрашиваю вас, знаете ли вы, где мы находимся, и думаете ли вы…
— Я ничего не могу вам сказать, сударыня… А, вот и солнце!.. Но оно на закате, вероятно, завтра в полдень я сумею удовлетворить ваше любопытство. Насколько я могу предполагать, мы должны быть в пятистах или шестистах милях к югу от острова Пасхи, но сказать что-либо наверняка я, конечно, не смею.
— Нет, капитан, вы скажите мне только, есть ли здесь где-нибудь город.
— Город? Навряд ли, сударыня… Я был бы даже крайне удивлен, встретив здесь деревушку или селение. Впрочем, с нами случилось за последнее время столько удивительного…
— Столько печального, — поправила его мистрис О’Моллой, поднося платок к глазам. — Мой бедный муж…
— Да, правда… впрочем, не следует отчаиваться, разве мы знаем, что остальные шлюпки не спаслись, как мы… ведь они плавали при тех же условиях… надо будет немедленно проверить это…
Командир стал обходить спящих и будить их.
— Встать! Встать! Успеем выспаться ночью… прежде всего надо узнать, не забросило ли сюда еще какие-нибудь из шлюпок с «Юноны».
Матросы вскакивали, протирая глаза. У них в ушах все еще стоял рев и свист бури, но лучи заходящего солнца вскоре окончательно привели их в себя. Все принялись протирать и чистить оружие, заряжать его снова, и по приказанию командира весь маленький отряд двинулся по направлению к соседней возвышенности, избранной капитаном Мокарю как наилучший обсервационный пункт.
Дамы также пожелали сопровождать эту маленькую экспедицию, и вообще было признано лучше не разлучаться. Возвышенность, к которой направились наши друзья, представляла собой один из островов той горной цепи, которая образовала, вдаваясь в море, «мыс Спасения», как его мысленно окрестил командир. Она поросла густым лесом и, по-видимому, легко доступна со стороны долины. По расчетам большинства, до ее вершины было не более часа ходьбы. Долина, опускавшаяся от гор к прибрежью, была украшена высокой травой, в которой наши путники с трудом прокладывали себе дорогу. Вдруг, к необычайному удивлению маленького общества, господин Глоаген заметил в числе этих трав ячмень, рис, овес и рожь, заглушённые разными сорными травами, но тем не менее это было весьма важное открытие, так как оно свидетельствовало о том, что эти злаки возделываются где-нибудь поблизости или возделывались раньше.
— Если только эти злаки не произрастают здесь в диком виде, — заметил господин Глоаген. — Впрочем, вряд ли это так, потому что они чужды этому полушарию и вероятно были занесены сюда рукой человека; из этого следует, что эта земля или обитаема, или была обитаема цивилизованными людьми.
Вскоре новое доказательство явилось как бы в подтверждение этого предположения. Когда путники стали подниматься в гору, то были еще больше поражены, увидев прекрасные виноградные лозы, усеянные гроздьями ягод и насчитывающие, вероятно, около двухсот лет существования.
Тут же, без дальнейших рассуждений, Чандос, Кедик и другие молодые матросы принялись срезать эти гроздья в громадном количестве; все ели, сколько могли, и набрали с собой большие запасы.
— Воля ваша, а страна эта была некогда обитаема, но это было уже давно, так как ни один разумный человек не дал бы этой лозе достигнуть таких невероятных размеров, не собирая плодов… Очевидно, ничья нога давно уже не мяла этой травы.
Едва успел он произнести эти слова, как из ближайшей чащи бешеным галопом выскочило большое животное, напугав всех присутствующих.
— Дикий теленок! — воскликнул полковник Хьюгон, выскакивая вперед и, выхватив из рук первого попавшегося матроса ружье, вскинул его и спустил курок. Пуля попала за ухо, бедное животное тут же испустило дух. Оно действительно оказалось большим бурым теленком десяти-двенадцати месяцев. Что же касается его происхождения, то трудно было решить, дикий ли он или домашний, потому что по пушистой шерсти, похожей на шерсть дикой козы, его можно было отнести и к диким животным, а по формам и окраске — это был домашний бычок южно-американской породы.
Решено было пока оставить его на месте, а на обратном пути захватить и приготовить из него обед.
Вскоре высокие травы и кусты заменила сухая каменистая почва. Кругозор становился обширнее. Полчаса спустя путники были уже на вершине горы. Солнце уже зашло, но небо было чистое, и глаз обнимал обширное пространство в две-три мили в окружности, или вернее, в полукруге, так как с северо-западной стороны вид совершенно преграждала высокая гора.
Нигде ни малейшего признака присутствия человека — ни жилья, ни дымка, ни голосов. Но зато целые стада коз и баранов с длинной мохнатой шерстью, всякого рода птицы, преимущественно куриные; на заливе у того самого места, где теперь лежала шлюпка, вытащенная на берег, весело полоскались утки.
— Как видно, у нас не будет недостатка ни в мясе, ни в молоке, ни в птице, ни в воде… — сказал командир.
— Ни даже в хлебе, если захотим возделывать эти злаки!
— А я берусь изготовить прекрасное вино, если только у нас будут бочки! — сказал Комберусс.
Но вот командир, обводивший окрестность своей подзорной трубой, вдруг увидел узкую струйку дыма. Кто зажег там этот огонь? Туземцы ли, или друзья с «Юноны»? А если это туземцы, то безопасно ли заявить им о своем присутствии здесь общим ружейным залпом?
— Если это наши, — сказал полковник Хьюгон, — то мы сейчас же узнаем об этом по ответному залпу, если же туземцы, то что нам опасаться их? Тридцать семь человек европейцев с хорошим огнестрельным оружием без труда справятся с целой тысячей дикарей.
Итак, командир приказал своим людям встать в каре и затем скомандовал: «Пли!», и раздался общий оглушительный залп.
Эхо раскатилось и секунд двадцать отдавалось в ближайших горах.
Настало полнейшее безмолвие, показавшееся всем очень продолжительным, но длившемся, в сущности, всего несколько минут. У всех сильно бились сердца, и все с напряженным вниманием насторожились. И вот вдали раздался выстрел, за ним другой, третий, четвертый… Семь залпов ответили на залп командирской шлюпки: значит, из восемнадцати шлюпок уцелело еще семь. Сердца, забившиеся радостью при первых залпах, болезненно сжались, когда последний затих.
Что же сталось с остальными десятью шлюпками?
Быть может, их закинуло куда-нибудь подальше? Но это была только слабая отдаленная надежда.
Решено было немедленно спуститься к заливу, где легче было получить известия о своих.
По пути матросы срубили жердины и взвалили на них убитого теленка, а на другие — громадные грозди винограда, и к восьми часам вечера, когда день разом сменился ночью, друзья уже были на месте, на берегу залива, где и расположились лагерем; из парусов, жердей и весел соорудили тут же две палатки: одну маленькую, другую побольше. В первой расположились дамы, во второй — весь остальной наличный персонал маленькой колонии. Затем набрали достаточное количество сухого валежника, чтобы поддерживать всю ночь огонь и, выбрав четырех часовых, разделили людей на две очереди для смены караула.
Только капитан Мокарю добровольно остался сидеть у костра со своими матросами, да мистрис О’Моллой, лежа на мягком ложе, размышляла, вдова она или нет. Теперь, когда спасение ее мужа перестало уже казаться чем-то невозможным, она дала бы все на свете, лишь бы только он был жив.
ГЛАВА XV. Где мы?
[править]На следующий день погода была прекрасная, залив как будто улыбался. С рассветом командир разослал с десяток матросов с приказанием собрать экипажи всех остальных шлюпок и назначил сборным пунктом южный скат горы, возвышавшейся всего в нескольких километрах к северу от залива; все части должны были собраться туда ровно к одиннадцати часам дня.
В половине десятого, позавтракав, вся маленькая колония с командирской шлюпки тронулась в путь.
По дороге всех немало удивил странный характер местной флоры и фауны. Все это были европейские виды, очевидно, вывезенные сюда из Европы и затем несколько видоизменившиеся и одичавшие. Здесь попадалась и свекла, и брюква, и морковь, и бобы, и горох, и латук, и цикорий, заросшие всякой травой. Были здесь и апельсины, и персиковые, и вишневые деревья, успевшие уже совершенно одичать.
Домашних животных и домашней птицы было так много, что можно было вообразить себя во дворе какой-нибудь французской фермы.
Когда путешественники подошли к скату горы, то им представилось еще более несомненное доказательство того, что страна эта была некогда обитаема цивилизованными европейцами. Они наткнулись на целую деревню, состоявшую из правильного ряда теперь уже обрушившихся и развалившихся домиков, частью бревенчатых, частью камышовых, плетеных на манер корзин. Большинство из них не имело уже крыш, но как внешний характер этих строений, так и внутреннее расположение помещения свидетельствовали о том, что они некогда были построены европейцами. Мало того, для большей несомненности один из матросов, заходивший в развалившиеся хижины, случайно наступил и поднял там глиняную кастрюлечку, всю растрескавшуюся, черную, закопченную, на которой, однако, опытный глаз господина Глоагена сразу увидел клеймо с надписью: Spottiswoode. London. Очевидно, англичане варили здесь свой пудинг.
Между тем Поль-Луи с особым интересом приглядывался к кое-каким геологическим признакам местности, особенно с того момента, когда маленькая группа, выйдя из долины, стала подниматься по отлогому скату горы, где почва была голой и каменистой.
Вдруг он наклонился к земле и, подняв какой-то странной формы черный камень, с торжествующим видом воскликнул:
— Смотрите, друзья! Смотрите, что я нашел на самой поверхности!
Но слова его не вызвали особого энтузиазма в его друзьях. Такое равнодушие возмутило Поля-Луи.
— Да неужели же вы не понимаете, какое громадное значение имеет для нас этот скромный черный камень, ведь это символ нашего общего спасения! Что бы вы могли сделать в этой стране без железа и стали? Мы были бы вынуждены вернуться к первобытным условиям каменного века! А этот минерал даже и здесь ставит нас на уровень сыновей XIX века. Что можете вы сделать без пилы, без долота, без кирки? Этот незаменимый материал, поверьте, это — наш спаситель!
— Вы забываете, дорогой мой, — сказал командир, — что этот необработанный материал далеко еще не железо и не сталь, которые нам могут быть полезны и даже необходимы!
— Конечно, но ведь у нас здесь нет недостатка ни в топливе, ни в рабочих руках. Если первые люди бронзового века не только сумели применить, но и открыть все металлургические приемы, то неужели мы, зная уже все эти приемы, не сумеем достигнуть тех же результатов? Нет, это было бы слишком обидно!
Тем временем путники подходили уже к назначенному месту встречи. У всех болезненно забились сердца.
Ведь если вчерашняя перестрелка не обманула, то не хватало десяти шлюпок, а следовательно, 320 человек.
Все шли молча, понурив головы, как вдруг из-за пригорка раздались торжественные звуки «Марсельезы».
Это Рэти с музыкантами приветствовал своего полкового командира. При звуках этого воодушевляющего мотива сердца французов невольно дрогнули живой радостью, и почти все запели знаменитый мотив и зашагали в ногу в такт народного гимна.
А в тот момент, когда они наконец взошли на горную полянку у подножия того самого пика, который был назначен местом свидания, командир и его свита были встречены дружным приветствием восьми отдельных групп, причем группа командира была девятая; музыканты же вчера не отозвались на залп, так как никто из них не имел огнестрельного оружия.
Недоставало восьми шлюпок с полным экипажем и пассажирами; их, без сомнения, нужно было считать погибшими, а в числе этих отсутствующих товарищей были и лейтенант «Юноны», и майор О’Моллой.
Итак, мистрис О’Моллой была вдовой!
После первых сердечных приветствий и трогательных первых минут встречи, командир предложил дамам и господину Глоагену остаться на площадке, а сам со своими офицерами, полковником Хьюгоном, Полем-Луи и Чандосом стал продолжать подъем на самую вершину горы. После получасового довольно утомительного подъема они достигли высшей точки горы. Отсюда они могли убедиться воочию, что находятся на небольшом острове, приближающемся по своей форме к треугольнику, ограниченному двумя группами гор, расходящихся под прямым углом в разные стороны. Третья сторона треугольника, обращенная к заливу, была низменной долиной. Все десять шлюпок пристали с этой стороны, на пространстве между восточным мысом — или мысом Спасения, как его прозвал капитан Мокарю, и западным, представляющим собой конечный пункт второй группы гор.
К югу виднелась на море белая линия прибоя. Очевидно, это была цепь подводных рифов, а немного далее, выделяясь группами кудрявых пальм, виднелись маленькие островки. Но затем ни в ту, ни в другую сторону, ни близко, ни далеко, — нигде не было ни малейших признаков земли, и кругом, даже на самом этом острове, ни малейших признаков человеческой жизни. Природа здесь была роскошна, богата и живописна, но от нее веяло мертвым холодом, безжизненностью и безотрадной скукой необитаемой страны.
Время близилось к полудню. Все морские офицеры со своими секстантами готовились измерить высоту солнца над горизонтом. Когда оно зашло за меридиан и все собрали свои наблюдения, то командир произнес свой приговор:
42R 17' 38? южной широты, 112R 48' 24? восточной долготы.
На имеющихся картах ни на одной не было обозначено острова на этом месте. Впрочем, это и не удивительно. Такой маленький островок, расположенный в самой безлюдной южной части океана, где не проходит и двух судов в течение целых двадцати лет, да еще огражденный подводными скалами, легко мог быть не занесен на карты. Очевидно, его прежние обитатели были европейцы, и пребывание их здесь было не мимолетное, так как почти все свидетельствовало о правильной колонизации и известных отношениях с подлинной родиной поселенцев. Так рассуждал капитан Мокарю, спускаясь с вершины горы к той горной долине, где остались дамы и экипажи всей флотилии.
— Друзья мои, — заявил он, очутившись среди них, — мы находимся здесь за сотни миль от всякой обитаемой земли. На то, чтобы поблизости от нас прошло судно, рассчитывать нам тоже нечего, так как наш остров лежит вне всякого пути; следовательно, нам остается рассчитывать только на свои собственные силы, дисциплину и усердие в труде, чтобы уйти отсюда или создать себе сносное существование здесь. Если хотите, мы сейчас же приступим к обсуждению тех средств, какие находятся в нашем распоряжении!
— Да! да! Да здравствует командир! — крикнули разом четыреста голосов.
— Ну, вот, все мы собрались здесь, и пусть каждый предложит свое мнение на обсуждение остальных.
Все расселись на лугу, и началось совещание, вначале довольно беспокойное, потому что все говорили под впечатлением минуты, не успев ни обдумать, ни обсудить своего предложения. Одни мечтали предаться отдыху на лоне этой благодатной природы. Другие боялись стать добровольными узниками моря — ведь прибыли же они сюда на этих шлюпках в страшную бурю, почему же не попытаться выйти отсюда в более благо-- приятных условиях, добраться до мыса Горн, а там уже, наверное, найдутся суда, которые доставят их на родину. Многие мечтали завести фермы и стать зажиточными собственниками, тогда как другие, наоборот, хотели соорудить громадные плоты, перенести на них все плоды, всех птиц и животных и перевезти все это на американский материк — хотя бы с помощью весел. В общем, трудно было добиться толку. Наконец Поль-Луи попросил слова.
— Если не ошибаюсь, у нас образовались два главных стремления: одни склоняются к тому, чтобы создать себе здесь, на месте, возможно приятное и отрадное существование, другие же, напротив, желали бы как можно скорее покинуть этот остров. Почему бы нам не стремиться разумно и последовательно к осуществлению обеих srsid10695605 наших главных целей? Необходимо идти прямо к цели, с уверенностью в самих себя. Нас здесь четыреста человек, сильных и здоровых людей, с разными знаниями каждый: одни из нас — кузнецы, другие — механики, третьи — рудокопы, четвертые — плотники, столяры, маляры, ткачи и так далее. В материалах у нас нет недостатка; мы здесь имеем: железо, лес, шерсть, лен и другие разнообразные дары природы. Пусть же каждый из нас внесет на общую пользу свою лепту труда, знания, умения и способностей, и вы увидите, что каждый из нас достигнет таким путем того, чего он хочет. Есть среди нас хлебопашцы и виноградари, и дети фермеров — пусть они доставляют нам хлеб, вино и мясо; есть плотники и дровосеки — пусть они рубят лес, готовят бревна и доски, мачты и балки; есть рудокопы и кузнецы, есть конопатчики и парусные мастера, — пусть и они делают свое дело, и кожевенники, и сапожники тоже! Но будем действовать последовательно: прежде всего изготовим необходимые орудия: лопаты, кирки, топоры, молоты, пилы… Затем построим себе жилища, дома, обставим их всей необходимой для нас мебелью и утварью… построим сараи, склады и амбары и соберем в них груды леса, железа, тканей и канатов, сделаем житницы для хлеба и пищевых запасов… И тогда, не спеша, мало-помалу построим себе новое надежное судно, новую «Юнону», которая отвезет нас путем, нами же избранным, к берегам нашей святой родины!
Громкие возгласы одобрения приветствовали эту речь; всем было ясно, что следовало делать и как именно делать, и в сердцах всех разом воцарилось какое-то дружеское согласие и готовность приняться вмиг за общее дело.
— За дело, братья! Все будем приниматься за дело, и сейчас же! — раздались голоса со всех сторон.
— Да, — сказал Поль-Луи, — нам следует сейчас же приниматься за работу, если мы хотим выполнить в два-три года всю эту программу, что возможно только при строжайшем порядке, полном усердии, неутомимой энергии и разумном распределении и разделении наших сил и способностей. Пусть каждый сейчас же запишется, к какого рода работе и занятиям он наиболее способен, и пусть с завтрашнего же дня каждый примется за свое дело…
Опять слова молодого инженера были встречены всеобщим восторгом. Капитан Мокарю, полковник Хьюгон и все остальные офицеры подходили к Полю-Луи, пожимали ему руки и поздравляли его. Господин Глоаген, растроганный до слез, в порыве отцовской гордости обнимал сына, и когда настала очередь и ему записаться в списке граждан этой маленькой рабочей колонии, то он впервые в жизни почувствовал нечто вроде стыдливости, вписывая слова:
«Бенжамен Глоаген — археолог».
"А между тем, не может быть, чтобы даже и здесь эта наука не могла приносить свою долю пользы! " — подумал он.
ГЛАВА XVI. Мисс Робинзон и Поль-Луи
[править]Согласно плану, предложенному Полем-Луи, работы вскоре вполне организовались. Чтобы не сразу истощать известную часть острова, решено было разделиться на десять селений, или поселков, раскинутых в различных местах острова неподалеку друг от друга. Но так как разделение на группы по шлюпкам теперь утратило всякий смысл и было чисто случайным, то люди распределялись на группы по роду своих занятий и профессий: таким образом образовались группы рудокопов, дровосеков, кузнецов, плотников, земледельцев и так далее. Каждая из этих десяти отдельных групп прежде всего занялась сооружением себе временных землянок, в каждой группе были люди, в обязанности которых входило заботиться о продовольствии для группы; были также и свои старосты в каждой группе. Так как полевые работы являлись наиболее важными, то прежде всего решено было заняться ими. Все собирали семена, изготовляли деревянные сохи и плуги с помощью сабель и свободных топоров, деревянные заступы, лопаты и тачки. Таким образом, по прошествии нескольких недель несколько гектаров земли было взборонено, вспахано и засеяно. Поль-Луи был единогласно избран главным инспектором всех работ — и надо было видеть, с какой удивительной энергией и успехом он справлялся со своей сложной задачей. Он поспевал повсюду, все видел и все замечал. Подбадривал одних, утешал других, помогал третьим, всегда умел найти средства помочь беде, изобрести необходимое подходящее орудие, где его не было, и найти выход из любого затруднения.
По прошествии месяца остров был уже почти неузнаваем: по скату холмов и гор были раскиданы десять селений, частью состоящих из хижин, частью из землянок на берегу ручья и непременно на опушке леса, — а на прибрежье залива красовались некоторые более значительные здания, хотя пока еще временные: деревянная бревенчатая хижинка, любезно сооруженная для дам, просторный лазарет, общественное здание для главного управления, представителем которого являлся капитан Мокарю, арсенал, или склад оружия и снарядов, вверенный полковнику Хьюгону. В долине, превращенной в поля ржи, риса и других хлебных растений, заметно подымались хлеба и лен.
Высокая труба плавильни у подножия горы извергала целые клубы дыма — около сотни рудокопов вели свои работы в горах; тут же, неподалеку, у горного потока виднелась и лесопильная водяная мельница. Немного дальше строилось шесть ветряных мельниц. Был уже на полном ходу и горшечный завод, на котором изготовлялась довольно успешно всякая глиняная посуда. Люди работали и весело, и дружно.
На острове отыскались целые плантации табака. Немедленно был сделан сбор, затем табак этот был основательно просушен и монополизирован главным управлением, чтобы служить вознаграждением рабочим, выполнившим известный рабочий ценз за неделю.
Разительная перемена произошла за это сравнительно непродолжительное время с вдовой майора О’Моллоя и Флорри. Во время пути от Сайгона они читали, полуразвалясь в своих удобных креслах, чувствительные романы, вели беседу с людьми своего круга и добросовестно скучали часов по семь или восемь в сутки. Но все это казалось им вполне естественным, они и не воображали, что жизнь для них могла быть иной. Их, конечно, крайне бы удивило, если бы им сказали, что и онимогут внести свою долю труда, — что труд их должен состоять в том, чтобы стирать белье, чинить и штопать одежду, ухаживать за больными и нести все обязанности хозяйки, ключницы и экономки. Они, наверное, рассмеялись бы в лицо тому, кто бы им сказал, что во всем этомони научатся находить даже удовольствие. А между тем вышло именно так.
Когда Поль-Луи впервые объяснил в общих чертах обязанности каждого в этой маленькой колонии, когда он говорил, что каждый должен вносить свою лепту труда на общую пользу, то слова его показались им прекрасными, но при этом им даже в голову не пришло, что и они могли бы также вносить свою лепту. Им казалось вполне естественным, что все эти люди будут работать для них и на них, ухаживать за ними, ублажать их и угождать им — на то ведь они были женщины, да к тому же женщины высшего общества. Они были настоящие леди и должны были оставаться ими как в избранных гостиных Лондона и Калькутты, так и на необитаемом острове.
Чандос же, напротив, не отказывался ни от какой работы, он был и с каменщиками, и с земледельцами, и с рудокопами, и с дровосеками, всюду прилагал полное усердие и все ему удавалось. Поль-Луи не мог себе желать лучшего и более деятельного помощника.
— Мы настоящие Робинзоны, и здесь, на необитаемом острове, я в своей сфере! — говорил мальчик. Действительно, нельзя было достаточно не подивиться его находчивости и изобретательности. Так, например, ему первому пришло в голову употреблять в дело лианы и другие вьющиеся растения острова на сооружение изгородей, плетение корзин, изготовление легкой и удобной мебели. И ему, или этому его изобретению, община . была обязана тем, что совершенно уже созревший и готовый по прошествии трех месяцев хлеб на поле не был вытоптан стадами диких быков, коров и телят.
Чандос был до такой степени счастлив и доволен своим новым существованием, что Флорри часто завидовала ему, так как сама скучала здесь смертельно в то время, когда все остальное население колонии было за работой. Мужчины, все без исключения, вставали с рассветом и уходили на работу, а возвращались домой поздно, голодные и усталые, ели и ложились спать, а за работой сыпались веселые шутки и раздавались громкие песни — то было их время веселья, там, на работе, а дома — время здорового отдыха, то есть сна. Предоставленная самой себе, Флорри страшно скучала: ни скачек, ни раутов, ни светских успехов, ни поклонников, с кем бы можно было провести время, но это все стало теперь казаться ей пустым и бессмысленным, потому что все это бесполезно и бесцельно, как сказал ей однажды Поль-Луи, а ведь и действительно так! Он сказал, что обидно пройти жизнь, не оставив по себе ни малейшего следа, ни малейшего желания принести человечеству или ближним какую-нибудь пользу, что обидно жить и умереть бесполезным человеком. Да, вот он, этот Поль-Луи, он был не бесполезен! Он заведовал всем, все указывал, все направлял, всюду прикладывал свою руку. Он был душой этого трудолюбивого муравейника. И в душе Флорри невольно зарождалось чувство восхищения этим человеком, чувство невольного уважения к нему.
— А я, что я в его глазах? Не более, как пустая бесполезная кукла, пригодная разве только на то, чтобы вырядить ее и поставить фигуркой в кадриль! Да и в самом деле, что я такое, если не кукла, бесполезная кукла! Чандос, и тот полушутливо, полупрезрительно называет нас с мистрис О’Моллой «принцессы». Поль-Луи, наверное, разделяет его мнение и в душе относится к нам так же презрительно!
Такие мысли не раз вызывали слезы на глазах Флорри.
"Вот цветы для принцесс… Вот фрукты принцессам… Это слишком далеко для принцесс… или недостаточно хорошо для принцесс… "
Эти фразы припоминались ей и казались теперь обидными, хотя и были сказаны с нежной заботливостью о ней, но во всем этом против воли звучало какое-то обидное понятие слабости, неспособности, непригодности.
Наконец это отношение к ней стало казаться ей оскорбительным.
— Что же ты думаешь, что я не смогла бы работать, если бы захотела? — воскликнула она однажды, обращаясь к брату. — Неужели ты считаешь меня ни на что не способной? Я докажу тебе противное, и не далее, как сегодня! Я попрошу Кхаеджи, чтобы он мне позволил приготовить сегодняшний ужин.
— Ах нет, я решительно протестую! — воскликнул Чандос с напускным ужасом. — Я очень дорожу своим обедом, да и все мы вообще; Кхаеджи прекрасно готовит, много лучше, я в том уверен, чем ты!.. Нет уж, милая моя Флорри, если ты непременно хочешь испробовать на чем-нибудь свои таланты, то избери уж лучше что-нибудь другое, но только не кухню… Я уверен, что Поль-Луи с величайшей охотой придумает для тебя какое-нибудь занятие в своих рудниках или плавильне.
Флорри сделала вид, что приняла эти маленькие насмешки в шутку, но на самом деле почувствовала себя весьма униженной. Посоветовавшись тайком с мистрис О’Моллой и Кхаеджи, она стала ходить по лесам и лугам и таинственно готовила что-то. А в результате этих трудов и стараний получилось десять громадных виноградных тортов из толченых сухарей с соком дикого сахарного тростника и молока кокосовых орехов. Тщательно изготовленные и прекрасно зарумяненные в печи, эти торты были разосланы в тот же день во все десять селений и единогласно объявлены превосходными.
Не следует забывать при этом, что обитатели колонии уже три месяца не видали никакого сладкого блюда или лакомства, а потому положительно не знали, чем выразить свою признательность. Музыканты Рэти пришли с другого края острова, чтобы почтить любезных дам торжественной серенадой, другие поселки прислали дамам цветов и плодов, все восхваляли их. Такое единогласное одобрение весьма ободрило их, и обе они не шутя стали принимать самое деятельное участие в кулинарном деле.
Спустя немного времени они заявили, что принимают на себя починку белья и одежды, когда в том представится надобность. Предложение это было встречено с неменьшим восторгом, как и высказанное дамами желание помогать господам докторам в их уходе за больными, собирать лекарственные травы, под руководством и по указанию врачей готовить разные лекарственные средства.
Все это удивительно занимало их, доставляя положительное удовольствие, и вечером они ложились спать усталые, но довольные прожитым днем и вставали веселые и бодрые. О скуке не было и речи.
Надо было видеть, как все эти простые солдаты и матросы ценили их старания и усердие! Эти люди, у которых слово «лентяй» считалось самым оскорбительным словом, с невольным презрением поглядывали на барынь-дармоедок, дивясь их бездействию, а теперь удивились происшедшей с ними перемене и восхваляли их, невольно почувствовав к ним уважение.
Теперь презрение выпало всецело на долю музыкантов, которые под предлогом, что они служат искусству, уклонялись порой от работ.
— Да ты, как видно, из музыкантов сегодня! — говорили, смеясь, друг другу рабочие, желая подтрунить над товарищем, который почему-либо вяло работал или в минуту передышки слишком долго отдыхал.
Особенно доволен переменой, происшедшей в дамах, главным образом в Флорри, был Поль-Луи. Эта перемена приближала ее к тому идеалу женщины-подруги, помощницы во всех трудах и делах мужа, какой он составил себе в душе. И в отношениях его к ней стали теперь просвечивать и уважение, и восхищение. Он уже не относился к ней, как к балованной маленькой девочке, с которой только шутят и говорят о пустяках, а делился с ней своими планами, намерениями, говорил ей о ходе работ, словом, начинал смотреть на нее, как на существо, себе равное.
С течением времени все работы пошли так успешно, что вскоре можно было даже определить, когда может быть готово и окончено задуманное судно, «Новая Юнона», о которой мечтали когда-то многие, но теперь никто, казалось, не спешил с моментом окончания судна.
Каждый отдельный рабочий успел за это время полюбить свою работу, свое дело: он не спешил с ним расстаться; он свыкся, сроднился с этой жизнью, с этим островом, где жизнь текла так мирно, так приятно, что даже все, что было страшного и тяжелого в прошлом, совершенно забылось и как бы отошло в область далеких воспоминаний, а между тем все это было всего несколько месяцев тому назад.
Прошло всего три месяца с того дня, когда остатки экипажа и пассажиров «Юноны» высадились на этом берегу, когда почти на том же самом месте, где пристала командирская шлюпка, была торжественно произведена закладка нового судна.
Все планы были уже готовы и разработаны до мельчайших подробностей.
Судно должно было быть паровое, если только удастся отыскать медную руду, хотя бы в самом незначительном количестве, — для изготовления некоторых более нежных частей механизма паровой машины; если же нет, то этот новый фрегат должен был украситься тремя стройными мачтами и соответствующим количеством парусов.
Во всяком случае, по прошествии полутора лет судно должно было быть готово и окончено.
День закладки нового судна был провозглашен праздничным днем, и никаких работ в этот день не производилось.
Чандос и Поль-Луи решили воспользоваться этим свободным днем для прогулки и осмотра северной части острова, по сие время совершенно заброшенной. Кхаеджи отправился вместе с ними.
Они шли некоторое время по еще мокрому от недавнего прилива ровному песчаному прибрежью, когда внимание Чандоса было привлечено следами босых ног на мокром песке.
Следов этих было довольно много и вели они от воды в глубь острова, это были оригинальные следы длинной узкой ступни с сильно оттопыренным большим пальцем.
— Вероятно, кто-нибудь из наших приходил сюда купаться, — сказал Поль-Луи, внимательно разглядев след.
— Но только как мог он попасть сюда раньше нас и каким путем? Мы никого на этом берегу не встретили, и наши, все до одного человека, присутствовали сегодня при закладке.
— Быть может, это следы людоеда?! — пошутил Чандос. — Это было бы так интересно!
— Вернее, это следы какого-нибудь шимпанзе или гориллы, — отшутился Поль-Луи и затем перестал думать о них.
Молодые люди пошли дальше, а Кхаеджи остался и еще долго рассматривал следы на песке.
ГЛАВА XVII. Столб
[править]Вернувшись под вечер домой, Поль-Луи и Чандос рассказали, что видели следы на северном берегу острова.
Капитан Мокарю был этим, видимо, озабочен и приказал немедленно произвести дознание по всем селениям, не ходил ли кто-нибудь из людей купаться на тот берег.
— Необходимо знать, из наших ли это был кто-нибудь, или же какой-нибудь посторонний человек живет в той части острова, и иметь это в виду.
Тщательно произведенное дознание выяснило, что никто из граждан колонии не был в той части острова и что ни у кого из них нет ступни, которая соответствовала бы описанию следа.
Следовательно, не подлежало сомнению, что на острове был посторонний человек, хотя при многократном осмотре острова не было обнаружено ни малейшего следа присутствия человека.
Оставалось только предположить, что этот неизвестный только что прибыл сюда с ближайшего островка.
— Не удивительно ли, что мы до сих пор не подумали исследовать окрестностей нашего острова? — сказал капитан Мокарю, — а между тем это чрезвычайно важно. Необходимо немедленно снарядить маленькую экспедицию!
Решено было снарядить две шлюпки, которые специально с этой целью должны были быть крыты палубами. Сам командир должен был командовать экспедицией, а полковник Хьюгон — предводительствовать военной командой, состоящей из двадцати пяти человек солдат и двадцати пяти матросов.
Чандос получил разрешение участвовать в экспедиции, тогда как Поль-Луи должен был остаться на месте для охраны дам и присмотра за работами, которые шли своим чередом.
По прошествии трех дней все было готово: лодки были крыты палубами, снабжены мачтами и парусами, пищевыми припасами и снарядами, и в прекрасное ясное утро маленькая экспедиция пустилась в путь.
День начинал уже клониться к вечеру, а шлюпки еще не возвращались, так что решили, что они должны вернуться не ранее завтрашнего дня. В селениях стали готовить ужин, и госпожа О’Моллой только вышла за порог своей хижины, чтобы приглядеть за похлебкой, варившейся в громадном котле на большом очаге под открытым небом, когда увидела, что с берега приближается большая толпа. Она позвала Флорри, которая тотчас же узнала брата, размахивавшего шляпой. То была экспедиция, возвратившаяся незаметно в селение пешком, с северной стороны, тогда как отправилась она в шлюпках с другого берега.
Впереди остальных бодро шагал какой-то странного вида человек, ободранный, обтрепанный, в лохмотьях, обросший клочьями густой бороды и волос, очевидно, давно не стриженных. В общем, человек этот походил на уличного вора, а отнюдь не на корректного джентльмена.
Каково же было удивление мистрис О’Моллой, когда этот человек без дальнейших рассуждений кинулся к ней на шею и крепко поцеловал ее в обе щеки, назвав ее по имени: Александра!
— Неужели же ты не узнаешь меня, Александра?.. Разве эти три месяца разлуки произвели во мне такую перемену, что даже и жена моя не узнает меня?
Да, в самом деле, это был голос майора, и даже более чистый и свежий, чем раньше. Да, перед ней стоял жив, цел и невредим сам майор О’Моллой. Его супруга, столько времени мнившая себя его вдовой, не вынесла такого потрясения и, громко вскрикнув, лишилась чувств.
Когда она пришла в себя, майор был уже в руках цирюльника, который снова приводил его в приличный вид. Майор успел уже умыться и переодеться в приличное платье, так что теперь не только его жена, но и все остальные признали его, несмотря на то, что он казался помолодевшим на целых пятнадцать лет. Он не имел того болезненного вида, как в Калькутте, напротив, он казался почти цветущим, что вызвало даже несколько замечаний плохо скрываемой горечи со стороны мистрис О’Моллой.
— Но уж, конечно, не от обильной пищи я так поправился, — оправдывался майор, — я за это время не видал ничего, кроме кокосовых орехов да кое-каких ракушек, улиток и крабов!
Один из докторов, явившихся привести в чувство госпожу О’Моллой, при этом громко рассмеялся.
— Вот эта-то диета и изменила вас, майор. Я готов держать пари, что вы теперь не страдаете больше печенью!
— Да, это правда! Тем не менее, я не желал бы навсегда оставаться на такой диете!
— А между тем это было бы самое лучшее для вас. Кокосовый орех и молоко этого ореха, миндаль и улитки, и ни единой капли шампанского, виски, водки и шерри — это наилучший для вас режим. Впрочем, надеюсь, что и здешний стол не будет вреден для вас. Надо вам сказать, что мы не имеем еще ни вина, никаких спиртных напитков, а климат здесь лучше для вас, чем климат Калькутты.
За ужином господин О’Моллой рассказал еще раз свою историю жене. Шлюпка лейтенанта, в которой в числе пассажиров находился и он, разбилась на подводных рифах, преграждавших путь к острову с южной стороны. Все погибли, кроме майора, который почему-то долго держался на воде, вероятно, благодаря присутствию в его карманах двух пустых бутылок. Сначала его перебрасывало волнами с утеса на утес, пока ему не удалось наконец укрепиться на скале, значительно выдающейся над поверхностью воды. Под вечер, когда буря стихла, он перебрался частью вплавь, частью ползком с утеса на утес и добрался до островка, на котором и жил все время.
Он вел там самое жалкое существование. За исключением двух десятков кокосовых пальм, все плоды которых он съел один за другим, за это время на островке не было решительно ничего. И там он жил, не имея ни крова, ни пресной воды, ни какого бы то ни было занятия. Плоды кокосов были уже все съедены, и бедный майор с ужасом помышлял о том, что ему грозит голодная смерть, когда так кстати заехали на его островок шлюпки экспедиции и спасли его от ужасной смерти — воскресили его, так сказать.
— Именно воскресили! — подхватила госпожа О’Моллой, — знаешь ли, друг мой, я даже готовила там, на берегу, памятник тебе с надписью: «Памяти майора О’Моллоя 111 стрелкового пехотного Ее Королевского Величества Королевы Великобритании полка», если хочешь, я тебе после покажу это место.
— Брр!.. да у меня от этого мороз по спине проходит! Действительно, на некотором расстоянии от острова тянулся целый ряд рифов и маленьких островков, так что доступ сюда со стороны моря был слишком затруднительным, и экспедиции пришлось вернуться через залив «Следов Босых Ног». Что же касается владельца этих ног, то экспедиция не открыла никаких признаков человеческого присутствия. Конечно, на неудачу нельзя было сетовать, так как все же удалось разыскать майора О’Моллоя.
Кхаеджи, слушавший весь этот разговор с величайшим вниманием, по обыкновению ни единым словом не высказал своей мысли. Но он заметно стал чем-то озабочен и с этого вечера снова стал ложиться поперек дверей комнаты Чандоса и бродить за ним всюду следом, как тень. Чандос, заметив это, спросил его даже шутя, уж не боится ли он, чтобы Рана воскрес, как воскрес майор О’Моллой. Кхаеджи как-то неопределенно покачал головой и сделал вид, что заснул.
По прошествии двух месяцев со времени возвращения майора О’Моллоя, остов фрегата был уже почти готов, и плотники настилали палубы.
Все работы продвигались на удивление быстро: выстроен был из заготовленного, прекрасно обожженного кирпича большой каменный образцовый дом и громадные склады для материалов и запасов, так как следовало ожидать наступления дождливого времени года, когда невероятные ливни не прекращаются по целым неделям. Была сделана и первая паровая машина для труднейших работ по строению; изготовление металлических изделий, орудий и других предметов также шло чрезвычайно успешно. Кроме того, был проведен электрический и солнечный телеграф между всеми десятью селеньями. Сельскохозяйственные работы также не оставляли желать ничего лучшего.
Все в маленькой колонии шло как нельзя лучше, и все, за исключением Кхаеджи, Рэти и господина Глоагена, были вполне счастливы и довольны.
Почему Кхаеджи не был счастлив, этого он никому не хотел сказать, но было ясно, что его снова стали одолевать былые страхи и опасения за жизнь детей полковника Робинзона. Он как будто чуял беду.
Ну, а Рэти о чем горевал? А вот о чем. Поль-Луи, несмотря на самые тщательные розыски, не мог найти ни малейшего признака меди, а медь была ему безусловно необходима для паровой машины фрегата, и вот он осмелился заметить, что духовые инструменты музыкантов, главным образом тромбоны, саксофоны, гобои и тому подобные представляют собой настоящее сокровище в данном случае, и предложил отобрать эти инструменты. Предложение это было передано на обсуждение целого совета, состоящего из полковника Хьюгона, капитана Мокарю и всех офицеров, морских и сухопутных, и было решено, что при первой надобности все медные инструменты будут конфискованы на пользу общего дела. Вот почему господин Рэти каждый вечер оглашал воздух самыми печальными похоронными маршами и другими душераздирающими звуками.
Господин Глоаген скорбел, что этот остров не представлял собой никакого археологического интереса, так что ему оставалось только изучать свою драгоценную Кандагарскую пластинку, которую он теперь знал наизусть. Ни малейшего памятника древности, ни старинной надписи, ни медали, ни даже старого бронзового гвоздя, над которым можно было бы призадуматься. А Поль-Луи торжествовал и подтрунивал над ним.
— Ну, что, отец, где теперь ваша археология, не она ли поможет нам выбраться отсюда?
«А ведь он прав, — мысленно вздохнул господин Глоаген, — отчего только я не посвятил себя смолоду изучению ботаники или минералогии, — тогда я даже и здесь мог бы найти себе развлечение и занятие».
Едва только он успел произнести эти святотатственные слова по отношению к своей излюбленной науке, как судьба взялась доказать ему всю его несправедливость.
Работавшие на постройке фрегата люди, имея надобность в более удобной дороге для подвоза каких-то громоздких частей, принуждены были предпринять на самом берегу большие нивелировочные работы. Разрывая землю, они случайно наткнулись почти на самой поверхности на толстое бревно, род балки или верстового столба, с несомненными признаками тщательной отделки. Во-первых, оно было обтесано со всех четырех сторон, и затем, на всех четырех сторонах были сделаны глубокие зарубки в определенном, систематическом порядке. Кроме того, на одном конце можно было различить буквы Н. Д. , очевидно, некогда выжженные, а в самом низу цифра девять. Бревно это, или столб, казалось чрезвычайно древним, оно было уже совершенно черное и обуглившееся от долгого пребывания в земле и сохранялось, вероятно, только вследствие того, что песчаная почва этого прибрежья сильно пропитана соляными осадками. Рабочие посмотрели на этот столб, поворочали его, да и откинули в сторону.
— Верно, опять обломок какого-нибудь разбившегося судна, — сказали они, и перестали обращать на него внимание.
Но господин Глоаген не так относился ко всему, что было сколько-нибудь похоже на древность. Он инстинктивно чуял в этом бревне нечто интересное, достойное внимания. Он попросил перетащить этот столб к общему дому и там собственноручно принялся обмывать его сперва с одной стороны.
Его особенно заинтересовали эти зарубки, и он впервые за все время своего пребывания на этом острове испытал радость археолога.
— Эти зарубки сделаны в определенном порядке — шесть малых и одна большая… это, очевидно, шесть дней недели и седьмой воскресный; а после каждой тридцатой или тридцать первой зарубки одна особо длинная — это, очевидно, обозначает конец месяца. — Неужели это колонка анналов, как у древних римлян? — И он принялся мыть и тереть с удвоенной силой и усердием.
Как раз в это время к нему подоспел Чандос.
— Эх, дядюшка, чем это вы здесь занялись? Давайте-ка, я помогу вам.
— Если желаешь, помоги, мой милый… Это бревно, отрытое нашими рабочими там, на берегу, помоги-ка мне перевернуть его на другой бок.
Чандос помог, и столб был перевернут на другой бок.
— Рабочие полагают, что это обломок какого-нибудь разбившегося здесь судна, но я скорее склонен утверждать, что это бывший столб.
— Да, несомненно так! — воскликнул Чандос, — видите, дядя, этот конец обточен в виде кола и обуглен на огне. Он, вероятно, был врыт этим концом в землю, а верхняя часть, заметьте, значительно шире и вполне квадратной формы…
— Эге, да ты уже успел это заметить. А теперь посмотрим, что это! — и он указал ему на две буквы и цифру, которые стал усердно обмывать.
Вскоре показались еще и другие буквы и другие цифры, из которых, вероятно, составлялась надпись, которая должна была иметь известный смысл и значение.
Спустя четверть часа вся верхняя часть столба была совершенно отчищена и обмыта.
Это была надпись, сделанная латинскими буквами, но уцелела только часть букв, остальные же исчезли, изгладились от времени. Вот то, что представляла собой, эта сторона столба:
I С ME
IN T S I LAN
SEP 30
659
Что означали эти буквы? На каком языке они были написаны? На испанском, португальском или французском, — этого не могло быть, так как слово in и число 30 после слова Sep. , очевидно, означающего сентябрь, могло принадлежать только английскому и латинскому языкам. Списав с величайшей точностью эту надпись в свою записную книжку, господин Глоаген удалился в свою контору, чтобы там додуматься до значения и связи этих отдельных букв. Наконец-то и у него появилась здесь задача!
ГЛАВА XVIII. Что означала надпись
[править]— Ну, что же, дядюшка, решили вы свою задачу, додумались до того, что могут означать эти буквы?
— Мне кажется, что да, — ответил археолог, — вот что у меня получилось: I came in this island September 30-th 1659, — то есть я прибыл на этот остров сентября 30-го 1659 года. В сущности, недостает только нескольких букв… Это сущие пустяки…
Но господин Глоаген напрасно пояснял бы далее, так как Чандос стоял с широко раскрытыми глазами, разинутым ртом, с раскрасневшимися от волнения щеками.
— Как! неужели?.. Неужели это те самые слова, что вы сейчас сказали?..
— Да, я так полагаю… нет, я даже вполне уверен!
— Но, в таком случае… не остается ни малейшего сомнения… в таком случае мы можем безошибочно сказать, кто сделал эту надпись…
— Кто же?..
— Кто! Да неужели вы не догадываетесь? Сам Робинзон, сам славный, знаменитый Робинзон Крузо!..
«Мальчуган помешался!» — подумал господин Глоаген.
Чандос прочел эту мысль на лице дяди и возразил:
— Нет, дядя, я не лишился рассудка. Скажите мне, где вырыли этот столб, — там, на берегу, да? На южном берегу нашего треугольного острова длиной около пятнадцати лье, омываемого неизвестным, но сильным морским течением, — острова, на котором мы нашли несомненные следы былой европейской колонизации?.. да?.. ведь так?.. Так вот, читайте же… читайте, дядя!
И Чандос вытащил из кармана маленький разрозненный томик, том V старинного французского перевода «Робинзона Крузо», и, перелистав его привычной рукой, подал развернутую книжку господину Глоагену.
Тот прочел следующее:
«На том месте, где я вышел на берег, я воздвигнул большой столб со следующей надписью: „I came in this island sep. 30-th 1659“, то есть я прибыл на этот остров сентября 30-го 1659 года. На четырех гранях этого столба я отмечал каждый день зарубкой, а каждый воскресный день более длинной зарубкой, каждое же первое число каждого месяца еще более длинной зарубкой, и таким образом я вел свой календарь».
Господин Глоаген не верил своим глазам. Он несколько раз перечел эти строки, но положительно нельзя было дальше сомневаться — все, все решительно совпадало в данном случае. А между тем издавна принято считать личность Робинзона вымышленным героем. Быть может, это не более, как простое совпадение? Но в таком случае это почти невероятное совпадение! Тогда как нет ничего невозможного в том, что Робинзон
Крузо действительно существовал. Ведь и Трою с ее царем Приамом долгое время считали химерой и до раскопок Шлимана никто не хотел верить в ее существование. Все эти Кассандры и Агамемноны разве не считались плодами вымысла Гомера, а между тем теперь открыта могила этого Агамемнона и уборная Креза…
— Так что же, дядя?.. Что вы на это скажете? — не вытерпел наконец Чандос и прервал размышления господина Глоагена.
— Скажу, что такого рода вопросы не следует решать так, сгоряча, — надо искать новых доказательств, стараться удостовериться вполне.
— Но вы же допускаете возможность…
— Да, да… но пока не станем никому говорить об этом и будем вместе искать новых доказательств!
— О, мы найдем их! — воскликнул юноша, — только позвольте мне поделиться этим открытием с Флорри и Полем-Луи!
— Ну, хорошо, но пусть они сохранят это в тайне… не следует никогда подвергать себя насмешкам людей несведущих.
Но Чандос уже не слушал, он со всех ног побежал поделиться своей радостью с сестрой и Полем-Луи, которых он сумел заразить своим восторженным энтузиазмом.
Господин Глоаген тем временем с интересом стал читать маленький томик Дефо, оставшийся у него в руках. Действительно, описание острова, его климатические и физические условия, все вполне соответствовало тому, что они теперь имели перед собой.
Далее следовало описание жилища и его местоположение:
«Я избрал небольшую равнинку у подножия отвесной скалы, внизу которой было пещеровидное углубление, где я и раскинул свою палатку.
Прежде чем раскинуть здесь свою палатку, я обвел полукруг, имевший в диаметре от скалы до своей окружности около сорока локтей, и обсадил этот полукруг густой изгородью из толстых древесных стволов, часто посаженных в два ряда и переплетенных между собой канатами, добытыми мной от снастей корабля. Покончив с этим делом, я стал рыть глубже ход в естественной пещерке в скале. Таким образом у меня получилась своего рода возвышенная терраса от повысившейся почвы, а пещера, значительно увеличившаяся, должна была служить мне просторным погребом. Вскоре я заметил, что стволы, или столбы моей изгороди пустили корни и стали настоящими деревьями, столь густыми и непроницаемыми, что не было никакой возможности заметить, что за ними находится какое-либо жилье».
Прочитав это описание вслух Флорри и Чандосу, господин Глоаген сказал:
— Вы видите, друзья мои, как точно и подробно это описание. Итак, теперь весь вопрос сводится к тому, что, если мы найдем где-нибудь на этом острове следы жилья, соответствующие тому, как оно здесь описано, то остров этот, вне всякого сомнения, — остров некогда жившего здесь Робинзона Крузо; если же нет, то вопрос этот по-прежнему останется под сомнением.
— Да, но местность могла видоизмениться за это время! — заметил Чандос.
— Нет. Два века не такой срок, чтобы необитаемый остров невулканического происхождения мог сильно измениться, — мог разве только произойти какой-нибудь обвал, да и то вряд ли; во всяком случае, следует постараться найти это жилище или хотя бы только признаки его.
— Ну, так отправимся сейчас на поиски! — воскликнул Чандос, вооружаясь топором и заступом.
— Хорошо! — согласился господин Глоаген. — Я ничего не имею против.
Флорри пожелала также отправиться вместе с ними.
— Дядя, — сказал Чандос, — я давно хотел вас спросить, почему все древние развалины, города и другие памятники древности всегда находят под землей?
— Да потому, милый друг мой, что если бы они были на поверхности, то не было бы никакой надобности их находить, так как они и без того были бы на виду. А затем, объясняется это обстоятельство еще тем, что всякое покинутое жилище или город разрушаются под влиянием ветров, дождей и внешней температуры, и часть, обрушиваясь, образует известное наслоение почвы; пыль и наносные пески образуют дальнейшие наслоения, и так год за годом слой ложится за слоем, пока все это не занесется и не образуется род возвышенности, или холма, под которыми остаются погребенными эти остатки седой древности, грандиозные здания и нередко даже целые кварталы, целые города.
— Смотрите, ведь Кхаеджи тайком следит за нами! — сказал Чандос, — о, я его давно заметил…
— Это невыносимо! — воскликнула Флорри, — положительно нельзя сделать шага без того, чтобы этот человек не шел за нами по пятам!
— Я уже говорил ему об этом, но он неисправим, поэтому самое лучшее не обращать на него внимания.
Разговаривая таким образом, наши исследователи взошли на гору на противоположном конце залива Спасения, чтобы оттуда обозреть всю местность.
— Смотрите, это, должно быть, там! — крикнул Чандос. — Видите эту сплошную массу зелени, а над ней узкую полосу скалы, — это, вероятно, и есть та отвесная скала!
И, не дождавшись ответа, Чандос помчался со всех ног в указанном им направлении. Дядя и сестра его последовали за ним. Четверть часа спустя Чандос вернулся к ним навстречу весь красный, запыхавшийся.
— Да, да! Это оно и есть… Маленькая равнинка, покатая к морю, и отвесная стена скалы, и живая стена, или изгородь, из двойного ряда деревьев, все, все, как есть!.. Деревья такие громадные, что представляют собой сплошную стену, и если бы некоторые из них не погибли и не образовали бреши, то в ограду не было бы никакой возможности проникнуть… Пойдемте же, пойдемте скорее!..
И он опять побежал, не дожидаясь своих спутников. Минут десять спустя они достигли маленькой равнины.
Стоило только взглянуть, чтобы убедиться, что все здесь было именно так, как подробно описывалось в пятом томе «Робинзона Крузо». Вид этой местности, где великий отшельник провел в тяжелом одиночестве двадцать девять лет своей жизни, произвел на всех присутствующих сильное впечатление. Особенно растрогана была Флорри при мысли, что этот одинокий страдалец был ее близкий, родной, что она, его правнучка, стоит теперь на этом месте и припоминает все то, что пережил и испытал здесь этот знаменитый отшельник.
Тем временем Чандос успел уже осмотреть скалу и, к великому своему огорчению, должен был убедиться, что в скале не было ни малейшего признака пещеры или какого-либо углубления, о чем он и явился сообщить господину Глоагену. Но господина Глоагена не так легко было смутить. Вооружившись топором Чандоса, пробрался он в ту самую брешь, в которую пролезал этот мальчик, и обухом топора стал остукивать скалу, приблизительно в центре полукруга ограды.
И он не обманулся. После двух-трех ударов послышался пустой звук, и тогда господин Глоаген принялся изо всей силы работать топором, пока не прорубил довольно большого отверстия, вроде двери. За тонкой перегородкой из различных минеральных и растительных отбросов и мусора, скрепленных наносной почвой в течение многих лет, оказалась громадная черная дыра, или пещера, отчасти заваленная мусором, но с несомненными признаками того, что она была некогда обитаема: обрывки кожи, шкур, какой-то ткани, странной формы горшки, совершенно заплесневелые, виднелись везде по углам в полумраке этой пещеры.
Это было более чем достаточно, чтобы убедить всех в подлинности найденного на берегу столба, в правдивости истории Робинзона Крузо и реальном существовании этого героя.
Господин Глоаген и Чандос, выйдя из пещеры, вернулись к Флорри, ожидавшей их за оградой, и все трое отправились в обратный путь.
— Ну, теперь мы можем всем сказать о нашем открытии, не так ли, дядя?
— Хм!.. я тебе этого не рекомендую; при всякого рода открытиях необходима чрезвычайная осторожность: быть может, для нас будет особенно желательно сохранить наше открытие от любопытства некоторых невежественных людей; быть может, мы пожелаем приступить к раскопкам внутри пещеры, а нас могут в этом опередить совершенно неумелые люди.
— Да, да! Лучше мы сохраним все это дело в тайне, — согласился Чандос, — пусть только мы одни на свете знаем, где находится остров Робинзона…
— Но Полю-Луи все же можно сказать об этом! — заметила Флорри.
— Ну, да, конечно, раз уж ему известна наша тайна, но вместе с тем он вовсе не заслуживает этого, — сказал Чандос, — потому что никогда не хотел верить в нашу генеалогию.
— Было бы очень хорошо добыть еще больше таких доказательств, — заметил как бы про себя господин
Глоаген, — и тогда только сообщить об этом всем. Скажи, Чандос, разве в этой прекрасной книге не упоминается еще о каком-нибудь другом жилище Робинзона на этом острове? О какой-то так называемой мызе?
— О, то была простая палатка из звериных шкур, раскинутая под открытым небом. От той, конечно, не осталось и следа, но у него было еще третье убежище — чудесный грот, который он описывает так:
«Надо мной был высокий свод, вышиной около двадцати футов; я готов уверять, что на всем острове нет ничего более прекрасного и грандиозного, чем этот грот, или подземелье. Свет от двух свечей, которые я зажег, отражался в тысячах разных искр и блестках на стенах, и я, право, затрудняюсь сказать, были ли то алмазы или другие самоцветные камни, или же просто золото; полагаю, что последнее всего правдоподобнее. Словом, это был прелестный грот, какой только можно себе представить, хотя и совершенно темный. Пол его был ровный, усыпанный каким-то мелким рассыпчатым песком».
— Так вот, — воскликнул господин Глоаген, — скажем пока о нашем открытии одному только Полю-Луи, а сами станем разыскивать этот удивительный грот, и если мы его найдем, то даже самые завзятые скептики не сумеют опровергнуть нашего открытия.
ГЛАВА XIX. Археология имеет свои достоинства и свои недостатки
[править]Оказалось, что грот найти было не так легко, как крепость Робинзона.
На следующий же день господин Глоаген в сопровождении Чандоса и Флорри пустились на розыски.
На этот раз указания, имевшиеся в книге, были далеко не так точны и подробны, как относительно укрепленного замка, или главного жилища Робинзона.
О гроте говорилось только, что находится он в глухом лесу, что вход в него настолько низкий, что его даже трудно заметить, и что он заслонен большим утесом, или скалой, поросшей густым кустарником. За двести лет этот кустарник не только мог разрастись, но и превратиться в громадные деревья, а потому было весьма маловероятно, что чудесный грот может быть найден.
Но наши друзья так загорелись своей идеей, что теперь им просто трудно было отказаться от нее, а потому они неутомимо продолжали свои поиски. Но остров был велик, леса его почти непроходимы, и старания их могли бы еще долго оставаться бесплодными, если бы одно странное обстоятельство не пришло им на помощь.
Флорри заметила случайно целый ряд сравнительно недавних зарубок на стволах некоторых больших деревьев; зарубки эти как бы служили путеводными знаками среди лесной чащи и в систематическом порядке следовали одни за другими.
Это было в северной лесной части острова, вблизи залива Следов Босых Ног, который по-прежнему оставался наименее посещаемой частью острова.
Кто мог сделать эти зарубки на деревьях? Господин Глоаген полагал, что это кто-либо из матросов «Юноны», и у него почему-то появилось подозрение, что, быть может, эта дорога ведет именно в этот грот. Весьма возможно, что кто-нибудь из жителей колонии, случайно попав в пещеру, пожелал умолчать об этом и, чтобы отыскать вновь туда дорогу, сделал эти пометки на стволах. Вспомнив по этому случаю о следах босых ног на прибрежном песке залива, о которых до сих пор не удалось ничего разузнать, Чандос подумал, что предположение его дяди весьма вероятно. Во всяком случае, эти зарубки были, несомненно, путеводными знаками, наверное, вели куда-нибудь, а куда именно — это и следовало узнать.
С любопытством, присущим всем исследователям, они продолжали следовать по пути, указанному зарубками; вскоре им стало ясно, что эти зарубки были сделаны как бы умышленно, чтобы служить указателем дороги и привлекать к себе внимание, — так они были часты и явственны. После получасовой ходьбы сквозь самую густую чащу леса наши приятели вышли наконец на небольшую полянку, посреди которой возвышался громадный одинокий утес, совершенно голый. Они ускорили шаги и позади утеса увидели еще издали черное зияющее отверстие входа в грот. Не подлежало сомнению, что это был тот самый желанный грот, который они так долго разыскивали.
Но вход в него был не только не низкий и не незаметный, а напротив, заметный издали, вполне достаточно высокий и удобный, как бы нарочно расчищенный и расширенный. Флорри, Чандос и Глоаген, не задумываясь, вошли в эту пещеру.
Сначала они очутились в подземном вестибюле, где глаза их, не привыкшие еще к темноте, не могли ничего различить, но когда они зажгли принесенные с собой свечи, то заметили в глубине этих сеней второе отверстие, ведущее в узкий проход, или коридор, который, по-видимому, также был расширен и расчищен, так как в описании Робинзона говорится, что проход этот, длиной около десяти ярдов, был настолько низок, что проходить по нему приходилось ползком, тогда как теперь по нему можно было идти свободно, выпрямившись во весь рост.
Пройдя этим коридором, исследователи очутились наконец в самом гроте. Дивное зрелище представилось их глазам.
Все стены грота, состоявшие из кристаллического кварца, искрились и сияли тысячами фантастических искр и лучей, так что в первый момент ослепляли.
Казалось, будто весь этот грот с высоким потолком, подобным громадным сводам готического собора, с полом, устланным мягким мелким песком, состоял из одних бриллиантов.
Но вскоре, когда глаз свыкся и начинал различать отдельные предметы, трое друзей были поражены представившимся зрелищем: большая низкая кровать под балдахином, покойные мягкие кресла, сундуки, большой библиотечный шкаф со стеклянными дверцами, поставец, уставленный дорогой серебряной посудой, словом, тут стояла вся старинная, но роскошная обстановка прежних веков. Немного дальше выделялось большое зеркало венецианского стекла, высокие каминные часы и в углублении, образующем род особого кабинета, громадный письменный стол, заваленный книгами и бумагами и, что более удивительно, перед столом, в высоком кресле, сидел человек и писал в темноте, без света!
Человек этот был одет в костюм времен Людовика XIV, в шелковых чулках и башмаках с пряжками, в седом парике, белых воротничках и красном камзоле со светлыми металлическими пуговицами.
Он сидел спиной к вошедшим и, казалось, вовсе не замечал их присутствия.
Господин Глоаген подошел, кланяясь, и собирался извиниться в причиняемом беспокойстве, как вдруг остановился, пораженный ужасом: свеча, которую он держал, выпала у него из рук.
Человек этот был не человек, а только мумия человека. Рука его еще держала очинённое гусиное перо, пустые впадины его глаз смотрели сквозь очки на лист пожелтевшей запыленной бумаги.
Иллюзия жизни получалась полная. Многие естественные подземелья обладают свойством сохранять на самый продолжительный срок наши бренные останки.
"Сколько лет или столетий сидит здесь этот человек в кресле перед рабочим столом, где его застала смерть? Кто он такой? Как он попал сюда? "
Вопросы эти невольно родились в мозгу господина Глоагена, но отвечать на них было не время, надо было заняться Флорри, которая чуть не лишилась чувств от ужаса и страха, охвативших ее при виде страшного мертвеца.
Вскоре она очнулась на мягких подушках большой кровати с балдахином; стакан свежей холодной воды, находящейся тут же в графине, окончательно освежил ее. Господин Глоаген в тревоге за девушку даже не заметил чрезвычайной странности этого обстоятельства.
Между тем Чандос, также возившийся с сестрой, как только она стала оправляться, поспешил подойти к мумии и стал внимательно разглядывать ее со всех сторон.
— Он одет, как актер комедий Мольера; очевидно, этот господин имел привычку приводить себя в порядок перед тем, как садиться писать, как это делал Бюффон… А вы думаете, дядя, что этот господин сидит здесь со времен королевы Анны и Мальбрука?
— Да, это весьма возможно, милый друг.
— Ах, смотрите, ведь на нем часы и брелоки, можно их посмотреть? — воскликнул Чандос.
— Да, почему же нет? Ведь ты не имеешь при этом никаких дурных намерений.
Чандос вытащил из кармана жилета массивные золотые часы, похожие на большую луковицу. На вензелевом циферблате стояла надпись Chapman,Poultry (Чапман, Пультри).
— Пультри — одна из улиц Лондонского Сити, очевидно, бедняга был англичанином, как и мы! — сказал Чандос.
Продолжая осмотр карманов мумии, он нашел в правом большую серебряную табакерку и три золотых червонца, на одном из которых было действительно изображение королевы Анны. В заднем кармане красного камзола был большой носовой платок в крупную клетку, футляр от очков и старое письмо, скомканное и истрепанное, но в конверте и со следами печати зеленого сургуча. На обороте было написано несколько слов, совершенно непонятных.
— Я думаю, что не будет нескромно с моей стороны, если я взгляну на адрес, — сказал Чандос, — мне хочется узнать имя адресата.
И с этими словами он достал письмо. Но едва мальчик успел взглянуть на него, как невольный крик изумления вырвался у него из уст.
— Дядя, дядя!.. Флорри!.. смотрите, ведь я не брежу… смотрите!..
Господин Глоаген подошел и прочел:
SenorRobinsonCrusoe
fork.
В первую минуту он сам не верил своим глазам, но письмо было написано на португальском языке, в нем говорилось о делах, касающихся плантаций Робинзона Крузо в Бразилии; письмо было направлено из Лиссабона 9 января 1715 года.
— Неужели мы действительно видим перед собой смертные останки самого Робинзона Крузо? — воскликнул археолог.
— Да, дядя, да, я в этом вполне уверен! Что-то мне говорит, что это так!
— Теперь он мне уже ничуть не страшен! — воскликнула Флорри. — Бедный прадед! Значит, он умер здесь один, без близких и детей своих! Как бы я хотела узнать все про него!..
— Быть может, этот старый документ скажет нам об этом, — сказал Чандос, беря со стола из-под руки покойного запыленный лист и передавая его своему дядюшке, который без труда прочел первые строки, написанные крупным характерным почерком, хотя и немного дрожащей рукой:
«This is туwill. On the eighth of Marsh A. D. 1717, J Robinson Krusoe of Iork in Iorkshire in the Kingdom of England, being 84 years old sound in body and mind, although weakened byage…» (Этомоезавещание. Восьмого числа марта, Милостию Божиею, 1717 г., я, нижеподписавшийся Робинзон Крузо из Йорка, в графстве Йоркшир, в Англии, имея 84 года от родом, в полной памяти и рассудке, хотя и ослабев с годами…)
Господин Глоаген намеревался продолжать далее это чтение, когда вдруг какой-то тяжелый глухой удар, протяжным эхом отозвавшийся в гроте, заставил всех невольно вздрогнуть и поднять головы. Удар походил на пушечный выстрел или глухой удар землетрясения Шум этот невольно заставил содрогнуться всех троих какой-то инстинктивный страх сжал их сердца.
Чандос первый кинулся в коридор со свечой в руке.
— Мы заперты здесь! — крикнул он. — Внутренняя дверь коридора, которая была открыта настежь и прижата к стене, сейчас захлопнута кем-то снаружи, и я не в состоянии ее открыть!
Господин Глоаген и Флорри поспешили к нему и убедились в справедливости его слов. Тяжелая дубовая дверь на массивных железных петлях с такими же скрепами была заперта и, несмотря на то, что все замки, задвижки и запоры были изнутри, усилия всех троих заключенных оставались тщетными.
Очевидно, эта дверь была или заперта на ключ, или заложена болтом или засовом.
Случилось ли это вследствие простой случайности, или была ли то коварная ловушка, — вот что господин Глоаген мысленно спрашивал себя.
Вдруг в двери отворилось маленькое окошечко и в нем явилось нечто такое ужасное, такое отвратительное, ужаснее и отвратительнее чего нельзя было себе представить в данных обстоятельствах, — а именно, демонический образ Рана!
Да, Дюлина Рана или То-Хо, или Кра-Онг-Динх-Ки, — словом, того ужасного преступника и убийцы, которого разъяренная толпа матросов на глазах всех бросила в волны бушующего моря… И он не погиб?
Он остался жив после этой страшной казни, чтобы довершить ряд своих злодеяний! Или же это был только призрак, плод встревоженного воображения?
Увы, это был он сам. Тот же взгляд, полный дикой ненависти и презрения; тот же ястребиный нос и то же бледное, изможденное лицо и зубы тигра.
Вперив полузакрытые веками глаза с выражением злой насмешки, он молча наслаждался их мучениями, торжествовал свою победу над ними.
— Дюлин Рана! — воскликнул господин Глоаген. — Ты называешь себя князем и Праведным судьей, отпусти же нас, которые не сделали тебе ничего дурного.
Странная, загадочная улыбка искривила на мгновение губы Раны. — Эта собака, иностранец, как видно, не в полном уме, — казалось, говорила его улыбка, — если он думает смягчить афганского князя пустыми жалостливыми словами…
«Все эти европейцы, французы или англичане всегда любят попусту болтать и тратить на ветер слова… и не умеют спокойно и пассивно мириться со своей участью, как мы, азиаты».
Господин Глоаген понял значение этого взгляда и замолчал.
— Наши друзья спохватятся нас, станут искать и жестоко расправятся с тобой, когда откроют твое убежище! — сказал археолог немного погодя.
— Как им разыскать его, когда они в продолжение целых шести месяцев не сумели этого сделать! — пренебрежительно отозвался Рана. — Мной приняты все меры предосторожности, входное отверстие завалено, у меня съестных припасов много, хватит надолго, а у вас ничего, и все вы умрете с голоду!
Господин Глоаген собирался уже удалиться в глубину пещеры, когда Рана остановил его одним вопросом, влившим в его душу луч надежды…
— При тебе ли зраимф? — спросил он.
— Да, и если ты возвратишь нам свободу, я готов отдать его тебе! Согласен?
Старому археологу, конечно, нелегко было расстаться со знаменитой Кандагарской пластинкой, но он полагал, что этот выкуп может спасти жизнь его двух питомцев и его собственную, и решился даже на эту жертву.
Но Рана только слабо улыбнулся на это.
— Завтра, — сказал он тоном полного презрения, — ты мне предложишь этот самый зраимф за один апельсин или кокосовый орех, послезавтра за одну виноградину, а там за одну каплю воды… Дети только нетерпеливы, а взрослые мужи всегда умеют ждать. Рана получит свой зраимф даром, а вы умрете…
— Но что мы сделали тебе?
— Ага, что вы сделали? И ты еще не знаешь этого? Эти дети, дети того человека, который первый осмелился поднять руку на зраимф… а ты, ты держишь его и сейчас в своих руках!.. Да, видно, ты не знаешь, что такое зраимф! Это священный талисман, хранившийся с незапамятных времен в мечети Рам-Мохун, который обеспечивает тому, кто обладает им, корону Кандагара и владычество над всей Средней Азией. И после всего этого ты еще просишь пощады! Пощады у князя Дюлин Рана, — отца и великого вождя братьев Земли и Неба!..
Братья Земли и Неба!.. Это ужасное название объясняло все. Господин Глоаген знал, что это преступное общество, называвшееся братством Земли и Неба и получившее на востоке почти повсеместно громадное распространение в последнее время, имело целью массовое и единичное уничтожение и истребление европейцев, сообразно с известными довольно странными обрядами. Общество это делится на две главные секты, одна из которых преобладает главным образом среди китайцев и малайцев.
У них допускается пускать в ход при убийствах и яд, и оружие, но с условием, однако, чтобы оружие это оставалось на самом видном месте в доме или жилище убитого.
Таким образом один известный булочник в Кантоне пытался не так давно отравить всех своих покупателей-европейцев, всыпав мышьяк, но, к счастью, в слишком большом количестве в тесто белых булок. Таким же самым способом было совершено в последнее время еще немало всякого рода ужасных, бесчеловечных убийств в Сайгоне и Кохинхине. Что же касается другой секты этого общества, наиболее распространенной среди афганцев и жителей средней Азии, то члены этой секты обязаны убивать без кровопролития и не имеют права прибегать ни к какому оружию.
Вот почему, услыхав слова: «братья Земли и Неба», господин Глоаген сразу понял, с какого рода непреклонной волей им приходится теперь иметь дело, а потому, повернувшись спиной к запертой двери, он ушел в глубь пещеры, увлекая за собой и обоих детей, и сел вместе с ними в кресла у стола подле мумии Робинзона, как бы желая быть под покровительством славного предка, который так же много пережил и выстрадал в своей жизни.
Между тем окошечко в двери захлопнулось, и омерзительная физиономия злорадствующего Раны скрылась.
ГЛАВА XX. Последняя глава истории Робинзона
[править]— Дядя, — спросил Чандос после нескольких минут молчания, — сколько времени может прожить человек без пищи?
— Все зависит от темперамента, здоровья и физических сил данного субъекта!
— Ну, а мы с вами, например, сколько можем рассчитывать прожить без пищи?
— Пять-шесть дней, быть может, неделю или даже больше.
— О, в таком случае мы спасены! — воскликнул юноша. — Наши друзья, конечно, станут искать нас и найдут!
— Да, надо надеяться, что они нас найдут, — сказал господин Глоаген, делая вид, что и сам он в этом вполне уверен. — А пока самое разумное будет заняться списыванием и переводом этого старинного документа.
— Да, да! — воскликнули разом Чандос и Флорри, — перепишем завещание нашего прадеда, а там, на свободе, и мы можем написать свои завещания! — добавила Флорри.
— Но прежде всего нам следует задуть две свечи и остаться при одной, ведь у нас их всего только шесть, и мы должны расходовать их как можно осторожнее, — сказал господин Глоаген.
Все расположились у большого рабочего стола, рядом с бренными останками Робинзона. Чандос взял в руки карандаш и, вырвав несколько чистых листов из своей записной книжки, собрался записывать, тогда как дядюшка его и Флорри, склонясь над старым документом, разбирали его содержание, читая вслух Чандосу, писавшему под их диктовку.
Вот что говорилось в этом завещании:
«В восьмой день марта в 1717 году, я, нижеподписавшийся Робинзон Крузо из Йорка в Йоркшире, в Англии, на 84-м году своей жизни, в полной памяти и рассудке, хотя и ослабев телом под бременем лет, решил докончить свои мемуары, дополнить и исправить их, восстановив истину.
Я совершил великое преступление и теперь несу за него заслуженную кару: из-за эгоизма и алчности я хотел обмануть своих современников относительно настоящего положения моего острова, не подумав о том, что всякое открытие принадлежит всему человечеству, а не единичной личности, которая является представителем этого человечества. Я обманул всех моих читателей, уверив их, что остров мой находится в водах Атлантического океана, в архипелаге Карибов, тогда как на самом деле он находится в средней части Тихого океана.
Кто бы вы ни были, вы, кому попадется в руки эта исповедь умирающего, прочтите ее со вниманием.
В первой части своих мемуаров я рассказал, каким образом был выброшен на этот необитаемый, пустынный остров, как я жил здесь и как, по прошествии двадцати девяти лет одиночества, я наконец нашел возможность вернуться на родину, предоставив свой остров колонии потерпевших крушение испанцев и взбунтовавшихся английских матросов. Я говорил о том, как впоследствии я еще раз вернулся в свое царство, как я называл этот остров, причем привез туда для разведения всякого рода животных, семена, и в каком виде я оставил свой остров, вторично покидая его.
Взбунтовавшиеся матросы, прибывшие на мой остров, после того как избили всех своих офицеров, были слишком невежественны, чтобы определить географическое положение острова, на который они попали случайно, как на первую землю, встретившуюся им.
Только одному капитану, жизнь которого мне удалось спасти, и который, в свою очередь стал впоследствии моим освободителем, было известно настоящее положение острова, и он первый предложил мне сохранить это в тайне. Уезжая, мы не только позаботились оставить всех наиболее развитых и смышленых людей здесь, но, прибыв в Перу, распустили и весь остальной экипаж и набрали новый. По прибытии в Лиссабон мой приятель-командир скончался от злокачественной лихорадки, и я остался единственным обладателем тайны настоящего местоположения острова.
Когда я решил еще раз возвратиться на свой остров, то окружил себя величайшей таинственностью и набирал экипаж из людей самых неразвитых и малограмотных, а не то и безграмотных. Офицерам я строго воспретил иметь секстан, карты и другие морские инструменты и определял пеленги всегда сам, лично давая указания, куда держать курс. При этом я избирал всегда путь, наименее посещаемый судами и возможно окольный.
Желая ввести в заблуждение не только экипаж своего брига, но и всех моих современников, я измышлял всевозможные приключения, чтобы сбить с толку людей сведущих.
Почти вся вторая часть моего рассказа — чистый вымысел, тогда как первая часть — почти вся одна чистая правда. Мало того, я желал даже, чтобы люди не были вполне уверены даже в самом моем существовании, и потому просил издать мои записки и мемуары уважаемого Даниеля Дефо.
Впрочем, в этом сплетении различных вымыслов есть и доля истины; так, например, все, относящееся к моему путешествию по Азии и возвращение в Йорк в 1785 году.
Мне было тогда 72 года, я был богат и был отцом троих детей: дочери и двух сыновей. Но страсть к путешествиям и вечно новым впечатлениям, страсть ко всякого рода приключениям не давала мне покоя. Благодаря всегдашней деятельной и воздержанной жизни, я, несмотря на свой возраст, сохранил полную бодрость сил и здоровья. Я отнюдь не чувствовал себя старым. К тому же все, сколько-нибудь привязывавшее меня к Йорку, мало-помалу порвалось к этому времени. Еще до моего последнего путешествия я имел несчастье потерять свою жену; один из моих сыновей уехал в Индию в качестве сухопутного гарнизонного офицера, другой умер от чумы в Лондоне, где он занимал скромную должность в большом коммерческом предприятии. Дочь моя вышла замуж и уехала далеко со своим мужем, так что я опять остался одиноким на этом свете, и меня снова стало тянуть назад, на мой остров.
И вот, распродав все свое имущество и купив на часть вырученных денег прекрасный бриг, который я нагрузил дорогой мебелью, всякого рода оружием и инструментами, земледельческими орудиями и семенами, и при той же таинственной обстановке, как и раньше, отправился в дальний путь первого мая 1716 года. Мне было тогда 82 года от роду.
Девятого сентября того же года я прибыл на свой остров, где был встречен радостными приветствиями удивленного моим приездом населения.
Немногие из них узнали меня, потому что большинство знавших меня в пору последнего моего пребывания на острове уже умерли, но все они слыхали обо мне и потому сначала оказывали мне большое уважение, которое возросло еще более после того, как я выгрузил и разделил между ними привезенные мной богатства.
Но вскоре я имел случай убедиться, что население острова заметно изменилось. Быть может, эти люди слишком полагались на плодородие почвы, а также под влиянием этой вечной весны ослабли и погрузились в какую-то нравственную спячку и постоянную сонливость. Всякая охота к труду у них совершенно пропала. Все это население было счастливо, то есть имело в изобилии и почти без труда все, нужное для жизни, но томилось скукой вследствие безделья. Все они втайне мечтали увидеть свою далекую родину, от которой были совершенно отрезаны, и хотя большинство знало о ней только по преданиям, но всем она представлялась чем-то вроде земного рая. Сесть на корабль и побывать там, в Европе, повидать громадные торговые города, лавки, магазины, модные улицы, словом, все то, чего не было здесь, на этом острове, казалось для них верхом блаженства, все это представлялось им точно дивный сказочный сон. И сознавая всю неосуществимость этой мечты, они внутренне считали меня виновником их вечного изгнания.
Тотчас же по прибытии моем на остров, я приказал построить себе большой деревянный дом, где и поселился, чтобы наблюдать за бытом, нуждами и потребностями населения. Я мог бы содействовать как материальному, так и нравственному подъему этих людей, но здесь я не имел ни минуты покоя, меня со всех сторон осаждали просьбами об увеличении окладов, выдаче пособий и пенсий, различными семейными дрязгами, сетованиями и жалобами, и потому я решил избрать себе более уединенное жилище. Таким являлся, конечно, тот грот в глубине лесов северной части острова, который некогда так восхитил меня.
Я приказал мастерам с моего брига исполнить там кое-какие работы, расширить входы, улучшить коридор, повесив внутреннюю дверь с надежными затворами, и перенести туда всякую мебель, необходимую для моего удобства.
И вот один из рабочих, работая в гроте, вдруг заметил, что стены его состоят всецело из превосходнейшего золотоносного кварца.
Он тотчас же обошел со всех сторон грот и нашел почти на самой поверхности горы золотую руду.
Обрадованный своим открытием, он сообщил о нем одному из своих товарищей, и вскоре это стало известно всему экипажу брига, а затем и всем обитателям колонии. И вдруг все эти люди, не знавшие никакой цены золоту и деньгам и не имевшие по сие время никакой монеты, женщины, дети и мужчины, все, от мала до велика, стали сходиться с заступами и кирками, взрывать почву и забирать золото целыми пригоршнями в мешки, корзины, кульки, куда попало.
За несколько часов была прорыта ими целая траншея, столь глубокая, что достигала почти стены моего убежища, и я не имел покоя от стука кирок и заступов.
Я стал упрекать их в странной жадности по отношению к совершенно ненужному и бесполезному для них здесь металлу, на что мне возразили, что старый свет создан для всех людей и что люди, обладающие такими золотыми приисками, такими несметными богатствами, конечно, не подумают век свой оставаться на безлюдном диком острове. Тогда я заявил свои права на эти прииски, на эту золотую руду, находящуюся на моем острове, на моей земле, над самым моим жилищем-Ответом на это был открытый бунт. Меня упрекали в жестоком эгоизме, авторитет мой был попран, меня схватили и хотели судить, как преступника, хотевшего обратить в рабство 136 человек свободных от рождения людей, за что хотели приговорить меня к смертной казни, и лишь самые разумные с трудом добились того, чтобы мне заменили смертную казнь строгим заключением в моем гроте под беспрерывным надзором тюремного стража.
Так я провел три месяца в заключении, после чего инсургенты, наконец, объявили мне свое окончательное решение.
Добыв из руды как можно больше золота и нагрузив им мой бриг при посредстве моего экипажа, они решили, все до единого, с женщинами, старцами и детьми, сесть на корабль и отправиться в Европу. Что же касается меня, то они решили оставить меня одного на этом острове, предоставив мне провести здесь остаток дней моих так, как я желал заставить их проводить здесь всю жизнь.
Таково было решение инсургентов, объявленное мне вожаками восстания в тот момент, когда они явились отпереть дверь моей тюрьмы, уже после того, как их жены и дети и все их богатства были на бриге, готовившемся поднять якорь и выйти в открытое море. Я был так слаб и изнурен этим продолжительным заключением, что не имел даже силы протестовать или возражать хотя бы единым словом.
На другой день я чувствовал себя немного лучше, потому что имел возможность дышать свежим воздухом. С большим трудом я взобрался на вершину холма и увидел удалявшийся бриг, уже едва приметный на дальнем горизонте.
Итак, я здесь, на этом острове, вторично так же одинок, как некогда, и хотя тогда я не имел ни крова, ни одежды, ни постели, но надежда когда-нибудь вернуться в среду цивилизованных людей никогда не оставляла меня в ту пору, потому что я был молод, силен и здоров, а теперь я стар, хил и слаб, и хотя у меня много белья и одежды, хотя у меня прекрасная постель и богатые прииски золотой руды, я не питаю уже никаких надежд и знаю, что люди, покинувшие меня здесь, не вернутся сюда, если бы даже и захотели. Всего вероятнее, что все они погибли вместе со своими богатствами в первую бурю, так как все матросы были людьми несведущими и даже прибывшие со мной офицеры были настолько невежественны, что не сумели бы определить своего местоположения, не то что найти путь в Европу.
Свет навсегда не только не будет знать о моем существовании, но, вероятно, сочтет за пустой вымысел и саму мою повесть, и мой остров.
А между тем все это правда, и я действительно теперь на своем острове и дрожащей рукой дописываю последние строки моего рассказа и исповеди, один, один навек, так как конец мой близок…
Я чувствую приближение смерти, чувствую, как жизнь уходит… как чувства мои притупляются, органы перестают действовать… аппетита совершенно нет… Скоро сердце уж перестанет биться и тогда… близок час освобождения…»
На этом прерывалась рукопись, и благодаря присутствию здесь этой мумии самого автора этих строк, они получали в глазах праправнуков этого несчастного человека такую, можно сказать, осязательную реальность, что не только Флорри, но и Чандос расплакались над ними, и сам господин Глоаген был глубоко растроган.
Мысленно он благословлял эту рукопись, как незаменимый при данных условиях талисман, помогший отвлечь молодежь от мысли о грозящей им страшной смерти в этом же самом подземелье, где скончался около двух веков тому назад их знаменитый предок.
Переписка этой рукописи заняла очень много времени и было уже около одиннадцати часов ночи, когда господин Глоаген уговорил, наконец, свою племянницу расположиться на кровати с балдахином, между тем, как сам он и Чандос [*] расположились на креслах.
[*] — Мы здесь произносим Чандос, согласно английской транскрипции; по-французски же это имя должно произноситься Шандо.
Затем старик задул свечу и злорадный зверский взгляд Рана не мог уже ничего различить во мраке грота, и он, наконец, решился затворить маленькое окошечко, прорезанное в верхней половине двери, сквозь которое он, как ядовитый паук из угла, наблюдал за своими несчастными жертвами.
ГЛАВА XXI. Поль-Луи здесь!
[править]Был уже яркий день, когда наши заключенные проснулись, но в гроте было совершенно темно. Когда зажгли свечу и взглянули на часы, то оказалось, что было более девяти часов утра. Легкие схватки в желудке давали знать, что настало время завтракать, и так как они накануне уже не обедали, то потребность эта ощущалась еще сильнее.
— Мы, конечно, не можем рассчитывать на то, чтобы наш предок приберег для нас кое-какие съестные припасы в своем буфете, — сказал Чандос, приближаясь с слабой надеждой в душе к дубовому резному поставцу, уставленному серебряной посудой. Распахнув дверцы шкафчиков, Чандос нашел на полках нечто такое, что когда-то было плодами или мясом, но теперь было совершенно неузнаваемо. Хрустальные графины были также пусты. Немного разочарованный, он обратился к библиотечному шкафу и со свойственным ему благодушием воскликнул: «Ну что ж, за неимением бифштексов, мы погрызем старые книги, хотя самый ничтожный кусочек ветчины был бы теперь гораздо больше кстати, чем самая грузная из книг. Не так ли, Флорри? Скажи, ты голодна?»
— Не то что голодна, но я была бы не прочь позавтракать, впрочем, весьма возможно, что это одно воображение, со мной не раз случалось где-нибудь в дороге или же на экскурсии в горах: как только знаешь, что поесть негде, так почему-то сразу является аппетит, быть может, и теперь происходит то же самое.
— Ну, что касается меня, то я вполне убежден в том, что это не воображение. Я съел бы целый бараний окорок с кровью, с хорошо обжаренной картошкой. Что ты скажешь на это, Флорри?
— Я предпочла бы без крови, хорошо прожаренный!
— Хм! Как это глупо в самом деле, что этот негодяй Рана вздумал препятствовать осуществлению такой скромной мечты. Эй, Рана, старая каналья! Что ты там делаешь в своей берлоге? — спрашивал Чандос, ударяя кулаком, как бы шутя, в дверь. Окошечко вверху двери отворилось, и голова Раны, с аппетитом жующая какой-то сочный плод, показалась и приблизилась к форточке, как бы желая заставить заключенных лучше видеть движение его могучих челюстей и тем самым возбудить в них сильнее потребность есть.
Но прежде чем он успел сообразить что-либо, Чандос схватил его за волосы и пытался продернуть его голову в отверстие форточки в дверях. Но это не могло ему удасться, потому что отверстие было слишком мало, и голова Раны не проходила. Отчаянным усилием рванулся афганец и в руках Чандоса остались только два кровавых клочка черных волос. Чандос ожидал, что вот распахнется дверь, и взбешенный тюремщик набросится на него; он искал какое-нибудь оружие, как вдруг заметил на полу заступ, который он носил с собой во все свои экспедиции, и тотчас же вооружился им.
Но он ошибся, Рана не шевелился, вероятно, у него не было под рукой никакого оружия, или же он хотел до конца оставаться верным требованиям своей секты и уморить своих врагов голодом, не коснувшись их пальцем. Чандос положительно был вне себя от бешенства, искал, чем можно было запустить в своего врага, но ничего подходящего не было в гроте.
— Эх, если бы было у нас ружье или револьвер, я бы разом уложил его, как собаку! Ах, вот что! У меня появилась блестящая мысль, я подожгу эту дверь. И тогда мы втроем набросимся на этого негодяя и задушим его.
И он принялся поджигать свечою тяжелую дубовую дверь, но после получаса тщетных усилий едва лишь подкоптился нижний край. Очевидно, и огонь не брал этого старого дуба, твердого, как кость.
— Можно попробовать прорыть туннель и таким образом найти выход, — сказала Флорри.
Чандос, не долго думая, тотчас же принялся за работу, но на глубине двух-трех вершков уже наткнулся на скалу, на тот же золотоносный кварц, из которого состоял и сам грот. Вдруг Чандоса озарила блестящая мысль.
— Дядя, — сказал он, — вы очень дорожите этой золотой пластинкой?
— Зраимфом? Да, конечно, я дорожу ею, но не настолько, чтобы не мог пожертвовать, если нужно!
— Если так, то дайте мне ее сюда, я полагаю, что сумею образумить этого зверя.
Господин Глоаген достал из кармана драгоценную пластинку и не без сожаления вручил ее племяннику, который тотчас же подошел к форточке и крикнул:
— Смотри, Рана, видишь ты эту золотую пластинку, которую ты называешь зраимф и считаешь одаренной сверхъестественной силой, приписывая ей качества талисмана! Так знай, что если ты не доставишь мне сейчас же пищи для моей сестры, то как Бог свят, не будь я Чандос Робинзон, если я на твоих же глазах не изломаю ее и не изотру в порошок под ногами.
Лицо Раны вдруг сделалось мертвенно-бледным, глаза стали метать молнии. Зраимф, изломанный на куски на его глазах! Подобная мысль приводила его в такой ужас, что он чувствовал себя точно парализованным. Он не знал, на что ему решиться, не знал, что ответить.
Наступила минута трагического молчания. Вдруг Флорри громко позвала Чандоса в глубину грота.
— Слушайте, — сказала она, — слышите вы равномерные удары в стену, я уже минуты две как прислушиваюсь к ним.
Чандос приложил ухо к стенке грота, а также и господин Глоаген, и все трое стали прислушиваться. Действительно, мерные удары сыпались один за другим, точно десятки рабочих с молотами и кирками взрывали почву скалы, внутри которой находился грот.
— Это к нам подоспела помощь; наши друзья открыли наше убежище, — сказал вполголоса господин Глоаген. — Но как это могло случиться, что они нашли вход в пещеру, ведь только один этот вход мог бы дать им знать о существовании этой пещеры.
— Ах, если б только они догадались напасть на ту золотую руду, о которой говорит наш прадед, и которая, по его словам, почти пробила стену его тюрьмы. Тогда им было бы легко докончить начатую работу.
— О, если только Поль-Луи здесь, то он наверное догадается! — с уверенностью сказала Флорри.
Как бы в подтверждение ее слов в этот самый момент удары посыпались чаще и были уже очень близки; на этот раз казалось, будто люди работали в шахте за стеною всего в нескольких вершках от заключенных.
— У меня появилась мысль! — воскликнул Чандос, — раз мы их слышим, то весьма вероятно, что и они услышат нас. Я тоже примусь колотить в стену, быть может, это даст им надлежащее направление.
Он сбросил с себя куртку и, не теряя времени, принялся ударять заступом в стену скалы; вдруг все затихло. Неужели друзья покинули их? Неужели они станут искать другого хода?
Но вот послышался глухой раскат и сотрясение, вслед за которым раздался взрыв, объяснив нашим заключенным, что означала эта тишина.
Не оставалось сомнения, что Поль-Луи пустил в ход порох, чтобы ускорить работу.
— Он нас взорвет, — смеясь сказал господин Глоаген.
Но в душе он был совершенно спокоен, зная, на сколько опытен и искусен в своем деле Поль-Луи, который употреблял порох только в самом умеренном количестве, и то располагая его так, чтобы взрывать наружную, уже подготовленную ко взрыву, часть скалы.
— Только ему могла прийти на ум такая блестящая мысль, — воскликнула Флорри, — я знала, что он не откажется от надежды спасти нас, не предоставит нас нашей участи.
Почти вслед за этим явно послышались шаги за стеной и голоса; удары молотов и кирок возобновились опять, но теперь они слышались так близко, что, казалось, с минуты на минуту должны были проломить стену.
— Смелее, Поль-Луи! Смелее! Мы здесь, мы ждем тебя!
В этот момент господин Глоаген, не спускавший глаз с входной двери, заметил, что за дверью что-то скрипнуло и в замке заскрипел ржавый ключ.
— Дети, Рана готовится напасть на нас! — крикнул он и кинулся к двери. — Флорри, Чандос спешите на помощь, не дайте ему отпереть двери!
Действительно, еще минута, и уже было бы поздно! Но все трое навалились на дверь плечом, и Чандос успел как раз вовремя задвинуть оба внутренних засова.
Теперь Рана сам очутился в тюрьме. Очевидно, взрыв и сотрясение скалы заставили его очнуться от того странного оцепенения, в какое повергла его угроза Чандоса. Он слышал первые удары кирки и молотов, но они мало тревожили его, он считал стены грота неуязвимыми.
Но при звуке взрыва он вдруг понял, что его жертвы уйдут из его рук, и тогда у него появилась мысль отпереть дверь, накинуться на них и предупредить тех, которые явились к ним на помощь, чтобы по крайней мере успеть завладеть священным зраимфом.
Какая страшная борьба могла бы завязаться в этом прекрасном гроте, не будь здесь внутренних и наружных запоров и засовов, не будь эта дубовая дверь такой надежной и крепкой, как дверь каземата, да не спаси несчастных заключенных присутствие духа господина Глоагена! Теперь Рана был не опасен и, сознавая свое бессилие, он злобно захлопнул форточку. Но Чандос выбил эту заслонку мощным ударом лопаты. Между тем кирки и заступы работали с удвоенным усердием, и два часа спустя обнаружилась небольшая брешь, в которую, однако, свободно мог пролезть человек. Минута — и Поль-Луи первый спустился внутрь грота.
— Флорри, где вы? — крикнул он.
Прижав ее к своей груди и убедившись наконец, что она жива, он обратился и к господину Глоагену и к Чандосу.
Кхаеджи со слезами на глазах обнимал и прижимал к своей груди по очереди обоих детей своего покойного начальника.
— А Рана? — спросил верный слуга после первой минуты сердечного волнения, между тем как капитан Мокарю, полковник Хьюгон и майор О’Моллой, один за другим, спускались через брешь в грот.
Чандос молча указал на дверь. Кхаеджи, схватив со стола свечу, бросился к этой двери, и прежде чем кто-либо успел очнуться или угадать его мысли, из глубины грота раздался звук выстрела. Все невольно содрогнулись от испуга и ужаса. Это Кхаеджи свел счеты со своим заклятым врагом.
— Кхаеджи, как вы посмели это сделать, без приказания, в присутствии мисс Робинзон? — строго крикнул ему капитан Мокарю, выхватив у него ружье из рук.
— Надо было, быть может, подождать, пока он ее задушил бы? — отозвался верный слуга, — нет, воля ваша, я скорее согласен сесть под арест, на сколько вы прикажете!
Устроив нечто вроде лестницы с помощью стола и стула для Флорри, ее вывели через брешь из грота, а за нею последовали и все остальные.
Там, на горе, мистрис О’Моллой ожидала всех с холодной закуской, так что Чандос мог наконец насладиться бараньим окороком, о котором он так мечтал несколько часов тому назад.
Из разговоров выяснилось, что заключенные всецело были обязаны своим спасением Кхаеджи. С того самого момента, как он увидел на песке, на северном побережье острова, странные следы босых ног, он внутренне был убежден, что Рана не погиб и скрывается где-нибудь на острове, готовя новые западни и гибель семье Робинзонов.
«Что же тут невозможного, — думал он, — что этого негодяя выбросило волной на какой-нибудь из соседних островков, откуда он впоследствии перебрался на этот остров. Ведь он плавал как рыба! Добравшись до острова, он поселился в самой безлюдной его части, скрываясь от своих врагов, питаясь плодами и кореньями и готовя новые коварные козни».
Так рассуждал мысленно Кхаеджи. С того момента, как он увидел следы на песке, он сразу угадал, что это след столь знакомой ему ноги Раны, ноги с необычайно оттопыренным в сторону большим пальцем, но он не сказал ничего об этом капитану Мокарю, потому что любил всегда сам справляться со своими делами, а забота о целости и безопасности детей покойного полковника Робинзона была исключительным и единственным его делом. И вот он ни днем, ни ночью не спускал с них глаз и следовал за ними повсюду, как тень, несмотря на строгое воспрещение Чандоса, которого раздражали этот вечный присмотр и охрана.
Вынужденный скрываться, чтобы не быть замеченным, Кхаеджи крадучись следовал издали, скрываясь за кустами.
В тот день, когда Флорри заметила зарубки на деревьях, ведущих в грот, Кхаеджи заметил их раньше ее; он пришел к подземелью и вошел в него, но, не имея с собой свечи, ничего не мог разглядеть. Ему тотчас же пришло на ум, что это подземелье должно служить убежищем для Раны, хотя он и не был в том вполне уверен.
В тот момент, когда он выходил из грота, он увидел, как господин Глоаген, Чандос и Флорри входили в него. Он поспешил удалиться в чащу и спрятаться в кустах. Прошел час, другой, а они все не выходили; встревоженный столь продолжительным отсутствием господина Глоагена и его двух опекаемых, Кхаеджи решился наконец выйти из кустов и подойти к гроту, но теперь входного отверстия не было нигде. Оно исчезло, точно сама скала надвинулась на него. Обезумев от ужаса, Кхаеджи, подозревая в этом странном явлении руку Раны, принялся исследовать все окрестности горы, отыскивая, нет ли где-нибудь другого выхода. Прежние ходы, прорытые искателями золота и поросшие теперь травой и кустарником, показались ему в первую минуту коридорами, ведущими к гроту, но более тщательный осмотр доказал, что они туда не ведут. Между тем настала уже ночь, продолжать исследования не было уже никакой возможности. Тогда Кхаеджи решился вернуться к заливу на главную квартиру, надеясь, что, быть может, он там застанет господина Глоагена и обоих детей. Но, увы, там их не было, и все были сильно встревожены их продолжительным отсутствием.
Теперь Кхаеджи решился сообщить, что ему было известно и что он имел основание предполагать и подозревать.
Поль-Луи тотчас же принял необходимые меры: вместе с капитаном Мокарю они созвали все население острова в полном составе, и, вооружив всех кирками, молотами и заступами, забрав с собой взрывчатые вещества, все направились к гроту.
На рассвете колонисты со всех сторон стали искать ход. Поль-Луи, со свойственной ему сообразительностью и знанием своего дела, сразу нашел прокоп, сделанный золотоискателями и ведущий почти к самой пещере, и воспользовался им, так что после нескольких часов работы ход в грот был проделан и заключенные спасены.
ГЛАВА XXII. Остров Крузо. Заключение.
[править]Во время работ Поль-Луи был до того озабочен мыслью найти Флорри, отца и Чандоса, что не обратил даже ни малейшего внимания на характер самой скалы, в которой производились эти работы. Но почти машинально он подобрал ком красноватой земли, поразившей его своим видом, и положил в карман.
Этот ком затем попался ему в руки.
— Что это? Золотоносная земля? Неужели?
Тогда господин Глоаген рассказал все, что ему, Флоррии Чандосу удалось узнать из завещания, или исповеди знаменитого Робинзона Крузо.
Выслушав с величайшим вниманием все, что могли сообщить пострадавшие, капитан Мокарю встал и заявил, что предлагает назвать этот остров островом Крузо и под этим названием нанести его на карту, чтобы увековечить память того человека, который первым открыл его и насадил в нем зачатки культуры и цивилизации.
— Восточный мыс пусть сохранит название Мыса Спасения, а западный пусть называется Мысом де Фое. Я провозглашаю этот остров собственностью Франции, и пусть он всегда будет столь же гостеприимным для всех ее сынов, каким был для первого своего владельца и для всех нас!
Заявление это было встречено всеобщими радостными криками, и даже мистрис О’Моллой, которая охотно заявила бы, что всякий никому не принадлежащий остров или земля, по ее мнению, должен принадлежать Великобритании, на этот раз воздержалась и смолчала.
Место нахождения руды и залежей было тотчас же оцеплено часовыми, а золотые прииски объявлены национальной собственностью и вверены всеобщей охране и наблюдению. Известное число рабочих, под начальством и наблюдением Поля-Луи, должны были разрабатывать эти прииски и эксплуатировать их для нужд колонии, готовить для строящегося фрегата вместо медных золотые части, а также нагрузить золотой рудой фрегат, чтобы по прибытии во Францию груз этот был разделен между всеми моряками, солдатами и офицерами, согласно требованиям закона о морских призах.
Двадцатого июля, то есть семь месяцев спустя после закладки, фрегат торжественно был спущен на воду и назван «Гебой».
На вопрос майора О’Моллоя, почему новое судно названо «Гебой», господин Глоаген объяснил ему, что Геба была дочерью Юноны. Еще месяц спустя оснастка и паруса были готовы, «Геба» могла принять на себя экипаж и пассажиров и выйти в море, не страшась ни бурь, ни непогоды.
Опыты, произведенные с нею на рейде, доказали, что остойчивость ее была прекрасная и ходкость необычайная.
Итак, менее чем в десять месяцев эти четыреста человек сумели не только построить себе новое превосходное судно и снабдить его всем необходимым, не говоря уже о полном грузе золота, сумели вспахать и засадить земли, построить здания и села, заводы и фабрики, мельницы и лесопильни, и все это путем упорного труда, разумно направленного к общей пользе.
Спустя несколько дней после открытия пещеры, или грота, останки знаменитого Робинзона Крузо были с благоговением захоронены в могиле, вырытой тут же, посреди грота, и над ней поставлен скромный памятник с надписью:
«Здесь покоится
Робинзон Крузо,
Первый обитатель этого острова, родившийся в Йорке, в графстве Йорк, в 1634 г.
Скончавшийся здесь, в этом гроте, в 1718 г.»
Рана был захоронен на соседней полянке под кустом.
Двадцать первого августа «Геба», приняв на себя всех обитателей колонии, снялась с якоря и, взяв курс на северо-восток, вышла в открытое море.
Три недели спустя она зашла в Вальпараисо, где брала уголь, откуда, обогнув мыс Йорк, заходила в Бразилию, затем в Сенегал, потом уже прямо пошла в Брест. Одиннадцатого ноября того же года она была уже у берегов Франции, а на другое утро вошла в рейд.
Капитан Мокарю, вернувшийся в Брест с новым фрегатом, с обшивкой из листов чистого золота вместо старого фрегата с медной обшивкой, был встречен с большим энтузиазмом как населением, так и морскими властями. А военный совет, который по закону должен судить каждого командира, потерявшего свое судно или часть экипажа, хотя и судил его, но суд этот был лишь одной формальностью. К первому января капитан Мокарю был повышен в чине и стал командиром ордена Почетного легиона. Большинство из его офицеров также получили награды и повышения по службе. Из матросов и солдат некоторые, радуясь тому, что после раздела груза оказались счастливыми обладателями небольшого капитала, и пользуясь тем, что срок их службы истек, вернулись к частной жизни и завели каждый свое маленькое дело, торговлю, или мастерскую, или ферму; другие безумно растратили в кутежах в течение нескольких месяцев это так неожиданно свалившееся им с неба богатство. Некоторые же, с разрешения правительства, пожелали вместе со своими семьями вернуться на остров Крузо и основать там колонию.
Теперь положение этого острова всем известно, и если мы не встречаем его нанесенным на карту в некоторых атласах, то это только потому, что многие издатели предпочитают из экономии пользоваться старыми литографическими камнями вместо того, чтобы заводить новые.
Господин Глоаген, как почти все ученые, заявлявшие миру о каких-нибудь удивительных или невероятных открытиях, наткнулся на глухую оппозицию в ученом мире и вынужден был слышать от некоторых завистливых ученых даже такое мнение, что его знаменитый зраимф, спасенный им с таким трудом во время стольких перипетий, не более как современная вещь с чисто фантастическими начертаниями, какой-нибудь персидский аграф или крышка от тавлинки.
Наряду с этими научными результатами господина Глоагена, путешествие это имело еще другой результат, хотя и не научный, но не менее важный в своем роде: Поль-Луи, став прекраснейшим инженером-механиком, приобретший громадный опыт в своем деле, несмотря на свой юный возраст, и находившийся на великолепном счету у своего начальства и товарищей, стал мужем мисс Флоренс Робинзон, из которой, за время пребывания ее на острове Крузо, успела получиться идеальная супруга, хозяйка и подруга для своего мужа.
Чандос поступил в военную школу Сандгерст (Sandhurst) в Англии и рассчитывает в скором времени получить патент офицера, а Кхаеджи ждет с нетерпением этого момента, чтобы сопутствовать ему во всех его походах, как он некогда сопутствовал его покойному отцу.
Мистрис О’Моллой в настоящий момент находится в Париже, где она, как и везде, чувствует себя как дома, а майор О’Моллой с тех пор, как живет в стране шампанского, пьет его несравненно меньше, чем прежде, и печень его ничуть не страдает от этого.
Полковник Хьюгон теперь губернатор на острове Крузо, где все им очень довольны, а господин Рэти продолжает по-прежнему состоять капельмейстером в своем полку.
Кедик теперь уже боцман на «Гебе», а мать его безбедно доживает свой век в родном Рекуврансе, благодаря маленькому капиталу, доставшемуся ей от сына, который получил свою долю при разделе приза. Комберусс бойко торгует в Марселе и пользуется вполне заслуженной репутацией.
Исходный электронный текст:
http://www. pocketlib. ru/
Частное собрание приключений
Основано на издании:
Наследник Робинзона: Сборник романов. Пер. с фр. СПб. : Издательство «Logos». −1994-. — 512 с: ил. (Б-ка П. П. Сойкина).
ISBN 5-87288-074-Х