Максимилиан Волошин. Из литературного наследия
Спб., «Алетейя», 1999
Анатоль Франс (1844—1924) принадлежал к числу излюбленных французских писателей Волошина, во всяком случае — ему современных. Впервые с творчеством Франса он познакомился скорее всего в юные годы, в России, где интерес к этому писателю медленно, но неизменно нарастал, хотя и не достиг еще сколько-нибудь значительных масштабов. В полной же мере Франс вошел в жизнь Волошина несколько позднее, после того как он обосновался в Париже и начал осуществлять свою образовательную и творческую программу. «Чувствую, что если я проживу года 3 в Париже и войду вполне в курс французской литературы и искусства, то тогда смогу действительно написать много интересного для русского читателя», — сообщал он матери 4 августа 1901 г. и в качестве одного из наиболее ярких явлений этой культуры, не получивших должного распространения у него на родине, назвал Анатоля Франса: «Среди современных французских писателей он безусловно самый крупный художник, что во Франции и признается всеми. А в России было переведено только „Le crime de Silvestre Bonnard“ 2 года назад, а русские критики еще ни одним словечком об нем не обмолвились. А Анатоль Франс уже старик».1 Примечательно, что тогда же он «начал переводить некоторые мелкие рассказы Анатоля Франса», собираясь в дальнейшем предложить их в «Русскую мысль».2 Замысел этот, правда, осуществлен не был; единственным возможным его следом является сохранившийся в архиве Волошина набросок перевода начальных страниц рассказа «Святой Сатир» («Saint Satyre») из сборника «Колодец Святой Клары» («Le puits de Sainte Claire», 1895).3
21 сентября 1901 г., делясь с матерью своими планами, Волошин упомянул «книжку литературных портретов современных новейших французских писателей, составленную из критических очерков Анатоля Франса, Роденбаха, Реми де Гурмона, Леметра и др.», отметив, что «это представляло бы громадный интерес в России, где никто ничего об этом не знает». Однако идея эта осталась не реализованной, по-видимому, из-за отсутствия «постоянного источника сбыта».4
В последующие годы Волошин неоднократно обращался к Франсу, цитируя его или излагая его суждения по различным поводам и часто на них опираясь.5 Не случайно в своей ранней автобиографии он признал их идейные схождения,6 а в поздней — назвал французского писателя в числе тех, которым был особенно обязан.7 Показательно и то, что о Франсе шла речь в одном из его последних писем, адресованном М. А. Пазухиной. «Мы, — писал он 24 марта 1932 г. из Коктебеля, — живем с Марусей тихо: каждый вечер читаем вслух, и это для меня вдвойне радость: я по-новому переживаю любимых французских авторов и наслаждаюсь восторгом Маруси. Недавно мы прочли А. Франса „Преступление Сильвестра Боннара“. Теперь будем читать его „La vie littéraire“, которую удалось достать по-русски».8
Наряду с разного рода упоминаниями Франса и отсылками к нему в литературном наследии Волошина существуют и развернутые характеристики отдельных его произведений. Это печатные рецензии на сборники «Кренкебиль, Пютуа, Рике и другие назидательные рассказы» («Crainquebille, Putois, Riquet et plusieurs autres récits profitables», 1902) и «Семь жен Синей Бороды и другие чудесные рассказы» («Les sept femmes de la Barbe Bleue et autres contes merveilleux», 1909), рецензии, появившиеся соответственно в газете «Русь»9 и журнале «Аполлон».10 Это, наконец, обширная статья о романе «На белом камне» («Sur la pierre blanche»), оставшаяся неизданной.11
Утопический роман, а в сущности — серия философско-публицистических диалогов о прошлом и будущем человечества, о закономерностях его развития, о путях преобразования общественных отношений, о грядущей победе коллективистского начала,12 книга Франса привлекает Волошина не столько намеченной в ней социальной перспективой, сколько новым прочтением забытых страниц далекой истории, уходящей в глубь веков ретроспективой, воссозданием минувшего. Древняя Греция и Рим, язычество и христианство, варварство и цивилизация, Запад и Восток, метрополии и колонии — все это волнует его много сильнее, чем та сомнительная картина «коммунистической Европы», которую Франс рисует «нетвердой рукой» в заключительной части романа. Для Волошина французский писатель — прежде всего несравненный знаток прошлого; к пророчествам же его, да и к пророчествам вообще (в статье дважды возникает имя В. С. Соловьева как автора «Трех разговоров о войне, прогрессе и конце всемирной истории», 1901) Волошин относится с изрядной долей скептицизма, хотя и не отрицает самой возможности «заглянуть в будущее» и вполне допускает потребность это сделать.
Судя по подзаголовку, это была рецензия на французское издание романа, вышедшее в начале февраля 1905 г., и, следовательно, относилась она также к 1905 г.13 Более того, к работе над ней Волошин, по всей вероятности, приступил вскоре после появления книги: в первоначальном тексте статьи (второй абзац) стояло: «Анатоль Франс только что выпустил…» Позднее формула эта была заменена на «У Анатоля Франса есть книга…», что заставляет предположить снижение темпа работы и даже временную остановку.
Сравнительно большой объем статьи свидетельствует о том, что предназначалась она для журнала, но какого именно — неизвестно. С определенностью можно утверждать лишь, что это не были «Весы», поскольку в августе 1905 г. там была опубликована краткая рецензия на роман Франса, принадлежавшая С. Л. Рафаловичу, а в сентябре--октябре — статья Д. С. Мережковского, озаглавленная «Умытые руки».14
Текст, которым мы располагаем, содержит обильную правку, хотя, возможно, и он не является черновым, по крайней мере — значительная его часть (от слов «Когда Николай Ланжелье кончает свое чтение…» и до конца), написанная другой рукой. В основном правка эта касается деталей и состоит из разного рода изъятий и замен. Так, в ранней редакции после «слов Филострата» (в подлиннике — «Филопатрис») Волошин подробно излагал рассказ Франса «Прокуратор Иудеи» (в рукописи ошибочно — «Протектор Иудеи»), считая, что «настоящая книга (т. е. роман Франса. — П. З.) целиком выросла из семени, брошенного в этом рассказе», а затем, видимо, усомнился в своей правоте и опустил весь фрагмент. Замены же имеют по преимуществу стилистический характер, но часто подчинены и более элементарной цели — устранению всевозможных ошибок и описок, тем не менее встречающихся едва ли не на каждой странице. Следует также констатировать, что рукопись несет на себе следы типографской разметки (синим карандашом) и разбивки: публикация статьи была рассчитана на два журнальных номера (второй раздел начинался словами «Анатоль Франс, переходя от исторической и беллетристической части своей книги…»), и это наводит на мысль, что статья была передана или отослана по назначению, но по какой-то причине отвергнута и возвращена.
В заключение отметим, что многие места статьи Волошина требуют пояснений. Однако это фактически уже сделано в комментарии к роману «На белом камне» в восьмитомном Собрании сочинений Анатоля Франса. К этому обстоятельному комментарию, составленному И. А. Лилеевой, мы и отсылаем читателей.15
За ценные сведения, использованные при подготовке данной публикации, приносим искреннюю благодарность В. П. Купченко.
1 ИРЛИ. Ф. 562, оп. 3, № 59, л. 42.
2 Там же. Л. 50.
3 Там же. Оп. 1, № 408, 9 лл.
4 Там же. № 59, л. 62.
5 См., например: Волошин Максимилиан. Лики творчества. Л., 1988. С. 27, 44—46, 48, 67-69, 195, 196. 244, 441, 460, 503, 507, 542.
6 Первые литературные шаги. Кн. 1. М.; 1911. С. 166.
7 Из творческого наследия советских писателей. Л., 1991. С. 21.
8 ИРЛИ. Ф. 562, оп. 3, № 88, л. 39. Краткую сводку данных по этому вопросу см.: Купченко В. П. Анатоль Франс в творчестве М. Волошина // VIII и IX Волошинские чтения. Материалы и исследования. Симферополь, 1997. С. 61—62.
9 Русь, 1904, 25 мая, № 161.
10 Аполлон, 1909, окт., № 1. С. 20-22.
11 ИРЛИ. Ф. 562, оп. 1, № 197, 54 лл. Подготовительные материалы к другой статье об А. Франсе см. там же, № 234.
12 См.: Лиходзиевский С. Анатоль Франс. Очерк творчества. Ташкент, 1962. С. 173—204; Ржевская Н. Ф. Социалистическая утопия Анатоля Франса «На белом камне». В кн.: Генезис социалистического реализма в литературах стран Запада. М., 1965. С. 144—156.
13 Все русские переводы романа, предпринятые в то время, увидели свет лишь в 1906 г.
14 Весы, 1905, август (№ 8). С. 61-62; сентябрь-октябрь (№ 9-10). С. 50-57.
15 Франс Анатоль. Собрание сочинений в восьми томах. Т. 5. М., 1958. С. 647—669.
НА БЕЛОМ КАМНЕ
(Anatole France. Sur la pierre blanche. Edit. Calmann-Lévy. Paris. 1905)
[править]Есть состояния в истории человечества, когда является потребность заглянуть в будущее. Как будто разверзается бездна времени и в ней шевелятся неясные призраки наступающего. Как будто физически ощущается та точка, из которой лучатся направления всех возможностей и есть вера в выбор. Изучая сложный рисунок пути, по которому шел человеческий дух, острый ум мечтает прочесть в нем руны будущего.
У Анатоля Франса есть книга, которую по ее абсолютному значению, по важности вопросов, обсуждаемых ею, можно сопоставить только с «Тремя разговорами» Владимира Соловьева. Славянский пророк и утонченный скептик латинской расы, конечно, не совпадают ни в одном своем положении, но и та и другая книга вызваны одним и тем же чувством: мы стоим на пороге, и сквозь четвероугольник двери мерцают неизвестные звезды. Отношения прошлого и будущего, разумеется, неодинаковы в этих книгах. Апокалипсические молнии откровений, освещающие предельные судьбы человечества, чужды Анатолю Франсу. Его линия будущего очень невелика, логична и проведена нетвердой рукой. Но зато скальпель, которым он расчленяет прошлое, проникает глубоко уверенно и не ошибается в своих рассечениях. Во всем, что касается прошлого, видна рука гениального оператора.
«Было так, как будто я спал на белом камне среди толпы снов» — ставит Анатоль Франс эпиграфом слова Филострата.
Как культурные римляне могли относиться к зарождавшемуся христианству? Мог ли острый и наблюдательный ум лучших представителей римской культуры заметить в то время то громадное значение, которое предстояло сыграть зарождающейся религии? Были ли у них данные заключить, что именно эти люди через два столетия займут мировой престол, принадлежащий Риму? И, наконец, изучив эту эпоху, — можем ли мы теперь уловить в нашей современной жизни те тонкие струйки, которым предстоит разрастись в широкие реки и затопить нашу культуру? Об этом говорят несколько молодых ученых, сидя весенним вечером на раскопках римского форума.
Разговор, естественно, ведется о внешнем виде старого форума и затем переходит к римской религии.
Римляне были рассудительны и практичны даже в своей религии. Боги их часто были неуклюжими, вульгарными, но всегда здравомыслящими и иногда великодушными. Если сопоставить этот римский Пантеон, состоящий из воинов, чиновников, дев и матерей семейства, с чертовщиной, нарисованной на этрусских могилах, то вы увидите лицом к лицу рассудок и безумие. Римские боги были боги полезные: каждый имел свою функцию. Даже нимфы занимали гражданские и политические должности. И несмотря на все азиатские влияния, это отношение к религии не изменилось у современных итальянцев. То, чего они требовали раньше от языческих богов, теперь они ждут от Мадонны и от святых. Каждый приход имеет своего собственного святого, которого он уполномачивает на представительство, как депутата в парламент. Латинская фантазия сделала из еврейского монотеизма снова многобожие. Женщины сообщают Богоматери о своих влюбленностях. Они думают вполне справедливо, что раз она женщина, то она понимает их, и что с ней можно не стесняться.
Они никогда не боятся быть с ней нескромными, что доказывает их благочестие. Поэтому нам кажется настолько трогательной молитва генуэзской девушки: «Святая Богородица, Вы, которая зачала сына не согрешая, сделайте так, чтобы я могла согрешить не зачиная».
Они были слишком рассудительны, чтобы любить войну ради войны. Это были земледельцы, и войны они вели земледельческие. От побежденных они требовали не денег, но земли. Можно скорее удивляться, как они сумели сохранить свою землю, чем тому, что они ее приобрели.
Платоновский диалог, ступая по этим этапам, подготовляет вступление к рассказу одного из собеседников Николая Ланжелье.
Это рассказ «Галлион». Галлион — родной брат Сенеки — был проконсулом Ахайи. Это был человек образованный и очень начитанный в греческой литературе. Насилие он рассматривает как худшую и непростительнейшую из слабостей. Он был врагом всякой жестокости, если только ее истинный характер не был скрыт от него древностью обычая и общественными взглядами. Призванный управлять Грецией покоренной, лишенной своих сокровищ и славы, он в своем управлении сочетал бдительность опекуна с сыновним благоговением. Он уважал вольности городов и права личности. Жил он в Коринфе в вилле, построенной на западных склонах Акрокоринфа в эпоху Августа. Это был Коринф новый, Коринф римский, построенный на месте старого Коринфа — красавца Ионии, разрушенного войсками Муммия. Ранним утром, сидя на террасе своего дворца над просыпающимся городом, он ведет беседу со своим братом Аннеем Мелой, двумя римскими юношами Лоллием и Луцием Кассием и греком-философом Аполлодором.
Это поколение начала царствования Нерона, которое любило добродетель, но не имело ничего общего со старыми патрициями, которые, не заботясь ни о чем, кроме откармливания своих свиней и исполнения священных обрядов, покорили целый мир. Знать, созданная при Юлии Цезаре и при Августе, быстро сошла со сцены. Теперь это была знать, собравшаяся со всех сторон империи и завладевшая Римом. Для них эпоха Августа представлялась счастливейшими минутами, пережитыми миром, и после кровавой эпохи Тиверия, Калигулы и Клавдия они в молодом Нероне видели зарю золотого века.
«Трудно предвидеть будущее, — говорит Галлион, — однако я не сомневаюсь в бессмертии Рима. Я ожидаю с глубокой радостью, что после усмирения парфян на земле наступит вечный мир. Кто тогда сможет нарушить Римский мир? Наши орлы коснулись пределов мира. Откуда же могут выйти новые варвары?.. Когда люди кончат побеждать друг друга, они станут работать над тем, чтобы победить самих себя. Это будет наиболее благородное применение их мужества и их великодушия. Тогда можно будет жить, потому что при известных обстоятельствах жизнь стоит быть пережитой. Это тонкое пламя между двух бездн мрака».
Между Галлионом и Аполлодором начинается спор о религии, который приводит их к вопросу о гибели богов. Основываясь на тексте Эсхила «Сам Зевс неподвластен Року. Он не может избегнуть того, что суждено», они говорят о том, что царству Юпитера в свое время придет конец, так же как настал конец царства Сатурна.
Аполлодор спрашивает: «Кто же, по твоему мнению, Галлион, примет в свои руки молнию, которая управляет миром?»
«Как, по-видимому, ни смело отвечать на такой вопрос, я думаю, что я смогу дать ответ на этот вопрос», — отвечает Галлион.
В это время его прерывает приход центуриона, который докладывает ему, что его ждут в здании суда для разрешения жалобы коринфских евреев против одного чужеземца из Тарса, проповедовавшего в их синагоге.
«Ты видишь, Галлион, что это дело незначительное и что ты свободно можешь послать для его разрешения кого-нибудь из чиновников».
«Мой долг, — отвечает он, — следовать в этом случае традициям, установленным божественным Августом. Я должен судить не только большие, но и малые дела, особенно в тех случаях, когда право еще не сложилось. Приговор проконсула служит примером и создает закон. Что касается евреев, то я должен никогда не упускать случая следить за этой расой, беспокойной, мстительной и ненавидящей законы. Если когда-либо спокойствие Коринфа будет нарушено, то это случится благодаря им. Они теперь приобрели страшную силу и со всех сторон заражают Италию своим восточным ядом. Нет ни одного греческого города, почти ни одного города варварского, в котором бы на седьмой день не прекращались работы и где бы не воздерживались от принятия в пищу мяса некоторых животных. Факт то, что евреи признают Бога единого, невидимого, всемогущего и творца мира. Но они утверждают, что этот Бог враждебен всему, что не есть еврейство. Что можно думать о Боге, который считает оскорблением себе почести, воздаваемые другим божествам?»
Вернувшись из судилища, Галлион рассказывает друзьям: «Воздух был полон крикливыми голосами и отвратительным козлиным запахом. Я с трудом улавливал слова и только с усилием понял, что один из этих евреев Состен, который называл себя главой синагоги, обвинял в безбожии другого еврея, весьма безобразного, кривоногого, с гноящимися глазами, по имени Савла или Павла из Тарса, по ремеслу обойщика, который последнее время сошелся в Коринфе с некоторыми евреями, выселенными из Рима, для производства холста для палаток и киликийских плащей из овечьей шерсти. Они говорили все разом на скверном греческом языке. Я понял, что Состен обвиняет Павла в том, что тот приходил в то здание, в котором коринфские евреи имеют обыкновение собираться по субботам, и там убеждал их служить их богу как-то иначе, чем требуют их законы. Мне удалось не без труда заставить их замолчать, и я сказал им, что если бы они пришли ко мне жаловаться на какое-нибудь насилие или несправедливость, то я бы выслушал их терпеливо со всем вниманием. Но так как у них дело идет исключительно о словаре и толковании принципов их закона, то это не мое дело, и я не могу быть в этом судьей. И закончил словами: „Решайте свои споры сами и по своему усмотрению“.
Из тех немногих фраз, которые Павел произнес при мне, я мог понять, что он отделился от священников своей нации, отвергает иудейскую религию и поклоняется Орфею, только я не мог запомнить того имени, которым он его называл. А предполагаю я это потому, что он говорил с благоговением о Боге или, скорее, герое, который спускался в ад и поднялся обратно после того, как прошел между бледными тенями умерших. Может быть, это был и Меркурий — Подземный. Но скорее всего я думаю, что он поклоняется Адонису, потому что мне показалось, что он по примеру библосских женщин оплакивал страдания и смерть Бога. Их так много в Азии этих богов-юношей, которые умирают и после воскресают.
Но кто бы ни был бог этого еврея, ему не дождаться других поклонников, кроме гадалок, предсказательниц да разных обтрепанных торгашей, которые в морских портах обирают матросов. Самое большее, что в него уверуют несколько сотен рабов в предместьях больших городов».
И, возвращаясь к прерванному раньше разговору, Галлион говорит: «Если вы хотите узнать, кто будет наследником Зевса, то подумайте над словами поэта: „Супруга Юпитера родит сына более могучего, чем его отец“. И мне кажется, что власть над миром должна перейти к Геркулесу. Я с радостью ожидаю наступления царства Геркулеса. В своей земной жизни он выказал дух терпеливый и склонный к высоким помыслам. Он уничтожал чудовищ. Когда молния перейдет в его руки, он не допустит нового Калигулу безнаказанно править империей. С ним вместе воцарятся добродетель, старинная простота, мужество, невинность и мир. Вот мои предсказания!»
Когда Николай Ланжелье кончает свое чтение, то начинается разговор, в котором он выясняет на основании Деяний апостольских (гл. XVIII, ст. 12—18) и Тацита те исторические основы, на которых построен его рассказ. Эта часть книги очень интересна, потому что в ней Анатоль Франс дает вполне законченный анализ своей собственной работы и выясняет те приемы, которыми он проникал к разрешению вопроса, проходящего через все его произведения: как люди думали в другие эпохи. Ренан, говорит Николай Ланжелье, приводя, согласно Деяниям апостольским, этот замечательный диалог между Галлионом и святым Павлом, склонен видеть узость и легкомыслие в том равнодушии, с которым проконсул Галлион отнесся к еврею из Тарса. Ренану кажется, что Галлиону стоило только выслушать этого ковровых дел мастера для того, чтобы быть предупрежденным об той духовной революции, которая приготовлялась в мире, и проникнуть в секрет будущего человечества. Для Галлиона было невозможно говорить со святым Павлом, я даже не вижу, каким образом они могли бы обмениваться своими идеями. Павлу стоило большого труда объяснять свои идеи даже тем людям, которые жили и думали так же, как он. Ему никогда не случалось говорить с культурными людьми. Он был не в состоянии последовательно подготовить свою мысль, ни следовать за мыслью своего собеседника. Он не знал греческой науки точно так же, как Галлион не знал основных положений раввинов. В конце концов, может, был только один предмет, относительно которого он мог согласиться с проконсулом Ахайи, — это Нерон. Павел в ту эпоху едва ли уже знал что-либо о молодом сыне Агриппины; позже, узнавши, что Нерон предназначен к императорству, он сейчас же становится неронианцем. Он имел бесконечное уважение к властям, о чем и писал в послании к своим церквам. Галлиону его мысли могли бы показаться слишком примитивными, слишком общими местами, он бы их не мог одобрить целиком. Но если была какая-нибудь тема, о которой они могли говорить, то это, конечно, об управлении народами и власти императора. В наше время если какой-н<и>б<удь> европейский чиновник, как ген<ерал>-губернатор Судана или как правитель Алжира, встречается с факиром, то их разговор волей-неволей сводится к очень небольшому количеству предметов. Беседа Павла и Галлиона имела очень много общего с беседой генерала Дезэ и его дервиша. После битвы при Пирамидах генерал Дезэ заехал в Гиргэх, чтобы познакомиться с старым дервишем, который пользовался среди арабов великой репутацией святости и учености. Он призвал его к себе, принял с большим почетом и сказал: «Почтенный старец, французы прибыли в Египет, чтобы принести ему справедливость и свободу!» — «Я знал это. по затмению солнца», — отвечал дервиш. «Какое отношение движение солнца может иметь к передвижению наших армий?» — «Затмение солнца производит архангел Гавриил, который становится перед солнцем, чтобы возвестить верующим те несчастья, которые им угрожают.» «Почтенный старец, ты совсем не знаешь истинной причины затмения, и я тебе ее сейчас объясню». И, взяв карандаш и клочок бумаги, он начал рисовать: «Пусть солнце будет А, В — луна, С — земля и т. д.».
Дервиш продолжал что-то бормотать. «Что он говорит?» — спросил генерал у переводчика. «Он говорит, что это архангел Гавриил, который причиняет затмение, становясь перед солнцем.» «Да это фанатик!» — воскликнул генерал Дезэ, и дервиш был прогнан с позором. Разговор между Павлом и Галлионом, если бы он действительно завязался, не мог бы носить иного характера. Что же касается того, кто из них вернее предвидел будущее…
Интересы рода Сенеки были тесно связаны с Нероном, Галлион думал про молодого Нерона, что он будет императором, философом, утешением рода человеческого, так как он был учеником его брата Сенеки, другом его племянника Лукана и так как ему этого очень хотелось. Потом он думал, что вечный мир настанет на земле после усмирения парфян, так как ошибочно предполагалось, что orbis Romanus простирается до последних пределов земли. (Эта ошибка, общая всем его современникам, стоила много слез и крови Римской империи.) И в-третьих, согласно оракулу, он верил в вечность Рима. И если не брать этой веры в буквальном смысле слова, то он, пожалуй, и не ошибался. Все наше знание основано на знании греческого, прошедшем сквозь мозг Рима. И наконец, что касается философских идей Галлиона, он занимался метафизикой как римлянин, т. е. без особенной тонкости. Он выставлен серьезным и посредственным, как и подобает доброму ученику Цицерона. Он рассуждает менее остроумно, чем его друг грек Аполлодор, но нисколько не хуже, чем профессора Парижского университета, которые преподают свободную философию, христианский спиритуализм. По свободе своего разума и законченности своих взглядов он кажется нашим современником. Что же касается святого Павла, то он нес в себе будущее. Но тем не менее он ожидал увидеть своими глазами конец мира и гибель всего существующего в пламени. В этом он ошибался и в этом была ошибка более грубая, чем ошибка Галлиона и его друзей, взятые вместе. В действительности о будущем, как о настоящем, так и о прошлом, проконсулу нечему было учиться у апостола. Он ему мог сообщить только одно имя. Святой Павел в современном Риме не узнал бы даже себя самого, стоящего на колонне Марка Аврелия, ни своего старого врага Кефаса, стоящего на колонне Траяна. Тот, кто создает религию, никогда не знает, что он делает. Боги изменяются больше, чем люди, потому что они обладают формой менее законченной и живут дольше их. Некоторые совершенствуются, другие портятся вместе с годами, в течение одного века Бог становится неузнаваемым. Бог христианский, последовательно принадлежавший расам и цивилизациям столь различным, как евреи, латиняне, греки, варвары, все те народности, которые поселились на развалинах Римской империи, изменялся, может быть, больше, чем какой бы то ни было другой бог. Какое сходство между Христом — юношей катакомб и аскетическим Христом наших соборов. Количество и разнообразие его превращений поражает — пламенеющему Христу святого Павла наследует Христос синоптических евангелий, бедный еврей, неопределенный коммунист, который с четвертым евангелием становится молодым александрийцем, слабым учеником гроетиков. В сущности то, что называется торжеством христианства, есть торжество еврейства. Израиль получил редкое счастливое право дать Бога миру, и Егова заслуживал эту честь. В то время когда он достиг власти, это был лучший из богов. Про него можно сказать то, что историки говорят про Августа: "Его характер смягчался с годами. Вначале это был бог жестокий, мстительный, но он совершенно изменился под влиянием пророков. Народ его был несчастлив, и он испытывал глубокое сострадание ко всем несчастным. И хотя всегда в душе он оставался очень евреем и очень патриотом, но, становясь революционером, он невольно стал интернациональным. Во времена Тиверия, Клавдия в Римской империи было больше рабов, чем господ. Юпитер и Диоскуры не занимались ими. Это были боги их владельцев. И когда из Иудеи пришел Бог, который выслушивал жалобы угнетенных, угнетенные поклонились ему. Этого Галлион, конечно, не мог предвидеть, тем не менее он чувствовал, что царство Юпитера приходит к концу, и предсказывал пришествие лучшего бога. Из патриотизма он взял этого бога с греко-римского Олимпа, но, называя его Геркулесом, он в сущности не так сильно ошибался — сын Алкмены не мог бы управлять миром иначе, чем отец Христа. Боги всегда формируются согласно чувствам их поклонников. Тот дух, который подготовил в Риме царство бога Израиля, был не только чувством народов, но и мыслью философов. Почти все они были стоики и веровали в единого бога, над созданием которого работал Платон и который совершенно не был похож на богов греческих. Стоики первые порвали с жизнью и красотой. Этот разрыв, приписываемый христианству, был начат философами. Два века спустя, в эпоху Константина, язычники и христиане будут иметь одну и ту же мораль, одну и ту же философию. Философские трактаты Юлиана Отступника поражают количеством идей, которые этот враг христианства имеет общими вместе с ним. Христианство воцаряется только тогда, когда состояние нравов приспособляется к нему и когда оно само приспособляется к состоянию нравов. Ни Павел, ни Галлион не могли знать будущего, потому что будущее скрыто даже от тех, которые его сами делают.
Анатоль Франс, переходя от исторической и беллетристической части своей книги к современности, направляет разговор своих действующих лиц к русско-японской войне, продолжая высказывать свои мысли устами Николая Ланжелье.
Авторы «социальных утопий» обыкновенно хотят представить только торжество своих моральных идей. Те, которые хотят знать будущее из простого любопытства, без всяких моральных и оптимистических побуждений, весьма редки. Только один Уэльс, странствуя в будущих веках, посмел дать такое разрешение социальных вопросов, как установление пролетариата антропофагов и съедобную аристократию. Люди не могут смотреть далеко перед собой без уклона. И те, которые думают, что предугадывать будущее вполне легко, это как раз те, которые боятся угадать его. Они привыкли к идее существования обычаев, совершенно отличных от их собственных, когда эти обычаи находятся в далеком прошлом. Но хотя их мораль в общем построена на их обычаях, они не смеют признать, что нравственность меняется беспрерывно вместе с обычаями и изменится снова после них и что их потомки смогут себе создать совершенно иные понятия о том, что дозволено и что не дозволено, что они будут иметь иные обязанности и иных богов. Это главное препятствие для познания будущего. Галлион и его друзья не смели предвидеть равенства классов в браке, уничтожение рабства, гибель легионов, падение империи, конца Рима, ни даже смерти тех богов, в которых они уже больше не верили. Но так как прошлое человеческих обществ нам известно до некоторой степени, то их будущее как логическое следствие и продолжение настоящего не может быть нам вполне неизвестным. Например, наблюдая изменение форм работы, замену рабства крепостной зависимостью и крепостной зависимости барщиной, мелкого производства — капитализмом, мы логично приходим к изысканию той формы, которая должна заменить собой капитал. Точно таким же образом надо идти к разрешению вопроса: будет человечество воинственным или мирным. Люди не всегда были воинственны. Во время тех долгих веков пастушеской жизни, которые длились, вероятно, дольше, чем эпохи земледельческая, промышленная и торговая, и воспоминание о которых сводится только к небольшому количеству слов, общих всем индоевропейским языкам, человечество наслаждалось глубоким миром. После началась борьба племени против племени, и состояние войны стало нормальным. Сперва воевали деревня против деревни, потом побежденные, соединившись с победителями, составляли нацию, и начинались войны народа против народа. После стали соединяться в федерации и заключать союзы. Таким образом группы людей, все более и более расширяясь, переходили от борьбы к регулярному обмену. Был один момент, когда Рим думал, что он владеет всей землей. Август верил, что он открывает эру вселенского мира. Когда волны варваров затопили римский мир, наступило непрерывное состояние войны в течение 14 веков. Открытие Западной Индии, исследования Африки и Великого Океана открыли громадные территории для жадности европейцев. Царства белых оспаривали друг у друга право на истребление красных, желтых и черных рас и в течение 4 веков с самозабвением предавались грабежу четырех частей света — это то, что называется современной цивилизацией. Те народы, которые мы называем варварскими, знают нас только со стороны наших преступлений. Конечно, будет еще много войн, но продолжая в будущее нашу кривую, мы должны предвидеть методическую организацию рабочих и установление соединенных штатов всего мира. Вселенский мир осуществится не потому, что люди станут лучше, но потому, что новый порядок вещей, новая наука, новые экономические потребности сделают необходимым мирное состояние. Русско-японская война отмечает один из великих моментов в истории мира, но для того чтобы понять ее значение, надо вернуться на две тысячи лет назад. Римляне не подозревали громадности варварского мира и существования тех переполненных резервуаров человечества, которые должны были их потопить. Они не подозревали, что на земле существует другой мир, кроме мира римского, а вместе с тем он существовал, и еще более древний и более пространный — мир китайский. Купцы римские встречались с купцами Серики на Памире. Они проникли даже до Тонкина и Гакоа. Но римляне не подозревали, что Серика составляет империю более населенную, более богатую, с более совершенным земледелием и народным хозяйством, <чем> империя Римская. Китайцы со своей стороны тоже знали о существовании белых людей. Их летописи отмечают, что император Антун, в котором легко узнать Марка Аврелия Антонина, отправлял к ним посольство, которое, может быть, было торговой экспедицией. Но они не знали, что существует другая цивилизация, более энергичная и более воинственная, более продуктивная и несравненно более восприимчивая, чем их, которая занимала одно полушарие этой земли в то время, как сами они жили на другом. Удовлетворенные своей проникновенной наукой, своими изысканными формами общежития, своей человечностью и своей мудростью, они не были достаточно любопытны для того, чтобы заинтересоваться жизнью и мыслями этих белых людей, прибывших из страны Цезаря. Или, может быть, посланники Антуна показались им несколько грубоватыми и варварскими. Две великие цивилизации, желтая и белая, продолжали не знать друг друга до того дня, когда португальцы, обогнув мыс Доброй Надежды, не прибыли в Макао. В течение трех веков иезуиты были в Серединной империи нескончаемым источником беспорядков. В наши дни христианские нации усвоили себе обычай посылать отдельно и сообща своих солдат в эту империю, когда спокойствие было нарушено, для того чтобы кражами, убийствами, грабежом, казнями и пожарами, при помощи ружей и пушек проповедовать мир этой стране. Невооруженные китайцы защищались очень плохо, и их можно было защищать с приятной легкостью. Они очень вежливы и церемонны, но главным упреком выставляется то, что они имеют слишком мало симпатии к европейцам. Наша претензия к ним очень напоминает неудовольствие Monsieur du Chaillu против своей гориллы. Он ее взял из рук ее матери, которую он только что застрелил, посадил в клетку, чтобы продать в Европе, но молодое животное дало ему справедливый повод для жалоб. Оно отличалось полной необщественностью и предпочло умереть от голода. «Несмотря на все мои усилия, — рассказывал Monsieur du Chaillu, — я не в состоянии был исправить ее дурной характер». Япония уже долго следила с холодным бешенством за медленным приближением северного медведя, и в то время, когда громадное чудовище спокойно погружало свою морду в японский улей, желтые пчелы, собравшие сразу все свои крылья, все свои жала, осыпали его огненными укусами. Это война колониальная, говорил один русский чиновник Жоржу Бурдону. Но основной принцип каждой колониальной войны таков, что европеец всегда атакует с артиллерией, а азиат или африканец защищается стрелами, пращами и томагавками; иногда еще допускается употребление нескольких кремневых ружей, это делает колониальную победу более слабой. Но ни в каком случае он не должен быть ни вооружен, ни приучен к европейскому оружию. Флот его должен состоять из джонок, пирог и челноков, выдолбленных из древесного ствола. Если он покупает корабль из европейских фирм, то эти корабли должны быть старого образца и негодны для употребления. Китай, который наполняет свои арсеналы ядрами, сделанными из фарфора, остается еще в сфере войны колониальной. Японцы же вышли из этих правил, они ведут войну согласно принципам, введенным во Франции генералом Бонналем, — они превосходят своих противников знаниями и интеллигентностью, сражаются лучше европейцев и не имеют уважения к священным традициям. Напрасно серьезные люди вроде господина Эдмона Тэри доказывают им, что они должны быть побеждены ради высших интересов европейского рынка и согласно наилучшим обоснованиям экономических законов. Напрасно доктор Шарль Рише со скелетом в руке доказывает им, что, не имея достаточно развитых мускулов ног, они должны будут скрываться на деревьях от русских, которые, будучи брахиоцефалами, этим самым могут быть опытными цивилизаторами, потопив уже 5 тысяч китайцев в Амуре. «Берегитесь, потому что вы только промежуточная ступень между обезьянами и человеком, — любезно поучает профессор Рише, — откуда вытекает, что если вы победите русских, другими словами, финно-лето-угро-славян, то это будет совершенно точно то же, как если бы вас победили обезьяны». Но японцы ничего не хотели слушать. То, за что теперь платится Россия в Японском море и Манчжурии, это не только ее собственная политика захвата на Востоке — это колониальная политика всей Европы. То, за что они платятся, это не только их личное преступление, но это преступление всего военного и торгового христианства. Я не хочу этим сказать, что есть высшая справедливость в мире, но здесь мы видим странный оборот вещей, и сила — единственный судья над человеческими действиями — совершает иногда неожиданные скачки. Ее быстрые движения разрушают равноправие, которое казалось устойчивым. Японцы переходят Ялу и бьют с величайшей точностью русских в Манчжурии, а их моряки топят европейский флот. Мы сейчас же начинаем чувствовать опасность, которая нам угрожает, но если она существует, кто же ее создал? Не японцы первые пришли искать русских, не желтые напали первые на белых, а мы в настоящую минуту открываем желтую опасность. Азиаты уже много лет знакомы с белой опасностью, и белая опасность создала опасность желтую, от которой приходят в ужас европейские экономисты, но которая совершенно несравнима с белой опасностью, нависшей над Азией. Китайцы не открывают ни в Париже, ни в Берлине, ни в Петербурге своих миссий, чтобы проповедовать христианам конфуцианство и вносить беспорядок в европейские дела. Ведь еще китайская экспедиция не совершала десанта в залив Киберона для того, чтобы требовать у правительства республики экстратерриалитета, другими словами, права судить трибуналом мандаринов недразумения между китайцами и европейцами. Адмирал Того еще не приходил в гавань Бреста в видах покровительства японской торговли во Франции. Цвет французского национализма еще не начал осаждать посольства Китая и Японии в их отелях на avenues Foche и Marceau. Маршал Ойяма в виде логического следствия еще не привел союзных армий Дальнего Востока на бульвар Madeleine для того, чтобы добиться наказания французских националистов. Он еще не сжигал Версаля во имя высшей цивилизации. Армия великих азиатских государств еще не увезла ни в Токио, ни в Пекин картин из Лувра и посуды из Елисейского дворца. О, нет. Господин Эдмон Тэри сам соглашается, что желтолицые еще недостаточно цивилизованы, чтобы подражать белым с такой точностью. Он даже не предвидит, что они когда-нибудь могли бы подняться до этой высшей моральной культуры. Каким образом они могут иметь наши добродетели, когда они даже не христиане! Мы обучили японцев капиталистическому строю и войне. Они испугали нас потому, что они стали совершенно похожими на нас, и это действительно ужасно. Боятся, что Япония подымет Китай, что она создаст сильный Китай. Но этого не следует бояться, к этому напротив следует стремиться. Сильное государство содействует гармонии и богатству мира. Государства слабые, как Китай и Турция, служат вечным источником смут и опасностей. Если бы победоносная Япония сумела внушить монголам, китайцам и тибетцам национальное самосознание и сделала бы их страшными для белых рас, то мир земли был бы несравненно более обеспечен. Кто может обозначить те границы, на которых остановятся великие человеческие расы. Черные расы не вымирают так, как красные от соприкосновения с европейцами. Белые люди тоже прошли век пещер и свайных городов. Посмеете ли вы сказать африканским неграм: вы всегда будете избивать друг друга и идти родом на род. Европейские исследователи всегда будут продолжать вас цивилизовать залпами своих ружей. Христианские солдаты всегда будут резать для своей забавы ваших жен на куски. У черных очень развито музыкальное чувство. Может быть, суждено родиться великолепному негрскому искусству, которое совместит в себе танец и пение. Колониальная политика — это наиболее современная форма варварства или, если это вам нравится, степень цивилизации. Между этими двумя понятиями я не делаю разницы. То, что люди называют цивилизацией, — это современное состояние их нравов; то, что они называют варварством, — это состояние предшествовавшее. Современные нравы будут называться варварством, когда они станут прошедшими.
В самом конце книги Анатолю Франсу от лица Ипполита Дюфрена, другого из собеседников, остается набросать в общих чертах картину коммунистической Европы в 2270 году. На нескольких страницах он дает такую линию продолжения европейской истории. Главная заслуга двадцатого века была — прекращение войны. Постоянный мирный конгресс в Гааге не мог сделать ничего. Но постепенно зародилось другое учреждение, имевшее несравненно более реальный смысл. В парламентах различных государств сформировались группы депутатов, которые вошли в сношения друг с другом и поставили себе правило сообща принимать решения по международному вопросу. Выражая собою мирную волю все большего и большего числа избирателей, их решения приобрели громадный авторитет и влияние на правительство. Последние войны имели своей причиной то буйное сумасшествие старого мира, которое называлось колониальной политикой. Англичане, русские, французы, немцы, американцы оспаривали друг у друга в Азии и Африке области своих влияний и разрушили в этих странах все, что только можно было разрушить. После наступило то, что должно было наступить. Они сохранили колонии бедные, которые стоили им дорого, а колонии благоденствовавшие от них отложились. Постоянные армии, все более и более сокращавшиеся в течение века после отчаянного сопротивления властей и владычествовавшей буржуазии, наконец были упразднены парламентами, избранными всенародным голосованием. Уже давно правители государств сохраняли свои армии не столько ввиду возможной войны, сколько для власти над пролетариатом внутри страны; наконец они уступили. Регулярные армии были заменены народной милицией, проникнутой социалистическими идеями. Тогда монархии, более не защищаемые пушками и ружьями, пали одна за другой и на их месте возникли республиканские правительства. Затем в ту эпоху, когда управляемые воздушные шары и летающие машины вошли во всеобщее употребление, наступило время уничтожения границ. Это был самый критический момент. В сердцах народов, уже столь близких к всеобщему слиянию в великое человечество, снова проснулся патриотический инстинкт. Взрыв национализма вспыхнул одновременно во всех государствах. Но так как не было ни королей, ни армий, ни аристократии, то это движение приобрело характер чисто народный. Отдельные республики единогласными голосованиями своих парламентов и гигантских митингов приняли торжественное решение защищать национальную территорию, национальную промышленность от всякого иноземного вторжения. Были вотированы энергичные законы, воспрещавшие контрабанду летательных машин и громадными строгостями ограничивавшие употребление беспроволочного телеграфа. Снова были организованы народные армии по типу армий прошлых времен. Это возбужденное состояние продолжалось три года без всяких столкновений и наконец постепенно упало. Союз народов стал очень близким, коллективисты все больше и больше овладевали обществом. Наконец пришел день, когда побежденные капиталисты уступили им власть. Хотя все думали, что первым коллективистическим государством будет Германия, но Франция, хотя и менее подготовленная, ее предупредила. Социальная революция сперва разразилась в Лионе, в Лилле, в Марселе. Париж сопротивлялся 15 дней, но наконец и он поднял красное знамя. Только на другой день Берлин провозгласил коллективистический строй. Делегаты всех европейских республик, собравшиеся в Брюсселе, возвестили об учреждении Соединенных Европейских Штатов. Англия отказалась принять в них участие, но объявила себя союзницей. Став социалистической, она все-таки сохранила своего короля, лордов и все свои традиции вплоть до париков своих судей. Американский союз постепенно отказался от воинствующей торговли. Мир наконец находился в благоприятном положении для свободного развития, но тем не менее Соединенные Штаты Европы, принятые с таким восторгом, должны были пережить еще полвека экономических смут и социальных неурядиц. Пятьдесят лет спустя после основания Штатов неудовольствия были так сильны и трудности казались настолько неразрешимы, что даже оптимисты начали приходить в отчаяние. Глухие потрескивания предвещали повсюду распадение союза, и тогда-то диктатура комитета, составленного из четырнадцати рабочих, положила конец анархии и дала европейской федерации окончательное коллективистическое устройство.
Эта часть составляет наиболее слабое место книги Анатоля Франса. Он сам, только что поставивший в упрек авторам социальных утопий то, что они не могут выйти из тесного круга современных им моральных взглядов, рисует картину коллективистического строя, которая может вполне удовлетворить нравственное чувство современных социальных моралистов.
Он совершенно не предвидит возможности прорыва тех «человеческих резервуаров», которые до сих пор стоят переполненные на Востоке, и не допускает, чтобы какая-нибудь иная цивилизация могла заменить европейскую. Он допускает замену человека другим сознательным существом, но не замену белой расы какой-нибудь другой.
Свою книгу он заключает такими словами:
«Уэльс, философ-натуралист, не боящийся своей собственной мысли, сказал: „Человек — это еще не финал“. Да, человек это ни начало, ни конец земной жизни. До него на земном шаре плодились и размножались сознательные формы, и после него будут они развиваться снова. Будущая раса, может быть, происшедшая от нашей, а, может быть, ничего с ней общего не имеющая, примет от нас власть над планетой. Эти новые гении земли нас совершенно не будут знать, а, может быть, просто пренебрегут нами.
Памятники нашего искусства, если они найдут его остатки, не будут иметь никакого смысла для них. Мы так же не можем предугадать разума будущих владык, как палэопитек гор Сивилика не мог предугадать мысли Аристотеля, Ньютона или Пуанкаре».
Как и в этих словах, так и в предшествующей эволюции коллективизма, Анатоль Франс — скептик и моралист, непроизвольно для себя повторяет рассуждения и предположения стоика Галлиона. Вечность Рима и вечность белой расы, конечная гибель мира в пламени и конечная замена человека на земле иным сознательным существом, наконец, наступление царства Геркулеса, заступающего место слабеющего Зевса, которое приводит на ум символические слова Ницше «Земля в своем полете стремится к созвездию Геркулеса», — и окончательное торжество рабочего коллективизма, долженствующего заменить капитализм, все эти наглядные параллелизмы вполне сближают рассуждения Галлиона и Анатоля Франса. Их сила и их ошибка в том, что оба они только логично рассуждают, но не предчувствуют.
К «Трем разговорам» же Владимира Соловьева, с которыми я сравнил в самом начале книгу Анатоля Франса, можно применить мысли Франса об апостоле Павле. Св. Павел ожидал, что мир погибнет в пламени сейчас же, на его глазах — так же, как Владимир Соловьев был уверен, что магистраль Всемирной Истории уже пришла к концу. Франс предполагает, что предчувствия национальных кризисов за долгое время до их наступления могут отражаться в сознании народа и что обыкновенно они предстают в перспективе будущего более громадными и, предчувствующие кризис своей нации, говорят о гибели всего мира. Что было бы, если б Галлион-Франс и Пророк-Соловьев встретились бы. Они-то уж могли бы говорить на одном языке, такие разные умом и такие похожие знаниями, привязанностями и юмором. И конечно, Анатоль Франс не согласился бы с Владимиром Соловьевым и его ужас<ом> перед панмонголизмом, потому что он и в этом подобен римлянину Галлиону в его презрении к Азии, не признающей законов европейской гражданственности, и уважает Японию только потому, что она приняла их и сумела их применить.
Но чтобы искать объяснения русско-японской войне, надо было отойти в старину, но не на две тысячи лет, как делает Франс, еще на два столетия дальше — к греко-персидским войнам. Положение древних культурных стран Малой и Средней Азии в их столкновении с молодой Грецией обратно, как <в> зеркале, отразилось на другом конце всемирной истории. Персия — территориально громадная, объединившая громадные области и племена своей государственностью — грубой, несовершенной, но сильной, страна религии, основанной на морали, — она очень напоминает Россию.
А древняя Греция, только что вышедшая из военного героического периода, страна религии мифологической, а не моральной, страна нового реалистического искусства, основанного на поклонении внешнему миру, нация, не стыдящаяся своего тела и развивавшаяся на старой культуре Египта, разительно напоминает Японию с ее духовной зависимостью от Китая.
Эта неслучайная аналогия дает возможность провести в будущее сотни возможных дорог, оставшихся закрытыми для Анатоля Франса, и многие из них могут совпасть <с> назревающим.