Глава тринадцатая
Опыты и упражнения
С тех пор как Лиза, по поводу болезни Райнера, только числилась в Доме и показывалась там лишь гостьею, здесь в самом деле водворилось гораздо более тишины и согласия, на что Белоярцев и не пропускал случая обращать внимание своих сожителей. В течение месяца, прожитого без Лизы, Белоярцев день ото дня чувствовал себя лучше: к нему возвратилась его прежняя веселость, аппетит его не страдал от ежечасной боязни сцен, раздражительность успокоилась и сменилась самым благодушным настроением. Дела Дома шли по-старому, то есть у большинства домашних граждан не было никакой работы и готовые деньги проживались с невозмутимым спокойствием, но зато спокойствие это было уж истинно невозмутимое.
Проснется Белоярцев утром, выйдет в своем архалучке в залу, походит, польет цветы, оботрет мокрою тряпочкой листья. Потом явится в залу Прорвич, — Белоярцев поговорит с ним о труде и о хороших принципах. Еще попозже выйдут дамы, начнется чай. Белоярцев сядет к круглому столику, погуляет насчет какого-нибудь ближнего, поговорит о своих соображениях насчет неизбежного распространения в обществе исповедуемых им принципов, потрактует о производительном и непроизводительном труде и, взяв половую щетку, начнет мести комнаты. Затем Белоярцев уходит до обеда из дому или иногда посидит часок-другой за мольбертом. В четыре часа Прорвич накроет на стол, подаст чашу с супом, начнется обед и всегда непременно с наставительною беседою. Потом Белоярцев пойдет поспать, в сумерки встанет, съест у себя в комнате втихомолочку вареньица или миндальных орешков и выходит в том же архалучке в залу, где уже кипит самовар и где все готовы слушать его веселые и умные речи. Иногда Белоярцев бывал и не в духе, хмурился, жаловался на нервы и выражался односложными, отрывистыми словами; но эт о случалось с ним не очень часто, и к тому же нервность его успокоивалась, не встречая со стороны окружающих ничего, кроме внимания и сочувствия к его страданиям.
Белоярцев вообще был очень нетребователен; он, как Хлестаков, любил только, чтобы ему оказывали «преданность и уважение, — уважение и преданность».
Встречая в людях готовность платить ему эту дань, он смягчался; нервы его успокоивались; он начинал жмурить котиком свои черные глазки и вести бархатным баском разумные и поучительные речи.
При Лизе у Белоярцева только один раз случился нервный припадок, ожесточавшийся в течение часа от всякой безделицы: от стука стакана за чаем, от хрустенья зубов кусавшего сухарик Прорвича, от беганья собачки Ступиной и от шлепанья башмаков ухаживавшей за Лизою Абрамовны. Это болезненное явление приключилось с Белоярцевым вечером на первый, не то на второй день по переходе в Дом и выражалось столь нестерпимым образом, что Лиза посоветовала ему уйти успокоиться в свою комнату, а Абрамовна, постоянно игнорировавшая по своему невежеству всякое присутствие нервов в человеческом теле, по уходе Белоярцева заметила:
— А как мой згад, — взять бы в руки хорошую жичку да хорошенько ею тебя по нервам-то, да по нервам.
— Какую это жичку? — спросила, смеясь, Ступина.
— А ременную, матушка, ременную, — отвечала не любившая Белоярцева старушка.
— А как же его бить по нервам?
— А так просто бить пониже спины да приговаривать: расти велик, будь счастлив.
Теперь Белоярцеву выпала лафа, и он наслаждался в доме основанной им ассоциации спокойнейшею жизнью старосветского помещика.
Зря и не боясь никакой критики, он выдумывал новые планы, ставил новые задачи и даже производил некоторые эволюции.
Так, например, одно время со скуки он уверял, Ступину, что в ее уме много игры и способностей к художественной воспроизводительности.
— Вам только надобно бы посмотреть на народ в его собственной исключительной обстановке, — твердил он Ступиной, — и вы бы, я уверен, могли писать очень хорошие рассказы, сцены и очерки. Посмотрите, какая гадость печатается в журналах: срам! Я нимало не сомневаюсь, что вы с первого же шага стали бы выше всех их.
— Знаете что? — говорил он ей в другой раз, уже нажужжав в уши о ее талантах. — Оденьтесь попроще; возьмите у Марфы ее платье, покройтесь платочком, а я надену мою поддевку и пойдемте смотреть народные сцены. Я уверен, что вы завтра же захотите писать и напишете отлично.
Ступина долго не верила этому, смеялась, отшучивалась и, наконец, поверила.
«Чем черт, дескать, не шутит! А может быть, и в самом деле правда, что я могу писать», — подумала она и оделась в Марфино платье, а Белоярцев в поддевочку, и пейзанами пошли вечерком посидеть в портерную.
Другой раз сходили они в помещавшееся в каком-то подвале питейное заведение, потом еще в такое же подвальное трактирное заведение. Наконец эти экскурсии перестали забавлять Белоярцева, а Ступина ничего не написала и из всех слышанных ею слов удержала в памяти только одни оскорблявшие ее уши площадные ругательства.
Белоярцев перестал говорить о талантах Ступиной и даже не любил, когда она напоминала о совершенных ею, по его совету, походах.
Он начал говорить о том, что они своим кружком могли бы устроить что-нибудь такое веселое, что делало бы жизнь их интереснее и привлекало бы к ним их знакомых, лениво посещающих их в дальнем захолустье.
— Театр домашний, — говорила Каверина.
— Да, но театр требует расходов. — Нет, надо придумать что-нибудь другое, что бы было занимательно и не стоило денег.
— Вот что сделаем, — говорил он на другой вечер, — составим живые картины.
— Опять же нужны расходы.
— В том-то и дело, что никаких расходов не нужно: мы такие картины составим. Например, торг невольницами; пир диких; похищение сабинянок... Да мало ли можно придумать таких картин, где не нужно никаких расходов?
Женщины, выслушав это предложение, так и залились истерическим хохотом.
Это обидело Белоярцева. Он встал с своего места и, пройдясь по зале, заметил:
— Вот то-то и есть, что у нас от слова-то очень далеко до дела. На словах вот мы отрицаемся важных чувств, выдуманных цивилизациею, а на деле какой-нибудь уж чисто ложный стыд сейчас нас и останавливает.
Женщины рассмеялись еще искреннее.
Белоярцев прошелся во время продолжавшегося хохота по комнате и, рассмеявшись сам над своим предложением, обратил все это в шутку.
А то он обратился к женщинам с упреком, что они живут даром и никого не любят.
— Что ж делать, когда не любится? — отвечала Ступина. — Давайте кого любить! Некого любить: нет людей по сердцу.
— Ну да, вот то-то и есть, что все вам «по сердцу» нужно, — отвечал с неудовольствием Белоярцев.
— А то как же.
— А вы любите по разуму, по долгу, по обязанности.
— По какой это обязанности?
— По весьма простой обязанности. По обязанности теснее соединять людей в наш союз, по обязанности поддерживать наши принципы.
— Так это, Белоярцев, будет служба, а не любовь.
— Ну пускай и служба.
Женщины наотрез отказались от такой службы, и только одна Бертольди говорила, что это надо обсудить.
— А сами вы разве так каждую женщину подряд можете любить? — спросила Ступина.
— Разумеется, — отвечал Белоярцев.
Ступина сделала презрительную гримаску и замолчала.
Белоярцев дулся несколько дней после этого разговора и высказывал, что во всяком деле ему с часу на час все приходится убеждаться, что его не понимают.
В утешение Белоярцева судьба послала одно внешнее обстоятельство.
В один прекрасный день он получил по городской почте письмо, в котором довольно красивым женским почерком было выражено, что «слух о женском приюте, основанном им, Белоярцевым, разнесся повсюду и обрадовал не одно угнетенное женское сердце; что имя его будет более драгоценным достоянием истории, чем имена всех людей, величаемых ею героями и спасителями; что с него только начинается новая эпоха для лишенных всех прав и обессиленных воспитанием русских женщин» и т. п. — Далее автор письма сообщал, что она девушка, что ей девятнадцатый год, что ее отец рутинист, мать ханжа, а братья бюрократы, что из нее делают куклу, тогда как она чувствует в себе много силы, энергии и желания жить жизнью самостоятельной. Она поясняла, что готова на все, чтобы избавиться от своего тяжелого положения, и просила у Белоярцева совета. В конце письма был адрес, по которому ответ через горничную автора мог дойти по назначению.
Письмо это было написано по-французски, а как Белоярцев не умел свободно справляться с этим языком, то его читала и переводила Каверина. Ее же Белоярцев просил перевести на французский язык и переписать составленный им ответ. Ответ этот был нарочито велик, полон умных слов и самых курьезных советов.
На письмо Белоярцева отвечали другим письмом, и завязалась переписка, весьма жаркая и весьма занимавшая нашего гражданина. Но наконец ему надоело переписываться с незнакомкой, и он пожелал видеть свою новую обожательницу.
— Надо ее просто вырвать из дома и увезти к нам: других средств я не вижу, — твердил он несколько дней и, наконец, одевшись попроще, отправился в виде лакея по известному адресу, к горничной, через которую происходила переписка.
Незнакомка Белоярцева была дочь одного генерала, жившего в бельэтаже собственного дома, на одной из лучших улиц Петербурга. В этом доме знали о Белоярцеве и о его заведении по рассказам одного местного Репетилова, привозившего сюда разные новости и, между прочим, рассказывавшего множество самых невероятных чудес о сожительстве граждан.
Из расспросов у дворника Белоярцев узнал, с кем ему приходится иметь дело, и осведомился, каков генерал?
— Генерал ничего, — говорил дворник, — генерал у нас барин добрый. Он теперь у нас такой: в порядках справедлив, ну, уж а только жа-шь и строг же!
— Строг? — переспросил Белоярцев.
— У-у! и боже мой! Съесть он готов тебя на этом на самом месте. Настоящий вот как есть турка. Сейчас тебе готов башку ссечь. — А ты иль дело к нему имеешь? — расспрашивал Белоярцева дворник.
— Нет, я так думал, что лакея им не требуется ли.
— Нет, лакея нам, друг ты милый, не требуется.
«Вот она, на какого черта было наскочил», — подумал, заворачивая лыжи, Белоярцев и, возвратясь домой не в духе, объявил, что с этою девочкою много очень хлопот можно нажить: что взять ее из дому, конечно, можно, но что после могут выйти истории, весьма невыгодные для общего дела.
— Жаль ее, однако, — говорили женщины.
— Да-с, да ведь лучше одному человеку пропадать, чем рисковать делом, важным для всего человечества, — отвечал Белоярцев.
Лестные для самолюбия Белоярцева письма незнакомки окончательно делали его в своих глазах великим человеком.
Он отказался от небезопасного намерения похитить генеральскую дочь и даже перестал отвечать ей на полученные после этого три письма; но задумал сделаться в самом деле наставником и руководителем русских женщин, видящих в нем, по словам незнакомки, свой оплот и защиту.
Белоярцев только думал, как бы за это взяться и с чего бы начать.
В это время он, против своего обыкновения, решился прочесть рекомендованную ему кем-то скандалезную книжечку: «Правда о мужчине и женщине».
Эта книжечка определила Белоярцеву его призвание и указала ему, что делать. Белоярцев стал толковать о гигиене и, наконец, решился прочесть несколько лекций о физическом воспитании женщин. Эти лекции многим доставили обильный материал для подтруниванья над Белоярцевым. Он было после первой попытки хотел оставить педагогическое поприще, но слушательницы упросили его продолжать, — и он прочел свой полный курс, состоявший из пяти или шести лекций. Бертольди довела до сведения Белоярцева, что «женщины ждут от него других наук». Белоярцев купил два вновь вышедшие в русском переводе географические сочинения и заговорил, что намерен читать курс географии для женщин. — Мужчин на своих лекциях Белоярцев терпеть не мог и в крайнем случае допускал уж только самых испытанных граждан, ставящих выше всего общий вывод и направление. Надеялись, что Белоярцев со временем прочтет и курс математики для женщин, и курс логики для женщин; но Белоярцев не оправдал этих надежд. Человеку, не приучившему себя к усидчивому труду, читать, да выбирать, да компилировать — работа скучная. Белоярцев почувствовал это весьма скоро и, забросив свои географические книги, перестал и вспоминать о лекциях. Он опять начал понемножку скучать, но не оказывал большой нетерпимости и частенько даже сознавался в некотором пристрастии к мирским слабостям. Он сам рассказывал, как, бывало, в мире они сойдутся, выпьют безделицу, попоют, поскоромят, посмеются, да и привздохнет, глядя на зевающий и сам себе надоевший народ Дома. Белоярцев в это время уж не боялся даже дискредитоваться. Он до такой степени чувствовал превосходство своего положения, что уже не стеснялся постоянно делать и самого себя и каждое свое действие образцовыми. Скажет ли кто-нибудь, что ему скучно, Белоярцев сейчас замечает: «Отчего же мне не скучно?» У кого-нибудь живот заболит, — Белоярцев сейчас поучает: «Да, да, болит! вот теперь и болит. Разумеется, что будет болеть, потому что едите без толку. Отчего ж у меня не болит?» — Кто-нибудь приедет и расскажет, что нынче на Невском на торцах очень лошади падают; Белоярцев и тут остановит и скажет: «Падают! Нужно смотреть, чтоб у извозчика лошадь была на острых шипах, так и не упадет. Отчего же у моих извозчиков никогда лошади не падают?»
Белоярцев доходил до самообожания и из-за этого даже часто забывал об обязанностях, лежащих на нем по званию социального реформатора. Хотя он и говорил: «отчего же мне не скучно?», но в существе нудился более всех и один раз при общем восклике: «какая скука! какая скука!» не ответил: «отчего же мне не скучно?», а походил и сказал:
— Да, надо кого-нибудь позвать. Я убедился, что нам их бояться таким образом нечего. В жизни, в принципах мы составляем особое целое, а так, одною наружною стороною, отчего же нам не соприкасаться с ними?.. Я подумаю, и мы, кажется, даже уничтожим декады, а назначим простые дни в неделю, — это даже будет полезно для пропаганды.
На другой же день после этого разговора Белоярцев пошел погулять и, встречаясь с старыми своими знакомыми по житью в мире, говорил:
— А что вы к нам никогда не завернете? Заходите, пожалуйста.
— Да вы — бог вас там знает — совсем особенным как-то образом живете и не принимаете старых знакомых, — отвечал мирянин.
— Ах, фуй! Что это вы такое! Полноте, пожалуйста, — останавливал мирянина Белоярцев. — Никаких у нас особенностей нет: живем себе вместе, чтоб дешевле обходилось, да и только. Вы, сделайте милость, заходите. Вот у нас в пятницу собираются, вы и заходите.
Белоярцев, благодушно гуляя, зашел навестить и Райнера. Больной спал, а в его зале за чаем сидели Розанов, Лобачевский, Полинька и Лиза.
— Ситуайэн Белоярцев! — произнес вполголоса Розанов при входе гостя.
Они поздоровались и удовлетворили белоярцевские вопросы о Райнеровом здоровье.
— А что с вами, Дмитрий Петрович? Где вы побываете, что поделываете? Вы совсем запропастились, — заигрывал с Розановым Белоярцев.
— Всегда на виду, — отвечал Розанов, — занимаюсь прохождением службы; начальством, могу сказать, любим, подчиненных не имею.
— Что же вы к нам никогда?
Розанов посмотрел на него с удивлением и отвечал:
— Помилуйте, зачем же я буду ходить к вам, когда мое присутствие вас стесняет?
Белоярцев несколько смутился и сказал:
— Нет... Это совсем не так, Дмитрий Петрович, я именно против личности вашей ничего не имею, а если я что-нибудь говорил в этом роде, то говорил о несходстве в принципах.
— Каких принципах?—спросил Розанов.
— Ну, мы во многом же не можем с вами согласиться...
Розанов пожал в недоумении плечами.
— Вы выходите из одних начал, а мы из других...
— Позвольте, пожалуйста: я от вас всегда слыхал одно...
— Ну да, — то было время.
— Вы всегда утверждали, что вы художник и вам нет дела ни до чего вне художества: я вас не оспаривал и никогда не оспариваю. Какое мне дело до ваших принципов?
— Да, да, это все так, но все же ведь все наши недоразумения выходят из-за несходства наших принципов. Мы отрицаем многое, за что стоит...
— Э! полноте, Белоярцев! Повторяю, что мне нет никакого дела до того, что с вами произошел какой-то куркен-переверкен. Если между нами есть, как вы их называете, недоразумения, так тут ни при чем ваши отрицания. Мой приятель Лобачевский несравненно больший отрицатель, чем все вы; он даже вон отрицает вас самих со всеми вашими хлопотами и всего ждет только от выработки вещества человеческого мозга, но между нами нет же подобных недоразумений. Мы не мешаем друг другу. — Какие там особенные принципы!..
Белоярцев выносил это объяснение с спокойствием, делающим честь его уменью владеть собою, и довел дело до того, что в первую пятницу в Доме было нечто вроде вечерочка. Были тут и граждане, было и несколько мирян. Даже здесь появился и приехавший из Москвы наш давний з накомый Завулонов. Белоярцев был в самом приятном духе: каждого он приветил, каждому, кем он дорожил хоть каплю, он попал в ноту.
— Вот чем люди прославлялись! — сказал он Завулонову, который рассматривал фотографическую копию с бруниевского «Медного змея». — Хороша идея!
Завулонов молча покряхтывал.
— Родись мы с вами в то время, — начинал Белоярцев, — что бы... можно сделать?
— Все равно вас бы тогда не оценили, — подсказывала Бертольди, не отлучавшаяся от Белоярцева во всех подобных случаях.
— Ну и что ж такое? — говорил Белоярцев в другом месте, защищая какого-то мелкого газетного сотрудника, побиваемого маленьким путейским офицером. — Можно и сто раз смешнее написать, но что же в этом за цель? Он; например, написал: «свинья в ермолке», и смешно очень, а я напишу: «собака во фраке», и будет еще смешнее. Вот вам и весь ваш Гоголь; вот и весь его юмор!
Через несколько минут не менее резкий приговор был высказан и о Шекспире.
— А черт его знает; может быть, он был дурак.
— Шекспир дурак!
— Ну да, нужных мыслей у него нет. — Про героев сочинял, что такое?
— Шекспир дурак! — вскрикивал, весь побагровев, путейский офицер.
— Очень может быть. В Отелле, там какую-то бычачью ревность изобразил... Может быть, это и дорого стоит... А что он человек бесполезный и ничтожный — это факт.
— Шекспир?
— Ну, Шекспир же-с, Шекспир.
Вечер, впрочем, шел совсем без особых гражданских онеров. Только Бертольди, когда кто-нибудь из мирян, прощаясь, протягивал ей руку, спрашивала:
— Зачем это?