Ольга N.
(София Владимировна Энгельгардт)
[править]Не одного поля ягоды
[править]I.
[править]Анна Павловка Кедрова давала литературный вечер. Круг её знакомых был довольно ограничен, и так как одни избранные удостоились приглашения, то званых оказалось всего человек десять. Им было объявлено, что Денисов, новый писатель, прочтёт повесть с направлением. Анна Павловна произносила это слово со значительным на него ударением и прибавляла небрежно: «Ну, и Фет кой-что прочтёт».
Не мешает сказать, что Анна Павловна очень хлопотала о том, чтобы зазвать Фета на свой вечер. До сорока слишком лет она на него смотрела как на авторитет, на том основании, что он получает, как она слышала, по 25 целковых за стихотворение. «Стало быть, талант! — рассуждала она. — Я бы на его месте целый день писала стихи». Но её литературные мнения изменились с тех пор, как она познакомилась с Денисовым. Он её опутал своими теориями искусства, и она заговорила о Фете с высоты величия.
Анна Павловна провела молодость в провинции и на двадцать седьмом году вышла замуж за человека уже не молодого. Александр Семёнович Кедров воспитывался в кругу людей порядочных и получил хорошее, по тогдашнему времени, образование. На службе он не нажился. Женившись, взялся за управление чужим имением и честно и неутомимо исправлял свою должность. Супружество ему не удалось. Между им и Анной Павловной не было общей черты. Сначала он было попробовал искоренить в ней недостатки и смешные стороны, бросавшиеся в глаза; но, убедившись, что она неисправима, махнул рукой и занялся исключительно воспитанием единственного сына и упрочением за ним какого-нибудь состояния. Постоянные занятия Александра Семёновича и разъезды по делам предоставляли его жене полную свободу, которою она и пользовалась. Александр Семёнович видел в ней простую и болтливую бабу, исполняющую, впрочем, по возможности семейные обязанности. В выбор её знакомых он давно не вмешивался, а сам ограничивался тесным кружком двух-трёх старинных приятелей. Что касается до Анны Павловны, она далеко не была разборчива, и порядочный человек мог разве случайно попасть в её гостиную. Там красовались молодые и средних лет мужчины из разряда вывешиваемых на чёрную доску в клубах; приобретатели, нажившие неизвестными путями состояние; и татарского происхождения, нигде не принятые, княжны, и дама с загадочными приёмами и ужимками, одетая по праздникам в платье палевого цвета, изукрашенное блондой и стеклярусом. Обыкновенно Александр Семёнович убегал от вечеров своей жены, а её друзей не знавал и в лицо, если же когда случайно встречался с ними в передней, то спрашивал: «Анна Павловна, что это за фигура?», но редко выслушивал ответ.
Ему нередко случалось оговаривать резко жену, когда она хвастала, лгала и вообще завиралась. Но с этими выходками Анна Павловна помирилась, добившись главного — свободы и до известной степени доверенности мужа. Домашним хозяйством занималась она, и в угоду Александру Семёновичу соблюдала в расходах строгий порядок.
Её литературный вечер устроился совершенно случайно. На одном дворе с нею отдавался в наймы флигель, который наняла недавно Марья Михайловна Бельская с младшею сестрой. Её аристократическое имя прельстило Анну Павловну, и она решилась всеми правдами и неправдами навязаться к соседкам. Сладить дело было нелегко. Они жили чрезвычайно скромно и избегали новых знакомств; но на одном дворе можно встретиться неожиданно, а там и завязать разговор. Анна Павловна воспользовалась возможностью подобной неожиданности, подкараулила из окна обеих сестёр, выбежала к ним навстречу под предлогом прогулки, поклонилась им, высказала свои надежды насчёт их расположения к ней, и на другой же день явилась к ним с утренним визитом. Она их застала за чтением стихотворений Фета и заговорила было о нём свысока, но могла скоро убедиться, что ни Бельская, ни её сестра не разделяли понятий Денисова об искусстве. Чтобы восстановить себя в их мнении, она предложила им познакомить их с Фетом.
— Он приятель моего мужа, — сказала она. — Мы его позовём на вечер, и я надеюсь, что вы осчастливите меня своим посещением.
Как ни хотелось Марье Михайловне видеть Фета, она замедлила ответом. Анна Павловна с первого взгляда показалась ей антипатична. Но её молодая сестра Женя сказала вдруг необдуманно:
— Конечно… мы будем очень рады видеть Фета, в особенности Маша.
Таким образом было принято предложение, и Анна Павловна начала хлопотать всеми силами об устройстве вечера, которому она желала придать чисто литературный характер. По её настоятельной просьбе, Александр Семёнович написал пригласительную записку к Фету. Денисов охотно согласился прочесть повесть; a M-r Larme, Французу, дающему уроки по часам, было поручено прочесть стихотворение Виктора Гюго.
В этот знаменательный день Анна Павловна надела шиньон Benoiton и платье с модным лифом, выдававшим пышную обветшалость её плеч. Смолоду она была хороша собой и сохранила правильный профиль; но чрезмерная полнота, и погрубевший цвет лица обличали её сорок лет. Чёрные вьющиеся волосы и большие глаза навыкате придавали её физиономии жёсткое и вместе с тем вакхическое выражение. Натянув с трудом ботинки, слишком тесные для плотной ноги, она обрызгала платок одеколоном и вышла в гостиную, где прогуливался, заложив руки назад, Александр Семёнович. Он ждал Фета.
— Бельская обещала прийти в восемь часов, а теперь уже половина девятого, — заметала Анна Павловна, взглянув мимоходом на столовые часы. — Я пошлю узнать об её здоровье.
— Опоздала, так к ней и приступать! — возразил Александр Семёнович. — Если её нездоровится, так она сама об этом даст знать.
— Ты знаешь ли, что Бельская доводится двоюродною племянницей князю Платону Сергеевичу Галынскому? — спросила, помолчав, Анна Павловна.
— А нам-то с тобой какое дело? — отозвался Александр Семёнович.
Александр Семёнович был серьёзный, раздражительный, чопорный старичок. С первого взгляда он не внушал симпатии. Его лицо рано сморщилось и было болезненно и бледно, глаза опухли. Он одевался с аккуратностью и опрятностью, доходившею до щепетильности, и в его приёмах отражался навык порядочного общества.
— А! Денисов! — сказала Анна Павловна, протягивая руку подслеповатому и худощавому молодому человеку с жиденькою бородкой и физиономией, выражавшею полное довольство. Он был доволен собой и всем миром, потому что был доволен своею повестью.
-А! Вот и М-r Гальянов! Здравствуйте, милый мой Фёдор Иваныч.
Эти последние слова Анна Павловна сказала почти небрежно, но успела обменяться с Гальяновым выразительным взглядом.
— Здравствуйте, Гальянов, — сказал в свою очередь Александр Семёнович, протягивая ему руку, и холодно поклонился Денисову.
— Вы знаете, что Фет кое-что прочтёт сегодня, — сказала Анна Павловна. — Марья Михайловна Бельская и её сестра Женя желали его видеть, ну, я его и пригласила на чашку чая.
— О чём он будет читать? О природе и о любви? — спросил Денисов, рассмеясь.
Александр Семёнович поморщился. Гальянов это заметил; он успел заслужить хорошее расположение хозяина дома и старался подлаживаться к его понятиям.
— О чём же писать в стихах? — спросил он. — Не о молотилках же.
— А почему и не о молотилках? — спросила Анна Павловна.
— Пушкин о молотилках не писал… — начал было Александр Семёнович.
— …Пушкин? Fi donc! — перебила Анна Павловна. — Я ведь знавала Пушкина, когда была ещё ребёнком, но помню, что пустейший был человек.
— Ты знавала Пушкина? — спросил Александр Семёнович. — Вот восемнадцать лет как мы женаты, а я ещё и не слыхал о твоём знакомстве с Пушкиным.
Анна Павловна несколько смутилась; на этот раз Гальянов подоспел ей на выручку.
— А вы его знавали? — спросил он у Александра Семёновича, чтоб отвлечь его внимание от жены.
Фёдору Ивановичу Гальянову минуло тридцать два года. Он был редко красивый мужчина, хотя его красота не отличалась классическою правильностью. Но начиная с золотистых волос, которые вились с самого корня и падали на воротник, все черты его лица, вся его фигура остановила бы на себе внимание художника. Мягкость очертаний и в особенности необыкновенная роскошь волос придавали ему вид старинного портрета. Казалось, что он случайно надел платье современного покроя. Говоря с кем-нибудь, в особенности с женщиной, он ей глядел в глаза и вкрадчиво, казалось, всею душой ей улыбался, и эта улыбка располагала в его пользу. Но тонкого наблюдателя неприятно бы озадачил его смех. Смех — это одно из выражений душевных ощущений, которое не успеешь ни обдумать, ни изменить.
Звук колокольчика раздался в передней, и Анна Павловна, почуяв ожидаемых соседок, сказала шёпотом Гальянову:
— Theodore, прошу тебя, будь любезен с Бельскою и с её сестрой. Я хочу, чтоб им было весело у меня.
II.
[править]— Здравствуйте, Марья Михайловна, здравствуйте, mademoiselle Eugenie, — сказала она, приседая и протягивая руку худенькой и приземистой женщине, одетой в чёрное платье, и молодой девушке в розовом наряде; она казалась на двадцать лет, по крайней мере, моложе своей сестры.
Гости начали съезжаться и были представлены обеим сёстрам; они озирались с удивлением и с тем неприятным чувством, которое испытывают люди, случайно занесённые в совершенно чуждый им кружок. Марья Михайловна смотрела холодно, неприступно, учтиво и заговорила ласково с одним Александром Семёновичем; но Анна Павловна впуталась в их разговор.
— Не угодно ли вам чаю? — спросила она, усаживаясь на диван против самовара. — Не понимаю, что это Фет не едет! А вы любите поэзию, Марья Михайловна?.. Вы сами смотрите олицетворенною поэзией. Во всей вашей особе нельзя не заметить признаков страстной природы.
— Как на дворе холодно! — отозвалась Марья Михайловна, окутываясь шалью.
— А я сейчас говорила Денисову, — продолжала Анна Павловна, — что страсть есть нормальное состояние человека. Как вы об этом думаете?
— Я уже слишком стара, чтобы судить о страстях, — отвечала Марья Михайловна.
Анна Павловна, получив вторую осечку, решила, что Бельская не сразу выскажется, и что с ней надо говорить обдуманно.
— Я сама рассуждаю как наблюдатель, — сказала она. — Что до меня касается, я люблю и никогда никого не любила кроме моего Александра Семёныча. Mademoiselle Eugenie, не угодно ли вам чаю?
— Мне кажется, что ваша сестра должна строго судить о влюблённых, Евгения Михайловна, — сказал Гальянов, подавая ей чашку. — А вашего мнения я не смею спросить.
Женя посмотрела на него своими большими чёрными глазами и спросила:
— О чём вы желаете узнать моё мнение?
— Да… о том, строго ли вы судите о любви? — отвечал Гальянов, несколько озадаченный её серьёзностью.
— Нет! Совсем не строго.
Женя это сказала очень серьёзно и слегка покраснела.
«Как она мила! Прелесть!» — подумал Гальянов.
— Ага! Вот и Фет! — воскликнула Анна Павловна, кивая головой сорокапятилетнему полному, плотному, среднего роста человеку. Чёрная борода обрамливала его продолговатое лицо, но волосы поредели на лбу. Он казался до крайности рассеян и не узнал бы даже хозяйки дома, если б она ему не протянула руки.
Всё в нем было оригинально, самобытно, и склад речи, и физиономия. Его представили почётным гостям, называя их по именам. Он не удержал из них в памяти ни одного и обрадовался как избавителю Александру Семёновичу, взявшему его за руку с вопросом:
— Что так поздно?
— Я самый несчастный человек! — отвечал Фет, устраиваясь с ним в углу подальше от гостей, к немалой досаде хозяйки дома. — Поверьте, что когда я в Москве, я са-мый не-счаст-ный человек! — повторил он отчаянным голосом, в котором высказывалась вся бездна его московских бедствий. — Целый день всюду бросаться, а дела не сделаешь ни на грош и не попадёшь никуда. В восьмом часу собрался к вам. Хорошо. Оказывается, что я должен заехать в магазин, оттуда к чорту на рога, а оттуда к Меректрисе Кирбитьевне, да там ещё разные кувырканья, да chasse de cote, да то, да другое, да третье. Наконец-то Бог помог развязаться с Кирбитьевными да с кувырканьями; сажусь в сани. Куда ехать? Забыл! Говорю кучеру: делать нечего, вези меня домой. Так уж почти у своих ворот вспомнил, что обещал быть сегодня у вас.
Александр Семёнович смеялся.
— Ну, что поделывают в вашей стороне? — спросил он у Фета, который только что приехал из деревни. — Молотилку справили?
— Справил… ну, батюшка, привёл меня Господь Бог познакомиться с двумя хозяевами. Вот уж молодцы, я вам скажу! Я просто в и-зу-мле-ние пришёл.
Фет растянул слово изумление и даже улыбнулся от удовольствия. Он принялся рассказывать, с мелочными, но до крайности интересными для помещика подробностями, о своём знакомстве с двумя знаменитыми агрономами Орловской губернии. Слова: молотилка, сушилка, рига, долетали до ушей удивлённых гостей; но Фет, не обращая на них внимания, весь ушёл в свой рассказ, вполне оцененный деловым Александром Семёновичем.
Ждали конца их разговора, чтобы начать чтение. Весёлая физиономия Денисова выражала некоторое нетерпение. Он поглядывал искоса на Фета.
— Подождите, мы в него пустим бомбой, — шепнул он своей соседке, шестнадцатилетней девушке, которая писала статью о пролетариате.
— Скоро ли начнётся чтение? — спросил кто-то.
— А вот что мы сделаем, — предложила Анна Павловна. — Я попрошу M-r Larme прочесть стихотворение Виктора Гюго.
Приняли чайный прибор; M-r Larme выступил с книжкой в руках и устроился на диване, поправляя свои светло-белокурые волосы. У него был востренький нос, тонкие губы и бледное сухое лицо, попорченное оспой.
— Le cheval! — произнёс он громко и окинул глазами всё общество.
Александр Семёнович и Фет замолкли.
М-г Larme начал:
C’etait le grand cheval de gloire
Ne de la mer comme Astarte,
A qui l’aurore donne a boire
Dans les urnes de sa clarte.
И тридцать шесть строф в этом роде он прочёл явственно, с чисто парижским выговором.
Кончив, он закрыл книгу и сказал:
— Comme c’est soutenu!
— Сила есть, — заметила Анна Павловна. — Я люблю силу.
Не то насмешливая, не то задумчивая улыбка пробегала по губам Фета во время чтения. Он стал прислушиваться к завязавшемуся между гостями литературному разговору. Все высказали своё мнение, и девушка, пишущая статью о пролетариате, и дама в изношенном платье палевого цвета, и Денисов, уважающий Виктора Гюго как писателя практического. Зато Пушкина он презирал и говорил часто, желая заклеймить какое-нибудь литературное произведение: «Даже Пушкин не написал бы такой дряни».
Фет слушал молча эту болтовню, но его коробило, бросало в жар; его глубоко-поэтическое чутьё было оскорблено, возмущено. К тому же мало ли что его бесило целый день! И шатанье по городу, и московские дамы, и кринолины, и Анна Павловна, и забытые имена, над которыми он ломал себе голову при каждой встрече на улице с знакомым лицом. Литературное прение было последним разразившимся над ним ударом, и он, не стесняясь, выразил по-своему свой гнев, когда хозяйка дома обратилась к нему с вопросом:
— А вы, М-r Фет, ещё не сказали вашего мнения о стихотворении Виктора Гюго?
— Моё мнение?.. — отвечал он, задыхаясь и как будто приискивая слова, хотя они так и роились на его губах. — Я позволю себя приковать к позорному столбу, вздёрнуть на колокольню Ивана Великого, и чтоб я повис и издох на колокольне, если кто-нибудь растолкует мне эту чепуху! Горевать должен всякий порядочный человек, что великий талант унизился до шутовского кувырканья! А что касается до Пушкина, пусть я буду негодяй, каторжник, самый несчастный человек, если те, которые его хулят, понимают искусство больше, нежели я китайский язык!
— Позвольте, М-r Фет, — возразила Анна Павловна, взглянув с беспокойством на Денисова, — согласитесь, что Пушкин был поэт субъективный, тогда как наши современные литераторы пишут с направлением.
— А?.. с направлением?.. — повторил Фет. — С мочальным-то хвостом? Ну, вот я вам скажу, как мне мил этот мочальный хвост, и какая бездна лежит между Пушкиным и вашими литераторами с направлением: если бы можно было их всех собрать, да истолочь, да выжать, так и тогда в них не оказалось бы миллионной доли той поэзии, которая была у Пушкина в одном мизинце!
Марье Михайловне давно хотелось видеть этого человека, имя которого было для неё неразрывно связано с её воспоминаниями молодости. Он принадлежал к тому поколению, которое, добиваясь свободы чувства и народной свободы, бредило западною наукой, но заговорило русским языком в русской гостиной. Фет живо напомнил Марье Михайловне то время, когда она прислушивалась к его стиху, выработанному на Пушкинской ковальне и изустно повторяемому её братьями студентами, товарищами молодого поэта.
— Вы не подозреваете, что мы были когда-то товарищами? — сказала она ему, и назвала своих братьев.
Фет добродушно улыбнулся, вспомнил о былом, о товарищах, и открыв книжку, исписанную его рукой, прочёл:
«Старая песня с былым обаянием
Счастья и юной любви…».
— Прочтите ещё что-нибудь, — сказала Женя.
Фет взглянул на неё и подумал: "Не про неё писана «старая песнь», и заключил чтение стихотворением, переведённым им накануне с французского из альбома одной из его приятельниц.
После бала
Толпа теснилася, рука твоя дрожала,
Сдвигая складками бегущий с плеч атлас, —
«Я помню, завтра…» — ты невнятно прошептала,
Потом ты вспыхнула и скрылася из глаз.
А он?.. С усилием сложил он накрест руки,
Стараясь подавить восторг в груди своей,
И часа позднего пророческие звуки
Смешались с топотом помчавшихся коней.
Казались без конца тебе часы ночные.
Ты не смежила вежд горячих на покой,
И сильфы резвые, и феи молодые
Все «завтра» до зари шептали над тобой.
Наконец пришла очередь Денисова. С сияющим и несколько торжественным лицом он стал усаживаться к столу.
— Эпиграф, — начал он, — из современной идиллии: Деревенские вести:
В Шатове свёкру сноха
Вилами бок просадила… (Некрасов).
Автор указывал на язвы народа, освобождённого от помещичьего ига. Общество становилось ответчиком за распри баб между собою, за семейные ссоры, за пьянство мужиков. Рассказ прерывался поучительным воззванием к молодым писателям, которым он доказывал необходимость практического направления искусства. Фет вертелся на стуле, оглядывался во все стороны, отыскивая глазами свою шляпу, не отыскал, решился уехать без шляпы и вышел на цыпочках. К счастью, Александр Семёнович догнал его в передней и упросил не уезжать с открытою головой. Шляпа отыскалась.
— И хорошо, что в пору убрался! — сказал Кедров. — Я сам от вранья подальше; уйду к себе. Прощайте!
III.
[править]Анна Павловна упросила Бельскую остаться ужинать, но приглашение было принято с удовольствием только Женей.
Она была бледная, не совсем стройно сложенная брюнетка: голова её казалась несколько велика для среднего роста. В ней невольно поражало серьёзное выражение лица. Можно было подумать, что её узенький рот никогда не улыбался.
Целый вечер она разговаривала с Гальяновым, который был далеко не светский человек, но, как человек, имеющий некоторый успех у женщин, он свободно обращался с ними, и Женя слушала с очевидным сочувствием его полусерьёзную, полупустую, но не скучную болтовню
— Как мне знакомо его лицо! — подумала она, не сводя глаз с красивого молодого человека. — Где я его видела? В галерее старинных портретов что ли?.. В театре? Во сне?
Сели за стол; Гальянов подвинул к ней солонку.
— Ах! нет! не надо, — сказала Женя, отталкивая соль.
— Что это? примета? — спросил Гальянов.
Все на них посмотрели, Женя сконфузилась.
— Вы верите в сверхъестественное? — сказала Анна Павловна. — М-r Гальянов, расскажите, пожалуйста, о вашем знакомстве с М-elle Ленорман.
— М-elle Ленорман? — повторили гости. — Вы видели М-elle Ленорман?
— Я тогда был десятилетним ребёнком, — отвечал Гальянов.
— Однако вы её помните?
— Я как теперь на неё гляжу. Представьте себе сухую, широкоплечую, приземистую женщину, похожую на четвероугольник, и с самыми незначащими чертами лица. Зато какие глаза! Они были зеленоватого цвета, как кошачьи, беглые, проницательные; нельзя было вынести их взгляд; он меня до того смутил, что я невольно обратился к ней спиной. Она засмеялась этой выходке и продолжала на меня смотреть; дрожь пробегала по моему телу, я её не видал, но чувствовал взгляд, устремлённый на меня. На ней было платье тёмного цвета, а на голове бархатный ток… Это был переодетый чорт, не женщина, — заключил Гальянов.
— Что же она вам предсказала? — спросили слушатели.
— Мало ли что она нам предсказала! — отвечал Гальянов, обращаясь преимущественно к Жене, которая слушала его с напряжённым вниманием. — Во-первых, мы вошли, то есть я с матерью и с братом, в небольшую, мрачную гостиную. В ней стояла мебель, обитая тёмно-красным бархатом, портьерки были того же цвета; рядом находился крошечный кабинет, в котором она гадала. Посреди этого кабинета стояли стол и два стула, а на окне две чаши, перевитые змеями. Все эти мелочи врезались мне в память. Она оглядела нас с головы до ног, словно высмотрела насквозь, и резко сказала матери: «Dites votre age, mais ne mentez pas». Потом спросила, к чему она чувствует симпатию и отвращение, взяла её руку, разглядела линии и разложила карты. Эти карты изображали знаки, чаши, планеты, языческих богов. Но когда она заговорила — тут мы остолбенели! «Вы, — говорит, — приехали издалека, морем, по случаю болезни сына: он выздоровеет. Вы богаты. Муж ваш разбогател на спекуляциях, но он скоро разорится… faillite complete… (Мать моя побледнела). И после этого удара вы будете в горе… в трауре… Но горе от вас отошло… В семействе свадьба…». Она стала считать, вдруг остановилась на цифре 57, и промолвила: «Ммм!.. 57-й год?.. Это будет роковой год!». Мать моя менялась в лице, и спросила: «Для кого роковой год?». — «Для вас, и для него, и для него… (она указала на брата и на меня) однако вы все в живых… не вам угрожает смерть…». И всё это она говорила скоро, бойко, с полною уверенностью в себе.
Гальянов остановился.
— Что же случилось в 57-м году? — спросил кто-то из гостей.
— Брат мой был помолвлен и ждал свою невесту из Петербурга. Мы выехали к ней навстречу. Я так живо помню его детское нетерпение, когда поезд стал подвигаться медленно и пыхтя… Когда все пассажиры вышли, и он обежал все вагоны, то обратился ко мне и сказал: «Да её нет…» таким тоном, что я проживу сто лет — не забуду. Мы отправились домой и во всю дорогу слова не промолвили. Мать моя, бледная как полотно, встретила нас на крыльце. Ей только что принесли депешу, извещавшую нас о кончине невесты брата.
Гальянов замолчал, и настало общее молчание. Женя заговорила первая.
— Что сталось с вашим братом? — спросила она.
— Мы очень боялись за него первые дни, — отвечал Гальянов. — Он был похож на идиота, не плакал, смотрел на нас исподлобья, не отвечал ни слова на все наши вопросы. Мы решились отдать ему присланный нам портрет бедной девушки: она лежала в гробу в своём венчальном наряде. Брат схватил его и зарыдал. Перелом совершился; но он стал другим человеком: кто знал его прежде, не узнал бы его теперь. Не осталось и следа его весёлого, бешеного нрава; он в несколько месяцев сделался стариком.
— Случай, — заметил Денисов. — Сверхъестественное — это не что иное как пустое слово.
— Бог знает-с, — отозвался один господин, который во весь вечер не проронил ни одного слова. — Иные умные люди верят в сверхъестественное, другие не верят, так что совершенно собьёшься с толку и не знаешь, кто прав, кто виноват.
— Ах! как можно отвергать сверхъестественное! — возразила Анна Павловна. — Разве я вам никогда не рассказывала, что мне является белая женщина?.. Как же! Это преинтересно… сейчас расскажу… но пусть М-r Гальянов… Вы ещё не говорили, что лично вам предвещала М-elle Ленорман.
— Она сказала, — отвечал Гальянов, — что когда мне исполнится тридцать лет, я встречу женщину, которая должна играть большую роль в моей судьбе… Мне тридцать лет.
Анна Павловна потупилась и значительно улыбнулась.
Марья Михайловна поняла смысл этой улыбки и, не дождавшись рассказа о белой женщине, встала и собралась домой. Гальянов проводил её до передней и помог Жене надеть шубу.
«Толпа теснилася, рука твоя дрожала,
Сдвигая складками бегущий с плеч атлас…» —
вспомнилось Жене.
IV.
[править]Марья Михайловна вышла замуж, по воле матери, за тайного советника Бельского. Он был взяточник, холоп в душе, и Марья Михайловна в продолжение двенадцатилетнего супружества слова порядочного не сказала своему мужу. Сватаясь за неё, он рассчитывал на богатое приданое, но его ожидания не сбылись; а после смерти матери молодая женщина наследовала в прах разорённое имение. Почти в то же время она овдовела и отказалась от той части мужнина капитала, которая ей законно принадлежала.
— Я ему испортила жизнь, насколько могла, и деньгами его не воспользуюсь, — сказала она родственникам, которые обвиняли её в донкихотстве.
Оставив ненавистный супружеский кров, она устроилась с Женей на новой квартире и охотно помирилась с её небогатою обстановкой. Сёстры получали около трёх тысяч годового дохода. Бельская выучилась шить платья и шляпки, чтобы наряжать Женю, а на сбережённые деньги дать ей возможность продолжать уроки. И Женя занималась, но с некоторых пор занималась с насильственным рвением, которым заглушала в себе тоску молодости — желание жить.
В Марье Михайловне была та внешняя сухость, которая встречается так часто в женщинах, оставшихся, вопреки чувству, верными своим обязанностям. Она нравилась немногим, и то не с первого взгляда. Вся её душевная нежность сосредоточилась на сестре, а прошедшее состояло для неё из девичьих воспоминаний. Встреча с Фетом, старая песнь на неё сильно подействовала: пред ней воскресли тени прошедшего, и наперекор принятым привычкам, она была занята не Женей, а исключительно собой. Раздевшись наскоро, она села на кровать и нагнулась лицом к подушке.
— Боже мой! — сказала она, приподымаясь вдруг. — Кажется, всё в тебе вымерло. Нет! Бьётся в душе живчик, которого не заморишь. А стоит только разбередить сердце, с ним не скоро справишься…
Настало молчание. Женя села на скамеечку у ног сестры. Не о прошедшем думала она. У ней не было прошедшего. Ей хотелось поговорить о протекшем вечере.
— Ну, полно, Маша, — сказала она, — ты хоть взгляни на меня. Знаешь ли, что ты была несносна у Кедровых?.. Должно быть, тебя все возненавидели.
— Ах! что за фигуры! — воскликнула Марья Михайловна. — Если бы не Фет и не старик Кедров, я бы подумала, что мы попали в западню, chez des coupeurs de bourses. Какова дама в палевом платье?.. Я боялась, что она меня запачкает. А сама хозяйка?.. Эти мещанские приёмы и в особенности нахальство…
— Неужели, — перебила Женя, — никто из гостей тебе не показался хоть приличным?
Этот вопрос обратил всё внимание Марьи Михайловны на сестру.
— Кажется, за тобой ухаживал Гальянов? — спросила она.
— А что? и он тебе не понравился?
— Не совсем… впрочем, я с ним и не говорила, — отвечала Марья Михайловна.
Гальянов произвёл на неё невыгодное впечатление.
— Жаль, что ты с ним не говорила. А мне, напротив, он нравится…
Женя остановилась на минуту.
— Маша, — продолжала она, — чем ты объясняешь безотчётное чувство, которое нас с первого взгляда влечёт к человеку, или от него отталкивает?
— Очень просто: физиономия нравится, или не нравится.
— Да почему же нибудь она нравится… Скажи, с тобой никогда не случалось войти в первый раз в незнакомое место и смутно вспомнить, что ты уже в нём бывала?
— Право, не случалось.
— …Или, — продолжала Женя, не возражая на слова сестры, — встретиться с новым лицом и узнать в нём что-то знакомое?.. Поверишь ли, сегодня, чем более я вглядывалась в Гальянова, тем более мне казалось, что мы не чужды друг другу. Мы где-то встречались… Где?.. Я его видела в чёрном плаще, с фрезой… как на портретах Вандика.
Марья Михайловна пожала плечами.
— Ты занималась верчением столов, вот и говоришь небылицы, — заметила она. — Тебя, просто, поразило сходство с портретом Вандика.
— Ты слишком положительна, — заметила Женя с оттенком досады.
— Тронь мои руки… — сказала Марья Михайловна, не протягивая их сестре.
Руки её были холодны и влажны.
— Ты думаешь, я не помню, что и мне было двадцать лет? Ну, скажи, о чём вы толковали с Гальяновым?
— Особенно ни о чём, но всё, что он говорит — мило и почему-то нравится. Он сказал, что выражение моего лица его поразило; какое у меня выражение лица? Я сама не знаю.
— Честное, — отвечала Марья Михайловна, взглянув с любовью на сестру. — Вот что… Его, кажется, очень жалует Кедрова.
— Что же это доказывает? Ведь и нас с тобой она жалует.
Чувства Жени высказались в первый раз так резко в пользу незнакомого человека.
«Уж это не старая ли песня на новый лад?» — подумала Марья Михайловна.
Женя спала на диване за перегородкой в спальне сестры. Помолясь Богу, она легла в постель и, не задувая свечи, закрыла глаза. В ту же минуту образ Гальянова обрисовался пред ней в бархатном плаще и с фрезой… но не в Москве, не в комнате, оклеенной дешёвыми обоями, видела она его, а в далекой чуждой стороне, в старинном великолепном дворце, в зале с хорами, поддерживаемыми четырьмя кариатидами. Над дверью была вырезана латинская надпись:
«Henricus II. Christianiss. Vetustate collapsum refici coer. A Pat. Francisco I.R. Christianis. Mortui Sanctiss. Parent. Memor. Pientiss. Filius absoluit an. A. Sal. Christi. MDXXXXVIII».
Гальянов исчез в толпе мужчин с орлиными носами и клинообразными бородками. Золотые цепи блестели на их бархатных плащах. Они теснились около восемнадцатилетней, только что не сказочной красавицы. От неё сияло как от солнца. Бриллиантовый венец, надетый на её рыжеватые волосы, отражал тысячу разноцветных огней при каждом повороте головы, а у ног её лежали два другие венца. Около нежной шеи распускалась огромная фреза XVI столетия, а платье?.. Платье было шито жемчугом и лежало бесконечным шлейфом на полу. Она говорила прозой и стихами по-испански, по-итальянски, по-английски, по-латыни и по-французски с посланниками, с принцами, с учёными и с поэтами, которые ловили взгляд её умных, исполненных огня и жизни глаз. Много душ погубила эта красавица, много жизней человеческих…
Женя узнавала и её, и всех окружающих её лиц. Каждое из них обрисовывалось пред ней с своим характером, с своею особенностью, и от этого отжившего мира веяло кипучею, но страшною жизнью. Что-то недоброе скрывалось за его изумительным блеском. В этом баснословном дворце дешевле ценится человеческая жизнь. Красавица, которой известный поэт говорит вычурные стихи:
Mignonne, allons voir si la rose
Qui ce matin avait declose
Sa robe de pourpre au soleil…
натирает губы душистою помадой, и губы холодеют от ядовитого прикосновения… По тёмным коридорам дворца ходит ночью осторожным шагом окутанная длинною, усеянною золотыми лилиями мантией пожилая женщина с крупными чертами и южною смуглостью лица. Она отворяет потаённую дверь небольшой комнаты со сводами, освещённой лампою. На длинном столе лежат в беспорядке свитки пергамента, алхимические снаряды и наконец восковая куколка с вонзённою в сердце булавкой. Худощавый, беззубый Италиянец подаёт этой женщине склянку с жидкостью… Пробил чей-то смертный час…
Жене казалось, что она дышала когда-то воздухом этого мира, что она даже узнавала все комнаты дворца. Вот ещё другая зала. В ней теплится камин, а на стене висит портрет, написанный Тицианом и изображающий атлетическую грудь и лихой профиль не то сатира, не то короля-поэта, волокиты, рыцаря с чёрным беретом на голове…
Женя остановилась. У камина красовался франт тогдашней эпохи, высокий и стройный молодой человек в шёлковых чулках, придержанных у колена бриллиантовою пряжкой, и в коротеньком плаще, накинутом на плеча. Его остроконечная борода и закрученные к верху усы были черны как смоль; веки надвигались на глаза. Вся физиономия носила роковой отпечаток того времени, когда продавала душу чорту. Глядя на незнакомца, можно было думать, что много грехов лежало на его тёмной душе: они отражалась в его взоре.
Женя подошла к нему, и они посмотрели друг другу в глаза с замешательством, в котором трудно было отличить ненависть от любви. Они хотели подать руки друг другу, но их руки сжались, не соединившись, а глаза сверкнули злобой и радостью. Задушат они друг друга, или пойдут вместе рука об руку на жизнь и смерть?..
У Жени захватывало дыханье… Вдруг ей показалось, что резкие черты незнакомца стали смягчаться. Вместо чёрных закинутых назад волос, по его плечам рассыпались белокурые волосы, и голубые глаза Гальянова ласково остановились на ней…
Она очнулась, не зная, сон ли ей приснился, или она грезила наяву, и раздражённое воображение перенесло её за столетия.
— Женя, что ты не погасишь свечки? — спросила из-за ширм Марья Михайловна.
Женя задула свечу и опустила голову на подушку.
«Я помню, „завтра“ ты невнятно прошептала…» —
мелькнуло у ней в голове, и она заснула. Марья Михайловна думала о своём разговоре с Женей, и между тем целый мир воспоминаний подымался пред ней со дна её собственной, протекшей жизни. Пред нею словно вырос большой двухэтажный дом на Арбате; всё в нём было чинно, холодно, чопорно; люди, мебель, разговоры, шафранное лицо Англичанки, ни разу не улыбнувшейся в продолжение десяти лет. Худощавая женщина, мать Марьи Михайловны, сидит за пяльцами, покрытыми шерстяными моточками. В её присутствии дети держатся навытяжке; она говорит не иначе как по-французски, и всё о религии, о женских обязанностях, о пожалованных в новый чин, о новых фрейлинах. Чинно садятся за стол, и чинно встают из-за стола. После обеда худощавая женщина отдыхает, а Марья Михайловна с сёстрами и братьями бежит на верх. Кажется, не одно поколение, а целое столетие отделяет жителей верхнего от жителей нижнего этажа. В верхнем говорят и прозой, и стихами, говорят о законности чувства, о равенстве, о началах новой русской жизни: на верху республика.
Женя заговорила во сне. Марья Михайловна встала с постели, чтобы на неё взглянуть, приподняла её голову, скатившуюся с подушки, и прикрыла одеялом её обнажённые плечи.
«И я когда-то бредила во сне», — подумала Марья Михайловна.
Воображение перенесло её в её девичью комнату. Марья Михайловна только что приехала с бала: розовое платье висит на ширмах, она не велела его выносить из комнаты, а букет гиацинтов опустила в стакан, который поставила возле кровати. Она приехала с бала Благородного Собрания; Марье Михайловне удалось скрыться от материнского надзора и подарить ветку гиацинта кандидату Московского университета. Он был демократ. В эту эпоху борьбы старых понятий с новыми началами, это слово начинало входить в употребление. Он был демократ-романтик, Гамлет, и говорил Марье Михайловне:
«Нам с тобой не надо чуда,
Одно истинное чудно…»
Слова его, как тонкий запах гиацинтов, раздражали её воображение. Она бредила по ночам, бредила и наяву, и наконец отдалась ему душой.
Где чудные бессонные ночи? Где букет гиацинтов?
V.
[править]Прошло несколько дней после литературного вечера. Александр Семёнович явился к Марье Михайловне и был принят радушно, но Анне Павловне, успевшей побывать три раза, лакей объявил, что никого нет дома. Она встретила своих соседок на дворе и неотступно просила их зайти к ней хоть на минуту. Женя не вытерпела, согласилась, надеясь провести вечер с Гальяновым, о котором она постоянно думала; но Анна Павловна угостила её только своею собственною особой. Она не знала, как говорится, куда посадить своих гостей и расточала пред ними весь запас своей любезности. Обманутое ожидание усилило в молодой девушке желание видеть Гальянова. Она была уверена, что он, как человек не их круга, ждал приглашения, чтоб явиться к ней и к сестре, и не ошибалась. Гальянов, действительно, дорого бы дал за приглашение Бельской, но сам боялся сделать первый шаг. Кружок его знакомых ограничивался Кедровою и женщинами её полета. Анну Павловну он навещал ежедневно и с удовольствием слушал её неутомимую болтовню, пересыпанную циническими шутками, двусмысленностями, сплетнями. Она через своих горничных знала всё, что делалось в чужих спальнях, и, передавая слышанные ею рассказы, украшала их собственными вариациями. Вообще она говорила гладко, бойко и легко усваивала себе чужие мысли. Неприхотливый мужской кружок, который у ней собирался, видел в ней московскую Рекамье. Гальянов являлся к ней одетый по моде, хотя и без вкуса. Духи он брал у Невиля, и объяснялся в любви на плохом французском языке.
— Theodore, — замечала она иногда, — ты родился маркизом.
Этот отзыв вызывал улыбку на его губах.
Анна Павловна так ловко обманывала мужа, что он не только ничего не подозревал, но полюбил Гальянова, который скоро успел к нему подделаться. Когда старик засиживался после обеда в гостиной за чашкой кофе, Анна Павловна говорила:
— Что ты это, Александр Семёныч, не пойдёшь отдохнуть? Посмотри, ты на себя не похож. Я всю ночь думала о твоих головных болях. Поди, рада Бога, усни.
И укладывала его сама в постель.
Женя видала иногда Гальянова из окон своей комнаты, когда он приходил к Кедровым, а кланялась ему издали. Но и поклона её Гальянов не замечал. Однако, она была твёрдо убеждена, что их рано или поздно сблизит случай, и её надежды неожиданно сбылись.
Праздновали свадьбу её двоюродного брата, секретаря посольства. Венчальный обряд должен был совершаться в домовой церкви князя Платона Сергеевича Галынского, патриарха всего семейства. Князь был пажом при Екатерине, действительным тайным советником при Александре I, и умирал Андреевским кавалером. Хроническая болезнь сводила его в могилу, к немалой радости его наследников: князь состарился холостяком. Он занимал нижний этаж дома, или, вернее сказать, дворца, в котором родился, доживал долгую жизнь и принимал московскую и петербургскую знать. Князь вспоминал с умилением о напудренных представителях нашей аристократии и умирал в непримиримой вражде с современною бородой и с манифестом 19-го февраля. Он уже был не в силах выходить из своей спальни, еженедельно приобщался и с бодростью ожидал смерти.
Марья Михайловна, во избежание лишних издержек, не поехала на свадьбу, а Женю поручила пожилой родственнице, графине Орефьевой. Они приехали к началу церемонии. Жених стоял против налоя, возле своей невесты; она смотрела ясно, кротко, но стыдливо и почти строго, вся проникнутая торжественностью лучшего дня своей жизни. Такое выражение не повторяется на женском лице. Женя не сводила глаз со влюблённой четы. Она как будто глядела самому счастью в глаза, и глядела с завистью, с радостью и жадным любопытством. По окончании обряда начались поздравления. Молодая отломила померанцевый цветок от своего венка и, положив его украдкой в руку Жени, сказала:
— Возьми на счастье.
Гости стали разъезжаться, а графиня Орефьева собралась навестить старика князя.
— Подожди меня, — сказала она Жене. — Я пробуду у него не более четверти часа.
Она ушла. Женя окинула последним взглядом опустелую церковь…
Путешественники рассказывают, что в Сирии есть растение, такое прекрасное, такое душистое, что жители края узнают за пять-шесть вёрст его благоухание и идут к нему, и с радости, что его нашли, целуют и глотают его белые цветы. Так и Женя, казалось, напала на след счастья. В лице молодой четы оно, как бабочка, оставляла след своих крыльев на всём прикасающемся. Женя поднесла к лицу померанцевый цветок, и от него пахло счастьем. Смутное волнение охватило грудь молодой девушки. Она вышла из церкви, и глаза её остановились на длинном ряде комнат, сияющих огнями. Женя заглянула в первую, потом во вторую гостиную и вспомнила, что ребёнком бывала тут с матерью. Люстры освещали бронзы, мраморные группы, зеркала, но везде было пусто, молчаливо и мертво, как в сказочном замке.
Чем-то таинственным веяло отовсюду. Настроенному воображению Жени показалось, что мраморные статуи безмолвного дворца жили когда-то в этом дворце человеческою жизнью и заснули вдруг холодным заколдованным сном. «Много мы здесь видали радостей и горя, — говорили они ей вслед, — мы засыпаем своё горе и искупаем свои радости. Иди безмолвно, не разбуди нас…».
И Женя шла тихо, медленно, оглядываясь и любуясь, и вдруг остановилась и вскрикнула. В комнате, замыкающей амфиладу, у пылающего камина, стоял Гальянов.
Неожиданное изумление и удовольствие так сильно на неё подействовали, что она сама не поняла, как её рука опустилась в его руку.
— По какому случаю вы здесь?.. — спросила она, оправившись.
— Такого вопроса я вам не сделаю, — с некоторою запальчивостью отвечал Гальянов. — Вы родственница князя Галынского, а я его секретарь.
— А вы нас совсем забыли; знать не хотите, — сказала Женя с робкою улыбкой. — Вы часто бываете у Кедровых, а к нам никогда не заглянете.
— Я ждал позволения быть у вас, — отвечал Гальянов, и с невольным удовольствием посмотрел на молодую девушку.
— Неужели вы сомневались в нашем желании вас видеть? — спросила Женя тоном, который польстил бы человеку, менее самолюбивому, нежели Гальянов.
— Графиня вас ищут-с, — доложил официант.
Графиня шла к ней навстречу, оглянула, прищуриваясь, Гальянова и отвечала на его поклон едва заметным киваньем головы. Её прищуренные глаза выражали вопрос: «Qu’est се que c’est que ca?».
Графиня думала по-французски, а на родном языке говорила лишь со своими горничными.
— Князь мне говорил, что ты и твоя сестра его совсем забыли, это стыдно, мои милые, — сказала она, открывая эмалевую табакерку овальной формы и украшенную бриллиантом.
— Князь сам о нас никогда не вспоминает, — отвечала Женя.
— С ним не следует считаться. Впрочем, ты ошиблась: он помнит всех своих родных и докажет, что их помнит, — значительно возразила графиня. — Он собирается писать своё духовное завещание.
Она направилась к двери, а Женя, следя за ней, протянула руку Гальянову и молвила: «До свидания».
Они поехали набережною. Туман подымался снизу, застилая массу домов, разбросанных по одной стороне реки; только бесчисленные огоньки мерцали как звёзды сквозь беловатую пелену; а на другой стороне главы соборов сияли высоко и торжественно при лунном свете. Женя смотрела в опущенное стекло кареты. Ей было так хорошо, что первое слово, сказанное графиней, её точно оцарапало.
— Я бы тебе желала такого жениха, как твой двоюродный брат, — начала графиня. — Секретарь посольства и смотрит в посланники!
— А я бы желала, ma tante, быть женой человека, который бы мне нравился, а до его положения в свете мне дела нет, — возразила Женя.
— Как! Ты бы вышла замуж без разбора? Лишь бы человек тебе нравился?
— Без разбора.
— Ах! Taisez vous, ma chere! — воскликнула графиня, и после минутного молчания продолжала:
— Я не знаю, о чём думала Мари, занимаясь твоим воспитанием. Она сама примерная женщина и вышла замуж по выбору матери. Правда, что она не была счастлива; ну, как быть, видно, так Богу угодно… А всё-таки я её побраню за то, что она забыла князя… Но вот мы и дома. Adieu, ma chere enfant, et de grace ne vous lancez pas dans le nihilisme comme on l’appelle.
VI.
[править]Гальянов занимал должность секретаря у князя Галынского, который ему поручил ключ своей библиотеки и диктовал много-много писем пять в круглый год. За эти занятия Фёдор Иванович получал пятьсот рублей сер. годового жалованья с квартирой и столом, и жил припеваючи, пока доктора не приговорили князя к близкой кончине. Его смерть предрекала Гальянову незавидную будущность, от которой его могла спасти выгодная женитьба. Ему чуть было не сосватали богатую купчиху, но дело не состоялось. Последняя встреча с Женей пробудила в нём смутные, но такие богатые надежды, что он почти не смел на них остановиться. После их неожиданной встречи, когда молодая девушка уехала с графиней Орефьевой, он сел у камина с сигарой в зубах (Гальянов позволял себе роскошь сигары) и размечтался. В его воображении возникал образ Жени, явившейся пред ним в этот вечер словно призрак. «Как она смутилась! Как обрадовалась! Как она мила», — думал Гальянов; а между тем в его ушах жужжали слова графини: «Князь докажет, что он никого не забыл: он собирается писать своё духовное завещание».
На следующий же день он поехал к Марье Михайловне и говорил с ней о предметах посторонних, но когда остался наедине с Женей, упомянул об их встрече накануне.
— Вы не можете себе представить, Евгения Михайловна, — сказал он, понизив голос, — как я вам обрадовался вчера! В первый раз с тех пор, как я живу у князя, мне пришлось кому-нибудь обрадоваться. Я просидел почти всю ночь у камина, думая: не во сне ли я вас видел?
Недаром он рассчитывал на эффект своих слов: Женя покраснела и не отвечала. У ней в уме мелькнуло предсказание М-lle Ленорман.
— Я боюсь ваших глаз, — сказал Гальянов.
— Почему?
— У вас такие ясные глаза, что они опасны. Кажется, видят насквозь… я и вас боюсь.
— Меня?..
— Да. Вы светская девушка, а наш брат демократ вам, пожалуй, покажется смешон.
— Как вы ошибаетесь! — с живостью возразила Женя. — Знание света и его условных приличий вас бы испортило.
Гальянов рассчитывал на возражение совершенно другого рода. Он полагал, что Женя заступится за его светскость. Её ответ дал ему понять сразу, что франт второй руки покажется ей действительно смешон, между тем как слово демократ имеет свою прелесть в её глазах, и он вошёл с большим тактом в роль демократа.
— Мне кажется, что вы говорите только то, что у вас на душе, — заметила Женя.
— Без сомнения… оттого-то я и не рождён для света. Но разве это хорошо? Мы обязаны скрывать иные впечатления…
Женя потупилась и промолвила едва внятно: «Почему?».
— Скажите, Фёдор Иваныч, как здоровье князя? — спросила Марья Михайловна, возвращаясь в гостиную.
— Плохо, — отвечал Гальянов. — Не соберётесь ли вы к нему?
— Я к нему поеду, если он пожелает меня видеть — не иначе.
— Неужели считаются с умирающими?
— Я бы и не считалась, если бы была ему нужна.
— Это уж не гордость ли? — спросил Гальянов.
— Может быть. Я очень горда.
Настало минутное молчание.
— Знаете, мне кажется, что мы все трое более или менее Дон-Кихоты, — начал Гальянов.
— Почему это?
— А вот изволите видеть, у меня был дядя — дядя богатый, — продолжал Гальянов. — Он мне казался скучен, и после смерти отца и матери я перестал к нему ездить. Вдруг узнаю, что дядя занемог не на шутку и желает меня видеть. Все знакомые меня к нему толкают: «Поди да поди». А я заупрямился, не иду, понимая однако, что я обязан навестить умирающего. Да вот беда: у него нет законных наследников. Ну, если он что-нибудь подумает?.. С этою мыслью я не помирился, и дядя умер, не повидавшись со мной.
— И он вам ничего не оставил? — спросила Женя, взглянув с торжеством на Марью Михайловну.
— Ни гроша, разумеется. Я не о наследстве жалею, вы понимаете, но с тех пор меня грызёт совесть. Умирающий человек пожелал меня видеть, и я из гордости, из пустого самолюбия не потешил его моим приездом.
— Признаюсь вам, я не понимаю, почему вы ему отказали, — холодно заметила Марья Михайловна. — На вашем месте я бы не только к нему отправилась, но была бы очень рада, если б он что-нибудь мне завещал.
— Вряд ли, — возразил Гальянов, немного смущённый её холодностью. — Кажется, что вы сами подальше от богатых родственников.
— Когда они меня забывают, я не напоминаю им о моём существовании, но умирающий не звал меня никогда напрасно; за наследством я не гонюсь, но приму его с благодарностью, если оно мне достанется.
— Так, совершенно так, но ведь я за себя и не заступаюсь: глупость, совершенная глупость. Но как быть?.. Молодость! Впрочем, — заключил он, обращаясь к Жене, которая на него смотрела с умилением, — вряд ли я и теперь поумнел.
Тут беседа была прервана Анной Павловной, которая явилась без доклада и завладела немедленно разговором, или, вернее, пустилась в бесконечный монолог. Она была под впечатлением только что прочтённого ею романа «Что делать».
— Скажите, Марья Михайловна, — спросила она вдруг, — как вы, наконец, понимаете любовь?
Марья Михайловна взглянула на неё молча.
— Я её вот как понимаю, — продолжала Анна Павловна. — Люби я сегодня Петра, я принадлежу Петру; завтра Ивана — я отдаюсь Ивану; после завтра Степана… Какая разница между женщиной и мужчиной? Никакой! Я не признаю никакой разницы между мной и мужчиной!
И тут Анна Павловна вдалась в такие подробности, что Марья Михайловна знаком велела Жене удалиться. Гальянову стало совестно и досадно; в свою очередь, он стал показывать знаками Анне Павловне, что пора бы замолчать, но она так расходилась, что ей удержу не было.
— Вы, кажется, не разделяете моего мнения? — сказала она Гальянову. — А мне до этого какое дело? Я говорю то, что думаю; кто мне запретит говорить, что я думаю? А вы, Марья Михайловна, как женщина образованная, вы разделяете моё мнение?
— Нет, — сухо и резко отвечала Марья Михайловна.
— Быть не может! Образованная женщина должна стоять выше предрассудка.
— То есть выше стыда?
— Что такое стыд? Стыд выдуманное слово.
Марья Михайловна не возражала, а физиономия Гальянова обнаружила столько досады, что Анна Павловна, поговорив довольно долго, поняла наконец, что ей следует замолчать, и встала. Её не удерживали. Гальянов, который смекнул, что короткость с Кедровой была плохим аттестатом в глазах Бельской, сказал, пожав плечами:
— Эти новые понятия о свободе наделали много вреда…
— Они не отучили порядочных женщин краснеть, — перебила Марья Михайловна. — Но я не намерена слушать подобные лекции о женской эмансипации, и велю отказывать этой госпоже, когда ей вздумается меня навестить.
Гальянова очень обрадовала такая мера, но не помирила его с Марьей Михайловной. Они взглянули друг на друга с тайною, но положительною антипатией.
VII.
[править]— Что вам вздумалось явиться сегодня к Бельской и высыпать пред ней целую исповедь? — спросил с досадой Гальянов Анну Павловну. — Вы её напугали своими теориями.
— Видишь, какая святоша! — возразила Анна Павловна. — С каких это пор она в святые-то записалась? Я знаю всю её подноготную. Матрёшина сестра жила у ней в кухарках…
— Всё равно, вы поступили бестактно, и советую вам не возвращаться к ней: она вас не примет.
— Как не примет?.. Разве она это сказала?
— Сказала.
— А ты к ней вернёшься?
— Я… дело другое… как же мне к ней не вернуться?
— Как! Она выгоняет меня из своего дома, а ты будешь к ней ездить!
И Анна Павловна поднесла платок к глазам, и осыпала Бельскую ругательствами, а Гальянова упрёками. Он оробел и принялся её уговаривать.
— Пойми, друг мой, — сказал он, — что если я к ней не возвращусь, она поймёт наши отношения. Она уже, кажется, догадывается.
— А пусть догадывается. Я пред ней и скрываться не намерена.
— Ты помешалась, — возразил Гальянов. — Ну, если что дойдёт до твоего мужа?..
— Вот ещё чего испугался! Я чай его не разуверю?
— Пожалуй, что так, но с Александром Семёнычем шутить нельзя: уже потому только, что моё присутствие здесь подаёт повод к подобным сплетням, он мне, пожалуй, откажет от дома: или нам придётся расстаться, или я должен вернуться к Бельской.
Анна Павловна согласилась, что Гальянов был отчасти прав, и разрешила ему ездить к её соседкам, с тем, что он будет передавать ей всё, что делается и говорится у них. На это условие он охотно согласился.
Вернувшись домой, он разделся и лёг, но ему не спалось. Он всё думал о протекшем дне. Счастье шло к нему навстречу; неужели он, как дурак, выпустит его из рук? Победить сердце светской девушки, воспитанной в аристократическом кругу, приобрести связи, сделать карьеру; променять свою скромную жизнь на богатую долю, — он пьянел от такой мысли, словно от бутылки шампанского, и, вскочив, наконец, с постели, прошёлся по комнате, чтоб отрезвиться и вспомнить, что будущность ещё далека.
«А всё-таки я от неё не отступлюсь, — думал Гальянов. — Главное — завладеть Женей. Удастся мне на ней жениться — хорошо. Не удастся — я ничем не связан. Вот с Анной Павловной как будет сладить? Просто беда! А с другой стороны Бельская! Баба — яд. Её словами не подкупишь. Чего доброго! она, пожалуй, продурачит наследство!».
Эта мысль мгновенно обуздала его мечты. Как же уломать дон-кихотство Бельской?.. Как?.. Над этим вопросом Гальянов долго ломал голову и придумал наконец мастерскую штуку; задача состояла в том, чтобы заставить Бельскую волей или неволей приехать за наследством, но для исполнения задуманного плана надо было обратиться не к Марье Михайловне, а к самому князю.
Необыкновенная способность приноравливаться ко всем и каждому приобрела ему хорошее расположение старика, который видел в нём умного и дельного малого. Гальянов читал ему иногда вслух Московские Ведомости, и случалось, что князь и секретарь беседовали вдвоём. Но с некоторых пор князю стало хуже; он не читал газет, и к нему не входили без крайней надобности. В течение своей долгой жизни он не знал, что такое болезнь, и его здоровая природа упорно боролась со смертью. После страшного припадка, ему обыкновенно, к неописанному удивлению медиков, становилось лучше. Он будто собирался выздороветь и зажить новый век! Гальянов ждал нетерпеливо нового улучшения в состоянии больного и, дождавшись наконец, нашёл благовидный предлог, чтобы добраться до князя. Он отыскал случайно в библиотеке латинский молитвенник, который, по всей вероятности, пролежал несколько десятков лет на полке шкафа, за кипой старых журналов. Под бриллиантовою королевскою короной, вделанною в переплёт и потускневшею от пыли, стояла буква J. Гальянов догадался, что этот молитвенник мог только нечаянно попасть в библиотеку и решился отнести его к князю.
Дело было утром. Больного только что усадили в большое кресло, обложенное подушками.
— Вашему сиятельству, слава Богу, лучше, — начал Гальянов. — Вы смотрите так бодро…
— Какое, братец, лучше! — отвечал князь. — Ноги так отекают, что не переступишь без помощи. Видно, пора отправляться. Что это ты принёс?
Князь всем своим домочадцам говорил ты.
— Я, ваше сиятельство, нашёл редкость; вы, должно быть, о ней забыли, — сказал Гальянов, подавая ему молитвенник.
Князь нагнулся к свету и, поморгав, чтобы прочистить глаза, внимательно разглядел переплёт.
— А!.. — сказал он. — Это подарок Жерома Бонапарта. Я тогда был в Вестфалии и часто к нему езжал. Давненько… до двенадцатого года. Спрячь это. Умру — охотники на эту редкость найдутся.
Князь произнёс небрежно слово редкость. Когда у него спрашивали подробностей о дворе короля Жерома, он обыкновенно замечал:
— Un roi! Quel roi?.. C’etait tont au plus un roitelet, ma chere, или, mon cher.
Между тем Гальянов, озадаченный его равнодушием, обдумывал, с чего начать прерванный разговор.
— Вели, пожалуйста, — сказал князь, — чтобы сегодня докладывали, если кто приедет.
— Кстати о приезжих, ваше сиятельство, — отвечал Гальянов. — Я имел честь видеть на днях вашу племянницу, Марью Михайловну Бельскую. И она, и сестра её, много расспрашивали о вашем здоровье. Не знаю, хорошо ли, дурно ли я сделал — сказал, что вы иногда принимаете, а Марья Михайловна отвечала…
Гальянов остановился.
— Ну, что отвечала? — спросил князь.
— Она заплакала, — продолжал Гальянов, приободрившись, — и отвечала: если бы только князь пожелал меня видеть, я была бы готова ходить за ним как сердобольная. Мать моя никого так не уважала и не любила как его.
Не Марья Михайловна, а Женя действительно говорила Гальянову о привязанности своей матери к князю; но ни Женя, ни Гальянов не понимали значения, какое имел в глазах князя малейший намёк на эту привязанность. Скандальная хроника утверждала, что в первой молодости Женина мать была далеко не равнодушна к князю. Умирая, она просила его не оставлять её дочерей; но дочери мало-помалу от него удалились, и князь их забыл. Графиня Орефьева упомянула о них к слову в своей беседе со стариком, и то вскользь, а Гальянов прямо, но как опытный дипломат.
Князь, пожёвывая губами, опустил голову на грудь.
— Да ты каким случаем видел Марью Михайловну? — спросил он вдруг.
— Я имел честь встретить её у общих знакомых, — отвечал Гальянов и прибавил наивно:
— У Кедровых.
— У Кедровых?.. Вот вам! Ко мне не показывается, а ездит к Кедровым! Умри я на месте, если честный человек слыхал когда-нибудь о Кедровых! — заключил князь, обращаясь с последнею фразой к самому себе.
— Ваше сиятельство, — возразил Гальянов, — осмелюсь вам заметить. Марья Михайловна так искренно вас любит, что она, должно быть, недаром от вас удалилась. Я слышал, что она и её сестра почти в крайности… и понятно, что чувство деликатности…
— Враньё! Не резон! — перебил князь.
Однако он вспомнил, что Марья Михайловна перестала к нему ездить именно с тех пор, как её финансовые средства оскудели. Когда она отказалась от состояния своего мужа, князь решил: «Сумасбродка» — и сказал ей:
— Что ты, матушка, аль с ума сошла, что не берёшь законного наследства? Чем ты жить собираешься?
— Чем Бог пошлёт, — отвечала Марья Михайловна. — Не честно нажитые деньги не пойдут впрок; мой муж был взяточник.
«Умница, — подумал князь, — прежние большие бары взяток не брали».
Гальянов с несказанным смущением старался уловить мысль на бледном лице князя, но оно оставалось неподвижным. Старик не то думал, не то дремал, нагнув голову на грудь и пережёвывая губами. Прошло добрых четверть часа. Гальянов поправил подушку, одеяло, в которое были закутаны ноги больного; отдал официанту недопитую чашку чая, стоявшую на столе, кашлянул, наконец, князь поднял голову.
— Гальянов, — сказал он, — садись и пиши, — и продиктовал следующую записку:
«Марья Михайловна, какие у нас с тобой счёты, что ты перестала ко мне ездить? Я гляжу в гроб и желал бы проститься с тобой. Навести меня, пожалуйста, и привези свою сестру. Да не теряй времени, пожалуй, опоздаешь».
— Пошли письмо сейчас, — сказал он.
Письмо было немедленно отослано, и в тот же день Марья Михайловна и Женя приехали к князю. Гальянов тщательно избегал встречи с ними и даже прикинулся больным, чтоб иметь право не явиться, в случае если князь его спросит. Он ни за что бы не согласился сделать их свидетельницами второстепенной роли, какую играл в аристократическом доме.
VIII.
[править]С этого времени Гальянов виделся почти ежедневно с Женей, что не мешало ему оставаться в ладах с Анной Павловной, а Женя с каждым часом привязывалась к нему всё более и более. Она была склонна к идеализму и увлеклась Гальяновым по первому впечатлению, почти вовсе его не зная. В его мнимые совершенства она поверила безусловно, на слово; полюбив, вся обратилась в чувство. Мир ограничился для неё Гальяновым. Придёт ли Гальянов? Когда он придёт? Как на неё посмотрит? Около этих вопросов вертелась её жизнь. Гальянов, вызывая всячески её любовь, умалчивал однако о своей, или намекал на неё косвенно, и томил молодую девушку чувством недоумения.
Марья Михайловна следила, скрепя сердце, за этим романом. Она попробовала открыть глаза Жене, но ограничилась первою попыткой, сознавая, что рассудок не в состоянии остановить женщину на дороге, когда страсть влечёт её к погибели.
— Кого это я встретил в передней? — спросил раз Гальянов, поздоровавшись с Марьей Михайловной.
— Это Орефьев, — отвечала Женя, — сын старой графини, которую вы раз видели… помните? На свадьбе?
— Вот господин, в котором не ошибёшься, — резко заметил Гальянов. — Должно быть, у него другой цели нет в жизни, как щеголять в чистых перчатках. А нашему брату демократу такие герои не по душе.
— Вы однако ошибаетесь, — возразила Марья Михайловна, — он очень хороший и далеко не пустой человек. А что он носит чистые перчатки, это ещё не беда. Женя, — прибавила она, — что же ты не скажешь слова в пользу Орефьева? Ты с ним всегда была в хороших отношениях.
— Я уверен, что Евгения Михайловна разделяет моё мнение, — сказал Гальянов и посмотрел на неё таким взглядом и с такою улыбкой, что Женя покраснела, отвернулась и вышла из комнаты. Марья Михайловна осталась наедине с Гальяновым. Оба молчали. Наконец Марья Михайловна собралась с духом.
— Скажите, пожалуйста, Фёдор Иваныч, — спросила она, — демократы разыгрывают иногда роль… влюблённых, например?
— Может быть; иные, вероятно, разыгрывают эту роль, — отвечал Гальянов так спокойно, что Марья Михайловна не заметила лёгкого изменения в его физиономии. Гальянов продолжал:
— Это намёк, я вас понял и буду отвечать без обиняков. Я не прикидываюсь влюблённым, я люблю вашу сестру… Она, кажется, ко мне расположена, но в её чувствах я не вполне ещё уверен и молчу о своих. Я знаю, что меня ожидает в будущем, но от неё не отступлюсь.
— И, может быть, из любви к моей сестре вы бываете ежедневно у Кедровой? — спросила Марья Михайловна, взглянув на Гальянова.
— Теперь я вас не понимаю, или просто не хочу понять, хотя бы из уважения к вашей сестре.
Он говорил так естественно, что Марья Михайловна на минуту поколебалась.
«Неужели я ошиблась?» — подумала она.
Женя вернулась, и разговор прекратился. Прощаясь с Марьей Михайловной, Гальянов поцеловал у ней руку и сказал:
— Я не теряю надежды, что со временем вы меня узнаете и, может быть, полюбите.
Марья Михайловна не отвечала.
Сёстры остались вдвоём.
— Маша, — спросила вдруг Женя, — почему ты не вышла замуж за Васильева?
Марья Михайловна неохотно отвечала:
— Разве ты не знаешь, почему я за него не вышла? Мы были скованы…
— Если бы меня сковали, у меня бы и тогда достало сил, — отвечала Женя. — Маша, — прибавила она после минутного молчания, — за что ты не любишь Гальянова?
— Моё личное мнение может легко измениться… если только ты будешь счастлива. Но если ты в нём ошиблась…
— Как я могу допустить, что я ошиблась! — перебила Женя с жаром. — Ты мне повторишь сто раз, что я ошиблась, и я тебе не поверю. Если б у меня было под рукой доказательство, что он не таков, каким я его вижу, я и тогда бы, кажется, не поверила своим собственным глазам… И если ты дорожишь мной и моею дружбой, не говори мне никогда, что я в нём ошиблась.
IX.
[править]Марья Михайловна часто навещала старого князя. Он сам посылал за ней, когда ему казалось, что они давно не видались. Раз он пожелал остаться с ней наедине, и каково же было удивление Марьи Михайловны, когда умирающий старик поднялся с кресел и поклонился пред ней почти до земли.
— Маша, я пред тобой виноват, — сказал он, — ты мне прости.
— Что вы делаете! — воскликнула она, помогая ему выпрямиться и устроиться в кресле.
Князь задыхался.
— Виноват! — повторил он, с трудом выговаривая слова. — Я обещал покойнице на её смертном одре, что не оставлю ни тебя, ни твоей сестры; ну, по человеческой слабости, не исполнил обещания. Другую ночь вижу её во сне; зовёт меня к себе. Предстану на тот свет, скажу ей, что покаялся пред тобой; хоть теперь сделаю для вас, что могу… Помяните меня добрым словом на молитве.
В тот же день князь продиктовал Гальянову своё духовное завещание и переписал его собственноручно, закрепив подписью трёх свидетелей. Гальянов мог убедиться, что Марья Михайловна и её сестра должны были наследовать двести тысяч рублей.
Всё ему улыбнулось разом, и он с трудом скрывал свою радость. Наконец для него настала решительная минута объяснения с Женей, и при самых благоприятных условиях. Князь впал в беспамятство, и, по словам доктора, ему оставалось не более двух-трёх дней жизни, а Анна Павловна отправилась в деревню на лето, не подозревая неверности Гальянова. До последней минуты её отъезда он боялся, чтобы не зародилось в ней подозрение и не подало повода к какой-нибудь неприличной выходке, и вздохнул свободно, лишь когда проводил её на железную дорогу и усадил в вагон. Наговорив ей на прощанье самых нежных слов любви и преданности, он поехал к Бельской.
Был ясный и сырой майский вечер. Женя сидела у окна.
— Как бы я желал пойти куда-нибудь сегодня с вами, — сказал ей вполголоса Гальянов.
— Хотите? — отозвалась Женя, не взглянув на него.
— Какой вопрос! Я светских приличий не знаю, но Марья Михайловна так строга…
— Ничего… Я это беру на себя.
Женя надела шляпку и шаль.
— Куда мы пойдём? — спросил Гальянов, когда они вышли на улицу.
— Пойдёмте на набережную.
— Пойдёмте. А почему именно на набережную?
— Это моя тайна, — отвечала Женя.
— Вы мне её скажете?
— Может быть.
Они шли молча довольно долго. Женя угадывала чутьём, что её судьба решилась, что она уже решена. Молодая девушка вся обратилась в слух, в ожидание. Её нервы были напряжены как пред грозой, и каждая минута молчания казалась ей целым часом, даром пропавшим в жизни.
Гальянов был как на иголках и приискивал слова. Им овладел мещанский страх оскорбить фальшивою нотой женское ухо.
«Светские женщины прихотливы, — думал он. — Пожалуй, не угодишь, в дураках останешься».
— Евгения Михайловна, — промолвил он наконец, — помните ли вы, что мне предсказала М-lle Ленорман?
— Помню, — отвечала Женя.
Разговор тем и прекратился на время.
— Вот скоро и набережная, — начал Гальянов. — Когда же вы мне скажете вашу тайну?
— А вы мне сперва скажите свою…
— Я вам скажу всё на свете. Спросите.
Она хотела спросить, сбылось ли предсказанье; но не решилась и сказала:
— Если бы вы полюбили женщину, что бы вы были способны для неё сделать?
— Что бы я для неё сделал?.. — отвечал Гальянов, у которого этот вопрос развязал язык. — Да чего не сделаешь для любимой женщины? Для неё пожертвуешь жизнью, будущностью… да… будущностью.
Он остановился на минуту, на него слетело вдохновение:
— Я это доказал не далее как вчера. Князь проживёт не более двух, трёх дней, а его смерть оставит меня в настоящую минуту без куска хлеба. Мне предлагали выгодное место в провинции, я от него отказался. Я не возьму миллиона, чтоб уехать из Москвы.
У Жени потемнело в глазах. Её томил избыток счастья. Все её существо млело, ей становилось тяжело под напором чувства.
Они шли по площади.
— Берегись! — крикнул громовой голос.
Гальянов схватил её за руку; они пробежали несколько шагов.
— Вы испугались? — спросил он.
— Чего? — спросила в свою очередь Женя. Она не слыхала ни крика кучера, ни треска кареты.
Настало опять молчание; Гальянов его прервал.
— Да! так любить страшно, — заметил он, вздохнув.
— Почему страшно?
— А если меня отвергнут?.. Я человек без состояния, без имени, без общественного положения… Да я никогда не решусь сказать любимой женщине: пожертвуй мне твоим именем, твоим положением в свете…
— Ах, Боже мой! И это называется жертвой! — промолвила Женя.
— А если она на неё и пойдёт, кто мне поручится, что впоследствии она не раскается? — продолжал Гальянов.
— Раскается?.. Да не мучьте меня! — воскликнула Женя.
Она остановилась. Не без душевного волнения взглянул на неё Гальянов. За недостатком чувства в нём заговорила молодость.
— Женя… — прошептал он, сжимая её руку.
— Ты знаешь ли, — говорила в тот же вечер Женя, обнимая свою сестру, — не далее как вчера он пожертвовал мне целою будущностью!
X.
[править]Князя похоронили, а свадьбу Жени решили отпраздновать до Петровского поста.
Женя любила так страстно, что и Гальянов не устоял против обаяния, — влюбился, а любовь, хоть и минутная, хоть и грубая, внушает некоторый сердечный такт, располагает к нежности самые топорные природы. Гальянов покорился её законам. Он целовал цветок, который Женя держала в руках, кончик её маленькой ножки. Женя к нему писала, — он уверял, что в тот же самый час и он принимался к ней писать. Эти ребячества его облагородили, и любовь к Жене была лучшею эпохой в его жизни. Святость и чистота женского чувства внушали ему хоть мгновенное желание удержаться на пьедестале, воздвигнутом ему Женей.
Марья Михайловна взялась объявить родственникам о помолвке Жени и начала с графини Орефьевой, старшей в семействе.
У графини от молодости до старости были две страсти: моды и карты. Одну половину жизни она провела за ломберным столом, а другую на Кузнецком мосту. Недаром составила она себе репутацию женщины незапятнанной добродетели. Ей никогда в голову не приходило, чтоб она могла полюбить кого-нибудь кроме графа, которого, впрочем, вовсе не любила, но зато до самой его смерти боялась как огня.
Она не поверила своим ушам, когда Марья Михайловна явилась к ней с известием о помолвке своей сестры, и не могла помириться с мыслью, что ей, графине Орефьевой, приходилось породниться с Гальяновым, сыном мелкопоместного дворянина.
— Оплошала ты, Marie! — сказала она. — Годишься ей в матери, а не умела её урезонить! С её именем и состоянием она могла бы сделать такую партию…
— С её состоянием? — возразила Марья Михайловна.
— Ещё бы! Разве ты в самом деле не знаешь, что князь завещал вам по сту тысяч?
Марья Михайловна опешила и во все глаза смотрела на графиню.
— Это правда? Это верно?.. — спросила она.
— Как же не верно? Князь советовался с моим сыном, с Юрием, насчёт духовной; Юрий её и засвидетельствовал, а черновую-то писал ваш Гальянов, так он очень знал, что Женя не бесприданница. Поддел же он вас!
Не вдруг опомнилась Марья Михайловна. Она возвратилась домой, благодаря судьбу, давшую ей возможность разочаровать вовремя Женю. Но как нарочно, её не было дома. Гальянов ждал её с журналом в руках.
— Фёдор Иваныч, — начала Марья Михайловна, — как же это вы нам не сообщили, что князь завещал нам по сту тысяч?
Гальянов слегка побледнел.
— Гм?.. Что такое? Сто тысяч? — повторил он. — Князь завещал вам по сту тысяч?
— Это для вас не новость; вы писали черновую завещания.
— Я не имею понятия о духовном завещании князя, — отвечал Гальянов, уже успевший оправиться. — Откуда эти вести?.. Кто вам сплёл эту басню?
— Граф Орефьев сам видел вас у князя в то время, как вы писали под его диктовку…
— Я никогда не видал графа Орефьева у князя, это всё выдумки вашего семейства; я этого и ожидал; никто из вас не может помириться с моею женитьбой. Вы бы все дорого дали, чтоб убедить Женю, что я женюсь на ней из видов, но вашего влияния я не боюсь. Попробуйте её убедить! Вы её только огорчите и вооружите против себя. Одно моё слово разрушит всевозможные интриги. Что до вас касается, я не знаю почему вы меня невзлюбили…
— Я вас терпеть не могу, — перебила Марья Михайловна, себя не вспомня.
— Покорно вас благодарю, — отвечал Гальянов, учтиво кланяясь. — Однако, я вам прощаю вашу ненависть; я знаю, что вы ненавидите меня из любви к Жене, и не теряю надежды, что её счастье помирит вас со мной.
Марье Михайловне казалось, что она готова была укусить кого-нибудь от злости, однако она замолчала, вполне сознавая, что, во всяком случае, последнее слово останется за Гальяновым.
Женя обвенчалась ранним утром, при двух необходимых свидетелях, и прямо из церкви переехала по железной дороге на дачу, за 50 вёрст от Москвы.
XI.
[править]Тяжело было Марье Михайловне сдавать любимую сестру с рук на руки человеку ненавистному и свыкаться с мыслью, что пред одною улыбкой этого человека воспоминания её старой дружбы побледнеют в сердце Жени. Тяжело ей показалось одиночество.
Человек, которого она любила в молодости, имел влияние на всю её жизнь. Его звали Васильевым. Он отличался умом блестящим, внешним огнём и страстным, ничем не обузданным воображением. Он бредил искренно Марьей Михайловной и проливал искренние слёзы, расставаясь с ней, однако расстался, хотя она была готова, при первом его слове, идти за ним, куда бы он её ни повёл. Сердцем он не любил ни одной женщины. Этот человек родился артистом, но не в прозу и не в стихи облекал он свою фантазию: он переносил её с одного предмета на другой, бросался из стороны в сторону, останавливаясь минутно то на искусстве, то на мистицизме, то на любви. Когда женский образ бросался ему в глаза, он его пересоздавал на свой лад, и сам преобразовывался в полубога, в Пигмалиона — он одушевлял статуи. В минуты увлечения его гордость и самолюбие разыгрывались до смешных размеров; но когда воображение остывало, он упадал духом до унижения, до самопрезрения. Верен он остался только самому себе до конца жизни. Препятствия охладили его любовь к Марье Михайловне, и внезапное охлаждение не открыло ему глаз на несостоятельность его чувства. Он был убеждён, что покоряется неизбежности. Прощаясь с Марьей Михайловной, он говорил ей, чтоб она шла вперёд, что жизнь не пустая шутка, которую бы можно было принести в жертву предрассудку, и прислал ей Фауста с надписью:
Celui a qui l’on a fait tort te salue.
В природе Марьи Михайловны были и воля, и сила, и до известной степени положительность, но с таким человеком, как Васильев, не сойдёшься даром. Её ослепление прошло уже давно; любовь остыла со временем, но всё ей казалось мёртво и бесцветно в сравнении с его образом, с безрассудными, но возвышенными бреднями, с которыми он её ознакомил. Она возненавидела всё пошлое, грубое; в её отвращении к Гальянову ещё отражался Васильев.
Для себя, как и для Жени, она не допускала возможности полюбить мишуру, и Женя упала бы в её глазах, если бы тот же самый испорченный, но мягкий сердцем Васильев не научил её снисхождению к душевным слабостям. Главный вопрос состоял в том: будет ли век ошибаться её сестра и покорится ли безусловно влиянию мужа, или поймёт и возненавидит его? Середины не было.
Прошло три недели со свадьбы Жени. Марья Михайловна ездила к ней на целый день в подмосковную и часто получала от неё письма. Вот одно из них:
«Я часто думаю о тебе, Маша. За что ты не знала счастья, и за что я так счастлива? Я слишком счастлива. Мне становится страшно за себя.
Ты не поймёшь, как я счастлива! Я поняла только теперь значение этого слова: идеал. Идеал — это мы сами, это наши мысли, чувства, убеждения, и когда эти мысли, чувства, убеждения олицетворились в другом, наш идеал воплотился. Оттого-то он — это я, а я — это он. Оттого-то любовь состоит из самоотвержения и эгоизма. Я себя люблю в нём, а он себя любит во мне. Вот почему мы неразрывно принадлежим друг другу. Я чувствую, что день ото дня я буду расти нравственно, так меня возвышает в моих собственных глазах мысль, что я, именно я, должна удовлетворить потребностям его прекрасной души. С тех пор как я его люблю, меня мучит мысль, что я ещё ничего не сделала хорошего. Я хочу возвратить потерянное время, и у меня столько желаний, столько планов, что я не знаю, за что приняться, куда броситься, как привести в порядок мои мысли. Мне бы хотелось с радости обнять весь мир и поцеловать его; мне бы хотелось осчастливить каждого прохожего, озолотить каждого бедняка. Но как приступить к делу? С чего начать? Во-первых, мне хочется устроить судьбу бедного семейства, которому ты помогаешь. Я ему жертвую деньгами, назначенными на покупку вещей и платьев, которые мы не успели сделать для приданого. Я хочу лишить себя чего-нибудь, чтоб иметь право жить в раю; иначе меня будет преследовать мысль, что вот я в раю, а возле меня бедняки трудятся день и ночь, чтобы не умереть с голоду. Да то ли ещё я сделаю! Есть люди, любящие друг друга, и они расстаются за недостатком денег. Но они мне, то есть ему и мне, будут обязаны своим счастьем. Боже мой! Да это блаженство в блаженстве. Так вот для этого-то, с целью устроить их счастье, я буду трудиться, и трудовыми, и судьбой данными деньгами делиться с ними. Мне в особенности дорога его деликатность. Il a das delicatesses feminines cet homme, Marie. Ты знаешь, как он всегда смеётся и подтрунивает, когда я уверяю, что видала его когда-то в средневековом костюме? Но мне дорого это убеждение, я не хочу с ним расстаться, и что же? На днях он подарил мне свой фотографический портрет в этом костюме. Ты думаешь всё? Нет! Он велел разбить негатив, чтоб я одна обладала и моделью, и портретом. Как ты его полюбишь, когда узнаешь его покороче, Маша! Он не умеет лгать даже в безделицах, даже в шутку. Вчера к нему приехал один сосед, по-моему, прескучный. Я советовала Феде отговориться от посетителя головною болью; он не согласился. Говорит: „Ведь это неправда“; и целый день выслушивал его пустую болтовню. Вообрази, мы скоро переезжаем в Москву. Theodore подвержен хандре, и когда с ним начинаются припадки хандры, для него необходима перемена места. Вот уже несколько дней он молчалив и задумчив. Это меня тревожило тем более, что он отделывался от моих вопросов общими местами: „Да ничего; я здоров, я весел…“. Сегодня, наконец, я узнала, что он иногда хандрит. Мы приедем в Москву для отыскивания квартиры. Поищи, пожалуйста, в твоём соседстве. Главное условие: большой кабинет для Феди. Устройство этого кабинета меня так занимает, что вчера я видела его во сне. Будет прелесть! Во-первых, я устрою в нём камин. По обеим сторонам камина мраморные статуи… Но всего не перескажешь в письме. Словом, он любит всё хорошее. Прихоть для иной природы необходимее насущного хлеба. Я заметила, что это самые богатые природы…».
«Презренной прозой говоря», припадки хандры Гальянова обьяснялись очень просто: скукой, которую он уже начинал испытывать с глазу на глаз с Женей. После первых дней обладанья для него исчезла, с прелестью новизны, вся прелесть Жени. Он так сжился с женскою распущенностью, со сплетнями, с цинизмом, что приёмы другого кружка казались ему натянутыми и стеснительными. Он напрягал своё воображение, чтобы найти предмет разговора, и на каждом слове боялся промахнуться. Между им и Женей не было связи, какою единит людей развитость чувства, вкуса, понятий. Ему хотелось возвратиться в Москву, где его ожидал старый приятельский кружок Анны Павловны Кедровой, благо самой Анны Павловны не было в Москве. Она внушала Гальянову безотчётный страх. Он так трусил пред расправой с нею, что долго не решался распечатать её первое письмо и не отвечал на него.
Марья Михайловна внушала ему страх другого рода. Он боялся её как женщины, разгадавшей его с первого взгляда. Уже не раз пытался он восстановить Женю против сестры, но тут прекращалось его влияние. Женя повторяла, что он подружится с Марьей Михайловной, как скоро узнает её покороче.
Отыскиванье квартиры служило достаточным предлогом для частых поездок в Москву. Женя обходила с Марьей Михайловной московские улицы, а Гальянов проводил день в приятельском кружке и вечером объявлял Жене, что он ничего не отыскал порядочного.
Квартиру нашла, разумеется, Женя; одну из тех квартир, каких много в Москве: красивую, уютную, с большим двором и с садом. Она, казалось, создана была для медового месяца, уже минувшего для Жени. Но когда женщина любит и за себя, и за охладевшего уже мужчину, она так ослеплена, что верит всем пошлым предлогам, которыми он оправдывает своё равнодушие. Она верит даже головным болям, даже деловым письмам. У Гальянова болела голова то от жары, то от дождя, и мешала ему возвращаться домой в назначенный час. Женя беспрестанно заглядывала в окно, беспокоилась, придумывала всякого рода приключения и несчастия, задержавшие Гальянова; наконец, он возвращался с заранее приготовленною басней и в один миг разгонял тучу.
Они осматривали вместе новую квартиру. Женя определила целую половину Гальянову.
— А где же будет твоя комната? — спросил он.
— На что мне комната? — отвечала Женя. — Я устрою себе письменный стол в спальне.
— Ах! Что это! Я этого не потерплю, — возразил Гальянов. — Нет! Я этого положительно не хочу.
— На этот раз я сделаю, как я хочу, — отвечала она. — Пойдём в сад.
В саду, на небольшом пространстве, была разбита всего одна клумба, заросшая травой и украшенная алебастровою статуей, почерневшею от времени. На углу у забора, который отделял сад от улицы, возвышалась беседка акаций, загороженная со всех сторон группой старинных лип и клёнов. Гальянов сел в беседке на скамейку, привлёк Женю к себе и крепко поцеловал её.
XII.
[править]В этот же день Марья Михайловна получила дурное известие: законный наследник князя Галынского, поселившийся в Италии, поспешил возвратиться в Россию, лишь только узнал о смерти старика, и придрался к ошибке форме, чтобы затеять процесс и уничтожить духовное завещание. Он успел промотать миллион за границей и давно рассчитывал на богатое наследство князя.
Марья Михайловна не сомневалась, что этот неожиданный удар обнаружит в скором времени Гальянова в глазах Жени и пробудит её от сладкого сна. Если бы не мысль о горьком испытании, которое готовилось бедной Жене, с какою радостью Марья Михайловна сказала бы ему: «Обочлись!».
Сердце у ней замерло, когда весёлый голос её сестры раздался в передней:
— Маша, — крикнула она, — Федя доволен квартирой. Дай нам поскорей обедать; мы проголодались.
Марья Михайловна, после некоторых колебаний, рассказала о приезде наследника князя Галынского и заключила:
— Духовное завещание князя написано не по форме; по всей вероятности, мы будем лишены наследства.
Гальянов побледнел. Женя развязывала свою шляпку, но руки её опустились, и глаза остановились на сестре.
— Это ещё, может быть, не верно, — заговорила она. — Разве честные люди придираются к ошибке в форме?
— Ты об этом судишь как ребёнок, — возразила Марья Михайловна.
Женя обратилась к мужу. Он был так поражён, что едва владел собой. Пред ним стояла будущность скучная, опутанная семейными оковами. Его мысли путались.
Он смотрел на Женю с замешательством.
— Федя, — сказала она, бросаясь ему на шею, — я в отчаянии потому только, что ты должен будешь трудиться и лишать себя многого…
Гальянов вспомнил, что за ним наблюдает Марья Михайловна, и собрал довольно присутствия духа, чтобы казаться приличным.
— Стало быть, мы отчаиваемся друг за друга, — отвечал он. — Что касается до меня, я к лишениям привык…
Женя посмотрела ему в глаза, поцеловала его, но он не отвечал на поцелуй, и ей вдруг стало пред ним совестно, она робела, как будто в чём-нибудь провинилась.
— Федя… — начала она, и не кончила.
— Ну, что ты? — с принуждённою улыбкой сказал Гальянов, успевший оправиться. — Видно, уж так на роду написано… Судьбы не переспорить.
За обедом он казался натянутым и говорил с принужденною весёлостью, избегая вопроса о наследстве. Жене было страшно неловко; она смутно понимала, что что-то стало между ей и мужем, что он не он, и старалась уловить ласковое слово, взгляд, но Гальянов избегал её взгляда. После обеда они остались вдвоём; Женя подошла к нему, взяла его руку и поднесла к губам. Гальянов был готов её оттолкнуть, высказать свою досаду, но совладел с собой и только сказал:
— Сделай одолжение, душа моя, избавь меня от вытянутой на аршин физиономии. Это мне всего хуже. И говорить нечего о том, что неисправимо.
— Милый мой, — робко отвечала Женя, — я буду весела, лишь бы ты был весел. Ведь мы всё-таки не бедны… Мы будем трудиться вдвоём…
— Ну, и прекрасно, — перебил Гальянов.
Женя не верила своим ушам, отошла, опять вернулась, и не решилась к нему подойти. Это бесило Гальянова. Он встал и прошёлся по комнате, не обращая, по-видимому, внимания на жену, а она следила за ним глазами. Он ли это, её Гальянов? Что с ним случилось? Не бредит ли он? Давно ли она поклялась бы, что они проживут вместе целый век и не скажут друг другу неприятного слова? И из чего же вышло первое недоразумение? Из-за денег!
Заметив, что Женя порывалась с ним заговорить, Фёдор Иваныч подошёл к окну и заложил руки в карманы, напевая какой-то мотив, чтоб отделаться как-нибудь от объяснения. Выражение его лица было холодно, дерзко. Женя пошла в другую комнату к сестре, посидела молча около неё, встала вдруг и подошла к дверям.
— Куда же ты? — спросила Марья Михайловна.
— Да… Я думаю, пора собираться домой, а то мы опоздаем к поезду, — отвечала Женя.
— До отъезда ещё долго. Слушай, Женя, останьтесь у меня ночевать.
— Ночевать? Зачем это?
— Мы с тобой обдумаем, как вам устроиться в Москве на новых условиях… Поди, предложи Фёдору Иванычу остаться здесь до завтра. Я уверена, что он охотно согласится.
Женя обрадовалась предлогу, который давал ей возможность начать разговор с Гальяновым, и отправилась в гостиную, но Гальянова там уже не было.
— Где Фёдор Иваныч? — спросила она у лакея.
— Они только что вышли-с, должно быть, ещё на дворе, — отвечал лакей.
Женя бросилась на двор.
— Федя, — спросила она, — ты куда идёшь? Поезд скоро отходит.
— Вернусь, — отвечал Гальянов.
— Послушай, Федя, — продолжала Женя, — Маша нам предлагает ночевать сегодня у ней… Если ты желаешь провести где-нибудь вечер, то можно отложить до завтра возвращение на дачу.
— С удовольствием, — отвечал Гальянов. — В таком случае я зайду по делу к одному знакомому. Может, я не рано вернусь домой.
— Не слишком поздно? — сказала Женя ласкающим голосом.
Эти слова опять его взбесили, он отвернулся и ушёл, не отвечая.
Женю то бросало в жар, то обдавало холодом, сердце разбивалось от изумления и оскорблённого чувства. Она бродила по комнатам, потом садилась, потом опять принималась бродить. Наконец вошла Марья Михайловна. Жене хотелось провалиться сквозь землю, так ей было совестно пред сестрой. Ей было даже досадно на сестру.
— Федя согласился на твоё предложение, — сказала она с поддельною развязностью. — Мы ночуем у тебя.
— А я пришла к тебе за делом, — отвечала Марья Михайловна. — Фёдор Иваныч так смущён.
— Ещё бы, — перебила Женя. — Кого не смутит такое известие! Сегодня же у него как нарочно разболелась голова…
— То-то, вот я и хочу переговорить с тобой…
— Ты как будто этому не веришь, — сказала заносчиво Женя.
— Чему? Головной боли Фёдора Иваныча?
— Да, его головной боли. Разве я не вижу, что ты его не любишь. Ты даже его никогда не назовёшь иначе как Фёдор Иваныч… Точно он тебе чужой.
— Женя, — отвечала после минутного молчания и с невыразимою грустью Марья Михайловна, — теперь не время говорить о моих личных отношениях к твоему мужу. Дело в том, что он не сумеет довольствоваться доходом, которым вам придётся жить. Вот что я придумала: пока он не достанет места, живите со мной. Я вам уступлю весь нижний этаж, а сама переберусь на верх. Одной комнаты, ты знаешь, для меня слишком достаточно.
— Ах! Маша! — отвечала Женя, бросаясь к ней на шею. — Да, это будет отлично. А я могу давать уроки, что ли; уж я придумаю как-нибудь средство добывать деньги, лишь бы он ни в чём не нуждался… Знаешь что? — сказала она вдруг. — Его недаром так смутила потеря состояния. Ты ведь не можешь себе представить, какой он бессребренник! Знаешь, что я подозреваю? Уж не надеялся ли он заплатить долг, сделанный ещё его отцом? Да, он мне говорил что-то в этом роде… что отец его с кем-то не расплатился…
Женя придумала эту басню, чтоб оправдать мужа в глазах Марьи Михайловны, а потом ей пришло в голову, что, может быть, и в самом деле она напала на истину. Она ухватилась за эту мысль, впилась в неё, убедилась, что в смущении Гальянова скрывалась тайная причина, и другой не могло быть как отцовский долг. Ей стало легче, хотя сердце её сжималось и ныло. И вот она стада ждать Гальянова и прождала до второго часа. Он засиделся у приятеля, которому сообщал поразивший его удар.
— Промахнулся, братец! — заметил приятель. — По крайней мере, не отдавайся в кабалу, не наживай детей и веди насколько можно холостую жизнь. А мне разреши ухаживать за твоею женой.
Дружеская беседа несколько успокоила Гальянова. Он нашёл, что его приятель рассуждал как современно образованный человек, и разрешил ему ухаживать за Женей. Когда Фёдор Иванович вернулся домой, Женя выбежала к нему навстречу и сообщала предложение Марьи Михайловны. Оно было ему, разумеется, не по сердцу, но он его принял, как из худшего лучшее.
— Ты увидишь, Федя, всё устроится, — сказала Женя.
— Да что ты меня утешаешь? — возразил Гальянов. — Или ты думаешь, что я женился на твоём состоянии?
— Ах, Боже мой! — промолвила Женя, оскорблённая этою выходкой.
Слёзы показались у ней на глазах, к крайнему удивлению Гальянова, который не мог понять, почему она так оскорбилась.
— Что за ребячество! — говорил он. — Ты совершенная травка «не тронь меня». Я решительно не понимаю, что могло вызвать этот поток слёз. Ты жила до сих пор в очарованном, неестественном мире и вовсе не знаешь жизни, а я тёртый калач и смотрю положительно на вещи. Вот ты говоришь достать место? Ты думаешь, легко достать место? Как бы не так! Глупая история этой духовной меня, конечно, расстроила, потому что я должен отвечать за двоих…
— Ты, кажется, говорил, что у твоего отца остался какой-то долг? — перебила Женя.
— Нет; я этого не говорил. Все долги отца были выплачены.
— Так у тебя, кажется… ты мне точно говорил… une dette d’honneur?
— Нет; я и свои выплатил.
«Хоть бы солгал!» — подумала Женя.
XIII.
[править]Гальянов плохо спал и успел образумиться и рассудить, что предложение Марьи Михайловны давало ему средство жить порядочно. Он мог действительно, по её ходатайству, достать выгодное место и домашнюю работу. Ему было крайне неприятно, что он выдал свою досаду, и он понимал необходимость восстановить себя в глазах жены. Но как? Чем он себя оправдает?
«Дурак! — подумал он. — Чего было лучше мнимого отцовского долга? Она же сама поспешила меня оправдать, а я отказался; но дело с поправкой».
Женя прикинулась спящею, но всю ночь плакала втихомолку. Утром она задремала и, проснувшись, не вдруг собралась с мыслями, но когда убедилась, наконец, что видела не во сне всё, совершившееся накануне, ей показалось, что остриё ножа кольнуло её в сердце.
— А ты меня приняла вчера за злодея, за изверга? — сказал Гальянов, улыбаясь ей самою приветливою улыбкой. — Но я не так виноват, как ты думаешь. Ты угадала; я желал уплатить долг отца и вчера не решился в этом признаться.
— И тебе было не совестно меня мучить? — воскликнула Женя, всплеснув руками.
— Эх, душа моя! — отвечал Гальянов. — В ином нелегко сознаваться. Я бы хотел тебя озолотить, а вместо того я тебя же делаю ответчицей за старые отцовские грехи.
— Ради Бога, молчи! — перебила Женя. — В чём состоит этот долг?
— Да тысячи три будет… будет, — сказал Гальянов.
— Будь покоен; я из земли выкопаю эти деньги, лишь бы ты успокоился.
И в одно мгновение Женя перешла в свой прежний рай; она бросилась к Марье Михайловне, чтоб объяснить ей, почему Федя был так расстроен накануне, а сама воскресла, похорошела. Прошло несколько дней в хлопотах о перевозке с дачи в Москву. Женя вдвоём с сестрой убрала свою новую квартиру и устроила Фёдора Ивановича по возможности комфортабельно.
— Послушай, — сказал он Жене тоном, в котором проглядывала врождённая грубость его природы, — я согласился жить вместе с твоею сестрой, но на условии, чтоб она в мои дела не вмешивалась.
— А разве Маша входила когда в твои дела? — спросила Женя, оскорблённая за сестру.
— То-то, чтоб и впредь не входила.
— Ты видишь, — продолжала Женя, — что она готова лишить себя всего для нас.
— Она тебе приносит жертву, а не мне, — возразил Гальянов. — Я ей ничем не обязан.
На это последнее возражение Женя не отвечала, но оно осталось у ней на сердце, и ей стало тяжело, страшно тяжело.
Их вседневная жизнь скоро установилась. Марья Михайловна принялась хлопотать о месте для Гальянова. Сумму, накопленную для её приданого и определённую было на раздачу бедным, Женя отдала мужу для уплаты отцовского долга. Эти деньги помирили Гальянова на время с его положением. На долю Жене выпало ещё несколько почти счастливых дней. Гальянов обращался с ней ласково, но они мало видались. Он уходил из дому под разными предлогами, а если и оставался, то с трудом скрывал скуку, которая овладевала им. Напрасно Женя предлагала чтение, прогулку, начинала разговор. Гальянов отказывался от чтения, от прогулки, а разговор прекращался сам собой. Приятельский кружок, собиравшийся иногда у сестёр, казался ему натянутым и заражённым пендантизмом, — словом, между Женей и её мужем не было ничего общего: она сделала неравный брак в настоящем, то есть в нравственном смысле этого слова.
Она начинала сознавать смутно эту грустную истину, и страстная любовь, которую внушал ей Гальянов, принимала раздражительный и болезненный характер, но не сла-бела. Казалось наоборот, что напряжённое, лихорадочное состояние, в котором постоянно находилась Женя, давало новую пищу её чувству, усиливало его. Она упрямо отыскивала в Гальянове свой прежний идеал и пыталась оправдать пред собой его холодность, эгоизм, грубость. Она вдруг принималась ни с того ни с сего оправдывать его и в глазах Марьи Михайловны, которая слушала молча, хотя и дорого бы дала за право говорить. Её молчание подтверждало сомнения Жени и казалось ей убийственным. Как охотно пожертвовала бы она десятью годами жизни, чтобы верить как прежде в Гальянова. Но чем более она сомневалась в нём, тем упрямее закрывала глаза пред истиной. Пытка казалась ей легче разочарования.
— Как мужчины странны! — говорила она иногда. — Хоть бы Theodore, например: вдруг скажет слово, которое можно принять за грубость, а, в сущности, он деликатен как женщина… Маша, слышишь, что я говорю?
— Слышу, — отозвалась Марья Михайловна. — Но ведь не все мужчины одинаковы.
— Конечно, есть и бесцветные личности, этих я не терплю. А ты, может быть, их любишь?
— Нет, ненавижу.
Женя краснела от досады и не продолжала разговора.
XIV.
[править]Анна Павловна Кедрова узнала чрез московскую знакомую о женитьбе Гальянова и пришла в ярость. Но она слишком дорожила своим влиянием над Гальяновым и не желала отпугнуть его своим гневом. Отделав его по-своему за глаза, она написала к нему письмо, исполненное нежных упрёков. Гальянов ждал громового послания и был так тронут умеренностью выражений, что растаял пред Анной Павловной. Он отвечал ей немедля, что в наше образованное время порядочные люди женятся по расчёту, чтобы составить себе общественное положение, но что женитьба не связывает их. «Сердце моё, — заключал он, — принадлежит тебе, а жене моей не принадлежало никогда. Ты знаешь, что моё положение было из самых незавидных; она в меня влюбилась, её почти мне навязали, обещая за ней богатое приданое; в этом отношении я был обманут, и ничто теперь нас не связывает. Я твой».
Это письмо чрезвычайно смягчило гнев Анны Павловны, хотя она далеко не простила Гальянову его неверности и обмана. Однако она торопила всеми силами возвращение в Москву, чтобы наложить на него руку и наставить на путь истины. Она так искусно притворилась больною, что Александр Семёнович снарядил её в путь за месяц до своего собственного отъезда. Гальянов выехал к ней навстречу с повинною головой и заключил её в свои объятия.
— Поверишь ли ты, Теодор, — сказала она, — что твоя жена мне мила уже потому, что она тебя любит? Бедная женщина! А я, с своей стороны, так настрадалась, что чуть не умерла. Александр Семёнович положил меня в карету и отправил сюда.
Гальянов опустил голову пред таким великодушием и с удовольствием заметил, что Анна Павловна, по крайней мере, не похудела с горя. Он вошёл к ней в дом как в своё собственное, на время покинутое гнездо; там всё было по нём, всё по сердцу. Анна Павловна торжествовала.
С тех пор он окончательно изменился к Жене и почти не жил дома. С неописанным удивлением и негодованием узнала Женя, что её муж проводит целые дни не у приятелей, как он уверял, а у Анны Павловны.
Он заметил, что у Жени были заплаканные глава, и что она холодно его поцеловала.
— Что ты, не здорова что ли? — спросил он. — Что такое случилось?
— Мне до смерти грустно, я тебя совсем не вижу, — сказала Женя. — Ты проводишь целые дни у Кедровой…
— Вздор какой! целые дни! — перебил Гальянов. — Я у ней бываю иногда по привычке, и потому что встречаюсь со старыми знакомыми…
— Разве ты не можешь позвать знакомых к себе? ко мне?..
— Нет, не могу. Я признаюсь, что эти люди, хотя я с ними и на приятельской ноге, не принадлежат к порядочному обществу…
— А принадлежат к обществу Кедровой? Это её хорошо рекомендует! — заметила с усмешкой Женя. — Не ты ли сам говорил мне, что она провинциалка, лгунья; что она смешна и хвастает как Хлестаков? И с такою женщиной тебе веселее, нежели со мной!
Гальянов пожал плечами.
— Ты презабавная! — сказал он, рассмеясь. — Право, у женщин нет толку ни на грош. Разве ты воображаешь, что муж может вечно сидеть с женой с глазу на глаз? Мало ли у меня забот, о которых ты не имеешь понятия? Я видаюсь у Кедровых с людьми, которые мне нужны. Мне нужен и Александр Семёнович. Я хлопочу о выгодном месте. Своего мнения об Анне Павловне я не изменил, а всё-таки не могу оставить её дом. Ну, перестань же ребячиться, — прибавил он, замечая, что слёзы её душили.
Он поцеловал её, а она его страстно обняла, умоляя провести вечер с нею. Гальянов согласился, но видимо скучал, и Женя страдала. Она понимала, что муж её обманывал; страшное подозрение закралось в её сердце: не встретил ли он у Кедровой женщину, которая ему понравилась?..
И это подозрение было так нестерпимо, с такою раздирающею болью легло ей на сердце, что Женя не выдержала и, рыдая, сообщила его мужу.
— Ты сумасшедшая! — отвечал он с сердцем. — И не знаешь, что придумать, чтобы помучить и себя, и меня. Утри, пожалуйста, свои слёзы и прекрати эту сцену.
Женя так робела пред гневом Гальянова, что бросилась к нему на шею и просила забыть её подозрение.
ХV.
[править]Неумолимый деспот — страсть, мучительная, внушённая существом безнравственным, сокрушила Женю. Куда девалась её гордость, желание добра? Она унижалась пред мужем, отвечала лаской на грубость, упрекала его в холодности и проводила дни и ночи в тягостной борьбе с своим чувством. Всё остальное для неё исчезло — даже дружба к сестре, с которою она не хотела делиться своим горем. Её мучила глухая ревность, но когда она намекала с горечью на своё страдание, Гальянов выходил из себя, отвечал дерзостью и брался за шляпу. Женя ждала с лихорадочным волнением его возвращения и бросалась к нему на шею, умоляя не сердиться. Когда муж проводил с нею несколько часов, Женя пыталась беседовать с ним дружески, но дружба с Гальяновым была невозможна. Он не верил ни в женскую честь, ни в скромность, ни в искренность, да в них и не нуждался. К женщине его могла привязать чувственность, привычка да разве страх. Его беседы с Женей оканчивались, разумеется, новым горем для неё, новым сознанием неудачи своего выбора. Здоровье ей изменило; она видимо худела. Когда, утомлённая, она ложилась на диван, Марья Михайловна принималась хлопотать около неё, заговаривала о посторонних предметах, или принималась читать вслух, но Женя не слушала, и Марья Михайловна бросала книгу. Так продолжалось несколько месяцев, — но раз Марья Михайловна, попытавшись напрасно втянуть Женю в разговор, вдруг всплеснула руками и разразилась:
— Я больше этого видеть не могу, — начала она. — Ты можешь меня возненавидеть, но дай мне сорвать сердце.
Женя привстала с дивана и посмотрела на неё со смущением.
— Этот человек доведёт тебя до нравственного падения, — продолжала Марья Михайловна, — погубит! Полюби, кого хочешь, полюби негодяя, разбойника — только не его!
Женя молчала и смотрела на сестру.
— Ты унижаешься, — продолжала Марья Михайловна. — Ты начала извинять ложь, обман, грубость. Если бы не ты, я бы его давно выгнала из своего дома!
И не зная, чем объяснить молчание сестры, она остановилась.
— Говори, ради Бога, — сказала Женя. — Не щади меня. Скажи всё, что ты о нём думаешь, всё, что о нём знаешь. Я дорого бы дала, чтоб его возненавидеть. Говори же: он меня обманывает?
— Обманывает.
— Любит кого, что ли? — спросила Женя, побледнев. — Да говори, когда я этого требую! Кого он любит?
— Анну Павловну Кедрову.
— Ну, это быть не может! Этому я не поверю!
— А почему не может быть?
— Потому что не может. Ну, просто, не может быть. Есть же такие вещи, которым нельзя поверить. Он слишком горд, слишком самолюбив, чтобы привязаться — к кому же?.. К Кедровой! Нет, нет, невозможно!
— А когда он доказал свою гордость? Не тогда ли, когда женился на твоём состоянии?
— Опять вздор! Если ты будешь говорить небылицы, я ничему не поверю.
— У меня на всё есть доказательства: Орефьев видел собственными глазами, что Гальянов писал черновую духовной князя. В тот же день он сделал тебе предложение. К несчастью, ты уже была невестой, когда дело разъяснилось.
— Это недоразумение! сплетня! — возразила Женя. — Я этому не поверю.
— Ты знаешь, однако, что слову Орефьева можно верить; но ты трусишь пред доказательствами. Тебе страшно убедиться разом. Ты хочешь себя уморить… a petit feu.
— Орефьев тебе сам говорил, что он писал духовную? — спросила Женя.
— Сам говорил.
— А кто тебе сказал, что он… с Кедровой… в связи?
— Это я поняла в первый раз, как я их видела вместе, и ты знаешь, что с тех пор, как она вернулась в Москву, Фёдор Иваныч с ней не расстаётся.
— Нет! Это быть не может! Другая, но не она, — сказала Женя. — Нет, не Кедрова! — повторяла она; но между тем чувство ненависти запало в её сердце. Стук шагов Гальянова раздался в соседней комнате, и воображению Жени представилось нахально дерзкое, холодное лицо… Она бросилась вон из спальни, чтобы не видать его.
Гальянов, ещё бывши женихом, подарил Жене старинный браслет, который достался ему по случаю, за бесценок, но был бы дорого оценен знатоком. Раз ему пришлось к слову рассказать Анне Павловне об этом браслете; она пожелала его видеть; Гальянов возразил, что его жена снимает браслет только на ночь, и что нет средства унести его даже украдкой. Но Анна Павловна настояла на своём и приказала Гальянову, во что бы то ни стало, принести браслет. Недолго он колебался — и в день именин Анны Павловны подарил ей браслет, умоляя её быть осторожною и даже, если можно, скрыть до поры до времени от своих людей, что браслет в её руках. Анна Павловна была вне себя от радости и изъявила свою благодарность самыми нежными выражениями. Между тем Женя хватилась браслета и, не находя его, поставила на ноги весь дом, чтоб отыскать пропажу.
Браслет напрасно искали целый день. Вечером графиня Орефьева прислала Марье Михайловне билет на ложу, в оперу. Женя отказывалась, но уступила наконец просьбам сестры. Представление уже началось, когда они приехали. В соседнем бенуаре сидели, оба к ним спиной, Анна Павловна и Гальянов. Анна Павловна облокачивалась на балюстраду ложи; браслет красовался на её обнажённой руке. Женя его тотчас узнала. Всё в ней закипело, и ревность и гордость, и долго, долго подавленное негодование. Она задрожала всем телом. Кровь бросилась ей в голову, багровые пятна выступили на щеках. Женя в одно мгновение обратилась в фурию: она была готова обличить, заклеймить тут же, при всей публике, и мужа, и свою соперницу.
— Ты видишь… мой браслет… — сказала она почти вслух.
— Женя, Женя… тише… ради Бога, — возразила с испугом Марья Михайловна.
— Ах! Оставь меня! — отвечала Женя, не владея собой.
Её глаза устремились на Гальянова. Она ожидала, чтоб он к ней обернулся, но он заметил её, лишь когда опустили занавес, несколько смутился и вошёл в её ложу. Анна Павловна обернулась в свою очередь и нагло поклонилась; но ни Женя, ни Марья Михайловна не отвечали на её поклон.
— Я очень рад, что ты здесь… По какому случаю?.. — спросил любезно Гальянов.
Женя не отвечала. У ней потемнело в глазах, и она страшно побледнела.
— Ей дурно, — сказала Марья Михайловна, вставая поспешно.
Женю довели до кареты; свежий воздух привёл её в чувство. Гальянов смекнул, в чём было дело, упросил Анну Павловну выйти из ложи на четверть часа и с видимым смущением объяснил ей, что жена его, без всякого сомнения, узнала свой браслет.
— Может быть, и узнала, а мне какое дело? — спросила Анна Павловна.
— Друг мой, — отвечал, заминаясь, Гальянов, — такого браслета в магазине не купишь. Если бы было возможно его заменить, ты понимаешь, что я бы ничего не пожалел…
— Уж это не значит ли, что я должна его возвратить? — перебила, вспыхнув, Анна Павловна. — На это ты не рассчитывай; я для этого слишком горда: я не унижусь — не боюсь твоей жены!
— Подумай, моя милая, одного срама что будет, если она и её сестра разболтают об этом, — возразил Гальянов. — В их обществе такие вещи судят свысока. Этот пустой фарс назовут бесчестным делом, как будто браслет стоит в самом деле миллиона.
— Какое горе! — сказала с усмешкой Анна Павловна. — Да я буду очень рада, если твоя жена узнает, что ты подарил мне её браслет. И ты не соглашаешься из любви ко мне помириться с тем, что скажут? Хороша же любовь! А я?.. Я мало перенесла из любви к тебе?.. Ты думаешь, мне легко было помириться с твоею женитьбой?.. Ты воображаешь, что я не страдаю, потому что молчу?.. Да ты уже скажи прямо, что боишься своей жены.
Гальянов изменился в лице.
— Вы знаете, что я свою жену в грош не ставлю, — отвечал он после минутного молчания и с трудом осиливая гнев, возбуждённый и отказом, и словами Анны Павловны. — Если я вас прошу пожертвовать мне браслетом, так это всё-таки из любви к вам. Марья Михайловна выхлопатывает для меня место, от которого зависит вся моя будущность. Если я лишусь его вследствие разрыва с женой, то должен буду уехать на службу куда-нибудь в провинцию; так выбирайте: надо расстаться с браслетом, или со мной.
Такое практичное возражение поколебало упорство Анны Павловны. Она попробовала настаивать на своём отказе, но уже значительно понизила голос. Наоборот Гальянов оперился и был так красноречив, что Анна Павловна отпустила его домой с браслетом.
— Чорт возьми, возня какая! И всё из того, что бабы переполошились из побрякушки, — подумал он, садясь в сани.
Он вошёл в спальню, где ждала его Женя.
— Ну что? Как ты себя чувствуешь? — спросил он.
— Хорошо, — отрывисто отвечала Женя, едва владея собой.
— Вот тебе твой браслет и с ним целая история, — продолжал Гальянов, вынимая его из кармана. — Вообрази, сам не понимаю, как я унёс его по рассеянности…
Женя не вспомнила себя, она схватила браслет, судорожно погнула и бросила его в лицо Гальянова.
— …Lache! miserable! — сказала она обрывающимся голосом. — Ты ещё смеешь думать, что я его надену, замараю себе руки! Отнеси его своей любовнице. Ты был создан для Кедровой, а она для тебя. Вы оба умеете одинаково лгать и обманывать! Я терплю адское мучение, с тех пор как тебя полюбила. Судьба послала мне тебя в наказание, на стыд и позор! Я тебя ненавижу.
Она рванулась к двери. Гальянов, ошеломлённый, хотел её остановить, но она его оттолкнула.
— Оставь меня, — крикнула она. — Я тебе говорю, что я тебя ненавижу!
XVI.
[править]Женя бросилась к сестре и просидела у ней целую ночь. В эту ночь она выплакала все свои слёзы, простилась с своим счастьем, похоронила свой идеал.
— Ты прозябала, Маша, а я живу, — говорила она между прочим. — Уж не лучше ли было прозябать?
— Может быть, и лучше, — отвечала Марья Михайловна. — Только смотри, не мирись с твоим чувством к Гальянову. Это будет то же прозябание, только хуже моего.
— Хоть бы он пришёл сюда узнать, жива ли я! — заговорила Женя, прислушиваясь к бою столовых часов, которые прозвучали три. — Хоть бы он понял свою вину! Но ему всё равно: рви на себе волосы, умри у него на глазах, он и тут не встрепенётся!
— Как! ты ещё ждёшь его и собираешься простить?.. — воскликнула Марья Михайловна.
— Пойми, что если б ему было совестно предо мной, это обнаружило бы честное чувство, — возразила Женя. — Я хоть бы к чему-нибудь придралась, чтоб утешиться.
Наконец она приняла решение, и поутру вошла в комнату мужа для окончательного объяснения. Гальянов долго ждал её накануне. На него сильно подействовал неожиданный взрыв её ярости. Ему было досадно упасть так низко в глазах женщины, которая ставила его так высоко; он понял, что доведённая до исступления, она не остановится пред разрывом, — а разрыв с Женей мог наделать шуму и уронить Гальянова в глазах общества. Гальянова испугали последствия его поступка и состояние, до которого он довёл жену. Он всё ждал, что вот, вот она придёт за объяснением, даст ему возможность оправдаться и простит опять, но он ждал напрасно, и в его уме вдруг мелькнула мысль, что она, пожалуй, ушла из дома, что готова на самоубийство. Испуганный не на шутку, он было отправился к Марье Михайловне, чтобы спросить: не видала ли она Жени, и узнав их голоса, остановился у лестницы, ведущей вверх. Он вздохнул свободней и занёс ногу на первую ступеньку с целью позвать Женю, но, успокоившись на её счет, одумался и вернулся в свою спальню. Ему казалось, что сделать первый шаг к примирению было бы унизительно для его самолюбия, и что, во всяком случае, лучше дождаться Жени. Но она не явилась. Гальянов долго не ложился и, наконец, задремал в креслах.
— Что меня ожидает? — думала Женя, отворяя дрожащею рукой дверь своей комнаты.
Гальянов сидел, понурив голову пред стаканом чая. Не без смущения увидел он пред собой жену, а в ней сердце оборвалось при первом взгляде на этого, ещё недавно так горячо любимого человека.
— Вы понимаете, — заговорила она, с трудом связывая слова, — что нам нельзя остаться вместе.
— Вы хотите расстаться со мной? — спросил Гальянов холодным и вежливым тоном.
— Да… — промолвила Женя.
— Это зависит от вас. Я не могу вас удержать насильно.
— Да и не желаете, я полагаю. Двух женщин не любят.
Настало молчание. Наконец, Гальянов собрался с духом, вспомнив поговорку: «За смелого Бог».
— Так вы хотите меня оставить? — начал он. — Это решено. Но за что же?.. Что разрушило вашу глубокую ко мне привязанность? Глупость, вздор, о котором совестно говорить. Вчера я играл вашим браслетом, унёс его по рассеянности, выронил у Анны Павловны, а она, не сказав мне ни слова, надела его в театр, чего я и не заметил, пока она мне его не возвратила; и вот на каком основании вы заключили, что я в связи с этою женщиной и сделали позорную сцену. Вот на каком основании вы хотите бросить человека, который вас любил и слепо рассчитывал на вашу любовь.
Его взгляд, голос имел над ней такое влияние, что сердце её болезненно смягчалось, между тем как внутреннее чувство говорило ей, что и голос, и взгляд Гальянова лживы, как его слова, как он сам. Но как определить, что ей говорило за Гальянова, что говорило против него? Она не могла вынести его взгляд: он вызывал страстное и мучительное содрогание в её душе. Заметив её смущение, Гальянов хотел взять её руку, но Женя вырвала её с отвращением. Между ей и Гальяновым стоял образ Анны Павловны, и Гальянов показался ей так мелок, а соперничество до такой степени оскорбительно, что она готова была повторить: lache! miserable!
— Боже мой! Неужели всё кончено между нами? — сказал Гальянов. — Подумай, из чего мне тебя обманывать? Мы друг другу не нужны: одна любовь нас связывает. Если бы ты была богата, ты могла бы заподозрить меня в расчёте… (Женю передёрнуло.) Но ведь ты не богата. Если б я тебя не любил…
— Ты меня ни на волос не любишь! — перебила Женя. — Ты не способен любить. Твоё сердце слишком мелко, слишком сухо, чтобы полюбить серьёзно. В тебе нет даже простого чувства сострадания. Женщина пойдёт для тебя на плаху, ты и тогда не обернёшься, чтобы сказать ей спасибо.
— Что могло дать вам такое понятие о моём сердце? — холодно спросил Гальянов.
— Я тебя достаточно вызнала. Я молчала с тобой; я сама себя обманывала на твой счёт; но мне ли тебя не знать!
— А что, если ты ошибаешься? — возразил Гальянов. — Ты теперь так предубеждена, что готова все мои действия истолковать мне во вред. Я виноват пред тобой. Но разве я забыл всё то, что ты для меня сделала? Разве я забыл, что мы ещё недавно жили, дышали друг для друга? А ты это забыла в один день, в одну минуту…
На Женю начинало действовать обаяние лжи, обаяние тех слов, которые ещё недавно имели для неё неотразимую прелесть, но чувство гордости и женского достоинства мешало ей подойти к Гальянову. Как он дёшево ценил её страдания! О своём жестоком обращении с ней он упоминал лишь слегка; а она дала бы полжизни, чтобы вызвать в нём истинный, задушевный порыв, чтобы Гальянов взял её руку и сказал смущённым голосом: «Прости меня».
Она хотела уйти.
— Женя!.. — сказал он, останавливая её.
— Оставь меня, — отвечала она, отстраняя его руку, с тем двояким и мучительным чувством любви и ненависти, которое он внушал ей с некоторых пор. — Береги свои ласки для Кедровой.
— Шутка это что ли, наконец? — возразил Гальянов, удерживая насильно руку Жени в своей руке. — Я люблю Кедрову? Ха, ха, ха! Бедная женщина! Клянусь тебе, что мне никогда и во сне не мерещилось любить её, иначе как смешную, но забавную бабу. Меня забавляют её сплетни и болтовня, а тебе какое до этого дело?.. Что общего между тобой и Кедровой, между моими отношениями к ней и моими отношениями к тебе? Эта ревность унижает и тебя, и меня. Женя, ты ещё меня любишь?.. — спросил он, притягивая её к себе и пытаясь поцеловать её, а она избегала поцелуя, верила его словам и не верила, и старалась напрасно освободиться от глухого и мучительного подозрения…
XVII.
[править]Гальянов, помирившись с женой, пошёл заключить мировую с Анной Павловной. Он успел умилостивить её на этот раз, но его женитьбы она ему простить не могла и решилась положить конец его супружеской жизни. Только что он получил выгодное место по ходатайству Марьи Михайловны, Анна Павловна привела в исполнение давно задуманный план. Она сохранила письмо, в котором Гальянов излагал ей причины, побудившие его к браку, и решилась довести это письмо до сведения Жени. Но как устроить дело половчее, достигнуть цели, а себя огородить от неприятности? Анна Павловна придумала сначала по-слать письмо Жене по городской почте, подписав: «От лица, желающего вам добра». Анна Павловна не разделяла предубеждения против безымянных писем.
— Помилуйте, чего лучше? — говорила она. — Ведь в глаза всего не скажешь, а написать можно, что вздумается, и имени не выставить. Преудобно! Опустишь письмо в ящик, да и концы в воду.
Но Анна Павловна не послала Жене безымянного письма. Правда, Гальянов был недальновиден, но всё-таки он мог не поверить в существование лица, желающего добра Жене. Анна Павловна остановилась на другом, более удачном соображении. Она приняла озабоченный вид и объявила Гальянову, что с ней случилось несчастье: она потеряла бумажник, в котором берегла его письмо. Гальянов заметил с досадой, что такие письма уничтожают по прочтении.
— Уж не говори! Я и так в отчаянии; мышьи норки перерыла, другой день его ищу, — отвечала Анна Павловна.
— Вели его искать, — сказал Гальянов.
И горничные, и сама Анна Павловна принялись ползать под диванами, отодвигать шкапы и сундуки; Анна Павловна выворачивала свои карманы и даже обшарила Гальянова, но всё напрасно.
— Нет сомнения, я его потеряла на дворе, — решила она. — Помню, что вчера он был у меня в руках, когда я шла по двору. Кто-нибудь из людей поднял: деньги вынул, а письмо разорвал.
Дело в том, что бумажник Анна Павловна сожгла собственноручно, а письмо запечатала и послала Жене по городской почте в отсутствие Гальянова. Он уехал на праздниках в Петербург под предлогом навестить больного приятеля, но в сущности для того, чтобы покутить со здоровым. Анна Павловна, огородив себя от всяких подозрений в глазах Гальянова, приняла, на всякий случай, меры и с другой стороны. Она рассказала Александру Семёновичу, что Гальянов не знает, куда деваться от ревности своей жены, и что нет таких нечестных средств, к которым Женя не прибегала бы, чтоб удалить его от всякой женщины.
— Всё это сплетни, — заметил Александр Семёнович. — Какое тебе дело до их семейной жизни?
— Как какое дело! — возразила Анна Павловна. — Да знаешь ли, что она меня, меня-то подозревает! (Анна Павловна залилась громким смехом). Она уже не раз ко мне писала безымянные записочки… Сумасшедшая!
Женя, получив письмо Гальянова, прочла его два раза и положила пред собой. Вспышки оно в ней не вызвало; иное горе производит на человека то же действие, что вне-запное падение камня на голову, оно приводит его в состояние отупения, которое можно назвать душевным обмороком. Долго не могла опомниться Женя. Наконец, дверь её комнаты отворилась, вошла Марья Михайловна, взглянула на сестру, на лежавшее пред нею письмо и узнала почерк Гальянова.
— Что с тобой? — спросила она, схватив её за руку. — Твой муж к тебе писал?
— Писал… — отвечала Женя, и положила руку на письмо. Ей не хотелось выдать Гальянова.
Но Марья Михайловна поняла, что судьба Жени решалась в эту минуту, и, не отдавая себе ясного отчёта в том, что делала, выхватила у неё письмо, прочла его и с невыразимым чувством презрения бросила на стол.
«Человек добился любви женщины, овладел ею, обманул её, — смешал с грязью, разбил самые нежные струны её сердца, и всё это совершил хладнокровно, нагло, и горя ему мало, и знать он не хочет о том, что с ней сталось, — и ни общество, ни судьба его не накажут!..» — так думала Женя, и её терзала, жгла бессильная злоба.
Вдруг она схватила себя за голову. Средство к мщению было найдено. Женя задрожала от радости и бросилась вон из комнаты с письмом в руках.
— Катя, — сказала она своей горничной, — беги, узнай, дома ли Александр Семёныч Кедров. Скорей!
Горничная побежала, угадывая отчасти, в чём дело. Женя выбежала к ней навстречу.
— Ну, что? Дома?.. — спросила она.
— Никак нет-с, — отвечала Катя. — Они в деревне и возвратятся только завтра к вечеру.
— И тут неудача! Ждать до завтра! — промолвила Женя.
Однако у ней отлегло на сердце, и она принялась с жадною радостью обдумывать свой разговор с Александром Семёновичем; в её воображении рисовалась позорная сцена, которая последует между ним, Анной Павловной и Гальяновым. Александр Семёнович скажет ему такие два, три слова, от которых ему не поздоровится, и выгонит его из своего дома. Женя погрузилась вся в свои мечты, даже поуспокоилась. Скрестив руки, она ходила взад и вперёд по комнате, пока усталость не принудила её сесть.
— Ты ничего не брала в рот с утра, — сказала Марья Михайловна. — Хочешь чаю?
— Маша, послушай, — отозвалась Женя, — знаешь, что я придумала?
— Что?
Женя начала фразу и вдруг остановилась.
— Нет! Так, ничего, это вздор! — сказала она.
Она угадала, что Марья Михайловна восстанет против её намерения. Вечером Женя была молчалива. Когда пробило полночь, Марья Михайловна сказала:
— Я велела приготовить тебе постель на верху. Ты будешь, как в старину, спать в моей комнате.
Эти слова пробудили в Жене нежные чувства, заглушённые до той минуты ненавистью. Она подумала о минувшем счастии, о беспредельном, нежном доверии, о всём, что осталось за порогом той комнаты, в которую она не решилась бы войти теперь — и заплакала.
— Женя, — сказала ей на другой день Марья Михайловна, — пойдём искать другую квартиру. Мы с тобой на этой не останемся, не правда ли?
— Ты обо всём подумала, — отвечала Женя, обнимая её. — Да! уйдём куда-нибудь от них подальше.
Они отыскали квартиру, не совсем удобную, однако решились оставить её за собой, чтобы только выбраться из дома до возвращения Гальянова. После обеда Женя взялась отнести задаток, и на дворе встретилась с Александром Семёновичем, который подошёл к ней и ласково заговорил.
У ней потемнело в глазах. Она опустила руку в карман и удостоверилась, что письмо при ней.
— Вы, я слышал, от нас уезжаете? — спросил старик.
— Да, а вы? Вы остаётесь здесь? — сказала Женя.
— Здесь-с. Квартира тёплая и довольно просторная для нас.
— Вы остаётесь здесь?.. — повторила Женя, сама не зная, что говорила. Она вынула письмо из кармана и начала опять:
— Александр Семёныч… — она вся дрожала.
— Что прикажете? — спросил он, озадаченный её смущённым взглядом и нетвёрдым голосом.
Женя опустила голову. Её щёки запылали. Письмо жгло её руку.
— Вы бы… когда-нибудь собрались к нам, — сказала она.
— Непременно соберусь. Прошу вас поклониться от меня Марье Михайловне, — отвечал Александр Семёнович.
Она вышла за ворота, сделала несколько шагов по улице, остановилась и бросилась назад за Александром Семёновичем.
Но в воротах она опять остановилась.
— Я ему отдам письмо завтра, — решила она.
Но на другой день, когда пришлось ей привести мысль в исполнение, бодрость опять изменила ей. Письмо Гальянова стало орудием искушения и новою пыткой для Жени. Десять раз в день вынимала она его из шкатулки и собиралась к Александру Семёновичу, но возвращалась с полдороги.
— Нет, — сказала она наконец, — мщение, которое я задумала, было бы достойно человека, который мне его внушил.
Она написала к мужу:
«После вашего отъезда, г-жа Кедрова прислала мне по городской почте письмо, которое я вам возвращаю. Я переезжаю с сестрой на новую квартиру. Ваши вещи остаются на прежней.
Не нужно, кажется, прибавлять, что примирение между нами невозможно. Любовь, которую вы мне внушали, действовала на меня разрушительно, безнравственно. Я себя не узнаю и стыжусь заглянуть в свою совесть; я пропаду, если останусь с вами. Напрасно говорят, что грязь к золоту не пристаёт. Нет! Когда женщина имела несчастье привязаться к такому человеку, как вы, она не может за себя поручиться. Я не буду вас оспаривать у г-жи Кедровой. Между ей и вами прочная связь; вы долго и счастливо проживёте вместе; а между вами и мной лежит бездна, — нет общей черты.
Одиночество кажется мне не только тяжело, но страшно, темно как пропасть, в которую я не могу заглянуть без ужаса; но ничто на свете не может быть хуже унижения, колебаний совести и нравственной пытки, чрез которую проходит женщина, когда она напрасно пытается оправдать, облагородить своё чувство».
Скандал был чрезвычайно неприятен Гальянову.
— Что вы сделали? — сказал он Анне Павловне. — Вы послали моё письмо Жене?
— Кто это сказал? Это она тебе сказала? Ах, она лгунья! Клеветница! — воскликнула Анна Павловна. — Да разве я взбесилась? Дело очень просто. Помнишь, я потеряла свой бумажник? Она его нашла, да прочла письмо, а сознаться в этом ей совестно. Короче воробьиного носа.
— А ещё всё толкует о честности, — заметил с усмешкой Гальянов.
Прошло два года с тех пор, как Женя рассталась с мужем; она успокоилась, вернулась к прежним привязанностям, занятиям; но тяжёлый процесс разочарования оставил на ней неизгладимый след; душа её больна. Раз, гуляя по московским улицам, она прошла мимо квартиры, которую осматривала вместе с Гальяновым в тот самый день, когда они получили известие о потере наследства. Дом не был занят. Бог знает, какое необъяснимое чувство, какое странное желание помучить себя побудило Женю войти в пустой дом и в сад. Невозмутимо спокойно стояли алебастровая статуя и беседка акаций, только что успевшая одеться в бледно-зелёные листочки. Женя взглянула на этих безучастных свидетелей её минувшего счастья, и сердце её переполнилось прежнею горечью и сожалениями. Она прокляла Гальянова и выбежала из саду с сокрушением скупого, который поместил своё сокровище в неверные руки и лишился его.
Она так молода, что её вылечит новая привязанность, но вряд ли её выбор будет удачен. Женя принадлежит к числу страстных и увлекающихся натур, осуждённых на бесконечные ошибки. Стоит только вспыхнуть её воображению, и она отдастся чувству всею душой.
Что касается до Гальянова, он весел, здоров, покоен. На службе ему повезло; начальник его любит и видит в нём образец честности и бескорыстности. Гальянов пойдёт далеко….
Первая публикация: Русский Вестник. 1868. Т. 76. Август. Стр. 485—549.