Новые времена — новые песни

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Перейти к навигации Перейти к поиску

Новые времена — новые песни
автор Лев Давидович Троцкий (1879–1940)
Опубл.: 22–26 июля 1901. Источник: Троцкий, Л. Д. Сочинения. — М.; Л., 1926. — Т. 20. Проблемы культуры. Культура старого мира. — С. 97—113.


Содержание

I[править]

Один из отечественных виртуозов оптовой беллетристической продукции — Игнатий Николаевич Потапенко — не пользуется, как известно, ни благорасположением, ни даже вниманием критики. Это вполне понятно: критике нечего делать там, где «художественные» произведения похожи на товар из магазина готового платья.

Г-н Потапенко компонует свои многочисленные романы по тому незамысловатому рецепту, который изложен великим автором «Современной идиллии»[1] в таких словах: «Роман можно из всего сделать, даже если и нет у автора данных для действительного содержания. Возьми четыре — пять главных действующих лиц… прибавь к ним… второстепенных лиц… скомпонуй ряд любовных сцен, присовокупи несколько упражнений в описательном роде, смочи все это психологическим анализом, поставь в вольный дух и жди, покуда не зарумянится». Впрочем, за недосугом г. Потапенко редко дожидается, «покуда зарумянится», и подает обыкновенно к столу свое литературное варево в сыром виде.

Познакомиться со всеми литературными грехами плодовитого писателя в настоящее время является непосильной задачей для самого трудолюбивого критика: в течение своей сравнительно недолгой (двадцатилетней) писательской деятельности г. Потапенко написал, по приблизительному расчету, около 666 произведений «изящной словесности»: романов, повестей, рассказов, комедий. Во всех этих произведениях фигурирует прямо-таки необъятная масса действующих лиц, которым г. Потапенко, как чадолюбивый отец, дал жизнь, имя, отчество, фамилию (всегда полностью), которых снабдил известным общественным положением, и, создав из их отношений две — три незамысловатых комбинации, предъявил все это вниманию российских читателей.

Встретившись на журнальных страницах с каким-нибудь новым героем г. Потапенко, читатель непременно станет потирать лоб и мучиться родовыми муками памяти: где-то и притом весьма недавно он встречал точно такого же господина. Затем читатель благополучно вспомнит, что этого самого господина он встречал, по-видимому, в предыдущем романе г. Потапенко, хотя там герой назывался, помнится, иначе, и на носу его не было бородавки. При дальнейшем чтении читатель уже с несомненностью убеждается, что хотя герой и в мундире иного ведомства, но «сердце у него все то же», и сердце не вполне настоящее, а так, вроде бутафорской принадлежности из дешевенького «реквизита» домашних спектаклей, сильно затасканное от употребления и даже покрытое чернильными пятнами из-под стремительного пера неутомимого беллетриста.

Вот эти-то качества литературной деятельности г. Потапенко, превращающие его из художника или хотя бы лишь беллетриста в поденного ремесленника описательно-повествовательного цеха, дают критике полное право молча проходить мимо его произведений.

Но время от времени не мешает в них заглядывать, чтобы узнать, какой материал дает вечно изменяющаяся жизнь ремесленникам беллетристики.

Попытаемся с этой точки зрения использовать печатающийся в «Ниве» роман г. Потапенко «На свой страх».

Юный герой этого романа, Андрей Сарептов, излагает свою нравственную философию в такой тираде; «… Главное, это — я, моя личность и независимость от других личностей. Ценно только то, что каждый добыл сам для себя. Вот у меня теперь есть капитал — сорок три рубля и семьдесят копеек. И знаете ли, что я ценю его больше, чем если бы Аркадий Михайлович и Евпраксия Викторовна дали мне тысячу рублей! Я, конечно, не заработал его, потому что до сих пор я еще ничего не зарабатывал, но все же я скопил его путем свободных лишений». Андрею давали деньги на удовольствия, а он лишал себя этих удовольствий, «значит, — говорит он, — уже в этих сбережениях есть частичка моей доброй воли».

С первых слов profession de foi Андрея Сарептова вызывает мысль о теориях гордого индивидуализма («главное, это — моя личность!»), но далее, как видите, выясняется, что "личность самоопределяется постольку, поскольку она сама «добывает» для себя свой маленький капитал, созданный путем «свободных лишений» из чистейших атомов «доброй воли».

Совершенно, разумеется, не подозревая того, г. Потапенко снабжает духовный инвентарь своего героя, пользующегося его нарочитым благорасположением, не только идеями, но и крайне характерной терминологией вульгарных теоретиков мещанского накопления.

С этим моральным багажом глубокомысленный, по милости автора, герой вступает в жизнь, наталкивается на многочисленные препятствия, но берет их легко, как хорошая скаковая лошадь, и, в конце концов, выходит из всех испытаний чист, как горный хрусталь, не выплеснув по пути ни одной капли своей мещанской философии.

Нужно сказать, что Андрей Сарептов вырос и воспитался в доме действительного статского советника, в качестве приемыша его жены, весьма благодетельной дамы, умирающей, впрочем, еще до поднятия занавеса.

Лишившись своей приемной матери, единственной связи с богатым домом генерала, Андрей оставляет воспитавшую его семью, чтобы жить «на свой страх» (напоминаем, что так называется роман).

В высшей степени замечательно, что Андрей ни на минуту не колеблется, какой избрать путь для решения своей «жизненной задачи»: едва спустившись с парадной лестницы богатого генеральского дома, он уверенной поступью направляется к молчаливым фабричным корпусам и решается покорить их.

Тут г. Потапенко пользуется случаем, чтобы набросать широкую бытовую картину и сделать глубокое социально-философское сопоставление.

«Все здесь (в царстве фабричных корпусов) было по-иному. По улице шли люди другого типа, точно это было другое племя, не то, что населяло город: совсем иное было у них и выражение лиц… У тех, которые бежали по городским улицам с деловитым видом, была в глазах какая-то неопределенность и растерянность. Здесь в лицах была уверенность во всем, — и в том, что дело у них хорошее (может быть, например, пушки или ядра отливают, миноноски снаряжают… Л. Т.), и что делают они его, как надо, и уверенность в прочности его и в том, что никто его не может у них отнять». «У каждого из них, — говорится далее, — есть определенное место. Каждый знает, что на своем маленьком месте он полезен и нужен, и знает, что никто, пока он будет обедать и отдыхать, не смеет прийти и занять его место, а он сам вернется и займет его, и никто не спихнет его».

Даже наш героический Андрей, который одними усилиями своей «доброй воли» составил себе маленький капитал — и тот скромно «отошел к сторонке» при виде этой массы «уверенных в себе» людей: «его подавила эта густая толпа, может быть, темная и бессмысленная, но крепкая и сильная своей прикосновенностью к общему большому делу и уверенная в своем — завтрашнем дне».

Фальшь (надо думать, бессознательная) этой картины поразительна по своей оголенности!

Современные фабричные рабочие изображаются здесь как какие-нибудь средневековые цеховые мастера, огражденные вековыми традициями, воплотившимися в строгой регламентации отношений от каких бы то ни было пертурбаций в сфере ремесленного производства, замкнутые в своей кастовой организации и уверенные в своем будущем и в будущем своих детей…

Как бесконечно далек от подобного идиллического существования современный пролетарий, всецело зависящий от лихорадочных биений промышленного процесса, сегодня, во время экономического подъема, работающий чуть не 24 часа в сутки, чтобы завтра, в момент кризиса, оказаться на асфальтовой мостовой, вечно стоящий под угрозой быть сброшенным в нестройные ряды «резервной армии» и меньше всего знакомый с чувством «уверенности в завтрашнем дне»!

Или это справедливо лишь по отношению к европейскому пролетариату и нимало не касается блаженных обитателей петербургской фабричной окраины?

Но это еще не все.

«И дома, и лавки, и кабаки, — продолжает г. Потапенко, — все глядело иначе, чем в городе, и за домами видны были поля и лески. Тут, значит, близка и природа, которая напоминает человеку о себе, о его общности и сродстве с нею».

Это, как видите, вовсе уж неожиданная черта фабричной жизни — близость к природе — при постоянной работе в молчаливых корпусах, среди копоти, угара и дыма!..

II[править]

Развитие событий личной жизни героя совершается с соответственной правдоподобностью.

Не добившись аудиенции у помощника директора, Андрей пишет самому директору завода письмо, где говорит, между прочим, следующее: «…если я вам скажу, что я, имея полную возможность жить в прекрасном доме на всем готовом и, ни в чем не нуждаясь, учиться в университете, бросил и этот дом и университет единственно только ради того, чтобы зависеть от самого себя… то вы сами поймете, что на меня следует обратить внимание».

Не знаем, как читателю, но нам совершенно ясно, что настоящий, «порядочный» директор, получив письмо от бывшего студента из «прекрасного дома» с просьбой о «той работе, которую делает всякий заурядный рабочий» (так сказано в письме), — непременно препроводит такое письмо господину полицеймейстеру на предмет безотлагательного учинения надлежащих по сему делу мероприятий.

— Да почему же? — возразит нам кто-нибудь. — Андрей — что ж? Андрей — человек скромный и во всех смыслах порядочный: на завод он поступил, очевидно, совсем не с той целью, чтобы, говоря языком щедринского «охранителя», «коммуны делать, пролетариат проповедовать или прокламацию распущать» («Благонамеренные речи»), — он просто хочет скопить себе усилиями «доброй воли» небольшой капитал… Наконец, разве запрещено молодому человеку из «прекрасного дома» вступать в фабричную среду?

— Запрещено, не запрещено, а несвойственно… (там же).

В законе-то, например, нигде не указано, что попову сыну не полагается молотить, — а что вышло, когда некий попович захотел использовать сей законодательный пробел?

Хорошего ничего не вышло. Во-первых, некий исправник разорвал на себе в гневе свой вицмундир; во-вторых, были распороты матушкины перины с целью удостоверения, что оные заключают в себе пух, а не «толкования»; в-третьих, было произведено детальное исследование у батюшки под косичкой. (Обо всем этом см. 14-е «Письмо к тетеньке» М. Е. Салтыкова.) Слава богу, не бессудная земля!

Но Андрей рассуждал не так. Он был уверен, что если письмо его «прочитают, то непременно заинтересуются его личностью».

Так оно, разумеется, и происходит. Директор не только не препроводил подозрительного письма, куда следует, но пригласил Андрея к себе — «от двенадцати с четвертью до двенадцати с половиной».

«…Если там так дорожат рабочим временем, — рассуждает по этому поводу Андрей, — то, значит, умеют дорожить настоящей, действительной рабочей силой, а следовательно, будут дорожить и им».

Андрей является к директору — разумеется, от 12 1/4 до 12 1/2: ведь директора так подавлены работой! — и здесь происходит испытание героя «огнем и водою». Сперва директор подвергает его словесному допросу, — Андрей поражает директора остроумием, трезвостью и вообще великолепием суждений. Но Андрей этим, разумеется, не удовлетворяется. — Ты пытал меня водою слова, испытай меня огнем дела, — такого рода требование предъявляет он директору. Тот приходит в полный восторг, угощает Андрея обедом и препоручает его вниманию мастера.

«Какой чудный человек директор! — восторженно говорил Андрей себе. — Как хорошо жить на свете, когда есть люди, которые с двух слов понимают твою душу!»

Правдоподобно, не правда ли? Но это лишь цветочки. Далее следуют уже крупные ягоды пошло-мещанской идеализации отношений, не заключающих в себе на деле ничего привлекательного.

Андрей Сарептов, прослуживший месяц на заводе и успевший за это время сделать мимоходом изобретение, является к директору с сообщением, что без его, директорского, ведома помощник его оштрафовал рабочих.

«Если вам придет мысль, — говорит Андрей, — что это с моей стороны похоже на донос, то я попрошу вас сперва проверить это. Это уже потому не донос, что я лично в этом незаинтересован, и что мне неизвестно, и я не имею права вникать даже в то, кто виновник этого (!)».

Андрей излагает дело, после чего происходит следующий умилительный диалог.

Андрей. Я говорю правду, Христиан Антонович. Я знаю, что это не мое дело, и все-таки говорю.

Директор. Как же это не ваше дело. Это дело каждого, и если только вы говорите правду, то я благодарю вас.

Директор, который, к слову сказать, «всегда больше всего боялся произвола личности, в особенности мастеров», разумеется, немедленно восстановляет попранную справедливость, при чем читает своему помощнику такого рода нравоучение: «Вы никогда не поймете, что рабочий все-таки не машина, а живой человек, что он требует внимательного отношения к его нуждам, что этот самый дивиденд, о котором вы говорите, не мы с вами делаем, а он, рабочий».

Это, как видите, пахнет уж прямо-таки «интернационалкой»!

Вот какие, если поверить г. Потапенко, бывают директора!

Выше мы отметили, что Андрей мимоходом делает открытие. Директор проверяет это открытие, и оно оказывается вздором. Это неприятное обстоятельство нисколько, однако, не мешает директору предложить Андрею поступить в технологический институт стипендиатом завода.

Чем достиг Андрей такого успеха?

Верой в себя. «Вера в себя, вот все, что нужно человеку для того, чтобы он добился самостоятельного положения»… В «разбитые надежды» Андрей, конечно, не верит. «Это значит сам разбил по неосторожности!.. Нес, уронил и разбил, вот и все!..»

Так философствует Андрей, а г. Потапенко делает, разумеется, от него зависящее (зависит же от него все), чтобы расчистить перед «верующим в себя» Андреем дорогу. Роман обращается, таким образом, в шаблонную иллюстрацию к фальшивому и лицемерному мещанскому тезису: «всяк своего счастья кузнец».

Сарептов становится студентом технологического института и стипендиатом завода. Перед ним открывается широкая карьера. Не нужно, однако, забывать, что Андрей не плоский карьерист, а так называемый «положительный тип», с широкой точкой зрения на жизнь (с этой стороны Андрей противопоставляется некоему химику Мглинскому, у которого «не было философской жилки, и обо всем он рассуждал с общепринятой точки зрения, как рассуждал бы всякий добросердечный буржуа»), — тем более достойно внимания, что этот «положительный тип», одаренный «философской жилкой», несет на себе яркое клеймо мещанского духа своего творца: идеал Андрея — все-таки «капиталец», хотя и сотканный из нитей «доброй воли», — все-таки солидное положение, хотя и завоеванное «верой в себя»… Послушайте, какие перспективы рисуются Андрею: «А потом, потом… Но тут воображение его останавливалось. То, что будет потом, было так широко, что у него дух захватывало. Он только чувствовал, что потом окончательно покорит этот завод и будет хозяином там, куда недавно еще являлся пришельцем».

Послушайте, какими словами говорит другой положительный тип, идеальный директор завода: «Я поставил себе эту цель и шел к ней, и трудно мне было идти, очень трудно, Сарептов, я тысячу раз падал и получал ушибы, но я подымался и опять шел, иногда сильно прихрамывая. Все равно, я шел неуклонно и долго… Ну, вот и дошел»…

Не воображайте, что здесь речь идет о какой-нибудь идейной или общественной борьбе, о смелом новаторстве в области науки или искусства, словом, о «героических» поступках, — нисколько! просто Христиан Антонович Тиль рассказывает, как он добивался… директорского места. Tant de bruit pour une omelette[2].

— Эх, вы!.. — скажет нам г. Потапенко словами одного из героев другого своего романа, сказанными, впрочем, по несколько иному поводу, — вам непременно герой нужен, — «чтобы человек шагал большими шагами, чтобы кричал громким голосом и говорил необыкновенные слова, чтобы все на него смотрели и говорили: вот каков он герой! Не понимаю я этого»… («Победа», «Мир Божий». 1900, IX, 46).

Бедный вы человек, Игнатий Николаевич! У вас такая умеренная широта горизонта, что всякий человек, обладающий более широкими запросами, чем те, которые находят высшее удовлетворение в директорском месте, представляется вам непременно претенциозным кандидатом в герои и непременно в карикатурные герои, образ которых сейчас же и подсказывает вам ваше шаблонное воображение: «шагает большими шагами, кричит громким голосом, говорит необыкновенные слова»…

В то время как пишутся эти строки, роман г. Потапенко еще далеко не закончен. Но мы не станем ожидать конца, так как дальнейший ход событий представляется нам достаточно ясным: Андрей, сделавшись инженером, получит, разумеется, место помощника директора, теперь занимаемое, как мы видели, недостойным человеком, не знающим, кем создается «этот самый дивиденд», в конце же концов, Андрей окажется, надо думать, достойным преемником самого Христиана Антоновича Тиля, — и всю эту блестящую карьеру скромный герой г. Потапенко совершит, нимало не поступаясь своей вылощенной совестью, одними актами «доброй воли» и непобедимой «верой в себя».

Какова же мораль сей басни?

Мораль та, что плюгавый сатана мещанства воцаряется среди нас и чрез «аггелов» своих завладевает душами человеков.

Г-н Потапенко и принадлежит к легиону сознательных и бессознательных «аггелов» мещанского сатаны, вырабатывающих совокупными усилиями удушливую идейно-буржуазную атмосферу.

Образ хрустально-чистого директора акционерной компании, после разговора с которым хочется воскликнуть вместе с Андреем: «Как хорошо жить на свете!», идеализация таких общественных условий, какие представляет современная обстановка фабрично-заводского труда, и притом идеализация с самой неожиданной стороны, — уверенности в своем положении, в завтрашнем дне и даже (до этого еще, кажется, никто не договаривался!) со стороны оздоравливающей связи фабричного труда с природой, — как хотите, это живые признаки момента, это дыхание текущего дня, это новые песни нового времени!..

Только с этой точки зрения роман г. Потапенко и заслуживает внимания.

III[править]

Поучительно будет сопоставить словоточивое, скучное и фальшивое произведение г. Потапенко с интересным, сжатым, дышащим правдой жизни романом французского писателя, талантливого Эд. Эстонье, «Le ferment» (роман этот, под заглавием «Жюльен Дарто», дан в прошлом году «Жизнью» в виде приложения).

В центре романа Эстонье, как и у г. Потапенко, стоит юноша, действующий «на свой страх», получивший, как и герой г. Потапенко, высшее специальное образование и оказывающийся к концу своей карьеры (как окажется, надо надеяться, и Андрей) директором громадного акционерного предприятия.

Словом, все наталкивает нас на сопоставление.

За указанным преимущественно внешним, формальным сходством мы открываем, однако, глубокие и крайне поучительные различия.

Жюльен Дарто проводит свое детство в деревне, на ферме отца-крестьянина, который старается сделать из своего сына «ученого человека», чтобы впоследствии, когда сын совершит карьеру, пользоваться обеспеченной рентой на вложенный в сына капитал.

Жюльен не подходит добровольно, как его русский коллега, Андрей, к мрачным фабричным корпусам для разрешения своей жизненной задачи, — сама жизнь ставит Жюльена перед этими корпусами, нисколько не заботясь об его согласии.

«Не спросив о его желании, его вырвали из мирной обстановки, послали в Париж, сунули в школу. В награду ему обещали почет и богатство. При наступлении срока расплаты могло ли общество обмануть его?»* (стр. 11). А между тем уже с первых шагов «общество» встречает его совсем не как милого сердцу сына, — устами директора акционерной компании Дазинеля оно говорит ему: «Вы теперь тем нехороши, что годны на все, т.-е. ни на что». Оказывается, что «обещанные» почет и богатство почему-то не даются в руки. /* Цитаты из романа Эстонье мы делаем по указанному выше переводу «Жизни».

В гневе Жюльен восклицает: «Общество в долгу перед нами: пусть расплачивается!».

Этот юноша, оторванный от деревни, пятнадцать мучительных полуголодных лет проведший в стенах школы, в полном сознании своего права требует от общества удовлетворения. Он вынимает из бокового кармана свой диплом, имеющий в его глазах значение векселя, выданного ему обществом, и предъявляет вексель ко взысканию: общество, расплачивайся!

Что ему может ответить буржуазное общество?

Ничего!

Оно не знает своих долгов, оно не ведет бухгалтерии. Приход и расход, дебет и кредит, словом, целесообразный учет сил и средств производства знает фабрика, магазин, банкирская контора, словом, отдельное предприятие. Буржуазное общество, как целое, не знает организации и рационального учета своих сил: оно построено на началах социально-хозяйственной анархии. Оно эксплуатирует без системы, без экономии сил все, что с наименьшим сопротивлением поддается в данный момент эксплуатации: богатства природы, человеческие мускулы, человеческие мозги.

«Это — какой-то грабеж мозгов, без всякого внимания к отдельным лицам и их склонностям! — восклицает инженер Шеню. — В один прекрасный день берут ребенка, замуровывают его в коллегию; он не знает, чего от него хотят, куда его ведут; когда операция кончена, общество производит сортировку и кидает отбросы в помойную яму. Вот кто эксплуататор! Вот кто истинный виновник, убивающий без жалости!..»

«Неудачники! — восклицает тот же Шеню, как бы возражая на мещанскую философию Андрея, основной принцип которой — „всяк своего счастья кузнец“. — Неудачники!.. Да чем они хуже нас, эти неудачники? В чем их вина? Единственно только в том, что их слишком много… Разве это от них зависит!..» (стр. 53).

Требовать расплаты от буржуазного общества? — Но где он, этот таинственный должник? Где «общество»?

Оно в отношениях между индивидами, в отношениях конкуренции, ожесточенного соперничества, спроса и предложения, купли и продажи.

Оно неуловимо, как конъюнктура рынка, оно непостоянно, как настроение биржи, оно неответственно, как судьба.

На что годен вексель, когда нет определенного должника?

Но существует ли самый долг?

Пусть Жюльен предъявит свой диплом трудящемуся классу буржуазного общества и скажет: ты создаешь все богатства нации; на тебе держится тот общественный фонд, из которого поступают богатства нам, избранным, — вот мой диплом, этот выданный мне уполномоченными общества вексель: уплати, что следует!

Что ответит ему человек труда?

О, многое он может сказать Жюльену! — и прежде всего следующее:

— Я произвожу, но не я распределяю, — ты обратился не по адресу!

Это будет самый мирный ответ, — но Жюльен может получить и более энергичную отповедь:

— Пятнадцать лет ты обучался, т.-е. жил непроизводительной жизнью, получая от меня все необходимое и ничего не давая мне взамен, жил на счет так называемого «общества», т.-е. получал содержание из национальных фондов, которые я, недоедающий и недосыпающий, пополняю в поте лица моего, в крови рук моих. И вот ныне, после пятнадцатилетнего безвозмездного пользования плодами моих тяжких трудов, ты предъявляешь мне свой диплом, это свидетельство твоего многолетнего паразитического существования, твоего тунеядства — и требуешь расплаты!.. Расплаты — за что?

Но, с другой стороны — чем виноват Жюльен?

Виноват ли он в том, что какая-то неведомая сила, привившая ему утонченные вкусы, бесчисленные потребности тела и духа, грубо втолкнула его, с его страстной жаждой жизни и наслаждений, в самый центр яростной свалки?..

И не вправе ли Жюльен обратиться к «хозяину», буржуазии, с суровым обвинительным актом!

— Ты обещала всем свободу, — мог бы он сказать ей, — и создала рабскую зависимость рабочего от машины, продавца и покупателя — от рынка, всех вообще — от того безличного, бесконтрольного, бессистемного, беспощадного, которому имя буржуазное общество!

— Ты обещала всем равенство — и создала утонченные формы зависимости человека от человека, эксплуатации человека человеком, роскошь рядом с нищетою, ученость рядом с невежеством!

— Ты обещала всем братство — и создала ожесточенную борьбу всех против каждого и каждого против всех, взаимное недоверие и отчуждение, полное одиночество, отброшенность и беспомощность в центре громадного многолюдного города!

— Ты, наконец, вызвала во мне тысячи потребностей — и не даешь мне средств для их удовлетворения!

— Я проклинаю тебя тысячью проклятий!

Где же выход?

«Работа? Дешевый товар, которым завален промышленный рынок. Богатство? Но механизм общественной жизни обогащает лишь тех, кто и без того богат».

Жюльен начинает понемногу видеть окружающее в его подлинных очертаниях; он приучается понимать, что «он окружен общественным строем, который относится к нему, как к пасынку: воспользовавшись им, безжалостно выталкивает вон».

Но Жюльен все еще пытается удержаться в границах мещански добродетельного существования. На 80 франков в месяц он поступает на завод — «затем, чтобы записывать четыре цифры: за каким-нибудь другим занятием он принес бы менее пользы».

Его жизненный опыт растет гораздо быстрее, чем его жалованье. Соседство фабрики и игорного дома наводит его на поучительные соображения.

«В сущности все это отвратительно, — говорит он. — Тысячи живых существ надрываются здесь в труде по четырнадцати часов в сутки… Все здесь горит, дымится, машины требуют массы угля и рук… и все для того, чтобы дать дармоедам возможность бросить побольше золота на сукно игорного стола!»… (стр. 72).

Директор завода, на котором работает Жюльен, не имеет ничего общего с знакомым нам сосудом добродетели — Христианом Антоновичем Тилем.

О служащих завода он знает лишь «постольку, поскольку труд каждого из них выгоден для завода, и еще, кроме того, что это орудие, подлежащее смене, трудно управляемое, но легко замещаемое» (стр. 80). Короткое объяснение Жюльена с директором характеризуется так: «наемник отвечал ненавистью на презрительное отношение к себе работодателя: слепое презрение и бешеная ненависть, которые один только социальный переворот мог бы выяснить и сгладить» (стр. 104).

Очевидно, при таких условиях, на лицах рабочих меньше всего способна расцвесть «уверенность в своем положении и в завтрашнем дне», какую г. Потапенко наблюдал на лицах счастливцев из петербургского фабричного рая. О близости к природе тоже ничего не известно, — зато мы много слышим о близости к игорному дому, — какая разница!..

Понятно, почему такого рода условия мало способны были укрепить Жюльена в верности катехизису мещанской морали. Сомнения обуревают молодого инженера все сильнее.

Перед ним, как перед героем сказки, лежат три пути.

Либо, распрощавшись окончательно со своими наивными взглядами на общество, как на идеального должника, который в известную минуту аккуратно выплатит по «векселю» свой долг, и утвердившись на полном отрицании буржуазного строя, который породил в нем тысячи разнообразных потребностей и раздразнил до крайних пределов его аппетиты, не дав ему никаких средств для их удовлетворения, он должен вступить в ряды систематических борцов с культурой буржуазного типа, как сделали его коллеги: социалист Шеню и анархист Градуан.

Либо, оставаясь равнодушным к широкой общественной борьбе, он должен сосредоточить все усилия на завоевании такого положения, которое соответствовало бы его раздраженным аппетитам. Но пусть он не надеется ни на добродетельных директоров, «понимающих с двух слов твою душу» и угощающих обедами «от 12 1/4 до 12 1/2»; пусть не стесняется в нужную минуту пользоваться поддержкой «женщины», в специфическом значении этого слова; пусть изо всех сил натянет вожжи своего сознания и не позволяет себе прислушиваться к голосу совести или оглядываться назад, на пройденные уже ступени, на которых он увидит окровавленный труп старого рабочего Мордюре, прострелившего себе череп после проигрыша в игорном доме своего недельного заработка, попавшего, благодаря магическому повороту слепого колеса, в карман Жюльена; пусть не смущается, когда блестящая биржевая комбинация, подготовленная им самим с дьявольским искусством и обещающая вознести его в ряды полубогов биржевого Олимпа, неминуемо сбросит вниз, в ряды нищих, семью Шеню, вырвав у нее последние сбережения; пусть не останавливается перед подкупом политических деятелей или перед изменой директору Дазинелю, доверившему ему свои коммерческие планы, — тогда и только тогда он сможет надеяться на победу.

Либо, наконец, заглушив в себе свои мятежные аппетиты, он должен замкнуться в тесный круг мещанского прозябания, жениться на дочери мелкого чиновника, придерживаться Zweikindersystem*, в вечных заботах о «завтрашнем дне» всю жизнь урезывать свой скромный бюджет…

  • Ограничение деторождения двумя детьми. Ред.

Жюльен вступает на второй путь — наиболее скользкий, но и наиболее заманчивый, — вступает, впрочем, не сразу. «Только бы раз попытать счастья, выиграть, сколько нужно на жизнь, а потом стать честным человеком». Рискованный шаг сделан. Жюльен выигрывает более ста тысяч франков. Желание «стать честным человеком» представляется ему уже ребяческой наивностью. Начинается голая борьба за деньги, это орудие могущества в буржуазном обществе.

В этой борьбе, нагой и бесстыдной, Жюльен ожесточается и закаляется. На вершине социальной пирамиды он появляется уже не разностороннею человеческой личностью, а наглым воплощением власти денег: идейные запросы, тяготение к семейной жизни, узы дружбы, голос совести, личные симпатии и антипатии, все это он стряхивает с себя постепенно, как негодную шелуху, как лишнее бремя, затрудняющее его на пути к трону законодателя финансового мира.

В самом упоении своей победой он не перестает захлебываться ненавистью к обществу, которое так безжалостно опустошило его душу.

После неудавшейся попытки анархиста Градуана «удалить» Жюльена пистолетным выстрелом, последний обращается к нему с такой поистине превосходной речью:

«Ты говоришь, что власть — обман и произвол, что правосудие подкупно, что религия лжет: все это одни слова, которых никто не слушает… Власть, правосудие, религию — я все куплю! Мне достаточно будет только показаться!.. Ты негодуешь, что все на земле полно насилия и скорби, и хочешь отплатить… злом за зло? Но способы, к которым ты прибегаешь, бессильны изменить что-либо в мировых событиях. Что же касается меня, то я ни на минуту не остановлюсь в своих действиях… В один какой-нибудь час я причиню больше бедствий, чем ты, убивая каждый день!.. Где я — там нет чести, добра, кастовых преимуществ… Так согласись же, что в сравнении со всем этим твоя анархия смешна! Из нас двоих анархист — это я, я — делец, аферист, выскочка, стремящийся взять от жизни все наслаждения!» (стр. 188).


***[править]

Попробуем подвести некоторые итоги нашему, каемся, растрепанному сопоставлению.

Герои г. Потапенко — это бесформенные фигуры со множеством выдвижных ящиков, которые автор может наполнить в каждой главе чем угодно, смотря по надобности. Часть вины за это падает на самую жизнь. Несложившимся общественным формам здесь соответствует неопределенность и расплывчатость персонажей и самая наивность идеализации, попадающей совсем не в то место.

Мы, например, достаточно близко знаем, что такое действительный статский советник, поэтому даже г. Потапенко вряд ли займется идеализированием этого типа; директор же акционерного предприятия у нас еще более или менее tabula rasa, которую г. Потапенко и расцвечивает по личному вкусу.

Герои Эстонье, напротив, обрисованы крайне отчетливо; по своей определенности они возвышаются до степени социальных типов, сформированных в резко-буржуазной обстановке современной Франции.

Эстонье скуп на краски; в его портретах нет нюансов, нет тех деликатных тонов и переливов, которые индивидуализируют литературный образ, — герои Эстонье являются лишь простыми выразителями общественных сил, носителями социальных тенденций. И вы не видите в этом лжи. Вы понимаете, что в этой ожесточенной борьбе, которая ведется в подлинном, не вымышленном буржуазном обществе за кусок хлеба, глоток воды, за кубический метр пространства, неминуемо должны стираться все индивидуальные особенности, личные вкусы и пристрастия, украшающие и разнообразящие человеческую индивидуальность.

В романе г. Потапенко перед нами жалкая, неуверенная попытка идеализации тех общественных отношений, которые несет с собою современный «хозяин» общественной сцены.

В романе Эстонье встает страшная по внутреннему смыслу картина уже сложившегося и окрепшего мещанского строя жизни. Здесь все ясно, все нужно, все имеет свое место и свой смысл, чаще всего грозный, безжалостно-жестокий…

Если первый роман вызывает улыбку снисходительного сожаления к этой доморощенной беллетристической апологетике обмещанивающегося уклада жизни, то второй, ярко освещающий пред вами потрясающую картину ожесточенной свалки, взаимной ненависти, всеобщей злобы, лицемерия, предательства, словом, всего того, что составляет душу буржуазного общества, рождает в груди прилив «святого чувства гнева», которое должно найти исход лишь в непримиримой борьбе.

«Восточное Обозрение» №№ 162, 164, 165,
22, 25, 26 июля 1901 г.

  1. М. Е. Салтыков-Щедрин. Полн. Собр. Соч. Т. XI. Петроград. 1918. Ред.
  2. «Столько шума из-за пустяков». Ред.


PD-icon.svg Это произведение находится в общественном достоянии в России.
Произведение было опубликовано (или обнародовано) до 7 ноября 1917 года (по новому стилю) на территории Российской империи (Российской республики), за исключением территорий Великого княжества Финляндского и Царства Польского, и не было опубликовано на территории Советской России или других государств в течение 30 дней после даты первого опубликования.

Несмотря на историческую преемственность, юридически Российская Федерация (РСФСР, Советская Россия) не является полным правопреемником Российской империи. См. письмо МВД России от 6.04.2006 № 3/5862, письмо Аппарата Совета Федерации от 10.01.2007.

Это произведение находится также в общественном достоянии в США, поскольку оно было опубликовано до 1 января 1924 года.

Flag of Russia.svg