Перейти к содержанию

Около болящих (Розанов)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Около болящих
автор Василий Васильевич Розанов
Опубл.: 1898. Источник: az.lib.ru

В. В. Розанов

[править]

Около болящих

[править]

Пятигорск. Эссентуки. Железноводск, с их щелочными и серными ваннами, с зрелищем искалеченных людей, перевязанных ран, приводят невольно на память слова Апокалипсиса: «и вот будет некогда — падет звезда на источники вод: и станут они горьки».

« — Равви, если ты Сын Божий, скажи: кто согрешил, этот слепой или его родители?

— Не он и не родители его, но — чтобы прославился Сын Человеческий.

— И сделав брение на ладони, помазал глаза болящему. И слепой прозрел».

Без веры — нельзя жить; без веры в чудо не прожил бы человек; без Бога — он не прожил бы. Разве эта группа вод не есть чудо природы? «Согрешил я» — и, припадая к матери-земле, к этим серным ключам, бегущим из Горячей горы (в Пятигорске), — исцеляюсь. Какая связь' какое соотношение? Что за дело сере до характерной болезни, которую она исцеляет, что за дело этой характерной болезни — до серы? Но они сцепляются в узел какого-то соотношения. Чудо, Бог, вера — все тут.

И все-таки для верующего сколько сомнений в Промысле!

«Не он и не его родители согрешили, но — чтобы прославился Сын Человеческий».

Так; хотелось бы уповать; хотелось бы веровать. Но вот передо мною конкретнейший факт, где и «не он, и не родители не согрешили», а настанет ли «прославление»?..

Есть у Кольцова стих:

О, Боже, — могила и вере страшна.

Странно, я стал впадать в какие-то не колебания, не сомнения, но недоумения религиозные. Есть такие конкретности бытия, перед коими как-то бессилен весь богословский номинализм. Я сказал не так: есть конкретности, около которых сердце обливается кровью, а все утешения становятся, как говорит Гамлет, «слова, слова, слова»… Что Бог есть — об этом-то я знаю, об этом говорят серные ванны; говорят о каком-то мистическом узле в мире, где все связуемо и который «всяческая и во всем». Что есть, наконец, религия — об этом опять говорят вздохи сердца, вздымания грудной клетки в ночной тиши. Но далее, но подробнее?

…Боже, — могила и вере страшна.

Странно, я полюбил здесь докторов — этих материалистов, этих скептиков. Правда, именно здесь я встретил в них много человечности. «Пусть эта благодать — не из алтаря, а все же благодать», — подумал я здесь не однажды. В докторах мне нравилась всегда ясность их профессии; учитель, писатель, оратор, трибун — если он тонок и умен — сколько имеет причин сомневаться, так сказать, в самых фундаментах своей деятельности. Но входит доктор в семью: сколько тревожных глаз устремлено на него, — и вдруг почти это «талифа куми» — «и девица вста». Нет, когда-нибудь медицина станет священною наукою. В 60-е годы она пережила грубейшие афоризмы: «Мысль течет из мозга, как урина из почек» (Фохт). Что же, один дурак осени не делает! От Гиппократа, от Галена до Пастера, до Шарко — это тысячелетия внимания, тысячелетия забот, тысячелетия скорби около человека, за человека! Нет, когда-нибудь потомки Фохта потребуют себе мантии, и человечество даст им мантии!

Среди поразительнейших зрелищ бессилия медицины здесь я стал и захотел верить в безграничный ее прогресс. Сказать ли всю правду: я поверил в искания «философского камня» и «жизненного элексира». Ведь он так нужен, а что нужно — то будет. Притом эти серные ванны, эти таинственные Эссентуки… Почему дугу, хорду, «отрезок» не продолжить мысленно, т. е. почему они в самом деле не продолжаются, где-нибудь под землей и над землей, в полный круг? Если есть какое-нибудь лекарство, то существует всякое; если вообще есть, возможно и случается излечение, то, значит, есть всякое излечение. Я не могу себе представить, чтобы что-нибудь, начинаясь, не кончилось. Это был бы абсурд мира и разума. Начинается: кой-кто и кой от чего, под влиянием каких-нибудь лекарств — оправился; значит, должно кончиться, и некогда всех примет в себя святая Силоамская купель. «Талифа куми» — «девица вста».

Болезнь есть начало смерти — и смерть существует; но и исцеление есть начало жизни, и, значит, жизнь существует не как миг, не как 10 %, но как 100 %, как вечность. Всякая дуга имеет для себя полный круг — это-то и есть идея «жизненного элексира», философского камня. Хина, дерево Южной Америки, действует на лихорадку; маленькая трава digitalis [наперстянка (лат.)] волшебно влияет на сердце. Вот начало жизненного элексира и песчинка, отколовшаяся от «Философского камня». Непременно все ужасы человеческого страдания имеют для себя ненайденную травку, не открытый digitalis. Рак растет, и нет «травки», которая бы ему легла «поперек дорожки», но я не без причины заговорил о мантиях для докторов: если что-нибудь найдено, все будет найдено. Нет дуги — без круга…

Полнота уже теперь действующих медикаментов суть градусы круга, их всех — 360, найдено только 311, может быть, даже только 111. Один Пастер какие бездны нового знания и новых средств открыл. А солнце — утилизированы ли его силы? Посмотрите, как расцвечен хребет кошки, спинка мотылька, а нижняя их сторона сера, бесцветна, безвидна. Солнце — творит; оно имеет в себе никогда не дававшийся медикам секрет жизненного синтеза, органического созидания. Известно, что медики и вообще «наука» многие органические вещества «разложила», но ни одного (кроме немногих и в сущности обманчивых исключений) не сумела и до сих пор не умеет «сложить». Солнце есть именно животно-слагающая сила, и не неправдоподобно, что в нем есть огромный запас лечащих сил, но только «сундучок еще не открыт» — нет какой-то и, может быть, пустой догадки о том, как раскрыть и овладеть его сокровищами. Это что-нибудь степени света, комбинации лучей, что-нибудь за «ультрафиолетовыми лучами». Я только одно испытывал, и все это знают, что в комнате при температуре в 18 градусов является тошнота и головокружение, но солнечный жар даже до 22, даже до 27 градусов выносится легко. Природа теплоты солнечной, так сказать, — не термическая только, но жизненно-термическая. Ищите — в солнце…

Но, Боже, могила и вере страшна.

Я стал верить в солнце, любить людей, я поверил в нескончаемость науки. Но, странно, специфически религиозная вера во мне стала, остановилась в каком-то недоумении. Главное — очень трудно жить; очень трудные страдания; есть и «не согрешившие, и отец их не согрешил»…

Боже, — могила и вере страшна…

Вы видите человека «согрешившего» и который выходит из серных ванн, как бы из Силоамской купели; но вы видите другого человека, которого весь «грех» заключался только в любви — вы видите «милостивого самарянина», который наклонился над «пораненным», «перевязал ему язвы» — и вот гниет в этих же язвах! За что, за чей же грех, «свой» или «родителей»? И кто же над ним «сделает брение»?

Пусть это единичный случай, т. е. редкие[1], но они же есть, их не исключишь из природы, а не исключив — как начертаешь для себя ее образ, ее именно мистический лик? Великое бессилие ума, великое сиротство человечества…

У Иова было семь сыновей, но, когда умерли они, — он имел еще четырнадцать. Он утешен; но — сыновья? Вопрос остается без ответа. «Смерть, где твое жало?» — сказал пророк, повторил апостол. Но оно — во мне, «аз умираю». Религия учит меня мужественно умереть; тому же учили стоики и также говоря «о бессмертии души», «о погружении в Бога». Разве же религия сливается с стоицизмом? Без плюса, без живейшего и реальнейшего перед этой человеческой и бессильной философией?

И между тем — сердце вздымается в тиши ночи; есть молитва, и, значит, есть религия. Я не о ней говорю; я говорю о «словах, словах, словах», которые построены на тончайшем благородстве сердца человеческого, которое и скорбя — не ропщет, и безнадежное — еще утешается; сирота — и сиротливо, переворачиваясь с одного болящего бока на другой болящий же, что-то шепчет и в тиши ночи обращает глаза к образу, к зажженной лампаде…

« — Вы ропщете?..

— Нет, Бог не велел роптать…»

И приходит некоторый день, он умирает. Я вспоминаю мотив «Травиаты»: он всемирно известен. Можно ли представить себе, что творец этого мотива — бедный силами человек — обладай он уже найденным «философским камнем», не бросился бы к постели умирающей и в миг, когда возможна для нее жизнь, воссияла для нее правда, не продлил бы эту жизнь на год, на пять лет, на бесконечность.

Бедные мы люди, что мы понимаем в религии? Если человек так благ, что бросился бы, что продлил бы, что раздвинул бы в бесконечность восторг последнего утешения, то…

То «философский камень» не найден, и смерть «не» побеждена, как утверждают «слова, слова, слова». Она владычественна не только здесь и сейчас, но владычественна как какая-то правда, как какой-то абсолют же наравне с абсолютом жизни. Но тогда существенно неправильны наши унитарные религиозные представления: мир раздвояется, поляризуется:

Се, жених грядет в полунощи…

Вытекают два лица: полунощное, полуденное; несущее смерть, несущее жизнь — не как силы только, но как две абсолютные правды. Значит, не только есть страдание и нас постигает смерть: есть, значит, правда смерти и страдания, т. е. красота умирания, красота болезни. Тургенев в «Живых мощах», пожалуй, уловил эту правду.

Младенца ль милого ласкаю,

Уже я думаю… —

надписал Пушкин в каком-то безмерном любовании; но другой поэт, правда меньших сил, опять с бесконечным любованием остановился на старости:

Лысый, с белой бородою,
Дедушка сидит.
Чашка с хлебом и водою
Перед ним стоит…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Где ты черпал эту силу,
Бедный…

и т. д. Человек постигает красоту одного, красоту другого. Но потому это, что он сам есть синтез и одной красоты, и другой красоты: он родился — вот первая красота в нем; но он еще умрет — и это также есть в нем. Святое рождение, святое «успение»; и если они слиты в человеке, тем паче они могут быть слиты в Боге. Тогда полярность мира снова сливается в экваториальное единство, остается одно Лицо Божие, без противо-«грядущего» Ему «полунощного жениха». Но то ли это Лицо, «победившее смерть», которое мы исповедуем? Нет и нет — смерть от Него же, и даже она есть Его дыхание, как есть Его же дыхание — жизнь и рождение. Правда, ведь и сказано в Апокалипсисе: «Аз есмь Альфа и Омега, первый и последний». Но тогда причем идея «смерти» как «наказания» «за грех»? Смерть есть дыхание живого синтетического лица — она есть правда, она есть святость, по крайней мере в том смысле, что божественна, как и жизнь; тогда и ее дроби — болезни — святы же. Но тогда мы получаем мистический узел вселенной в сплетении горгон и света; и тогда опять, значит, неверны, совершенно неверны все построения наших «слов, слов и слов». Мы исполняемся религиозного страха; страх получает место в мире — как закон, и притом не греха вовсе, но и чистейшей святости. Трепет пронизывает человека — не потому, что «он погрешил или его родители», но потому, что самое Лицо, к коему он шепчет молитвы ночью, есть неисповедимое Лицо, равно исполненное ужасов и света, бурь и «тихого ветра». Но это — совсем не то, чему нас научили в школе…

Бедный я человек: и сирота в фактах, и убог мыслью. Тут, пожалуй, есть и граница для «жизненного элексира»; и медикам, вместо мантии, как бы не облечься в эпитрахили и камилавки; но опять — тут все ново, и существенно нова должна стать молитва: робка, исполнена ужаса, смятения и самых трепетных надежд.

«Первый и последний, Альфа и Омега». Правда, Христос и совместил Голгофу и Вифлеем. Он был «рожден» и потом еще «умер». Но это вовсе не по тем мотивам и не по тем основаниям, о коих учат «слова», но для раскрытия человеку одинаковой истины, небесности и Вифлеема, и Голгофы. Все-таки — бедный я человек. А я-то хотел и надеялся бессмертия! Тогда понятно, пожалуй, каким образом даже в музыке, например, смерть, как в арии Травиаты, исполнена, правда, надрывающих душу мотивов, исторгающих из глаз слезы и — однако именно прекрасных, именно возвышенных. Прекрасно жить, прекрасно умереть. Но тут… но, значит, стоики не были уже так только «философы» — у них была настоящая и истинная религия, зачаток какой-то религии; и, с другой стороны, страшная Бовани индусов, под колеса коей бросаются изуверы, — тоже несет какую-то правду, какое-то предчувствие правды. Тогда объясняются не только «Живые мощи» Тургенева, т. е. что пришла же фантазия человеку такое и так написать[2], но и наши закопавшиеся в землю раскольники тоже получают какой-то смысл.

Впервые опубликовано: Биржевые ведомости. 1898. 15 сентября. № 251.



  1. «Редкие» ли? Без исключения все дети, в беспорочный возраст 8 — 11 месяцев «проводятся через огонь» зубного страдания, не переносимого иногда даже до смерти («родимчик»). «Кто согрешил?» — Но «все» болят, и многим «нет исцеления», «не бысть славы»… Тут, т. е. если принять во внимание, что даже «волос не падает с головы без воли», — срезываются, в сущности, все катехизические вопросы и ответы.
  2. Важен инстинкт написания, возведение страдания в культ, к святости («мощи»), к религии. Нельзя не обратить внимания, что все главные и множество мелких сочинений Тургенева — вся амплитуда его писательской деятельности носит отдаленно как бы предчувствие, как бы страх тяжкой, продолжительной и мучительной его кончины. Земная любовь — вечно расстраивается; из земных дел ничего не выходит («Дым», «Новь»); самый опоэтизированный тип — Лиза Калитина, с бессмертным ее выражением о жизни как предуготовлении в смерть. По этому мало замеченному в нем характеру он есть типично христианский и именно русско-христианский писатель. Все типично «рождающие» произведения Достоевского, «во славу рождения» («карамазовщина»), носят совсем обратное направление и составляют как бы предчувствие его замечательно светлой, бесстрадальной, краткотечной смерти. Умер — как отрезал.