Перейти к содержанию

Оливия Латам (Войнич)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Оливия Латам
автор Этель Лилиан Войнич, пер. Александра Никитична Анненская
Оригинал: англ. Olive Latham, опубл.: 1904. — Источник: az.lib.ru

Этель Лилиан Войнич

[править]

Оливия Латам

[править]
Роман
Перевод с английского А. Н. Анненской
Издание 2-е
Издательство «Мысль»
Ленинград
1926


Предисловие

[править]

Имя Войнич хорошо известно русскому читателю по чрезвычайно популярному роману «Овод», где автор сумел влить в захватывающую фабулу напряженность революционной страсти.

В «Оливии Латам» тоже революционная борьба, но только среди совершенно иной обстановки и иной атмосферы, более близкой нам. Здесь перед нами русские революционеры, правда, далеко отошедшей от нас эпохи девяностых годов прошлого века. Теперь эта жуткая атмосфера подполья дышит на нас каким-то средневековьем. Но это прошлое еще так близко к нам, его живые участники не забыли и не забудут его. На наших глазах постоянно встают то его героические воспоминания, воскрешаемые хотя бы юбилеем 1-го марта, то его мрачные тени в виде больших и маленьких Азефов.

Роман Войнич искусно противопоставляет этот мир гнетущего бесправия и произвола, где самоотверженно боролись и гибли застрельщики будущей революционной армии — спокойной и уравновешенной жизни тогдашней Англии. Отсутствие политического гнета, прежде всего поражающего революционную армию, скрадывало там до поры до времени остроту социальных противоречий. Беспросветный мрак русской ночи, прорезаемый вспышками отчаянной борьбы, казался еще гуще рядом с ровным, холодноватым светом английского дня.

Читая роман Войнич, мы удивляемся порой тому испуганному непониманию, с каким передовые англичане относились к русской революционной борьбе. Мы не должны забывать, что автор изобразил тут не тех, кто теперь принял на себя тяжесть социальной борьбы, а тех, кто оказался в наши дни по другую сторону баррикад.

Между Англией корректной и чинной парламентской борьбы и кровавой схваткой передовых бойцов нашей будущей победоносной армии с вековой мощью всего строя, который ей предстояло свалить, — не было и не могло быть родства. Только одиночки, оторвавшиеся от родной почвы, как героини романа, способны были, благодаря личному чувству, не понять, а ощутить захватывающую силу происходящего в России.

Эти световые контрасты, которыми так искусно пользуется автор, придают оригинальный и особый интерес роману. При переводе мы позволили себе небольшие купюры в тех местах, где недостаточное знакомство автора с русской жизнью породило некоторые неточности, особенно в описании русской деревни конца прошлого века.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

[править]

Когда Альфред Латам, в начале шестидесятых годов, кончил курс в Кэмбриджском университете, все были уверены, что он займет видное место в свете. «Если ему не удастся, — говорил один из деканов, — это будет не только грустно, но прямо нелепо».

Действительно, молодой человек имел все шансы осуществить эти надежды. Он выдержал блестяще экзамены, кроме того, обладал крепким здоровьем и тонким умом.

Он относился с живым интересом ко всему на свете, начиная с ассириологии… до осушения полей, и мог с одинаковым удовольствием следить за искусной игрой в крикет, читать Данта или слушать фугу Баха.

Единственное, чем он увлекался, было просвещение масс. Он мечтал о публичных библиотеках и свободных университетах, о всеобщем техническом образовании и физическом развитии, о вечерних лекциях и об образцовых школах грамотности.

Он был старший сын, и все ожидали, что сделается товарищем отца по управлению банком; но когда, кончив университет, он заявил, что хочет быть школьным учителем, родственники благодушно признали его право избрать себе деятельность по желанию.

Чувства их изменились, когда он отказался от хорошего места, которое им с некоторым трудом удалось добыть для него, и объявил, что он уже взял должность учителя в школе для оборвышей в одном из северных фабричных городов. Семья и знакомые старались всячески разубедить его, но все было напрасно. К чему послужат в таком месте все научные знания, приобретенные им? — спрашивали они. — Какую пользу надеется он принести, тратя все свои способности на грубых ланкаширских ребятишек?

— Подождите, пока мои мальчики подрастут, — отвечал он, — тогда вы увидите, мог ли я что-нибудь сделать.

Им не пришлось ждать так долго. Через два года, по выходе из университета, он влюбился и женился. Друзья считали выбор его вполне удачным: жена его была, несомненно, очень хороша собой, а кроткое выражение лица ее служило доказательством и кроткого характера. Одно только возбуждало сомнения: сможет ли женщина слабого здоровья, получившая деликатное воспитание, перенести те материальные условия жизни, которые ожидают ее, благодаря увлечению ее мужа.

Может быть, Мери и находила это тяжелым, но во всяком случае она переносила свое положение с ангельским терпением. Она сразу признала умственное превосходство своего талантливого мужа, поставила его на пьедестал и преклонялась перед всяким его действием. Стремление ее мужа приобщить бедняков ко всем преимуществам знания представлялось ей менее совершенною формою благотворительности, чем раздача одеял и билетов в бесплатные столовые, которою она занималась до замужества, но во всяком случае он работал для неимущих, а против этого трудно возражать.

Однако, такое полупонимание чужого идеала социальной жизни не могло служить прочной опорой против ежедневных неприятностей плохой обстановки. Миссис Латам была слишком кротка, чтобы роптать, но в ней скоро зародилось робкое желание, чтобы филантропия Альфреда приняла более обычные и менее неприятные формы. К этому присоединились разного рода невзгоды: болезнь в семье, нищета соседей, финансовые затруднения в делах школы, — и что было всего хуже, — поход духовенства против школьного учителя, которого обвиняли в том, что он отравляет ум своих учеников идеями дарвинизма.

Сам мистер Латам смеялся над этими обвинениями, но для жены его они были тяжелым ударом. Его привычка говорить вещи, которых она не понимала, с самого начала неприятно действовала на нее.

Постепенно муж ее терял привычку много говорить. Иногда, когда миссис Латам чувствовала себя более обыкновенного унылой и больной, в душу ее закрадывалось легкое сомнение, любит ли он ее так сильно, как любил прежде.

Через несколько времени ее сомнение приняло другую форму. Она спрашивала себя: почему он разлюбил ее? Может быть, она пренебрегла своими обязанностями жены после рождения ребенка и слишком увлеклась своими материнскими заботами?

В этот период своей жизни она много плакала тайком от всех. Что касается мужа, он уже ни о чем не спрашивал самого себя. Все вопросы были поставлены, и он получил на них ответы. Жена втайне упрекала его в непостоянстве, а, между тем, несчастьем его было именно упорное постоянство. Он до глубины души был привязан к своей школе; без нее жизнь теряла для него всякую прелесть; а он знал гораздо раньше, чем она сама догадалась об этом, что Мери была непримиримым врагом школы.

Второй ребенок их, девочка, родилась через три года после их брака. Через неделю после ее рождения мистер Латам сидел вечером у постели жены, нежно держал ее руку в своей и читал ей вслух. Поэма, которую она выбрала, описывала ощущения одной благочестивой путешественницы при виде Масличной горы (горы Олив). Самая обложка этой книги внушала ему непреодолимое отвращение; но, если бы это было произведение Мильтона, он не мог бы читать его с большим чувством и выражением. Взглядывая по временам на тонкий профиль жены, он думал про себя: «Я понимаю, что бедняжка не замечает нелогичности автора, но как может она выносить эти нелепые вирши?»

— Альфред, — проговорила она, когда он дочитал поэму до конца. — Может быть, ты позволишь, мне очень хотелось бы назвать нашу девочку Оливия.

Он с трудом удержался от гримасы отвращения.

— Как, неужели в честь этой поэмы?

Нет, не совсем, но это слово напомнило мне… одну вещь. Тебе не нравится это имя?.. Ну, мы выберем другое.

Оно мне очень нравится, — ласково отвечал он оно мне также напоминает одну вещь.

Она посмотрела на него, улыбаясь сквозь слезы.

— Правда, напоминает? О, Альфред дорогой мой, как я рада!

Ее тонкие пальчики нервно теребили запонку его нарукавника.

— Я очень неблагодарна, ты всегда такой добрый, такой ласковый… но я сама не знаю, отчего… иногда мне кажется, что ты все забыл… что ты ни о чем не думаешь, кроме школы… Помнишь,., закат солнца на Монте-Оливето и наше возвращение во Флоренцию в темноте?

Лет через двадцать пять после этого разговора мистер Латам, теперь уже директор банкирского дома «Латам в Суссексе», ехал в легком шарабане на железнодорожную станцию Гебридж, за три мили от своего дома, чтобы встретить поезд. Стоял чудный день в начале лета, и изгороди, среди которых

ему приходилось проезжать, наполняли воздух благоуханием шиповника и жимолости. Хотя банкир был один, но в этот день его красивое, задумчивое лицо казалось почти счастливым.

И, действительно, ему было от чего радоваться: его дочь, Оливия, должна была приехать домой на каникулы. Последние семь лет она жила в Лондоне, сначала училась на фельдшерских курсах, а затем работала, как сиделка, в больнице одной из глухих улиц Сюррейской стороны.

Только то, что имело отношение к Оливии, могло волновать его. Годы принесли ему если не душевный мир, то душевное равновесие. Он искренно любил жену и свою хорошенькую младшую дочь Дженни, но если бы одна из них умерла, это мало поколебало бы его внутреннюю устойчивость.

Но Оливия занимала в его душе совсем особенное место. Ему всегда казалось, что в ней воскресла погибшая любовь его молодых лет, его школа для оборвышей. Ее короткие приезды на праздники, которых он так страстно ждал, доставляли ему и удовольствие, и мучение; он наслаждался ее присутствием и в то же время, встречая ясный взгляд ее зорких глаз, он ощущал острый стыд, он невольно спрашивал себя: что сделал ты со своей молодостью?

А, между тем, как мог он поступить иначе после своей первой ошибки, своей несчастной женитьбы? Он терпел два ужасных года после рождения Оливии. Он переносил нужду, оскорбления, мелкие интриги и кроткое, молчаливое, неумолимое воздействие Мери; но ее слезы сломили, наконец, его терпение. Если бы она сердилась, или жаловалась, или спорила, ему было бы легче бороться с ней, но против этой покорной, смиренной жертвы у него не было оружия. И все-таки он не бросал школу.

Но вот, старший сын их, Альфред, умер от скарлатины, заразившись, вероятно, от одного из тех жалких оборвышей, которые беспрестанно приходили со всеми своими радостями, горестями и признаниями к «учителю». Мери горевала до того, что заболела. — Она чувствует отвращение к этому месту и к школе, и ко всему вашему, как она говорит, грязному делу, — объявил ему доктор. — Не стоит отсылать ее в деревню. Это не успокоит ее. Если вы хотите, чтобы она выздоровела и была счастлива, бросьте школу хоть на время.

Он бросил ее навсегда, вступил в банк и, после смерти отца, занял его место. Что касается жены, эта жертва принесла ей мало пользы. После рождения Дженни здоровье ее окончательно расстроилось, она навсегда осталась полубольной и страдала припадками ипохондрии; — Что касается его самого, то он перестал бороться против судьбы, которая старалась до некоторой степени вознаграждать его за это. Все его дела шли удачно, он пользовался всеобщим уважением, был членом Аристотелевского общества и отцом двух прелестных дочерей. Конечно, ему было за что благодарить судьбу.

Он остановил пони, нагнулся из шарабана и нарвал букет полураспустившегося шиповника для

Оливии. Он представлял себе, с каким наслаждением она будет смотреть на цветущие изгороди Суссекса после долгой работы в местности, где не было ни клочка зелени. Но эту деятельность она выбрала сама для себя. Она с наслаждением занималась любимым делом и, казалось, была прямо создана для него. Первое время это очень огорчало ее мать; но мистер Латам настоял, чтобы в этом отношении молодой девушке была предоставлена полная свобода.

— С девочкой ничего не случится; ей очень полезно повидать немножко свет. У нее хватит сил воспользоваться от него всем хорошим и отвернуться от дурного; она ведь не такая, как наша маленькая Дженни.

Миссис Латам не стала больше спорить. Она уже давно убедилась, что препятствовать в чем-нибудь Оливии было по большей части бесполезно. С раннего детства девочка отличалась спокойным характером и столь же спокойной решимостью устраивать свои личные дела без постороннего вмешательства. Когда она девятнадцати лет уезжала в Лондон на место сиделки в детской больнице, она с милой улыбкой приняла прощальный подарок матери: «Избранные места из священного писания» и поэмы Франсиса Ридлея Гавергана; а затем, войдя в кабинет отца с этими книгами, она попросила:

— Пожалуйста, дайте мне место в книжном шкафу, чтобы эти красивые переплеты не испортились, и еще дайте мне несколько книг для чтения в Лондоне. Много не нужно, п больнице будет некогда читать.

— Выбери сама, что хочешь, — отвечал он, и она, не говоря ни слова больше, достала себе штук шесть книг. Он взглянул на заглавия, и брови его поднялись от удивления. Эпиктет, проза Мильтона,

Апология СократаБедная Мери!« — прошептал

он, когда дверь за девушкой закрылась. Он и теперь повторил те же слова, уложив букет подле себя и тронув вожжами ленивого пони.

Он вспомнил тот день, когда в первый раз заметил, что его старшая дочь, в то время тринадцатилетняя девочка, представляет собою силу, с которой, худо ли хорошо ли, но надо считаться. В этот день она произвела переполох среди всех домашних, явившись с прогулки с несчастным, грязным ребенком на руках и в сопровождении пьяной нищей, которая произносила всевозможные ругательства, но не смела отнять у нее своего ребенка.

— Нечего тебе браниться, — спокойно произнесла она, усаживаясь в передней с пищавшим младенцем. — 1 ы не стоишь того, чтобы иметь ребенка, если ты держишь его вверх ногами и заставляешь кричать. Поди подставь голову под насос.

Мистер Латам улыбнулся, вспомнив всю эту странную сцену; перепуганные слуги, грязный ребенок, его мать, быстрый переход ее от необузданного гнева к тупоумному смирению перед неутомимым здравым смыслом этой маленькой особы в детских башмачках, с короткими волосами, которые ни за что не хотели виться.

Но улыбка сбежала с лица его, и сердце его болезненно сжалось при воспоминании об ужасных днях прошлой зимы. Она должна была провести рождество дома; когда пришло от нее письмо, он был уверен, что она извещает, с каким поездом приедет. Но прежде, чем он вскрыл конверт, почтовая марка все сказала ему. Письмо было из одного города, где открылась страшная эпидемия оспы; она согласилась взять место во временной больнице. Тогда первый раз в жизни мистер Латам поддался чувству слепого страха; он сел в первый поезд, отходивший в названный ею город, с твердой решимостью сказать ей, что не может жить без нее, умолять ее отказаться от места, предоставить ухаживать за оспенными больными кому-нибудь другому, менее любимому, менее необходимому. Он помнил те страшные полчаса, когде он ждал ее в маленькой, скудно меблированной комнате с выбеленными стенами. Она вошла, и вместе с ней луч солнца ворвался в комнату; как она гордо держала голову, какая она была стройная и строгая в своем костюме сиделки, с запахом дезинфекции. Он в смущении пробормотал несколько слов, чтобы об’яснить свой приезд, посидел с ней, болтая о разных пустяках» несколько минут, которые она могла урвать от своего дела, а затем уехал. Он не осмелился высказать свою трусливую мысль в присутствии этой мужественной девушки.

Теперь эпидемия прошла, и она ехала домой отдохнуть и поухаживать за матерью. В течение

нескольких недель радость видеть ее подле себя наполнит пустоту его жизни.

Когда он под’ехал к станции, навстречу ему вышел носильщик и спросил, снимая шляпу:

— Правда ли, сэр, что мисс Оливия приезжает домой?

— Да, погостить на несколько времени.

— Как это хорошо! Как обрадуются мои старики!

Мистер Латам улыбнулся, садясь ожидать поезд.

Он был совершенно равнодушен к тому, любят ли его соседи или нет; популярность его любимицы доставляла ему большое удовольствие.

В том, что она популярна, нельзя было сомневаться. Весть о ее приезде быстро распространилась, и, когда поезд остановился, откуда-то появилось множество мальчиков и подростков, которые непременно хотели нести ее вещи и помочь ей сесть в шарабан. Она назвала их по именам и с величайшим интересом расспрашивала, что чувствует некий Джими, который, насколько мог понять мистер Латам, подверг опасности свою жизнь, проглотив булавку.

— А не может ли посторонний человек, не посвященный в ващи дела, узнать что это за Джими? — спросил отец, когда шарабан повернул за угол и восторженная толпа мальчиков, которым она продолжала махать рукой, скрылась из виду.

— Это Джими Бате, мой особый друг. Помните этого маленького мальчика, который прошлым летом сходил в болото и принес мне целый пук пахучей чечевицы: он видал, как я собирала коло-

0.1НЫ1Я Латам −2J7

кольчики на сыроватом лугу, и вообразил, что мне нравятся «всякие болотные штуки».

— А, помню, твой маленький обожатель с кудластой головой и вздернутым носиком. Какое счастье, что твои поклонники все только деревенскке мальчики да подростки. Иметь одну дочь с целой свитой модных молодых людей — уже достаточная обуза для такого простого человека, как я!

Серые глаза Оливии засверкали веселостью.

— Ах, мой бедный, старый папа! Разве Дженнины вздыхатели очень надоедливы?

— Я говорю не о качестве, а о количестве их, моя дорогая. Они по большей части довольно безвредные юноши. Но видеть перед собой постоянную стену благонамеренных молокососов, это может иногда и надоесть.

— Перестаньте, пожалуйста, папа, не думайте, что я буду вас жалеть! Вольно же вам было жениться на маме! Она в молодости, наверное, была еще красивее, чем Дженни.

Он искоса посмотрел на нее, но глаза ее не выражали ничего, кроме беспечной веселости.

— Она была гораздо красивее, чем Дженни, — сказал он.

-- Ну, значит, вам нечего роптать, что у вас хорошенькая дочь, благодарите судьбу, что только одна. Подумайте, каково вам было бы, если бы и я родилась красавицей!

Ну, тут дело не в одной красоте, моя дорогая; на мой взгляд, ты даже очень не дурна,

Ну, конечно, как простая дворняжка.

— А как ты думаешь, если бы у тебя были такие волосы, как у Дженни, и такой же цвет лица, стала бы ты бросать свою мать ради кавалерийских офицеров да разных молодых людей, приезжающих сюда во время охоты?

— Папа, — сказала Оливия, и лицо ее вдруг стало серьезным, — вы не беспокоитесь за Дженни?

— Беспокоюсь? В буквальном смысле нисколько. Дженни всегда выйдет суха из воды и останется образцом приличия. Она так воспитана. Но… ну да, мне жаль, что дочь твоей матери становится требовательной и тщеславной, что твоя сестра ленива и эгоистична.

— Нет, папа, она в душе не эгоистка; она просто еще слишком молода, и мама немножко избаловала ее. Но расскажите же мне о маме. Разве вы находите, что ей хуже?

— Я сам не знаю, что думать. Доктор ничего не находит, кроме слабости. Но она так исхудала. Да ты сама увидишь. Я очень рад, что ты приехала домой и для нее и для Дженни.

— А для вас, папа?

Он на минуту положил свою руку на ее руки.

— Об этом мы не будем говорить, — сказал он и переменил разговор.

— Да, между прочим: твой друг, преподобный мистер Грей приехал и со вчерашнего дня вступил в отправление своих пастырских обязанностей. Старый ректор сказал мне на прошлой неделе, что решился взять его, вследствие твоего отчета о том,

как молодой человек держал себя на оспе; но он спрашивал, не слыхал ли я, насколько он силен в догматах церкви. Я сказал ему, что, по-моему, важнее, чтобы викарий научил своих прихожан употреблять мыло и дезинфекцию, чем чтобы он раз’яснял им разные теологические тонкости.

— Мистер Грей, наверно, согласится с вами; я уверена, что он охотно предоставит мистеру Уик- гему говорить проповеди, а сам будет навещать больных. Не знаю, силен ли он в теологии, но что умеет перевязать больную ногу, это я видела своими глазами.

— Значит, этот молодой человек твой хороший приятель?

— Дик Грей? Это один из моих лучших друзей. Я была знакома с ним гораздо раньше оспы, он был викарием в одной из лондонских церквей и часто навещал моих больных в Бермондсее.

— Твоей матери пришло в голову… — начал мистер Латам и остановился.

Оливия взглянула на него вопросительно.

— Нет, нет, это, понятно, не наше дело, но так как вы с ним дружны…

— Папа перестаньте!

Банкир с удивлением посмотрел на нее. Лицо ее вдруг побледнело.

— Оливия, — встревожился он и взял ее за руку, — Оливия, дорогая!

— Нет, это ничего, папа, только, пожалуйста, никогда не говорите со мной об этом. Если вы

встретите кого-нибудь из моих друзей, — у меня их немного, — так и знайте, что это друг и ничего больше.

Но, моя дорогая, ведь найдется же когда- нибудь человек, который будет для тебя более, чем другом?

Она ничего не отвечала и смотрела прямо перед собой.

— А что эти нездоровые коттеджи? Удалось вам добиться того, чтобы их снесли?

Мистер Латам вздохнул. У него явилось такое ощущение, точно перед самым его носом захлопнули дверь.

— Нет еще, — отвечал он после едва заметного молчания, — фермеры были против меня. Может быть, если мистер Грей поддержит меня, нам удастся провести это дело.

Когда энергичный мистер Грей, не замечавший в своей беззаботности, какое смущение среди благочестивых душ вызвал его костюм «доктора Иегера» и его языческие манеры, пришел первый раз с визитом в «Ореховый дом», он встретил миссис Латам гуляющею в саду, опираясь на руку своей старшей дочери. За те три дня, что Оливия провела дома, больная приобрела больше силы и крепости, чем в предыдущие три месяца. Молодая девушка была самой нежной и внимательной сиделкой; но когда она спокойно утверждала, что больная вполне может сделать то или другое, ее уверенность как-будто придавала способность напрягать свои силы. Так

было и с ее матерью. Ее присутствие прогоняло всякие болезненные фантазии.

Дженни, по обыкновению, была в гостях. Она уехала на пикник по приглашению местной аристократки, лэди Гартфильд. Обе девушки были приглашены на этот праздник, но так как кто-нибудь должен был остаться с больной, то Оливия отказалась от приглашения. Это вызвало неудовольствие ее отца: он находил, что теперь ее очередь немного повеселиться.

— Ничего, папа, — спокойно отвечала она, — Дженни это доставит удовольствие, а мне никакого.

Лэди Гартфильд была очень рада, что из двух сестер к ней приехала Дженни. Она любила молодую девушку, баловала ее и постоянно расхваливала ее всем молодым людям, годившимся в женихи.

— Прелестная девушка, хороша собой и добра. Да и сестра ее тоже хорошая девушка. Но она, знаете, носит толстые сапоги и ни о чем не думает, кроме возни с бедняками. Это, конечно, очень мило, но я предпочитаю скромность и уважение к мнениям старших всем этим преувеличенным добродетелям. Нет никакой надобности для молодой девушки из хорошей семьи ухаживать за больными оспой. Впрочем, надобно сказать, что у нее никогда не было такого цвета лица, как у Дженни.

Оливия узнала утром об этом мнении лэди Гартфильд и передавала его матери в ту минуту, когда викарий подходил к ним. Прежде, чем она заметила его, он на минуту приостановился и любовался ею

в’этой новой обстановке. Как хороша она была! Лицо ее сияло веселой улыбкой, ничем не прикрытые волосы ее блестели на солнце.

Когда мистер Латам подъехал к крыльцу с своим шарабаном, чтобы везти жену покататься, Оливия провела мать в комнаты, а сама уселась под орешником, и вскоре между ней и ее приятелем завязался оживленный разговор о болезни одной деревенской старухи. От старухи разговор перешел на другой предмет, интересовавший их обоих, на строения и особенности дико растущих цветов.

Викарий поставил на землю свою чашку с чаем и сам опустился на колени перед цветочной грядкой.

— Как это вам удалось добиться, что у вас зацвела альпийская серебрянка? Это такое прихотливое растение! Какую землю употребляли вы?

Дженни вернулась с пикника, веселая, нарядная, и остановилась на дорожке, с удивлением глядя на сестру, которая, стоя на коленях около решотки, вела серьезный разговор об альпийском курослепе с каким- то человеком, в одежде не то священника, не то бродяги.

— Что за странный господин! — заметила она, когда гость ушел. — В таком жилете притти в первый раз с визитом!

— Милая моя, — отвечал ей отеу, — этот молодой человек находит, что душа важнее одежды. Он социалист, и ты не можешь требовать, чтобы он обращал внимание на жилеты.

— Жилет его был как следует, спокойно заметила Оливия, убирая чайную посуду, он одевается

во все шерстяное, по системе доктора ИегерЪ. Многие социалисты носят такое же белье и платье.

— А почему же ты так хорошо знаешь обычаи социалистов? — спросил отец, поднимая брови.

— 01 — беспечно отвечала она, — я часто ходила на их митинги в Лондоне… Дженни, когда пойдешь наверх, пожалуйста, запирай дверь тихонько, у мамы болит голова.

Она вошла в дом, унося поднос с чайной посудой. Отец посмотрел ей вслед, и лицо его затуманилось. Ему страстно хотелось узнать все подробности жизни старшей дочери, но он чувствовал, что это невозможно.

— Папа, — сказала Дженни, снимая свою нарядную шляпу и с любовью поглаживая ее длинное, белое страусовое перо, — не правда ли, жаль, что Оливия заходит так далеко в своем увлечении ботаникой. Она позволила этому странному вульгарному молодому человеку оставаться у нас так долго, потому что он притворялся, будто интересуется крестовником.

— Не крестовником, а курослепом, моя милая, С точки зрения ботаника, это различные растения, хотя для тебя это совершенно все равно.

— Ну, курослепом, если хотите. Он готов был сказать, что интересуется чем угодно… Лэди Гарт- фильд говорила мне сегодня, что о нем ходят самые странные слухи. Она говорит, его ни за что не назначили бы к нам, если бы узнали, как он себя держал в Лондоне: он ходил на митинги ста

чечников, имел столкновения с полицией, и все такое. Как вы думаете, не предостеречь ли вам Оливию?

Брови мистера Латама снова поднялись от удивления.

— Моя милая Дженни, Оливия, как я заметил, не любит ни давать, ни принимать советы, У всякого свой характер. Но раз мы заговорили о советах, позволь мне посоветовать тебе, моя милая, побольше уважать твою сестру и поменьше доверять этой старой сплетнице Гартфильд. Теперь же тебе, пожалуй, лучше итти домой и надеть не такой нелепый костюм.

II

Мистер Латам справедливо предполагал, что многое изменится с приездом Оливии домой, но перемена оказалась не в таком роде, как он надеялся, и мистер Латам страдал от тяжелого разочарования. ^ Нельзя сказать, чтобы Оливия была жестка; напротив, она отличалась неизменно мягким, веселым характером, но в ее отношении к людям был оттенок чего-то профессионального, что леденило сердце одинокого человека. Как он ждал ее приезда! Как он старался сдерживать свое нетерпение! Как он уверял себя месяц за месяцем, год за годом, что Оливия вернется домой, что Оливия поймет его! Вот теперь она вернулась, но он по- прежнему одинок.

Он почти не пытался сблизиться с ней; он с самого качала увидел, что это бесполезно. На третий

день после ее приезда он поехал кататься с ней в шарабане. И, оставшись наедине, среди цветущих изгородей, он несмело и бессвязно, как человек сдержанный и давно привыкший мечтать, стал говорить ей в общих чертах о своем тайном горе. Она не оскорбила его бестактным словом; она слушала его с серьезным вниманием, с почтительным сочувствием, короче — с превосходно выдержанной, безлично благодушной манерой опытной сиделки. На следующее утро, садясь за завтрак, он нашел около своего прибора небольшие лепешечки пепсина, И на этом кончилась его попытка установить с ней тесно дружеские отношения.

Викарий в костюме доктора Иегера, с своей стороны, Ж"посвящал себя физическому воспитанию дереветежх мальчишек и жил надеждой на лучшее будущее. Он давно понял, что сердце Оливии Латам не легко приобрести. Он затаил на время на- д&кду на личное счастье и решил действовать не спеша, сначала заинтересовать ее, потом внушить ей уважение, затем дружбу. Удастся ли ему завоевать ее любовь, он не знал, но дружбы он во всяком случае добился.

Приехав в Суссекс, он решил не портить дружеских отношений никаким намеком на личные чувства и надежды. В прежнее время в Бермондсее он попытался один раз высказать свои чувства, но так же, как ее отец, наткнулся на непроницаемую стену. Она отнеслась к нему очень дружелюбно; Оливия ко всем относилась дружелюбно; но она

никак не могла догадаться, что его неловкое, робкое признание касалось чего-то иного, кроме уверения в братской любви и в сочувствии ее делу. Она заявила, что находит совершенно лишним повторять то, в чем она ни мало не сомневалась. Оливия вообще не любила, когда ее заставляли говорить о том, что и без того всем известно. Затем она вспомнила, что он провел большую часть ночи в одной несчастной семье, защищая испуганных детей от побоев пьяного отца, и решила, что он, должно быть, сильно утомился, оттого он говорит таким взволнованным голосом и бледнеет без всякой причины. Она поспешила уверить его своим ровным успокоительным тоном, что вполне ценит его дружбу и платит ему взаимностью, что она охотно будет его называть «Дик», если ему это нравится; и потом, все тем же тоном спросила, не забыл ли он переменить носки, если они мокры.

Он не повторял больше своих нескромных признаний. «Об’ясняться в любви с ней все равно, что об’яснягься со стеной», — говорил он самому себе, подсмеиваясь над своим отчаянием. И, действительно, ее непонимание этого чувства было непобедимою крепостью, о которую разбивались все усилия.

Когда появилась эпидемия оспы, он выпросил для себя временное назначение в пораженный город и с удовольствием явился заместителем одного трусливого викария, который был очень рад возможности уехать. Тяжелая работа и борьба с заразой были ему но душе, но, главное, ему хотелось оставаться

поближе к Оливии в это опасное время. Теперь когда опасность миновала, он тоже почувствовал потребность отдохнуть и перейти к менее утомительной работе. При этом он убеждал себя, что дл: (него вполне достаточно видеть ее ободряющш слова, -{то он ни за что не нарушит ее величествен ного и в то же время нелепого непонимания ecTi ственных чувств. Повидимому, ничто на свете н могло навести ее на мысль, что есть человек, KOTt рый хотел бы жениться на ней; а если бы oi поняла, наконец, его желание, она, вероятно, сочла бы это оскорблением или признаком прогрессии ного паралича мозга.

Но молчать среди дикого грохота фабрик и шум грязных улиц, при постоянном, ежедневном cunpi косновении с будничными трагедиями жизни, был< гораздо легче, чем молчать среди цветущих изгородей Суссекса. Решение викария держалось три бесконечно длинных недели, по вот в один июльский день он встретился с ней в домике больного крестьянина, и они вместе пошли по залитым солнцем полям. Он оживленно говорил о разных мелких приходских делах и старался не смотреть на нее. Они подошли к турникету на перекрестке двуу дорожек: одна, прямая, белая, шла среди зеленых полей овса, другая вилась в тени около небольшой рощи. Через отверстие в изгороди виднелась зеленая чаща леса, покрытая мхом лощинка, сучковатые остролисты, высокая наперсточная трава с висящим колокольчиками цветов. Викарий протянул руку.

— Прощайте, наши дороги расходятся здесь,

— Вы разве куда-нибудь спешите? Мне хотелось отдохнуть, посидеть немного в лесу. Я сегодня аелый день была на ногах.

Она пролезла через отверстие в изгороди и села а срубленное дерево на краю лощины.

Викарий стоял и смотрел на нее, держась рукой .а турникет.

«Если я подойду к ней, думал он, — я окажусь .слом, и она будет презирать меня».

— Разве вам надобно уходить? — рассеянно заме- ила она, — как жаль!

Она сорвала ветку цветущей жимолости и, за- .рыз глаза, провела розоватыми цветками себе по ищу. Викарий все еще не двигался с места. ,,Я окажусь ослом, — опять подумал он, — ее занимает запах жимолости больше, чем все влюбленные на свете".

— Мне надобно уйти, хриплым голосом проговорил он.

Губы ее раздвинулись в улыбку прн легком прикосновении цветка, и он видел, что она забыла о его существовании. Он отвернулся и стиснул зубы; потом в припадке гнева перескочил через отверстие в изгороди и побежал к ней.

— Оливия! — вскричал он и выхватил ветку из ее рук. — Оливия…

Она подняла голову сначала просто с испугом, а затем с тревожным участием.

— Дик! Что такое? Что с вами?

Он дрожал в бессильной ярости.

— Оставьте на минуту всю эту зеленую дрянь1 Неужели вы думаете, я не вижу, что вам до меня нет никакого дела, зачем же вы нарочно колете мне этим глаза? Любить вас все равно, что любить вот эту наперстянку! Вы какой-то бесполый водяной дух!

— Дик! — повторила она и положила свою холодную руку на его руку. Он сбросил ее.

— Пожалуйста, не щупайте мне пульс, у меня нет оспы, я не сошел с ума. Я просто жалкий дурак, который три года без ума любит девушку, не понимающую, что из человеколюбия надобно иногда держать руки подальше.

Он опустился на землю и закрыл лицо дрожащими пальцами.

— Простите меня, Оливия; я знаю, что вы добры; но вы ничего не понимаете; всякая другая женщина догадалась бы, что она делает человеку больно.

Он сорвал другую ветку жимолости и протянул ей, закусив губы.

— Мне очень жаль, что я испортил вам цветок. Это было грубо; но знаете, очень неприятно быть привязанным к хвосту лошади Бритамарты или даже к концам ее передника.

Она отступила на шаг и стояла неподвижно, глядя на него. Его глаза опустились под ее ясным взглядом, и ветка жимолости выпала из его пальцев.

— Дик, отчего же вы мне ничего не говорили? Я и не подозревала.,, право, не подозревала. Отчего вы раньше не говорили мне?

Он рассмеялся.

— Я пытался, дорогая моя, два года тому назад, но вы даже не могли понять, о чем я говорю. Конечно, вы не подозревали. Если бы вы могли подозревать такого

рода вещи, вы не были бы сами собой. Ну, не гля- I дите так печально. Я знаю, что вы скажете. Вы совер- | шенно равнодушны ко мне. Но это ничего не значит. ' Я так сильно люблю вас, что готов ждать, сколько ' хотите, хоть двадцать лет, только бы иметь надежду…

— Но, Дик, у вас не может быть надежды.

— Уверены ли вы в этом? — спросил он упавшим голосом. -Совершенно ли вы уверены? Мы всегда были друзьями; я думал, когда-нибудь…

— Нет, нет, — перебила она его с тоскою, — дело иJ в том! — Она простояла с минуту, опустив глаза в землю, затем села подле него на обрубок дерева. — Вы не понимаете. Я бы раньше сказала вам, если бы подозревала… Но… я люблю другого…

Он с трудом перевел дух. Бритамарта — и другой…

— Другой… — повторил он. — Вы хотите сказать, что выходите замуж?

Она не сразу ответила:

— Мы дали слово друг другу. Я не выйду замуж ни за кого другого.

Викарий сидел молча, раскапывая своей тросточкой мох. Через несколько минут он встал и проговорил поспешно:

— Мне, может быть, лучше уйти; прощайте.

Вдруг он заметил, что Оливия плачет. Он ни- -"Н’да не воображал, что она может поддаться сла

бости, и вид ее слез заставил его забыть собственное горе.

— Не плачьте! — проговорил он умоляющим голосом, — пожалуйста, не плачьте! Я себялюбивый идиот, я вас расстроил. Я…

Он остановился и подыскивал слова, но не мог найти ничего, кроме пошлого: «я желаю вам полного счастья».

Она овладела собой и оправилась от минутной слабости.

— На счастье у меня мало надежды, отвечала она, отирая слезы. — Мне очень жаль, что я вас огорчила. Кажется, человек не может сделать шагу в жизни, чтобы не огорчить кого-нибудь. Я очень огорчу отца; но я не могу поступить иначе.

Она провела рукой по глазам. Ей было страшно тяжело, она с трудом подыскивала слова.

— Мы дали друг другу слово прошлою осенью. Вы первый человек, которому я об этом говорю. Мои родные узнают позже, я должна скрывать от них как можно дольше. Все так темно и безнадежно, они не поймут, никогда не поймут. Мать станет плакать; я не могу видеть этого теперь. Я сама должна привыкнуть…

Она молча глядела перед собой. Викарий снова сел.

— Нельзя ли чем-нибудь помочь вам? В чем дело? Вы… вы ведь любите его?

— О, конечно, дело не в недостатке любви! Если бы я не любила,..

Она подняла на него глаза.

— Не знаю, поймете ли вы? Я знаю, вы — социалист не только на словах. Ну, видите ли, он русский. Вы знаете, что это значит, раз русский — человек порядочный.

— Русский… — повторил викарий с недоумением. Затем он понял. Он, значит, нигилист?

— Пусть нигилист, если хотите. Это, в сущности, смешное название.

— И он живет в Англии? Он эмигрант?

— Нет, он был здесь в прошлом году, он снимал рисунки английских машин для той фирмы, в которой служит. Он уехал обратно в Петербург, и я даже не знаю… — Она посмотрела на него глазами, в которых он прочел грусть и тревогу. — Он сидел два года в тюрьме и вышел с поседевшими волосами и с болезнью легких. Он всего на шесть лет старше меня. Если его еще раз посадят, это убьет его.

Голос Оливии слегка дрожал, и собеседник ее чувствовал, как что-то подступает ему к горлу. В эту минуту он так сильно сострадал ей, что забыл горевать о своих собственных разбитых надеждах.

— Хорошо, что вы такая мужественная девушка, вы себе выбрали тяжелую долю, — проговорил он мягко.

Она покачала головой.

— Я не так мужественна, как вы думаете, и я не могла выбирать.

— Можно спросить, как его имя?

ОЛИВИЯ Латан — 333

— Владимир Дамаров. Он не вполне русский, в нем есть частица крови итальянской, а также датской,

— Дамаров? — повторил викарий. — Дамаров? Да, и делает модели машин? Так, так.

Она быстро взглянула на него.

— Вы его знаете?

— Я его видел, но не знаком с ним. Мой старый товарищ Верней, помните, тот Верней, художник, встречал его где-то в Лондоне и непременно хотел сделать рисунок его головы. Он достал билет на промышленную выставку только для того, чтобы еще раз увидать его, и заставил меня итти с собой; он делал вид, будто разговаривает со мной, а в это время рисовал. Вы видели его портрет пастелью? Ах да, ведь вы не были нынче зимой на выставках из-за оспы. Это — одна из лучших вещей Бернея. Он назвал ее: «Голова Люцифера».

Они долго сидели и дружески разговаривали. Первый раз в жизни Оливия забыла свою скрытность, первый раз отдалась она удовольствию прервать тягостное молчание. Она говорила о любимом человеке, о его несчастьях, о его расстроенном здоровье и загубленном таланте, не думая о том, какую боль причиняет своему слушателю. Дик слегка раза два скрежетал зубами, когда она, сама того не замечая, слишком нежно произносила имя Владимира; но вся история была в таком роде, что могла заставить забыть ревность.

— Владимир Дамаров, рассказывала Оливия, — родился в небогатой помещичьей семье. Он обла

дал врожденным талантом к скульптуре и живописи и, страстно любя искусство, решил сделаться скульптором. Но юношей он подпал под сильное влияние одного поляка, студента — медика Кароля Славинского. который, хотя был всего на два года старше Владимира, но уже принимал деятельное участие в революционном движении, также, как и его сестра Ванда.

Владимир мало-по-малу стал их близким другом и пособником, а в двадцать два года женихом Ванды. В это самое время, только-что Кароль успел выдержать лекарский экзамен, полиция нагрянула к ним и арестовала всех троих. После двух лет одиночного заключения Владимир был выпущен, так как против него не оказалось никаких улик; но ему дали понять, что он отделался так счастливо только потому, что его друзья — опытные люди, которые не забывают сжигать некоторые бумаги. Кароль Сла- винский, против которого оказались сильные улики, находился в это время на дороге в Сибирь, в Ака- туй, приговоренный к четырем годам каторги. О Ванде не было ни слуху, ни духу. Первые полтора года она от времени до времени писала домой потом прекратила всякую переписку, и друзья ее не знали, жива она или нет.

В течение четырех месяцев Владимир употреблял все усилия, чтобы добиться истины; он подкупал мелких чиновников, умолял полицейских, подавал прошения высокопоставленным лицам, но отовсюду получал уклончивые или противоречивые ответы.

Лишь постепенно узнал он всю историю, которую старались заглушить. Ванда была красивая девушка, а новый смотритель тюрьмы, назначенный на второй год ее заключения, был неравнодушен к красивым женщинам. Он еще не нанес ей оскорбления; но девушка не решалась спать ночью, и нервы ее не выдержали бессонницы и постоянного страха. Ей удалось, очевидно, с большим трудом и после нескольких неудачных попыток, перерезать себе горло осколком стекла. С тех пор Владимир жил с больными легкими и расшатанными нервами. Он зарабатывал себе пропитание тем, что рисовал модели машин, оставаясь все время под надзором полиции.

— А брат девушки? — спросил Дик,

— Он получил амнистию, отбыв половину срока каторги, и теперь живет в русской Польше, как практикующий врач. Считается особенною милостью, что ему было разрешено вернуться из Сибири, но у него есть родственники в высших сферах. Он редко может добиться позволения приехать в Петербург; кроме того, и он и Володя оба люди бедные, так что им не часто удается встречаться; но они все-таки близкие друзья.

Па церковной колокольне пробили часы. Оливия вздрогнула и вернулась к повседневной жизни.

— Уже шесть! Мне надо скорей к матери.

— А я опоздаю к спевке хора. Ваша мать обе шала дать нам книгу старых гимнов, я пройду с вами и возьму ее.

Около калитки сада они встретили почтальона с письмом в руках.

— Это вам, мисс Оливия.

Лицо ее просияло при виде конверта; и прежде чем Дик заметил двуглавого орла на почтовой марке, он догадался, откуда пришло письмо. Его вдруг охватило чувство бешеного негодования: так ужасно было думать, что она готова бросить свою блестящую юность в эту бездонную пропасть.

— Я пойду за книгой, — сказал он и вошел в дом, предоставив ей читать письмо без свидетелей.

Вернувшись с книгой в руках, он быстро направился к воротам и, не остана!!ливаясь, прошел мимо большого орешника. Оливия стояла под деревом, держа в руках открытое письмо, но не читала его. Она не шевельнулась при шуме его шагов на дорожке, и он пошел еще быстрее.

— Любовное письмо, — подумал он, — к чему же мешать ей?

В следующую минуту она бежала за ним по дороге.

— Дик! Остановитесь! Мне надобно поговорить с вами.

Он взглянул на нее и сразу понял, что письмо принесло ей дурные вести.

— Дорогая моя, что случилось? Он не…

— Нет, нет, не арестован. Но он сильно заболел; у него плеврит. Письмо не от него, а от одного его приятеля, который нашел нужным известить меня. Я должна как можно скорее ехать к нему.

— В Петербург?

— Да, чтобы ухаживать за ним. Пожалуйста, снесите телеграмму в почтовое отделение. Вот адрес. Ах, нет, это по-русски; я сейчас напишу вам. В телеграмме напишите: «Выезжаю с первым поездом», можно по-французски. Отцу придется взять для меня денег из банка. Паспорт у меня есть, я на всякий случай добыла себе.

— Но какую пользу можете вы там принести, не зная языка?

— Я немножко говорю по-русски; я училась последнее время. Сейчас пойду и об’ясню отцу…

— Как, все?

— Нет, ничего. Я не могу теперь говорить с ними об этом. Я скажу только, что меня вызывают в Россию, чтобы ухаживать за одним заболевшим другом, и что я должна ехать как можно скорее. Вот адрес телеграммы. Прощайте, милый Дик, я иду домой.

— Нет, я еще не прощаюсь с вами; я посмотрю расписание поездов, а в девять часов приду к вам помочь насчет багажа и всего прочего. Я, знаете, отлично умею укладывать, я…

Он схватил ее руку, быстро поцеловал ее и ушел, не договорив фразы.

III

Оливия вышла из вагона на платформу, по которой толпился народ. С первых шагов ее поразил удушающий жар, неприятный запах, толпа людей, бегавших взад и вперед, повинуясь приказаниям,

которых она не понимала, и присутстве важной фигуры в синем мундире.

Она остановилась и обратилась к носильщикам, которые говорили все за-раз, с несколькими хорошо заученными фразами, но в эту минуту низкий грудной голос сзади нее спросил:

— Мисс Латам?

Высокий господин с рыжеватой бородой протягивал ей руку.

— Я доктор Славинский. Володя поручил мне встретить вас. Позвольте вашу квитанцию от багажа.

Она подождала, пока они от’ехали от станции, и тогда только спросила:

— Как здоровье Володи?

— Сегодня температура повышена, но, может быть, это потому, что он волнуется, ожидая вас. Болезнь, конечно, серьезная, но с ним бывало и хуже.

— У вас есть сиделка?

— Была, но она не нравилась ему, и я отпустил ее вчера. Я очень рад, что вы приехали.

— Я не знала, что вы в Петербурге.

— Я только вчера приехал. Не мог раньше достать разрешение. К счастью, у меня есть дядюшка, который занимает важную должность в министерстве путей сообщения и выхлопатывает мне время от времени разрешение приехать сюда на несколько дней.

— Вы, кажется, живете в каком-то фабричном городе в Польше?

Я до нынешнего года жил в Лодзи; но меня выслали оттуда, как неблагонадежного, потому что

там очень сильно социалистическое движение. Последнее время я опять более или менее шатался по свету.

Он свободно говорил по-английски, хотя с сильным иностранным акцентом и тем певучим голосом, который отличает литовцев.

— Я не думаю, чтобы ему грозила непосредственная опасность, — ответил он на ее вопрос о больном, — но он потребует на несколько времени тщательного ухода. Он был очень истощен, когда схватил плеврит.

Они поговорили несколько минут о разных признаках болезни.

— Отчего он заболел?

— Простудился по обыкновению. В здешнем климате трудно избежать простуды; а он не бережет себя, особенно, когда на него найдет угнетенное настроение.

— А он в угнетенном настроении? Больше, чем обыкновенно?

— Да, он постоянно возвращается мыслью к прошлому, которое погибло и которое лучше не вспоминать. Вот почему вы можете принести ему большую пользу, если только у вас крепкие нервы. Вы принадлежите к его будущему, а не к его прошлому. Скажите, вы не легко теряете присутствие духа?

— До сих пор никогда в жизни не теряла. Может быть, и потеряю, если явятся важные побудительные причины.

Доктор Славинский устремил глаза на кожаную спину кучера, которая закрывала им вид.

После минутного молчания он сказал:

— Вы приехали в страну, где на каждом шагу можно наткнуться на обстоятельства, заставляющие терять присутствие духа. Каждую минуту может случиться что-нибудь неожиданное. Помните одно: от вас зависит, чтобы здоровье Володи поправилось и нервы его окрепли. Я должен предупредить вас еще об одном. У нас вы можете беспрестанно натолкнуться на возмутительные вещи. Что бы вы ни увидели, не плачьте и не выходите из себя. Здесь это может принести один только вред.

— Я плакала всего раза два, с тех пор, как стала взрослой, и я очень редко выхожу из себя.

При этих словах он серьезно посмотрел на нее. Она была так поглощена мыслью о женихе и о признаках его болезни, что все время смотрела на человека, сидевшего рядом с ней, исключительно как на доктора; но теперь она вдруг заметила, какой проницательный и критический взгляд устремляет на нее этот высокий господин; это могло бы смутить ее, если бы она не чувствовала, что этот взгляд относится не лично к ней.

— Это хорошо, — проговорил он, медленно отводя глаза в другую сторону. — И не беспокойтесь понапрасну, Я честно предупрежу вас, если будет опасность.

— Т.-е. опасность для его здоровья?

— Для чего бы то ни было.

Когда они приехали, больной был в состо

лихорадочного возбуждения, глаза его боле: блестели, на щеках горели красные пятна.

Опытный глаз Оливии сразу подметил, что он чувствует сильную боль и делает невероятные усилия, чтобы скрыть ее.

Он стал уверять ее слабым, прерывающимся голосом, что чувствует себя превосходно и что вся его болезнь — просто «выдумка старого Кароля».

— Вы знаете, когда тут Кароль, никто не может сказать, что его собственная душа ему принадлежит: спорить ним все равно, что спорить с паровым молотом. Мн’е почему-то представилось, что я никогда больше не увижу его, и я нарочно написал ему, что умираю. Вчера утром он и прикатил, как есть настоящий медведь, и вот теперь хочет^ поймать меня на слввр. Но вы-то, вы-то приехали из такой дали! Вы должны привыкнуть не смотреть так серьезно на мои легкия; ведь правда, Король?

ОЛивия оглянулась, Кароль незаметно вышел из комнаты, тихонько притворил дверь и оставил их вдвоем. Владимир схватил ее руки, привлек ее к себе и начал неистово целовать, произнося прерывистые страстные фразы.

Она отодвинулась.

— Слушай, Володя, если ты будешь так волноваться, я уйду. Я буду сидеть подле тебя, но мы не станем разговаривать; а если у тебя очень болит грудь, я тебе сделаю согревающий компресс.

— Ничего у меня не болит, дорогая, когда я тебя вижу; но все равно, если хочешь, сделай мне компресс.

Она сделала все, что могло облегчить его физические страдания, и потом села у его кровати, держа

его руку в своей. Он лежал, сжав губы и крепко ухватившись за ее руки; видно было, что он сильно страдает. Через несколько времени он опять заговорил быстро, не ясно, делая массу вопросов и не ожидая ответа на них. Температура его еще поднялась, и он начинал бредить. Она тихонько высвободила свою руку и вышла из комнаты поискать Кароля.

Она нашла его в маленькой гостиной; он читал какую-то медицинскую книгу, длинные ноги его высовывались из-под стола, одна рука была засунута в копну рыжеватых волос. На самом деле он был не особенно высокого роста; но медленная осторожность его движений, его большая голова и широкие плечи придавали ему иногда вид необыкновенно огромного человека. Вся его наружность была в полном противоречии с тем нервным, утонченным типом, который она считала принадлежностью поляков, и это противоречие бросалось ей в глаза, несмотря на ее тревогу.

« 1 очно какой-то скандинавский бог, только не вполне законченный» — мелькнуло у нее в голове.

А, — сказал он, поднимая глаза от книги, я только-что хотел итти звать вас ужинать. Сейчас будет готов.

— Пожалуйста, зайдите посмотреть Володю. Мне кажется, ему надобно дать что-нибудь успокоительное.

…Когда им удалось, наконец, заставить больного уснуть, Кароль отвел ее в соседнюю комнату, усадил за стол и сам постлал ей постель, пока она ужинала.

— Сегодня я буду сидеть ночь около него, — сказал он, — а завтра вы. Служанка не ночует здесь, но в случае надобности можно позвать жену швейцара из нижнего этажа. Она добрая женщина и обожает Володю за то, что он ухаживал за ее ребенком, когда тот заболел в прошлом году. Она все для вас сделает. Прислура придет завтра в восемь часов и приготовит завтрак.

Она скоро вошла в ежедневную рутину ухаживания за больным. Припадок острой боли прошел у него через несколько дней, но после него он так утомился и ослабел, что требовал самого тщательного ухода. Кароль прожил с ними всего четыре дня. У него было много ответственных дел, и ему с трудом удалось урваться и на короткое время. Оливии хотелось как можно скорей увезти больного из этого нездорового города, но Кароль советовал ей не пускать его уезжать раньше трех недель, так как путешествие будет для него слишком утомительно.

Решено было, что он поедет на родину, в старый помещичий дом в лесистой и озерной местности недалеко от истоков Волги. Его два брата, один — вдовец с детьми, другой — холостой, жили там вместе со старой, незамужней теткой. Тетка написала Оливии письмо, приглашая ее приехать вместе с Владимиром и дать семье возможность познакомиться с ней, прежде чем она вернется в Англию. Оливия приняла приглашение и ответила на него, тщательно выписывая русские буквы. Кароль тоже обещал погостить у них несколько недель.

В конце июля молодая девушка выехала из Петербурга со своим выздоравливающим больным.

Кароль встретил их на полдороге, и конец путешествия они сделали вместе. На третий день к вечеру они под’ехали к озеру, окруженному густым сосновым лесом. Спугнутая стая диких уток поднялась при их приближении, и легкий румянец показался на бледном лице Владимира.

— Это наше озеро; вы сейчас увидите дом. Я говорил вам, что у нас много дичи и водяных лилий; это одно, чем мы богаты.

— У вас есть и полевые лилии, я видела много листьев их, когда мы проезжали.

— Да, соловьи и полевые цветы — это все наше достояние, если не считать леса.

Глаза его слюбовью глядели втемнуюлеснуючащу.

Кароль указывал Оливии разные здания и об’яс- нял их назначение. Он шел пешком, чтобы облегчить лошадям под’ем на пригорок, она тоже захотела пройтись. Молча слушала она его; экипаж ехал рядом с ними, и она замечала, как глаза больного загорались мягким блеском при виде того или другого знакомого дерева.

Тетка встретила его на ступеньках балкона, окруженная пятью детьми, отец и дядя которых еще не вернулись с полевых работ. Это была добрая душа, не отличавшаяся большим умом, преданная религиозным обрядам, отлично варившая варенья и нежно любившая Владимира, хотя всегда немного боявшаяся его. В глубине ее сердца таилась горькая обида

против «ученых городских друзей», без которых, — она твердо верила, — ее милый Володя никогда «не попал бы в беду».

Она встретила приезжую холодным, церемонным поклоном, который заставил улыбнуться присутствующих, но не произвел ни малейшего впечатления на Оливию, подумавшую просто-на-просто, что старушка застенчива с чужими. Позже вечером, когда братья Владимира уже вернулись с поля, а дети ушли спать, бесконечная болтовня тети Сони была неожиданно прервана мягко, но решительно сказанными словами:

Теперь тебе пора ложиться спать, Володя.

— Как, не поужинав? — вскричала тетушка. — Да я еще почти не видала его, а мужчины только сию минуту пришли; ему еще рано ложиться.

— Мне жалко, — отвечала Оливия ломаным русским языком, — но я имею приказания доктора Сла- винского.

Она, повидимому, была убеждена, что никто не посмеет возражать против этого авторитета. И действительно, все покорились и беспомощно глядели, как она устраивает комнату больного, уносит прочь приготовленный для него ужин, и заставила его с’есть то, что сама принесла ему,

— А теперь надо оставить его в покое, — сказала она, и все безропотно вышли из комнаты,

Кароль в это время сидел с папиросой во рту на балконе большого дома. Он свободно мог наслаждаться видом и запахом лип, зная, что его присут

ствие в доме не требуется. На Оливию можно положиться: она сумеет отстоять его предписания от целой толпы рассерженных тетушек и братцев.

— Она очень… властолюбива, как вы находите? — спросила тетя Соня, выходя на балкон; тревожная складка залегла у нее между бровей. — Но у нее, кажется, спокойный характер. Как вы думаете, будет с ней Володя счастлив? Господь бог должен бы послать ему хоть немножко счастья, а впрочем, я, может быть, грешу, что так говорю… — она перекрестилась и вздохнула.

Кароль вынул папиросу изо рта и выпустил струйку дыма.

— Это хорошая девушка, — проговорил он неторопливо своим глубоким голосом. — Не беспокойтесь, тетушка, она вполне порядочная девушка.

Со стороны Кароля это была большая похвала, и старушка успокоилась. Она села рядом с ним и прислушивалась к шелесту ветвей, пока сзади них не раздался голос Оливии:

— Доктор, Володя хочет поговорить с вами.

Кароль встал и вошел в дом. Тетя Соня оглянулась и увидела, что молодая девушка стоит подле нее спокойная и серьезная, при свете лампы, падавшем через окна на ее лицо и волосы.

— Моя милая, — несмело начала тетя Соня и остановилась. Оливия повернула голову.

— Вам холодно? Позвольте принести вам шаль?

Тетя Соня не знала, что сказать. Она чувствовала себя обиженной и не понимала, чем.

— Нет, — ответила она, вставая, — я пойду в комнаты. О, вы очень добры, благодарю вас.

Она сухо поклонилась, когда Оливия открыла перед ней стеклянную дверь балкона; но затем, по какому-то внезапному побуждению, стала на цыпочки и поцеловала высокую девушку в щеку.

Когда Кароль через несколько минут вышел на балкон, Оливия стояла там одна. Глаза ее были устремлены на teMHyio кущу лип. Кароль молчал несколько минут и затем заговорил, как-будто продолжая какой-то раньше начатый разговор:

— Во всяком случае, вы напрасно так тревожитесь, — сказал он, — он просто немного устал с дороги.

Напряженное выражение сбежало с лица девушки. Она начала привыкать к манере Кароля угадывать ее мысли и отвечать на них; ей было приятно, что среди этой новой, смущавшей ее обстановки находился человек, который понимает ее в те минуты, когда она сама себя не понимала.

IV

Володя! Владимир! Володя… ау…

Старый крестьянин, который сидел со своей женой на берегу озера и плел лапти, поднял на кричавшую барышню свои гноившиеся глаза.

— Владимир Иванович в пивильоне со своей глиной да с убитой птицей.

— С какой убитой птицей?

— Да, с большим соколом, матушка. Петр Иванович убил его, хотел подарить приезжей барышне

его перья на шляпку. А она не взяла; говорит: не люблю, когда убивают птиц. Должно быть, нонче такая мода в городах пошла, чтобы господам быть жалостливыми. Ну, Владимир Иванович и взяли птицу в павильон. Они работали там и сегодня и вчера целый день, лепят из глины такую же птицу.

Гетя Соня прошла по болотистому местечку на берегу озера до тропинки, которая по склону пригорка вела прямо к павильону, отданному в полное владение Владимира.

Павильон стоял немного выше остальных зданий. Деревья окружали его с трех сторон, но с четвертой он был ничем не защищен, и из него открывался чудный вид на лес и на озеро.

Дверь была настежь открыта; тетя остановилась на пороге и заглянула в комнату. Владимир в красной рубашке и кожаном поясе стоял около деревянной скамейки и месил глину. Убитый сокол лежал на столе перед ним с распростертыми крыльями. Чудная сила полуоконченного произведения не произвела никакого впечатления на тетю Соню. Она и раньше видала, что ее племянник занимается скульптурой, и всегда жалела, что он пристрастился к такому «грязному делу». После того, как Кароль, неизменный миротворец, заметил ей, что карты или водка были бы еще хуже, она несколько примирилась с глиной; у дворян всегда бывают какие-нибудь фантазии, и если эти фантазии стоят дешево и никому не вредят, можно благодарить бога.

Ее тень упала на скамейку, и Владимир оглянулся.

Оллиня Дата* — 449

— А, тетя!

— Милый мой, не стой ты на таком сквозняке, ты опять простудишься.

— Я люблю свежий воздух, тетя, и люблю вид из этого окна, особенно в такую погоду, как сегодня.

Он стер глину с рук и сел на подоконник, любуясь тенью облаков, пробегавших над озером.

— Что, Оливия вернулась домой?

— Нет, она ушла на целый день в деревню к какой-то трудно больной.

— А Кароль с ней?

— Да, за ним пришли рано утром, а после завтрака он прислал за ней, чтобы она пришла помочь ему. Они и не обедали дома, нельзя сказать, чтобы они здесь много отдыхали!

— Нет, но они оба здоровые, сильные и любят свое дело. Я не беспокоюсь о ней, пока Кароль здесь.

— Тетя, — заметил Кароль, входя в эту минуту в беседку вместе с Оливией и бесцеремонно присаживаясь на край стола, — я велел этой раскосой девушке, как ее… Феофилакте, принести сюда чай. Мисс Латам страшно устала, да и Володе пора кончить работу.

Оливия села на деревянную скамейку около двери и подперла голову рукой. Она, очевидно, была сильно утомлена, лицо ее похудело за последние недели. Тетя Соня вскочила с места и засуетилась с споим обычным добродушием.

— Милочка моя, какая вы бледная! И ведь вы целый день ничего не кушали! Вы, должно быть, страшно голодны. Когда вы вернулись?

— Сейчас. Мы только переоделись и пришли прямо сюда. Не беспокойтесь, я только устала.

Старушка ласково погладила ее бледную щеку и пошла отдать приказания Феофилакте. 1 лагодаря своему добродушию, она привязалась к Оливии.

Кароль вынул из кармана книгу и начал читать. Владимир подошел к девушке и отвел волоса от ее лба. У него были нежные концы пальцев, прикосновение которых никогда не причиняло боли, иеесдви- нутые брови разгладились сами собой. Для такой уравновешенной особы она была слишком чувствительна ко всякому неловкому прикосновению и с большим трудом удержалась от гримасы, когда старушка дотронулась до нее своей пухлой рукой.

— Не утомляй себя так, моя деточка, — сказал он ей на своем ломаном, нежном английском языке.

Она быстро повернулась и приложилась щекой к его руке. Она была так сдержана и стыдлива, ее ласка была для него такою редкостью, что он переменился в лице и вздрогнул от неожиданности. Через минуту она уже отодвинулась от него и по прежнему сидела спокойно.

— А как шла твоя работа? Можно посмотреть?

Он снял тряпку. Когда Кароль вошел в комнату с подносом, который он взял из рук девушки, она молча стояла перед грубым глиняным изображением птицы. Он так же молча стал рядом с ней.

— Я не знала, что ты можешь создавать такие жестокие вещи, сказала она и подняла на жениха глаза, в которых блестели слезы.

— А я знал, — проговорил Кароль, -это немножко грубо, Володя, но это очень сильно.

— Это жестоко, повторила девушка, это борьба, убийство и внезапная смерть. Он хотел жить, хотел бороться за свою жизнь, а ему не давали времени.

Владимир захохотал; хорошо, что это редко с ним случалось, смех у него был неприятный и резал ухо.

— Ну, что же, это довольно обыкновенное явление. Входите, тетя, садитесь сюда. Я сейчас сниму со стола всю мою дрянь, и мы будем пить чай.

Вечером они все вместе сидели на балконе при свете луны. Погода была необыкновенно ясная и теплая; хотя лето приходило к концу и соловьи уже не пели, но среди заснувшего леса беспрестанно слышались голоса перекликавшихся и чирикавших птиц. Это был последний вечер, который Кароль проводил с ними; он должен был утром выехать в Варшаву. Оливия имела несколько утомленный вид после целого дня работы, но уверяла, что совершенно отдохнула; она немножко полежала у себя в комнате, пока Кароль и Владимир играли с детьми.

В глубине души она была бы очень довольна, если бы могла, не поступая невежливо, остаться спокойно в своей комнате вплоть до ночи; вечера в гостиной Лесного были для нее всегда неприятны. Добродушная, но бестактная тетя Соня не могла не действовать на нервы переутомленного человека; в особенности Владимиру, которого она любила больше всех на свете, приходилось не мало выносить; Оливия мучилась, глядя, какие усилия онупо-

требляет, чтобы не выказать нетерпения при ее нелепых вопросах и рассуждениях, при ее приторных материнских ласках.

— Мисс Латам, сказал Кароль, вставая, когда часы пробили одиннадцать, — я хочу покататься в лодке. Не поедете ли вы со мной? Вам хотелось видеть озеро при лунном свете. Нет, Володя, тебе нельзя. Я после зайду к тебе в комнату и поговорю с тобой. Сегодня тебе не годится выходить на озеро, над водой поднимается туман.

— Но, дорогой мой, — вскочила тетя Соня, — неужели вы хотите ехать в лодке теперь, так поздно? И Оливия тоже? Господи! Вы на смерть простудитесь, вы можете утонуть!

В глубине души она считала в высшей степени неприличным для молодой девушки кататься ночью в лодке с холостым мужчиной; но ее отучили высказывать такие мнения, хотя не могли отучить держаться их. Привлекать мужчин и в то же время сдерживать их, — вот что в ее глазах сотавляло задачу жизни всякой молодой особы женского пола; она с робким недоумением смотрела на полное безразличие в отношениях Оливии к мужчинам и женщинам, на то строгое самоуважение, которым эта девушка заменяла хорошо знакомое ей легкое кокетство под маской чинного приличия.

— Я никогда не простужаюсь, — сказала Оливия, откладывая свою работу.

Они пошли вдвоем по липовой аллее. Месяц ярко светил на безоблачном небе, но под навесом густых

ветвей было темно. Высокая фигура мужчины двигалась рядом с ней, как громадная тень.

— Боюсь, что вам будет неприятно жить здесь, — сказал он после нескольких минут молчания. — У вас привычка слишком серьезно смотреть на вещи, это здесь не годится… Я думаю, вам лучше дать мне руку.

— Что вы думаете о Володе? — спросила она. — Задавались ли вы когда-нибудь мыслью, что ему удастся сделать, прежде чем он погибнет?

Ей показалось, что рука, на которую она опиралась, слегка дрогнула, но это было мимолетное ощущение, и она не была уверена, не вообразилось ли ей это. Когда они через минуту вышли на освещенный луною берег, она взглянула ему в лицо и с досадой заметила, что оно ничуть не изменилось.

— Вы не ответили на мой вопрос, — сказала она и отняла свою руку.

Он спустился к воде и отвязал лодку.

— Входите, пожалуйста.

Она вошла в лодку, не дотронувшись до его протянутой руки и не глядя на него. Он взял весла и оттолкнулся от берега.

— Что за польза в такого рода вопросах? — сказал он, наконец, налегая на весла. — Всякий из нас делает, что может, и погибает, когда придет его время.

-- Я спросила вас, -- отвечала она, и голос ее слегка дрожал от гнева, -- потому что все последнее время мне хотелось знать, подумали ли вы, что вы делаете, когда вы увлекали его, почти мальчика, в свою политическую деятельность?

Он ответил ей очень серьезно:

— Был один период в моей жизни, когда я об этом думал слишком часто. Потом я сделался старше и оставил эти мысли. Когда человек живет и работает, ему приходится думатьо многом другом.

— О более важном, чем человеческая жизнь, которую вы погубили случайно, мимоходом?

— О более важном, чем чья бы то ни была жизнь.

Она бросила на него гневный взгляд.

— Где это вы почерпнули такую олимпийскую уверенность в том, что всего важнее.

— В Акатуе.

Ей вдруг' представилось, что она была чудовищно непростительно жестока. Она сидела молча, раздумывая о непонятной жизни этих людей йотом, что она, пробираясь, точно слепая, среди них, ежеминутно рисковала но незнанию дотронуться грубой рукой до их ран.

Он опустил весла, и лодка медленно подвигалась вперед. Несколько минут не слышно было никакого звука, кроме шелеста листьев лилий о борты да полусонного кудахтанья водяных птиц. Длинная пелена тумана, серебрившаяся под лунным светом, тянулась к ним через блестевшую поверхность озера. Среди темных неподвижных сосен пролетела сова на своих широких крыльях.

— Не стоит перебирать то, что давно прошло и покончено, — сказал Кароль после того, как резкий крик совы нарушил тишину. — Володина жизнь

давно определилась; и если вы хотите поберечь и его нервы и свои собственные, вы должны принимать факты, как они есть, и пользоваться ими как можно лучше. Ему за тридцать лет, и его карьера намечена.

— Кто ее наметил? Вы или он сам?

Она сделала этот вопрос вызывающим тоном, досадуя на себя, что слово «Акатуй» удержало ее от справедливых упреков. Он устремил на нее долгий вопросительный взгляд, и глаза ее опустились.

— Задавали ли вы ему этот вопрос?

Он опять заставлял ее отступить.

— Я спросила его один раз, как он пришел к… к тому, чтобы сделать первый шаг. Я понимаю, раз человек пошел по этому пути, завязался в дело, он уже не может отступить; это совсем другое. Но взяться за эту деятельность, за деятельность настолько чуждую его природе, и ради нее отказаться от возможности заниматься искусством… Этого я не могла понять.

— А что он вам ответил?

— Он сказал, что в этом отношении и во многих других он обязан вам больше, чем кому бы то ни было. Он сказал, что он сидел в темноте, а вы показали ему великий свет. О, он вполне предан вам и тому делу, представителем которого вы являетесь. Это я одна, приехав сюда, стала сомневаться, стоит ли ваш свет той цены, какую он заплатил за него.

— Свет стоит какой угодно цены,

— Даже свет, который погас?

— Вы сами себя пугаете призраками, точно ребенок, сказал он ей с суровым состраданием. — Наш свет не гаснет.

Оливия наклонилась и опустила руку в воду. Лодка медленно двигалась, и гладкие, холодные листья скользили у нее между пальцев. Она заговорила, не поднимая глаз от блестящих струек воды,

— Как вы думаете, чем он был бы, если бы вы не обратили его в свою веру?

— Скульптором.

— Да, скульптором, и, быть может, великим,

— Очень возможно. У него, несомненно, есть талант, может быть, даже гений.

— А вы, вы что из него сделали?

— Ничего. Я только разбудил его; все остальное сделала его натура. Она сделала его тем, что он есть.

— Ах, нельзя так рассуждать! — вскричала она в отчаянии. — Все это общие места; я хочу добраться до истины. Он говорит, что у него не было настоящего таланта к скульптуре, что у него был гений. В таком случае, вы своею политикой убили этот гений.

— Вы не видите пользы от его политической деятельности; но те самые свойства, которые заставляют его отдаваться ей, делают его защитником всех слабосильных людей.

— Я думаю, — сказала она, продолжая смотреть на воду, — он всегда был бы защитником всех сла- 9ых. Это его природное свойство.

Вы ошибаетесь. Когда я с ним познакомился, он интересовался слабыми людьми только как моделями для лепки.

— Но ведь он же был мальчиком, когда вы с ним познакомились; это нельзя считать, он еще не начинал жить.

— Ему было двадцать один год.

— Ну так что же? Он еще ничего не видал. Он вырос в пустыне. Ведь вы с ним познакомились, когда он в первый раз поехал в город, чтобы учиться скульптуре, как какой-то Дик Виттингтон, без денег, без рекомендательных писем?

— Да, и с папкой, наполненной рисунками. Он собирался получить стипендию, ехать в Париж и еще бог знает куда. Видили вы эти рисунки?

— Я не видала ни одной его работы, кроме того сокола, которого он показывал сегодня.

— Он, наверно, сжег их. Впоследствии он бросил все это. Он писал мне в Акатуй, что отказался от всяких мечтаний и изящных прихотей. Он начал немножко заниматься скульптурой только после того, как встретился с вами.

— Теперь уже слишком поздно, — нетвердым голосом проговорила она.

— Он никогда не будет прежним.

— Кто приобрел живую душу, тот не может оставаться прежним.

Она вспыхнула.

— Ах, это вечное самомнение людей, замешанных в какое-нибудь дело! Вам кажется, что только

тот и имеет душу, кто занимается политикой. Вы асе равно что миссионеры, которые проповедывают евангелие дикарям; вы насильно просвещаете людей, которых природа вовсе не создала для этого света, и они умирают.

В ваших словах есть доля правды, — спокойно согласился он, --только вы не туда направляете ваши нападки. Русским очень тяжело, когда в них пробуждается совесть. Они не пережили столетий подготовительной работы, как другие нации. Но я не думаю, чтобы Володя захотел снова стать таким, каким он был в юности, даже если бы и мог. Во всяком случае, об этом не стоит и рассуждать. Я хотел поговорить с вами об одном практическом вопросе. Когда вы возвращаетесь в Англию?

— Я хотела вернуться, как только мы уедем отсюда, в конце месяца. Родным очень хочется, чтобы я поскорее приехала домой,

— Я бы попросил вас не уезжать. Поживите с ним эту осень.

Краска сбежала с ее лица.

— Вы находите, что он… «пасен?

— Нет, но мне бы хотелось, чтобы вы остались, если вам можно.

— Почему?

Он молчал.

— Я не ребенок, — сказала она, выждав с минуту, — и, как я вам говорила, я редко плачу. Я думаю, вы обязаны сказать мне всю правду. К чему я должна готовиться?

— Мне бы не хотелось тревожить вас, но я не очень доволен состоянием его здоровья.

— А ведь в последний раз, когда вы его выслушивали, вы сказали, что ему лучше.

— Да, пока, пожалуй, лучше. Что же, можно вам остаться?

Конечно, я останусь. Но если ему станет худо, очень худо, можно мне позвать вас?

— Я очень занят, как вы знаете, и не всегда могу получить разрешение выехать. Но если только будет возможность, я приеду на рождество. Не передавайте никому нашего разговора. А теперь нам пора вернуться.

Когда они пришли домой, все разошлись по спальням. Он зажег свечи, приготовленные на столе в передней, и подал Оливии одну из них.

— Увидимся мы еще до моего от’езда?

— О, да, я всегда рано встаю.

Покойной ночи, в таком случае.

Она колебалась; затем поставила свой подсвечник на стол.

— Доктор Славинский…

Он обратился к ней с улыбающимся лицом.

— Что вам угодно?

Я… я была сейчас очень груба. Я вам сказала гадкие слова…

Рука его крепко стиснула стол, но он не шевельнулся.

— Мне… очень жаль1 — сказала она, дотрогиваясь до его пальцев.

Пот выступил у него на лбу. Он быстро отдернул руку, и она слышала, какой тяжело и быстро дышал. Она отступила и смотрела на него широко раскрытыми глазами,

— Неужели я оскорбила вас? Вы единственный друг, на которого я могу расчитывать; прошу вас…

— Дорогая мисс Латам, чем же вы меня оскорбили? Конечно, вы всегда можете расчитывать на меня! И не мучайтесь относительно Володи; он еще очень может поправиться. Покойной ночи.

Владимир читал у себя в комнате. При входе Кароля он с улыбкой взглянул на него.

— Ну, что, старичина, хорошо ли покатались?

— Превосходно! — отвечал Кароль, усаживаясь и закуривая папироску. Лунная ночь, крики совы, все как следует. Да, здесь хорошо, а все-таки мне пора приниматься за работу, нельзя вечно праздновать. А твоя невеста, Володя, славная девушка, право, очень хорошая девушка.

V

Кароль уехал из Лесного рано утром. Вся семья, за исключением Петра, собралась на под’езд провожать его; и, спускаясь по аллее, он с улыбкой оглядывался назад, на руки и платки, махавшие ему. Но вот ветви лип скрыли его от глаз провожавших, и лицо его сразу постарело, стало угрюмым и печальным.

Он не любил предаваться размышлениям о своей тяжелой доле, даже когда она, как в эту минуту, представлялась ему чересчур тяжелой. Как ни скаредно отнеслась к нему судьба в других отношениях, но одно она ему во всяком случае дала: способность к самообладанию, которую он развил долгим упражнением. Человек, чувствующий безнадежную страсть к женщине, составляющей единственное утешение друга, жизнь которого он испортил, должен считать себя счастливым, если умеет не изменить себе ни одним движением. Исключая той минуты, когда Оливия неожиданно коснулась его руки, он ни разу не выдал себя ни голосом ни выражением лица, ни разу не дал ни ей ни Владимиру возможности заподозреть его несчастную тайну. Теперь, когда притворство стало излишним, он вдруг почувствовал, как он устал; устал до того, что с облегчением думал: „До рождества мне не придется видеться с ней“. Он прислонился к спинке тарантаса и смотрел грустными глазами в поднимавшийся туман.

Нельзя не сознаться, она была права, хотя, по своему обыкновению, слишком резко поставила вопрос. Не смотря на свое полное непонимание дела, она сумела задеть его за живое. Да, это было верно; он разносил свой свет в темные места, и этот огонь сжег красивый цветок, случайно попавшийся ему на пути. Он был слишком сострадателен, чтобы сказать ей, что она права, и слишком лицемерен, чтобы дать ей заметить это; но в душе он чувствовал, что это так.

Более зрелый и практический Кароль, которого Акагуй излечил от всяких мечтаний, оставил бы в покое эту девственно-дикую натуру, с ее жизнерадостностью, ее полураскрытыми крыльями, ее полным незнанием жизни.

Но двадцатитрехлетний миссионер Кароль находил вполне естественным овладеть этим прекрасным созданием и усовершенствовать его. О скульптуре он не знал ничего, о человеческих характерах очень мало. Он считал великим счастьем для себя, что может извлечь эту драгоценную белую жемчужину из окружавшей его грязи и принести ее на алтарь богини, которой он поклонялся.

Раз его нравственное чувство пробудилось, для Владимира стало невозможно продолжать бессознательную жизнь художника, для которой создала его природа. Но среди поляков, с которыми познакомил его Кароль, он чувствовал себя чужим, неспособным понимать сущность их идей. После освобождения из тюрьмы он прервал с ними все деловые сношения и присоединился к кружку русских революционеров. С тех пор в его жизни было мало светлого. Он целиком вложил ее в тяжелую борьбу, не дававшую тюка никакого удовлетворения от сознания хотя бы частичных побед.

Какое счастье, что он встретил Оливию! Бедный Владимир! Хоть один луч личного счастья осветит его жизнь! О себе самом Кароль не заботился: у него на руках было руководство сильным рабочим движением в Польше, он мог обойтись без личного счастья, мог найти

чем заменить его. До рождества он, может быть, привыкнет к своему положению, может быть, в состоянии будет видеться с нею и при этом не держать себя на такой короткой узде. Только бы она не смотрела так серьезно, так умно, таким с ума сводящим взглядом.

Во всяком случае, он имеет четыре месяца отдыха и массу дел, которые должны быть закончены в это время. Союз домбровских рудокопов прислал ему свой отчет, необходимо подыскать человека, который наладил бы им дела. Новый ежемесячный журнал, основанный им, нуждался в денежных средствах; необходимо найти нового соиздателя… Что касается его собственного несчастья, — да, оно действительно не из легких. Это прямо какая-то особенная жестокость судьбы: все эти годы никакие сердечные увлечения не осложняли его положения, и вдруг теперь им овладела эта женщина, из всех женщин на свете именно эта. Но для чего же он был в Акатуе, если он не научился твердо выносить всякую жестокость и людей и судьбы? Он гнал от себя эти воспоминания, хотя они с жестокой отчетливостью жили в глубине его памяти. Он почти никогда не давал себе заглядывать в эти мрачные глубины. Но теперь почему-то страшные образы пережитого вдруг с непобедимой силой овладели им…

Да, все это так; он пережил незабываемые ужасы, и вытравить их у памяти невозможно, но теперь ему уже тридцать четыре года, у него на руках столько дела, что одному человеку еле справиться, а он

зачем-то теряет время, перебирая в голове всю эту ветошь воспоминаний о давно прошедших днях. Конечно, все это были полезные уроки, немного суровые, правда, но человек должен считать себя счастливым, что получил их в молодые годы. Не всякому удается, прежде чем начать серьезное дело жизни, узнать опытным путем, на что он способен и что могут выдержать его нервы. Кто проживет два, три года при такой обстановке, тот может быть уверен, что ничто более не устрашит его.

Но, господи, как было тяжело в то время!

Оливия и Владимир провели все утро в павильоне. Ему хотелось как можно скорей кончить своего сокола, и он попросил ее посидеть с ним, пока он работает. В продолжение трех часов они едва обменялись несколькими словами; оба были заняты: он своею глиной, она чтением писем с родины и ответами на них. Работник, отвозивший Кароля в город, привез ей целую пачку этих писем. Отец, мать, сестра — все писали ей. В своем последнем письме она сказала им, что надеется быть дома через две недели, и ответы выражали их радость по этому поводу. Им будет очень тяжело узнать, что от’езд ее отсрочивается по меньшей мере до рождества, главное, она никак не может об’яснить причину этой отсрочки. Вообще, она была плохой корреспонденткой, ее письма были обыкновенно коротки и сухи; это происходило не потому, чтобы она не любила своих родных, а просто по какой-то стыдливости чувства.

Одивия Лагам — 565

Она даже на словах редко допускала какие-нибудь чувствительные излияния. А написать нежные слова и лидеть, как они глядят на нее с белой бумаги своими черными буквами, это казалось ей немыслимым. Впрочем, на этот раз она постаралась написать длинные письма и подробными описаниями окружающей природы скрасить неприятное известие о том, что друг, ради которого она приехала, болен серьезнее, чем она предполагала, и ей придется остаться с ним на неопределенное время. Когда она вернется домой, она рагскажет им все.

Потом она начала письмо к Дику. К нему было легче писать, так как не требовалось никаких об’ясне- ний. Он прислал ей длинное дружеское послание, наполненное веселой болтовней о приходских делах и о местной флоре, о таксе на водоснабжение и о последней книге Джорджа Мередита. Она сама не понимала, почему, но в эти недели томительной тревоги письма Дика служили для нее лучшим утешением.

— Оливия! — позвал Владимир,

Она обернулась. Он смывал глину с рук.

— Приди, взгляни, пожалуйста!

Сокол был готов. Она несколько минут молча стояла перед ним. Когда Владимир взглянул на нее, он увидел, что уголки ее рта болезненно подергиваются.

— Что, — спросил он, — нехорошо?

— Нет, нет, великолепно; но это так безнадежно, так ужасно мертво.

— Тем лучше для маленьких птичек.

— Ну, что маленькие птички! Разве у них когда- нибудь будут такие крылья?

— Дядя Володя! — раздался за окном голос одного из детей, — идите обедать. Тетя велела скорее.

Оливия поморщилась. Ее интересовал начавшийся разговор, но она знала, что от старушки не легко отделаться. Взяв Владимира под руку, она пошла с ним в дом.

За обедом старушка^ по обыкновению, говорила о хозяйстве, а братья Владимира угрюмо молчали, только Оливия болтала с детьми. После обеда она предложила выучит их печь английские крендельки. Погода была дождливая, и о прогулке не могло быть речи.

— Володя, — сказала она, останавливаясь в дверях, окруженная детьми, которые плясали и: какали около нее, — хорошо бы тебе немножко полежать.

Он имел очень нездоровый вид. Ночью он долго кашлял.

— Нет, я лучше помогу вам печь крендельки, — отвечал он, взяв на руки младшего ребенка и посадив его себе на плечо. — Можно мне итти с вами?

— Хорошо, только подожди, пока я все приготовлю. Ну, цыпки, вымойте руки! Да, тетя, я иду.

Она накинула на голову платок и побежала в кухню под проливным дождем. Сквозь завесу спускавшегося тумана она неясно различала фигуры Ивана и Петра, пробиравшихся к амбару. Цепная собака запряталась в свою конуру и жалобно завыла при ее приближении. Погода была отвратительная.

Приготовив в кухне все, что было нужно, она побежала назад домой, позвать детей. Они все были в столовой и теснились вокруг кресла, на котором сидел Владимир; входя в переднюю и стряхивая капли дождя с платья, она слышала его голос. Он рассказывал волшебную ' сказку, и она остановилась в дверях, чтобы послушать.

— …Ну, так вот, когда зеленая гусеница влезла на тростник и свернулась клубочком около колоска на его вершине, она могла видеть далеко, гораздо дальше, чем все маленькие букашки. Она увидела огромную площадь, которая называлась страна Завтра, так как в ней все дети были уже взрослыми и все гусеницы превратились в бабочек. (Вы ведь знаете, что гусеницы, когда вырастают, делаются бабочками). В самой середине страны Завтра росло громадное дерево, самое огромное из всех деревьев на свете. Его ствол поддерживал небо, а корни скрепляли землю, чтобы она не качалась, когда вы слишком сильно скачете; а ветви его были такие густые и темные, что всякое утро, когда пора было ложиться спать (да, звезды ложатся спать утром), все маленькие звездочки прятались в них, закрывали крылышками СБОИ маленькие головки и засыпали до вечера… А, вот и Оливия! Пойдем, давайте печь английские крендельки.

— Крендельки подождут, — смеясь ответила она, — мне интересно дослушать историю зеленой гусеницы.

— Полно, дорогая, к чему тебе? Наши гусеницы не превратятся в бабочек. Саша, взять тебя на плечи?

Ну, так держись крепко. Да, мой мальчик, если бы я был большая, черная, генеральская лошадь, ты мог бы тогда сидеть, как важный генерал; но я просто обозный мул, а ты мешок с картофелем, -так держись хорошенько, чтобы я тебя не свалил.

Когда вполне довольные своей стряпней, дети стали липкими ручонками нанизывать на веревки горячее печенье, Владимир позвал Оливию пройти с ним опять в павильон. Это была последняя неделя их деревенской жизни, и ему хотелось до от’езда сделать слепок с ее руки.

— Он у меня останется на память, когда ты уедешь, — говорил он.

Она с сомнением взглянула в окно.

— Посмотри, какой ливень! Мне ничего промокнуть, но тебе это может быть вредно.

— О, пустяки1 Мы дойдем в одну минутку. Пойдем, милая. Нам осталось так мало времени быть вместе, и только там мы можем посидеть вдвоем.

Они пошли под одним большим зонтиком, который с трудом могли удержать против сильного ветра, вырывавшего его из рук. В павильоне они затопили камин и обсушили свое платье перед огнем. Потом он принес глину и принялся за работу. Оливия сидела неподвижно, устремив глаза на огонь. Как особа спокойная, положительная, она была отличная натурщица; ее рука неподвижно лежала на столе, в том положении, какое выбрал скульптор. Но на лбу ее залегли морщины от тяжелых мыслей: она придумывала, как сказать Владимиру, что она решила

остаться с ним до рождества, но при этом не да^ь ему угадать мнение Кароля о его болезни. Ей лично приятнее было бы сказать ему всю правду: если его болезнь опасна, он имеет право знать это. Но если доктор этого не разрешает, надо покориться… Вдруг она подняла голову с решительным видом.

— Володя…

Он взглянул на нее, отложил в сторону глину и подошел к ней.

— Радость моя, что тебя тревожит?

— Володя, я не поеду в Англию через две недели: я остаюсь с тобой.

— Останешься… со мной?

Он стоял на коленях перед ней, и она обняла его одной рукой.

— Помнишь, я тебе говорила, что не выйду за тебя до тех пор, пока не скажу об этом своим и не дам им освоиться с этой мыслью, Мне казалось, что я обязана это сделать. Но потом я передумала. Ты ведь знаешь, теперь моя единственная обязанность в жизни — это ты; я выйду за тебя, когда ты захочешь.

Он молчал несколько секунд.

— Бедная моя девочка! сказал он, гладя ее по голове. Наверно, Кароль говорил с тобой обо мне?

Она вздрогнула и отстранилась от него.

— Почему ты это думаешь? Разве Кароль что- нибудь говорил тебе?

— Мы с Каролем говорили обо мне. А что же он тебе сказал, милая?

— Да ничего особенного… он только сказал, что не очень доволен твоим здоровьем и что мне лучше бы остаться у тебя до зимы. Володя, мы с тобой взрослые, развитые люди; как ты думаешь, не должны ли мы быть вполне откровенны друг с другом? Я не знаю, считает ли он, что твои легкия затронуты; лондонский врач находил, что твоя болезнь серьезна, но не безнадежна. В сущности, я понимаю, что для человека в твоем положении было бы преступлением иметь детей, но это не лишает меня права жить подле тебя, ухаживать за тобой, когда ты болен, доставлять тебе столько счастья, сколько я могу. I ы ведь — весь мир для меня; ничто не может изменить этого.

Последние слова она проговорила слегка дрогнувшим голосом.

— Дорогая моя, — сказал он после минутного молчания, — Это я был неоткровенен с тобой. Кароль имел в виду вовсе не мое здоровье.

— — Он сказал…

— Да, да, я знаю; я и сам не хотел говорить тебе. Мне предстоит много неприятностей именно теперь и… некоторая опасность.

— Это… это касается политических дел?

— Да; один человек, который недавно арестован оказался… не вполне таким, каким его считали. Он не умеет держать язык за зубами и может наделать много вреда.

— Но, Володя, зачем же ты остаешься здесь, если тебе грозит такая опасность? Если ты думаешь, что

опять можешь быть арестован, отчего бы тебе не уехать со мною в Англию, пока еще не слишком поздно?

— Именно потому, что мне грозит опасность, дорогая. Если я уеду, это навлечет подозрение на других. Я не могу бежать, как не могла бежать и ты в разгар оспенной эпидемии.

— Я и не просила тебя бежать. Только я тебя не понимаю. Конечно, если ты чувствуешь, что обязан остаться, тут нечего и говорить. Но уверен ли ты, что это так?

— Совершенно. Я должен ехать в Петербург, как только получу разрешение. Я только его и жду. Иначе я выехал бы в тот же день, когда узнал, что дело идет не ладно.

— А ты когда узнал?

— За два дня до от’езда Кароля. Я ему рассказал об этом, и вот почему он заговорил с тобой о моей болезни. Ну вот, милая, теперь ты знаешь все, что и я. Не тревожься. Очень возможно, что ничего и не случится. А теперь у меня к тебе будет просьба: поезжай к себе домой, в Англию. Если все кончится благополучно, я пришлю за тобой через несколько месяцев, и мы повенчаемся.

— А если нет?

Она выпрямилась и посмотрела на него вызывающим взглядом.

— Если нет, дорогая, ты не можешь оказать мне никакой помощи; ты только без всякой пользы расстроишь себе нервы, присутствуя при разных грубых сценах.

— И ты хочешь, чтобы я оставила тебя, хочешь один, без меня переживать все эти грубые сцены?

-- Но ведь ты не можешь ничем помочь мне.

— Володя, я не знаю, как ты понимаешь любовь между мужчиной и женщиной. Я понимаю ее так: ты — мой, и все, что касается тебя, касается меня. Оттого, что я не буду видеть твоих неприятностей, мне не станет легче переносить их. Если мне придется потерять тебя, я хочу не разлучаться с тобой до последней минуты.

— Хорошо, дорогая, пусть будет по — твоему. Но все-таки нам лучше не венчаться теперь. Если что-нибудь случится со мной, тебе безопаснее оставаться английской подданной. Как моя жена, ты уже не будешь пользоваться покровительством своего посланника, а тебе лучше не терять его.

— Мне это совершенно все равно, я и не думала об этом.

— Но я за тебя думаю. Врак ничего не значит, главное любовь.

Они долго сидели молча рука об руку.

— Знаешь, — сказала она, поднимая голову с его плеча, — во всем этом меня особенно мучит одно. Мне, может быть, грозит лишиться всего моего счастья, и это из-за дела, совершенно для меня чужого, о котором я ничего не знаю, которого я не могу понять.

— — Дорогая, я не имею права рассказывать тебе о…

— Ах, сопсем не то! Конечно, ты не можешь передавать мне чужие тайны; да если бы и мог, мне не то нужно. Если тебя возьмут у меня, не все ли мне равно, в чем именно тебя обвинят. Чтобы не притти в отчаяние, мне нужно убеждение, нужна уверенность.

— Уверенность, в чем?

Она пристально посмотрела ему в лицо.

— В том, что ты в глубине души веришь в свое дело, сознаешь, что ради него стоит пожертвовать жизнью.

Лицо его сразу приняло суровое выражение. Душа, готовая раскрыться, снова ушла в свою раковину.

— Мне кажется, что ради сохранения личной чести и самоуважения человек всегда может пожертвовать жизнью.

— Ах, будь искренен со мной, будь искренен! — вскрикнула она. — Вопрос не в том, что тебе делать теперь: я понимаю, что ты должен оставаться верным тому делу, за которое взялся. Я вовсе не о том говорю. Мне хочется знать, если бы ты мог вернуться к началу, если бы тебе пришлось еще раз выбирать…

Он остановил ее, закрыв рукой ее рот.

— Оставь, оставь! Если бы мы могли вернуться к началу, кто из нас захотел бы родиться на свет?

Она затаила дыхание в каком-то непонятном страхе.

— Ты имеешь право предложить мне только вот какой вопрос: жалею ли я, что так повел свою

жизнь? И на это я отвечу тебе, как перед собственной совестью: я ни о чем не жалею. Я и мои товарищи, мы потерпели неудачу. Мы были не довольно сильны, и страна была не подготовлена. Поэтому мы погибаем, это совершенно ясно. Но для меня лучше потерпеть неудачу, чем вовсе не пытаться; я верю, что те, которые придут после нас, будут иметь успех. Ну, вот тебе, довольна ты? А теперь, ради бога, не будем никогда заводить этих разговоров.

Ее обычная сдержанность вернулась к ней. Она освободилась от его об’ятий и встала.

— Ах, вот что. Доктор Славинский говорил мне, что у тебя много твоих старых рисунков. Ты не сжег их? Покажи их мне, пожалуйста.

Очевидно, она, желая переменить разговор, напала на неудачную тему. В его лице и голосе появилось странное раздражение.

— Каролю лучше бы помолчать! Обыкновенно он не отличается такою болтливостью. Почему тебе понадобилось рассматривать это старье?

Да потому, что меня интересует все, что касается тебя, все, что тебе близко.

— Что мне близко… Они мне совсем не близки теперь. Это просто старый хлам.

— Мне трудно судить о них, не видав их, возразила она своим обычным суховатым тоном.

— Совершенно верно, гордая британка! Я сейчас покажу тебе рисунки, хотя их не стоит смотреть. Ты, в самом деле, похожа на Британию; весьма великолепна, но немножко…

— Суховата? Да, Дик Грей часто говорил мне, что я суховата. Ну, что же? Это имеет свои хорошие стороны… А как ты думаешь, не лучше ли вытереть этот портфель, прежде чем тащить его? Постой, милый, дай я сделаю, ты не так держишь метелку.

Рисунки были небрежно засунуты в портфель, некоторые были смяты, другие запачканы, третьи с обгорелыми углами. Большинство представляли простые этюды углем и карандашом: ноги, руки, стволы деревьев, спутанные ветви; кроме того, было несколько набросков деревенской жизни: дерущиеся собаки, дети, несущие тяжести, беседующие старики, женщины у колодца. Несмотря на простой, часто неправильный рисунок, все эти изображения дышали удивительною силою и жизненностью. Даже Оливия, ничего не понимавшая в искусстве, видела, что мускулы ног имеют иногда неверное направление; но оживление, чувство силы и движения, гордая решимость жить, одушевлявшая все эти фигуры, должны бы заставить всякого хорошего критика забыть мелкие технические недочеты.

— Неужели ты никогда и ничего не видел в состоянии покоя? — сказала она, положив рисунки на стол. — Все твои люди живут какою — то бурной жизнью.

— Во всяком случае, теперь я вижу спокойное состояние.

Она последовала глазами за его взглядом и наткнулась на изображение мертвого сокола.

— Ты это называешь покоем?.. Нет, не жги их.

Ока взяла у него из рук большой сверток бумаги, перевязанный веревочкой, и начала развязывать его.

— Там нет ничего, — торопливо заметил он.

— Ты не хочешь, чтобы я смотрела? Извини, пожалуйста.

Он с минуту простоял, отвернувшись от нее, затем отдал ей сверток.

— Смотри, если хочешь. Это этюды для группы, которую я собирался писать. В это время меня арестовали, и я ее не кончил. Я был… немного влюблен в нее в то время. Если бы я был способен написать что-нибудь, то именно это. Да, посмотри.

Она развернула сверток с необычным для нее чувством робости и разгладила листы. На первых были только этюды разных подробностей: руки, слегка очерченные ноги, занавесы и исторические справки относительно костюмов, затем появились два лица, которые повторялись множество раз. Некоторые наброски были полустерты или разорваны, будто в нетерпении. Одно лицо принадлежало женщине восточного типа, с правильными чертами, с массою украшений в волосах и неизменно с одинаковым, остановившимся взглядом, полным дикого ужаса. Другое лицо было лицо мужщины, и Оливия долго рассматривала его, напрасно стараясь понять его выражение. На последних листах изображалась женщина, отчаянно вырывающаяся из рук мужчины,

который приподнял ее с земли и, повидимому, ста рался куда-то бросить.

— Расскажи мне, Володя, что это значит?

— Это иллюстрация к одному из сказаний о Стеньке Разине. Он со своими товарищами едет на лодке по Волге. Он влюблен в персидскую княжну, которую они взяли в плен, и один из его соратников упрекает его, что он забыл свое дело и думает только о женщине. Когда им подают обед, все начинают по древнему обычаю бросать в реку в виде жертвы хлеб и соль. Стенька останавливает их, говоря, что такие дары слишком мелки, и сам бросает в реку княжну…

— Володя, прерывает его Оливия, показывая ему один из рисунков, — мне кажется, это прямо гениальная вещь.

Он вдруг разгорячился так, как еще ни разу ье горячился при ней.

— Гениальная! Известно, всякая ворона считает своих детей белыми. Неужели ты не видишь, что я просто забавлялся, изводил хорошую бумагу, которую сделал человек, более меня стоящий, и все это потому, что я родился барином, что я не знаю, как убить время, не умел заработать себе куска хлеба и считал для себя всякий труд унизительным. Ты знаешь, что говорят крестьяне о моей скульптуре? „Барские затеи“. И они правы. И они будут совершенно правы, если перережут всем нам горло. Единственным оправданием нашего существования было бы, если бы мы избавили их от паразитов,

еще более вредных, чем мы сами. Но этого мы до сих пор не сумели сделать. Ах, эти барские затеи!

Он сунул рисунки обратно в портфель и отбросил его прочь.

Оливия встала и пристально поглядела на него,

— Когда ты говоришь такие вещи, — сказала она, наконец, — мне начинает казаться, что я никогда не пойму тебя. Я просто не знаю, что ты хочешь сказать.

— Я тоже думаю, что ты никогда не поймешь.

— Володя!

Он стоял с минуту у окна, отвернувшись от нее и глядя на продолжавший лить дождь. Затем он повернулся и проговорил, пожимая плечами:

Видишь ли, милая, это не зависит ни от тебя, ни от меня. Мы оба не виноваты. Между нами коренная разница; мы видим во сне не одних и тех же свиней.

— Не одних и тех же…?

— Видишь ли, в книге одного большого писателя нашего рассказывается об одном русском, который за границей разбудил весь дом своим криком во сне; ему снилась свинья. Квартирная хозяйка об’яснила ему, что ее жильцы часто видят такие сны; недалеко от дома находится бойня ч свиньи хрюкают по ночам. „Ах, сударыня, — отвечал он, — тут большая разница: когда француз видит во сне свинью, это обыкновенная свинья, которую могут есть люди; когда нас, русских, мучит кошмар, мы обыкновенно видим свиней, которые едят людей“.

— Я не понимаю, что ты хочешь сказать, — повторила она опять со вздохом. — Мне этв очень жаль, но я не понимаю.

Он отвернулся с нетерпеливым движением.

— Давай опять работать. Где тебе это понять?

Он положил ее руку, как она раньше лежала,

и снова принялся лепить. Но через несколько минут бросил глину.

— Нет, не стоит, я не могу!

— Гы устал, оставь работу на сегодня.

— Ты думаешь, это только сегодня? Пойдем к детям.

Она надела на голову платок и взяла в руки большой зонтик, с некоторым чувством облегчения: присутствие посторонних избавит ее от слишком тяжелых мыслей.

Сходя вниз по лестнице под проливным дождем, они заметили две фигуры, которые поднимались на пригорок по направлению к ним. Передняя, в одежде кучера, обратилась к Владимиру.

— Барин, будьте так добры, позвольте переночевать у вас проезжему. Я — кучер князя Репнина и везу к нам в имение гостя на охоту, мы наехали на поваленное дерево, тарантас опрокинулся, и у нас сломалась ось. Еще славу богу, что не угодили головой в озеро. А тут этакая погода: позвольте, ваша милость…

— Никто у вас не ушибся?

— Нет, только барин больно вымокли да прозябли, а ехать нам еще далеко.

— Конечно, вам нечего и думать ехать сегодня. Сколько вас человек?

— Трое: барин, его лакей да я. Они, кажись, французы, что ли, я ни слова не понимаю, что они говорят. Я оставил лакея внизу с лошадьми. Вот ба- рш* может, ваша милость можете поговорить с ним.

— Пожалуйста, войдите, не стойте под дождем, — сказал Владимир по-французски. — Мы сейчас велим внести ваши веши… Нет, уверяю вас, тут нет ничего неловкого; мы привыкли к таким маленьким приключениям в нашей глуши. Входите, сделайте милость.

Он побежал в большой дом вместе с кучером, оставив Оливию принимать путешественника, который, продолжая извиняться, сбросил мокрое верхнее платье и грел руки у огня. У него была замечательная наружность. Это был парижанин до кончика ногтей, с красивыми глазами и густыми, вьющимися седыми волосами. Оливия подумала, что у него такая физиономия, точно он привык, чтобы его называли cher maitre. Наружность его была как — то странно знакома ей: должно быть, это какая — нибудь знаменитость, портреты которой она видала,

— Позвольте мне представиться, — сказал он, — моя фамилия Дюипн.

Она слегка вздрогнула. Не мудрено, что его лицо показалось ей знакомым,

— Леон Дюшан, живописец?

Он снова поклонился.

Мой приятель, князь Репнин, пригласил меня принять участие в его осенней охоте, и л соблаз-

U ЛИВИЯ Латам −681

нился возможностью увидеть настоящий дикий лес, Я никогда раньше не бывал в России и не говорю ни слова по-русски. Можете себе представить, что, когда экипаж сломался в этой глуши, я очень пожалел, что не сижу спокойно в своей парижской квартире. Я очень счастлив, что нашел приют у таких гостеприимных хозяев.

— Вам готовят комнату, — сказал Владимир, входя. Он запыхался и держался рукой за бок. — Пожалуйста, садитесь, отдохните у камина, пока приготовляют ужин. Ваш слуга вносит вещи.

Когда он узнал имя своего гостя, горячая краска залила лицо его и сменилась бледностью. Леон Дю- шан был мечтою его юных лет. „Если мне удастся добраться в Париже до Дюшана, думал он много раз, — он поверит, что у меня есть талант и поможет мне“.

Художник подвинул стул к огню и не сводил с хозяина своих темных проницательных глаз. Он так же, как Верней, заметил мрачную красоту головы Владимира. Несмотря на то, что он прозяб и устал, пальцы его так и чесались набросать этюд этой головы.

— Но я, кажется, попал к собратьям по искусству, — сказал он, заметив глину для лепки. — Вы скульптор?

Владимир сразу насторожился.

— Я только любитель.

Дюшан, видимо, удивился холодному тону ответа, но сказал любезно:

— Вы слишком скромны. Этот слепок большой птицы.., — Он остановился и стал разглядывать работу Владимира с возраставшим интересом и удивлением.

— Это ваше произведение? Но ведь это замечательная вещь, уверяю вас, замечательная. У вас, несомненно, крупный талант.

— Вы слишком снисходительны! — заметил Владимир таким тоном, в котором слышалось желание продолжать разговор.

Француз с изумлением взглянул на него.

— Извините мою искренность, проговорил он.

Оливия с каким-то отчаянием вмешалась в разговор. Все это было невыносимо мучительно: она схватилась за первую тему, какая пришла ей в голову.

— Вы никак не могли доехать в один день до имения князя Репнина, даже если бы не случилась непогода и несчастье с экипажем: это очень далеко.

— Да, уезжая, я спрашивал, будет ли на дороге какой-нибудь дом, где мы могли бы найти приют в случае надобности, и мне сказали, что ничего подобного нет. Конечно, никто не предполагал, что можно таким образом ворваться названным гостем в чужой дом. Даже, когда экипаж сломался, кучер очень неохотно решился беспокоить вас.

— Тут дело не в беспокойстве, сказал Владимир все так же сухо, — но надо вам сказать, что наш дом вообще обегают. Так как вы иностранец и человек, пользующийся известностью, то вам не грозит никакая серьезная неприятность за то, что

в*S3

вы переночуете у нас, хотя, может быть, вам придется дать кое-какие об’яснения полиции. Я нахожусь под надзором, как политически неблагонадежный и привлекавшийся к делу.

Художник слушал сначала с недоумением, но при последних словах лицо его просияло.

— Я считаю за честь для себя знакомство с вами, — сказал он, протягивая руку. — Мы, старое поколение французов, тоже страдали в свое время. Лучший друг моих молодых лет умер в Новой Каледонии, а я, я… — он пожал плечами, — мне удалось избегнуть преследования. Я остался жить, чтобы заниматься искусством.

Раздался стук в дверь Феофилакты, и Владимир взял у нее из рук поднос.

— Ваша комната готова, — сказал он, тетушка слышала, что вы приехали, и прислала вам горячего вина, чтобы вы не простудились.

Он снял со стола портфель, очищая место дли подноса; один из рисунков выпал и подлетел к ногам гостя, который нагнулся и поднял его. Это был один из этюдов головы Стеньки Разина.

— Tiens! — воскликнул Дюшан.

Он с минуту смотрел на него и затем обратился к Владимиру без малейшего следа парижской любезности:

— Но ведь это вы рисовали? спросил он резким, сердитым голосом.

— Я, только давно, когда еще был молод.

— И у вас много таких рисунков? Можно взглянуть?

Владимир побледнел, ноздри его судорожно подергивались.

Если хотите, — проговорил он и положил портфель на стол. — Я когда-то мечтал показать вам их в Париже.

— Ну, и отчего же?..

— Я был арестован.

А! А после того?

Владимир отвернулся от него, затем усмехнулся и пожал плечами.

— Ну, теперь мне уже поздновато делаться художником. Мы живем не в мире волшебников, мне тридцать два года, и у меня чахотка.

Художник сел и открыл портфель. Он несколько минут рассматривал рисунки, не говоря ни слова, а Оливия и ВлаДимир стояли у камина, опустив глаза. Позднее девушке казалось, что она пережила целые годы за эти несколько минут молчания. Наконец, Дюшан встал и, перейдя к другому столу, внимательно осмотрел слепок убитого сокола.

— Но ведь это преступление! вдруг вскричал он. — Слышите?.. Настоящее преступление! Арестован. И все это пропало… Ах, что это за страна! Господи, что за страна! Он всплеснул руками. — А вы, вы тоже виноваты! Скажите, пожалуйста, неужели не нашлось других рук, кроме ваших? Ведь вы могли бы быть…

— Тише, не говорите этого, — остановила его Оливия, — не говорите нам о том, что могло бы быть: мы должны жить тем, что есть.

Дюшан остановился. Следуя за ее глазами, он взглянул на Владимира.

— Mademoiselle совершенно права, — сказал он и закрыл портфель. Я злоупотребляю вашим терпением, занимая вас своими разговорами. Если позволите, я пойду и переоденусь.

Оливия проводила его в большой дом, и там тетя Соня тотчас же задержала ее: она боялась, сумеет ли она приготовить салат по вкусу парижанина. Когда ужин был готов, Оливия побежала в павильон под предлогом позвать Владимира, а на самом деле чтобы помешать старушке итти туда.

Было уже почти темно, но при свете сумерек и тлевших угольев она увидела, что комната пуста, портфель открыт и в камине лежит*куча полусожженной бумаги. Она тихонько наклонилась и достала смятый, обгорелый лист, на котором можно было различить фигуры Стеньки Разина и отбивавшейся от него княжны.

VU

Рождество прошло, а Оливия все еще была со своим женихом. Они вернулись в Петербург через несколько дней после визита Дюшана, и Владимир нанял для нее комнату, недалеко от своей квартиры, в спокойном, добродушном семействе. Так как ей не приходилось ухаживать за больными, то она пыталась усердно заниматься русской грамматикой, историей и литературой. Неделя проходила за неде

лей, месяц за месяцем. Первый раз в жизни Оливия находила, что дни тянутся слишком долго. Для ее деятельной, положительной, практической натуры казалось, что самый тяжелый' удар судьбы легче перенести, чем эту жизнь, полную загадок и отсрочек, беспомощного ожидания чего-то темного и ужасного, что, быть может, никогда не случится, Владимир, занятый то работой, которая давала ему средства к жизни, то делами, о которых они по молчаливому -оглашению решили не разговаривать, мог отдавать ей слишком мало времени; и это немногое постепенно становилось для них не утешением, а неприятностью. При напряженном состоянии и его и ее нервов они не могли, как прежде, находить удоволь-ствие в разговорах о посторонних предметах; но как только они заговаривали о том, что близко касалось их, какая — то невидимая преграда мешала им высказаться свободно и непринужденно.

Оливия, сдержанная по натуре, становилась еще более сдержанной под леденящим влиянием тайны и смутного, холодного разочарования. Она отличалась умеренным и постоянным характером. Отбросить все навеки, все стремления и цели, наполнявшие ее молодые годы, и следовать за любимым человеком в неизвестный ей мир, полный опасностей, было для нее тяжелее, чем могло бы быть для большинства женщин; ей не хватало того увлечения романтичностью положения, которое скрасило бы его для другой. Она вслепую сделала решающий в жизни шаг и находила, что он иикуда не привел ее.

Несмотря на их взаимную любовь, затемняемую лишь иногда мимолетным сомнением с той или другой стороны, они как — будто нарочно чуждались друг друга, Как ни нерадостно представлялось ей ее собственное будущее, она все-таки была бы довольна, если бы чувствовала, что ее присутствие приносит ему действительное утешение. Но эти постоянные горькие сетованья: „Ты не понимаешь! Ты не можешь понять“, — заставляли ее замыкаться в себе, лишали ее всякой бодрости. Он был прав: она не понимала его дел, она понимала только одно: он страдает, а она ничем не может помочь ему.

И он действительно страдал так, что все остальные чувства как бы замерли в нем. С ее приездом в нем проснулась застывшая было жизнь, а между тем она не помогала ему жить. Дни проход-г\и в механическом исполнении обязанностей, ночи — в мучительной тоске. Иногда ему хотелось, чтобы удар разразился скорее и все бы кончилось. Он оглядывался на свою прошлую жизнь и видел лишь призраки не исполненных мечтаний, не вылепленных статуй, не испытанных наслаждений. В будущем его ждала неприятная работа, утомление, старые тяжелые обязанности, старые тяжелые цепи; а в конце — темное, бесполезное мученичество за веру, которой он не имел, и — мрачное неизвестное.

Теперь, когда опасность была близка, им овладело страстное желание жить, пока можно. Чего ему стоило отказаться от предложения девушки стать теперь же его женой, она не узнает до конца своей

жизни. Она не в состоянии понимать такого рода вещи; страстным порывам не было места в ее размеренной жизни. Было бы преступлением заставить ее разделить его эгоистичное стремление к наслаждению. Все, что она делала ради него, было и без того слишком тяжело для нее, как же требовать еще новой жертвы!

Он не делал себе иллюзий относительно ее чувств. Он знал, что она любит его настолько, чтобы отдаться ему во всякую минуту и при всяких условиях, когда он только попросит у нее; он знал точно так же, что она сделает это по тому же побуждению, по которому отдаст свою правую руку или свою жизнь, чтобы доставить ему удовол^твие. Он внушил ей самую нежную преданность, но не разбудил в ней женщины. Хотя ей уже был двадцать седьмой год и она несколько лет жила одна, не закрывая глаз на человеческую жизнь с ее трагедиями и страстями, а он, так долго боровшийся и отказывавший себе в наслаждении, будет продолжать до конца бороться, но не нарушит ее покоя, — нечестно было бы взять у нее так много, если ему суждено умереть, а ей оплакивать его. Но по временам самая мысль, что он, может быть, скоро умрет, наводила на него ужас пустоты, безумное желание овладеть наслаждением, упиться им тайком и, прежде чем настанет тьма, пожить пылкою жизнью, хотя бы один час.

Но, повидимому, эта тьма должна была настать так скоро. С самого августа он ждал событий

с нервным напряжением, он говорил себе, что, как он жил всю жизнь, не теряя самоуважения, так надеется и уйти из нее прилично, не дрогнув, когда настанет его время, что только это, одно и важно в данное время, Но вот настал январь, а он все еще ждал.

— Должно быть, беда миновала, — сказал он однажды Оливии, которая сидела в его комнате, пока он работал, — если бы чему случиться, гак случилось бы раньше.

Она слабо улыбнулась на его успокоительные слова. Долгие месяцы томительного страха подавили ее жизнерадостность.

— Если ты в этом уверен, — сказала она, — я с’езжу домой, повидать своих; они беспокоятся и соскучились обо мне. Но уверен ли ты?

— Как я могу быть уверенным? Ты видишь, до сих пор ничего не случилось. Конечно, тебе надо с’ездить домой, милая, это жестоко так мучить твоих родных.

Она покачала головой,

— Я тебе говорила, что не уеду, пока есть какая- нибудь опасность. Может быть, ты сам или кто-нибудь из твоих друзей может узнать, как стоит дело?

— Может быть, Кароль узнает, Он часто получает сведения о наших делах, какие нам не удается достать; у него всюду есть друзья, знакомые.

— А ты как думаешь, приедет он на будущей неделе?

— Очень может быть. Теперь, когда царь уехал из Петербурга, ему, вероятно, разрешат приехать,

Владимир и сам только-что был выслан на несколько дней из города. Это случалось с ним так же, как с другими подозрительными личностями, обыкновенно перед крещенским парадом и по случаю разных торжественных церемоний, на которых присутствовал император. Он спокойно прожил несколько дней на берегу Ладожского озера и вернулся в Петербург, когда праздники кончились.

— Я во всяком случае подожду, пока он при едет, — сказала она уныло и отвернулась к окну. Сердце ее сильно билось.

— — Володя, проговорила она, наконец, — если я уеду домой…

Он сидел за столом и вырисовывал зубчатое колесо на рисунке машины.

— Ну? — спросил он.

Она повернула голову и смотрела, как он работает. Хотя вообще она не отличалась чувствительностью, но вид этих изящных, красивых рук, которые не нашли себе иного применения, как изображать разные насосики, ножики и рычажки за двадцать рублей в неделю, вызвал слезы на ее глаза. Он этого не видел; он занимался своим рисунком.

— Ну? снова повторил он.

Она все еще колебалась; ей казалось так страшно произнести эти слова. Когда она, наконец, выговорила их, голос ее звучал спокойно.

— Принесет ли тебе какую-нибудь действительную пользу мое возвращение сюда?

Рука, державшая карандаш, остановилась: он сидел неподвижно, как статуя, и не проронил ни звука.

— Володя, — снова начала она с отчаянием.

— Никто не может решить этого, кроме тебя самой, проговорил он ровным, спокойным голосом. Я могу сказать одно: наши отношения сложились так, что ты всегда давала, а я только принимал. Ясно, что не мне быть судьей в этом деле. Если ты чувствуешь, что сделала ошибку…

Она вдруг вспомнила, как говорила ему летом, что он для нее — весь мир. Теперь это было еще более верно, чем тогда, но теперь она не могла сказать этого. Вместо того она спросила:

— Может быть, напротив, ты сделал ошибку?

Он молчал.

— Видишь ли, мрачно прибавила она, — ты сам так часто говорил мне, что я не могу понять,

— Да, ты не можешь понять. И это большое счастье для тебя.

Он встал и хотел выйти из комнаты. В его лице и движениях было что-то натянутое, что-то, что испугало ее. Она схватила его руку, когда он проходил мимо нее.

— Ах, это ты не понимаешь!

Он как-будто окаменел от ее прикосновения.

— Очень возможно, сказал он, но, в сущности, не все ли равно, кто из нас не понимает.

— Володя! почему ты не хочешь помочь мне? Разве ты не видишь, что я всячески стараюсь поступать как следует.

Он засмеялся коротким смехом и освободил от нее руку.

Известно, что ты всегда думаешь о том, что следует делать, моя дорогая; но не всегда о том, что может вынести человек.

Он ушел в свою спальню и запер за собою дверь.

Она почувствовала, что задыхается, точно после скорой ходьбы, и беспомощно опустилась на стул у стола.

Кто-то вошел в комнату неторопливыми тяжелыми шагами. „Наверно, девушка принесла самовар“, — подумала она и еще ниже опустила голову над неоконченным рисунком.

Шаги остановились сзади стула, и она посмотрела, кто это. Кароль, высокий, спокойный Кароль стоял подле нее и смотрел на нее сверху вниз.

— Ах, — вскричала она, — это вы?

Глаза, которые умели все подмечать, — скользнули по ее лицу и увидели, как она похудела, как покраснели ее веки от бессонных ночей, как изменилось очертание ее губ.

Да, я боялся, что вам будет тяжело, — сказал он, и при звуке его медленной тягучей речи она сразу почувствовала успокоение, сама не зная, почему. — Что, разве Володе хуже?

— Нет, здоровье его не хуже. Дело не и том.

Он ждал, терпеливо наблюдая ее и стараясь

угадать, прежде чем она скажет, что именно огорчает ее. Она с трудом перевела дух.

— Просто ужасно, — проговорила она, жить с ним и видеть его в таком положении. Это убивает его, а я ничем решительно не могу помочь. Я для него хуже, чем бесполезна.

Она снова опустила голову над планом.

— Если бы я могла хоть что-нибудь сделать, чтобы помочь ему! Но я даже не могу понять его, я много раз пробовала, и все ни к чему.

— А не кажется ли вам, — сказал Кароль, — -- что было бы лучше признать это как факт и вовсе не стараться? Человек часто оказывает громадную пользу другим, вовсе не понимая всех этих трудных и сложных вопросов.

— Нет, я так не могу. Я только сделала его еще более несчастным, чем он был раньше. Может быть, он будет меньше чувствовать теперь, когда вы приехали: вы всегда все понимаете.

Он улыбнулся; и она в первый раз заметила, какое у него было суровое лицо, когда он не улыбается.

— Я-то? Ну да, конечно, ведь моя специальность — понимать. К тому же у меня было много практики.

Владимир вошел с протянутой рукой и мужественно старался казаться веселым.

— Ага! Кароль! Мы тебя ждали не раньше будущей недели.

— Мне дали разрешение на эту неделю, и если бы я стал просить переменить время, мне, пожалуй, и совсем бы не дали. Ну, что новенького?

— Ничего особенного; обыкновенное ни то, ни се. А ты что-то похудел, старичина. Заработался, должно быть?

Оливия не заметила этого раньше. Но теперь, обратив внимание на лицо Кароля, она нашла, что он сам на себя не похож-

Он посидел с ними несколько минут и затем ушел, говоря, что у него масса „глупых дел“ и что он придет к ним завтра на целый день. Остановился он там же, где прежде. Когда дверь за ним закрылась, влюбленные с минуту простояли молча.

— Оливия, — торопливо заговорил Владимир, не глядя на нее. — Прости меня, что я был так неласков с тобой сейчас. Но ты должна сама решить, что тебе делать. Я знаю, что наши отношения… очень тяжелы для тебя…

Она обернулась к нему и прижалась лицом к его плечу.

— Мне тяжело только одно: сознавать, что я, вместо пользы, приношу тебе вред. Но тут весь вопрос в том, что правильно и что неправильно.

Он стоял, крепко прижимая ее к себе.

— Пожалуйста, постарайся хоть немного об’яс- ниться, сказал он после минутного молчания — Мы, кажется, бродим в темноте и мучаем друг друга, сами не зная, из-за чего.

Ее губы задрожали.

— Я не думаю, что мы поступим правильно, если станем мужем и женой, пока мы не идем в жизни

одним путем. Я тебя люблю очень сильно, и все-таки буду тебе помехой, раз я не могу участвовать в твоем деле.

Он наклонился и поцеловал ее в голову.

— Не говори так, моя дорогая, ты только не можешь еще всего понять. Что вы сказали, Маша? Меня кто-то спрашивает?

Горничная стучала в дверь. Он вышел в коридор и через минуту вернулся встревоженный.

— Мне сейчас надо выйти по делу. Я зайду к тебе, когда вернусь.

— Ты надолго уходишь?

— Надеюсь, нет, но меня могут задержать.

Как бы ты не простудился. Эта сырая пагода самая вредная.

— Она скоро переменится, к ночи, наверно, будет мороз. Прощай, дорогая.

Она подала ему руку, но он притянул ее к себе поцеловал крепко, горячо и быстро вышел.

Она пошла к себе на квартиру под мокрым снегом, взяла русскую грамматику, словарь, книгу, которую уже перевела до половины, и занималась целых три часа. Тут она заметила, что в комнате стало холодно и что на ее окнах появились морозные узоры. Она ждала Владимира до вечера. Почти каждый день приходилось ей таким образом ждать и беспокоиться, и обыкновенно она ждала довольно терпеливо, но, когда пробило восемь, а его все еще не было, она пошла к нему на квартиру, чтобы узнать, не известно ли там чего-нибудь,

Тротуары, которые за несколько часов перед тем были пок ыты слчкостью, теперь подмерзли, были скользки и гладки, как стекла. Ветер дул с северо- востока, и температура быстро падала.

Владимир еще не вернулся; она приготовила все, что могло понадобиться в случае, если он придет перезябший, и уселась ожидать его. В половине десятого послышались его шаги на лестнице, и он вошел в комнату, страшно бледный, задыхаясь; руки у него были холодные, как у мертвеца, борода и все платье обледенели.

— А.х, слава богу! — проговорил он, когда она выбежала к нему навстречу.

Он был так утомлен, что не мог сам ничего делать, и пассивно подчинился ее ухаживанью. Ей казалось сначала, что она совсем не в состоянии согреть его. В течение целого часа она была настолько занята, что не могла спросить у него, что случилось, а он настолько слаб, что не мог говорить.

— Ну, а теперь, — сказала она, усаживаясь около его постели, — расскажи мне, не случилось ли чего- нибудь I j’pHOrO?

— Теперь, кажется, все уладилось; но некоторые из наших были очень встревожены. Они думали, что может выйти худо, и второпях послали за мной. Мне надобно было сходить в один дом, и тут я заметил, что за мной следит шпион. Я больше часа потратил на то, чтобы избавиться от него.

— Как же вы от них избавляетесь?

Оливия ,!атам — 7

Загоняем их до изнеможения. Ходим из одной улицы в другую, то вперед, то назад, сдваиваем след, знаешь как зайцы, а то завернем в проходной двор, да и выйдем на другую улицу. Что делать? Ведь нельзя же зайти к кому-нибудь на квартиру и привести за собой шпиона. Я долго не мог отделаться от него. Мы ходили до тех пор, пока не вымокли до нитки. А тут погода вдруг переменилась.

— Но ты все-таки избавился от него в конце концов?

— О, да; и сделал все, что нужно было. Теперь, кажется, никому не грозит опасность.

— Ну, так спи спокойно. Я буду сидеть в комнате рядом, на случай, если тебе что-нибудь понадобится.

— Нет, милая, иди домой и ложись. Какая ты трусиха! Со мной же ничего не случилось, я только озяб и устал.

Он не хуже ее знал, как опасно человеку с его здоровьем прозябнуть так сильно. Но так как он относился к этому легко, то она поддержала его и сказала весело:

— Ну, да, я и сама вижу, что ничего, и все-таки я лучше останусь, чтобы быть совсем спокойной. Я, правда, трусиха, да уж с этим ничего не поделаешь, такая родилась.

Она не сказала ему ни слова больше, но послала записочку к Каролю, прося его притти, как можно скорее. Посланный вернулся и об’явил, что его нет дома и что он вернется очень поздно. Она сидела

в комнате рядом с его спальней и время от времени подходила к дверям послушать, хорошо ли он дышит. В первом часу он позвал ее сдавленным голосом, и она поспешила к нему. Он сидел на кровати, с блестящими глазами, с горящими щеками.

— Мне очень неприятно.,, что я тебя беспокою… но я… мне что-то очень плохо…

Еще через час он бредил, и температура была страшно высокая. В то время, когда она всячески старалась успокоить его, раздался звонок у входной двери; она вышла в коридор и встретила Кароля. Он был весь в снегу, начиная с верхушки меховой шапки до подошв галош, и казался сердитым, мохнатым полярным медведем.

Что, опять плеврит? спросил он, снимая шубу и стряхивая снег с бороды.

— Кажется, хуже того. Я боюсь, что это воспаление легких.

Он последовал за ней в комнату больного. Когда они вышли оттуда, он не колеблясь сказал ей всю правду, глядя ей прямо в лицо.

— Да, воспаление обоих легких, и очень сильное.

Она была бледна, как ее воротничок, но совершенно тверда.

— Вы считаете, что нет никакой надежды?

— Есть, но мало. При другой сиделке я сказал бы: почти нет. Вы знаете, что в таких случаях хороший исход зависит от сиделки столько же, как от доктора. Если кто-нибудь может спасти его, то разве вы одна. Во всяком случае, попробуйте.

7*99

— Мне кажется, — проговорил Кароль, выходя из комнаты больного, — можно, наконец, сказать, что непосредственная опасность миновала.

Оливия вздрогнула и подняла голову. Она до того утомилась от постоянного напряжения и нравственных и физических сил в течение последних двух недель, что не могла спокойно просидеть на месте пяти минут, не впадая в дремоту. При начале болезни она упросила Кароля не приглашать вторую сиделку.

— Вдруг вам попадется какая-нибудь неаккуратная женщина, которая что-нибудь позабудет, а ведь всякое упущение может быть смертельно. Лучше уж мы все сами будем делать. Я сильна, гораздо сильнее, чем вы думаете.

Он согласился; и она, действительно, замечательно хорошо ухаживала за больным; более заботливую и внимательную сиделку невозможно было себе представить. Но им обоим пришлось очень тяжело в эти две недели, они за все время спали лишь изредка, урывками, даже Кароль, необыкновенно здоровый мужчина, начинал чувствовать головокружение, а молодая девушка стала, по его словам, похожа на какое-то мрачное привидение. Он стоял и серьезно глядел на бледное лицо,' которое она поднимала к нему.

— Да, вы его спасли; я, по правде сказать, и не надеялся на это На этот раз он останется жив, если не случится чего-нибудь нового.

Она продолжала смотреть на него с полуоткрытыми губами и с самым беспомощным видом; ему казалось, что она сейчас или расплачется, или упадет без чувств от усталости. Но она не сделала ни того, ни другого. Она опустила голову на стол и в ту же секунду заснула.

Б конце следующей недели больной мог посидеть в кровати несколько минут. Это было большим праздником для них, хотя он скоро принужден был лечь и говорил очень слабым, прерывающимся голосом. Он лежал молча держа руку Оливии в своих исхудалых пальцах и устремив блестящие, впалые глаза на ее лицо.

Это был самый счастливый день в ее жизни. Хотя она еще не вполне отдохнула, но утомление не удручало ее так сильно, как в первые дни, и она поняла, наконец, что жизнь любимого человека спасена. Но этого мало. Знать, что он не страдает физически, было приятно; еще приятнее было видеть, что он нравственно спокоен: но всего приятнее было ей сознавать перемену в себе самой. Пока опасность продолжалась, она была слишком занята, а когда опасность миновала, слишком утомлена, чтобы заботиться о чем-нибудь, кроме мелких непосредственных потребностей; теперь ей казалось, что она проснулась, что мучивший ее ночной кошмар исчез и сменился дневным светом. Ей, по ее характеру, ни-что не было так страшно, как неизвестность. У нее было достаточно, даже с избытком достаточно мужества для перенесения всяких действительных непри

ятностей; но ей было нестерпимо, когда она не находила ответа на свои вопросы. Ее путь мог быть тяжел и каменист, но если он был ясно виден, она вступала в него бодрым шагом; пустыня без всякой определенной дороги казалась ей ужаснее всего на свете. Жить с любимым человеком и не понимать его внутренней жизни, не смотреть на вещи с его точки зрения — это было выше ее сил. Теперь, после того, как ей грозила опасность лишиться его, это стало казаться ей сравнительно мелкою неприятностью: она будет терпеливо ждать, пока научится понимать его, а теперь она чувствует себя счастливой уже потому, что он возвращен ей.

Через два дня силы его настолько увеличились, что Кароль, с веселым блеском в усталых глазах, вошел в кухню, где Оливия приготовляла кушанье для больного.

— Ну, Володя выздоравливает, это несомненно: он сейчас разбранил меня, когда я хотел измерить ему температуру.

Она взглянула на него и улыбнулась.

— Это всегда хороший знак. Отец уверяет, будто он предвидел, что я сделаюсь сиделкой, когда я была еще совсем маленькой, и вот почему. У моей младшей сестры был сильный круп, а я выбежала на дорогу встретить его и кричала ему, радостно махая шляпой: „Папа, папа! она капризничает!“

Оливия засмеялась, потом вдруг остановилась и проговорила со вздохом:

— Мой бедный папа!

— Я думаю, ваши родители очень любили вас, когда вы были ребенком? — спросил Кароль, устремив глаза на огонь.

Она посмотрела на него с удивлением:

— Любили меня? папа и мама? Господи, да они готовы были ради меня дать изрезать себя в куски.

Она молча глядела на него с минуту и затем спросила мягким голосом:

— А разве… разве ваши родители не любили вас?

— Они сделали для меня одно, что могли: оставили мне память о себе. Отец был убит, когда я был еще крошкой, а мать умерла в тюрьме. Я помню, как пришло известие о ее смерти: дедушка заставил меня стать на колени перед распятием и обещать…

Но вместо того, чтобы рассказать ей, что он обещал, Кароль заметил небрежно:

— Должно быть, очень приятно иметь родителей, когда они порядочные люди, — и вернулся в комнату больного.

Когда она пришла туда же с готовым кушаньем, сын дворника, маленький Костя, любимец Владимира, сидел на краю кровати, весело болтал и смеялся. Он целых три недели все добивался повидать своего друга, которого, несмотря на ворчанье матери, называл не Владимиром Ивановичем, а просто Володей.

— Володя подарит мне завтра коня, завтра ведь масленая; а ты его купишь, доктор, он так сказал. Ведь правда, ты сказал, Володя? Черного коня с белыми ногами.

— Хорошо, я куплю; а теперь иди домой! Володя устал.

— Прощай, Костя1 — крикнул Владимир, когда Оливия уводила ребенка из комнаты.

— Прощай, Володя, — пропищал в ответ детский голосок.

— У меня сегодня ужасно много дела, — сказал Кароль, когда Оливия вернулась. — Я буду ночевать у себя на квартире и приду к вам утром. Не сидите всю ночь. Володе теперь совсем хорошо, только бы он не простудился. Велите протопить комнату; судя по метеорологическим бюллетеням, сегодня ночью опять будет мятель. Да, постойте, я хочу несколько изменить листок со своими предписаниями. В 12 часов ночи и в два часа.

— Оставь ты это, Кароль! — с раздражением сказал Владимир. — Ты точно старая баба, суетишься, сам не знаешь, чего.

Слово „суетишься“ в применении к Каролю заставило Оливию опять засмеяться. Сегодня она готова была всему смеяться.

— Нечего тебе смеяться, — сказал Владимир, — довела себя до того, что стала кожа да кости. Брось листок с его предписаниями и всю эту ерунду сюда на стол и иди, ложись в постель, как следует разумной женщине. Если мне что — нибудь понадобится ночью, я и сам достану.

— И опять простудишься? И опять мне придется две недели возиться с тобой? Нет, благодарю, голубчик, с меня и одного раза довольно.

— Да и сам ты не отделаешься так легко, — заметил Кароль. — Если ты теперь простудишься, тебе будет совсем плохо. Лежи спокойно и не раскрывайся. До свидания, до завтра.

Вечером термометр сильно упал, и небо покрылось тучами, предвещавшими снег. Оливия рано уложила своего больного, сама прилегла на кушетке в гостиной и крепко проспала почти до двенадцати часов. Она развила в себе способность, необходимую для всякой порядочной сиделки, просыпаться в тот час, какой сама себе назначила. Первое, что она увидела, открыв глаза, была масса снежинок, быстро пролетавших мимо окна: мятель началась. Она вошла в комнату больного в ту минуту, когда на часах было двенадцать, и увидела, что Владимир не спит, а лежит с широко открытыми глазами, с выражением страдания на лице. Она исполнила все, что следовало по предписанию доктора, и собиралась выйти, но он схватил ее руку и крепко сжал.

— Оливия…

— Что тебе, мой дорогой?

Она села подле него.

-- Помнишь, что ты говорила в тот день, когда я заболел?

— Помню.

— Это было совершенно верно. С моей стороны страшно эгоистично удерживать тебя здесь; я все время поступал с тобой как эгоист. Я не имел права заставлять тебр вести ту жизнь, какую я веду.

— Но ведь ты же не заставлял меня, я сама этого захотела.

— Ну, хорошо, хорошо, пусть ты сама. Во всяком случае, ты здесь, ты губишь свои молодые годы на жизнь с никуда негодной развалиной, которой остается только умереть, как жалкой крысе в ее норе.

— Послушай, мой милый, пожалуйста, не забывай, что очень невежливо бранить при мне моего жениха. И потом я просила бы тебя не разговаривать ночью, когда у тебя жар.

. Он отбросил ее руку нетерпеливым движением.

— Ах, ты обращаешься со мной, как с ребенком! Неужели ты думаешь, я не вижу, какова твоя любовь; это просто какое-то величавое сострадание. Ты подходишь ко мне как ангел милосердия и держишь меня за руки, чтобы я забыл, что они могли…

Он остановился и закусил губу; молодая девушка закрыла глаза, вспоминая, как во время бреда пальцы его безостановочно шевелились на одеяле, формуя воображаемую глину.

— Володя, — заговорила она серьезно, — мне не хотелось заводить об этом разговор, но раз ты этого требуешь, я скажу тебе все. С тех пор, как ты заболел, мне все представляется совсем в другом свете; я, конечно, многого не понимала, на я могу быть довольна, я могу жить счастливо и не понимая. Мне все равно, повенчаемся мы или нет; по-моему, это мелочь в сравнении с другим, более важным. Видишь ли: я, можно сказать, на своих руках отнесла

тебя от самого края могилы; ты теперь мой, все равно как если бы я была твоею матерью. Мне ничего не нужно, только бы знать, что ты жив, что никакая опасность не грозит тебе. Ну вот, а теперь спи! Что с тобой, милый, опять заболел?

Он резко расхохотался.

— Я и не подозревал, что ты умеешь прикрывать сладкими речами неприятные веши. Опять идет у нас та же история: ты даешь и даешь, а я ничего не могу дать тебе взамен. Даже Кароль видит это, хоть не хочет сознаться. Он сказал мне сегодня, что у тебя сильно развит „материнский инстинкт“ и что я не должен мешать тебе удовлетворять его… Но Кароль всегда может… переспорить меня… ему, небось, легко рассуждать.,.

Он отвернул голову с коротким, нетерпеливым вздохом; а она, откинувшись на спинку стула, смотрела пристально в окно. За темным квадратом его рамы летели и кружились бесконечные вереницы снежинок, подгоняемых безжалостным ветром. Сердце ее упало при звуке нервного, тяжелого дыхания Владимира. Она взглянула на него: он лежал с закрытыми глазами; при всяком вздохе лоб его морщился, и она почувствовала, как спазмы сжимают ее собственную грудь.

Раздался звонок в дверях.

— Телеграмма! — проговорил мужской голос. — Срочная!

— Что-нибудь случилось с папой! — мелькнуло в голове девушки. Она быстро вскочила.

— Сейчас…

Владимир схватил ее за руку, и сердце ее замерло.

— Это не телеграмма, — сказал он.

Когда туман, на секунду окутавший ее сознание, рассеялся, она обернулась и посмотрела на него. Он протягивал руки, чтобы обнять ее, лицо его просветлело.

— Голубка моя, довольно мы ссорились в нашу короткую жизнь. Поцелуй меня и отвори; это смерть стучит в дверь.

— Телеграмма! — повторил голос; но они ничего не слышали. Она нагнулась к нему, и они поцеловали друг друга в губы. После этого она открыла дверь. Несколько фигур в синих мундирах ворвались в комнату.

Она стояла около кровати, совершенно спокойно, безучастно глядя на опущенные лица солдат, без- сознательно слыша вежливое обращение офицера: Л

Вы, говорят, серьезно больны… нам приходится исполнить тяжелую обязанность…»

Все это проходило мимо нее, не затрагивало ее… Все казалось ей чем-то скучным и пошлым, какою-то обыденною неприятностью, которую она знала испокон века, которую она несомненно уже переживала тысячу раз^

Вот теперь заговорил Владимир. В его голосе не слышалось негодования, а только полное равнодушие: «Как они ему, должно быть, надоели!» — подумала она и удивлялась, для чего он трудится говорить,

— Как вам угодно, господа. Конечно, это ваше ремесло. Я должен одеться?

Офицер опустил глаза. Он взглянул в окно на кружившиеся снежинки, затем на лицо Оливии и обратился к товарищу прокурора, который стоял рядом с ним, черная, сухая фигура с тонкими губами и бегающими глазами.

— Как неприятно, — в полголоса проговорил он, — в такую ночь.

— Да, отвечал тот сладким голосом, — сильный мороз.

Он с улыбкой обратился к Владимиру:

— В этой комнате очень жарко; может быть, на воздухе вам будет лучше. Вы говорите, болезнь легких? Очень неприятная вещь; но нынче все доктора прописывают при этом пребывание на открытом воздухе.

— Я думаю, нам не стоит рассуждать об этом, — отвечал Владимир прежним тоном, — раз у вас есть предписание, которое вы должны исполнить.

I ут в первый раз заговорила Оливия; она спросила спокойно, точно желая просто получить некоторые сведения:

— Вы имеете предписание исполнить смертный приговор?

1 оварищ прокурора устремил на нее свои голубые глаза. Скрытая усмешка сверкнула под его полузакрытыми веками и исчезла.

— А вы кто такая? — спросил он.

— Оливия1 — закричал больной таким повелительным и умоляющим голосом, что она в ужасе

бросилась к нему. Он схватил ее руку своею горячею рукою.

— Дорогая, это бесполезно; всякий протест бесполезен! Ты не понимаешь… мне невыносимо видеть тебя рядом с этой гадиной и не иметь сил встать и задушить ее. Он оскорбит тебя, он насмеется над тобой. Ведь это Мадейский.

Она молча смотрела на него. Ей вспомнилось, что Кароль говорил об одном поляке Мадейском, который сделал хорошую карьеру, поступив на службу к русскому правительству; но она еще слишком мало знала тот новый мир, в который вступила, и не понимала, что польский ренегат хуже всякого другого русского чиновника.

Он подошел совсем близко к ней и обратился к Владимиру с улыбкой и вопросительно поднятыми бровями.

— Вы что-то сказали?

Лицо Владимира снова застыло.

— Я сказал, что все мои ключи висят на гвозде около камина. Эта девушка, мисс Латам, английская подданная, имеющая диплом фельдшерицы. Она настолько добра, что согласилась ходить за мной, пока я болен. Но мы не будем задерживать вас, господа.

Голос его становился слабым и прерывистым. Оливия села йодле его постели и заявила авторитетным тоном:

— Больной не должен теперь разговаривать.

Мадейский пристально посмотрел на нее, затем

поклонился, улыбнулся и отвернулся,

Обыск квартиры занял около двух часов; все это время Оливия сидела, держа за руку Владимира. Когда с ним делался припадок кашля, она приподнимала его своими руками и прислоняла его голову к своей груди; ни один из них не говорил ни слова. Их не стесняло присутствие посторонних, но у них не было охоты говорить. Вокруг них раздавались шаги и голоса, двигались фигуры, снег кружился за окном, часы били и раз, и два; они все молчали, и руки их крепко сжимали одна другую.

За несколько минут до двух часов она встала, зажгла спиртовую лампу и начала подогревать отмеренное количество мясного сока. Она все делала аккуратно, как всегда. Мадейский подошел к ней.

— Что это у вас^

Она показала ему листок с предписаниями доктора. Когда она вылила жидкость в чашку, он взял эту чашку из ее рук, зачерпнул немножко на ложку, понюхал, поднес к губам и затем возвратил ей чашку.

— Да, это можно дать.

Она отложила ложку, поднесла поднос с чашкой больному и снова села у его кровати. В глазах ее появилась тревога. Как это она не подумала о такой простой вещи? Несколько капель синильной кислоты, — их легко было бы влить незаметно, — и это спасло бы его от холода. Но в доме не было никакого яда; такие мысли всегда слишком поздно приходят в голову.

В третьем часу обыск был кончен и, само собой разумеется, не найдено ничего подозрительного.

Составили протокол, прочли его громко, и понятые подписали его. Офицер посмотрел на Мадейского и с недовольным видом подошел к кровати.

— Извозчик стоит у под’езда. Пусть барышня выйдет в другую комнату, солдаты помогут вам одеться.

Ничто не шевельнулось в лице Оливии. Владимир нежно дотронулся до ее руки.

— Уйди, дорогая, все кончено.

Она вскочила с внезапным гневом.

— Лежи спокойно! Ты мой пациент, ты не можешь вставать без моего разрешения.

Она стала в дверях, загораживая их, обратилась лицом к жандармам и проговорила тоном, не допускающим возражений.

— Пошлите за доктором, который лечит больного. В его отсутствии я отвечаю за жизнь пациента, я не могу отпустить его до прихода врача.

Мадейский тихонько подошел и поглядел на нее своими неприятными глазами. Он до сих пор еще не встречал такого рода женщин, и она заинтересовала его. Он сначала приблизился почти вплотную к ней, но, увидя зловещие огоньки в ее глазах, отодвинулся назад. Все присутствующие молчали, они ждали чего-то, затаив дыхание.

У нее нет ни ножа, ни склянки с купоросом, — пустые руки… На столе стоит спиртовая лампа, но далеко от нее, и она сама тщательно завернула светильню… ничего, пустые руки.

Глаза ее были устремлены на его шею, выступавшую из-за низкого твердого воротника. Но на

лице ее выразилось колебание, и губы Мадейского раздвинулись в улыбку. Он обратился к офицеру.

— Извините, пожалуйста, обыск не кончен: мы забыли обыскать эту женщину.

Резкий, нетерпеливый крик Владимира: «Она английская подданная, это не законно!» поразил ее слух, но не дошел до ее сознания. Даже когда она увидела, что Мадейский отвернулся, усмехаясь про себя, она только повторила машинально: «эту женщину».

Что-то накинулось на нее, что-то угрожающее, черное, бесформенное. Нет, это ничего; она жива, она не спит, это руки мужчин трогают ее. На одной, на той, которая придерживала ее руки, был рубец от старой раны на волосатом пальце.

Но что это? Раздался громкий, страшный крик; привидение в белом, точно в саване, поднялось, приблизилось к ней и вдруг упало подле нее. Все мужчины расступились, и она едва стояла на коленях около бесчувственного тела, лежавшего на полу.

— О, он умер! — вскричала она.

Владимир пришел в сознание через несколько минут; он огляделся кругом и тяжело вздохнул. Оливия стояла подле него и поддерживала рукою его голову. Она заметила, что он хочет говорить, наклонилась и приложила ухо к его губам.

— Оставь… уйди… чем скорей, тем лучше.

Она встала и молча отошла. Ей казалось, что она

одно только может сделать для него, дать ему умереть спокойно, Одеванье Владимира шло медленно; он

Олнвпя Латам — 8И:}

беспрестанно должен был останавливаться и отдыхать; два раза ему опять делалось дурно. Когда он был одет, солдаты полусвели, полуснесли его с лестницы, и он очутился в хаосе кружащихся снежинок, блестевших при свете газового фонаря. Карета стояла во дворе у под’езда, выделяясь смутной белой массой; лошади заиндевели от мороза, и пар от их дыханья окружал их серым облаком.

При первом порыве ветра Владимир зашатался и схватился за металлическую ручку дверцы, чтобы удержаться. Рука у него была без перчатки, и он быстро отдернул ее, так как морозом обожгло кожу. Один из жандармов, забывая и свой мундир и присутствие начальства, обхватил его рукой.

У него были на глазах слезы. Владимир с удивлением посмотрел на него.

— Ничего, — сказал он, — это не больно.

На под’езде стояла жена дворника, крестясь и громко читая молитву. Костя, соскочивший с кровати и накинувший на себя шубку, держался за юбку матери и плакал от страха.

— Анна Ивановна, — заметил Владимир дворничихе, — уведите Костю, он простудится.

Услыша свое имя, мальчик вырвался от матери и бросился на шею к Владимиру.

— Володя, Володя, зачем они тебя увозят?

— Костя! закричала мать. Иди сюда, негодный мальчишка! Иди сюда!

— Зачем ты с ними едешь? — настаивал тонкий жалобный голосок, — так холодно!

J И

Мадейский подошел к карете.

— Уберите мальчика! — приказал он жандармам.

Владимир приподнял жавшуюся к нему головку

и поцеловал ее.

— Полно, милый, перестань. Мне не долго будет холодно! Ну, иди, ложись в постельку. Ты все это поймешь, когда вырастешь.

Костя перестал отбиваться и кричать; он слушал с широко раскрытыми от ужаса глазами.

Пока мать уносила его, он повернул свое серьезное детское личико, на котором застыли слезинки, и глядел в этот таинственный молчаливый полуночный мир, где плачут большие люди.

Оливия стояла подле кареты с открытой головой под бушевавшей мятелью, ресницы и брови ее заиндевели, белые хлопья снега кружились около нее. Ее лицо окаменело, на нем нельзя было прочесть ни мысли, ни чувства.

— Прощай.

Она ответила ему точно во сне:

— Ты можешь быть доволен, я не забуду.

— Что такое? — спросил Мадейский, приближая к ним свое приветливое лицо.

Она повернула в его сторону ничего не выражавшие глаза. До ее сознания доходил один только голос, голос Владимира; и на вопрос товарища прокурора ответил Владимир:

— Ничего, просто, что завтра масленица, что и «на нашей улице будет праздник».

8*_115

— Все в свое время, — любезно улыбаясь, проговорил Мадейский. — А пока садитесь, пожалуйста.

Владимир сел в карету вместе с жандармским офицером и двумя солдатами; дверца кареты захлопнулась; у больного опять начался припадок кашля, и раздирающий душу звук его слышался Оливии сквозь топот лошадей и шум от’езжавшего экипажа.

На следующее утро в девять часов Кароль быстрыми шагсми шел по улице. Один из его приятелей, имевший связи в департаменте полиции, приходил к нему поздно вечером и предупредил его, что там были разговоры о деле Владимира, что, вероятно, через несколько дней ему грозит обыск или какая-нибудь другая неприятность. «Сегодня ночью еще ничего не будет» — сказал он, и Кароль счел за лучшее не приходить до утра. "Если никто из друзей Владимира не проговорился, — думал он, — вероятно, все дело ограничится простым обыском, а это пустяки для такого осторожного человека, который не оставляет у себя ни клочка бумаги. Но все-таки, чем раньше предупредить, тем лучше.

Когда Кароль подходил к дому, дворник, скалывавший лед с тротуара, взглянул на него и резко спросил:

— — Вы к кому?

Первый раз слышал Кароль подобный вопрос; он внимательно посмотрел во все стороны. Во дворе следы экипажа исчезли под вновь выпавшим снегом, но на под’езде виднелись отпечатки многих ног.

Проходя мимо одного окна подвального этажа, он увидел, что стора слегка приподнялась, из него выглянуло испуганное лицо и быстро скрылось. Около лестницы лежала какая-то смятая белая вещь. Это был носовой платок, и по метке в углу его он догадался, кому он принадлежал. Он поднял его, развернул и разглядел вышитые буквы.

Затем он быстро вернулся к воротам и, как обыкновенно делал в затруднительных обстоятельствах, остановился на минутку, чтобы обдумать положение дела. Подниматься наверх было совершенно бесполезно, даже хуже, чем бесполезно. Наверно, полиция устроила засаду в квартире, и его, как неблагонадежного, тотчас же арестуют. Так как он нисколько не причастен к делу Владимира, то его выпустят через несколько недель, но он потеряет возможность помочь Оливии. Прежде всего ему надобно узнать, где она.

Он хотел выйти на улицу, но стора на том же самом окне снова приподнялась. На этот раз чья-то рука сделала ему знак, и дворничиха вышла к нему с заплаканными глазами.

— Барин, пожалуйста, зайдите к нам на минутку, — сказала она, отворяя дверь в дворницкую. — Вы знаете, что у нас случилось?

— Да, я догадался.

— Они в квартире. Они позволили мне взять барышню к себе в комнату. Я не знаю, что мне с ней делать. Она не шевелится, сидит, точно истукан.

Он нашел ОЛИБИЮ В маленькой, темной комнате; она, действительно, походила на каменное изваяние, с открытыми глазами. Он заговорил с ней по-английски, мягким голосом, называл ее по имени, но ответа не получил. Ее ресницы слегка дрогнули, затем лицо снова окаменело.

— Очнитесь! — сказал он и потряс ее за руку. — Очнитесь, вам надо действовать!

— Я подожду вас здесь, — сказал Кароль, останавливаясь на мосту через Фонтанку. — Войдите вон в эту дверь, где стоит часовой.

Оливия взглянула на него. Прошло всего несколько часов после ареста Владимира, и взгляд ее был все еще испуганный и растерянный.

— Разве вы не войдете со мной? Разве я должна итти одна?

Она задрожала, и руки Кароля, лежавшие в карманах его мехового пальто, сжались в кулаки. Ему было невыносимо тяжело посылать ее туда одну. Он очень хорошо знал, что ее ожидает.

— Мне лучше не ходить, — мягким голосом проговорил он, — со мной вы лишитесь последнего шанса успеха. Видите ли, дело в .том, что меня там знают.

— А есть у меня хоть какой-нибудь шанс?

— Вы иностранка, это послужит вам в пользу. Свидания с ним вам не дадут, но, может быть, скажут, где он, и позволят послать ему письмо. Просите, чтобы вас принял сам директор департамента

и по возможности не разговаривайте ни с кем другим. Вы помните, что я вам говорил?

Она ответила, точно ученица, повторяющая урок:

— Помню. Если кто-нибудь скажет мне что- нибудь оскорбительное, не обращать на это внимания.

Она оставила его на мосту и пошла по набережной к дому, у дверей которого виднелась надпись:

«Департамент государственной полиции».

— Могу я видеть его превосходительство г. директора?

Чиновник записал ее имя и то, по какому делу она пришла, и указал ей на широкий коридор, по стенам которого стояли скамьи.

— Подождите здесь; вас вызовут, когда придет ваша очередь.

Она ждала больше часу. Двери нескольких комнат открывались прямо в коридор; через него же был ход в другие части здания. Мимо нее беспрестанно проходили чиновники в вицмундирах, одни спешно, другие медленно, останавливаясь поговорить друг с другом, шурша бумагами, хлопая дверьми.

Просители ждали своей очереди, сидя на скамьях, некоторые шопотом переговаривались, другие говорили что-то громким, возбужденным голосом, большинство молчало. Подле Оливии сидела бедно одетая женщина с ребенком, прижимавшимся к ее коленям. Временами несколько слезинок скатывалось по ее щекам, и она машинально вытирала их рукавом своей поношенной черной кофты. Через каждые пять-десять минут открывалась дверь в комнату

директора на противоположном конце коридора, оттуда выходил один из просителей, и вызывали другого. Большинство шло туда спешными шагами, робко, с тревогой на лице; очень немногие сохраняли вид равнодушия.

Дверь около (того места, где сидела Оливия, приоткрылась, VL ней-то голос позвал по-французски:

— Алексей; войди на минутку, покурим, ядо-смерти устал.

Двое молодых жандармских офицеров вышли в коридор. Один, тот, которого назвали Алексеем, был толстяк, неуклюжая фигура которого мало гармонировала с его нарядным синим мундиром и серебряными аксельбантами. Другой был строен и изящен; но его красивое польское лицо казалось помятым, около губ и глаз появились предательские морщинки, а темные волнистые волосы уже поредели. Офицеры стали прохаживаться по коридору, распространяя вокруг себя запах духов, и вели свои разговоры, ни мало не заботясь о невольных слушателях.

— Ну, уж ваша Маша! — сказал красивый поляк, закуривая папироску и бросая спичку к ногам одного из просителей. — Всякая толстая рыночная торговка кажется вам красавицей!

Они прошли дальше, продолжая курить. Маленький, сухонький старичок с серебряными погонами вышел из комнаты и пошел, прихрамывая по коридору.

Офицеры отступили назад, давая ему дорогу. Красивый остановился недалеко от Оливии.

— Недурненькая, — донеслось до нее, — только одеваться не умеет. У ваших московских красавиц никогда не бывает такой посадки головы. Генерал, пожалуйте сюда, посмотрите на волосы этой девушки.

Старичок приковылял к ним, заглянул мимоходом под шляпку Оливин и остановился в нескольких шагах от нее. Она сидела все так же спокойно, крепко стиснув руки.

— Хорошо, если бы они были более рыжеватого оттенка, — сказал он, — а глаза, по-моему, всего красивее карие. Сероглазые женщины обыкновенно холодны, как рыбы; у них совсем нет темперамента.

Разговор перешел на разные подробности и на поясняющие их анекдоты. К счастью, Оливия плохо знала тот полу-французский жаргон, на котором они говорили, и не все понимала. Наконец, они отошли от нее.

— Вас вызывают, — сказала женщина в черной кофте, взглянув на нее своими заплаканными глазами. — Идите скорее, а то пропустите очередь.

Она встала и только тогда почувствовала, как ей холодно, как одеревянели ее ноги. Она разняла руки, они были в поту, и вытерла их носовым платком. Тяжело достался ей этот час ожидания. Она последовала за чиновником в приемную комнату директора.

«Оливия Латам, английская подданная. Пришла навести справки относительно Владимира Ивановича Дамарова, арестованного по обвинению в государственном преступлении»…

Его превосходительство поднял руку, и монотонный голос умолк.

— В каких отношениях вы с арестованным?

— Я его невеста, ваше превосходительство.

— Чего же вы желаете?

— Узнать, где он, и, если можно, получить с ним свидание,

— Первое время после ареста заключенным свидания не разрешаются. Недели через четыре…

Директор обратился к своему секретарю:

— Есть донесение об этом деле?

Секретарь передал ему бумагу. Он пробежал ее

и сказал, не поднимая глаз:

— Приходите завтра.

— Ваше превосходительство, он может умереть до завтра! Если я не могу видеть его, не могу ли я хоть написать ему? Если он увидит хоть одну строчку…

— Приходите завтра, — повторил директор и прибавил через плечо. Следующее прошение.

Перед глазами Оливии забегали красные круги.

— Позвольте мне послать письмо! Хоть скажите мне, где он… Ваше превосходительство… поймите, он умирает!

— Кто-то тронул ее за плечо.

— Его превосходительство заняты.

Она снова очутилась в коридоре, и дверь приемной комнаты закрылась за ней.

Она вышла на улицу. Часовой посмотрел на нее с равнодушным любопытством; он видал много лиц

с таким же 'йъЛажением. Когда она шла по набережной своею* po^sii походкой, праздничная толпа, занимавшая тротуар, расступилась и дала ей дорогу. На мосту Кароль встретил ее и взял под руку. Она не говорила ни слова и не поднимала глаз.

Несколько минут они шли молча; затем она повернула голову и посмотрела на него. Ничье сочувствие не могло, конечно, смягчить ее горе. Нов глазах Кароля, устремленных на нее, было более, чем сочувствие, и напряженное выражение ее лица смяг- . чилось. Она осмотрелась кругом, посмотрела на набережную, на реку, на прохожих и затем снова на Кароля.

— Ничего не вышло.

— > Я знаю, мягким голосом ответил он, — это обыкновенная история.

Они снова замолчали.

— В сущности, — сказала она, наконец, — это почти все равно.

Жизнь снова погасла в ее лице, и оно превратилось в неподвижную маску.

— Все кончится через два-три дня, не больше?

— Да, я думаю.

Они шли дальше, переходя из одной улицы в другую. Масляничная толпа шумела вокруг них; слышался смех, крики, брань, поцелуи и пьяные возгласы.

— Беда в том, — проговорил он, когда они повернули в более широкую улицу, — что вам с первого раза пришлось пережить самое худшее. Наши гово

рят, что надобно привыкнуть к такого ^ода вещам, и тогда они легко переносятся; вся ш^#к-а в том, чтобы привыкнуть.

Она вдруг засмеялась, и сама испугалась звука этого смеха: такой он был слабый и дребезжащий.

— А вы когда-нибудь испытали… были вы когда- нибудь хоть бы в положении женщины?

— У меня была сестра, — ответил он кротко, — это подчас не легче.

До сих пор он никогда не упоминал при ней о своей сестре. Теперь ее история, которую рассказал ей Владимир, воскресла в уме ее, как страшный призрак. В самом деле, что она такое, какое право имеет она придавать значение гибели своей личной жизни. Она лишь лишняя единица в длинном списке других единиц.

— Нас так много, — мелькало у нее в голове, — так страшно многорука ее, лежавшая на руке Кароля, задрожала.

— Я забыла, — сказала она, — мне не следовала напоминать вам.

Он взял ее руку и сжал своими сильными пальцами.

— Не беспокойтесь; я никогда не забываю. Вы тоже не забудете, но привыкнете, как все мы, привыкнете и к большим несчастьям и к мелким неприятностям. Возьмите, например, грязь. Когда какого- нибудь новичка приведут в провинциальную тюрьму и он увидит стены, покрытые тараканами и клопами, увидит вшей на своих нарах, ему кажется, что он

с ума сойдет, а потом он понемногу привыкнет. То же относится и к тем животным в образе мужчин, которых вы здесь встретили; через несколько времени женщины перестают замечать их присутствие.

Оливия невольно остановилась. Кажется, все чужие тайны были открыты для него; но что он угадал существование маленькой раны, только-что полученной ею, это ошеломило ее. Ей казалось, что она скорей умрет, чем заговорит о ней; а он все знал и без слов.

— Кароль… — в первый раз назвала она его по имени. — Кароль, почему вы узнали…

— Дорогая моя, вы не первая. Нашим женщинам часто приходится выносить это, если они молоды и хороши собой. Я думаю, это должно быть еще тяжелее для мужчин, которые их любят и должны при этом присутствовать. Но постарайтесь помнить, что это мало развитые люди, которые плохо понимают, что делают.

Она опустила голову, смущенная его широкою, всепрощающею снисходительностью.

— Кароль, робко спросила она через несколько минут, — сколько времени понадобилось вам, чтобы… Привыкнут!1?

— Не особенно долго, дорогая моя: года через два-три уж я относился ко всему иначе, чем сначала.

— Два, три.,, года… голос ее ослабел, и пальцы Кароля крепче сжали ее руку.

— А теперь, сказал он после минутного молчания, мы попробуем, нельзя ли чего-нибудь добиться

в жандармском управлении. Только вам нужно сперва успокоить свои нервы.

— Подождите минутку, дайте мне подумать.

Он шел рядом с ней и не говорил ни слова, пока она не подняла головы.

— Теперь я готова.

— Протяните-ка руку. Да, ока почти совсем не дрожит.

Он долго ждал ее около жандармского управления.

Когда она вышла оттуда, лицо ее было печально.

— Мне велели притти через час, на этот раз я сама виновата, я что-то перепутала. Я думала, мне надо ждать в коридоре, а оказалось, мне сказали, чтобы я прошла во внутреннюю комнату. Я пропустила свою очередь.

— Ах, господи! -вскричал Кароль.

Она посмотрела на него широко раскрытыми глазами.

Разве это… разве я… потеряла возможность что-нибудь узнать?

— Нет, не то; но они, кажется, намерены проводить вас. — Он колебался несколько секунд. — Лучше вам сразу узнать всю правду. Это штука, которую они проделывают иногда с тем, кто особенно беззащитен. МоЖет быть, вы оскорбили кого- нибудь из них сегодня ночью? Или они знают, что вы иностранка и у вас нет здесь друзей, кроме нас.

— Я не понимаю, что вы хотите сказать, — прошептала она сдавленным голосом.

Она это поняла прежде чем настал вечер.

Комедия продолжалась целый день. Ее посылали из одного места в другое: из жандармского управления к градоначальнику, оттуда в тюрьму, потом опять в жандармское. В одном месте было слишком рано, в другом слишком поздно. Некоторые чиновники давали ей какие-то ненужные об’яснения, другие резко выпроваживали ее; третьи смеялись ей прямо в лицо, остальные что-то бормотали себе под нос и уходили от нее. Когда все это кончилось заявлением: «сегодня уже слишком поздно, приходите завтра в десять часов утра», она, еле держась на ногах, дотащилась до того места, где Кароль ждал ее на углу улицы, и ухватилась за его руку, утомленная, обессиленная.

Он провел ее на квартиру, заставил немного поесть, уложил в постель и обещал притти к ней на следующий день рано утром. У него была некоторая надежда получить сведения о судьбе Владимира неофициальным путем, через посредство своих знакомых. Он предлагал Оливии прислать к ней на ночь какую-нибудь женщину, но она отказалась.

— Мне приятнее быть одной, — сказала она и отвернулась к стене.

Когда он пришел к ней на следующее утро, он сразу заметил, как она провела ночь. В глазах ее было опять то же растерянное выражение, которое он с таким страхом подмечал накануне.

— Мне мало что удалось узнать, — сказал он, — я только разузнал, где он. Его отвезли в крепость.

— Ах! — она закрыла глаза рукою.

— Это ничего не значит, моя дорогая. Каковы бы ни были условия его содержания, он их не чувствует.

— Вы в этом уверены?

— Я думаю, что если он еще жив, он не может быть в сознании.

Она усмехнулась.

— Вы забываете, что я фельдшерица и что меня нельзя обманывать. Я знаю, что он может прожить целую неделю и не терять сознания.

— Только не в тюрьме, — кротко заметил он.

Вечером, когда он привез ее домой, оба они

молчали; он видел, что она окончательно падает духом: руки ее дрожали, глаза потускнели; а между тем, это был всего второй день. Он сидел в санях рядом с ней и крепко сжимал зубы. Он знал случаи, когда человека водили таким образом неделю и больше. А она? Ей до конца жизни ад будет представляться не иначе, как лабиринтом белых коридоров, неверных сведений, улыбающихся лиц.

— Завтра утром, — сказал ей чиновник сладким голосом, когда она подошла к нему с широко открытыми пустыми глазами.

Кароль оставил ее у под’езда того дома, где она жила.

— Идите и лягте, — сказал он ей, — может быть, мне удастся что-нибудь узнать сегодня вечером. Я зайду к вам попозже.

Он проходил несколько часов и не мог ничего узнать. Поздно вечером вернулся он к ее дому, до

того усталый и измученный, что принужден был остановиться на лестнице и постоять несколько минут, прислонившись к стене. Ему казалось, что у него не хватит сил иритти к ней ни с чем. А между тем, итти было необходимо, она, наверно, сидит и ждет его. Он два или три раза оступился на лестнице, зацепившись ногой за ступеньки, и, подойдя к двери, снова остановился, чтобы собраться с духом.

Барышни нет дома, — об’явила ему заспанная служанка, отворившая дверь, — она не приходила после того, как ушла с вами утром.

Кароль спустился с лестницы и остановился на под’езде, чтобы сообразить, что это значит. Уж не арестовали ли ее в ту минуту, когда она входила п дом? Нет, это было невероятно, отогнал эту мысль. Она, должно быть, просто бродит по улицам. В таком случае, она непременно рано или поздно повернет к крепости. Неужели она зашла в парк? Он подозвал проезжавшего мимо извозчика, велел ему как можно скорей ехать на Петербургскую Сторону, осмотрел дорожки парка и взглядом окинул темные линии стен и запертые ворота крепости. Он слышал, как часы на башне проиграли: «Коль славен наш господь!»

Он отказался от дальнейших поисков в парке, вернулся назад через мост на Дворцовую набережную. На набережной дул сильный ветер, и снег слепил ему глаза. За гранитной оградой замерзшая река лежала словно мертвая, под сенью темного неба.

Оллlsiiij Латам- 9129

Оливия стояла в нише, защищавшей ее от ветра, и смотрела на широкое, ледяное пространство, расстилавшееся перед нею. С другого берега, от ворот крепости на нее смотрели, не колеблясь и не мигая, два огонька, словно два волчьих глаза.

Он соскочил с саней и велел извозчику подождать.

Она вздрогнула при звуке его шагов, и это показало ему, что он не первый мужчина, подошедший к ней в этот вечер.

— Оливия, поедем домой.

Она повернулась с криком, ухватилась за него в паническом ужасе, в отчаянии, еле переводя дух.

— Кароль, Кароль… ах, Кароль!

— Поедем домой, — повторил он и обнял ее одной рукой. — Бедное дитя! Поедем домой!

Но она отскочила назад,

— Нет, нет, я не могу, я боюсь!

Она совсем застыла от холода, он с трудом мог разобрать, что она говорит.

— Я пробовала… несколько раз… лестница темная… я не могу… Кароль… я увижу привидение,., я увижу привидение!

«Коль славен наш господь в Сионе», — повторили часы на крепости.

Кароль подозвал извозчика.

— Я вас отвезу к себе, у меня нет привидений. Садитесь.

Оливия машинально повиновалась, повернув голову, чтобы еще раз посмотреть на огни в кре

пости. Она была в полусознательном состоянии и почти всю дорогу сидела, положив голову ему на плечо. Приехав к себе на квартиру, он разбудил прислугу, велел заварить чай и дать чего-нибудь поесть. Потом он снял с нее пальто, уложил ее к себе на кровать и принялся отогревать ее руки и ноги. Вскоре ее оцепенение перешло в сон. Он сидел около ее кровати, чувствуя такую усталость, что не мог шевельнуться.

Вдруг она вскочила и обеими руками закрыла себе глаза.

— Ах, снег, этот снег!

Он обнял ее и прижал к себе.

— Кароль, он зовет меня1 Я слышала, как он меня звал! Они зарывают его в снег!

— Полно, полно, лягте, ничего этого нет!

Невозможно было успокоить ее. Она ходила

взад и вперед по комнате, точно зверь, засаженный в клетку, и вдруг начала смеяться:

— Они мне сказали, что против него нет никаких серьезных обвинений, что его, вероятно скоро освободят… что его…

— Сядьте! — перебил ее Кароль. Он прошел в противоположный угол комнаты и открыл шкаф. Она повиновалась и робко прошептала:

— Вы не… вы не уходите?

— Конечно, нет, я ведь обещал, что не оставлю вас одну.

Он подошел к ней с иглой подкожного впрыскивания, поднял ее левую руку и сделал ей впры-

0*131

скивание морфия. Когда она заснула, опустив голову на стол, он поднял ее и положил на кровать, а сам сел у ее изголовья и смотрел на нее.

Обстоятельства сложились так, что эта ночь будет единственною светлою точкою в его жизни В ее памяти она оставит след чего-то смутно ужасного; для него с нею кончится вся его жизнь. На этот раз он, вероятно, спас ее от помещения в какую- нибудь петербургскую больницу или сумасшедший дом, ему предстоит и дальше заботиться о ней. Это было его единственным утешением; он не оставит ее, пока может быть ей полезен.

Он опустил голову на подушку рядом с головой крепко спавшей девушки; плечи его слегка вздрагивали.

Когда она проснулась утром, он заваривал кофе. Она посмотрела на него растерянным взглядом; потом вдруг все вспомнила и попыталась вскочить, ко снова упала на подушку, схватившись руками за голову.

— Не торопитесь, еще рано, — сказал он, кивая ей и улыбаясь. — Вам будет лучше, когда вы выпьете чашку кофе.

Она медленно поднялась и села.

— Ах, вы из-за меня не ложились всю ночь. Зачем вы так устроили? Ведь вы совсем не спали?

— Я-то? Что вы, дорогая! Я спал, как сурок, в этом кресле. Вы хотите встать? Чистые полотенца лежат здесь, а вот вам и теплая вода. Я выйду немного покурить, ч]^

Когда она позпала его через несколько минут, он вошел с бумагой, имевшей вид казенной, и, прочитав ее, нахмурился. Несколько минут сидел он молча, помешивая свой кофе.

— Как вы думаете, приедет ваш отец, если вы ему телеграфируете?

— Отец? Я ни за что в свете не допущу, чтобы он приехал сюда.

— Ну, может быть, можно выписать кого-нибудь другого? Я не могу вас здесь оставить одну, а я должен уехать завтра.

У нее опустились руки.

— Вы уезжаете?

Я не могу остаться, меня выселят насильно. Срок моего разрешения кончился, я просил у полиции отсрочки и вот сейчас получил отказ. Я должен уехать завтра с утренним поездом

Она встала и взялась за пальто.

— Мне пора уходить, а завтра, если вам нужно ехать, уезжайте, но я никого не стану к себе звать.

— Мы поговорим об этом после… Между прочим, ваш заграничный паспорт взят и лежит у дворника. Вам надобно только подписать его.

— Но они обменили мой паспорт на какую-то другую бумагу, когда я сюда приехала.

— Да, но эта бумага имеет силу только пока вы живете здесь. Вы не можете переехать границу без вашего английского паспорта и без разрешения от русской полиции. Для получения этого разрешения я подал третьего дня прошение от вашего имени.

— Но я не могу теперь уехать, Я не могу выехать отсюда, пока…

Голос ее задрожал и оборвался.

— — Я знаю; но когда вы захотите уехать, вам придется долго ждать разрешения, вот почему я и выхлопотал вам его через приятелей. Если вы не воспользуетесь им в течение недели, вам надо будет подавать новое прошение. А вот вам деньги на дорогу и несколько английских золотых; если вы захотите уехать поскорей, вам некогда будет ходить в банк менять.

— — Кароль, неужели вы всегда обо всем заботитесь и для всякого?

Она подняла на него глаза и увидела, что губы его слегка задрожали, прежде чем он, взявшись за шляпу, ответил своим обыкновенным спокойным тоном:

— Нет, не для всякого.

— Его превосходительство заняты и не принимают, — сказали ей, когда она выразила желание видеть директора департамента полиции. Но тот секретарь, который говорил с ней накануне, согласился принять ее.

Он с улыбкой посмотрел на нее, когда она входила в комнату, и сердце ее замерло от страха. Она отлично помнила его, но в первый раз видела улыбку на его лице.

Позвольте справиться: вы пришли узнать о…

— Владимире Дамарове.

— Ах, да, помню. Вы не родственница ему, так кажется? Вы его невеста, если не ошибаюсь?

— Да.

Он с видом сострадания покачал головой.

— Ай-ай-ай! Такая красивая особа и не могла найти себе жениха получше!

Кароль был, кажется, прав: ко всему можно привыкнуть. На этот раз она даже бровью не повела.

— Во всяком случае, он не очень-то о вас думает, продолжал секретарь. — Я видел его вчера вечером, он совершенно равнодушен.

Она стояла не шевелясь и смотрела на него. Он откинулся на спинку стула и самодовольно покручивал усы.

— Уверяю вас, совершенно равнодушен. Право, лучше бы вам поискать другого жениха.

В коридоре стояли и разговаривали два офицера в синих мундирах и серебряных аксельбантах. Один из них обернулся, когда она проходила мимо, и пошел за ней,

— Это вы справляетесь насчет Дамарова?

— Да.

— А эти.,. — он показал головой на комнату секретаря, рассказывают вам разные небылицы? Не правда ли?

Она молчала, он понизил голос.

— l ie верьте им. Он умер вчера. Мне очень жаль вас.

Он вернулся к своему товарищу.

— Может быть, он и правду сказал, — говорила она Каролю, пока он помогал ей снять пальто. Но какую я могу иметь уверенность?

Они молча дошли до ее квартиры. Он стал на колени и помог ей снять теплые сапожки, прежде чем ответить.

— Какой был наружности тот жандарм, который заговорил с вами в коридоре?

— Я еле взглянула на него. Высокого роста, с рыжеватыми усами с проседью.

— С крючковатым носом, в полковничьем мундире?

— Кажется.

— Это Петров. Он порядочный человек, самый приличный из всех их. Он сказал правду.

— Может быть, а может быть, просто пошутил. Они все любят шутить.

Он ничем не мог поколебать ее пассивного, упрямого, безнадежного недоверия. На все его убеждения она отвечала одно:

По чему я могу знать, что это не такой же обман, как другие?

— Вам будет легче, если я добуду доказательства? — спросил он, наконец.

— Доказательства? Какие доказательства?

— Я не говорю наверно, заметьте. У меня очень мало времени. Но если я найду человека, честного человека, который своими глазами видел его мертвым…

Она зашептала сама про себя, сжимая руки:

Если бы я знала, что он умер… если бы я знала, что он умер…

— Я попытаюсь, — сказал Кароль. — Подождите меня здесь: я, быть может, не скоро вернусь.

Он вернулся под вечер. Она сидела на том самом месте, где он ее оставил, и смотрела на свои руки, сложенные на коленях. При входе его она подняла глаза и затем снова опустила их.

— Оденьтесь как можно теплее, поедем.

Она повиновалась, не делая никаких вопросов.

Они долго ехали в конке, наполненной рабочими в праздничных нарядах, и вышли в рабочем квартале недалеко от реки. На площади толпился народ, продавали разные дешевые лакомства и игрушки. Дальше, где кончались дома, улица была тиха. С одной стороны шел низкий, неровный берег с ивами, склонявшимися над замерзшей водой; с другой стена кладбища, а дальше — большой болотистый пустырь, на котором там и сям виднелись мелкие кусты, протягивавшие к небу свои голые сучья. Бледный серп луны поднимался прямо перед ними; сзади них виднелся город, озаренный красным отблеском вечерней зари.

Влево от дороги тропинка, протоптанная в снегу, вела к кустарнику. Кароль молча шел по ней, девушка следовала за ним, как лунатик.

Они описали большой полукруг по пустырю и подошли к кладбищу со стороны противоположной дороге. Глубокая канава с земляным валом, набросанным позади нее, указывала границу освященной

земли. За оградой виднелся ряд открытых пустых могил; длинные, полузанесенные снегом ямы, заранее вырытые для будущих покойников, а между ними кучи замерзшей земли, приготовленной, чтобы зарыть их.

Какой-то человек вышел из-за кустов навстречу им. Молодая девушка слегка содрогнулась при виде жандармской формы. Кароль подошел к нему.

— Очень вам благодарен, что вы согласились притти. Здесь нет никого, мы в полной безопасности. Эта барышня была его невестой. Расскажите ей все, что вы знаете.

Жандарм окинул ее быстрым взглядом и снова опустил голову, раздавив ногой комок снега. Это был еще совсем молодой человек, с широким добродушным лицом и светло-голубыми, круглыми, точно испуганными глазами.

— Я был дежурным в коридоре, барышня, начал он и остановился.

-- В крепости, когда его привезли? -- спросил Кароль.

— Точно так, ваше благородие, это было уж под утро. Я видел, как его пели по коридору. Он повернул голову и посмотрел на меня. Он не говорил ни слова. Его поместили в третью камеру.

— Одного?

— Одного, барышня. Он был совсем покоен. Я во все утро ничего не слышал в его камере, только разве он кашлял иногда. Когда Васильич принес ему обед, он что-то проговорил тихим голосом.

— Васильнч, это крепостной унтер-офицер?

— Он был дежурный, должен был разносить обед. Он вышел из камеры и ворчит: «Грех да и только, говорит, пропадут хорошие щи. Совсем, говорит, умирает, лучше бы мне достались».

— А кроме Васильича входил кто-нибудь к нему в камеру?

— Третьего дня ночью входил смотритель с доктором, ваше благородие; ну, они не долго там пробыли. Я слышал, как доктор сказал: «Не стоит, он не проживет до утра». А он таки прожил.

— Когда он скончался?

— Вчера около полудня. Я опять дежурил ночью. После обеда у меня было восемь часов свободных, а когда я пришел вечером, я слышал, как он стонал и что-то говорил сам с собой, что такое, я разобрать не мог. У него в горле как-то скрипело всю ночь, и раз он как-будто сказал: «воды». В шесть часов пришел Осип и сменил меня.

— А вчера днем Осип был дежурным?

— Точно так, ваше благородие. Теперь он здесь, в деревне. Нам обоим дали отпуск на один день, потому как нынче масленица. А он как вышел, так первым делом напился пьян. "В нашем деле, говорит, без этого нельзя, не выдержишь! Мне, говорит, все слышится, как он стонал и просил: «воды, воды, ради бога!» Осип и всегда такой был: мягко- сердый.

— Он дал ему воды?

— Как не дать! Раза два входил, давал.

V

— Ну, вот, кажется, и все, — сказал Кароль и положил руку на плечо Оливии. — Вы теперь узнали все, что хотели, моя дорогая; довольно.

— Оставьте меня. Я должна все разузнать. Значит, он умер вчера днем, когда вы не были дежурным?

. — Точно так, барышня. Осип говорил так: он все затихал, затихал; потом послышалось, точно будто пилят дерево, это, значит, у него в груди, а потом совсем стих. Вечером нас позвали положить тело в гроб. Не то что в настоящий гроб, а так — в большой ящик из еловых досок. Часа в два ночи мы его вывезли из крепости и привезли сюда.

— Он здесь погребен? Покажите мне его могилу.

Он посмотрел на нее искоса, нерешительно.

— Могила-то, барышня, надо сказать, не настоящая, не христианская. Пожалуй, я вам покажу.

Около ограды кладбища была небольшая кучка взрытой земли, слегка запорошенной снегом. Солдат остановился и, видя, что Кароль обнажил голову, также снял фуражку. ч

— Вот это здесь будет, — сказал он.

Оливия обошла могилу и пристально посмотрела на солдата.

— А уверены ли вы, что он был мертвый, когда вы зарыли его в яму?

Он слегка вскрикнул, перевел глаза с нее на Кароля и затем опять на нее. Потом перекрестился и проговорил:

— Христос с вами, барышня! Да неужели же вы думаете, что мы зарыли живого человека!

Почем я знаю! — отвечала она беззвучным, ровным голосом.

Кароль дотронулся до рукава солдата.

— Вы видели его лицо1 Расскажите ей.

— Да, я видал… — он слегка содрогнулся. — Мучился он, должно быть, сильно, и на рубашке была кровь. Он был совсем застывши.

— Хорошо, теперь довольно, — сказал Кароль. — Уходите по тропинке, а мы пойдем в другую сторону, по дороге; так будет безопаснее. Прощайте, благодарю нас.

Солдат еще раз' перекрестился и ушел, оставив их около могилы. Становилось темно. Через несколько времени Кароль дотронулся до ее руки.

— Пойдем,

Они пошли назад мимо ивовых кустов.

— Помните одно, — сказал он ей, — как он ни страдал, теперь все кончено, он умер, и никто больше не может сделать ему никакого зла. Это, конечно, слабое утешение, но эта мысль очень успокаивала меня после смерти сестры.

Она медленно повернула голову и посмотрела прямо в глаза ему.

— Я тоже спокойна. Но вполне ли вы уверены, что он умер прежде, чем они его похоронили?

— Вполне уверен, дорогая моя.

Она выехала за границу с ночным поездом. Только отправив ее, Кароль мог спокойно оставить столицу. Он уложил ее вещи, расплатился по ее

счетам и взял ей билет. Она оставалась совершенно пассивной, ела, одевалась, двигалась, когда он ей приказывал, и прерывала молчание все тем же повторявшимся от времени до времени вопросом:

— Уверены ли вы, что он умер, прежде…

— Совершенно уверен, — неизменно отвечал он ей.

Она повторила тот же вопрос, когда он вошел за ней в вагон и покрывал ей ноги пледом.

— Совершенно уверен, — сказал он еще раз.

Прозвонил звонок; он соскочил на платформу,

и дверцы вагона захлопнулись,

— Это был еще второй звонок, сию минуту двинется. Я телеграфировал вашим родным, чтобы вас встретили в Дувре.

— Кароль…

Она приложила руку ко лбу, как-будто стараясь что-то вспомнить.

Он вскочил на подножку и прижался к окну.

— Что вы хотите сказать?

Она повторила свой вопрос: кроме него, ничто на свете не интересовало ее.

— Вы уверены, что он умер, прежде чем они зарыли его в яму?

Он ответил с тем же неутомимым терпением:

— Совершенно уверен, моя дорогая.

Прозвонил третий звонок. Он сделал ей прощальный знак рукой и прокричал:

— До свидания! Я приеду к вам в Англию, как только будет можно.

Ее глаза смотрели мимо него каким-то остановившимся, неподвижным взглядом. Поезд двинулся. Когда он скрылся из вида, Кароль пошел было по платформе, но вдруг отстановился и схватился обеими руками за грудь. К нему подошел носильщик.

— Вам дурно, барин? Не надо ли…

— Принесите мне водки, — прошептал Кароль. Его всего трясло, точно истеричную девушку.

Носильщик побежал в буфет. Он последовал за ним, не замечая ничего окружающего, и наткнулся на прохожего, который сначала сердито оглянулся, а затем с удивлением протянул руку.

— Доктор Славинский! Вот-то не ожидал.

— К чорту! — закричал он, — я иду напиться!

ЧАСТЬ ВТОРАЯ I

На пристани в Дувре Оливию встретил Дик Грей. У отца ее было спешное дело, и он сам не мог выехать, а Дик, ставший за это время другом дома, предложил свои услуги. Когда она сходила с парохода, он растолкал толпу и бросился ей навстречу. Но среди первых веселых приветствий он вдруг остановился и с удивлением посмотрел на нее. Она, повидимому, не заметила этого, машинально передала ему свой саквояж и позволила вести себя на поезд.

Он долго не решался заговаривать с ней ни о чем, кроме необходимых мелочей, наконец отложил газету и нагнулся к ней. Поезд мчался мимо пустых полей хмеля; она сидела неподвижно и смотрела, не замечая их.

— Оливия, разве он…

— Умер, — ответила она, не шевелясь. У него хватило такта не предлагать больше вопросов.

Ее родные были менее деликатны. Правда, они ничем не расстраивали ее; но никакие вопросы не могли быть хуже того изумления, которое вырази- 144

лось на лице отца при ее виде, изумления, перешедшего в ужас, когда она подошла к нему. «Господи боже мой! Это Оливия!» резким голосом вскричал^г мвтй? А затем они постарались скрыть свои чувства. «Ты нас испугала, дорогая, мы тебя ждали со следующим поездом». Дженни с своей стороны пристально посмотрела на сестру, затем расплакалась и выбежала из комнаты; но хуже всего было лицо матери.

В первую минуту им показалось, что она умирает от какой-нибудь изнурительной болезни или что она заразилась злокачественной формой малярии. Они стали убеждать ее посоветоваться с доктором. Она сначала отказывалась и уверяла утомленным голосом, что вовсе не больна; но когда они продолжали настаивать, она уступила, чтобы избавить себя от напрасных споров, и согласилась поехать с отцом в Лондон посоветоваться с одним известным врачом.

Острое малокровие и нервное истощение, — определил врач. — Кроме этого, я не нахожу у нее никакой болезни. Вероятно, она перенесла какое-нибудь потрясение или у нее на душе какое-нибудь горе.

— I осподи! — вскричала миссис Латам, когда ей передали определение врача, да вы посмотрите на нее. Она худа, как скелет, губы у нее белые, как бумага, и даже волосы ее потеряли свой прежний цвет. Как он может говорить, что не находит у нее никакой другой болезни.

К несчастью, действительно, никакой другой болезни не было. Если бы молодая девушка обла-

Оливая Латам −10Ш>

дала менее крепким и здоровым организмом, она, может быть, заболела бы острого болезнью, которая принесла бы ей единственное возможное облегчение: временный перерыв ее обычной жизни. Но физически она была слишком крепка для этого и не подвергалась никакой болезни, кроме постепенного упадка сил. Она была, как сказала мать, худа, как скелет, и, несмотря на весь их уход, худела все больше и больше. В три месяца она до того ослабела, что не могла без одышки пройти по саду и, поднявшись до половины лестницы, должна была останавливаться: такое у нее делалось сердцебиение. Ее мучила бессонница, страшные головные боли, кошмары и припадки озноба; кроме этого, у нее не было никаких болезненных признаков.

В первые месяцы никто в семье не поднимал вопроса о том, как она думает устроить свою жизнь, и молодая девушка, повидимому, сама не думала об этом. Она вернулась домой, повинуясь, во-первых, какому-то слепому инстинкту; во-вторых, потому, что Кароль сказал ей, чтобы она ехала, а она слишком безучастно относилась к жизни, чтобы ослушаться его. Очутившись дома, она оставалась там, совершенно пассивно, и пассивно же принимала или переносила тысячу мелочей, которыми мать старалась доказать ей свою любовь: и мальц-экстракт, и мясной сок, и робкие ласки.

В сущности, она сделалась равнодушной ко всему на свете, даже к памяти своего покойного жениха. Может быть, когда-нибудь она почувствует свою

утрату; теперь же она ничего не чувствовала, кроме страшной боли в голове и каких-то колес, которые вертелись и вертелись безостановочно час за часом в течение длинных бессонных ночей.

Первое время ей казалось, что если бы она только могла уснуть, все было бы хорошо. Из-за этого противного лежанья в постели без сна она так боится надвигающихся сумерек, она целый день чувствует такую тяжесть, такой холод. Если бы она могла спать, она опять сделалась бы похожей сама на себя. Но, прежде чем миновала весна, она стала говорить себе, что все было бы хорошо, если бы она могла не засыпать.

Когда человек не спит, его ум может бороться за существование, может призывать на помощь силу воли, данную ему природой. Но когда он спит что делать? Ее возмущала несправедливость, коварство, лежащее в основе этой всеобщей потребности спать; теперь она в первый раз поняла, что сон — это ловушка, от которой не может спасти никакая предусмотрительность. Расположите, как хотите, свою жизнь, свои мысли и действия, приучите свою натуру безусловно повиноваться голосу разума; но вы, во всяком случае, должны заснуть, и это отдаст вас вполне во власть той машины, которая действует в вашей голове и создает призраки по своему произволу.

Если бы только она могла избавиться от этих кошмарных призраков, ей, наверно, удалось бы забыть. Эти призраки толпились вокруг нее непре-

10*147

рывными рядами. Ей представлялся лед, пустырь, снег, засыпающий глаза; представлялось, что она роет замерзшую землю, чтобы узнать, страдал ли он перед смертью, чтобы убедиться, что он действительно умер, прежде чем его зарыли в яму; ей представлялись усмехающиеся лица, самодовольные красные губы, произносящие неприличные речи; представлялись коридоры, бесконечные, белые коридоры. Иногда, заблудившись в этих коридорах, она ходила по ним целую ночь, а вдали знакомый слабый голос просил: «Воды, воды, воды!» Иногда тот же голос слышался из-под кучи мерзлой земли, она шла на него, пробираясь между могилами, скользя, падая, и натыкаясь руками на острые колья, вбитые в землю.

Часто мать или сестра, проснувшись ночью от ее крика, вбегали к ней в комнату и видели, что она спит с широко открытыми глазами и быстро шепчет что-то, чего они не могли понять. Если они ее будили, она говорила: «кошмар», и укладывалась, как-будто собиралась опять заснуть, но в глазах ее было выражение дикого ужаса. Днем она была по большей части молчалива, хотя иногда на нее находили припадки необыкновенной говорливости, она безостановочно болтала о разных пустяках, смеялась над всякой пустой шуткой; но в каком бы она ни была настроении, она все-таки ни одним словом не выдавала своей тайны. Ее родные попрежнему ничего не понимали; впрочем, если бы она им и все рассказала, они, вероятно, тоже не пеняли бы.

Для Дженни, для этого баловня семьи, перемена в сестре была первым ударом, первым действительным и горестным разочарованием, какое она испытала в жизни. За последние полгода она дошла до той степени развития, когда детски тщеславная и легкомысленная девушка вдруг приходит к сознанию того, что на ней лежат известные обязанности; по природе мягкая и склонная к подражанию, она взяла себе за образец старшую сестру и всеми силами старалась вести себя так, как она, «Я никогда не буду такой умной, как Оливия, — говорила она матери, — но я постараюсь быть такой же доброй». Это решение было отчасти внушено ей новым викарием, влияние которого на нее постоянно усиливалось; но тем не менее это было искреннее решение; молодая девушка твердо держалась его и мужественно отказывалась от разных удовольствий, чтобы оставаться с матерыо. При этом она утешала себя мыслью, что, когда Оливия вернется домой, ей будет приятно, что она стала «такою доброю». А вот теперь Оливия вернулась, но это была не Оливия, а какое-то привидение с провалившимися щеками и жестким взглядом. С грустью замечая, что, повидимому, никому нет дела до ее доброты, маленькая Дженни с ужасом и недоумением глядела на эту первую жизненную трагедию, разыгравшуюся на ее глазах.

Разочарование и беспокойство сблизили ее с матерью сильнее прежнего и отшатнули от Оливии. Вся жизнь миссис Латам прошла спокойно, без

всяких злоключений. И вдруг в этот серенький мир полутеней откуда-то из внешнего мира ворвалась тьма, настоящая тьма, которая давала себя постоянно чувствовать. Через месяц после возвращения Оливии мать стала следить за ней тайком, сторониться ее и бессознательно все больше и больше привязываться к своей младшей дочери, как-будто только она одна была ее кровь и плоть, а та, другая, была ей чужая.

Между тем, и она и Дженни очень нежно относились к больной. Если бы молодая девушка вернулась к ним с каким-нибудь менее тяжелым горем, с таким горем, о котором можно было бы разговаривать, которое можно было бы оплакивать, они чувствовали бы ее печаль, как свою собственную, и полюбили бы ее еще больше за эту печаль. Но Оливия вернулась с крепко сжатыми губами и упорно хранила молчание.

Отец ее тоже молчал. Из всей семьи он один хоть смутно, но понимал ее состояние. Какое происшествие превратило дочь, которою он так гордился, в эту угрюмую, чуждую ему женщину, он даже приблизительно не мог угадать. Но растерянный взгляд ее глаз предупреждал его, что ее следует предоставить самой себе, не надо предлагать ей вопросы, не надо навязывать ей свое сочувствие; и его сдержанность была до некоторой степени вознаграждена. Правда, он мало-по-малу потерял надежду, что она когда-нибудь по собственному побуждению расскажет ему все, но он приобрел

одно: она избегала его меньше, чем других. «Она, кажется, не сторонится меня так, как матери и сестры, — говорил он своему домашнему доктору, не решаясь положительно утверждать даже этого факта, — но это, может быть, просто потому, что я не надоедал ей, и она забывает о моем существовании».

В один майский вечер мистер Латам, возвращаясь домой из банка, встретил жену, которая ожидала его на под’езде.

— Входи потихоньку, Альфред, — сказала она. — Оливия лежит в гостиной на софе. Она сейчас только уснула. Мы целый день мучились с ней.

— Опять головная боль?

Оливия теперь обыкновенно вставала по утрам поздно, и он не видал ее до от’езда из дома.

— Да, страшнейшая. Сегодня утром ходила взад и вперед по своей комнате, с ума сходя от боли. Я посылала за мистером Мортоном.

— Он был?

— Да, он дал ей что-то, чтобы облегчить страдание; но говорит, что вылечить ее не может. Он повторяет то же, что говорил лондонский доктор: у нее что-то есть на душе, и ей было бы легче, если бы она не скрывала этого. Альфред, не можешь ли ты заставить ее рассказать тебе? Если бы мы только знали…

— Не стоит нам опять говорить об этом, Мери. Теперь совсем невозможно приставать к ней с допросами. Может быть, впоследствии она сама нам скажет.

— Нет, не скажет, и она умрет. Войди, посмотри на нее, она крепко спит. Я до сих пор не замечала, до чего она извелась.

Он вошел в комнату в мягких туфлях и остановился около спящей, удерживая дыхание. Ее платье расстегнулось и открыло исхудалую шею и руки. Лицо ее, когда она спала, казалось лицом мертвеца.

Он тихонько отошел от нее и стал около окна.

— Господи боже! — прошептал он.

Жена подошла, стала подле него и взяла его под руку.

— Альфред, она умрет.

Он ничего не ответил.

— Посмотри, — прошептала она, — идет телеграфист, он ее разбудит!

Мистер Латам открыл окно:

— Не звоните, телеграфист…

Но телеграфист не слышал его и сильно дернул звонок у входной двери. Оливия вскочила с дивана с криком, раздавшимся по всему дому.

— А! жандармы!..

После этого она вполне проснулась и увидела отца с матерью. Они ни о чем не спросили у нее, и она не дала им никаких об’яснений; не говоря ни слова, ушла она в свою комнату, а они остались на прежнем месте, избегая глядеть друг на друга.

На следующий день миссис Латам увидела, что Оливия одна в саду, лежит на своем складном кресле. Она тихонько подошла к ней сзади и обняла ее за шею.

— — Не надо, мама, — сказала молодая девушка, отстраняясь от нее, — вы мне делаете больно.

Миссис Латам сняла свои руки; она привыкла принимать как необ’яснимый факт эту неестественную чувствительность к прикосновению.

Руки Оливии лежали на ручках кресла; мать стояла и наблюдала, как тонкие волосики на этих руках вдруг выпрямлялись, точно под влиянием страха или холода, потом ложились и затем снова выпрямлялись.

— Оливия, дитя мое, — проговорила она, наконец, — скажи мне, что такое с тобой?

— Я вам уже говорила, мама, решительно ничего. Я просто устала и не совсем здорова, больше ничего.

Миссис Латам опустила глаза и глядела на маргаритки.

— Видишь ли, моя милая, мы не могли не слышать, что ты сказала вчера, когда телеграфист разбудил тебя…

— Я ничего не говорила.

Дорогая моя, я не требую у тебя откровенности. Но подумай, что мы должны были чувствовать, и твой отец, и я, когда мы услышали такое слово… Если бы ты только могла сказать нам-..

Она остановилась. Оливия поднялась с кресла и стояла перед ней молча, сжав губы.

— Отлично: вы подслушиваете, что я говорю во сне? Я очень рада, что вы мне это сказали. Я, значит, живу среди шпионов, это надо принять к сведению.

— Оливия! — с трудом проговорила миссис Латам. Во всю свою жизнь она ни от кого не слышала подобных слов, а теперь ее родная дочь бросила их в лицо ей. Оливия простояла с минуту, глядя на нее странно блестящими глазами, и затем медленно пошла домой. Когда мистер Латам вернулся, он нашел жену безутешно рыдавшею и слово за слово разузнал от нее, что случилось. Он побледнел, слушая ее рассказ; такого рода грубость была настолько не в характере Оливии, что он увидел в ней подтверждение мучивших его опасений.

— Где она? — спросил он.

— — В своей комнате. Альфред, не говори с ней об этом. Это я виновата; ты меня предупреждал, что ее не надо расспрашивать.

Не отвечая ей, он поднялся наверх и постучал в комнату Оливии. Она сидела у окна, по обыкновению одна, и даже не повернула головы, чтобы посмотреть, кто вошел.

— Что, у тебя опять болит голова, дорогая?

— Нет.

— Хорошо ли ты спала сегодня ночью?

— Не хуже, чем обыкновенно.

— Мне бы хотелось немножко поговорить с тобой, если ты не чувствуешь себя дурно.

— Что такое?

Она продолжала сидеть, не шевелясь. Он стал рядом с ней и взял ее за руку; она отняла руку. Ее пальцы скользнули по его пальцам, точно ледяшки.

— Я застал твою мать в слезах, — начал он. — Ее очень расстроил разговор с тобой в саду. Она упрекает себя за то, что раздражила тебя, но… она ведь твоя мать, Оливия, и ты знаешь, как она слаба здоровьем.

Оливия смотрела на свои холодные, крепко сжатые руки и ни одним знаком не обнаружила, что слышала его слова.

— Не думаешь ли ты, — решился он, наконец, произнести, — что это несколько.., жестоко с твоей стороны? Бог свидетель, что я не хочу допытываться твоих тайн, но..,

— Но вы не понимаете, как я могу быть настолько грубой, чтобы заставить маму плакать? Я и сама этого не понимаю. Должно быть, у меня высохли те железы, которые выделяют дочернюю любовь, или какие-нибудь ткани переродились, или что-нибудь в этом роде. К чему мне обманывать и притворяться, будто я люблю всех вас, когда я вас нисколько не люблю? Я, конечно, вела себя отвратительно относительно матери, но я бы ничего не говорила ей, если бы она оставила меня в покое.

— Не жестоко ли требовать этого от людей, которые любят тебя, хотя ты их и не любишь? Разве могут они молчать, когда видят, что тебя мучат какие-то страшные кошмары? Не могу ли я помочь тебе избавиться от этих страшных видений? Я постараюсь понять тебя с полуслова.

Оливия встала и прислонилась к стене; она посмотрела на отца; это был взгляд беспомощного,

затравленного животного, выгнанного из его последнего убежища, и сердце мистера Латама сжалось от раскаяния и жалости.

— Отец, — сказала она, — я приехала домой, потому что мне некуда больше ехать. Неужели вы не дадите мне пожить здесь немного, пока я отдохну? Я не долго буду беспокоить вас. Разве я когда-нибудь требовала чего-нибудь лишнего от вас или от мамы? Но если вы будете расспрашивать меня, мне придется уйти.

— Уйти? куда? неужели опять туда?

— Все равно, куда-нибудь, хоть в лес, если у меня не хватит сил итти дальше. Пусть я лучше умру с голоду в лесу, чем сойду с ума от всех этих расспросов. Ах, отчего вы все не можете оставить меня в покое! Куда я ни повернусь, везде кто- нибудь да задаст мне вопрос, вечно, вечно вопросы… Разве вы не видите, что это душит меня? Я не могу… дышать…

Ее голос превратился в хриплый, сдавленный крик. Она подняла руки и рвала на себе ворот платья. Когда на испуганный зов отца сбежались служанки, она лежала, с трудом переводя дух, как человек, который совершенно задыхается. Никто не знал, что делать при таком ужасном припадке; но мало-по-малу судорожное сжатие горла прошло и припадок кончился, оставив ее обессиленой. От слабости она начала рыдать и, прижимаясь к руке отца, повторяла:

— Обещайте мне не задавать вопросов! Скажите им, чтобы они меня не расспрашивали!

Он поцеловал ее, вздохнул и ушел. Он дал ей обещание, о котором она просила, потому что не мог не дать; но он чувствовал, что дочь, которую никогда нельзя расспрашивать о том, что близко касается ее, стала плохим утешением для отца на старости лет.

II

С половины лета, Оливия стала сознавать, какое несчастье грозит ей. Смутные страхи, преследовавшие ее весною, стали более определенными, тени более темными, кошмары более упорными, призраки, являвшиеся сначала мимолетно и поодиночке, проходили теперь перед ее закрытыми в полусне глазами длинными процессиями, попеременно то светлея, то темнея, словно двигающаяся картинка волшебного фонаря; но пока ничего, кроме этого, еще не было.

Первый раз она увидела галлюцинацию на яву в один жаркий июньский день. Она была одна и лежала в саду под теныо большего орехового дерева. Солнечные пятна скользили по ее лицу и платью; за два шага от нее цветущий куст лаванды купался в солнечных лучах. Она лежала несколько времени с закрытыми глазами, прислушиваясь к жужжанию пчел; потом, приподнявшись на локте, она окинула взглядом сад. Он блистал самыми разнообразными красками. Около под’езда дома желтые и пунцовые розы выделялись на фоне кустов жасмина; синие королевские шпоры, красные гвоздики, ноготки и золотоцветникн пестрели на

клумбах; с решоток перекидывались над дорожками длинные стебли красных клематисов. Подле нее ярко зеленела живая изгородь, оттеняя сероватые листья лаванды.

Вдруг все краски исчезли, свет померк. Какая-то девушка, как-будто она и не вполне она, двигалась в полутемной комнате, не круглой, но многосторонней; все обои на стенах этой комнаты были картинами. Другая девушка, тоже она, враждебно относившаяся к первой, наблюдала за ней. Она видела, как первая, настоящая она, обратилась к одной из разрисованных стен, и вдруг картина исчезла, и вместо нее появился черный квадрат, точно кто-то закрыл стену занавеской. Через минуту таким же образом исчезла вторая картина, за ней третья, всюду появлялись черные квадраты. Страх охватил беспомощную девушку, она кинулась с протянутыми руками к ближайшему черному квадрату, но руки ее прошли насквозь в пустое пространство, ничего не коснувшись.

Но вот внутри ее самой появилось черное пятно, незаметная точка пустоты, которая все росла и росла. Это была внутренняя пустота; она стремилась соединиться с внешней и слиться с нею; стремилась окончательно уничтожить то существо, которое воображало, будто живет, между тем как было простым миражем, подобно всему, что есть на небе и на земле.t ,

Первый реальный предмет, который вернулся к ней, были ярко зеленые подстриженные кусты

живой изгороди; затем в глаза ей бросилась вся радуга красок цветника, и пчелы зажужжали в лаванде. Она лежала тихо, не смея шевельнуться.

Мимо сада проехал кабриолет отца ее. Поров- нявшись с ореховым деревом, мистер Латам наклонился и бросил ей пучок жимолости.

— Вот тебе твои любимцы!

Она протянула руку, чтобы взять розоватые цветки, упавшие к ней на колени, и вдруг отдернула ее, не решаясь дотронуться до них: может быть, это не настоящие цветы, может быть, это тоже мираж…

Она прижала холодные руки к глазам, чтобы не смотреть на жимолость. Как знать, не исчезнет ли она от ее взгляда?

Она, должно быть, долго пролежала таким образом; когда она услышала голос матери, тень дерева передвинулась, и солнце светило прямо на ее ничем не защищенную голову.

— Дорогая моя, у тебя опять разболится голова: напрасно, ты лежишь на солнце. Что это, ты дрожишь?

— Холодно! слабым голосом проговорила она, вздрагивая.

— Холодно? В такую погоду? Господи, у тебя руки холодные, как лед, и влажные! Лучше бы ты пошла в комнаты.

Молодая девушка молча повиновалась. Она опять вздрогнула, когда мать поцеловала ее в лоб. С какой стати мираж — и вдруг целует?

Страх сойти с ума в первый раз напал на нее в эту ночь, во время бессонницы. Она заснула, как только легла в постель, и проснулась от крика «Воды! воды! воды!» — который она столько раз слыхала. На этот раз сон был такой живой, что, когда она проснулась, ей казалось, будто звук раздается у самого ее уха.

Она сдвинула со лба волосы, они были мокры и спутаны, а руки ее дрожали. Нет, к этому никогда нельзя привыкнуть; после всякого кошмара пробуждение было так же ужасно теперь, как и в первое время.

Она вспомнила сегодняшнее видение. Оно явилось при ярком дневном свете, когда она не спала и вполне владела своими чувствами. Крик «воды» она слышала во сне. Если он повторится наяву… Она сразу поняла. Если это случится, это будет признаком, что сумасшествие надвигается.

Осенью она стала чуть менее слаба и худа; а в начале зимы одно чисто случайное обстоятельство на время отвлекло ее ум от его долгого кошмара. В деревне умерла маленькая девочка; ее мать, жившая раньше служанкой у Латамов, сказала Дику Грею, что ей очень хотелось бы, чтобы барышни пришли посмотреть покойницу.

Когда он спросил Дженни, пойдет ли она с ним к несчастной женщине, Дженни сразу согласилась, хотя с маленькой гримасой. Она терпеть не могла покойников, и еще не научилась любить обитателей коттеджей; но она искренне хотела сделать все, что

могла, для утешения бедной матери, особенно, если Дик одобрит это.

А вы? — спросил он, обращаясь к Оливии.

— Пожалуй, если хотите, — отвечала она, не поднимая головы, мне все равно.

Он опустил глаза. Ему вспомнилась прежняя Оливия, которую не нужно было приглашать; матери прибегали к ее помощи, она сама своими сильными и нежными руками убирала маленьких покойников.

Когда они подошли к кроватке умершей девочки, мать сняла покрывало, накинутое на ее личико. Со слезами показала она им, как тщательно разглажено, платьице, надетое на ней; не малым утешением в горе служило ей то, что у ее дочурки будет все как следует, «не хуже, чем у господских детей».

— Нам придется взять лишнюю работу, чтобы заплатить за него, — сказала она, указывая на гробик с блестящими ручками и атласной обивкой, — но мы ни за что не хотели положить ее в простой, дешевый гроб.

Дик приветливо похвалил гробик и чистую одежду ребенка. Дженни, победив свое отвращение, положила несколько белых хризантем на грудь покойницы и пробормотала две-три банальные фразы утешения. Огорченная женщина рыдая произнесла:

Да, конечно, мисс Дженни.,. Благодарю вас, сэр, — но глаза ее искали Оливию. — Мисс Оливия, дорогая моя, — обратилась она к ней, — вы тоже испытали горе, это видно по вашему лицу, вы понимаете,

Олпвия Латам — 11l(il

что я чувствую. О! — она залилась слезами, — никогда я не думала, что мне придется хоронить ее.

Оливия посмотрела на нее и сделала над собой усилие, чтобы понять, что происходит.

— В сущности, — сказала она, — ведь это все не важно. Она умерла, это несомненно. Главное — чтобы человека не зарыли в землю живым…

Она остановилась, сразу сообразив, что сказала что-то невозможное, чудовищное: женщина отняла от глаз передник и глядела на нее с ужасом и изумлением.

— Оливия! — вскричала Дженни, когда они вышли на улицу, — как ты можешь быть такой жестокой!

— Что же делать, если я такой родилась, — отвечала она. — Это все до того нелепо!

— Что нелепо?

— Не знаю: покойники, утешения, разглаженные платья. Человек плачет, потому что умер тот, кого он любил, а мы должны ему сочувствовать. К чему это все? Девочка умерла так же, как другие. Многие из нас умерли, только этого никто не замечает.

Дженни открыла рот, чтобы возразить, но Дик оставшийся после них в коттедже, догнал их в эту минуту и сделал ей знак молчать.

— Возьмите меня под руку, Оливия, — сказал он.

Итти им было недалеко; но когда они вошли в сад,

он почувствовал, что Оливия тяжело опирается на его руку. Лицо ее было мертвенно бледно.

— Оливия! — вскричала Дженни, — милая, что с тобой?

Ничего! — У входа на лестницу Оливия отняла руку от Дика. Дженни подбежала к ней с тревогой.

— Тебе дурно, у тебя ужасный вид! Мистер Грей…

Оливия медленно обернулась и посмотрела на них, держась за перила лестницы в напряженной позе человека, на которого нападают.

— Оставьте меня в покое. Мне совсем не дурно, мне никогда не бывает дурно; я просто устала. Понимаете: я устала.

Она отвернулась от них и пошла наверх.

В эту ночь она ходила взад и вперед по своей комнате и роптала на судьбу и людей. Вид умершего ребенка пробудил в ней сознание, что она живет и обречена жить, что ее железные нервы не сломятся ни при каком несчастьи. Отчего же другие люди умеют и умирать без труда, и забывать. Все дается им легко: жизнь и смерть, слезы и забвение, все, даже сон; наверно, мать умершей девочки спит теперь крепким сном, хоть у нее глаза и опухли от слез. На будущую весну у нее родится другой ребенок, она будет шить ему платьица со складочками и с оборочками и забудет свою утерянную девочку.

И вот неожиданно появилась в душе ее какая-то давно исчезнувшая тень той Оливии, которую любил Владимир, той Оливии, которая так нежно сострадала всякому чужому горю, и глаза ее наполнились слезами при воспоминании о заплаканном лице несчастной матери. Но эта тень быстро исчезла и смени

лась другой Оливией, которая тряхнула головой и засмеялась. Ах, эти огорченные лица счастливых людей, которые оплакивают своих покойников, умерших так спокойно, среди таких нежных забот! Они, конечно, горько поплачут день или два, самое большее — неделю; потом пойдут п церковь в нарядных траурных платьях, помолятся там и осушат свои слезы. И эти люди воображают, будто знают, что такое адские муки.

О! как ужасно сознавать это раздвоение своей личности: одно «я» чувствует, другое «я» видит это и насмехается.

Она подняла руки и заломила их над головой.

— Я схожу с ума! — громко прокричала она. — Кароль, я схожу с ума!

Кароль… да, Кароль не принадлежит к тем нарядным, довольным людям, которые оплакивают своих покойников. Но, может быть, и Кароль гоже мираж.

Руки ее медленно опустились. Она легла в свою холодную постель и лежала без сна в темноте.

Перед рождеством выпал первый снег; поздно вечером отец нашел ее в саду босою, она ходила в припадке лунатизма, и белые хлопья падали на ее распущенные, ничем не покрытые волосы. Он попробовал, нельзя ли, не разбудивши, отвести ее в ее комнату; но при первом прикосновении его она подняла руки со страшным криком:

— Ай, ай, я в снегу, в снегу!

Она стала обеими руками неистово сбрасывать снег у себя с лица и с шеи.

— Оливия! — позвала ее миссис Латам, выбежав на шум голосов; и молодая девушка, вся дрожа, прижалась к груди ее. В первый раз после своего возвращения она ответила на ласку матери, и то только на минуту. Все еще дрожа, она отшатнулась от нее и посмотрела на них жестким взглядом, который так тревожил их.

— Ничего, благодарю вас. У меня был кошмар: это от… снега.i,

Не смотря на ночные кошмары, физические силы возвращались к ней. В феврале она уже могла не уставая делать большие прогулки и проявляла беспокойную энергию взамен мертвенной пассивности прошлого года. Большую часть времени она проводила теперь бродя по обнаженным лесам. Бездеятельность была настолько противна ее природе что при первом повороте ее здоровья к лучшему у нее явилось желание уехать из этого сонного местечка, от этих праздных людей. А между тем, когда у нее мелькала мысль вернуться в Лондон и приняться за прежнюю работу, она с ужасом отгоняла ее,

Я не могу быть больше сиделкой, — повторяла она себе каждый день, шагая по холодным, мокрым лесным дорожкам. Она покончила со своей профессией в ту минуту, когда сошла с лестницы вслед за синими мундирами. Это была не ее вина, но это случилось, изменить этого никак нельзя. Она, сиделка, не сумела защитить от физического насилия пациента, порученного ей; не сумела умереть, защищая

его. Это еще хуже, чем если бы ока подверглась оскорблению ее женской чести и пережила это оскорбление. Сотни раз повторяла она себе мысленно все подробности той сцены и мучила себя напрасными предположениями. Могла ли она что-нибудь сделать? Что случилось бы, если бы она не покорилась, если бы она бросила зажженную лампу в лицо офицера? Она понимала, что в результате явилось еще более грубое обращение с умирающим. Но, может быть, это было бы лучше? Может быть, он умер бы «ыстрее и не страдал бы так долго?

Как-то раз, в начале апреля, рано утром, после ночи страшных видений, заставивших ее убежать из своей комнаты и бесцельно бродить по полям, она заметила Дика Грея, который шел, весело посвистывая, по тропинке, поднимавшейся с низких болотистых участков земли.

Она повернула, чтобы не встретиться с ним; но он увидал ее, ускорил шаг и нагнал ее около вишневого дерева, покрытого цветами. Его хорошо сложенное, здоровое тело и его поношенное платье говорили как-будто о холодных ваннах, о физических упражнениях на открытом воздухе и о деятельной любви к человечеству.

Сапоги его были покрыты грязью болот; и когда он подбежал к ней с глазами, блестевшими из-под старой шляпы, пустой кофейник звенел в его руке, — Оливия! Как приятно встретить вас так рано, точно в былые времена. Не правда ли, какое чудное утро?

— Да, кажется, — Отвечала она, окинув взглядом покрытые росой луга.

Лицо его сразу затуманилось.

— Опять плохо спали? Ах, моя бедная, как мне вас жаль!

Губы ее сжались. Она как-то нервно боялась всех выражений сочувствия со стороны близких ей людей; ей казалось, что вслед затем непременно явятся ненавистные ей вопросы. Поэтому она поспешила переменить разговор.

— Вы, должно быть, были в нижнем Гилофорде? Это заметно по вашим сапогам.

— Да, я носил старой Сусанне Мэд ее завтрак. Она лежит и ревматизме, и никто не хочет ничего для нее сделать из-за ее дурного характера. Бедняга каждое утро повторяет мне, что „не верит в священников и не нуждается ни в каких благодеяниях“. Очень любезно, не правда ли? Я уверял ее сегодня, что и сам не особенно долюбливаю пасторов, а что касается благодеяний, то -ей нравится горячий кофе, а мне нравятся ранние прогулки. Какой сегодня удивительный солнечный восход, не правда ли?

Легкая улыбка скользнула по лицу Оливии.

— Почему вы смеетесь? — тотчас же спросил он.

— Я подумала, что сказал бы ректор, если бы слышал ваш разговор с Сусанной.

Дик громко расхохотался.

— Добрый старикашка Викгам! Я думаю, он каждый вечер в своих молитвах спрашивает, за что бог наказал его, послав ему социалиста в викарии.

По правде сказать, не посчатливилось старому толстяку!

Он замолчал и стал топтать ногой куст травы.

— Вот что, Оливия: я давно хотел поговорить с вами, да все как-то не выходит. Я…

Он опять остановился. Оливия стояла неподвижно и смотрела на него, сурово сжав губы.

— Вы знаете, я никогда не делал вам никаких вопросов после того, что вы мне тогда сказали в вагоне,' — продолжал он, торопясь, — и теперь я не стану говорить, как я вам сочувствую и все такое. Но ведь это… это ужасно — видеть, как человек может сгореть в один год! Может быть, вы скажете, что мне за дело?

Ее глаза сверкнули.

— Да, я скажу, что вам за дело.

— Вот что мне за дело: я вас любил, любил преданно несколько лет и., не особенно надоедал вам своею любовью. Теперь я хотел бы одного, чтобы вы не сторонились от всех людей, для которых вы дороги, даже если мы и не можем помочь вам. Видите ли, обо мне говорить не стоит: я, в сущности, осел, на меня можно не обращать внимания, но из-за этого ваш отец состарился раньше времени…

Она, не говоря ни слова, повернулась к нему спиной и притянула ветку цветущей вишни к своему лицу. Вся фигура ее выражала такое горе, что он не смел продолжать. Наконец, он приблизился к ней на шаг.

— Оливия, я… я вас рассердил?

— Ах нет, я не сержусь; только я нахожу, что не стоит об этом говорить. Я знаю, вы все очень добры, но лучше, если бы вы меня оставили в покое.

Она замолчала, потом подняла голову, продолжая нагибать ветку.

— Вы говорите об отце… Я думаю, мне, действительно, следовало держаться подальше от родных да и от всех вообще. Это было бы лучше для всех вас и… менее тяжело для меня.

Ветка задрожала под ее рукой.

— Отец был очень добр, очень терпелив… да и все также. Я… я скоро уеду.

Ее голос замер; она смотрела прямо перед собою расширенными глазами.

— Я совершенно не понимаю, что вы хотите сказать, проговорил Дик. — Я говорю с вами наугад; но я знаю, что самое лучшее средство против личного горя это иметь что-либо постороннее ему, во что веришь.

Оливия повернулась к нему и засмеялась под дождик белых лепестков, осыпавших ее.

Он отошел на несколько шагов и пристально глядел на нее; его загорелое лицо побледнело.

— Простите меня, дорогая, — проговорил он сухо. — Я был виноват, что позволил себе вмешаться в ваши дела. В другой раз я этого не сделаю.

Глаза девушки смягчились.

— Мне жаль, что я вас огорчила, Дик; мне не хочется быть грубой ни с вами и ни с кем, если только вы меня оставите в покое. Но поймите,

Н>9

пожалуйста, что вы не можете помочь мне, никто на свете не может. Я должна сама выбраться на дорогу.

На лице ее снова появилось выражение страха. Она отвернулась от него и медленно направилась к дому. Он смотрел, как она шла по тропинке и остановилась около куста маргариток, которые выглядывали из-под влажной травы своими широко раскрытыми чашечками. Его охватил ужас, когда он увидел, как спокойно раздавила она своим каблуком невинный белый цветочек. Она пошла дальше, а он глядел ей вслед с печальным недоумением.

Неужели это Оливия и неужели она считает, что ничто живое не должно жить и наслаждаться солнечным светом, потому, что ее Владимир умер?

III

\j

Ясное майское солнце освещало поля клевера) кусты боярышника около рощи и белые ступеньки около поворота дороги.

Кароль шел со станции Гетбридж и остановился полюбоваться зелеными холмами и золотистыми лютиками на лугах.

У него был целый свободный день, и ему некуда было торопиться. При данных обстоятельствах это было очень приятно; ему надобно иметь крепкие. нервы для свидания с Оливией; а в последнее время ему становилось трудновато справляться с ними. Правда, до сих пор это еще удавалось ему, никто не догадывался, что с ним творится что-то нелад

ное, но сам он это давно заметил и теперь знал, в чем дело. К счастью, такого рода болезни развиваются медленно; теперь ему не время сдаваться, он успеет раньше много наработать.

Он сел на лесенку, поставив одну ногу на нижнюю ступеньку каким-то странным, неловким движением, и глядел на переливы света и тени по откосам полей. Несколько цветков репы, случайно выросших на клеверном иоле, гордо поднимали свои желтые головки над красными цветками клевера. С другой стороны дороги тянулось поле пшеницы, среди которой виднелся то ранний василек, то цветок мака, а за ним шел участок, засеянный бобами, распространявшими медовый запах. В ближних кустах чирикала семья маленьких малиновок, еще не вылетевших из гнезда.

Кароль вынул из кармана записную книжку и начал просматривать, что ему предстоит делать не будущей неделе. Ему надобно с’ездить в Эссекс повидаться по делу с одним человеком; потом необходимо побывать в Шотландии, где у поляков-углекопов вышла ссора с рабочим союзом. Впрочем, это можно отложить на время, прежде надо с’ездить в Ливерпуль к эмигрантам, которые там буквально умирают с голода, В Лондоне у него тоже назначено несколько свиданий в Эст-Энде, одно в кулуарах палаты общин, два в Байсуатер… Он развернул план города.

— Эст Гам… нет, он сам должен приехать ко мне, мне некогда. Финсбюрипарк — где же это? Баттерси…

Ему сразу вспомнилась приемная комната врача, в которой он сидел несколько часов тому назад.

— Вы сами знаете, — говорил ему серьезный голос специалиста, — что эта болезнь неизлечима; но вы можете на несколько лет задержать развитие ее, если будете некоторое время двигаться медленно, или если дадите себе полный отдых.

— Я один из организаторов деятельной и развивающейся партии, — отвечал он, при той жизни, какую мне приходится вести, я не могу двигаться медленно что касается отдыха, то я успею отдохнуть, когда не в состоянии буду работать.

— Не может ли ваша партия обойтись без вас хоть несколько месяцев? Ведь вы сами доктор, вы не хуже меня знаете, что это значит.

Да, конечно, он знал. Но все равно, он должен устроить несколько дел, прежде чем устраниться от всякой деятельности. И, конечно, прежде всего он должен повидаться с Оливией.

— Неужели все ваши соотечественники такие упрямые? -спросил специалист, когда они на прощанье жали друг другу руку. В ответ он только пожал плечами; об’яснять не стоило: с его стороны это было вовсе не упрямство, а просто смерть мало пугала его. Он сам решит, когда должен прекратить свою жизнь, если болезнь не убьет его во время. Во всяком случае, ум его не утратит свою ясность; следовательно, он по своей воле будет располагать обстоятельствами. Если человеку не грозит ничего

хуже… Он уронил карту, нагнулся поднять ее, потом опустил руки и сидел неподвижно.

Нет, он может быть глупцом, но во всяком случае не надолго. Он сделал над собой усилие и стряхнул тяжелые мысли.

В сущности, ведь это нелепо. Если он не сошел с ума тогда, он не сойдет и теперь; что касается смерти, которая зависит от самого человека и для которой достаточно приема морфия, то при некоторой привычке можно спокойна смотреть ей в глаза.

Он сошел с лесенки, поднял план, сунул его в карман и, опершись руками на решотку, окинул взглядом золотистые луга. Молодая девушка в голубом платье шла среди лютиков. Когда она подошла ближе, небольшая возвышенность скрыла ее от глаз, затем фигура ее снова появилась, вырисовываясь на фоне то красного клевера, то зеленой пшеницы. Лицо ее было скрыто отчасти букетом лютиков, отчасти большими полями шляпки. Он отошел от лесенки, чтобы дать ей дорогу, и стоял, глядя на нее с замиранием сердца. Неужели все английские девушки ходят таким твердым шагом и так держат голову?

Она взяла лютики в другую руку, и он увидел ее лицо. В следующую секунду она тоже узнала его и остановилась среди дорожки, неподвижная, как статуя. Лютики выскользнули из ее рук и упали к ногам.

Кароль наклонился и, прежде чем заговорил, тщательно подобрал их все до последнего цветка. Он не торопился, а она все время стояла, не шевелясь.

Я никак не мог приехать раньше, — сказал он, наконец, поднимая последние стебельки. — У меня все время было много работы.

— В самом деле? — проговорила она. — А я ничего не делала, да нечего и делать.

Они прошли перекресток и повернули по лесной дорожке.

— Посмотрите, — сказала она, остановившись среди высокой травы, — это одуванчики.

Она сорвала несколько головок и, смеясь, сдула со стеблей нежный пушок.

Смотрите, вот их уже и нет! Они исчезли. Так и все исчезает.

Нет, не все.

Она посмотрела на него прищурившись.

— Вы приехали с 12-часовым поездом? Наверно, вам хочется пить? Пойдем, выпейте у нас чаю.

Он последовал за ней в сад. Она шла, гордо подняв голову, и в то же время с досадой чувствовала, что находится в положении насекомого, которое рассматривают под микроскопом.

— Папа, — сказала она, когда мистер Латам вышел из беседки навстречу им, — это доктор Сла- винский, с которым я познакомилась в России. Он приехал на несколько дней в Гетбридж.

Скрытая неприязнь промелькнула на лице отца; затем он любезно пожал руку гостю, но Кароль заметил и понял.

— У него предубеждение против ее русских знакомых, — подумал он, повернувшись, чтобы поклониться Дженни, которая вошла, повесив на руку свою

соломенную шляпку. — И у хорошенькой сестрицы тоже. Они готовы выгнать меня из дома, да не смеют.

Действительно, родным Оливии нужна была значительная доля самообладания», чтобы соблюдать обычную любезность относительно ее гостя. Они псе трое были глубоко убеждены, что этот волосатый, загорелый иностранец владеет ключом к тон замкнутой двери, в которую они напрасно стучали целых 15 месяцев. И все трое в различной степени подозревали, что он бессовестно пользуется той властью, какую, повидимому, имеет над Оливией. Она, с своей стороны, все время держала его на расстоянии, ни на минуту не отходила от матери и сестры и точно будто боялась, что ее оставят наедине с ним. За чаем мистер Латам два раза сжимал кулаки под столом, замечая ее боязливые взгляды. Мать с трудом скрывала свой страх и свою неприязнь к атому непрошенному гостю; Дженни сидела против него с видом сердитой собачки, готовой перегрызть ему горло, если он сделает какое-нибудь зло ее сестре, и была необыкновенно мила с этим выражением личика.

Кароль, по обыкновению, все видел, но не высказывал своих замечаний. На холодное приглашение миссис Латам остаться обедать он отвечал, что никак не может, так как должен написать несколько спешных деловых писем, и, выходя из дому, он знал, что Оливия перенесла опасную нервную болезнь, что она скрыла от родных причину этой болезни и

что они подозревали в нем виновника каких-то неведомых им бедствий, обрушившихся на нее.

Папа, — проговорила Дженни, как только сестра ее ушла спать, — Оливия боится этого человека.

— Почему это тебе кажется? — сухо спросил мистер Латам, не глядя на нее.

— Мне не кажется, я наверно знаю. У меня упал моточек шелку, я наклонилась поднять его и дотронулась рукой до ее колен: она вся дрожала, с головы до ног.

— Ну, полно, полно, моя милая, бери свою свечку; ты слишком увлекаешься фантазиями.

Когда дверь за ней закрылась, муж и жена посмотрели друг на друга.

Альфред, что это значит? Какое у нее может быть с ним дело?

— Не знаю, отвечал он, — но постараюсь узнать, прежде чем он уедет в Лондон. Я не решался ни о чем расспрашивать ее, но если ей что-нибудь грозит, если она чего-нибудь боится…

Миссис Латам всплеснула руками.

— Альфред, неужели ты думаешь… неужели она в сношениях с нигилистами или какими-нибудь другими ужасными людьми…

— Я сам не знаю, что думать. Может быть, этот человек шантажист или что-нибудь в таком роде. Но наши догадки совершенно бесполезны. Возможно и то, что он просто напоминает ей о каком-нибудь постигшем ее горе. Но мне и самому показалось, что она его боится.

Когда Оливия сошла сверху на следующее утро, бледная, с опухшими глазами, родители ее уже отзавтракали и стояли у окна, разговаривая друг с другом. При ее входе они замолчали.

— Извините, мама, — сказала она, — я опять запоздала.

— У тебя такой вид, точно ты не спала ночь?

— У меня немножко болела голова, больше ничего.

Мать с минуту смотрела на нее печальным, тревожным взглядом, затем вздохнула и вышла из комнаты. Мистер Латам барабанил пальцами по окну. Теперь он повернулся к дочери.

Оливия, я обещал в прошлом году не делать тебе никаких вопросов. Но теперь я обязан предложить тебе один вопрос. Тот человек, который был здесь вчера, твой приятель?

Чашка, которую она ставила на стол, ударилась о блюдечко.

— Что вы хотите сказать, папа?

— То, что говорю, дитя мое. Я не касаюсь твоих тайн, раз тебе приходится иметь тайны. Я только хочу знать, что этот человек тебе — друг или враг?

Она отвернулась и закрыла лицо руками. Он нагнулся к ней.

Оливия, не нужно ли тебе помочь? Не говори мне ничего другого, скажи только одно. Ты боишься этого человека? — Она вскочила со стула и открыла лицо.

Нет, нет, он мой лучший друг. Ах, вы не понимаете, вы ничего не понимаете!

Оливин Латам — 12

177

— Разве ты дала мне возможность понимать, моя милая?

В его голосе не слышалось упрека, но молодая девушка опустила глаза. Смутное сознание, что она жестока к своим родителям, в первый раз мелькнуло в уме ее.

Мистер Латам снова забарабанил по стеклу и с грустью говорил себе, что напрасно затеял этот разговор, что только испортил дело. Вдруг он почувствовал, что ее рука легла ему на шею. Он затаил дыхание. Это была ее первая ласка после возвращения домой.

— Папа…

— Папа, я наделала много горя и вам и маме… но я не виновата… Я не могу всего рассказать вам. Кароль, доктор Славянский… один только знает все, что со мной случилось. Может быть, он поможет мне; кроме него никто не может. Мне очень, очень жаль, папа, но мне бы хотелось, чтобы вы не беспокоились обо мне. Я не такая дочь, какую вам надо бы иметь. И потом… у вас есть Дженни.

Он прижал ее к себе и поцеловал, чувствуя, как судорога сжимает ему горло.

Ему хотелось крикнуть ей, что она для него дороже, чем тысяча Дженн; но когда она попыталась возвратить ему поцелуй, он заметил, что она слегка содрогнулась от невольного чувства физического отвращения, и поспешно отодвинулся от нее.

— Да, сказал он, отвернувшись, — у нас, к счастью, есть Дженни.

Когда он снова повернул голову, ее уже не было в комнате.

Миссис Латам и Дженни вернулись из церкви к раннему обеду с некоторым опасением, что неприятный гость опять у них. Но его не было, и Оливия просидела все утро одна в своей комнате. Она сошла к обеду, все еще бледная, но с таким спокойным лицом, какого они давно у нее не видали.

Что твой знакомый надолго приехал в Гет- бридж? — спросила у нее мать, когда они вышли из-за стола.

— Он вернется в Лондон завтра.

Он живет в Лондоне?

— Не знаю, где он будет жить; он недавно приехал в Англию.

Миссис Латам тщательно складывала свою салфетку и старалась говорить как можно проще.

Как ты думаешь, он придет к тебе еще раз перед от’ездом?

Я посылала к нему Джими Боте сегодня утром и просила его притти ко мне после обеда.

Присутствующие были удивлены и почувствовали некоторую неловкость. Дженни посмотрела в окно и прервала неприятное молчание, заметив ядовито:

А вот, он и сам идет по дороге. Неужели псе русские ходят так неуклюже и так поднимают пыль ногами?

Дженни, Дженни! -остановила ее миссис Латам, бросив тревожный взгляд на Оливию, которая ответила просто:

— Он не русский.

— Ну, все равно, во всяком случае, он ходит ужасно нехорошо. Вот, я так и ожидала, что он запнется за мат. Да он, кажется, и волосы не причесывал после…

— Перестань, Дженни, — прервал ее отец таким тоном, какой ей редко приходилось слышать от него.

— Я думаю, — обратился мистер Латам к Оли — вии, — тебе будет приятно поговорить с твоим знакомым наедине. После чаю, когда мама пойдет полежать, мы с Дженни оставим вас вдвоем.

— Благодарю вас, — отвечала она; мать и Дженни посмотрели на него с недоумением.

Разговор шел скучный, о разных обыденных мелочах, а в воздухе чуялась гроза. Дженни повела гостя в сад, при чем все время следила за ним подозрительными глазами и тщательно приподнимала свое кисейное платье от той пыли, какую он взбивал ногами. Хозяйка не могла скрыть свою нервность и лишь временами вставляла в разговор какое-нибудь любезное замечание, а муж ее курил и молчал. Кто или что такое этот высокий, спокойный человек, он не представлял себе; вероятно, какой-нибудь социалист; он почти подозревал, что какой-то суб’ект именно в таком роде похитил его дочь и подменил ее этим несчастным существом. Но в течение пятнадцати месяцев он всячески старался облегчить ее страдания и не имел успеха. Конечно, он не станет мешать никому, будь то социалист

или не социалист, кто только может вылечить ее. Он готов принять с распростертыми об’ятиями даже анархиста, если только тот сумеет прогнать страшно утомленное выражение ее глаз.

Несколько Дженниных подруг завернули случайно к чаю на открытом воздухе. В первую минуту их поразил высокий рост и неуклюжая внешность Кароля, но его мягкое, любезное обращение успокоило их, и они гораздо лучше хозяев сумели поддерживать пошлую болтовню, повидимому, приноровленную к низкому умственному уровню этого добродушного великана. Оливия была необыкновенно весела и разговорчива; отец ее, взглядывавший по временам на Кароля, видел, что он заметил и это, как вообще все замечал.

«У этого человека две пары глаз, — думал он. — Он видит, что эти барышни настолько глупы, что принимают его за дурака, и он тоже видит, что она хочет оставить их в этом заблуждении. Да, и он видит, что я это понимаю».

После чая мать пошла в свою комнату. Дженни по знаку отца отправилась вместе со своими гостями навестить соседей, а мистер Латам ушел с своей книгой в комнаты.

Кароль держал открытой калитку, пока выходили барышни, болтавшие, словно стая скворцов, затем спокойно запер ее и вернулся к Оливии, Она сидела на скамейке под цветущим каштаном и вертела в руках пучок скороспелых вишен. Никогда ещё не видал он ее такой моложавой, такой настоящей

англичанкой, такой похожей на Дженни. Ее лицо, ее поза, ее нарядное летнее платье, блестящие завитки ее каштановых волос все гармонировало с окружающей обстановкой, с этим красивым лугом, с этими стройными деревьями. Он наблюдал за ней несколько секунд, и на лицо его набежала мрачная тень.

— Ну, дорогая моя, — заговорил он, — скажите же, пожалуйста, как вы думаете, долго это еще протянется?

Рука, вертевшая вишни, остановилась и затем опустилась к ней на колени, а пальцы сжали стебельки. Она огляделась во все стороны и бросила пучок ягод в траву.

Воробей спустился с куста и принялся клевать их. Его каждое утро кормили крошками, и он был совсем ручным.

— Какая умная птица, не правда ли? — сказала она. — Пока есть люди, которые бросают вишни…

Она встала и прислонилась спиной к дереву, лицо ее было неподвижно, одни только ноздри слегка вздрагивали.

Кароль снова заговорил сдавленным глухим голосом.

— Видите ли, у меня очень мало времени. Я приехал сюда посмотреть, не могу ли я чем-нибудь помочь вам.

— В самом деле, Кароль? Я долго искала какого- нибудь выхода и не нашла. Я не знаю, чем вы можете мне помочь. Разве только одно…

Голос ее замер. Он подошел ближе.

— Одно? Что такое?

— Помогите мне… достать паспорт.

А! — Кароль не сказал ничего больше. Она быстро взглянула на него и увидела, что он догадался, что ей нужно. Она схватилась руками за горло.

Ах! Меня преследуют фурии! Кароль, дело не может кончиться иначе. Я гнала прочь эту мысль, я боролась с ней, а она все возвращается… В конце концов я не выдержу, я должна это сделать!

Она опустилась на скамейку и закрыла лицо.

Кароль стоял неподвижно и глядел на птицу, клевавшую вишни. Если бы он не понимал вполне ясно ее положения, он, может быть, нашел бы для нее слова утешения. По теперь он чувствовал, что язык его связан. Она боролась так долго, так отчаянно и не могла справиться с каким-то пустым призраком!

— Давайте, потолкуем о подробностях вашего плана, — сказал он, наконец. — Вы хотите ехать в Россию под чужим именем? Вероятно, из-за ваших родителей?

Дрожь пробежала по ее телу.

— Они не должны никогда узнать, что это сделала я. Подумайте, какой это будет для них удар! Я просто исчезну…

— Хорошо, это не трудно устроить, в случае надобности. Но, если вы хотите, чтобы я вам помогал, я должен знать, что именно вы затеваете?

Вы не можете сказать мне? Я должен угадать? Хорошо. Я думаю, что вы хотите кого-нибудь убить. Кого именно?

Она посмотрела на него, точно ребенок, широко раскрытыми, полусознательными глазами.

— Не знаю. Я никогда об этом не думала.

Он положил руку ей на плечо.

— Подумайте теперь, подумайте хорошенько. Такого рода дела наверняка надо делать, так как вы умрете прежде, чем вам удастся поправить свою ошибку.

Голова ее медленно опустилась. Она дышала быстро и неровно, его рука давила ей плечо. Наконец, она снова взглянула на него.

— Я не могу думать. У меня все путается в голове. Да и не все ли равно- кого? Мадейского или кого-нибудь другого. Это единственный выход.

— Мы поговорим об этом после, — сказал он. — Но постарайтесь теперь же остановиться мысленно на одном вопросе: вам безразлично, каким оружием действовать, или вам непременно нужен нож?

Она повторила это слово, содрогаясь.

— Нож…

— Вам ведь нужно что-нибудь, что прошло бы сквозь твердое тело, вам нужно убедиться, что это не тень…

— Кароль! Кароль! Вы, значит, знаете…

Она вскочила с места с отчаянным криком, Кароль снова усадил ее на скамейку.

— Знаю, моя бедная! Не думайте, что это бывает только с вами одной!

Она громко рыдала и хваталась за него, как утопающий. Он прижал ее к себе и гладил ее волосы, лаская ее, как огорченного ребенка.

В голове его мелькала мысль, как ничтожны муки ада, изображаемые разными проповедниками, в сравнении с тем, что приходится человеку переносить иногда на земле и переносить молча.

Когда она перестала рыдать и снова прислонилась к дереву, закрыв глаза рукою, ему удалось искусными вопросами выпытать у нее понемногу все подробности того страха, какой нападал на нее, ее кошмаров и галлюцинаций, исчезавших картин и мелькавших призраков,

— Это ужасно! — говорила она. — Пока Володя был жив, я мучила его своими сомнениями в том, насколько правильна его политическая деятельность. Я не знала положительных фактов, за которые могла бы упрекнуть его; но у меня было общее представление, что он признает необходимым на насилие отвечать насилием; мне это казалось в высшей степени неправильным. Я с тех пор нисколько не изменилась; я и теперь думаю, что насилие всегда несправедливо: я не верю, чтобы оно могло кому- нибудь принести пользу. Я это говорю сама себе каждый день и целый день; а когда я ложусь в постель, я целыми часами придумываю, как бы кого-нибудь убить… кого-нибудь убить!

Она стала быстро водить руками взад и вперед по своему платью. Кароль наклонился, дотронулся до ее рук, и они сразу легли спокойно.

Мне хочется выяснить еще одно, — сказал он. — Уверены ли вы, что вами руководит не желание личной мести?

— Мести? Зачем мне мстить? Никакая месть не вернет мне Володю.

— Значит, вы хотите только избавиться от своих призраков? Вы хотите уничтожить что-нибудь, что имеет вид осязаемого тела, и убедиться, что оно существует. Но почему же это непременно должен быть русский чиновник? Попробуйте найти логическое основание вашего желания.

Она покачала головой и опять ответила:

— Я не могу.

— Еще один вопрос — и я кончу. Вы мне говорили, что советовались с одним лондонским доктором. Говорили вы ему о своих видениях"'

— Нет, нет; с какой стати было говорить ему? Кароль, о, вы не думаете… вы не думаете, что я схожу с ума?..

Глаза ее страшно расширились.

— Нет, я думаю, что вы были больны, а теперь выздоравливаете. Что касается вашего намерения, нам не стоит толковать о нем, пока вы не выздоровеете окончательно. Если через полгода вы его не оставите, я подумаю, как это устроить. А теперь мне нужна ваша помощь для чисто практического дела. У меня есть в Лондоне одна пациентка, беременная, за которой нужен уход опытной сиделки; я боюсь опасных осложнений.

Она отшатнулась.

— Нет, нет, пожалуйста, не это. Я никогда больше не буду ухаживать за больными.

— Я, конечно, не могу неволить вас, ноя сильно расчитывал на вас. Это имеет отношение к одному делу, которое Володя считал очень важным, и я был уверен, что вы не откажете мне.

— Какое дело?

— Забота о наших крестьянах, бежавших вследствие религиозных преследований. В Польше и в Литве живут в деревнях так называемые униаты. Русские стараются обращать их в православие, и те из них, которые твердо держатся веры отцов, бегут в Америку. Больные и слабые часто поневоле останавливаются в Лондоне. Перед самой своей болезнью Володя тайно устроил в пользу их подписку среди петербургских студентов и рабочих.

— А что же это за беременная женщина?

— Это крестьянка, муж которой сослан в Сибирь за то, что не хотел причащаться в православной церкви. Если она умрет, после нее устанутся двое совершенно беспризорных детей, вот почему я и ищу сиделку которая приложит все усилия, чтобы спасти ей жизнь. С этим народом очень трудно обращаться; они не знают никакого языка, кроме старого литовского, который никто не понимает; они грязны, невежественны и страшно запуганы. Они так привыкли к дурному обращению, что подозрительно относятся ко всякому, кто хочет сделать им добро…

— Когда я вам буду нужна?

— На будущей неделе.

— Хорошо, я приеду.

— Я зайду завтра, и мы переговорим о разных подробностях. А теперь мне нужно итти писать письмо.

— Он пожал ей руку и ушел, как-будто они говорили о повседневных мелочах. Она медленно обвела глазами окружавшую картину. Солнце садилось. Она стояла одна среди надвигающихся сумерек — и не боялась; видения исчезли.

На следующий день мистер Латам, вернувшись из банка, нашел в гостиной жену, которая вместе с Диком и Дженни обсуждала приготовления к школьному празднику.

— Папа, — тотчас же об’явила Дженни, — он опять был здесь.

— Знакомый Оливии?

— Да, и она ушла с ним вместе.

— Я не понимаю, почему он вам так не нравится. Я встретил его сегодня на дороге из Гетбриджа, и мы разговорились. Это первый человек, который выяснил мне вопрос о биметаллизме.

— Вы с ним об этом разговаривали?

И об этом, и о рабочих союзах, и о праве убежища, и о низших животных, и о подоходном налоге, и о деревенских клубах для игры в мяч. Он, во всяком случае, очень умный человек.

Дженни с удивлением посмотрела на него. Ей и в голову не приходило, что кому-нибудь может быть

интересно разговаривать с Каролем, Миссис Латам промолчала; но, оставшись наедине с мужем, она заметила ему:

— Альфред, я уверена, что этот человек знает, отчего так изменилась Оливия.

— Очень может быть.

— Он, в сущности, кажется, порядочный человек. Он может рассказать тебе…

Я не думаю, чтобы он стал что-нибудь рассказывать без ее разрешения, и я, конечно, не стал бы его слушать.

— Альфред, ведь я не прошу тебя сделать что- нибудь нечестное, но надобно же, наконец, раз’яс- нить тайну эту. Ведь это прямо неестественно, что молодая девушка так скрытна с собственными родителями. Он возвращается в Лондон сегодня вечером. Я надеюсь, что ты выведаешь у него что- нибудь, пока он здесь.

Он ушел к себе в кабинет, с давно знакомым безнадежным чувством отчуждения и жалости, смешанной с некоторым отвращением. Бедная женщина, как она терпелива и самоотверженна, как часто мучитея угрызениями совести и в то же время с полною невинностью советует ему выведать тайну дочери от гостя, в своем собственном доме! Бесполезно об’яснягь ей, что самая мысль об этом претит ему; она никогда этого не поймет. Дженни — добрая девочка, но чувство чести в мелочах так же мало присуще ей, как и ее матери. Один раз, когда она была еще ребенком, он заметил, что она плутует

играя в крокет. Впоследствии это не повторялось, но этот факт вспомнился ему теперь. Из всех близких к нему женщин одна только Оливия была чиста от этих мелких, незначительных, но страшных проступков. Оливия с своей тайной замкнулась от него, и ничто не заставит его проникнуть за ту преграду, какую она поставила между ними.

Он облокотился на стол и закрыл лицо руками, В дверь раздался стук, он выпрямился с досадой и проговорил:

— Войдите.

Вошел Кароль.

— Не можете ли вы мне уделить несколько минут? Мне хотелось бы поговорить с вами перед от’ездом в Лондон.

— Сделайте одолжение! — с холодною вежливостью отвечал мистер Латам. — В чем дело?

— Кароль взял стул с своей обычной непринужденностью,

— Я сейчас разговаривал с мисс Латам о ее делах, и она хочет, чтобы я об’яснил их вам. Прежде всего мне надо рассказать вам, что с нею случилось.

Мистер Латам поднял руку,

— Позвольте! Должен ли я понять, что вы пришли ко мне по ясно выраженному желанию моей дочери? Я не любопытствую узнавать ее тайны, если она сама не желает открыть мне их, но в таком случае мне было бы приятнее услышать все от нее лично,

— У нее нет никаких тайн, но она испытала нервное потрясение и до сих пор не в состоянии гово-

pHTii об атом, Я был с нею в то время; она поручила мне передать вам все касающиеся ее факты и просить вас не упоминать о них никогда в разговорах с ней.

Мистер Латам слушал, закрыв лицо рукой, историю дочери, которую гость излагал ему в самых кратких чертах.

— Теперь, — продолжал Кароль, — -- является вопрос о ее будущей жизни. Физически она, как видите, почти здорова, в умственном отношении она тоже поправляется, хотя более медленно. У меня было несколько пациентов с такою же формой, и я убежден, что чем скорей она уедет из дома и примется за работу, тем лучше. Она взялась ухаживать за одной моей пациенткой в Лондоне, потом я найду ей и еще больных. Если вы доверите ее мне на несколько месяцев, я надеюсь, что вылечу ее. Но я попрошу первое время оставить ее исключительно на моем попечении,

— То есть, вы хотите сказать, что мы совсем не должны видеться с ней?

— Ни видеться, ни писать ей. Если вы не доверяете моему диагнозу, передайте вашему домашнему врачу то, что я вам сказал: он, наверно, подтвердит вам, что в ее настоящем положении для нее всего вреднее жить среди родных, которые боятся за нее и заботятся о ней.

Мистер Латам несколько минут не говорил ни слова.

— Вы требуете от меня тяжелой жертвы, — сказал он, наконец, — но я не имею права отказать вам.

Мы обязаны вам спасением, если не жизни, то разума нашей дочери.

— Ну, это не совсем верно, — отвечал Кароль. — Она, по всей вероятности, и одна нашла бы дорогу домой, хотя, конечно, потерять душевное равновесие в Петербурге далеко не безопасно, особенно для женщины.

В этот вечер мистер Латам вошел в комнату Оливии.

— Дорогая моя, — сказал он, — я слышал, что ты собираешься в Лондон на будущей неделе. Я обещал твоему другу, что в течение трех месяцев никто из нас не будет видеться с тобой, если ты сама не позовешь нас. Помни только одно, что мы всегда здесь, дома, всегда готовы приехать к тебе и принять тебя, когда ты только захочешь, и… вернись к нам как можно скорее!

Она заговорила шопотом, быстро прерывающимся голосом, то сжимая, то разжимая пальцы.

— Папа… вы были… я знаю, вы были очень терпеливы., Я не могу говорить о некоторых вещах… я не могу… Пожалуйста, не рассказывайте маме. Она только будет плакать, и…

— Не беспокойся, милая. Я никогда не рассказываю ничего такого маме.

Впоследствии она постоянно вспоминала с благодарностью, что он ушел от нее, не делая тех замечаний, каких она боялась, не надоедая ей ласками, не сказав ни одного лишнего слова. Настоящая тесная дружба между ними зародилась именно в эти минуты.

От допросов и слезливых восклицаний миссис Латам и Дженни он не в состоянии был защитить ее, и то, очевидно, вредное влияние, какое они оказывали на Оливию, до некоторой степени примирило его с ее от’ездом. Когда Кароль встретил ее на лондонском вокзале, он сразу заметил, что за эту неделю она изменилась к худшему. Руки ее дрожали больше прежнего, и в глазах было растерянное выражение.

— Лучше прямо скажите мне правду, — заявила она на следующий день. — Мне кажется, я не в полном уме. Ведь это верно? Я должна знать это, прежде чем опять возьмусь за должность сиделки. И, пожалуйста, не бойтесь говорить мне все; во всяком случае, я не сделаю никакого скандала.

Кароль посмотрел на нее мягким взглядом.

— Дорогая моя, вы принадлежите к числу тех пациентов, которым всегда говорят правду. Я думаю, что вы одно время были на границе безумия и могли бы перейти эту границу, не будь у вас такой крепкий организм; но я совершенно уверен, что всякая опасность теперь миновала. Вы больше не будете видеть призраков. Они никогда не являются тем, кто в состоянии свободно говорить о них. А теперь мне бы очень хотелось, чтобы вы обратили все свое внимание на предстоящую вам работу и не думали ни о чем другом. Мы должны поднять на ноги эту женщину, а это далеко не легкая задача.

О ее намерении совершить убийство он ничего не говорил; он знал, что через несколько месяцев

Оливия Дата" — 13193

она забудет, как оно ее мучило, или будет вспоминать о нем так, как человек, избавившийся от горячки, вспоминает фантастические образы, являвшиеся ему в бреду.

Когда роженица выздоровела, он поручил ухаживать за ребенком, больным корью, потом за человеком, вывихнувшим себе ногу, потом за рабочим, пострадавшим на сахарном заводе. Все пациенты были неимущие иностранцы из самых бедных кварталов, евреи, работавшие на какого-нибудь продавца готового платья, польские или литовские крестьяне, покинувшие родину вследствие экономического гнета или религиозных преследований.

— Как это случилось, что у вас есть практика в Лондоне? — спросила она его один раз. — Я думала, что вы приехали сюда всего на несколько недель.

— У меня нет настоящей практики, я приехал в Лондон по другому делу; но так как эти люди знают, что я был врачом, то они обращаются ко мне в случае надобности.

— А по какому делу вы приехали?

— Я взялся редактировать польскую газету, которая издается здесь и перевозится контрабандой в Россию. Там ее нельзя печатать по цензурным условиям.

— Значит, вы поселитесь здесь и не скоро уедете туда?

— Мне совсем нельзя туда ехать.

Что-то в его голосе заставило ее быстро повернуть голову.

— Что это значит? Вам нельзя туда ехать? Вы стали эмигрантом?

— Это должно было случиться рано или поздно. Я и то очень долго продержался.

— Кароль, — проговорила она после минутного молчания, — мне бы так хотелось, чтобы вы побольше порассказали мне о своем деле. Видите ли: ведь у меня не осталось ничего в жизни, кроме… того дела и тех друзей, которых любил Володя, и мне постоянно кажется, что я совсем одна и окружена толпой, всегда одна и всегда среди толпы. Я думаю, я чувствовала бы себя спокойнее, если бы вы не отстранили меня так усиленно от вашей работы. Я не прошу вас открывать мне какие-нибудь тайны, я только хотела бы знать, чего вы хотите достигнуть.

Он сидел и глядел в окно. При последних словах ее он повернулся к ней.

— Может быть, вы согласитесь немного помогать мне? У меня так много работы, что одному мне с нею не справиться, если бы кто-нибудь взялся иногда читать вместо меня корректуры или делать справки в библиотеке Британского музея, это было бы для меня громадным облегчением. Мне… — он остановился и опять повернул голову к окну, — мне иногда бывает очень трудно ходить и тому подобное.

Она была удивлена. Кароль всегда казался ей одним из самых деятельных людей в свете.

— Я готова делать все, что могу, — отвечала она, — но как это случилось, что вы…

13*195

— Что я попал в беду? Вот как. С тех пор, как я получил амнистию и вернулся на родину, я работал как один из организаторов польского рабочего движения. Чтобы действовать в этой области и не попасть в тюрьму, необходимо убедить русских чиновников, что вовсе не интересуешься общественными делами; тогда они перестают наблюдать, и можно делать, что угодно. Благодаря этому, я получил разрешение жить в городах Польши и даже иногда приезжать в Петербург. Там я не видался ни с кем из подозрительных личностей, исключая одного Володи. Полиция была вполне убеждена, что я исправился и превратился в обывателя, увлекающегося исключительно научными вопросами. Вилен- ский губернатор как-то даже сказал мне: «Я был уверен, что Акатуй вылечит вас».

— А теперь они все узнали?

— Да, нынче весной мне пришлось выступить открыто; и теперь я взялся быть представителем нашей партии здесь. Я редактирую газету, я должен заботиться о всех наших, приезжающих сюда, и тому подобное. У нас здесь есть клуб для рабочих, школа и бесплатная библиотека. Со мной вместе работает кружок образованных молодых людей, по большей части студенты польских университетов; кроме того, два-три специалиста, живущие в Лондоне, помогают нам своими профессиональными знаниями; так, например, для юридических дел у нас есть бывший присяжный поверенный из Варшавы, есть и другие лица. Я познакомлю вас с ними, вы

узнаете, в чем состоит наша работа, и сами увидите, захочется ли вам принята в ней участие. В таком случае, вам придется выучиться по-польски.

— Отчего, вы сказали, вам трудно ходить?

— Пустяки, немного болят ноги. Это неудобно, когда приходится долго ходить. А что, ваш отец завтра приедет?

Условленные три месяца прошли, и м-р Латам прислал короткую записочку, извещавшую, что он приедет в Лондон один. Очень тяжело ему терпеливо ждать конца этих тринадцати недель, но та перемена, которую он сразу заметил на лице Оливии, показала ему, что лечение ведется правильно. А между тем, никогда еще не было у нее такого выражения страдания, как именно теперь. Тяжело было видеть черты его на этом молодом лице, но в глазах незаметно было прежней растерянности, прежнего страха.

— Потерпите еще немножко, — убеждал его Кароль, — она поправляется быстрее, чем я надеялся, но пройдет еще несколько месяцев прежде, чем она окончательно придет в равновесие.

Мистер Латам вздохнул.

— Бог свидетель, что я готов терпеть! Я вполне понимаю, что вы можете помочь ей, а я не могу. Если бы только она была не так несчастна… у нее вид более страдальческий, чем был в прошлом году.

— Против этого ничего нельзя сделать. Не легко перенести снежную бурю и затем вернуться к жизни, это не может пройти бесследно. Но она прилежно

работает и через несколько времени станет работать с интересом.

Он не прибавил, что это время наступит еще не скоро. Сама молодая девушка мужественно старалась сосредоточить все свои мысли на работе. Она добросовестно исполняла всякое дело, за которое бралась; она работала с какою-то упрямою настойчивостью, с приложением всех своих сил, но без надежды на успех, без радости по окончании работы. Она, точно извозчичья лошадь, глядела только на ту дорогу, какую предстояло проехать, и чувствовала благодарность к разумной руке, управлявшей ею, к спасительным наглазникам, скрывавшим от нее страшные призраки, которые выступали из мрака окружавшего дорогу.

У нее не хватало ни силы ни нервной ^норгтц: ни для чего, кроме ежедневных забот и обязательной работы среди гнетущей нищеты окружающих. Так жила она месяц за месяцем, точно слепая, в ежедневных сношениях с Каролем. Она работала с ним вместе, читала с ним, ухаживала за его пациентами, исправляла его корректуры и не замечала на нем печати смерти.

— Когда на будущий год газета будет выходить в увеличенном об’еме, — спросила она его один раз, — вы все-таки останетесь ее редактором?

— Да, если буду жить здесь.

— А я думала, вы навсегда поселились в Лондоне.

— Я никогда не загадываю на далекое будущее.

Мистер Латам приезжал к ней каждый месяц, а на рождество она сама поехала домой на несколько дней. Кароль находил, что теперь она совершенно здорова и что свидание с родными не может повредить ей. Доставит ли ее приезд удовольствие родным, это был другой вопрос.

Мать, несомненно, успокоилась, увидев ее. Чужая, жесткая девушка, являвшаяся вместо ее дочери и пугавшая ее своим видом, исчезла, а взамен приехала настоящая Оливия. Она казалась старше своих ле г и не совсем счастлива, но это была настоящая — кроткая, ловкая, не эгоистичная Оливия. Когда она высказала это замечание мужу, он наклонился над своей книгой и не ответил ни слова.

— Я не так довольна его, мама, — сказала Дженни, глубокомысленно наморщив свой хорошенький лобик, — у нее как-то нет ничего молодого. Мне кажется, человек может иногда быть не эгоистом, потому что ничто в жизни не радует его.

Мистер Латам с удивлением посмотрел на нее из-за книги. Положительно Дженни развивается.

— Конечно, мы должны быть очень благодарны, — говорил он на другой день Дику. — Она выздоровела и телом, и душой, она занимается хорошим делом и приносит пользу другим, но все это убило ее молодость. Она стала пожилой женщиной, а между тем — ей всего двадцать девять лет.

Дик был единственным человеком, кроме Кароля, с которым он говорил об Оливии. После того, как он узнал о любви к ней викария, ему казалось, что

в нем он приобрел себе сына. В последнее время он ясно видел, что эта любовь постепенно переходила в нежное и грустное воспоминание об Оливии прежних лет, но он считал это вполне естественным, и это не уменьшало его отеческих чувств к Дику. Оливия, думал он, будет до конца жизни принадлежать другому миру, чуждому и неизвестному для Дика. С точки зрения этого мира даже отец должен казаться ей седым ребенком.

Прогостив несколько дней дома, она вернулась к своей лондонской работе. Отец повез ее на станцию . по дороге спросил, когда можно ожидать, что она опять приедет домой. Оливия опустила глаза и ответила не сразу.

— Это с моей стороны большая неблаго ность, все были так добры ко мне; но, каж< будет лучше, если я не стану часто ездить д<

— Дорогая моя, если ты чувствуешь, чт<< тебе вредно…

— Нет, не в том дело; я думала о матери: ей лучше пореже видеть меня.

— Твой приезд доставилей громадное удовольствие.

-- Да, но если она будет часто меня видеть,

она разочаруется.

— Ты думаешь, она увидит, какова ты в действительности и как мало между вами общего? Этого тебе нечего бояться, моя милая; узнать, какова ты в действительности, не очень легко.

— Она увидит не меня, а существо, которого она не будет понимать, и это покажется ей мучи

тельным. Они с Дженни так счастливы вместе; если я войду в их жизнь, я тольку испорчу ее. Пережить некоторые вещи — все равно, что иметь в себе несколько капель черной крови: чувствуешь себя отрезанной от других людей.

— От всех других'.'

— Только не от вас, папа.

— Это очень для меня приятно. Я, как видишь, не принадлежу ни к какому миру.

— Папа… — она просунула свои пальцы в его руку.

Углы его губ задрожали, когда он посмотрел на

ее руку. Он подумал, как далеко она отошла от того времени, когда положила на его прибор лепешечки с пепсином,

— Знаешь ли ты, моя дорогая, что ты дочь не- v мка, имеющего достаточно ума, чтобы созна- .. это? Не то, что мы переживаем, отрезывает

от других людей, а то, что нам не удается г! _ кить. Я тоже в свое время мечтал не даром прожить жизнь, а употребить ее с пользой.

— Ну, и что же?

Я женился на твоей матери.

После минутного молчания он продолжал:

— Пойми, что ты и твои друзья, посвящающие себя работе, полезной для человечества, вы являетесь в моих глазах представителями не только самого симпатичного мне направления, но и того, чем я сам мог бы быть. Конечно, теперь это мало заметно, но ведь и я родился в Аркадии.

Он замолчал, заметив слезы на ее глазах.

Она быстро смахнула их,

— Вы не должны завидовать нам, папа. Аркадия стала в последнее время далеко не приятным местожительством. Она вся превратилась в мастерския и в кладбища, на которые каждый день льет дождь.

V

Оливия и ее отец были вполне родственные натуры, и потому каждый из них отлично понимал, что другой никогда не станет упоминать об их разговоре по дороге к Гетбриджской станции. Но факт этого разговора и уверенность, что он не будет повторен, скрепили их дружбу теснее прежнего.

Мистер Латам стал часто ездить в Лондон; когда у Оливии было свободное время, они делали большие прогулки вдвоем или ходили по музея?.: картинным галлереям. При этом они или молчали, или говорили обо всем, кроме того, что всего ближе тесалось их. Он знал и без слов, что эти прогулки с и *ыли единственными светлыми точками в ее ЖИЬ, −1К.

Кароль был лишен даже такого общения с близкими людьми. Он замкнулся в суровом молчании и в уединении ждал подкрадывавшегося к нему удара. Иногда, когда он не замечал, что Оливия смотрит на него, страдальческое выражение его лица заставляло сердце ее сжиматься от жалости.

— Я до сих пор не понимала, что значит изгнание из родной земли. Родина заменяла ему и отца

и мать, и жену, н детей; а теперь он никогда не может вернуться в нее.

Она не подозревала, что его тяготит еще другое горе; а о том, которое она угадывала, она не решалась заговаривать с ним.

В серых улицах города настала холодная, поздняя весна, а за ней последовало мрачное, сырое, безрадостное лето. Прошел год с тех пор, когда она начала работать с ним; за этим годом пойдут Другие, совершенно такие же, — думалось ей. Они, без сомнения, будут до конца жизни точно так же бок-о-бок тянуть свою лямку в этом мире, где никогда иг солнце, где никогда не поют птицы. . ' д едливый осенний день, он шел с нею из (>: га;. о музея на ее квартиру. Они провели кол-.об в библиотеке, собирая статистиче

ские данныя для статьи, которую он писал о гигиеническом состоянии польских фабричных городов. Переходя через Оксфордскую улицу, он запнулся, качнулся беспомощно вперед и тяжело упал на землю. Извозчики, усмехаясь, поглядывали tts t г? с высоты своих козел; две грязные цй’о очницы обменялись нелестными замечаниями на его счет.

— Не ушиблись ли вы? — спросила Оливия, когда он медленно и с трудом поднялся на ноги.

Он стоял, отвернув от нее лицо и очищая грязь с платья.

Нет, нисколько, благодарю вас. Я наступил на что-то скользкое.

Она посмотрела вниз, на мостовой ничего не было.

— У вас, верно, высунулся гвоздь из башмака, — Начала она, но взглянула на него и остановилась. — Кароль, вы, наверно, ушиблись?

— Да, немножко, это сейчас пройдет.

Он несколько времени был бледен, но совершенно спокоен и, придя к ней на квартиру, тотчас же стал раскладывать в хронологическом порядке те данныя, которые они собрали. Оливия затопила камин, так как вечер был холодный, и села читать корректуры; до самого ужина ни один из них не двинулся с места. Когда она повернулась, чтобы позвать его к столу, она с удивлением заметила, что он не работает. Выражение его лица поразило ею; она наблюдала за ним несколько минут, затем собралась с духом и проговорила:

— Кароль, скажите, что вас так беспокоит?

Он быстро поднял голову.

О, решительно ничего особенного. Я думал о различных деловых распоряжениях, какие мне надо сделать. Кстати, если Марцинкевич возьмется редактировать газету, будете вы и при нем продолжать работать?

— А вы разве оставляете газету?

— Да, вероятно, в скором времени. Марцинкевич привык к делу, он может хорошо вести газету, а мне придется уехать, как только комитет партии пришлет сюда кого-нибудь вместо меня.

— Вы собираетесь уехать на короткое время или навсегда?

— Навсегда. В сущности, моя работа здесь, в Лондоне, была только временная.

Е,й показалось, как-будто ее собственный голос доносился откуда-то издалека.

— А вы скоро собираетесь уехать?

— Это еще не решено; может быть, через месяц, через два.

Он встал и слегка потянулся, расправляя плечи.

Оливия стояла, не шевелясь; она прерывисто дышала, она слышала биение собственного сердца. Он так легко, между прочим, сообщает ей такое известие, ей представлялось это оскорблением, прямо какою-то пощечиной.

— Я никак не ожидал, что пробуду здесь так долго, — продолжал он. — Теперь дело, повидимому, наладилось. Мне особенно приятно то, что вы вполне вошли в него до моего от’езда: вы уже можете работать совершенно самостоятельно. Начало всегда всего труднее.

— Да, ко всему можно привыкнуть, вы мне это говорили еще в Петербурге. Вы назначили мне срок: два или три года. С тех пор прошло два с половиной. Гак как вы уезжаете… впрочем, все равно, я перед вашим от’ездом хочу сказать вам, что привычка мало помогла мне.

Она начала заваривать чай. Кароль ждал, чтобы она снова заговорила; он никогда не торопился со своими об’яснениями.

— Я, может быть, слишком требовательна, — продолжала она, положив ложку на стол. — Но в сущ

ности, ведь нам дана только одна жизнь, и мне неприятно отдавать ее, не получая ничего взамен. Поймите, я очень рада принести ее в жертву за что-нибудь, что этого стоит. Но я хочу знать, какую пользу принесет моя жертва, кому нужна моя кровь.

Рука ее, лежащая на подносе, слегка дрожала.

— Если бы я была убеждена, что Володя был уверен в успехе того дела, за которое он умер… Нет, я не могу говорить об этом. Будем говорить только о себе и о своем деле, это практичнее. Вот мы пережили некоторые испытания, на которые решили смотреть как на полезные воспитательные средства, и, в конце концов, пришли к тому, что издаем маленькую газету для рабочих. О, я знаю, что это превосходная газета; в нее вкладывается много труда, и она имеет громадное влияние. Но стоит ли она той цены, которая за нее дана?

— Послушайте, — сказал Кароль, садясь верхом на стул и положив руки на его спинку. — Знаете вы, что говорит Эпиктет о лутуке: его можно купить за копейку, а кто хочет есть лутук, должен заплатить копейку. Но люди не хотят понять, что в известное время года лутук стоит полторы копейки и бывает очень мелок. Вас мучит какой-то червяк абстрактной справедливости; вам непременно хочется, чтобы мир купил свое спасение за дешевую плату. Это невозможно: он должен платить по розничной цене данного времени и места. Я не…

Он остановился и докончил фразу более глухим голосом:

— Я не отрицал, что нынче цены очень поднялись.

Она опустила руки с видом полного уныния.

— Ах, не все ли равно? Неужели вы думаете, что я хочу торговаться? Но, боже мой, как много монет должны вы выковать из собственного сердца.

— Вот как! — сказал он вставая. — Ну, продолжайте! Что же из этого выйдет?

— Это самое и я спрашиваю. Что выйдет из всего этого?

Он молчал.

— Возьмите для примера себя самого, — снова начала она после нескольких секунд молчания. — Вы помните Акатуй…

Складки вокруг его губ обозначились резче.

— Нет, — сказал он, — я никогда не вспоминаю подобных вещей иначе, как случайно.

— Все равно, хоть случайно, да вспоминаете. Акатуй, это, по-моему, ваша копейка.

Он тяжело перевел дух.

— До некоторой степени, пожалуй.

— А где ваш лутук?

Он поднял руку и заслонил глаза.

В голосе Оливии послышались более жестокие ноты.

Вы сказали «навсегда», рз этого я заключила, что мы никогда больше не увидимся.

— Очень может быть.

— В таком случае, скажите мне правду раз в жизни, прежде чем оставить меня совершенно одинокой.

Лично вы, довольны вы тем, что получили за свою копейку?

Кароль повернул голову и посмотрел ей прямо в глаза; губы его побелели.

— Я думаю, что я получил неважное кушанье, немного попорченное, и, несомненно, заплатил за него слишком дорого. Но ничего лучше я не мог достать.

Она была также бледна, как он.

— Понимаю, — проговорила она задыхающимся голосом.

Кароль на минуту забы \ свою сдержанность, а являться без одежд, даже перед самыми близкими людьми, было для него мучительно; поэтому он поспешил снова погрузиться в статистику.

— Значит, за последние три года смертность в Лодзи…

Она остановилась, чтобы поставить чайник на огонь.

Цифры, касающиеся смертности в Лодзи, стоят в моих вчерашних заметках. Дайте мне заварить чай, и я вам их принесу.

На следующий день они с Каролем виделись только при других, а через день к ней приехал отец и упросил ее провести конец недели в Гетбридже- В понедельник она вернулась в Лондон и прежде всего пошла в редакцию газеты узнать, какая работа предстоит ей на этот день. Марцинкевич, помощник редактора, встретил ее с озабоченным видом, но ничего не сказал ей. Так как в комнате были чужие, то она ограничилась вопросом:

— Пришел доктор Славинский?

— Нет, он уехал за границу по делам. Он оставил целый список того, что следует сделать без него, и поручил мне передать вам, что надеется вернуться через две недели.

Кароль часто уезжал из города совершенно неожиданно. Оливия привыкла считать такие путешествия необходимыми для его дела; она взяла список и уселась за свою конторку, не спрашивая ничего больше. По расстроенному лицу помощника редактора она заключила, что поездка была вызвана какими-нибудь дурными известиями.

— Его, вероятно, послали во Францию или в Щвейцарию что-нибудь уладить, подумала она.

Через десять дней, когда она принесла свою оконченную работу в редакцию, Марцинкевич громко читал какое-то письмо одному члену партии, недавно приехавшему в Англию.

Ах, мисс Латам; я только-что хотел послать за вами. Вот письмо от Славинского с поручениями к вам.

— Скоро он вернется?

— Боюсь, что нет; он ранен.

— Ранен?

Да, ему надо было перейти русскую границу, переодетым, конечно. Когда он возвращался в Австрию, русская пограничная стража выстрелила в него. Ему удалось уйти, но он слег и не может ехать.

Он, наверно, переходил границу ночью, с контрабандистом?

Оливия ,:1атаи 1420У

— Да, с одним из тех евреев, которые берутся всякого перевести через границу за определенную плату.

— А теперь он в Австрии?

— В Галиции, в Бродах. Я вам прочту, что он пишет: «Все устроилось вполне удовлетворительно…» Ну, тут идут разные деловые подробности… Вот оно: «Стража заметила нас в ту минуту, когда мы дошли кустами до австрийской стороны, и выстрелила в нас. Одна только пуля попала в меня, но она раздробила мне берцовую кость на правой ноге. Мой контрабандист держал себя очень хорошо. У него нашлись друзья в австрийской пограничной страже, и он убедил их не замечать меня; потом, когда тревога утихла, он достал где-то телегу и повез меня. Сюда я доехал благополучно; но дальше не в состоянии был ехать. Попросите мисс Латам обратить внимание, чтобы ребенку в улице Юнион, который был болен дифтеритом, каждый день два раза прополаскивали горло; мать мало о нем заботится. Женщина из № 15 пусть ходит в лондонскую амбулаторную больницу. Если пришел ответ относительно глухонемого мальчика в Уайтчспеле…» Я не могу прочесть следующих слов, почерк слишком неразборчивый. Посмотрите, Белинский, не разберете ли вы?

Они принялись вдвоем разбирать письмо, но в эту минуту пришла телеграмма. Марцинкевич вскрикнул, прочитав ее.

— Что случилось? — спросил его приятель.

Он передал Оливии телеграмму; она была из Брод.

«Славинский очень болен. Рана заражена. Не может ли кто-нибудь приехать».

Она возвратила телеграмму, не говоря ни слова.

— Рана заражена, — повторил Белинский. — Значит, он должен умереть? Умереть из-за того, что какой-то дурацкий стражник выстрелил наугад в темноте! Это ужасно!

— Силы небесные! вскричал Марцинкевич. — Неужели вы хотите, чтобы он остался жив1 Если он может без особенных страданий умереть от огнестрельной раны, это самое для него лучшее.

Оливия быстро подняла голову и посмотрела на него.

Она чувствовала, что начинает дрожать.

— — Что вы хотите сказать? — спросил Белинский.

— Разве вы не знали, что ему грозит паралич спинного мозга. Наверно, вы заметили, как он стал плохо ходить последнее время. Это ужасная болезнь: для него будет счастье, если он умрет раньше, чем она разовьется.

— Паралич… вы хотите сказать, атаксия двигательных сосудов?

— Нет, хуже. Атаксия рано или поздно приводит к смерти. А при его болезни человек может дожить до девяноста лет и целые годы лежать беспомощным калекой, постепенно превращаясь в камень.

Он смял в руке телеграмму.

— Матерь божия! Только представить себе это! И особенно для Славинского, который всю жизнь

Н*211

работал, как ломовая лошадь, начиная со школьной скамьи… В этом-то, говорят, и причина его болезни.

— Он переутомился?

Общий итог разных недочетов: и холод, и голод, и утомление. Ведь он побывал в Акатуе. Это почти никому не проходит даром. У одного развивается болезнь легких, у другого слепота или эпилепсия, или какая-нибудь форма сумасшествия или вот такое страдание спинного мозга. К тому же, он был там во время большой голодовки. Этого одного довольно, чтобы подорвать какое хотите здоровье.

— Но ведь голодовка была десять лет тому назад. А он с каких пор замечает угрожающие признаки?

— Болезнь подкрадывалась медленно. Он говорит, что заметил небольшую неловкость в сгибе ноги, когда еще был в Сибири; но это было так незначительно, что он не обратил на нее внимания. В первый раз он заподозрел, что с ним делается что-то неладное, года два — три тому назад, нет, не в прошлую, а в позапрошлую зиму. Он еще в то время ездил в Петербург, помните? Он запнулся, входя на лестницу, и начал подозревать болезнь; он посоветовался с одним из тамошних докторов. Но мисс Латам может лучше меня рассказать вам это, она в то время жила в Петербурге.

Мужчины обернулись к Оливии. Она все время сидела неподвижно, как окаменелая. Когда она заговорила, голос ее был ровен и спокоен.

— Я ничего об этом не знала. Я в первый раз слышу, что он болен.

Помощник редактора прикусил губу.

— Мне очень жаль, что я проговорился, мисс Латам; это было очень бестактно с моей стороны. По я был уверен, что он давно вам рассказал.

— Он никогда не был особенно <■юбщитель- ным-

— Это правда. Он сказал мне о своей болезни в деловом разговоре на тот случай, если мне придется заместить его в чем-нибудь. Я спросил, не могу ли я помочь ему в устройстве его личных дел, а он ответил: «Благодарю вас, я уже сделал свои распоряжения». Не знаю, почему, но я был уверен, что он передал эти распоряжения мисс Латам.

— Когда он с вами говорил об этом?

— Когда приехал в Англию в мае прошлого года. Понимаете, петербургский доктор сказал ему только, что есть некоторые указания на возможность болезни. Потом он почувствовал себя хуже и, как только приехал сюда, сейчас же отправился к врачу, который считается авторитетом по болезням спинного мозга; тот сказал ему, что нет никакой надежды. Он заявил об этом официально комитету партии и принял на себя здешнюю работу с тем, чтобы вести ее, пока будет в состоянии. Недели две тому назад он сказал мне, что упал на улице и должен немедленно принять меры, чтобы передать кому- нибудь свою работу. Для этого он и поехал в Россию, чтобы повидать человека, который будет его

заместителем. Но имейте в виду, что об этом не надо рассказывать. Дайте мне закурить, Белинский.

Свертывая папироску, он топал ногой по полу. Марцинкевич был человек с сердцем и любил Кароля.

Через несколько минут он разгладил скомканную телеграмму.

— Кого же мы пошлем к нему? Тут сказано: «Нельзя ли кому-нибудь приехать».

Оливия встала. Она сидела совершенно спокойно после того, как узнала правду.

— Я поеду. Я выеду сегодня же вечером. Пожалуйста, достаньте мне билет, а я буду укладываться.

— Но… — начал было Марцинкевич; затем остановился и сказал серьезным тоном:

— Да, конечно, лучше вас никого не найти.

Она пошла к себе на квартиру, написала несколько

строк отцу, разменяла чек, уложила свой чемодан и села на поезд. Единственное ее чувство было смутное довольство тем, что ей надо заниматься практическими делами и некогда думать. Она пробыла в дороге два дня и две ночи. Сидя в углу вагона, Me закрывая глаз в то время, как ее спутники дремали, она все время повторяла себе все с большею и большею горечью: «А мне он ничего не сказал… ничего не сказал…»

В Броды она приехала уже вечером: это небольшой пограничный городок со смешанным населением из поляков, русин, евреев и немцев. Узкие улицы казались унылыми и обнищалыми; серое небо с тяжелыми дождевыми тучами нависло над ними.

Кароль поселился в доме одной почтенной семьи ремесленников. Муж и жена, евреи по происхождению и религии, были в то же время преданные польские патриоты, смотрели на себя как на поляков и, самоотверженно отказывая себе во всяком излишестве, из своего скудного заработка делали аккуратные взносы в пользу революционного движения. Они не были знакомы с Каролем лично; но они знали его как деятельного сторонника освобождения, знали, что он ранен, работая для общего дела, и готовы были делиться с ним всем, что имели.

Но имели они весьма немного. Домик был сравнительно чистый, но темный, населенный массой народа и потому очень шумный. Несмотря на все свое желание, ни хозяин ни хозяйка не имели времени да и не умели ухаживать за трудно больным. Можно было бы поместить его в городскую больНИЦУ> но это оказывалось по многим причинам неудобно, и Кароль с благодарностью принял гостеприимство евреев.

Они встретили Оливию с из’явленнями самой искренней радости.

— Кайя, Кайя! — закричал муж жене, когда ее извозчик остановился. — Это приехала сиделка из Лондона. Беги скорей к доктору, он велел дать ему знать, как только она приедет.

Они почти втащили ее в дом, при чем что-то говорили оба разом громким, резким голосом наполовину по-немецки, наполовину по-польски. Они

описывали ей, сопровождая свою оечь выразительными жестами, как боялись за больного, как успокоились, когда пришла ее телеграмма. Повидимому, они нисколько не сомневались, что, раз она приехала, он должен выздороветь.

— Подумать только, если бы он умер у нас в доме и, может быть, по нашей вине! Ведь мы совсем не умеем ухаживать за больным. Правда, не умеем, Авраам?

— Да, а его жизнь так нужна для родины! Ай, ай, какая это была бы потеря! Не думайте, что мы евреи, и потому не можем быть хорошими патриотами. Брат моей жены, Соломон, сослан в Сибирь за участие в одной польской демонстрации. Мы, видите ли, тоже пришли из России; и мне также приходилось пробираться кустами.

Доктор, серьезный молодой немец, с волосами стоявшими щеткой, пришел в эту минуту, и Оливия могла войти наверх вместе с ним.

— Вы находите, доктор, что ему грозит смерть?

— Как сказать? Если нам удастся дать ему покой и понизить температуру, он может остаться жив. Но положение серьезно. Он в бреду уже третий день,

— Перелом берцовой кости?

— Сложный перелом и нагноение. Его привезли в маленькой тележке: всю дорогу его трясло и качало. Вы говорите по-польски?

— Немного.

— Я совсем не говорю; это трудный язык. Я недавно приехал из Вены. С тех пор, как у него начался

бред, он иначе не говорит, как по-польски. Я его совсем не понимаю. Слышите?

Когда дверь в комнату открылась, она услышала голос Кароля. Он говорил сам с собой и лежал, забросив одну руку себе на лицо. Она опустила его руку и ловко приподняла подушки, чтобы ему было легче дышать.

Он пристально посмотрел на нее, но не узнал, и продолжал бормотать что-то по-польски. Трудно было разобрать, но в них чувствовался размер.

— Понимаете? — спросил доктор. — Он все время повторяет это. Что это такое? Молитва?

Она нагнулась и прислушалась.

— Я не могу разобрать слов. Ах постойте…

— …Из могил раздавались жалобные голоса, как- будто прах мертвецов взывал к господу…

Слова были ей знакомы, но она не могла вспомнить, где их слышала.

— …Но вот ангел… ангел… простер крылья, и они затихли… Три раза могилы принимались стонать…

Она читала с Марцинкевичем произведения польских писателей и вспомнила, что это была поэма «Anhelli».

— Он говорит стихи, — об’яснила она.

Доктор пробыл несколько минут в комнате, давая ей необходимые указания.

Он сразу заметил, что она развита и опытна; это дало ему надежду справиться с болезнью, О поражении спинного мозга он ничего не знал.

— Не бойтесь, — сказал он ласково, пожимая в дверях руку Оливии. — Я надеюсь, что он не умрет.

Оливия посмотрела на него с улыбкой.

— Я не боюсь. Если судьба ему умереть… что ж… Но мы должны постараться вылечить его; пусть он сам решит, стоит ли ему жить.

Доктор отшатнулся и с удивлением посмотрел на нее

— Господи, боже мой, — говорил он сам себе, спускаясь по лестнице, — что за странная женщина!

Когда он ушел, Оливия послала добродушного Авраама купить дезинфекции и чистого белья, а Кайю позвала помочь ей убрать комнату больного. Кароль перестал метаться и бредить, а лежал тихо, с остановившимися, широко открытыми глазами. Когда она приподняла его, чтобы еврейка могла подложить под него чистую простыню, с улицы раздалось пение трех женских голосов, хриплых, разбитых, визгливых, а вслед затем хохот и насмешливые крики уличных мальчишек. Он тихо застонал при этих звуках.

— Опять пришли эти старые, нарумяненные вороны, — сердито сказала Кайя, — Он дал им денег в тот день, когда Мендель привез его, и теперь они все лезут к нам.

— Тише! — остановила ее Оливия, доставая деньги из кошелька. — Пожалуйста, дайте им это и попросите уйти. Для больного нужна тишина.

Жалкие, старческие голоса тянули на отвратительный мотив какую-то нелепую немецкую песенку:

А* как красиво, как приятно, Мы все втроем гулять идем…

В глазах Кароля мелькнуло выражение ужаса.

— С голоду, — прошептал он, — с голоду… Женщин прогнали, и он впал в полузабытье.

Поздно вечером Оливия вдруг услышала крик, от которого сердце ее болезненно сжалось.

— Встань! Еще не время спать!

В уме его продолжала вертеться поэма «Anhelli».

Она подошла к его кровати. Он был в страшном жару и пытался вскочить. Через несколько времени температура немного упала, и он лежал спокойно. Она покрыла лампу абажуром и села у окна.

Она вспомнила Владимира и в первый раз поза- ^ видовала ему: он не страдает, он умер.

VI

Когда доктор Бюргер сказал Оливии, что боль ной вне опасности, она слегка приподняла брови> как делал ее отец, н не произнесла ни слова. Чувство отвращения, почти ужаса, какое внушило ему ее бессердечие при первой встрече их, на минуту снова овладело им с удвоенной силой; но в следующую минуту он уже вздыхал, что не может иметь таких сиделок для других своих больных. По дороге домой он все время раздумывал над этой странной аномалией: она так старалась спасти ему жизнь и нисколько не обрадовалась, когда узнала, что жизнь спасена.

На самом деле она думала об одном: как бы поскорей привезти больного в Англию, чего бы это ни стоило. Близость к русской границе не давала ей

покоя: во сне и наяву она чувствовала эту близость; в те короткие часы, когда ей можно было заснуть, ее мучили кошмары. При некотором воздействии на высшие сферы разве нельзя было добиться выдачи его? А даже и без этого в маленьком, темном, сонном городке, так близко от «кустов», так далеко от всякой гласности, разве трудно подкупить мелких местных чиновников? Примеры этого бывали, если не здесь, то на балканской границе. При ловкости агентов это довольно легко устроить. Какой- нибудь легкий шантаж, небольшая лесть, раздача денег, кому следует; ночью производится быстрое похищение, затем идет якобы расследование, окруженное тайной; в газетах появляются горячие протесты; в парламенте делается запрос; министерства обмениваются дипломатическими нотами — -и все кончено. Это бывало несколько раз, — повторяла она себе днем и ночью, — почему же не могут и теперь этого сделать?

Под давлением такого опасения другой удар, грозивший ее больному, казался ей менее ужасным. Только бы увезти его из сферы русского влияния, все остальное легче перенести. Правда, конец придет скоро, но на английской земле он будет не так страшен.

Ей не с кем было поговорить об этом, и потому, как только Кароль был в состоянии понимать ее и отвечать ей, она спросила у него самого, думает ли он, что русское правительство попытается захватить его законным или незаконным способом.

— О, нет! — отвечал он, — похищение здесь слишком опасная штука, ведь это не Румыния и не Турция, а что касается высылки, австрийцы — народ порядочный. Они могут, пожалуй, выслать меня, если русские будут слишком настаивать, но они предоставят мне выехать через какую я хочу границу.

Этим уверением она должна была удовлетвориться. Впрочем, его физическое состояние было такого рода, что ей ничего не оставалось, кроме ожидания. Заживление раздробленной кости шло медленно; рана засорившаяся при переезде в первую ночь, постоянно гноилась. Воспалительный процесс продолжался нногда лишь несколько дней, но боль, причиняемая им, так истощала силы больного, что заставить его предпринять длинное путешествие было бы и опасно и жестоко. Он сам в короткие промежутки облегчения хотел только одного — спать, пока возможен сон. В течение нескольких недель даже дело, составлявшее для него главный смысл жизни, повидимому, потеряло для него интерес. Он лежал неподвижно и не задавал никаких вопросов.

По мере того как силы его возвращались, он стал заметно чуждаться Оливии, Иногда казалось даже, что ее присутствие неприятно ему. Когда после горячечного бреда он первый раз пришел в сознание и увидел ее около своей кровати, он долго глядел на нее, а затем отвернулся и проговорил слабым голосом: «Напрасно они не прислали кого-либо другого!» И после того он все время был холодно веж

лив с нею, а изредка в обращении его прорывалось даже сдержанное раздражение, которое и удивляло и пугало ее.

Для нее это были ужасные недели. Никогда прежде, при уходе за самыми трудными и опасными больными, она не чувствовала до такой степени всей тяжести своей ответственности; никогда прежде спасание чужой жизни не казалось ей настолько бесполезным и жестоким. Положение, тяжелое само по себе, становилось еще более тяжелым для них обоих, вследствие странной стыдливости, мучившей их. Чрезмерная скромность, свойственная ранней молодости, охватила их, мужчину и женщину зрелых лет. В первый раз с тех пор, как она исполняла должность сиделки, необходимость оголять тело больного и дотрогиваться до него, необходимость обмывать его рану и приподнимать его руками вызывала в ней стыд; а он, то краснея, то бледнея, бормотал, стараясь не глядеть на нее: «не может ли Авраам это делать?»

Она иногда спрашивала себя, забудет ли он перед неизбежным концом ту неприятность, какую она ему причинила, и станет ли попрежнему в простые, дружеские отношения к ней. Вполне естественно, — говорила она сама себе, — что у него теперь горькое чувство против меня, но будет страшно тяжело, если эта горечь, останется до конца.

Разбирая в уме их отношения, она пришла к выводу, что настоящей дружбы между ними никогда не было.

Он спас ее от страшной болезни; он дал ей мужество жить и дело, ради которого она могла жить; но он сам оставался для нее загадкой, и даже теперь, когда она знала его тайну, она ничего не знала о нем самом. Даже те мелочи, какие каждый больной; говорит своей сиделке, ей приходилось угадывать он никогда не был разговорчив, а теперь почти все время молчал. Пока продолжалась острая боль, эту боль обыкновенно можно было заметить только по крепко сжатым губам его. Когда дыхание становилось медленнее и губы разжимались, она видела, что боль утихла.

Через семь недель после приезда она вошла один раз в его комнату перевязать рану и увидела, что он читает письмо, которое Кайя только-что принесла ему. На конверте была лондонская почтовая марка

— Марцинкевич опять не может справиться с нашими литовцами, — сказал он, не поднимая глаз. — Он спрашивает, скоро ли мы вернемся.

— Доктор Бюргер думает, что вам можно будет выехать на будущей неделе. Конечно, мы возьмем особый вагон для больных.

— Ну, нет, это слишком дорого, у меня не хватит средств.

— Отец прислал мне денег, Я получила от него (сегодня письмо: он просит телеграфировать ему,

когда мы будем в Калэ. Он хочет выехать к нам навстречу.

— Но ведь мы не можем тратить деньги вашего отца, и…

— Не мешайте ему, Кароль; для вас это не имеет значения, а ему доставит величайшее удовольствие что-нибудь сделать для вас.

Он подумал с минуту, поморщился и затем сказал:

— Ну, хорошо, если ему так хочется. В таком случае мы можем выехать, как только Бюргер позволит. Я могу теперь отлично перенести дорогу, а мне надобно докончить разные дела.

— Да, конечно.

Она колебалась несколько секунд, но затем собралась с духом и решила положить конец его неестественной скрытности.

— Кароль, я все знаю. Марцинкевич рассказалмне…

В том молчании, которое последовало за ее словами, тиканье часов, лежавших на столе, казалось ей резким, назойливым, почти оглушающим звуком. Когда он, наконец, заговорил, тон его голоса заставил ее покраснеть, как-будто ее уличили в чем-то грубом и низком.

— Самый большой недостаток Марцинкевича, что он слишком молод. Ему надо отучиться от этой привычки рассказывать людям то, чего не следует.

— Он не думал, что рассказывает мне что-нибудь новое, — проговорила она. — Он думал… я знаю… думал, вы мне рассказали.

Оттого-то я и говорю, что он слишком молод.

Она посмотрела на него с горестным недоумением.

— А разве я молода? Мне кажется, во мне не осталось уже ничего молодого, а я тоже… я думала, что вам следовало сказать мне.

— Дорогая Оливия, если то, что мы можем сказать, принесет какую-нибудь пользу людям, мы должны говорить. В противном случае, неприятные вещи лучше хранить про себя.

И затем он прибавил с изысканной любезностью:

— Конечно, если бы это было что-нибудь приятное, я счел бы своим долгом немедленно сообщить вам. Но зачем мне надоедать друзьям своими личными невзгодами? Вам и без того пришлось слишком много беспокоиться из-за меня.

— Неужели, Кароль, мы с вами начнем обмениваться любезностями? Понятно, вы имели полное право скрывать от меня свою тайну, если хотели. И не думайте, — голос ее слегка дрогнул, — будто я настолько глупа, не понимаю, что я не должна была стараться вернуть вас к жизни. Я знаю, что вы сердитесь на меня за это: я помешала вам избежать долгих страданий…

— 11апротив, я бесконечно благодарен вам за то, что вы меня вылечили. Мне было бы очень не кстати умереть именно теперь. Мои дела еще не закончены.

— Ваши… личные дела?

Суровая складка на лице его предупредила ее, что она зашла в запретную область.

— — Я говорил об общественных делах. Личные никого не касаются, кроме самого человека.

— В таком случае… Она неторопливо встала, пошла на другой конец комнаты и отомкнула ящик стола. — Я должна отдать вам вот это.

Олииил .Патам — 15225

Он поднял на нее глаза, принимая из ее рук небольшую склянку; они глядели друг на друга, оба блед ные, как смерть.

— Вы это нашли на мне?

— Кайя нашла. Она отдала мне, когда я приехала. Она снимала с вас платье, когда вы были в забытье.

— Она знает, что это такое?

— Да, морфий… Когда она стала говорить об этом, я ей сказала, что у вас в Лондоне сильно болели зубы, и вы принимали капли с морфием.

— Благодарю вас, — сказал он, пряча скляночку под рубашку.

Она взяла бинт и начала свивать его.

— Я сделаю вам перевязку, — проговорила она безжизненным тоном.

Она сняла перевязку ипочувствовала, что нога, до которой она дотрагивалась, сильно дрожала под ее рукой.

— Я вам сделала больно? — спросила она.

— О, нет, я только немного устал.

Он лежал с закрытыми глазами, пока она не кончила, и ей показалось, что он дышит более быстро и неровно, чем обыкновенно. Она с тревогой посмотрела на его страдальческое лицо, начиная приводить в порядок постель.

— Благодарю вас, — сказал он, открывая глаза и слабо улыбаясь. — Мне очень жаль, что вам приходится так много возиться со мной.

Е.го правая рука, бледная, исхудалая до того, что все кости выступали наружу, нервно теребила конец

простыни. Она с удивлением смотрела на нее: бесцельные движения были слишком несвойственны Каролю,

— Теперь, когда у нас зашел об этом разговор, — сказал он через несколько минут, — я должен об’яс- ниться: морфий не предназначался для немедленного употребления.

Она продолжала укладывать одеяло. Голос ее был спокоен и беззвучен,

— Вы хотели ждать, пока покончите все свои дела?

— Может быть, даже и дольше. Вы знаете, как медленно развивается эта болезнь. Может быть, пройдет несколько месяцев, может быть, целый год, прежде чем у меня явится паралич. Человек с частным параличом может еще много делать. Я только хотел приготовиться заранее, никто не может знать, какой оборот примет болезнь.

— Значит, вы хотите ждать?..

— Когда я буду лишен возможности работать, я, понятно, стану считать себя в праве располагать своею жизнью, как найду для себя лучше.

Она стояла спокойно, держась рукой за кровать.

Вы хотите сказать, что, пока физические силы позволяют вам приносить пользу вашей партии, вы считаете себя обязанным жить при каких бы то ни было условиях?

1 иканье часов одно нарушало молчание, последовавшее за этим вопросом.

— Когда я взялся за дело, я не выговаривал себе приятных условий…

Голос его слабел, и фраза была окончена шопотом.

— К тому же, это, может быть, не долго протянется.,.

Он быстро отвернул голову; ее лицо покрылось смертельной бледностью.

Как только доктор Бюргер дал разрешение, Оливия наняла вагон для больных и сделала все необходимые приготовления к путешествию. Но в самую последнюю минуту все ее приготовления были отменены. На ране образовался новый нарыв, и в течение десяти дней больной не в состоянии был двинуться.

Между тем, настали холода. Раз утром, проснувшись рано, она нашла, что в комнате невозможно низкая температура, и принесла дров затопить печку. Она ходила в мягких туфлях, неслышными шагами, чтобы не разбудить Кароля. Он заснул после мучительной ночи и лежал в совершенном изнеможении; лицо его казалось серым в предрассветных сумерках.

Дрова, сохранявшиеся в сыром подвале, трещали, дымили и никак не могли разгореться. Она стояла на коленях перед печкой, аккуратно укладывала поленья и в то же время поглядывала через плечо на больного. Вдруг она почувствовала, что слезы подступают ей к горлу, и неожиданно для себя разрыдалась беспомощными рыданиями. Она, конечно, тотчас же сообразила, что слезы вызваны у нее вовсе не горем, а просто утомлением после бессонной ночи и досадой на дрова, которые не хотели загореться.

Как только Кароль в состоянии был пуститься в путь, она увезла его в Англию. Дорогой они обменивались друг с другом только самыми необходимыми фразами. Оскорбленная его холодною сдержанностью, она приняла в обращении с ним манеру опытной сиделки. Видя, как она внимательно, спокойно и проворно исполняла все, что нужно для больного, равнодушно относясь к его личности, никто не догадался бы, что он для нее не просто чужой человек, за которым она нанялась ухаживать.

Мистер Латам, встретивший их в Калэ, заметил странное отчуждение между ними, но был настолько умен, что не стал расспрашивать.

— Трудно сказать, кто из них пережил более тяжелое время, подумал он, переводя взгляд с одного исхудалого лица на другое,

— Нашли вы нам квартиру? — спросила она, прохаживаясь с отцом по палубе, после того как кресло Кароля было поставлено в спокойное местечко, защищенное от ветра.

Нет, я переговорил с доктором Мортоном, а также с вашим приятелем… как его… какая-то непроизносимая фамилия.

— С Марцинкевичем?

— Ну, да. Они оба согласились со мной, что вам всего лучше приехать прямо в Гетбридж. У нас больной будет пользоваться большими удобствами и лучшим воздухом, чем в лондонской квартире.

Что вы, папа! А как же мама?

— Мама уехала. Дженни увезла ее на всю зиму на Ривьеру. Это девочка сама придумала. Она рассудила, что тебе будет гораздо удобнее ухаживать дома за таким серьезным больным, и она уговорила мать попробовать, не поможет ли ей воздух Бордигеры от ее невралгии. Ведь это очень умно с ее стороны, не правда ли? И им обеим будет приятно жить там.

— Они, что же, уехали на всю зиму?

— Да, ты можешь превратить дом в больницу, в мастерскую, во что хочешь; пусть ваши иностранцы приезжают и гостят там по несколько дней, если не могут оставить больного в покое. Я буду жить в своем уголке и не стану мешать вам, а Дик Грей будет исполнять ваши поручения в свободное время от занятий клуба «Союза старых женщин». Дик, к слову сказать, отличнейший человек.

Она погладила рукой рукав его пальто.

— Это вы, папа, отличнейший человек.

Когда Каролю сообщили этот план, он остался не очень доволен и пробормотал, что ему «неприятно доставлять столько хлопот и беспокойств», но путешествие так утомило и обессилило его, что он не мог спорить и пассивно подчинился воле Оливии. Для нее жизнь в родном доме была громадным облегчением: успокоительно действовавшее присутствие отца, нежная заботливость, какою окружали ее Дик и мистер Мортон, сознание, что больной в безопасном месте, что друзья разделяют с ней ответственность за его жизнь, — -- все это ободряло и подкрепляло ее. Что касается самого Кароля, то свежий

воздух, тишина и комфорт сельского дома подействовали благотворно на его физическое состояние: рана перестала гноиться и начала заживать. Он стал добросовестно заниматься делами, по поводу которых Марцинкевич спрашивал его совета, но пока не обращались непосредственно к его помощи, он оставался ко всему равнодушен, так как был слишком слаб, чтобы о чем-нибудь заботиться.

Зима прошла без особых происшествий. После нового года Кароль взял на себя часть своих прежних редакторских обязанностей, насколько это было возможно для человека, прикованного к постели: он каждый день по несколько часов сидел, обложенный подушками, и читал деловые письма или присланные статьи. Марцинкевич приезжал раз в неделю, сообщал о ходе дел, получал указания и советы, а Оливия мало по-малу перешла с роли сиделки на роль секретаря. Ее письменный стол был перенесен в комнату больного, и он диктовал ей в своей постели жестким, ровным голосом, со спокойным, ничего не выражающим, лицом.

В один мартовский день, когда она писала под его диктовку длинный свод разных отчетов, отец ее вошел в комнату.

— Я вам помешал? Извините, но я пришел сообщить вам приятную новость.

Кароль отложил в сторону бумагу и приготовился слушать с вежливым вниманием. Никакие новости, ни худые, ни хорошие, не интересовали его в это время.

— Я сейчас встретил доктора Мортона. Он убедился, что ваша кость, наконец, срослась, и говорит, что завтра попробует, не можете ли вы пройтись по комнате.

Оливия низко наклонила голову над своим писаньем и слышала, как Кароль ответил размеренным тоном:

— Навряд ли я в состоянии буду совершить такой подвиг, впрочем — попробую.

— Это будет счастливый день для Оливии и для меня, — сказал улыбаясь мистер Латам и ласково погладил наклоненную голову Оливии. — Правда, ведь, моя дорогая?

Она закусила губу; он заметил, что она дрожит, и поспешил уйти, чтобы не мешать их радости. Когда дверь за ним закрылась, она подняла голову. Короткое рыдание вырвалось из груди ее, когда она встретилась глазами с Каролем, но она подавила его.

— Кароль, мы не можем скрывать этого дольше. Почему вы не хотите сказать им? Завтра они все равно узнают.

— Никакой нет надобности узнавать, проговорил он тем холодным тоном, перед которым она всегда умолкала. — За эти полгода болезнь, вероятно, не сильно развилась, я, может быть, в состоянии буду стоять. Если даже и нет, они припишут это слабости; вы знаете, что обыкновенно человек, пролежавший несколько месяцев в постели, не может сразу держаться на ногах.

Она сделала еще попытку уговорить его.

— Хорошо, допустим; вы, может быть, в состоянии будете обмануть их завтра. Ну, а послезавтра, в следующие дни?

— Мне надобно придумать предлог, чтобы немедленно уехать в Лондон. Марцинкевич должен прислать мне телеграмму. Во всяком случае, мне пора уезжать. Я и без того долго жил в доме вашего отца.

— Вы знаете, что его очень огорчит, если вы уедете, пока еще не можете ходить, тогда как весь дом в вашем распоряжении. Мать и Дженни останутся в Швейцарии до июня. Кароль, отец так полюбил вас, отчего вы не хотите сказать ему правду?

— Во-первых, оттого, что я теперь не могу причинять людям беспокойство. Ваш отец и без того был слишком добр ко мне: если бы он знал все, он захотел бы оказать мне еще во сто раз больше одолжений. Во-вторых, потому, что именно теперь я не нуждаюсь в сочувствии добрых друзей. Я хочу, когда придет время, уйти тихо и прилично, без всяких прощаний. Наконец, — если уж вам нужно поставить все точки на i, — я могу вынести самую эту вещь, но не разговор о ней. Во всяком случае, подождем, что скажет завтра. А теперь, пожалуйста, будем продолжать, мне бы хотелось кончить "эту статью и отослать ее сегодняшней почтой.

VII

Оливия провела бессонную ночь и считала все часы до самого утра. Когда она после завтрака вошла в комнату Кароля, отец ее был уже там

и весело разговаривал с гостем, как делал каждый день перед от’ездом из дома.

— Я постараюсь сегодня вернуться пораньше, чтобы узнать, как удался ваш опыт, — сказал он, пожимая ему руку на прощанье. — Вечером, если вы будете в силах, мы можем заняться этою медицинскою рукописью четырнадцатого столетия. С вашей помощью мне, надеюсь, удастся разобрать ее. Прощайте, желаю успеха! Это вы, Мортон? А я спешу на поезд.

Оливия вышла из комнаты вместе с отцом. Когда Мортон позвал ее, Кароль был одет и сидел на краю постели Неудача его первой попытки встать на ноги нисколько не встревожила доктора, который кивал головой, улыбался и весело повторял:

— Да, да, конечно, с первого раза трудновато. Попробуйте еще раз! У вас дело сейчас пойдет на лад.

Оливия отвернулась и стояла у окна, бессознательно ломая руки. Она сердилась на Кароля за эту мучительную сцену. Если сам он мог ее выносить, то он не имел права заставлять ее участвовать в этой противной комедии. Это было нечестно, это было жестоко.

— Ну, вот, превосходно! Через месяц вы будете ходить не хуже меня. Да, надо сказать, что у вас богатырский организм.

Эти слова били ее по нервам, точно молотом: в ушах ее поднялся страшный шум, он постепенно затих и все смолкло.

Голос Дика, раздавшийся на лестнице, заставил ее опустить руки, которыми она закрывала себе глаза. Доктор Мортон позвал его с выражением торжества.

— Мистер Грей! Придите, поздравьте вашего больного. Он три раза обошел вокруг комнаты. Никогда в жизни не видал я, чтобы кость так хорошо сросталась. Э, что? Голова кружится? Полежите немножко. Оливия, принесите, пожалуйста, рюмочку водки.

Нет, благодарю вас, мне хорошо, — сказал Кароль, Он сел у стола, закрывая рукой глаза. Оливия подошла и дотронулась до его руки,

— Кароль?..

Он схватил ее руку с выражением отчаяния и быстро прошептал:

— Уведите их из этой комнаты, пожалуйста!

Не сразу можно было избавиться от обрадованных друзей. Распрощавшись с мистером Мортоном у дверей под’езда и придумав поручение для Дика, она вернулась в комнату Кароля. Он все еще сидел, опираясь локтем на стул и прикрывая глаза рукой. Когда она вошла, он посмотрел на нее: лицо его было бледно и мрачно.

— Будьте добры, испытайте мои рефлексы.

Она исполнила его желание. Машинальное подергивание колена, когда она ударила его рукой, показалось ей почти нормальным, но она имела мало сведений о болезнях спинного мозга и не могла судить о значении симптома, пока не увидела его лица: оно было какое-то серое и страшное.

— Хорошо, благодарю нас. Пожалуйста, попросите их не входить ко мне. Мне бы хотелось остаться одному на сегодняшнее утро.

В самые худшие периоды своей болезни он иногда обращался к ней с подобною же просьбой, и она привыкла к тому, что эта потребность в уединении являлась у него в минуту острых страданий физических или нравственных.

Всю прошлую ночь, все последние ужасные месяцы она старалась приготовить себя к страшному концу. Теперь, повидимому, конец этот был близок. Она встретила бы его не спокойно, но, по крайней мере, мужественно, если бы не эта мимолетная вспышка безумной надежды, которая так быстро исчезла. Конечно, только близость смерти могла придать лицу то выражение, какое было у него.

Она не входила к нему до самого обеда.

За это время обычное самообладание вернулось к Каролю, и он с спокойным видом принимал поздравления ее отца. Несколько дней спустя он вошел к обеду на костылях. По этому поводу были приглашены доктор Мортон и Дик. Кароль явился перед ними в совершенно новом свете. Он все время смешил гостей, рассказывая им своим певучим литовским выговором разные забавные анекдоты. Оливия из вежливости тоже смеялась, но судорога сжимала ей горло, и глаза ее горели. Она заметила раза два, что по лицу отца скользнула тень беспокойства, но, как любезный хозяин, он весь вечер разделял веселость присутствующих. Прощаясь с Оливией перед

сном, он ни слова не сказал ей о том, что заметил и вообще заметил ли что-нибудь. Поднимаясь по лестнице к себе в комнату, она в глубине души еще раз поблагодарила его за сдержанность.

Они продолжали жить в одном доме и таить друг от друга наиболее задушевные мысли.

Кароль или ходил по комнатам на костылях или сидел за письменным столом и мог показаться всякому постороннему веселым человеком, выздоравливающим от болезни. По вечерам он охотно разговаривал с мистером Латамом или разбирал древние рукописи по хирургии и медицине средних веков; но днем, с Оливией, он говорил лишь самое необходимое. Она сама стала бояться тех часов, когда ей приходилось работать с ним вместе; ей казалось, что он живет один, окруженный ледяной стеной, и всякую попытку ее заглянуть за эту стену считает дерзостью. Временами ей представлялось, что она точно могильщик и ходит среди гробов…

Гак как мистер Мортон сказал, что больной в состоянии будет к концу мая обходиться без костылей, то мистер Латам уговаривал его не уезжать до тех пор.

Я хочу, чтобы при от’езде вы вышли из моего дома совершенно самостоятельно, без всяких искусственных приспособлений.

— Я страшно загоржусь, если это случится, — весело ответил Кароль и перевел разговор на другое.

В половине мая погода стояла великолепная, и мистер Латам отрывал Оливию от ее

работы и заставлял ходить с собой по полям и лесам.

— Ты скоро опять поедешь в Лондон, — заговорил он, — надо же нам с тобой насладиться весной, пока это возможно. Славинский может немножко поработать и без тебя.

Кароль, смеясь, об’явил, что возьмет свое в Лондоне и завалит ее работой.

— Ну, тем более тебе надо теперь пользоваться временем, моя дорогая, — сказал мистер Латам. — Надевай шляпку, и пусть этот суровый эксплоата- тор хоть раз один почитает корректуры.

Она шла одеваться, не решаясь взглянуть на Кароля. Как может он шутить насчет предстоящей им жизни, и еще в ее присутствии! Как может он!..

Вернувшись вечером после длинной прогулки, отец и дочь вместе вошли в аллею, которая вела к дому. Книги и бумаги Кароля были разложены на столе под каштановым деревом. Вероятно, он работал в саду.

— Смотри-ка! — вскричал мистер Латам — он идет без костылей!

Кароль шел впереди их и нес домой несколько книг. Он шел с трудом, сильно прихрамывая.

— Но он не пылит ногами!..

Она нечаянно проговорила эти слова вслух.

Отец не слышал; он побежал вперед и догнал гостя.

— Превосходно! Но все-таки не утомляйтесь. Дайте, я снесу ваши книги. Не хотите ли опереться на мою руку?

— Нет, благодарю вас, мне не трудно, — услышала она ответ Кароля. Она стояла на дорожке и смотрела, как он идет рядом с отцом.

У входной лестницы он остановился на секунду, и она вспомнила восклицание Дженни два года тому назад: «Ну, вот, я так и знала, что он запнется за мат!» На этот раз он вошел не спотыкаясь и свободно поднимал ногу на ступеньки лестницы.

— Что с вами, Оливия? Отчего вы так взволнованы?

Дик подошел к изгороди сзади нее. Она вздрогнула, обернулась к нему и увидела, что он стоит у калитки.

— Ничего; я… я тороплюсь, Дик. Покойной ночи.

Она вбежала в дом. Когда она проходила мимо

дверей кабинета, отец позвал ее; он сидел вместе с Каролем.

— Славинский ни за что не соглашается прожить у нас до будущего месяца. Теперь, когда он может ходить без костылей, он непременно хочет вернуться к своей работе.

— Да неужели вы думали, что я навсегда поселюсь у вас? спросил Кароль. — Ведь я и то уже пять месяцев пользуюсь вашим гостеприимством!

— Ну, хорошо, во всяком случае, останьтесь еще хоть будущую неделю. Кстати, завтра я еду в Лондон на собрание Аристотелевского общества. Не присмотреть ли вам квартиру?

Я сама буду искать квартиру, — быстро перебила его Оливия, хватаясь за первый попавшийся

предлог, только бы не остаться на весь вечер вдвоем с Каролем. — Мне надобно с’ездить в город купить себе платье и разные мелочи. Мы проведем весь день вдвоем и сходим на утренний спектакль.

Она остановилась, задыхаясь и чувствуя, что глаза Кароля устремлены на нее. Мистер Латам недоумевал и слегка тревожился, но заметил только:

— Это будет превосходно, — и снова обратился к своему гостю. — Мне придется ночевать в городе, так что мы отложим комментарии на Авероэса до послезавтра. Может быть, нам удастся кончить рукопись на будущей неделе.

Утром Оливия уехала в город вместе catgo. Они расстались на вокзале железной дороги, сговорившись встретиться за завтраком и пойти вмег в театр. Оливии пришлось проходить мимо Кав^ дишского сквера, и, обогнув угол одного дома, она заметила на дверях его медную дощечку с надписью: «Сэр Джозеф Барр». Она сделал несколько шагов, машинально повторяя это имя, как вдруг ей вспомнилось, что ведь это тот знаменитый специалист, который об’явил болезнь Кароля неизлечимой.

Она на минуту остановилась в нерешимости; затем быстро повернула назад к дому и поспешно дернула звонок, не давая себе времени подумать. В приемной комнате она облокотилась на стол и стала перелистывать какой-то журнал.

«Я не имею права делать это без его paspeuh.'- ния», — говорила она сама себе. Но я не могу так жить. Я должна узнать правду.

Она ждала целый час; наконец ее позвали в кабинет доктора, и она об’яснила ему цель своего прихода.

Сэр 'Джозеф сразу вспомнил Кароля.

— Да, да, знаю, польский эмигрант, не правда ли? Но позвольте, когда он, собственно, был у меня?

— Ровно два года тому назад.

Он отыскал в своей записной книжке отметку о больном.

— И вы находите, что после его продолжительной болезни походка его стала более правильной?

— Он еще сильно хромает и только-что начинает ходить без костылей; но он не волочит ногу

, iK в прошлом году.

— Говорили вы с ним по этому поводу? Ведь оч, кажется, сам доктор?

Она покачала головой.

— Я не решалась; может быть, это просто моя фантазия, а возбудить напрасную надежду…

— Может быть, вовсе и не напрасную. Болезнь эта обыкновенно считается неизлечимой, но в некоторых случаях, которые были констатированы за последнее время, полный покой иногда останавливал болезненный процесс. Когда он был у меня, я посоветовал ему лечь в постель и дать себе полный, довольно продолжительный отдых. Но он не соглашался на это, ссылаясь на необходимость работать, а я не настаивал, так как считал, что болезнь уже

1ла слишком далеко и трудно надеяться на изле- ченк?. Очень может быть, что эта рана спасла его. Да, мне было бы очень интересно повидать его.

Оливия Латам lfj,241

— Он вернется в Лондон через две недели

— Меня не будет здесь в то время; я в будущий понедельник уезжаю на месяц за границу.

Она стиснула руки. Целый месяц…

— Нельзя ли вам… не можете ли вы пожертвовать несколько часов времени и с’ездить к нему в Суссекс? Я боюсь, что мне не удастся уговорить его приехать к вам. Он так безнадежно относится к своему состоянию. Я почти не решаюсь и просить его об этом…

Он посмотрел в свой календарь.

— Я, конечно, охотно приехал бы, но у меня расписаны все дни, исключая одного только сегодняшнего вечера. После шести часов я буду свободен. Туда надо ехать по Брайтонской дороге?

— Туда идет поезд в восьмом часу, и вечером же можно вернуться назад. Если бы вы были так добры, приехали, это избавило бы его от мучительной неизвестности.

Мостовая горела под ее ногами, когда она шла от доктора. Быстро послав записку отцу, чтобы он не ждал ее, она с первым же отходящим поездом вернулась в Гетбридж. Когда она вошла в комнату, Кароль взглянул на нее с удивлением, и затем лицо его стало мрачным.

— Кароль…

Она не могла продолжать.

Вы были у Барра?

Глаза ее расширились. Его способность все угадывать прямо пугала ее,

— Я… вы, конечно, имеете право сердиться.,, но я не могла дольше выносить. Он приедет сегодня вечером.

— Сюда?

— Да, я упросила его.

Кароль на минуту отвернулся к окну.

— Разве вам не кажется, что жаль беспокоить такого занятого человека и заставлять его приезжать сюда? Я сам хотел сходить к нему, когда буду в Лондоне. Но это, конечно, все равно, только лишний расход. Благодарю вас, Оливия. Это было очень любезно с вашей стороны.

Она отошла от него с тяжелым сердцем. Хоть бы он сердился, нервничал, приходил в отчаяние, все было бы лучше, чем это ужасное равнодушие.

Все время после обеда она беспокойно ходила по комнате и по саду. Ей было невыносимо оставаться с Каролем, пока продолжалась эта неизвестность. А он, сохраняя невозмутимо-спокойное лицо, сидел с открытой книгой в руках; впрочем, прошел целый час, а он не перевернул ни страницы.

В девятом часу шум колес по гравию аллеи заставил ее вернуться в кабинет. Кароль отложил свою книгу, не говоря ни слова.

— Сэр Джозеф Барр.

Она встала, держась дрожащей рукой за стол. Комната покачнулась и поплыла так же, как утром улица Лондона; потом началось все самое простое и обыденное; она слушала вопросы доктора и ответы больного так же равнодушно, как, бывало, в боль-

JQ*_

нице слушала диагноз болезни какого-нибудь совершенно постороннего человека; ей было даже странно, что она так мало волнуется.

Сэр Джозеф замолчал и стал исследовать рефлексы.

— Удивительное счастье! — проговорил он.

Кароль говорил таким тихим голосом, что она

едва могла расслышать.

— Вы, значит, думаете, что выздоровление будет полное?

— Теперь еще этого нельзя сказать. Вы должны избегать тяжелой работы, переутомления, ушибов. И если вы даже будете очень беречь себя, я не могу поручиться, что болезнь не вернется. Но, во всяком случае, вам очень посчастливилось. Два года тому назад я не считал возможным такой исход. Сколько вам лет? Еще нет сорока? Ну, если вы

/ будете вести по возможности спокойную жизнь и хоть / немного заботиться о себе, вы можете работать еще J лет двадцать, тридцать.

— Повидимому, жизнь дала мне больше счастья, чем я заслуживаю, — с улыбкой отвечал Кароль и повторил вполголоса: — Тридцать лет…

Когда сэр Джозеф уезжал на поезд, Оливия проводила его до ворот. Она долго стояла на под’езде одна, смотря сквозь темные верхушки деревьев на усеянное звездами небо; но даже звезды не радовали ее в эту ночь. Наконец, она вошла в комнаты и принялась аккуратно запирать окна и тушить лампы. Было уже поздно, и прислуга спала,

— Вам, кажется, не справиться с этой тяжелой рамой?

Она запирала окно на лестницу и, обернувшись, увидела Кароля, стоявшего в дверях кабинета. В полусвете передней его лицо показалось ей маской трагического равнодушия. Она подошла к нему с неумолимым видом обвинителя.

— Вы давно знали?

— Что мне становится лучше? Я, в сущности, заметил это в первый раз, как попробовал ходить. Но мне, по правде сказать, очень не хотелось бы говорить об этом. И в кабинете надо тоже запереть окна?

Он вернулся в комнату. Она последовала за ним; быстро стала между ним и окном и поглядела на него гневными глазами.

— Кароль, я не… я не ожидала, что вы будете так относиться ко мне… Это было бессердечно… Я, пока жива, не прощу вам… Больше я вам ничего не скажу… Покойной ночи…

Она хотела уйти, но он протянул руку и удержал ее.

— Постойте минутку. Раз вы говорите такого рода вещи, вы должны об’ясниться. Чем я заслужил ваш гнев?

— Чем! Вы знали целых два месяца… была надежда… а я-то думала… ах, как вы могли… как вы могли…

Ее вдруг охватила сильная дрожь.

— Вы всегда сторонились меня… Вы, конечно, имели право, если вам так нравилось… Но скрывать от меня даже приятное известие…

Лицо его на секунду вспыхнуло.

Затем он отвернулся от нее, пожимая плечами; и она сразу поняла, что он не считает это известие приятным. Она протянула к нему руки.

— Кароль… Кароль… О, я не знала…

Ее голос замер.

— Видите ли, — сказал он после минутного молчания, — я уже привык к тому.

Она закрыла лицо руками. Они молчали. Потом она подошла к нему и нежно дотронулась до его руки.

Он вздрогнул и отступил.

— Нет, нет, не надо!

Он повернулся к ней, мрачный и раздраженный, глаза его потемнели от гнева.

— Мне просто надоело играть роль какого-то волана, который должен постоянно перебрасываться из стороны в сторону. Кажется, я имею право, наконец, устать от этой роли. Можно, если нужно, привыкнуть к мысли о смерти или, пожалуй, к мысли о жизни: но вечно носиться между той или другой и постоянно менять центр тяжести.,. Нет, я положительно больше не в состоянии!

Он быстро овладел собою.

— Простите меня, пожалуйста, Оливия. Я, кажется, сегодня в сварливом настроении. Самое лучшее — избегать таких разговоров о личных делах: они совершенно бесполезны.

Он подошел к письменному столу и принялся собирать свои бумаги с торопливостью, резко отличавшеюся от его обычных, медленно спокойных движений.

Небольшая кучка газетных вырезок зацепилась за его рукав и выскочила из-под металлического прижима, поддерживавшего их. Он взял прижим и стал вертеть его в руках, упорно стараясь не глядеть на Оливию.

— Мне очень жаль, что я вас обидел, — продолжал он. — Я, пожалуй, действительно, должен был сказать вам. Но я… не радовался этому. Я бы сказал вам, если бы думал…

Она перебила его взволнованным голосом.

— Если бы вы думали… что? Что это меня интересует? Ах, господи, да что же другое может интересовать меня?!

Прижим сломился в его руках. Он отбросил кусочки его, и они упали на пол с легким звоном.

— Что вы хотите этим сказать? — спросил он, подходя к ней. — Неужели вы…

Они стояли друг перед другом и смотрели друг другу в глаза. Вдруг он с криком ярости схватил ее за плечи и поцеловал в губы. Но в следующую секунду он вырвался из ее об’ятий и отстранил ее рукой.

— Постойте, мы с ума сошли, мы оба совсем сошли с ума. Неужели вы думаете, я такая скотина, что решусь жениться на вас, когда мне грозит такая судьба? Как могу я знать, что болезнь не вер

нется? Вы слышали, что он сказал… Любовь? Ах, об этом не стоит говорить! Я люблю вас с самого первого дня знакомства… Но разве это что-нибудь значит? Я умер так же, как Володя. Я могу жить только для дела, и я буду работать, пока сил хватит. Но я ни с кем не могу разделить такого рода жизнь… Этот уголок земного ада — мой, и я его оставлю для себя!

— Он вовсе не ваш, Кароль, он — наш, он принадлежит нам обоим!

Она стала перед ним на колени и обхватила его руками. Он отвел ее руки и крепко держал их в своих.

— Вы хотите всю жизнь быть прикованной к непогребенному трупу? Ах, вы не понимаете, что это значит!

Она чувствовала, что пальцы, державшие ее руки, дрожат.

Помните, Оливия, в параличе человек лежит неподвижно и с каждым годом все более и более теряет способность шевелиться. Затем болезнь поднимается выше. Ах, лучше бы я умер в Акатуе!

— По, Кароль, ведь можно же всегда прибегнуть к морфию.

Пальцы, державшие руки, разжались. Она, все еще стоя на коленях, опять обняла его.

— Неужели ты думаешь, я захочу, чтобы ты жил ради меня, если сам будешь тяготиться жизнью? Отчего ты не доверяешь мне? Твоя болезнь не разовьется, наверно не разовьется: но если бы это

случилось, скажи только мне, что хочешь отравиться — и все кончится.

— И ты дашь мне яд?

Разве ты не знаешь, что я скорее сама убила бы тебя, чем допустить, чтобы ты попался в руки русских жандармов? Но пока… О, Кароль, Кароль, ведь пока ничего этого не надо! Из-за чего же! — Она отшатнулась и спрятала лицо в его коленях. Она думала, что уже пережила всякие ужасы, что ничто больше не испугает ее. И вдруг она услышала такие рыдания Кароля! Ей казалось, что пришел конец миру,.

Рассвет застал их вместе. Они просидели вдвоем всю ночь, не замечая времени. Сначала они молчали, потом тихо разговаривали об Акатуе, о Ванде и особенно о Владимире. Теперь, как всегда, покойник был связью, соединявшею их.

— Пойдем, посмотрим восход солнца, предложил Кароль. Володю надо вспоминать под открытым небом.

Они бесшумно открыли дверь, чтобы не разбудить спавшую прислугу, и рука об руку вышли в сад, обрызганный росой.

Дорожка, окаймленная кустами, кончалась маленькой калиткой, которая открывалась на зеленый луг, усеянный золотистыми цветами. Белые лепестки боярышника виднелись в волосах Оливии, когда она из-под тени деревьев вышла на открытое пространство, освещенное солнцем. Высоко над их головами пел жаворонок в безоблачном небе.

Кароль остановился, чтобы открыть калитку, и почувствовал прикосновение пальцев девушки к своей руке. Он поднял голову и увидал, что она смотрит на луг.

— Видел ты эту бабочку? Я вспомнила историю, которую Володя рассказывал один раз детям, о Зеленой Гусенице и о стране, называемой «Завтра», где ночуют все звезды и где все гусеницы превращаются в бабочек, Я думала, очень долго думала что это пустая сказка, что на свете нет такой Завтрашней страны. Но, ты видишь, он говорил правду: вот оно — Завтра!

Кароль указал ей на траву.

— И все звезды здесь. Эти маленькие золотые цветочки очень добры: они растут даже в Акатуе. В будущем месяце то болото, в котором лежит Володя, тоже покроется ими.

Ночные звезды упали на землю и рассыпались у их ног золотистыми лютиками.