К. Н. ЛЕОНТЬЕВ
[править]О Владимире Соловьеве и эстетике жизни (по двум письмам)
[править]Серия «Русский путь»
Вл. Соловьев: Pro et contra
Личность и творчество Владимира Соловьева в оценке русских мыслителей и исследователей. Антология. Т. 2
Издательство Русского Христианского гуманитарного института, Санкт-Петербург, 2002
Константин Николаевич Леонтьев, своеобразный мыслитель и художник — выступает яркой фигурой на фоне нашей литературно-общественной жизни во второй половине прошлого столетия. Он родился в 1831 г. Службу свою начал военным врачом в Крымскую кампанию. С этого времени стали появляться его первые литературные опыты в «Отечественных записках» (романы «Подлипки», «В своем краю» и др.). С 1863 по 1873 г. К. Леонтьев провел на Востоке на дипломатической службе в разных городах Турции. Плодом этого явились прекрасные повести и рассказы «Из жизни христиан в Турции», печатавшиеся в «Русском вестнике». Вернувшись в Россию, он стал печатать свои политические статьи, которые потом изданы были (в 1886 г. в двух томах, под заглавием «Восток, Россия и славянство»). Последние годы жизни К. Леонтьев провел около Оптиной пустыни под руководством известного старца о. Амвросия Оптинского и скончался в 1891 году.
Мировоззрение К. Леонтьева, крайне сложное и крайне оригинальное в этой сложности, — недостаточно знакомо нашему мыслящему обществу. При жизни своей этот мыслитель-художник не пользовался вниманием, а тем более известностью; его идеи замалчивались или извращались; его страстный голос раздавался все время как бы в безвоздушном пространстве, убийственного равнодушия к нему публики, — и литературная судьба К. Леонтьева была трагична до ужаса. Только теперь, последние 5 лет, идеи «одинокого мыслителя», совместившего в своей сложной душе преклонение пред христианским аскетизмом со страстным и безусловным культом красоты, начинают привлекать к себе внимание. Появляются отдельные исследования о К. Леонтьеве, появился недавно литературный сборник «Памяти К. Леонтьева», дающий много материала для понимания его личности, но нет пока самого главного, нет доступного для публики собрания сочинений этого автора. Изданный самим К. Леонтьевым при жизни сборник его статей стал уже библиографической редкостью.
Как маленькое восполнение этого недостатка мы предлагаем читателям одно письмо К. Леонтьева, писанное им в год его смерти к молодому его другу, священнику И. Фуделю. Это не письмо в обычном смысле слова, а целый трактат, заставляющий задуматься над многими важными вопросами. К нему мы присоединили отрывок из другого письма К. Леонтьева (уже бывшего в печати), очень ценного в смысле характеристики его культурного идеала.
ПИСЬМО ПЕРВОЕ*
[править]- Письмо писано было в 1891 г. в Оптиной пустыни, где в то время жил К. Леонтьев. Писал его К. Л<еонтьев> несколько дней, как в дневнике занося свои мысли главным образом о Влад. Соловьеве. Это было время горячего выступления Вл. Соловьева в печати против Н. Данилевского и нашего национализма. Ему возражали Н. Страхов и другие. Я в своем письме к К. Л<еонтье>ву высказал свое негодование по поводу полемических приемов Вл. Соловьева. Это и вызвало настоящий обширный ответ К. Леонтьева. Письмо печатается здесь впервые, но с необходимыми пропусками, которые не мешают следить за мыслями автора, крайне оригинальными и интересными (Здесь и далее примечания книгоиздательства «Творческая мысль». — Примеч. изд.).
…При всем моем личном пристрастии к Владимиру Сергеевичу и при всем даже почтительном изумлении, в которое повергают меня некоторые из его творений («Теократия»; некоторые места из «Критики отвл<еченных> начал» и «Религиозн<ых> основ», напр<имер>), я сам ужасно недоволен им за последние 3 года. То есть с тех пор, как он вдался в эту ожесточенную и часто действительно недобросовестную полемику против славянофильства. Недоволен самим направлением; недоволен злорадным и ядовитым тоном, несомненной наглостью подтасовок. Не согласен даже с тем, что соединению Церквей так сильно может мешать своеобразное национальное развитие Росси, как он думает[1]. Если бы он не находил, что самобытность национального духа нашего и утверждение наших от Запада государственных и бытовых особенностей помешает его главной цели — соединению Церквей с подчинением Риму, то он и не нападал бы на культурное славянофильство[2] с такою яростью и с таким ослеплением. Но я нахожу, что он в этом-то ошибается; Россия, проживши век или полвека (а может быть, и меньше) в некотором насыщении своим национализмом и чувствуя все-таки, что и этого как-то недостаточно для достижения апогея ее, — легче после этого, чем до этого может пожелать главенства папы. Вспоминаю при этом добродушного, но умного пустозвона нашего Ш… Он мимоходом в «Русск<ом> д<еле>»1 сказал: «На что самому папе будет Россия слабая, вялая, ничтожная» (наверное эпитета не помню). Верно! На что и самому папству — Россия, две капли воды похожая на ту самую либеральную Европу, которая вот уже 100 лет, как гонит папство…
…Обратите внимание, напр<имер>, на то место, где я говорил ему[3] об Имп. Ирине. Да! Много в Четьи-Минеях вы найдете святых несравненно более безукоризненных с «нынешней» точки зрения; но они не сделали того для Церкви (и для нас с вами лично), что сделала эта великая женщина. Св. Олимпиада, ученица и друг Иоанна Златоуста, всю жизнь свою посвящала благотворениям и была безукоризненной в личной жизни. Но все-таки она сделала для учения церковного меньше, чем эта Ирина, быть может и честолюбивая, желавшая сама царствовать, женщина! (Я говорю, заметьте, все-таки «быть может», ибо если мы про знакомых и близких говорим не без основания: «чужая душа потемки»; то как браться 1000 лет спустя решить, что именно чувствовала и какую борьбу переживала Византийская Царица, приступившая к низложению и ослеплению сына — иконоборца!)
«Дары» — разные, говорится; ну и «заслуги» — разные. Олимпиада — поучительный пример частной православной жизни. Ирина — пример православной твердости на государственном поприще и при тяжких условиях догматической неурядицы. Благодаря низложению и ослеплению иконоборца царя Константина, сталь возможен 7-й Вселенский Собор, на котором иконопочитание возведено в догмат. Хороши бы мы были теперь с вами, мой друг, без икон и без всей той «внешности», в которой до тонкости воплощены и догмат Восточной Церкви и вся история правоверия от Адама до наших дней!
Вот видите, как же быть-то? Так ли это, что только простые умы и сердца, могут осуществить такое великое дело, как соединение Церквей? Я, заметьте, спорю об основной только мысли вашей (и Страхова тоже), что высшие религиозные плоды даются только тем людям, которые кажутся нам добродетельными, искренними или «простыми» (как вы выражаетесь[4]); прибавлю, что это слово «простой» имеет в нашем языке такое множество значений, что его употреблять надо весьма осторожно, если хочешь быть ясным: простой — значит: 1 — глупый; 2 — щедрый: 3 — откровенный; 4 — доверчивый; 5 — необразованный; 6 — прямой; 7 — наивный; 8 — грубый; 9 — не гордый; 10 — хоть и умный, да не хитрый. Изволь понять это словечко в точности! За это я его не люблю)[5].
Я спорю здесь только против основной мысли — об исключительном призвании простых людей к решению великих религиозных вопросов, а не о том нужно ли соединение Церквей и возможно ли оно. Надо на этот раз этот, собственно, более частный, вопрос по возможности устранить. (Как слишком трудный и сложный для частного письма.) Помнить только не мешает, что пока все наше вост<очное> дух<овенство> и все наши известные богословы понимают и признают только один вид подобного соединения: полное отречение католиков от filioque, от единоличной непогрешимости папы и т. д. Правдоподобно ли это. А если так, то мы с вами «послушники» вост<очной> иерархии — имеем ли мы право даже и в сердце желать иного соединения? Конечно, не имеем, говоря строго. Но я не скрою от вас моей «немощи»; мне лично папская непогрешимость ужасно нравится! «Старец старцов»! Я, будучи в Риме, не задумался бы у Льва XIII туфлю поцеловать, не только что руку. Ибо руку-то у папы и порядочные протестанты целуют; а либеральные… конечно, нет. Уж на что Т. И-ч Филиппов строгий защитник «старого» православия; но и тот говорит всегда: «искренне-верующий православный не может не сочувствовать католикам во многом и не может не уважать их и вынужден даже нередко из усердия к своей вере завидовать им». Сверх того, что римский католицизм нравится и моим искренне деспотическим вкусам, и моей наклонности к духовному послушанию, и по многим еще другим причинам привлекает мое сердце и ум, сверх этого я еще думаю, что такой оригинальный (для русских) взгляд, как Влад. Соловьева, и при тех ресурсах, которыми его одарила судьба, не может пройти бесследно. Я уверен, даже, что не пройдет. «Богобоязненность» и послушание своему духовенству вы знаете, у нас слабы; а жажда нового, и в особенности жажда ясного и осязательного у нас в обществе неутолима. Разлюбивши простой, утилитарный прогресс, разочаровавшись в нем, грядущие поколения русских людей не накинутся ли толпами на учение Соловьева, не только благодаря его таланту (или, вернее, гению), но и благодаря тому, что самая мысль «идти под папу» — ясна, практична, осуществима и в то же время очень идеальна и очень крупна.
В его учении много сторон; но, не распространяясь здесь, предложу вам поискать об этом в письмах моих Страхову[6]; там есть кратко об этом. Не знаю, право, на счет земного благоденствия после соединения Церквей под папой, — как решить: хитрит Соловьев или верует сам в эту химеру? Иезуитизм ли это (весьма ценный и целесообразный в наше дурацкое время) или та «духовная прелесть», о которой я упоминал (в письме[7])?
«Чужая душа потемки»! Из уважения к его уму — желал бы думать, что он весьма ловко и даже как бы вдохновенно иезуитствует; но не верит, ибо это глупо. Из желания же верить его сердечной совестливости (так как я его крепко люблю) — хотел бы предпочесть искреннее и глупое заблуждение.
Но допустим, что это иезуитизм в том смысле, что он говорит сам себе: «Нынешнему народу скажи просто Церковь, папа, спасение души — они отворотятся; а скажи, что при посредстве папы и Церкви на земле воцарится на целое 1000-летие та любовь, та гармония, и то благоденствие, о котором вы вот уже более 100 лет все слышите от прогрессистов, а без Церкви и папы — это невозможно, ибо только через них действует Бог, Которого признать необходимо и Которого очень многие теперь ищут и жаждут… Скажи так (мечтательно и ложно) — они примут во имя этой лжи и этой мечты и то, что в моем учении возможно, правильно, реально, осуществимо» и т. д.
Допустим, что он так думает; разве с практической стороны он не прав? Допустите еще, что лет через 10, 20 его учение (при слабой по-прежнему организации нашей учительствующей Церкви и т. п.) приобретет множество молодых, искренних и энергических прозелитов, подобно нигилизму (тоже ясному) 60-х и 70-х годов. Из общества идеи просачиваются понемногу и в духовные училища и ко Двору (Н>). Мы видели, что в настоящее время хомяковские оттенки (по-моему, неправильные и в некоторых отношениях полупротестантские) просочились уже в Духовные академии. А ведь соловьевская мысль несравненно яснее и осязательнее хомяковской. («Любовь», «любовь» у Хомякова; «Истина, истина» — и только; я у него в богословии, признаюсь, ничего не понимаю, и старое филаретовское и т. д. более жесткое мне гораздо доступнее, как более естественное). Вообразите, что в Духовных академиях не удовлетворяются более «сладким» туманом Хомякова и спрашивают себя: «Ну, а дальше что?» Вообразите при этом все большее и большее сближение с католическими славянами; вообразите, что осуществился тот панславизм, которого я так боюсь (не с католической, конечно, а с либеральной стороны; а как удержаться от этого панславизма надолго — в случае всеобщей войны и прямой невозможности сохранить более единство Австрии). Вообразите в то же время и на Западе возврат к религии, после ужасов социалистической анархии.
И если таким образом через 20—25 лет те семена, которые Соловьев сеет теперь с такой борьбой, с такой, допустим, хитростью и даже несимпатичной злобой, начнут приносить обильную жатву (реальными и здоровыми сторонами учения), то разве не простят ему все его и извороты, или его мечтательные бредни.
«Гармонии» (à la Достоевский); «всеобщей любви», конечно, не будет; (для этого, как справедливо сказал в «Р<усском> об<озрении>» Ионин[8]) и как я давно думал, надо нам «химически»[9] переродиться); «молочные реки» и тогда не потекут в «кисельных берегах» — это все чушь, противная и здравому смыслу, и Евангелию, и естеств<енным> наукам даже. И если совокупность всех выше перечисленных условий приведет (например, все это) к соединению Церквей под папой, — то скорее может случиться, что русские, в одно и то же время столь расположенные к мистическому подчинению и столь неудержимые в страсти разрушать, столь бешеные, когда они одушевлены, — скорее, говорю я, может случиться, что эти русские паписты не только не будут кротки, как советует им зря Вл. Серг<еевич>, а положут лоском всю либеральную Европу к подножию папского престола; дойдут до ступеней его через потоки европейской крови.
И тогда разве не простится ему и ложь? Простится, мой друг! Да еще скажут «Великий человек! Святой мудрец! Он сулил журавля в небе; но он знал, что даст этим нам возможную синицу в руки!» И если кто (предполагаем в случае успеха) скажет тогда: «Он не хитрил, он сам заблуждался и мечтал о невозможном…» на это ответят: «Тем лучше. Это трогательно».
От деятельности всех истинно великих умов и характеров остается нечто прочное: а то, что имело более косвенное и преходящее назначение, скоро пропадает. Победы Наполеона I имели косвенное и преходящее значение, ибо цель его: господство Франции над всей Западной Европой не была достигнута; но, знаете, благодаря чему, — вот уже скоро 100 лет как будничная жизнь Франции (полиция, суд, отношение к собственности, торговля, промышленность, весь строй административный) считается образцовой с точки зрения порядка? Благодаря тому, что во время Консульства и Империи (т. е. в течение каких-нибудь 15 лет) Наполеон между двумя войнами находил время устраивать эту ежедневную жизнь на новых, данных революцией, началах всеобщего гражданского равенства. Этого равенства в то время нигде, кроме Франции, не было: и на этом «песке» равенства, (как Наполеон сам говаривал) приходилось все утверждать; он это сделал; и какова бы ни была дальнейшая будущность Запада и человеч<ества> вообще, приходится признать, что с его времени ни одна другая держава не может у себя производить эгалитарных реформ без сознательных заимствований и невольных подражаний демократическим порядкам Франции. И у нас тоже все «благодетельные» реформы, за незначительными оттенками, суть реформы наполеоновской Франции. (Значительно у нас только то, что крестьянские земли сделаны не то что совсем неотчуждаемыми, а трудно отчуждаемыми; и теперь государственная мысль колеблется между риском постепенного обезземелил мужиков и смелой решимостью объявить их земли раз навсегда государственными и неотъемлемыми: это действительно своеобразно; остальное же в реформах наших почти все чужое и более или менее французское. Увы!)
Так и от Соловьева нечто большое должно остаться. Останется же столь поразительная и простая идея развития Церкви, против которой тщетно спорят и, вероятно, будут еще до поры, до времени спорить наши правосл<авные> богословы, воображая, почему-то заодно с самим Соловьевым, что идея эта непременно ведет в Рим. Тогда как напротив того, она скорее может подавать нам надежды на дальнейшее самобытное развитие Восточн<ой> Церкви. (К. очень хорошо об этом писал, хотя и мимоходом; мысли эти мои, но он, спаси его, Господи, кстати, и очень ловко ими, воспользовался в «Гражданине». Я был рад, потому что вы знаете, какое у меня дурацкое обилие мыслей; сам же я физически не в силах уже их распространять; кстати же сказать — и вы воруйте на здоровье, что понравится и с чем сердце ваше согласится. Это мне будет лестно и только. Иначе ведь нельзя развивать учение.)
Останется ли от Соловьева только эта идея развития Церкви, или нечто еще более общее, — только истинно великий толчок, данный им русской мысли в глубоко мистическую сторону, ибо он, будучи, несомненно, самым блестящим, глубоким и ясным философом-писателем в современной Европе, посвятил свой дар религии, а не чему-нибудь другому? (Небывалый у нас пример; да и нигде в XIX веке.) Или произойдет действительно соединение Церквей, под папой ли, или, напротив того, благодаря Соборно-Патриаршей централизации, на Босфор (причем «кисельные берега» отвалятся сами собой, и будет по-прежнему на земле стоять стон от скорбей, обид и лишений); как бы то ни было, след будет великий…
Это кончено! А о том, прав ли он чисто догматически — что сказать? Теперь, конечно, не прав: потому что все восточное духовенство с ним несогласно. Но вот в чем вопрос — всегда ли он будет не прав. Всегда ли наше духовенство будет несогласно? Ведь это правда, что католики не названы еще еретиками ни на каком Восточном Соборе. А раз этого не было, взгляд можно изменить со временем, не впадая в прямое противоречие ни с одним из семи Вселенских Соборов. Есть большая разница между взглядами вост<очных> иерархов на рим<ский> католицизм. Греческие патриархи считают его прямо ересью (хотя и Собора не было). А у нас многие, подобно Филарету, не решаются считать их таковыми, ибо только у одних католиков изо всех отклонившихся от греческого православия не нарушены ни благодать апостольского преемства в иерархии, ни предания св. Отец, ни учение о семи таинствах. Вот и разберитесь, мой друг, во всем этом. Другое дело теперь: и другое дело будущее.
Довольно бы о Соловьеве; я и так отвлекся. Но в заключение скажу: печатные политические воззрения его просто поражают меня, не знаю только чем: ребячеством своим или наглым притворством. «Никого не обижай; у поляков проси прощения; евреям дай равноправность; Данилевский проповедовал ненависть к Европе — он безнравственный писатель» и т. д. Боюсь, что притворство. Ибо не далее, как в последнее свидание со мною он говорил мне: «Если для соединения Церквей необходимо, чтобы Россия завоевала постепенно всю Европу и Азию — я ничего против этого не имею». Отчего же не печатать этого? А все противоположное?
Вернее, что вы оба со Страховым правы, обвиняя его во лжи и иезуитизме; только, по-моему, иезуитизм с определенной мировой целью гораздо понятнее и простительнее той личной и ненужной фальшивости, которой дышит сам Страхов. Он тоже печатно и за всеобщий мир ведь стоит как будто; а посмотрите как будет рад нашим победам при случае. Тут какая же цель лгать? Ведь он не дипломат; не обязан присягой и пристойностью скрывать свои политические чувства.
…Хочется, впрочем, возразить вам еще кой что насчет простоты ума и сердца, о которой вы пишете, как о необходимом условии для всякого религиозного дела. Ох-ох, заблуждаетесь вы, мой голубчик!
Примеры из истории. Соловьев считает патр. Фотия преступником за то, что он не послушался папы и отложился. А Греко-российская Церковь зовет его «блаженный Фотий» и восхваляет за то же самое. (И даже столь «моральный» Хомяков, считая его человеком лично нечистым, честолюбцем и называя его «похитителем» патр<иаршего> престола, за стойкость в борьбе с папизмом отдает ему справедливость.) Значит — по мнению св. Соборной Апостольской Церкви, этот честолюбец ей (св. Соб<орной> Ап<остольской> Церкви) сделал пользу! Это раз.
А потом святой Кирилл патриарх Александрийский2 на Ефесском Соборе спас православие в союзе с святою же императрицей Пульхерией. (Она в то время не была еще императрицей; императором был ее брат Феодосий-младший; она сперва была вроде регентши; а когда брат вырос, то сохраняла большое влияние; а так как он рано умер бездетным, то императрицей избрали ее и уговорили ее выйти замуж за благочестивого полководца Маркиана, с которым она по взаимному согласию и прожила как сестра с братом.)
В то время ересь, вводимая Конст<антинопольским> патриархом Несторием[10], до того поколебала умы, что огромное большинство духовенства и сам император Феодосий-младший были на его стороне.
Вот если бы, мой друг, могли прочесть (по-фран<цузски>, перевода нет) «Историю» Амедея Тьерри об Ефесском соборе, вы бы не стали больше никогда говорить об исключительной ценности «простых» умов и «простых» сердец! Любя всей душой православие и веруя в него как в святыню, вы бы, читая этого светского и даже легкого, но понимающего дело, историка, пришли бы в ужас за Церковь, когда увидели бы, в какие крайности могли бы завести одинаково и умаление Божественности и умаление человечности в Христе. Уменьшая Божественность Христа, можно было шаг за шагом уничтожать в христианстве «духовный страх» и почтение; умаляя же человечность Его (по Евтихию) и сохраняя за ним только божественность, можно было подсечь в корне ту любовь к человеку-Христу, которую мы чувствуем теперь, веруя, что Он, как мы, алкал и жаждал, уставал, спал, огорчался; даже смерти боялся в последние часы («моление о чаше» и т. п.).
И этот человек нашелся в лице крутого и неразборчивого (по свидетельству светской истории) — Кирилла Александрийского. Ам. Тьерри говорит, что он набрал с собою на корабли сверх лихих матросов, еще толпу полудиких египетских монахов и много банщиков; и, воспользовавшись попутным ветром, прибыл в Ефесс на день (или на два, не помню) раньше Иоанна патр. Антиохийского, который был вождь евтихианцев, самый сильный, ибо его епархия в то время была очень обширна и многолюдна и, сверх того, имел за себя сочувствие императора со множеством всегдашних человекоугодников. Св. Кирилл, прибывши в Ефесс и не дожидаясь Иоанна (что было, конечно, весьма не простосердечно), быстро собрал все бывшее налицо духовенство хорошего направления и занял председательское место на Соборе. Партизан ереси было тоже в городе уже немало; но, вероятно, не без согласия (святого) Кирилла — матросы, банщики, полунагие египетские монахи начали бегать по городу и кричать: «смерть несторианам!» Духовные лица, бывшие на стороне новой ереси, испугались и не выходили из жилищ своих. И еще: для правильного открытия Собора нужен был особый указ императора; чиновник был уже прислан с полномочиями, но этого особого указа ad hoc3 он еще не получал. Кирилл воспользовался, видимо, некоторою неопытностью этого тогдашнего «комиссара» и «действит<ельного> статск<ого> советника» — сказал ему, что достаточно и полномочий (или, может быть, просто декрета об его назначении в Ефес для Собора) — и самовольно открыл Собор.
Обсудили дело скоро и прокляли как раз ересь Нестория и его самого, и всех его сообщников. Через пять только дней Иоанн (патр<иарх> Антиох<ийский>) въехал сухим путем в город с огромной свитой духовенства. Но везде уже по городу висели (или были наклеены, не знаю) воззвания Кирилла с Собором, проклинавшие противников. И вот, несмотря на сопротивление Иоанна со множеством влиятельных и властных пособников, несмотря на сочувствие императора, несмотря ни на что — правоверие восторжествовало, на этот раз вовсе не наивными, не «любвеобильными», «не кроткими» и не «прямыми» средствами, как видите. Ловкому и отважному Кириллу сочувствовала и содействовала тайно, не забудьте, во всем этом деле безукоризненная, честная девственница Пульхерия[11].
И вот, когда мы с вами теперь молимся на чудотворную икону Иверской Божией Матери — и с любовью глядим на младенца Богочеловека, на руках ее; то этой возможностью, этим утешением, этой простою и возвышенною радостью мы обязаны в высшей степени двум людям вовсе не простым — ни умом, ни сердцем: св. Ирине (иконозащитнице) и св. Кириллу (восстановителю двух естеств во Христе). Нет, голубчик, не пытайтесь «морализировать» историю Церкви больше, чем сама Церковь того требует! «Сила Божия и в немощах наших познается». Церковное дело требует своего «домостроительства» (т. е. политики); а домостроительству этому не довлеют в отдельности своей ни одни чисто идеальные, ни одни грубо практические средства. А смотря по обстоятельствам (точнее, смотря по указанию и избранию Божию[12]. Жаль, что вы незнакомы с той частью теократии Соловьева (изд<ана> за границей), где он объясняет как характеры Авраама, Исаака и Иакова, так и отношение Божьей воли к этим характерам их. Я ничего подобного не читал в этом роде! И до чего хомяковский туман против этого слаб, я выразить не могу. Конечно, мораль Нового Завета и мораль Ветхого — огромная разница; но Бог — все Бог; и человек, сколько ни смягчайся нравами, все-таки человек! И если в Ветхом Завете Господь пользовался, так сказать, разнообразными человеческими ресурсами для божественных целей своих, то из того, что мораль Нового Завета неизмеримо строже (к себе) и мягче (к другим), чем было в Ветхом, не следует еще, чтобы только одни «чистые сердца» и «добрые люди» имели право и назначение служит дальнейшему делу Церкви.
Факты церковной истории противоречат такому воззрению. Еще примеры: наш Владимир был, положим, простой и добрый человек; но Константин — царь (которого дело, как инициатора в 100 раз важнее, чем дело Владимира — только последователя) разве не был прежде всего великий политик, который вовремя понял, что сила политическая в империи начинает переходить на сторону христиан? И какая же в этом беда? Это соображение ничуть не исключает и сердечного влечения. Философия греческая уже подготовила образованный класс и к Единобожию и метафизической троичности основ. Религия и греческая и римская приучили, с другой стороны, людей к антропоморфизму, т. е. не к чудовищному воплощению богов[13], как в других политеистических исповеданиях, а к человекообразной их красоте и вообще к человекообразию. Христианство растет и растет… Оно говорит: Бог один; но троичен в лицах и явился тогда-то и там-то в виде обыкновенного человека такого-то и т. д. Константин все это знает, все это понимает и чувствует; его это привлекает; ни личное честолюбие или желание утвердить свою власть на сочувствии христиан; ни сознание государственного дела, требующего соображения с обстоятельствами — не только не могли мешать этому естественному влечению; но напротив того, усиливали его. И вот он издал указ о прекращении гонений; и потом созвал 1-й Никейский Собор, с которого собственно началось существование той самой Церкви, которой мы с вами повинуемся, поклоняемся и служим. А этот равноапостольный царь пролил довольно много крови в междоусобных бранях и казнил еще вдобавок жену свою и сына!..
Значит, оказалось, что и вопреки немощам его — сила Божия могла самым поразительным образом обнаружиться через него, благодаря его дарованиям, его энергии, его уму и его (не без Бога же) высокому положению. Поймите также, умоляю вас, раз навсегда, что ни жестокосердие, ни лукавство личной натуры — ничуть не исключают искренности убеждений и верований. Другое дело мировоззрение и другое дело характер. Согласитесь с этим и не сбивайте сами себя впредь смешением этих двух сторон того человека, которого вы судите.
Вы сами человек прямой, честный, искренний и меня грешного считаете тоже таковым. Пусть будет по-вашему (я сам думаю, что я до известной степени таков, за исключением честности в деньгах, ибо как должник и заемщик я много и сознательно даже в жизни нагрешил[14]. Хорошо; мы с вами оба довольно искренны и прямы (а вы, по-видимому, вдобавок и честны всячески); останемся таковыми, но не будем пристрастны к тому психическому типу, к которому мы более или менее принадлежим и которому естественно сочувствуем. Будем пообъективнее в суде нашем и воздадим suum cuique…4 И для высших целей нужны не только св. Павел Препростый (сподвижник Антония Вел<икого>), не только кроткая и невинная св. Олимпиада, не только простой сердцем и неученый св. Спиридон, еп. Тримифутский, не только мудрая, но честная и безукоризненная св. Пульхерия-царица; но нужны и хитрый политик и во многом жесткий св. Константин; и св. Кирилл, столь страстный и столь изворотливый; и св. Ирина, не пожалевшая сына для Церкви. Пороки при них, и пусть их судит, как Ему угодно, Господь; а исполинские их заслуги при нас остались и в нас живут, ибо, благодаря им — мы то, что мы есмы теперь — православные люди, верующие в Троицу, в Богочеловечностъ Христа и в святость икон.
А Филарет — светильник московский, разве был прост умом (!!) и сердцем? Едва ли!
И почему вы говорите, наконец, что о. Амвросий[15]5 — человек, простой умом и сердцем? Вы упоминаете также по тому же поводу имя от. Иоанна Кронштадтского. Его я лично не знаю; в молитвенность великую и чудодейственную его верю: и даже в 87 году из М<осквы> писал ему больной, прося молиться за раба Божия К<онстанти>на и получил очень скоро исцеление. Это особый дар; а вот проповеди его из рук вон слабы и рутинны; особенно, если вспомнить о великолепных проповедях Амвросия Харьк<овского> и Никанора покойного (тоже не из «невинных» был, кажется, покойник!). Судя по проповедям от. Иоанна, ума в нем действительно особого не видно. Но, что касается до ума от. Амвросия, то уж это мы знаем. Это удивительно тонкий ум, и именно в практическим направлении, а не в собственно-мыслительном. Мудрость, скажу просто, даже ловкость, батюшки от. Амвросия изумительна и в способе духовного руководства, и в хозяйственных делах (напр<имер>, создание Шамордина[16] в четыре с половиной года), и, наконец, и в политике даже, которую он по своему положению и значению вынужден вести между архиереями (которые все меняются), между требованиями разнообразной паствы своей, претензиями монахов, и простодушной, но жестокой тупостью от<ца> архимандрита нашего и т. д. Это удивительно. Какая тут простота ума! В высшей степени сложная его (ума т. е.) изворотливость и быстрая находчивость! Твердость характера, справедливость, прямота веры и добрых целей — да! Чистота намерений — да! Простота же средств и приемов — нет. Не могу признать этого!
Здесь были и есть духовники, которые проще его сердцем; напр<имер>, о. Анатолий, скитоначальник. Это, как зовет его один из его почитателей — огромное дитя (сердцем, характером). Увлекающийся, жалостливый, бесконечно добрый, доверчивый до наивности; без всякой природной хитрости и ловкости; при этом не только не глупый и даже не простой умом, но очень мыслящий, любит пофилософствовать и побогословствовать серьезно. Понимает прекрасно (по-моему лучше от. Амвросия) теоретические вопросы вообще. Однако… однако… все мы руководство практическое отца Амвросия несравненно предпочитаем. А был еще здесь, ныне умерший, от. Пимен; духовник же, необычайный подвижник, простак, добряк, смиренный; сам от. Амвросий очень любил и ценил его и всегда у него сам исповедовался. Однако его детская простота, соединенная с резкой грубостью, подчиняла больше всего деревенских баб: а мы все уважали и любили его, а советоваться не к нему шли, а к мудрому и вовсе уже не столь простому — Амвросию…
У монахов даже есть особого рода отзыв про таких-то людей: «Свят да не искусен». То есть: для своего спасения хорош; а другим-то мало полезен!
Да если я не остановлюсь, то я еще и несколько страниц только примерами живыми испишу.
Все это, повторяю, я написал не собственно с целью защитить Влад. Соловьева (которым, вы знаете, я сам теперь очень недоволен); а с целью горячо возразить вам на вашу неосторожную по-моему теорию простоты и искренности. Искренность есть большая и у врагов Церкви, у нигилистов и т. д. Искренность искренности рознь; за другую искренность казнить смертью нужно. И изворотливость изворотливости рознь; за другую изворотливость прославлять следует. А вы пишете, что для вас искренность важнее направления! Голубчик! Что с вами?.. Это проклятое студенчество ваше в вас «отрыгнуло», с позволения сказать, на минутку! Симпатично? В личном отношении? И то не всегда! За другую искренность по морде ударишь. Искренность + хорошее направление. Так скажите. Это совсем другое дело. Вот мне вчера случайно попалась в «Русск<ом> деле» 88 года горячая, искренняя статья студента-юриста[17] (Гм!) против военной дисциплины в университете; и вообще против палки. Я ей обрадовался (по личной любви и даже спрятал ее) головой покачал. Да разве в России можно без принуждения и строгого даже, чтобы ни было сделать и утвердить? У нас что крепко стоит? Армия, монастыри, чиновничество и, пожалуй, крестьянский мир. Все принудительное. Да и сам этот студент-юрист, недавно еще поклонник и приверженец неопределенного морального идеализма, теперь запрегся по своей охоте в оглобли и хомут строжайшей и очень определенной спиритуалистической и обрядовой дисциплины… И теперь, в случае нужды (по примеру самих Св. Отцов), конечно, готов будет допустить даже и «палку», не какую-нибудь аллегорическую, но настоящую деревянную палку. (Тоже некрасивое средство для прекрасных нередко целей.) Для юноши живого и даровитого — 88-й год и 91-й — это 10 лет. На что же эта студенческая «отрыжка» à la Достоевский, à la Лев Толстой и т. п. «Простота ума и сердца!» «Искренность» дороже направления и т. д.
И. С. Аксаков был гораздо прямее, искреннее и благороднее Каткова6. А кто из них больше сделал не только для государства, но даже и для веры нашей? «Русь» Аксакова очень часто (по признанию людей, достойных доверия) лежала неразрезанной даже у единомышленников и друзей его; а «Моск<овские> вед<омости>» читались с жадностью всеми добрыми и толковыми гражданами России, начиная с Зимнего дворца и кончая оптинскими кельями, в которых имя его прославлялось до небес. Архимандрит наш, который ничего современного не знает и не читает, и тот, бывало, восклицал: «У нас только Катков и есть; спаси его, Господи!..»
Говорю все это вопреки моему личному нерасположению к покойному Каткову… Катков лично производил на меня впечатление самого непрямого, самого фальшивого и неприятного человека; но, как я уже говорил, фальшивость характера ничуть не исключает глубокой искренности общих убеждений. Я не сомневаюсь ни на минуту, что Катков положил бы героем на плаху голову свою за Россию; если бы оказалось это нужным. А прежние московские бояре на что уж были хитрецы, интриганы и даже часто мошенники, а разве они не были искренни и в вере, и в патриотизме своем??.
…Чем вознаграждает меня печать! Тем, что восхищающиеся на словах и в письмах молчат перед публикой; а другие понимают меня так превратно, так обидно, и так даже ужасно (для кончающего свое поприще человека, конечно, это ужасно!) — как понял меня Астафьев, или редакция «Благовеста», указывающая на мою «вражду» к славянофильству. (!!!) {В письмах моих к Страхову вы найдете противоположение: славянского идиотропизма и слав<янского> соединизма. Последнее весьма оригинальное по составу слово принадлежит не мне, а болгарам. Они стали у себя звать «соединистами» людей той партии, которые еще раньше 85-го года добивались соединения княжества Болгарского с Восточной Румелией, которая будучи населена тоже болгарами, по берлинскому трактату была отделена в особую автономическую провинцию Турции с христианским генерал-губернатором. Что касается до названия идиотропизм, идиотропист, то я сам придумал для его обозначения тех (немногих еще) людей, которые понимают, что своеобразие (хоть какое-нибудь, хоть такое, какое даже и вы обязаны желать для России и слав<янст>ва) — России и славянства вовсе с панславизмом (соединизмом) не солидарно; а скорее напротив (греч. Ἰδιότροπος — своеобразный). Почему же «Благовест» не в силах понять, что предпочитая идиотропизм — соединизму, я больше всякого другого приближаюсь к Хомякову и Данилевскому. Соединизм — средство, а не цель. Это непонимание того, что я говорю — большинством и слабило мою веру в то, что я желаю для России. «Видно так и нужно». Думаю, чтобы одни (славянофилы) не понимали; а другие (Соловьев и либеральные прогрессисты) ненавидели бы этот идиотропизм.}
Я ни к какой партии, ни к какому учению прямо сам не принадлежу; у меня свое учение; но я положил ему только основание; и другие должны проверять и разрабатывать его. А где они, эти другие? Раз, два, и только!.. Так пусть так и скажут и докажут, что я ничего ни нового, ни правдивого, ни остроумного, ни полезного — не сказал… я буду знать и покорюсь моей участи… Нет, и этого никто не говорит; да едва ли и может сказать. Помешают этому: — Определение характера всех нерусских славян, теория «смещения»[18] и, наконец, настаивание на «страхе Божием», настаивание, про которое Влад. Соловьев сказал мне в Москве: «Я хочу напечатать в „Руси“ Аксакова, что — нужно большое бесстрашие, чтобы в наше время говорить о страхе религиозном, а не об одной любви». Сказал и НЕ-напечатал этого; а напечатал совершенно неосновательные мне возражения в защиту Достоевского и не только его, но и Льва Толстого; а через полгода или год отступился от последнего и эту часть возражений в отдельном издании выбросил, понявши довольно давно, что я прав…
А ведь человек, кажется, смелый и лично меня любит несомненно. Поневоле предпочтешь частную переписку.
На Данилевского постараюсь тоже сделать и без книги примечания[19].
Но пока замечу только вот что:
1. Хотя Соловьев весьма нападаем, на самую теорию культурных типов, но я думаю, что с этой стороны Страхов и Бестужев-Рюмин (защищающий ее) оба правее его.
Культурные типы были и есть (хотя и везде более или менее тают на наших глазах).
Соловьев, кажется, прав в одном обвинении: культ<урные> типы не связаны с одной национальностью, и если весь тип во всецелости действительно другой, уже сложившейся, национальности не передаваем, то по кускам, так сказать, легко передается — (религия сполна; государственные законы; моды и обычаи; философия; стиль искусства и т. д. Примеров бездна).
2. Особые культурные типы были; но из этого еще не следует, что они всегда будут; человечество легко может смешаться в один общий культурный тип. Пусть это будет перед смертью — все равно.
3. И если даже допустить, что романо-германский тип, несомненно разлагаясь, уже не может в нынешнем состоянии своем удовлетворить все человечество, то и из этого вовсе еще не следует, что мы, славяне, в течение 1000 лет не проявившие ни тени творчества, вдруг теперь под старость дадим полнейший 4-основный культурный тип, как мечтает и даже верит Данилевский.
Вот главные мои несогласия с Данилевским, мои поправки.
Я понимаю, что вы тоже плохо верите во все другие назначения России, кроме религиозного, но почему вы пишете — не только не верю, но и не желаю. Это странно! Отчего не желать добра и силы отчизне своей, — хотя бы и сомневаясь в исполнении желаний этих?
Я сам плохо верю в это (и в этом мы согласны; не понимаю — откуда вы взяли, что мы в этом не сходимся? Даже досадно на вас!) Но и самые сомнения наши могут быть ошибочны: это не математика и не догмат веры. Ошибиться можно и по недоверию точно так же, как и по доверию.
Напр<имер>, обоим нам с вами не мешает помнить, что и для исполнения особого и великого религиозного призвания Россия должна все-таки значительно разниться от Запада и государственно-бытовым строем своим, иначе она не главной религиозной станет над ним, а простодушно и по-хамски срастется с ним ягодицами демократического прогресса; (родятся такие уроды — ягодицами срослись).
…Приготовляя посылку, я увидал, что Исаак Сирин гораздо толще Данилевского и через это на посылке с одной стороны будет яма. Я этого выносить не могу и эта вещественная причина принесет, быть может, вам случайно {по-видимому — но едва ли в самом деле случайно) невещественную пользу. Я решился послать вам еще 3 сборника брошюр. Рекомендую:
1. Статью Пазухина о сословиях и особенно о дворянстве и советую сравнить эту ясность, деловитость, простоту с воплями и туманными фразами Ник. Петр. Аксакова (в «Русск<ом> деле» и «Благовесте»), с неопределенностью взглядов на дворянство И. С. Аксакова и т. д.
Не мешает также вспомнить о моем смешении; сословные перегородки — главное ему препятствие.
2. Вл. С. Соловьева неосновательную защиту Достоевского против меня; в конце 3-х речей о Достоевском. Замечу, что я после этой странной защиты издал 2-й т<ом> сборника моего; после нее вставил в мою статью против речей Достоевского все то место, где говорю, что «иные видят в этой речи что-то апокалипсическое» (см. т. 2, с. 307—308).
3. Весьма полезно будет тотчас после уверений Достоевского и Соловьева, что «небесный Иерусалим» сойдет на землю, прочесть взгляды еп. Феофана[20] (Отступление и т. д.). Он говорит совершенно другое и, разумеется, под этими его рассуждениями подписались бы как покойные еп. Алексей и Никанор и т. д., так и все оптинские и афонские старцы. А когда Достоевский напечатал свои надежды на земное торжество христианства в братьях Карамазовых, то оптинские иеромонахи, смеясь, спрашивали друг друга: «Уж не вы ли, отец такой-то, так думаете?» Духовная же цензура наша прямо запретила особое издание учения от Засимы; и нашей было предписано сделать то же. («Ибо, сказано было, это может подать повод к новой ереси».)
Вот в чем уже вовсе не прав Вл. Соловьев (вместе с Достоевским) в этой явной ереси; а в стремлении к католичеству — гораздо меньше вины.
4. Советую также перечесть — «О развитии (догм<атической>) Церкви» Соловьева же. Вот где его торжество! Это, согласитесь, верх совершенства по силе, ясности и правде. Католичество отличается достаточно от православия количеством весьма резких и известных признаков; и нет нужды докапываться до какой-то особо общей сущности, ни по-славянофильски натягивать все на рационализм, ни по-стояновски лишать права православие на живое развитие. (Может быть, не будет; а может быть, и будет; это другое дело.)
Весьма бы вы хорошо сделали, если бы из этих 3-х брошюр и изо всего того, что пришло еще на подержание, вы не поленитесь сами сделать нужные выписки.
Весьма пригодится и избавит раз навсегда от новых перечитываний и разыскиваний «текстов».
И вы долго еще не будете в силах покупать много книг, и я все не могу отдать вам теперь, так как при всем моем желании бросить мое неутешительное писательство — нельзя еще этого сделать.
Исходите всегда мыслью из идеи развития, осложнения и смешения — и вы редко будете ошибаться. Ибо это реальнее всего — и дает мало простора пристрастиям и несбыточным мечтам.
Как видите — идею эту можно с успехом и к религии приложить, не рискуя ни погрешить, ни согрешить. Ибо и религия — вещь вполне естественная.
ПИСЬМО ВТОРОЕ*
[править]- Это письмо было писано 6 июня 1888 г., в первый год знакомства моего с К. Леонтьевым. Вызванное моими соображениями о нашем национальном идеале, оно раскрывает собственный эстетический идеал К. Леонтьева так ярко и определенно, как ни одна из его печатных статей. Кстати, оно дает ответ на заключительную мысль предыдущего письма: «исходите всегда мыслью из идеи развития, осложнения и смешения…»
Письмо это было использовано мною в статье «Культурный идеал К. Леонтьева» в журнале «Русское обозрение». Январь 1895 г. — Примеч. изд.
Настоящий культурно-славянский идеал, — писал К. Л<еонтье>в, — должен быть скорее эстетического, чем нравственного характера. Ибо если рассматривать дело с реалистической точки зрения, не увлекаясь какою-нибудь добродушною верой в осуществление того, чего мы сердцем желаем, то придется согласиться, что эстетические требования осуществимее в жизни, чем моральные. Надо и для своего народа ждать чего-то такого, чему примеры бывали, а не такого, чего никто не видывал. Можно предполагать, например, что найдется еще где-нибудь такое оригинальное млекопитающее животное, которое не будет похоже ни на одно из ныне известных, но можно ли воображать, что у него не будет мозга, печени, сердца и т. д. Нет — нельзя, как нельзя вообразить себе будущее только моральным, — если же мы скажем — эстетическим, то этим мы сказали все; и слово только совсем тут и приставить нельзя. Можно начертить такой приблизительно чертеж:
Мистика
(особенно положительная религия)
Этика и политика
Биология (физиология человека, животных и растений, медицина и т. д.)
Физика (то есть, химия, механика и т. д.) и эстетика.
Критерий только для единоверцев; ибо нельзя христианина судить и ценить по-мусульмански, и наоборот.
Только для человека.
Для всего органического мира.
Для всего.
"Как же вы будете хоть бы с оптинской точки зрения судить, например, знакомого вам турка или буддиста? Что вам грешно, то ему не грешно, и наоборот. Только в самых общих рассуждениях можно к чужим религиям относиться с своею религиозною меркою, — например, насколько в этих религиях, которые я обязан считать ложными (даже и тогда, когда они мне объективно нравятся), есть проблески того, что я должен считать истинным (в мусульманстве — вечная жизнь, в буддизме — аскетизм и милосердие). О своей религии я думаю и должен думать прежде всего с точки спасения моей души (а все остальное и польза ближних «приложится»); о чужой религии я могу только судить с точки зрения исторической, политической, моральной и эстетической. Считая и турка, и буддиста (китайца, положим), одинаково не назначенными для того вечного блаженства, которое мне обещано, если я последую за Христом, я могу разбирать с успехом все остальное и в этих людях и судить о самом воплощении их учения в нравственной, государственной и эстетической жизни. Нельзя, например, уверить себя насильно, что болгарин (особенно объевропеенный) нравственнее и поэтичнее турка, потому что он нам единоверец. Пробовали у нас, и выходило — противная ложь, натяжка грубая и разочарование — одним и стыд — другим. Есть истины реальные, от которых не надо притворно и без пользы отворачиваться, раз они открылись уму. Можно сказать, что самый очаровательный мусульманин не получит вечного блаженства, а самый противный серб и болгарин, покаявшись и помолясь, могут его получить, и только. Религии разнообразны и потому исключительны. Практическая мораль одна и ко всем приложима. Это ничуть не может колебать наших духовных верований, если они у нас тверды и ясны. Естественная (то есть, тоже Богом данная) мораль одна без таинств религии — не душеспасительна; она очень приятна для сношений земных; она иногда эстетична, она удобна, уважительна; она может служить даже средством устыдить плохого христианина — указанием, например, на доброго турка и т. д. Но как не-христианина будет судить Бог, мы не знаем. А для нас есть хоть общие правила.
"Итак, мораль есть критерий для всего человечества; то же самое можно сказать и о государственных делах, о политике. Она — для всего человечества. Вы можете, как христианин, знать, что митрополит Филипп святее, я не говорю уж Иоанна Грозного, а хотя бы доброго Алексея Михайловича; но можете ли вы, оставаясь христианином, разобрать: кто больше угоден Богу (нашему) или дьяволу — Будда или Магомет? Конечно: нет. А их моральную и политическую (историческую) ценность вам не возбранено разбирать.
Биология еще шире. Питается (по-своему), дышит и растет всякая былинка, и умирает всякая инфузория; и самый святой человек имеет подобные же с ними общие процессы. Иметь эти общие биологические процессы удостоил и Сам воплотившийся Господь: Он кушал, дышал, жаждал, уставал, отдыхал, страдал и т. д.
"Еще шире два последних критерия — общефизический и эстетический. И тот и другой приложимы ко всему, начиная от минерала и до самого всесвятейшего человека. Минерал — весит, разбивается, плавится, уничтожается и т. д. И великий человек тоже имеет вес, одарен механическими органами, в теле его происходят, как и в неорганических веществах, химические процессы и т. д. Это физика. И с другой стороны, с эстетической, то же самое: красивы, прекрасны, привлекательны и т. п. могут быть одинаково: какой-нибудь кристалл и Александр Македонский, дерево и сидящий под ним аскет и т. д. Разница между физикою и эстетикой, при всей их одинаково всеобъемлющей экстенсивности, та, что как ни премудры и ни удивительны законы физики, но они нам кажутся как бы на своем месте и в уме нашем не приходят в столкновение с законами морали. А в явлениях мировой эстетики есть нечто загадочное, таинственное и как бы досадное потому, что человек, не желающий себя обманывать, видит ясно, до чего часто эстетика с моралью и с видимой житейской пользой обречена вступать в антагонизм и борьбу. Тот, кто старается уверить себя и других, что все неморальное — непрекрасно, и наоборот, конечно, может принести нередко отдельным лицам педагогическую пользу, но едва ли польза эта может быть глубока и широка, ибо поверивший ему вдруг вспомнит, что Юлий Цезарь был гораздо безнравственнее Акакия Акакиевича, и даже Скобелев был несравненно развратнее многих современных нам «честных тружеников», и если у вспомнившего эти факты есть эстетическое чувство, то, что же ему делать — коли невозможно отвергнуть, что в Цезаре и Скобелеве в тысячу раз больше поэзии, чем в Акакии Акакиевиче и в самом добром и честном из тех самых сельских учителей, которых вы нам в вашей брошюрке рекомендуете…[21] Как быть? Возненавидеть эстетику? Притвориться из нравственных мотивов, что не видишь ее? Презирать мораль? Невозможно ни то, ни другое, ни третье… Вот тут-то положительная религия вступает снова в свои всепобеждающие права. Она не нуждается во лжи и притворстве; «да, это изящно, сильно, эстетично, но это не душеспасительно». Рыцарская дуэль — благородна, эстетична, но она не душеспасительна. Человек, отказавшийся от поединка, видимо, не по страху Божию, а лишь по страху телесному (предполагаю, что мы знаем его характер и обстоятельства дела) производит на нас некрасивое впечатление, хоть по собственной доброте мы и пожалели его в его унижении. И, с другой стороны, кажется, трудно вообразить себе борьбу более высокую и трогательную, как и в подобном случае борьба человека храброго и самолюбивого и в то же время религиозного. И если желание «угодить Богу» победит чувство чести, если смирение перед Церковью поборет гордость перед людьми, если «святое» и «душеспасительное» подчинит в нем благородное и эстетическое и он, ничуть не робея, откажется от поединка, — то это истинный уже герой христианства… Видать я таких еще не видал, но вообразить можно; и, конечно, в старину на Западе такие люди бывали. Ну, а когда в одной из грубых и топорных повестей (60-х годов) нигилиста Помяловского, его грубо-серьезный герой Молотов говорит (басит, небось): «меня если кто ударит, я стреляться с ним не стану, а потащу в полицию!..», то я, признаюсь, желаю одного, чтобы и в полиции этой кто-нибудь догадался ему расквасить его утилитарную и практически-моральную морду. (Грешен — каюсь; но еще каюсь, что не могу даже и грехом большим подобное мое чувство к таким людям считать!)
"Когда страстную эстетику побеждает духовное (мистическое) чувство, я благоговею, я склоняюсь, чту и люблю; когда эту таинственную, необходимую для полноты жизненного развития, поэзию побеждает утилитарная этика — я негодую, и от того общества, где последнее случается слишком часто, уже не жду ничего! и т. д., и т. д.
«Эстетика как критерий приложима ко всему, начиная от минералов до человека. Она поэтому приложима и к отдельным человеческим обществам, и к социологическим, историческим задачам. Где много поэзии — непременно будет много веры, много религиозности и даже много живой морали. Надо поэтому ждать, чтобы в будущей России (и во всеславянстве) было побольше поэзии, не в смысле писания хороших стихов и романов, а в том смысле, чтобы сама жизнь была достойна хорошего изображения. Эстетика жизни гораздо важнее отраженной эстетики искусства. Вообразим хоть графа Вронского или Евгения Онегина, с одной стороны, а с другой, Каратаева („Война и мир“) или Питерщика (у Писемского); все четверо стихов и романов не пишут; Вронский пробует писать картины, но неудачно. Но в них во всех личной, объективной (со стороны глядя) поэзии несравненно больше, чем в чахоточном еврее Надсоне и (по всем вероятиям) в этом несчастном Гаршине, который бросился так глупо с лестницы, написавши несколько недурных, но все-таки ничем особенно не поражающих повестей. Будет жизнь пышна, будет она богата и разнообразна борьбою сил божественных (религиозных) и с силами страстно-эстетическими (демоническими), придут и гениальные отражения в искусстве. Понизится в жизни уровень всех мистических сил как божественных, так и сатанинских — понизится и художественная ценность отражения, о котором ныне так много любят толковать (гораздо больше толкуют, чем о жизни). Франция — превосходный пример; все в ней, в ее жизни, стало бледнее, даже на наших глазах (на глазах людей уже немолодых, как я). Религию гонят и презирают, и верующие люди уже не находят в себе сил для кровавого в пользу веры восстания; пышности настоящей, аристократической нет; есть капиталистическая фальсификация барства. Монархия прочная, серьезная, требующая подчинения любви, уже неосуществима и т. д. И вот хоть я признаю большой талант и у Золя, и у Доде, но жизнь не возносит их дарований на ту высоту, на которую возносила прежняя жизнь Франции дух Ж. Санд, В. Гюго, Бальзака, Беранже, Шатобриана, А. де Мюссе и стольких других. На это есть прямо духовное, мистическое объяснение. Однажды я спросил у одного весьма начитанного духовника-монаха: отчего государственно-религиозное падение Рима, при всех ужасах Колизея, цареубийств, самоубийств и при утонченно-сатанинском половом разврате, имело в себе, однако, так много неотразимой поэзии, а современное демократическое разложение Европы так некрасиво, сухо, прозаично? — Никогда не забуду, как он восхитил и поразил меня своим ответом! — Бог это свет, и духовный, и вещественный; свет чистейший и неизобразимый… Есть и ложный свет, обманчивый. Это свет демонов, существ Богом же созданных, но уклонившихся, как вам известно. Классический мир и во время падения своего поклонялся хотя и ложному свету языческих божеств, но все-таки свету… А современная Европа даже и демонов не знает. Ее жизнь даже и ложным светом не освещается!» — Вот что сказал этот начитанный и мыслящий старец! (Кстати напомнить, — вам, вероятно, известно, что святоотеческое христианство признает реальное существование языческих богов; но она считает их демонами, постоянно увлекавшими человечество на свой ложный путь! Боже, до чего совершенно, до чего ясно, до чего умно, идеально и в то же время практично — это учение!.. Чем больше его узнаешь, тем больше дивишься!)
"Итак — желать для своего отечества существования только мирного, только морально полезного, только среднеутилитарного — значит желать сперва отвратительной прозы, а потом ослабления «света», духа, поэзии и, наконец, разрушения. Желать для него поэзии, искать идеала эстетического, хотя бы с большими неизбежными пороками, страданиями, даже волей-неволей и с грехами, значит желать не только более высокого и более прочного (чем идеал утилитарно-моральный), но и даже более душеспасительного. Ибо, раз прилагая это общее правило в частности, например, к России, мы должны признать, что для приблизительного достижения такого культурно-эстетического идеала необходимо значительное усиление мистических чувств, естественно-исторически присущих нашему культурному типу, то есть усиление Православия. Если при этом будет по греховному несовершенству нашему и много выразительных пороков и, может быть, много и сект, то с этим мирится не только поэзия и национальное чувство, но и до некоторой степени и чувство религиозное. Если я — верующий человек, я буду стараться сам жить непорочнее и верить как можно правильнее; но я, во-первых, не буду торопиться слишком сурово судить тех из моих соотчичей, которые, не отвергая ни Бога, ни Церкви, увлечены страстями — кто блудом, кто честолюбием, кто гневной борьбой за существование и обогащение свое… ибо я смиренно знаю, что, быть может, я сам завтра сорвусь еще хуже и непростительнее их, они же могут внезапно исправиться; а во-вторых, я за православную родину меньше буду бояться с такими в некоторых (а не во всех) отношениях безнравственными людьми, как Скобелев, Лермонтов, Потемкин-Таврический, чем с такими, пожалуй, и более нравственными, как Сади-Карно, Акакий Акакиевич и даже Максим Максимыч (в «Герое нашего времени»). Также и секты; лучше борьба с упорными и возрождающимися мистическими сектами (вроде скопцов, хлыстов, мармонов, спиритов), чем мирная с виду (на долго ли?) жизнь слабоверующих, но довольно честных граждан с другими, тоже морально сносными, но уже вовсе неверующими. Вообразим себе нынешнюю Швейцарию и нынешнюю же одну русскую губернию или две, хоть Калужскую и Тульскую вместе. В этих двух русских губерниях еще возможны и в наше время и отец Амвросий Оптинский, и какой-нибудь блестящий воин, вроде хоть того же Скобелева, и такой романист, как Лев Толстой; и пророков, и страстей очень много во всех классах. Мужики очень развратны, хотя и религиозны. В Швейцарии же на такое почти население морали средней наверное больше, но зато ни о. Амвросий, ни Скобелев, ни Толстой уже невозможны…
"В третьем дополненном издании «России и Европы» Данилевского есть прекрасное и глубокое замечание о том, что «красота есть духовная сторона материи». Прочтите. Хотя и «культура» и «государство» суть понятия как бы отвлеченные, но в действительности отвлечениям этим соответствует известная совокупность весьма реальных явлений, доступных нашим чувствам: очень большое общество людей, города, села, здания, семейные картины, придворные обычаи, богослужение, междоусобия, войны, литературные произведения, одежды, изречения, замечательные людские характеры, подвиги, страдания, добродетели и низости и т. д. Все эти явления более или менее вещественны, и культура тогда высока и влиятельна, когда в этой развертывающейся перед нами исторической картине — много красоты, поэзии. Основной же общий закон красоты есть, как известно, разнообразие в единстве (добровольно или более или менее насильственно — это при подобном взгляде вопрос второстепенный); будет разнообразие — будет и мораль; конечно, не всепоглощающая, как нынче хотят, а восполняющая, коррективная, а не сплошная, которая и невозможна. Ибо даже всеобщее равноправное и равномерное благоденствие, если бы и осуществилось, на короткое время, то убило бы всякую мораль. Милосердие, доброта, справедливость, самоотвержение, все это только тогда и может проявляться, когда есть горе, неравенство положений, обиды, жестокость и т. д.
ПРИМЕЧАНИЯ
[править]Печатается по: Книгоиздательство «Творческая мысль». М., 1912. С. 1—40.
Константин Николаевич Леонтьев (1831—1891) — православный мыслитель и публицист, яркое явление отечественной интеллектуальной культуры по оригинальности, глубине, пророческой дальновидности своего ума и внутренней свободе своей личности. Родился в с. Кудиново Калужской губернии в семье помещика, окончил медицинский факультет Московского университета. Вместе с изучением медицины, занялся литературным творчеством, которое нашло высокую оценку и моральную поддержку со стороны И. С. Тургенева. После окончания университета в 1854 г., отбыл на Крымскую войну в качестве военного лекаря. Затем весьма успешно служил на дипломатическом поприще в Турции и на Балканах. К этому времени мыслитель пережил решительный внутренний переворот, приведший к полному разрыву с либеральными идеями и крайне отрицательному восприятию буржуазного Запада. В 1873 г. Леонтьев уходит с дипломатической службы и посвящает себя развитию ряда ранее зародившихся ключевых идей своего миросозерцания. Он переоценивает все устоявшиеся воззрения русской интеллигенции, становится оригинальным философом культуры и политическим мыслителем, который вырабатывает собственный взгляд на все основные проблемы культурно-исторической жизни. Его исходная интуиция определяется признанием самоценности многосложного культурного разнообразия и отрицанием унылой однотипности культурной жизни. Перспективу создания единого космополитического государства в планетарных масштабах мыслитель считает ужасающей, в том смысле, что она означает погибель всего многокультурного и многонационального Сада Божия на земле. Корневым умонастроением, способствующим разложению всех национальных и религиозных традиций, Леонтьев считает либерализм, поскольку он объявляет священным своеволие любого отдельного индивидуума, делая индивидуальный произвол самоценным и возвышая его над авторитетом Откровения, преданиями Церкви и Отечества. Либерально понимаемая, самодовлеющая свобода личности, указывает мыслитель, есть свобода в однообразии, то есть распад, разложение, разрушение всякого рода органических народных культур. Рассуждения о гуманности, всечеловеческом счастье, братстве и равноправии, прикрывающие требования всеобщей и безусловной свободы от традиционных авторитетов, на взгляд Леонтьева, есть злостная провокация, разнуздывающая самые низкие страсти в человеческой душе. Ибо слишком свободный человек, в силу общего человеческого несовершенства, склонен к духовному нисхождению, занижению уровня своих идеалов, разрушению всех нравственных препятствий на пути удовлетворения эгоистических потребностей. В свободных условиях люди легко освобождают свои низшие стремления от контроля высших, идеальных начал, так что либеральное государство, понижая требовательность к внутренним качествам личности, способствует разложению духовности, самобытности человеческих характеров, вырождению человеческого существа. Должна быть мера нравственной мягкотелости во всяком обществе, при превышении которой общество неминуемо разлагается. Избыток мягкости, терпимости и свободы расценивается Леонтьевым как признак старения, одряхления цивилизации, сопутствующий выравниванию культурных форм и человеческих типов. Либеральный процесс противоречит процессу развития, делает вывод мыслитель. «Гибнущее становится и однообразнее внутренне, и ближе к окружающему миру, и сходнее с родственными, близкими ему явлениями (т. е. свободнее)» (Леонтьев К. Н. Восток, Россия и славянство. Сборник статей. М., 1885. Т. 1. С. 139). Ввиду неприятия политической свободы, Леонтьев критически относился к ранним славянофилам, в воззрениях которых он обнаруживал некоторый либерализм, преклонение перед народом и стремление к мечтательному равенству сословий. Подчеркивая огромную скрепляющую ценность многовековых форм церковной и государственной жизни для самосохранения русского народа, мыслитель возлагал на русский народ большие исторические задачи. Он считал не соответствующей его величию мещанскую идею земного благоустройства, полагал, что чисто националистические цели узки для русской души, видел культурно-историческую миссию России в создании многосложной Славяно-Восточной цивилизации, призванной заменить собой цивилизацию Романо-Германскую. Предчувствуя близкое падение Османской империи, Леонтьев считал, что Россия должна овладеть своим законным наследством — землями былой Византии — и, утвердившись на Босфоре, объединить под своей властью целый рад славянских и неславянских народов. Ставшая главой Великого Восточного Союза со столицей в Константинополе и перенесшая свою имперско-государственную столицу в Киев, Россия мыслилась Леонтьеву новой культурной силой мировой истории. Силой, способной дать истории новый творческий импульс и прийти на смену западноевропейской цивилизации. (Правда, в дальнейшем он усомнился в осуществимости этой возможности.) Идея Леонтьева об освобождении от турок Царьграда — колыбели византинизма, об основании нового, культурно-многоцветного, многонародного Восточного мира была в значительной мере не политической, а культурно-эстетической и романтической мечтой. Она овладела воображением мыслителя под непосредственным влиянием книги Н. Я. Данилевского «Россия и Европа», появившейся в 1871 г. Как и Данилевский, Леонтьев считал, что осуществлению великой будущности России угрожает безнациональность сознания высших классов русского общества, пошлый космополитизм значительной части интеллигенции. Поэтому, отдавая должное Вл. Соловьеву как христиански ориентированному философу, стремящемуся стимулировать творческое движение в церковной жизни, Леонтьев крайне отрицательно относился к космополитической утопии Соловьева.
1 Леонтьев имеет в виду православно-консервативного писателя, политического мыслителя, экономиста и публициста Сергея Федоровича Шарапова (1855—1911), редактора-издателя политико-литературной и сельскохозяйственной газеты «Русское дело», выходившей в Москве в 1886—1891 гг.
2 Св. Кирилл Александрийский (70-е г. IV в. —444) — отец Церкви, известный своей борьбой против еретических воззрений Нестория. Несторий — антиохийский пресвитер, избранный в 428 г. патриархом Константинопольским, не вмещая идеи взаимного общения свойств божеских и человеческих во Христе, учил, что божественная и человеческая природы в Нем сохранили взаимно изолированные собственные сущности, и потому Пресвятую Деву Марию, родившую только человека — Христа — следует называть не Богородицей, а Христородицей. Св. Кирилл обвинил Нестория в ереси, поскольку он из двойственной природы Христа в одном лице сделал две природы в двух лицах, обличал ересиарха за отрицание единства Богочеловека и отстаивал то, что Сам Бог Слово является началом и средоточием этого единства. III Вселенский Собор в Ефесе (431) окончательно осудил несторианскую ересь. Несторий был низложен и сослан в отдаленный египетский оазис, но его учение продолжало существовать еще длительное время.
3 ad hoc (лат.) — для данного случая.
4 suum cuique (лат.) — каждому свое.
5 Преподобный Амвросий (1812—1891) — один из великих оптинских старцев, духовник К. Н. Леонтьева, незадолго до его и своей смерти постригший Леонтьева в монахи под именем Климента.
6 Михаил Никифорович Катков (ок. 1818—1887) — публицист, философ и общественный деятель двигавшийся от либерализма правого толка к крайне консервативной позиции. С 1850 г. — редактор газеты «Московские ведомости», а с 1856 г. — журнала «Русский вестник».
- ↑ Испанцы, поляки, французы, южные немцы, итальянцы — лет 300—400 тому назад (и даже много ближе) все одинаково и единовременно исповедовали римский католиц<изм>; а разница государственного строя, обществ<енного> духа, вкусов и умствен<ной> жизни была между ними очень большая. Я ему писал об этом.
- ↑ Что же это А. В…. не может понять глубокой между нами разницы в том, что Соловьев враг не политического панславизма, на который он даже не прочь надеяться для католицизма. Он ненавидит именно особый культурный русизм. Я же — наоборот.
- ↑ Н. Страхову. По поводу той же полемики с Вл. Соловьевым К. Л<еонтье>в написал 3 письма Н. Страхову, но не послал их по назначению, а переслал мне для прочтения. — Примеч. изд.
- ↑ Я писал в своем письме к К. Л<еонтье>ву: «Пока поборниками соединения Церквей являются люди, подобные Штроссмайеру и В. Соловьеву — соединения этого не может быть и не будет. Орудием соединения послужат не гениальный ум и ученая гордость, а святая жизнь, соединенная с простотой и ума, и сердца, не В. Соловьевы, а простые отцы Амвросии и Иоанны Кронштадтские». — Примеч. изд.
- ↑ В своем письме к К. Л<еонтье>ву я употребил слово «простой» в смысле «святой». Упоминаю об этом для пояснения настоящих строк. — Примеч. изд.
- ↑ Не посланных по назначению, а присланных мне. — Примеч. изд.
- ↑ К Н. Страхову. Там он писал: «Монахи зовут „духовной прелестью“ то состояние, в котором строгий аскет начинает, забывшись, воображать себя святым, свыше на что-то особое призванным и т. д. Пожалуй, что построение Соловьева больше похоже на это, чем на рассчитанное притворство». — Примеч. изд.
- ↑ К. Леонтьев ошибочно думал, что под псевдонимом Spectator в «Русском обозрении» пишет наш бывший посланник в Бразилии Ионин. — Примеч. изд.
- ↑ Впрочем, Соловьев, кажется, и до этого домечтался (или, «дохитрил» — не знаю). Астафьев еще в 83 году рассказывал мне следующее. Он спросил у Вл. Серг<еевича>: «Что такое будет у Вас в вашем предполагаемом третьем отделении, в Теургии (Теософия, Теократия, Теургия; Богомудрие (Крит<ика> отвл<еченных> начал), Боговластие, Боготворчество)». Соловьев отвечал: «Там будет о семи Таинствах, под влиянием которых, после примирения Церквей, весь мир переродится не только нравственно, но и физически, и эстетически». Вот как далеко он поднялся! Поэтому ему и известный Фурье нравится; у него тоже предсказывается 40 000 лет апогея блаженства на земле, под влиянием приятной и любвеобильной организации общества не против страстей, а по страстям и влечениям. Изменится даже вкус моря на приятный; разовьются новые органы у людей и т. д. (Консидеран, ученик Фурье, продолжил эту теорию в 40-х годах).
- ↑ Он до некоторой степени продолжал дело Ария; как бы умалял божественность Христа; и Богородицу даже назвал «Христородицей».
- ↑ Читал я это в 73 году; теперь книги не имею и могу ошибиться в частностях; но за дух события ручаюсь.
- ↑ Единство Божественной цели в разнообразии средств и путей. Или: Единство Божьей благодати в разнообразии человеческих натур. (Мое домашнее — для собственного употребления Богословие.)
- ↑ Как у египтян, индусов и, вероятно, у ассириян, финикийцев и т. д., полубыки; птичьи головы на человеческом туловище; полульвы; огромные размеры, кровожадность и т. д.
- ↑ И только теперь стал исправляться.
- ↑ Оптинский старец, скончался в 1891 году.
- ↑ Женская община в 14 верстах от Оптиной, теперь Казанская Амвросиева пустынь. — Примеч. изд.
- ↑ Это была статья в «Русском деле» за подписью «студент-юрист». — Примеч. изд.
- ↑ Культурно-историческая теория «смещения» или «триединого процесса» подробно разработана К. Леонтьевым в его статье «Византией и славянство». — Примеч. изд.
- ↑ К. Л<еонтье>в собирался прислать мне книгу Данилевского «Россия и Европа», сделав на полях ее свои примечания. — Примеч. изд.
- ↑ Бывший Тамбовский. Известный аскет-богослов, затворник Вышенской пустыни. — Примеч. изд.
- ↑ Письма о современной молодежи. М., 1888. — Примеч. изд.