О жизни (Толстой)/Глава XXXIII

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Перейти к навигации Перейти к поиску

О жизни — Глава XXXIII
автор Лев Николаевич Толстой (1828-1910)
См. Оглавление. Источник: Л. Н. Толстой. Собрание сочинений в 22 т. М.: Художественная литература, 1983. Т. 17. С. 7—136


Глава XXXIII
[править]

Мне жизнь моя земная и жизнь всех других людей представляется так:

Я и всякий живущий человек — мы застаем себя в этом мире с известным, определенным отношением к миру, с известной степенью любви. Нам кажется сначала, что с этого отношения нашего к миру и начинается наша жизнь, но наблюдения над собой и над другими людьми показывают нам, что это отношение к миру, степень любви каждого из нас, не начались с этой жизнью, а внесены нами в жизнь из скрытого от нас нашим плотским рождением прошедшего; кроме того, мы видим, что все течение нашей жизни здесь есть ничто иное, как неперестающее увеличение, усиление нашей любви, которое никогда не прекращается, но только скрывается от наших глаз плотской смертью.

Видимая жизнь наша представляется мне отрезком конуса, вершина и основание которого скрываются от моего умственного взора. Самая узкая часть конуса есть то мое отношение к миру, с которым я впервые сознаю себя; самая широкая часть есть то высшее отношение к жизни, до которого я достиг теперь. Начало этого конуса — вершина его — скрыта от меня во времени моим рождением, продолжение конуса скрыто от меня будущим, одинаково неведомым и в моем плотском существовании и в моей плотской смерти. Я не вижу ни вершины конуса, ни основания его, но по той части его, в которой проходит моя видимая, памятная мне жизнь, я несомненно узнаю его свойства. Сначала мне кажется, что этот отрезок конуса и есть вся моя жизнь, но по мере движения моей истинной жизни, с одной стороны, я вижу, что то, что составляет основу моей жизни, находится позади ее, за пределами ее: по мере жизни я живее и яснее чувствую мою связь с невидимым мне прошедшим; с другой стороны, я вижу, как эта же основа опирается на невидимое мне будущее, я яснее и живее чувствую свою связь с будущим и заключаю о том, что видимая мною жизнь, земная жизнь моя, есть только малая часть всей моей жизни с обоих концов ее — до рождения и после смерти — несомненно существующей, но скрывающейся от моего теперешнего познания. И потому прекращение видимости жизни после плотской смерти, так же как невидимость ее до рождения, не лишает меня несомненного знания ее существования до рождения и после смерти. Я вхожу в жизнь с известными готовыми свойствами любви к миру вне меня; плотское мое существование — короткое или длинное — проходит в увеличении этой любви, внесенной мною в жизнь, и потому я заключаю несомненно, что я жил до своего рождения и буду жить, как после того момента настоящего, в котором я, рассуждая, нахожусь теперь, так и после всякого другого момента времени до или после моей плотской смерти. Глядя вне себя на плотские начала и концы существования других людей (даже существ вообще), я вижу, что одна жизнь как будто длиннее, другая короче; одна прежде проявляется и дольше продолжает быть мне видима,— другая позже проявляется и очень скоро опять скрывается от меня, но во всех я вижу проявление одного и того же закона всякой истинной жизни — увеличение любви, как бы расширение лучей жизни. Раньше или позже опускается завеса, скрывающая от меня временное течение жизни людей, жизнь всех людей все та же одна жизнь и все так же, как и всякая жизнь, не имеет ни начала, ни конца. И то, что человек дольше или меньше жил в видимых мною условиях этого существования, не может представлять никакого различия в его истинной жизни. То, что один человек дольше проходил через открытое мне поле зрения или другой быстро прошел через него, никак не может заставить меня приписать больше действительной жизни первому и меньше второму. Я несомненно знаю, что, если я видел проходящим мимо моего окна человека, скоро ли, или медленно — все равно я несомненно знаю, что этот человек был и до того времени, когда я увидал его, и будет продолжать быть и скрывшись из моих глаз.

Но зачем же одни проходят быстро, а другие медленно? Зачем старик, засохший, закостеневший нравственно, неспособный, по нашему взгляду, исполнять закон жизни — увеличение любви — живет, а дитя, юноша, девушка, человек во всей силе душевной работы, умирает,— выходит из условий этой плотской жизни, в которой, по нашему представлению, он только начинал устанавливать в себе правильное отношение к жизни?

Еще понятны смерти Паскаля, Гоголя; но — Шенье, Лермонтова и тысяча других людей с только что, как нам кажется, начавшейся внутренней работой, которая так хорошо, нам кажется, могла быть доделана здесь?

Но ведь это нам кажется только. Никто из нас ничего не знает про те основы жизни, которые внесены другими в мир, и про то движение жизни, которое совершилось в нем, про те препятствия для движения жизни, которые есть в этом существе, и, главное, про те другие условия жизни, возможные, но невидимые нам, в которые в другом существовании может быть поставлена жизнь этого человека.

Нам кажется, глядя на работу кузнеца, что подкова совсем готова — стоит только раза два ударить,— а он сламывает ее и бросает в огонь, зная, что она не проварена.

Совершается или нет в человеке работа истинной жизни, мы не можем знать. Мы знаем это только про себя. Нам кажется, что человек умирает, когда этого ему не нужно, а этого не может быть. Умирает человек только тогда, когда это необходимо для его блага, точно так же, как растет, мужает человек только тогда, когда ему это нужно для его блага.

И в самом деле, если мы под жизнью разумеем жизнь, а не подобие ее, если истинная жизнь есть основа всего, то не может основа зависеть от того, что она производит: не может причина происходить из следствия, не может течение истинной жизни нарушаться изменением проявления ее. Не может прекращаться начатое и неконченное движение жизни человека в этом мире оттого, что у него сделается нарыв, или залетит бактерия, или в него выстрелят из пистолета.

Человек умирает только оттого, что в этом мире благо его истинной жизни не может уже увеличиться, а не оттого, что у него болят легкие, или у него рак, или в него выстрелили или бросили бомбу. Нам обыкновенно представляется, что жить плотской жизнью естественно, и неестественно погибать от огня, воды, холода, молнии, болезней, пистолета, бомбы; — но стоит подумать серьезно, глядя со стороны на жизнь людей, чтобы увидать, что напротив: жить человеку плотской жизнью среди этих гибельных условий, среди всех, везде распространенных и большей частью убийственных, бесчисленных бактерий, совершенно неестественно. Естественно ему гибнуть. И потому жизнь плотская среди этих гибельных условий есть, напротив, нечто самое неестественное в смысле материальном. Если мы живем, то это происходит вовсе не оттого, что мы бережем себя, а оттого, что в нас совершается дело жизни, подчиняющее себе все эти условия. Мы живы не потому, что бережем себя, а потому, что делаем дело жизни. Кончается дело жизни, и ничто уже не может остановить неперестающую гибель человеческой животной жизни,— гибель эта совершается, и одна из ближайших, всегда окружающих человека, причин плотской смерти представляется нам исключительной причиной ее.

Жизнь наша истинная есть, ее мы одну знаем, из нее одной знаем жизнь животную, и потому, если уж подобие ее подлежит неизменным законам, то как же она-то — то, что производит это подобие,— не будет подлежать законам?

Но нас смущает то, что мы не видим причин и действий нашей истинной жизни так, как видим причины и действия во внешних явлениях: не знаем, почему один вступает в жизнь с такими свойствами своего я, а другой с другими, почему жизнь одного обрывается, а другого продолжается? Мы спрашиваем себя: какие были до моего существования причины того, что я родился тем, что я есмь. И что будет после моей смерти от того, что я буду так или иначе жить? И мы жалеем о том, что не получаем ответов на эти вопросы.

Но жалеть о том, что я не могу познать теперь того, что именно было до моей жизни и что будет после моей смерти, — это все равно, что жалеть о том, что я не могу видеть того, что за пределами моего зрения. Ведь если бы я видел то, что за пределами моего зрения, я бы не видал того, что в его пределах. А мне ведь, для блага моего животного, мне нужнее всего видеть то, что вокруг меня.

Ведь то же и с разумом, посредством которого я познаю. Если бы я мог видеть то, что за пределами моего разума, я бы не видал того, что в пределах его. А для блага моей истинной жизни мне нужнее всего знать то, чему я должен подчинить здесь и теперь свою животную личность для того, чтобы достигнуть блага жизни. И разум открывает мне это, открывает мне в этой жизни тот единый путь, на котором я не вижу прекращение своего блага.

Он показывает несомненно, что жизнь эта началась не с рождением, а была и есть всегда,— показывает, что благо этой жизни растет, увеличивается здесь, доходя до тех пределов, которые уже не могут содержать его, и только тогда уходит из всех условий, которые задерживают его увеличение, переходя в другое существование. Разум ставит человека на тот единственный путь жизни, который, как конусообразный расширяющийся тунель, среди со всех сторон замыкающих его стен, открывает ему вдали несомненную неконечность жизни и ее блага.