Перейти к содержанию

Пан Володыевский (Сенкевич)/Версия 2

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Пан Володыевский
автор Генрик Сенкевич, переводчик неизвестен
Оригинал: польский, опубл.: 1888. — Источник: az.lib.ru

Г. Сенкевич

[править]

Пан Володыевский

[править]

Сенкевич Г. Пан Володыевский. Роман

М., ФОСКОМ, 1993. (Библиотека «Литературные горизонты»).

Текст печатается по изданию «С.-Петербургская Электропечатня. С. —Петербургъ. 1902 год».

ПРОЛОГ

[править]

После окончания войны с венграми и состоявшегося вскоре венчания пана Андрея Кмицица с Александрой Биллевич все ждали еще одной свадьбы: рыцарь не менее доблестный и знаменитый, полковник лауданской хоругви пан Юрий Михаил Володыевский намеревался жениться на Анне Борзобогатой-Красенской.

Однако свадьба эта волею судеб откладывалась. Панна Борзобогатая была воспитанницей княгини Вишневецкой и без ее благословения не решалась на такой серьезный шаг. Времена стояли неспокойные, поэтому пан Михаил, оставив девушку в Водокгах, один отправился в Замостье за благословением княгини.

Но княгини он не застал. Желая дать образование и воспитание сыну, она уехала в Вену, к императорскому двору.

Володыевский отправился вслед за ней, хотя поездка эта была ему и некстати. Уладив дело, он возвратился домой, исполненный надежд. Но дома застал волнения и смуту: солдаты вступали в союзы, на Украине не было мира, да и на востоке пожар не унимался. Для защиты границы собирали новое войско.

Еще по пути в Варшаву гонцы вручили пану Михаилу письмо с приказом от русского воеводы. Ставя благо отчизны выше собственного счастья, он отложил свадьбу и уехал на Украину. Несколько лет провел он вдали от родных мест в огне, опасности и воинских трудах, не всегда имея возможность послать хотя бы весточку истомившейся невесте.

Потом его направили для переговоров в Крым, а скоро вслед за тем началась война с Любомирским, в которой пан Михаил сражался против этого забывшего стыд и совесть вельможи на стороне короля, и наконец под водительством Собеского снова двинул свой полк на Украину. Слава его росла, его называли «первым воином Речи Посполитой», но жизнь его проходила в тоске, во вздохах и ожидании.

Только в 1668 году, получив по распоряжению пана каштеляна отпуск, он в начале лета поехал за невестой в Водокты, чтобы оттуда повезти ее в Краков.

Княгиня Гризельда к тому времени уже вернулась из Вены и, желая быть посаженой матерью невесты, приглашала у себя отпраздновать свадьбу.

Молодые супруги Андрей и Оленька остались в Водокгах и на время забыли о Михаиле, тем более что все мысли их были о новом, госте, появления которого они ожидали. До сей поры Бог не послал им детей; но теперь должна была наступить долгожданная и столь милая их сердцу перемена.

Год выдался на редкость урожайный, хлеба были такие обильные, что сараи и овины не могли вместить зерна, и на полях, куда ни глянь, виднелись скирды высотою чуть не до неба. По всем окрестностям поднялся молодой лесок, да так быстро, как прежде, бывало, не вырастая и за несколько нет. В лесах полно было грибов и всякого зверя, в реках — рыбы. Щедрое плодородие земли передавалось всему живому.

Друзья Володыевского говорили, что это добрый знак, и предсказывали ему близкую свадьбу, но судьба решила иначе.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

[править]

Глава I

[править]

Однажды, в чудный осенний день, пан Андрей Кмициц сидел в тени беседа и, попивая послеобеденный мед, поглядывал сквозь обвитые хмелем прутья на жену, которая прогуливалась в саду по чисто выметенной дорожке.

Она была женщиной удивительной красоты, светловолосая, с кротким, как у ангела, лицом. Исполненная покоя и умиротворения, она ступала медленно и осторожно.

Было заметно, что Андрей Кмициц влюблен в жену, словно юноша. Он глядел на нее преданными глазами, словно пес на хозяина. При этом он то и дело улыбался и подкручивал усы и каждый раз на лице его появлялось выражение бесшабашной удали. Видно было, что малый он лихой и в холостяцкие лады покуролесил немала

Тишину сада нарушали лишь стук падающих на землю спелых плодов да жужжание пчел. Было начало сентабря. Солнечные лучи, не такие жаркие, как прежде, освещали все вокруг мягким золотым светом. В этом золоте среди матовой листвы поблескивали красные яблоки в таком изобилии, что казалось, деревья усыпаны ими сверху донизу. Ветки слив прогибались под плодами, покрытыми сизым налетом. Первые предательские нити паутины на ветках чуй. вздрагивали m дуновения ветерка, такого легкого, что в саду не шелохнулся ни один лист.

Должно быть, дивная эта погода наполняла сердце пана Кмицица радостью, потому что лицо его светлело все больше и больше. Наконец он отпил еще глоток меда и сказал жене:

— Оленька, подойди сюда! Я тебе что-то скажу. — Лишь бы не то, что мне и слушать не хочется.

— Клянусь Господом, нет! Ну, иди, я скажу на ушко.

С этими словами он обнял жену, коснувшись усами ее белого лица, и прошептал:

— Если родится сын, Михаилом назовем.

Она опустила глаза, смущенно покраснела и, в свою очередь, шепнула:

— Но ведь ты же на Гераклиуша согласился.

— Видишь ли, в честь Володыевского.

— А почему не в память деда?

— Моего благодетеля. Гм! И правда. Но второй-то уж будет Михаил! Непременно!

Тут Оленька встала и хотела было высвободиться из объятий пана Андрея, но он еще сильнее прижал ее к груди и стал целовать ей глаза, губы, повторяя при этом:

— Ах ты, моя рыбка, любушка моя, радость ненаглядная!

Дальнейшую их беседу прервал слуга, который бежал издалека прямо к беседке.

— Что скажешь? — спросил пан Кмициц, отпуская жену.

— Пан Харламп приехали и изволят в доме дожидаться, — отвечал слуга.

— А вот и он сам! — воскликнул Кмициц, увидев почтенного мужа, приближавшегося к беседке. — О Боже, как у него усы поседели! Здравствуй, старый друг и товарищ, здравствуй, брат!

Сказав это, он выскочил из беседки и с распростертыми объятиями бросился навстречу пану Харлампу.

Но пан Харламп сперва склонился в низком поклоне перед Оленькой, которую в прежние времена нередко встречал в Кейданах, при дворе виленского князя-воеводы, приложился своими пышными усами к ее ручке и только потом обнял Кмицица и, припав головой к его плечу, зарыдал.

— Боже милосердный, что это с вами? — воскликнул удивленный хозяин.

— Одному Господь послал счастье, у другого отнял. Только вам я и могу поведать мое горе.

Тут Харламп бросил взгляд на жену пана Андрея, и она, догадавшись, что при ней он не решается заговорить, сказала мужу:

— Я велю прислать еще меду, а пока оставлю вас одних.

Кмициц повел пана Харлампа за собой в беседку и, посадив на скамью, воскликнул:

— Что случилось? Не могу ли я чем-нибудь помочь тебе? Располагай мною, как другом!

— Со мной ничего не случилось, — отвечал старый солдат, — и мне не надо никакой помощи, пока я в состоянии владеть вот этой рукой и саблей, но друг наш, достойнейший кавалер во всей Речи Посполитой, находится в страшном горе, так что я не знаю, жив ли он.

— Господи Иисусе! Неужели что-нибудь случилось с Володыевским?

— Да! — отвечает Харламп, рыдая. — Анна Борзобогатая приказала вам долго жить.

— Умерла! — крикнул Кмициц, хватаясь обеими руками за голову.

— Как птица, сраженная стрелой.

Настала минута молчания. Только падающие яблоки с деревьев нарушали тишину, ударяясь о землю то там, то сям. Харламп, удерживаясь от слез, все громче сопел. Между тем Кмициц повторял, ломая руки и качая головой:

— Боже мой! Боже мой! Боже мой!

— Вы не удивляйтесь, что я плачу, — проговорил наконец Харламп, — если у вас при одном известии об этом несчастии так страшно сжимается сердце, то каково же мне, который смотрел на ее кончину и на его мучительное отчаяние.

В это время пришел слуга с кувшином и стаканами на подносе, а за ним пришла и жена Андрея, которая не могла побороть в себе любопытство послушать, что будет говорить Харламп. Взглянув в лицо мужа и прочтя на нем глубокую скорбь, она живо спросила.

— Что случилось? Не скрывайте от меня. Если что худое, то я буду ободрять вас, насколько возможно, поплачу вместе с вами или что-нибудь посоветую.

— Нет, и твой совет бесполезен в этом случае, — отвечал Кмициц. — К тому же я боюсь, как бы тебя не опечалило это известие.

— О, не беспокойся. Гораздо хуже мучиться неизвестностью.

— Ануся умерла, — с грустью произнес Кмициц.

Александра слегка побледнела и тяжело опустилась на скамейку. Кмициц ожидал, что она упадет в обморок, но, видно, сожаление взяло верх над неожиданностью известия, и она начала плакать, вторя обоим рыцарям.

— Саша, — сказал наконец Кмициц, желая направить ее мысль на другой предмет. — Неужели ты думаешь, что она не в раю?

— Не о ней я сожалею и плачу, но о том, что она осиротила Володыевского; что же касается ее вечного блаженства, то я столько же уверена в нем, сколько желала бы и себе. Не было достойнейшей, добрейшей и честнейшей девицы, чем она… Ах, моя Анечка, моя милая Анечка!

— Я видел ее смерть, — сказал Харламп, — и дай Бог каждому умереть с таким благочестием, как умерла она.

Наступило молчание, и когда слезы понемногу облегчили их горе, Кмициц отозвался:

— Ну, расскажите же, как все это случилось, и в самых трогательных местах своего рассказа заливайте горе медом.

— Спасибо, — сказал Харламп, — я буду пить, потому что горе сжимает мое сердце и, как волк, хватает за горло, а если уж раз оно схватит, то может совсем задушить, пока кто не подоспеет на помощь. Дело было вот как. Я ехал домой из Ченстохова, чтобы на старости лет отдохнуть, поселившись у себя в деревне. Довольно с меня этой войны ведь я еще подростком начал воевать. Впрочем, если обстоятельства сложатся неблагоприятно, то я снова примкну к какому-нибудь отряду. В сущности, война чрезвычайно опротивела мне; благодаря всем этим вооруженным союзам и междоусобицам, служившим только потехой для неприятеля и гибелью для отечества, я совсем поседел: Это напоминает мне слова Свидерского: пеликан кормит кровью своих детей! Но ведь и крови не хватает уже для отечества!

— Ах, милая моя Ануся! — прервала, плача, жена Кмицица. — Что было бы со мной, и со всеми нами, если бы не ты, моя дорогая! Ты одна была нашей защитницей, нашим убежищем и подспорьем, золотая моя!

После непродолжительного молчания, Кмициц снова спросил.

— Ну, а где же вы встретили Володыевского?

— Я встретил его вместе с нею в Ченстохове. Он мне сейчас же сказал, что едет с невестой в Краков, к княгине Гризельде Вишневецкой, с целью получить ее благословение, без которого молодая девушка ни за что не хотела венчаться. Красенская была еще тогда здорова, а он беззаботен, как птица. Вот, говорит, Господь наградил меня за мои труды. Уж и кичился же он этой наградой, — утешь его, Господи! И как подсмеивался надо мной, просто беда, потому что мы, видите ли, повздорили когда-то из-за нее и хотели драться.

— Где-то она, бедная, теперь.

— Ты говоришь, что она была здорова! Как же это с ней так сразу случилось?

— Действительно неожиданно. Она жила тогда у жены Мартына Замойского, которая в это время с мужем была в Ченстохове. Володыевский просиживал у нее целые дни и часто жаловался на проволочку, говоря, что они за целый год не доедут до Кракова, если их будут везде задерживать по пути. И не удивительно! Такого солдата, как Володыевский, каждый рад угостить, и кто уж раз поймает его, тот и держит. Меня он также водил к своей невесте; и часто, смеясь, угрожал изрубить меня в котлету, если я осмелюсь влюбиться в нее. Но ей было не до меня: она только и видела его. Смотря на них, мне делалось действительно тошно, в особенности когда я думал, что под старость я остался один, точно гвоздь в стене. Однажды ночью ко мне вбежал Володыевский и в страшном отчаянии воскликнул: «Бога ради! Не знаешь ли ты какого-нибудь доктора?» — «Что случилось?» — спрашиваю я. — «Да больная меня даже не узнает!» — «Какая больная?» — «Да Ануся!» — «Когда же она захворала?» Говорит, что его самого только что известили, и он сам еще не знает когда. Конечно, дело ночное!.. Где тут найти доктора, если мы сами в монастыре, а в городе больше трупов, чем людей. Однако, хотя с большим трудом, я отыскал какого-то фельдшера, который не хотел было идти, но я заставил его силою, и он пошел со мной. Но тут уже нужен был не фельдшер, а священник, которого мы и застали там: уважаемый отец Паулин привел ее в сознание своими молитвами, так что она смогла приобщиться святых тайн и попрощаться с Михаилом. На другой день, после полудня, ее не стало. Фельдшер утверждал, что ее отравили, но я не верю этому. Ах, если бы вы видели, что было с Володыевским! Что он говорил!.. Да простит его Иисус Христос и не поставит ему этого в вину, потому что человек в отчаянии не может подыскивать подходящих слов. Да, я должен вам сказать. При этом Харламп понизил голос и почти шепотом прибавил:

— Ведь он в беспамятстве богохульствовал и роптал на Бога, как язычник!..

— Неужели? — удивился Кмициц.

— Да. Он вышел в сени, а из сеней на двор да и начал валяться, как пьяный, по земле, и кричать: «Так вот какая мне награда за мои труды, за кровь и любовь к отечеству!» Одна, говорит, была у меня утеха, и ту отнял Ты у меня. Господь! Отнять у вооруженного человека женщину — дело, говорит. Божье, но задушить ее, как невинного голубя, может только дьявол!..

— Тсс!.. — прервала его жена Кмицица. — Не произносите его имя и не накликайте несчастья на наш дом!

Харламп перекрестился.

— Думал бедный солдат, что дослужился награды, а тут вот тебе какая награда. Но Бог лучше знает, что делает, и не нам судить о его делах своим слабым умом. Вслед за этим он встал, потом опять упал на землю и начал богохульствовать. Священник вынужден был прочитать над ним молитву, чтобы Господь удалил от него злого духа и простил ему прегрешения.

— Ну, а скоро ли он пришел в себя?

— Около часу пролежал на земле, как мертвый, а потом, когда пришел в себя, вернулся в свою квартиру и никого не принимал. На похоронах я сказал ему: «Миша, молись и не забывай Бога!» Но он все молчал. Потом я еще три дня пробыл в Ченстохове, так как мне не хотелось уезжать оттуда, не повидавшись с ним; но напрасно я стучал в дверь: он не отпер ее. Я призадумался, не зная, что делать. Как, думал я, оставить человека без всякой помощи и ободрения? Однако, убедившись, что ничего из этого не выйдет, я решился поехать к Скшетускому. Он ведь лучший его друг, как и Заглоба; может быть, они как-нибудь уломают его, в особенности Заглоба: тот лучше меня сумеет уговорить.

— Ну, и вы были у Скшетуских?

— Был, но и тут мне не повезло, он и Заглоба уехали в Калиш, к Станиславу Скшетускому, и никто не мог сказать, когда они вернутся. Тогда я подумал, что все равно мне надо ехать в Жмудь, поэтому заеду к вам и расскажу, что случилось.

— Я всегда считал тебя добрым приятелем и благодарю тебя за память, — с чувством отвечал Кмициц.

— Не обо мне тут речь, а о Володыевском, — возразил Харламп, — и я, признаюсь, ужасно боюсь, чтобы этот бедняга не спятил с ума.

— Господь спасет его от этого, — отвечала жена Кмицица.

— Если и спасет, то лишь для того, чтоб он сделался монахом. Я никогда не видал подобной скорби. А жаль, он был славный солдат, очень жаль!

— Почему жаль? Ведь если он пойдет в монастырь, то этим только умножит число воинов Христа, — возразила Александра.

Харламп зашевелил усами и начал тереть лоб.

— Вот видите ли, сударыня, — сказал он, — может быть, умножит, а может быть, и не умножит. Посчитайте-ка вы, сколько он истребил неверных еретиков в своей жизни и этим наверняка больше угодил Спасителю и его пресвятой Матери, чем какой-нибудь ксендз своими проповедями! Гм!.. Есть над чем призадуматься! По-моему, пусть лучше каждый старается угодить Богу по своим силам, как может, а не с принуждения. Довольно и без него иезуитов, а меча такого, каков его меч, едва ли можно найти во всей Речи Посполитой.

— Вот это правда, ей-Богу, правда, — подтвердил Кмициц. — Что же он теперь, остался в Ченстохове или уехал?

— Он там был, когда я уезжал, а что случилось после моего отъезда, я не знаю. Знаю только, что с ним приключилась беда или болезнь, которая часто идет бок о бок с отчаянием, и что он остался один как перст, без всякой помощи, без родных, знакомых или приятелей.

— Да охранит тебя Пресвятая Дева от всякого зла, мой верный друг! — внезапно воскликнул Кмициц. — Друг, который мне сделал добра больше брата!

Жена Кмицица сильно призадумалась, и все молчали; наконец она подняла свою русую головку и живо сказала:

— Андрюша, помнишь ли, чем мы ему обязаны?

— Как можно забыть!.. Ведь не собачьи же у меня глаза! Иначе я не мог бы взглянуть на этого честного человека!

— В таком случае ты не должен его оставить в этом положении.

— Как так?

— Поезжай к нему.

— Вот удивительное сердце, вот достойная женщина! — крикнул Харламп, хватая ее руки и покрывая их поцелуями.

Но Кмицицу, по-видимому, не понравился совет жены, и он отрицательно покачал головой.

— Я бы поехал к нему на край света, — сказал он, — но… ты сама знаешь, я не могу. Если бы ты еще была здорова — дело другое. Сохрани Бог вдруг какое-нибудь несчастье, испуг, о, тогда бы я умер от беспокойства. Жена мне ближе, чем первый друг. Мне жаль Михаила… но… ты сама знаешь.

— Да ведь я останусь здесь под защитой ляуданских стариков. Теперь здесь тихо, да я и не такая пугливая. Без Божьей воли не упадет волос с моей головы, а там, может быть, Михаил и впрямь нуждается в помощи.

— Ой, и как еще нуждается! — вмешался Харламп.

— Слышишь, Андрюша, я здорова. Никто меня не обидит. Я знаю, что тебе не хочется уезжать.

— Я бы охотнее пошел сражаться с кочергой против пушек. — перебил Кмициц.

— Неужели ты думаешь, что если ты не поедешь, то тебе не будет горько вспомнить о покинутом друге! Поверь, что за это и Господь не пошлет нам своего благословения.

— Ты всегда права. Я боюсь лишиться этого благословения, — отвечал Кмициц.

— Спасти такого друга, как Михаил, это твоя священная обязанность.

— Я люблю Михаила всем сердцем. И если нужно ехать, то ехать сейчас же, потому что каждый час дорог. Сейчас пойду в конюшню, и. Но, Господи Боже мой! Неужели нельзя ничего другого сделать!.. И зачем это они поехали в Калиш!.. Ведь я не о себе забочусь, моя бесценная. Я бы лучше согласился потерять все свое состояние, чем прожить хоть один день без тебя. Если бы мне кто сказал, что я могу оставить тебя ради дружбы, то я бы ему саблю воткнул в горло. Ты говоришь: моя священная обязанность? Пусть будет так, и дурак тот, кто раздумывает, но если бы это был не Михаил, а кто-нибудь другой, то я бы ни за что не поехал!.. Пойдемте в конюшни, — прибавил он Харлампу, — и осмотрим лошадей! А ты сама прикажи уложить мои вещи. Пан Харламп! Погости у нас недельки две; присмотришь за молотьбой, и за моей женой. А может быть, найдется и у нас поблизости какая-нибудь аренда. Возьмите хоть Любичи. Но пойдемте. Через час я буду готов. Надо — значит надо.

Глава II

[править]

Еще до заката солнца Кмициц отправился в путь; плачущая жена вручила ему на прощанье крест с частицей священного дерева в золотой оправе. Привыкший с Детства к неожиданным походам, Кмициц выехал из дому и полетел, словно вихрь или погонщик за татарами, которые убегали с добычей.

Проезжая через Луков, он узнал, что Скшетуский с детьми и Заглобой день тому назад вернулись из Калиша, поэтому он решил заехать к ним, посоветоваться о средствах для спасения Володыевского. Он был принят с радостью, которая, однако, тотчас превратилась в слезы: Кмициц объявил им о цели своего путешествия.

Заглоба целый день не мог успокоиться и, сидя у пруда, так горько плакал, что, — как он потом рассказывал, — вода в пруду поднялась и нужно было открыть шлюзы. Наконец, наплакавшись вволю, он глубоко призадумался и в конце концов посоветовал следующее:

— Ян не может ехать, потому что он выбран «каптуровым» судьей. И так как после войны явилось много недовольных, то и процессов будет немало. Судя по тому, что говорит Кмициц, можно заключить, что аисты останутся на зиму в Водоктах, так как их вписали в рабочий инвентарь и обложили работами. А имея такое хозяйство, как ваше, вам трудно предпринять длинное путешествие, тем более что вы не знаете, надолго ли оно. Вы уже доказали свое расположение, выехав из дому, но советую вам от души вернуться назад, потому что там нужен закаленный человек, который бы не обращал внимания на то, что его будут бранить и не захотят видеть. В этом случае нужно много опытности и терпения, а у вас есть только одна привязанность, которой далеко не достаточно для Михаила. Надеюсь, вы не сердитесь, поверьте, что мы с Яном стариннейшие его приятели и много всего перевидели. О, если бы вы знали, сколько раз я его и он меня спасали от всяких опасностей!

— А нельзя ли мне отказаться от судейства, — перебил Скшетуский.

— Что вы, это ведь общественная обязанность! — возразил Заглоба.

— Господь свидетель, — продолжал опечаленный Скшетуский, — что я люблю своего двоюродного брата Станислава, но Михаил мне дороже брата.

— А мне он дороже родного, тем более что его у меня никогда не было. Однако не время спорить о чувствах. Будем говорить о деле… если бы это несчастье случилось с Михаилом недавно, то я бы тебе сказал: брось все и поезжай! А так как после этого прошло немало времени, то тебе незачем ехать. Рассчитай, сколько прошло дней, пока Харламп съездил в Жмудь, а Андрей из Жмуди к нам… Ввиду этого теперь следует ехать не тебе, а мне, чтобы уговорить его, развеселить и утешить забавными рассказами, больше некому ехать, как только мне, и я поеду. Если я застану его в Ченстохове, то привезу сюда, а если не застану, то поеду за ним, хоть бы он уехал на край света, и буду его искать до последнего издыхания, когда окажусь не в состоянии поднести к носу щепотки табаку.

Оба воина стали обнимать Заглобу, который до того расчувствовался, думая о несчастии Михаила и о своей поездке, что даже прослезился. Однако ему скоро надоели излияния друзей, и он сказал:

— Пожалуйста, вы не благодарите меня за Михаила, потому что вы ему ничуть не ближе меня.

— Мы благодарим вас не за Володыевского, — возразил Кмициц, — а за ваше доброе сердце. Какие мы были бы люди, если б не оценили вашей готовности принять на себя ради дружбы такое путешествие и беспокойство, в ваши лета. Другой в ваши годы только и думает о теплой лежанке, между тем как вы, словно юноша, готовы на все.

Хотя Заглоба не скрывал своих лет, но вообще не любил, когда ему напоминали о старости как о спутнице беспомощности; поэтому он с неудовольствием взглянул на Кмицица и живо возразил:

— Милостивый государь! Когда мне пошел семьдесят седьмой год, то мне было так тошно, как будто бы надо мной висел дамоклов меч, но зато, когда мне минуло восемьдесят, то я так был бодр, что еще жениться думал. Интересно знать, кто из нас мог бы первый похвастаться чем-нибудь особенным?

— Я не хвалю себя, но для вас не пожалел бы никаких похвал.

— И я наверняка победил бы вас, как некогда победил гетмана Потоцкого в присутствии короля. Он тоже стал делать мне разные замечания по поводу моих лет, и я тогда же предложил ему: попробовать, кто из нас может больше раз перекувыркнуться. И что же вышло? Он кувыркнулся раза два-три и растянулся; лакеи подхватили его, потому что сам он и встать не мог. А я так кругом перемахнул раз тридцать пять. Спросите вот у Скшетуского. он сам это видел.

Скшетуский знал, что Заглоба привык всегда ссылаться на него как на очевидца своих подвигов, и поэтому даже глазом не моргнул и продолжал говорить о Володыевском. Между тем Заглоба погрузился в молчание и глубоко о чем-то задумался. После сытного ужина он повеселел немного и обратился к товарищам.

— Знаете ли, что я скажу вам? Я полагаю, что наш Михаил легче перенесет этот удар, чем сначала могло показаться.

— Дай Бог! Но почему вы так думаете? — спросил Кмициц.

— Гм!.. Чтоб понять это, надо иметь много природной сообразительности и большой опытности, которой у вас нет, и поэтому вы не можете понять Михаила. У каждого человека есть свои особенности. Иной так встречает всякие несчастия, как будто, выражаясь фигурно, он бросает в реку камень. В это время кажется, что вода пишет себе потихоньку, а между тем камень, лежа уже на дне, задерживает естественное ее течение, он мешает и препятствует ей до тех пор, пока она не снесет его в глубину. Тебя, Ян, можно причислить к таким людям, но им живется хуже, потому что они больше страдают. Есть и такие, которые относятся к своему несчастью так, как будто кто его ударил кулаком по спине. Сразу он как бы опечалится, а потом, когда пройдет боль, он совсем забудет о том. Такому человеку хорошо жить на свете.

Оба воина внимательно, слушали умные речи Заглобы, и последний, довольный, что его слушают, продолжал.

— Я прекрасно знаю Михаила, и Бог свидетель — не хочу его осуждать, но мне кажется, что ему больше жаль расстроившейся свадьбы, чем этой девушки. Это ничего не значит, что он впал в такое страшное состояние, это несчастие для него выше всех других несчастий, потому что в нем нет ни жадности, ни гордости, ни корыстолюбия; он так же легко относился к утрате имущества, как и к приобретению его, он никогда не добивался никакой награды, но за все свои труды, за все заслуги ждал и от Бога, и от Речи Посполитой жены. И он был уверен в душе, что ему достанется этот хлеб, но в то время, когда он хотел взять его в рот, у него вдруг как будто кто-то вырвал кусок и сказал: «На-ка вот! Съешь!..» Поэтому неудивительно, что он в таком отчаянии. Разумеется, я не хочу сказать этим, что ему действительно не жалко девушки, но ей-Богу, ему больше жаль женитьбы, хотя он и сам, быть может, готов присягнуть, что это неправда.

— Дай Боже! — сказал Скшетуский.

— Подождите! Пусть только его душевные раны заживут и покроются новой кожей, как вы увидите, что у него появятся все прежние желания. Вся опасность состоит в том, чтобы он, в припадке отчаяния, не сделал себе чего-нибудь или не дал такого обета, о котором потом и сам будет жалеть. Но что должно было случиться, то уже случилось, потому что в отчаянии человек быстро решается на все. Все эта говорю я не потому, что мне не хочется ехать, а лишь потому, чтобы ободрить вас. Вон, мой человек уже укладывает мои вещи. Значит, скоро в путь.

— Опять вы станете целительным пластырем для Михаила! — сказал Скшетуский.

— Так же, как я был и для тебя. Помнишь? Только бы мне его скорее найти. Я боюсь, чтоб он не спрятался в какой-нибудь пустыне или не пропал в степях, к которым он привык смолоду. Вы, господин Кмициц, заметили насчет моих лет, но я вам скажу, что если я стану тащиться, как какая-нибудь баба с кувшином молока, то заставьте меня, когда я вернусь назад щипать корни, лущить горох или дайте мне прялку. Меня ничто не может задержать: ни неудобства, ни гостеприимство, ни еда, ни питье. О, вы еще не знаете меня, я и теперь уже не могу усидеть, словно меня кто-нибудь колет шилом из-под лавки. Я уже велел вымазать себе дорожную рубаху козлиным салом, в предохранение от всяких насекомых. Вот я какой!.. А то лета. При чем тут лета!..

Глава III

[править]

Однако Заглоба не так скоро ехал, как обещал себе и товарищам. Подъезжая к Варшаве, он ехал все медленнее. Это было время, когда король Ян Казимир, усмирив беспорядки и освободив Речь Посполитую как бы от потопа, отказался от короны. Он подавил все нападения внешних врагов, но когда предпринял внутренние реформы, то, вместо помощи, встретил лишь сопротивление народа; ввиду этого он добровольно снял с головы корону, которая стала для него невыносимой.

Все маленькие сеймики и большие сеймы уже кончились, и примас Пражмовский уже назначил новое собрание на 5 ноября. Разные партии враждовали между собою, и хотя все недоразумения должны были решиться только при выборе короля, однако все сознавали, какое важное значение имел для всех сейм. Послы от всех обществ ехали в Варшаву в экипажах и верхом, с челядью и прислугой; туда же стремились и сенаторы, сопровождаемые множеством дворян.

Дороги были запружены, гостиницы заняты так, что трудно было найти себе ночлег. Хотя все уступали место Заглобе из уважения к его преклонным летам, но в то же время его известность заставляла его терять много времени. Заедет он, бывало, в какой-нибудь кабак, а там так полно, что и яблоку негде упасть; сановник, который занял его со своим двором, выйдет полюбопытствовать, кто приехал, и при виде старца с белыми, как молоко, усами и бородой, почтительно пригласит;

— Милости просим пожаловать в горницу закусить, чем Бог послал.

Заглоба был вежлив и никогда не отказывался от приглашения; он знал, что каждому будет приятно познакомиться с ним. И когда хозяин, пропустив его в дверь, спрашивая. «Кого имею честь видеть?», он величественно подбоченивался и отвечал в двух словах

— Заглоба sum![1]

Никогда не случалось, чтобы после этого объявления ему не раскрывали объятия и не восклицали:

— А! Это счастливейший день в моей жизни.

Вслед за этим гостеприимный хозяин обращался к дворне или товарищам и говорил:

— Смотрите, господа, вот образец лучших рыцарей всей Речи Посполитой.

Все обыкновенно с удивлением смотрели на Заглобу, а молодежь целовала полы его дорожного платья; после этого вынимались разные выпивки и закуски, и начинался пир, продолжавшийся иногда несколько дней. Все думали, что он едет в качестве посла на сейм, но когда Заглоба опровергал их мнение, то все обыкновенно удивлялись, почему он не посол Он объяснял, что уступил свое право Домашевскому, «чтобы и молодежь привыкала участвовать в решении общественных дел». Только немногим он открывая истинную цель своей поездки, а некоторым на все распросы отвечал приблизительно следующее:

— Я так привык с детства к войне, что и на старости лет захотел потягаться с Дорошенкой.

После этого все еще с большим удивлением смотрели на него. Всякий ценил Заглобу, даже узнав, что он ехал не в качестве посла: ведь простой наблюдатель бывает иногда гораздо важнее Впрочем, каждый сенатор рассчитывал на то. что месяца через два начнутся элекции (общие собрания), когда всякое слово такого знаменитого воина будет иметь громадный успех. Все, даже самые знатные вельможи, кланялись и обнимали Заглобу. Подляский пан три дня поил его, а господа Пацы, которых он встретил в Калушине, даже носили его на руках

Часто случилось, что паны приказывали своим слугам укладывать потихоньку в повозку Заглобы вина, водки и даже более ценные подарки, как, например, богато отделанные сабли и пистолеты.

Хорошо было и слугам Заглобы, но сам он, вопреки решению и обещанию, ехал до того медленно, что только через три недели прибыл в Минск.

Но зато он не остановился в Минске. Выехав на рынок, он увидел многочисленную дворню, какой еще нигде не встречал по пути: там были разодетые дворяне и пехота, без которой нельзя было ехать на сейм, и хоть она была не вооружена, но зато такая стройная, что даже шведский король мог позавидовать ей: она была стройнее его гвардии. Там же стояла масса вызолоченных повозок с обоями и коврами, которые везли для обивки комнат в корчмах и постоялых дворах, множество возов с посудой и провизией; но вся почти дворня состояла из иностранцев, говоривших на непонятном для него языке.

Наконец Заглоба заметил одного человека, одетого по-польски, и остановился; будучи уверен, что его хорошо примут, он спустил одну ногу из повозки и спросил.

— Чья это такая стройная дворня?.

— Чьей же ей быть, как не князя — конюшего литовского, — отвечал дворянин.

— Кого? — повторил Заглоба.

— Вы глухи, что ли? Князя Богуслава Радзивилла, который едет на голосование и — Бог даст — после элекции будет электором[2].

Заглоба быстро спрятал ногу в повозку.

— Поезжай! — крикнул он вознице. — Здесь нам нечего делать.

И он уехал, трясясь от негодования.

— Великий Боже! — говорил он — Непонятны для нас Твои дела, и если Ты не сразишь громом этого изменника, то разве только потому, что скрываешь свои намерения, которых мы не можем постичь; судя с человеческой точки зрения стоило бы порядком наказать этого разбойника. Но плохо же, как видно, обстоят дела в Речи Посполитой если такие перебежчики без стыда и чести едут себе безнаказанно, да еще исполняют общественные функции. Видно, нам суждено погибнуть, потому что ни в какой стране, ни в каком государстве не может случиться ничего подобного. Да! Чересчур уж был добр король Ян Казимир, все прощал и этим приучил всякого верить в безнаказанность. Впрочем, не один он тому причиной. Ясно, что и в народе притупились всякие понятия о совести и добродетели. Тьфу! Тьфу!.. Он посол! Ему вручают попечение о целости и невредимости отечества — ему, бесчестному и опозоренному, в его руки, которыми он это же отечество терзал и заковывал в шведские цепи. Нет, видно настал час нашей погибели!.. И его же прочат в короли!.. Впрочем, как видно, все возможно в таком государстве. Но странно, какой же он посол?.. Ведь в законе довольно ясно сказано, что состоящие на иностранной службе не могут быть послами, а ведь он исправляет должность главного губернатора княжества Пруссии у своего дядьки. Ну, погоди же!.. Попадешься ты у меня. «А ну-ка, удалить его с сейма!» — скажут ему… Но если я не пойду в залу заседания и не возьмусь за это дело, хотя бы как частное лицо, то пусть я сейчас же сделаюсь бараном, а мой возница — моим коновалом. Найдутся такие послы, которые поддержат меня. Не знаю, удастся ли мне удалить этого влиятельного изменника из посольства, но что я поврежу ему на элекции — это так же верно, как я — Заглоба. Бедный Михаил. Теперь ему придется подождать меня ради доброго общественного дела.

Так раздумывал Заглоба, твердо решившись хлопотать и частным образом склонять послов к удалению Радзивилла. Ввиду этого он поспешил в Варшаву, чтобы не опоздать к открытию конвокационного сейма[3].

Заглоба приехал довольно рано, но всевозможные послы и прочие приезжие до того переполнили все гостиницы и частные дома, что некуда было пристроиться ни в Варшаве, ни на Праге, ни даже за городом. В одной комнате помещалось по нескольку человек. Первую ночь Заглоба провел у одного торговца, некоего Фукера, до того весело и приятно, что, протрезвившись на следующий день на своей плетеной повозке, не знал хорошенько, что ему делать.

— Боже! Боже! — восклицал он, осматривая Краковское предместье, по которому проезжал. — Вот Бернардинский монастырь, а вот и развалины замка Казановских. Неблагодарный город! Отнимая его у неприятеля, я проливал за него свою кровь и пот, а он жалеет теперь угла для меня, его защитника.

Но город однако не жалел угла, а просто его не было. Однако счастье не покидало Заглобу, и только что он подъехал к замку Конецпольских, как вдруг чей-то голос крикнул вознице:

— Стой!

Тот остановил лошадей; в ту же минуту к Заглобе подошел какой-то незнакомый господин с веселым лицом и, кланяясь, воскликнул:

— А господин Заглоба! Что, не узнаете меня?

Заглоба посмотрел на мужчину лет тридцати в рысьей шапке с пером, свидетельствовавшем о беспорочной службе, ярком жупане и темно-красном кунтуше, подпоясанном золоченым кушаком. Незнакомец был очень красив собою. Бледный цвет лица, тронутого легким загаром, голубые глаза с выражением задумчивости и грусти и правильные черты чрезвычайно шли к его остальной фигуре. Несмотря на польскую одежду, у него были длинные волосы и подстриженная на заграничный манер борода. Подойдя к повозке, он раскрыл свои объятия, и Заглоба обнял его за шею, хотя и не помнил, кто он.

Они сердечно целовались, отодвигаясь по временам друг от друга, чтобы получше присмотреться; наконец Заглоба сказал:

— Извините, пожалуйста, но до сих пор я не могу припомнить.

— Гасслинг-Кетлинг!

— Боже мой! Лицо как будто знакомое, но в этом платье вас не узнать; вы раньше носили кавалерийскую куртку. Так вы уже по-польски одеваетесь!

— Потому что я считаю Речь Посполитую своей матерью, которая приютила меня, бездомного горемыку, приласкала и накормила. Вы знаете, что я получил право гражданства после войны.

— Это приятное известие. Значит, вам посчастливилось.

— Да, как в этом, так и в другом. Я встретил на жмудской границе, в Курляндии, своего однофамильца, который усыновил меня, приписал к своему гербу и дал состояние. Он живет в Курляндии, но у него есть имения и по эту сторону. Одно из них, имение Шкуды, он записал на меня.

— Пошли вам Бог счастья. Так значит, вы бросили военную службу?

— Да, но явлюсь непременно на войну, когда надо будет. Поэтому-то я и отдал в аренду свое имение, а сам ожидаю здесь.

— Вот это по-рыцарски! Вот что значит горячая кровь. Точь-в-точь, как я в молодости. Правду сказать, что и теперь не вода течет в моих жилах. Что же вы в Варшаве поделываете?

— Я избран послом на избирательный сейм.

— О, Господи! Так вы уже по форме поляк!

Молодой воин улыбнулся.

— Я поляк душою, а это гораздо важнее.

— Вы женаты?

Кетлинг вздохнул.

— Нет.

— Этого вам только и недостает. Но неужели у вас не прошла прежняя страсть к Биллевич?

— Коли тебе и это, сударь, ведомо, а я полагал, что это моя тайна, так знай, нет у меня пока другого предмета для воздыханий,

— Опомнись, братец! Она вот-вот нового Кмицица нам подарит. Опомнись! Неблагодарное это занятие вздыхать по той, что давным-давно в мире и согласии с другим поживает. Сказать по правде, это смешно.

Кетлинг, вознес грустные очи к небу.

— Я сказал лишь, что пока другого предмета нету!

— Ну это уже полбеды! Женим мы тебя. Вот увидишь! По собственному опыту знаю, что в любви излишнее постоянство одни неприятности сулит. И я в свое время был постоянен, как Троил, а уж как настрадался, сколько добрых партий упустил!

— Дай Бог каждому такой бодрости в столь преклонные годы!

— Жил всегда в благочестии, потому ни один суставчик у меня не болит! Где остановился, братец, нашел ли себе пристанище?

— Домик мой под Мокотовом, хорош и удобен, я после войны его стают.

— Счастливчик. А я со вчерашнего дня по всему городу гоняю, и без толку.

— Любезный друй Сделай одолжение! Милости прошу ко мне. Уж в этом ты мне не откажешь! Поживи у меня — во дворе, кроме дома, флигель, конюшни. И для челяди, и для лошадей места хватил

— Видно, небо мне тебя послало, ей-богу.

Кетлинг забрался в повозку, и они поехали.

Всю дорогу Заглоба рассказывал ему, какое с паном Володыевским стряслось несчастье, а Кетлинг, впервые об этом слыша, в отчаяньи ломал руки.

— Твое известие и для меня нож острый, быть может, ты и не знаешь, как мы с ним в последнее время дружили. В Пруссии вместе крепости брали, шведов выкуривали. С паном Любомирским воевали и на Украину хаживали, во второй-то раз после смерти князя Иеремии, под началом коронного маршала Собеского. Из одной чашки ели, одно седло нам подушкой служило. Кастором и Поллуксом нас называли. И только, когда Михаил за панной Борзобогатой на Жмудь поехал, час separationis[4] настал, но кто мог подумать, что счастье его, уподобившись стреле на ветру, столь мимолетным оказалось.

— Нет ничего вечного в сей юдоли печали, — отвечал Заглоба.

— Ничего, кроме истинной дружбы… Хорошо бы разведать, где он теперь. Может, коронный маршал даст совет, он Михала как родного сына любит. А коли нет, так ведь сюда выборщики со всех сторон понаехали Быть не может, чтобы никто ничего о столь славном рыцаре не слышал. Я вам, сударь, помочь рад и для брата родного не сделал бы больше.

Так, беседуя, добрались они и до кетлинговского домика, который на деле изрядным доминой оказался. Там было и богатое убранство, и немало диковинок всяких — среди них и купленные, и трофеи всевозможные. А уж оружия — видимо-невидимо. Пан Заглоба расчувствовался вконец:

— Ого! Да ты, я вижу, и двадцать человек принял бы без труда. Видно, фортуна мне улыбнулась, нашей встрече способствуя. Я мог бы и у пана Антония Храповицкого остановиться, он старинный мой друг и приятель. И Лацы меня к себе заманивали, они против Радзивиллов людей собирают, но я тебе предпочтение отдал.

— Слышал я от стороны литовской, — сказал Кетлинг, — что теперь, когда до Литвы черед дошел, маршалом сейма Храповицкого назначат!

— И поступят верно. Человек он почтенный, судит здраво, впрочем, пожалуй, чересчур. Для него согласие важней всего. Уж очень он всех мирить любит. А это пустая затея. Но все же, скажи мне по чести, что думаешь ты о Богуславе Радзивилле?

— С той поры, как татары Кмицица и меня под Варшавой в полон захватили, слышать о князе не хочу. Службу свою я оставил и больше о ней хлопотать не стану — сила у князя большая, но человек он злой и коварный. Вдоволь я на него нагляделся, когда он в Таурогах на добродетель этого ангела, этого небесного созданья покушался.

— Небесного? Подумай, что говоришь! Она из той же глины, что и все прочие, вылеплена и, как любая другая кукла, разбиться может. Да, впрочем, не о ней речь!

Заглоба вдруг покраснел и вытаращил глаза от гнева.

— Подумать только, это шельма — депутат?!

— О ком ты? — удивленно спросил Кетлинг, у которого Оленька все еще была на уме.

— Да о Богуславе Радзивилле. Но проверка полномочий на что? Слушай, ты ведь и сам депутат, можешь этой материи коснуться, а уже я подам сверху голос, не бойся! На нашей стороне закон, а они его обойти хотят, ну что же, можно и среди арбитров смуту устроить, да такую, что кровь прольется.

— Не затевай смуты, сударь, Христом-Богом молю. Материи сей я коснусь, это резонно, но Боже избави на сейме посеять смуту.

— Я и к Храповицкому пойду, хоть он ни рыба ни мясо, а жаль. У него, как у будущего маршала, многие судьбы в руках. Я и Пацев на князя напущу. Про все его проделки объявлю публично. Ведь слышал же я в дороге, что пройдоха этот в короли метит!

— До полного падения должен дойти народ, да и не заслуживает иной участи, ежели изберет себе такого короля, — отвечал Кетлинг. — А теперь, ваша милость, отдохните хорошенько, а потом наведаемся к пану коронному маршалу — может, что о Михале разузнаем.

Глава IV

[править]

Через несколько дней завершился сейм, где, как и предсказывал Кетлинг, маршальский жезл был вручен пану Храповицкому, тогдашнему подкоморию смоленскому, ставшему позднее воеводой витебским. Речь шла об определении дня выборов и назначении высокого совета. Интриги разных сторон в подобных делах значили не слишком много, и потому казалось, сейм пройдет мирно. Но с самого начала спокойствие было нарушено проверкой выборных полномочий. Когда депутат Кетлинг усомнился в выборных правах пана бепьского писаря и его друга князя Богуслава Радзивилла, из толпы арбитров тотчас же раздался зычный бас: «Предатель! Чужим господам служит!» Этот голос был подхвачен и другими, их примеру последовал кое-кто из депутатов, и неожиданно сейм распался на две враждующие партии: одна хотела лишить бельских депутатов выборных прав, другая всячески их выгораживала. Пришлось обратиться в суд, который утихомирил спорщиков, признав права Радзивилла законными.

И все же для князя конюшего это был тяжкий удар, одно то, что кто-то посмел усомниться в его правах, coram publice заявил про его измены и вероломство во время последней войны со шведами, опозорив его перед всей Речью Посполитой, выбило у честолюбца почву из-под ног. Ведь он, разумеется, рассчитывал на то, что, когда сторонники Конде схватятся с приверженцами Нейбурга и Лотарингии, не говоря уж о всякой мелочи, депутаты подумают: не лучше ли поискать достойного человека среди своих, и выбор их падет на соотечественника. Гордыня да и льстецы нашептывали ему: доблестный, знатный, сиятельный рыцарь, словом — он, и никто другой.

Храня дела свои в глубокой тайне, князь давно уже раскинул сети в Литве, а теперь забросил их и в Варшаве, и тут на тебе, сеть тотчас прорвали, да так, что вот-вот уйдет вся рыба. На суде, разбиравшем дело, князь скрежетал зубами от злости, но Кетлинг был ему не подвластен, и тогда Радзивилл посулил награду тому, кто укажет на арбитра, вслед за Кетлингом провозгласившего на весь зал: «Изменник и предатель!»

Пан Заглоба был слишком известен, чтобы имя его могло оставаться в тайне, да он и не таился. А князь, проведав, с кем имеет дело, хоть и пришел в ярость, но не решился все же выступить против всеобщего любимца.

Пан Заглоба. разумеется, знал себе цену и, услышав про угрозы князя, при всей шляхте сказал невзначай:

— Ежели с моей головы упадет хоть волос, кое-кому солоно придется. Коронация не за горами, а тут, коли собрать братски сабель тысяч сто, недолго и до резни.

Слова эти дошли до князя, он закусил губу в презрительной усмешке, но в душе признал, что Заглоба прав.

Уже на другой день он, должно быть, переменил свои намерения и, когда на пиру у князя кравчего кто-то вспомнил про Заглобу, сказал:

— Слышал я, этот шляхтич меня не жалует, но я так старых рыцарей ценю, что все ему наперед прощаю.

А через неделю на приеме у пана гетмана Собеского он повторил эти слова самому Заглобе.

Увидев князя, Заглоба и бровью не повел, лицо его по-прежнему хранило спокойствие, и все же ему было не по себе, все знали, что князь человек влиятельный и опасный, сущий злыдень. А князь между тем обратился к нему с другого конца стола с такими словами:

— Почтеннейший пан Заглоба, до слуха моего дошла весть, что вы, не будучи депутатом, задумали меня ни за что ни про что моих полномочий лишить, но я по-христиански вам прощаю, а коли надо, готов и протекцией послужить.

— Коли обо мне речь, то я следовал конституции, — отвечал Заглоба, — что долгом каждого шляхтича почитаю, quod affiner[5] протекции, то в мои-то годы ее мне может составить только Бог ведь мне как-никак под девяносто.

— Почтенный возраст, если жизнь ваша была столь же добродетельной, сколь и долгой, в чем, впрочем, я ничуть не сомневаюсь.

— Служили отчизне и своему господину, об иных господах не помышляя.

Князь слегка поморщился.

— А против меня замышляли недоброе, почтеннейший, слыхан я и об этом. Но да будет меж нами мир. Все забыта, даже и то, что вы, сударь, натравляли contra me[6] моих завистников. Быть может, с давний недругом моим я еще и сочтусь, но вам готов протянуть руку дружбы.

— Чином я не вышел, да и слишком высокая это для меня честь. Для такой дружбы мне пришлось бы все время подпрыгивать или карабкаться, а это на старости лет куда как тяжко. Ежели вы, ясновельможный князь, с моим другом Кмицицем счеты свести намерены, то от души советую: откажитесь от такой арифметики.

— Разрешите узнать, почему?

— В арифметике четыре действия. Может, у пана Кмишща доход и неплохой, да по сравнению с вашими богатствами это мелочь, стало быть, делить его он не согласится; умножением занят сам; отнять у себя ничего не позволит мог бы, пожалуй, кое-что добавить, да не знаю, ваша княжеская милость, по вкусу. m будет вам его угощение.

И хотя князь не раз принимал участие в словесных поединках, то ли рассуждения, то ли дерзость старого шляхтича до того его поразили, что он онемел. У гостей животы затряслись от смеха, а пан Собеский, громко расхохотавшись, сказал:

— Узнаю старого зборажца? У него не только сабля, но и язык остер! Лучше такого не задирать.

Князь Богуслав, видя, что Заглоба непреклонен, не пытался больше его переманивать, но во время застолья невзначай бросал на старого рыцаря злые взгляды.

Гетман Собеский, войдя во вкус, продолжал разговор:

— Великий вы, сударь, искусник в любом поединке, одно слово — мастер. Найдутся ли равные вам в Речи Посполитой?

— Саблей Володыевский владеет не хуже, — отвечал довольный Заглоба. — Да и Кмициц прошел мою школу.

Сказав это, он взглянул на Радзивилла. но князь притворился, что не слышит, и как ни в чем не бывало о чем-то беседовал с соседом.

— О да! — согласился гетман. — Я Володыевского не раз в деле видывал и готов довериться ему, даже если речь пойдет о судьбах всего христианства. Жаль, такого солдата беда словно буря подкосила.

— А что так? — спросил Сарбевский, цехановский мечник

— Суженая его по дороге домой, в Ченстохове, отдала Богу душу, — сказал Заглоба. — но хуже всего, что я никак узнать не могу, куда он сам девался.

— Стойте! — воскликнул краковский каштелян пан Варшицкий. — Так ведь я встретил его, едучи в Варшаву, сказал он, что, от мирской суеты устав, решил на Mons regius удалиться, дабы там в посте и молитвах свой земной путь закончить.

Заглоба схватился за поредевший чуб.

— Камедулом заделался, камедулом, не иначе! — крикнул он в отчаянии.

Рассказ пана Варшицкого взбудоражил всех.

Гетман Собеский, который в солдатах души не чаял и лучше, чем кто другой, знал, как нужны они отчизне, опечалившись, сказал с досадою:

— Человеческой вольной воле и славе Божьей противиться грех, а все же жаль, не буду от вас скрывать, большая это потеря. Солдат он был хоть куда, старой выучки, школы князя Иеремии, такой в любом бою хорош, а уж против, орды и нечисти всякой надежней защитника не найти. В степях у нас всего лишь несколько таких наездников найдется: у казаков — пан Пиво, а в нашем войске пан Рущич, ко куда им до Володыевского.

— Счастье еще, что времена теперь поспокойнее, — заметил цехановский мечник, — и что нехристи эти блюдут подга-ецкие тракты, несравненным мечом моего благодетеля добытые.

Тут пан мечник склонился перед гетманом Собеским, а тот, польщенный высказанной при всех похвалой, отвечал:

— Всевышнего надо благодарить за то, что он дозволил мне лечь, как верному псу, на дороге Речи Посполитой и врагов ее покусать без жалости. Да еще солдатикам нашим за верную службу спасибо. Хан был бы рад следовать трактатам, это доподлинно мне известно, но и в самом Крыму согласия нет, а уж белгородская орда и вовсе из повиновения вышла. Известие пришло, что на молдавских рубежах собираются тучи, вот-вот буря фянет, я приказал следить за дорогами; да только солдат мало. Нос вытащишь — хвост увязнет, а уж старые вояки, те, что орду со всеми ее уловками знают, и вовсе наперечет, потому я и говорю; худо нам без Володыевского!

Тут Заглоба, который все еще держался за голову, взмахнул руками и воскликнул:

— Клянусь, не будет он камедулом; не: допущу до этого, пусть даже мне придется налет на Mons regius устроить и силой его увести. Завтра с утра за ним еду. Может, он меня послушает, а нет — я до генерала всех камедулов; до самого ксендза примаса доберусь, даже если ради этого мне в Рим ехать придется. Не хочу я умалять славу Божью, но какой из него камедул, у него и волосы-то на подбородке не растут. Их не более, чем на моем кулаке. Ей-Богу! Он и молитвы-то петь не умеет, а если и запоет, то все крысы из монастыря разбегутся, подумают, кот замяукал, свадьбу справляя. Не взыщите, что я в простоте душевной это вам говорю. Был бы у меня родной сын, не любил бы я его так, как этого молодца. Бог ему судья! Ну ладно, бернардинцем стал бы, а то на тебе — камедул. Нет, покуда я жив, не бывать этому. С самого утра к ксендзу примасу пойду, просить письма к приору.

— Пострижения еще быть не могло, — перебил его мечник — Но ты, сударь, его не торопи, а то заупрямится, да ведь и то сказать, вдруг в этом желании воля Божья таится.

— Воля Божья — да вдруг? Вдруг черт берет на испуг, говорит старая поевовица. Если бы на то Божья воля была, я давно бы в нем призвание почуял, да только он не ксендз, а драгун. Если бы он доводам разума следовал, я бы смирился, но Божья воля не налетает на человека, как ястреб на пташку. Я принуждать его не стану. По дороге обдумаю во всех тонкостях, как дело повести, дабы он из-под рук моих не ушел, но на все воля Божья! Всегда наш солдатик моим суждениям больше, чем своим собственным, верил, даст Бог, если он хоть немного на себя похож, и на сей раз так будет.

Глава V

[править]

На другой день, заручившись письмом от ксендза примаса и обсудив весь план действий с Кетлингом. Заглоба позвонил в колокольчик у монастырских ворот на Mons regius. С волнением ждал он, как-то примет его Володыевский. При одной мысли об этом сердце его билось чаще; разумеется, он обдумал предстоящий разговор во всех тонкостях и теперь размышлял, с чего начать, понимая, что многое решат первые мгновенья. С этой мыслью он зазвонил в колокольчик, раз-другой, а когда в замке скрипнул ключ и калитка слегка приоткрылась, не слишком церемонясь, решительно подался вперед, а оторопевшему монашку сказал:

— Знаю, у вас свои законы, сюда не каждый войдет, но вот у меня письмо от ксендза примаса, не откажи в любезности, carissime frater, передать сие послание отцу приору.

— Желание ваше будет исполнено, — сказал монашек, склонившись в поклоне при виде примасовой печати.

Промолвив это, он потянул за прикрепленный к язычку колокольчика ремень, раз-другой, чтобы позвать кого-то, потому что сам отойти от ворот не смел.

По зову колокольчика явился другой монах и, забрав письмо, в молчании удалился, а пан Заглоба положил на лавку узелок, который держал в руках, и сел тут же, с трудом переводя дух.

— Fater, — сказал он наконец, — давно ли ты в монахах ходишь?

— Скоро пять лет, — отвечал привратник.

— Подумать только, такой молодой — и пять лет. Теперь, поди, даже если бы и захотелось покинуть эти стены, поздно. Небось тоскуете иногда по мирской жизни, одного военная служба влечет, другого — забавы да пирушки, у третьего вертихвостки всякие на уме…

— Apage[7]! — сказал монашек с чувством и перекрестился.

— Так как же? Неужто соблазны не смущали? — повторил Заглоба.

Но монашек с недоверием глянул на этого посланца духовной власти, речи которого звучали столь непривычно, и сказал:

— Тому, за кем эти двери закрылись, назад дороги нет.

— Ну это мы поглядим! Как там пан Володыевский? Здоров ли?

— Тут нет никого, кто носил бы это имя.

— Брат Михаил, — сказал наудачу пан Заглоба. — Бывший драгунский полковник, что недавно к вам пожаловал?

— Это, должно быть, брат Ежи, но обета он не давал, срок не подошел.

— И не даст, наверное, потому что и не поверишь, fater, какой это был сердцеед! Другого такого повесы и греховодника ни в одном монасты… тьфу ты пропасть, я хотел сказать, ни в одном полку не сыщешь, хоть все войско перебери!

— Такие речи мне и слушать негоже, — сказал монах, дивясь все большие и больше.

— Вот что, fater! Не знаю, где у вас мода гостей принимать, если здесь, советую удалиться, вот хотя бы в ту келью у ворот, потому как у нас разговоры пойдут мирские.

— Уйду хоть сейчас, от греха подальше, — сказал монах. Тем временем появился Володыевский, иначе говоря, брат

Ежи, но Заглоба не узнал его, так сильно он переменился.

В белом монашеском одеянии Михаил казался чуть выше, чем в драгунском колете, когда-то лихо закрученные вверх, чуть ли не до самых глаз усы теперь обвисли. Брат Ежи, должно быть, пытался отпустить бороду, и она топорщилась русыми клочьями не более чем на полпальца в длину; он отощал и даже высох, а главное, глаза у него потускнели. Опустив голову и спрятав на груди под рясой руки, бедняга шел, едва передвигая ноги.

Заглоба поначалу не узнали его и, решив, что сам приор вышел его встретить, встал с лавки и начал первые слова молитвы:

— Landetur…

Но, присмотревшись, раскинул руки и воскликнул:

— Пан Михаил! Пан Михаил!

Брат Ежи не противился объятиям, что-то похожее на рыданье всколыхнуло его грудь, но глаза по-прежнему оставались сухими.

Заглоба долго прижимал его к груди и наконец заговорил:

— Не одинок ты был, оплакивая свое несчастье. Плакал я, плакали Кмицицы и Скшетуские. На все воля Божия! Смирись с нею, Михаил! Пусть же тебя отец милосердный вознаградит и утешит! Мудро ты поступил, отыскав себе сию пристань. В час скорби мысли о Боге — лучшее утешение. Дай-ка еще раз прижму тебя к сердцу. Вот и не вижу тебя совсем — слезы глаза застят.

Пан Заглоба, глядя на Володыевского, и в самом деле растрогался до слез, а выплакавшись, сказал:

— Прости, брат, что вторгся в тихую твою обитель, но не мог я поступить иначе, да и сам ты с этим согласишься, доводы мои послушав! Ах, Михаил, Михаил! Сколько мы вместе пережили и дурного и хорошего! Нашел ли ты за этой оградой хоть какое-то утешение?

— Нашел, — отвечал пан Михаил, — нашел в словах, что денно и нощно тут слышу и твержу и готов твердить до самой смерти. Memento mon! В смерти мое утешение.

— Гм! Смерть куда легче на поле битвы найти, чем в монастыре, где жизнь идет день за днем, будто кто понемногу клубок разматывает.

— Тут нет жизни, нет земных дел, и душа, еще не расставшись с телом, уже в ином мире обитает.

— Коли так, не стану тебе говорить, что белгородская орда на Речь Посполитую зубы точит, твое ли это теперь дело?

Усы пана Михаила вдруг встопорщились, правая рука невольно потянулась влево, но, не найдя сабли, снова исчезла под одеянием. Он опустил голову и сказал:

— Memento mori!

— Верно, верно! — сказал Заглоба, с явным нетерпением моргая здоровым глазом. — Только вчера гетман Собеский сказывал: «Пусть бы Володыевский еще и эту бурю с нами встретил, а потом пусть идет в любой монастырь. Господь на него за это не разгневается, наоборот, был бы монах хоть куда». Но трудно и удивляться, что собственное спокойствие тебе покоя родины дороже, как говорится: prima Caritas ab ego[8].

Наступило долгое молчание, только усы у пана Михала дрогнули и встопорщились.

— Обета не давал? — спросил вдруг Заглоба. — Стало быть, хоть сейчас можешь отсюда выйти?

— Монахом я не стал, потому что ждал на то Божьего благословения и того часа, когда горестные мысли перестанут томить душу. Но Божья благодать на меня снизошла, спокойствие возвратилось, стены эти я покинуть могу, но не хочу; приближается срок, когда я с чистым сердцем, земных помыслов чуждый, дам наконец обет.

— Не хочу я тебя отговаривать, да и рвение твое мне по душе, хотя, помнится, Сюиетуский, падумав постричься в монахи, ждал, когда над отечеством стихнет буря. Делай как знаешь. Ей-ей, не стану отговаривать, я ведь и сам когда-то о монастырской обители мечтал. Было это полвека назад, помнится, стал я послушником; с места мне не сойти, коли вру. Но увы, Господь распорядился иначе. Об одном тебя только прошу, Михаил, выйди отсюда хоть на денек

— Зачем? Оставьте меня в покое! — отвечал Володыевский.

Заглоба заплакал в голос, утирая слезы полой кунтуша.

— Для себя, — говорил он, — для себя не ищу я помощи и защиты, хотя князь Богуслав Радзивилл только и помышляет о мести да убийц ко мне подсылает, а меня, старого, уберечь и оградить от него некому. Думал, что ты. Ну да полно об этом. Я все равно тебя как сына любить буду, даже если ты в мою сторону и не глянешь. Об одном прошу, молись, за мою душу, потому что мне от рук Богуславовых не уйти!.. Будь что будет! Но знай, что другой твой товарищ, который последним куском с тобой делился, лежит на смертном одре и непременно повидать тебя хочет, дабы облегчить и успокоить свою душу перед кончиной.

Пан Михаил, с волнением слушавший рассказ о грозивших Заглобе опасностях, тут не выдержал и, схватив его за плечи, спросил:

— Кто же это? Скшетуский?

— Не Скшетуский, а Кетлинг!

— Бога ради, что с ним?

— Меня защищая тяжко ранен был приспешниками князя Богуслава и не знаю, протянет ли еще хоть денек. Ради тебя, Михаил, решились мы на все, только для того и в Варшаву приехали, об одном помышляя, как тебя утешить. Выйди отсюда, хоть на два денечка, порадуй больного перед смертью. А потом вернешься, примешь обеты. Я привез письмо от отца примаса к приору, это чтобы тебе не ставили препоны. Торопись, друже, медлить некогда.

— Боже милостивый! — воскликнул Володыевский. — Что я слышу! Препоны мне ставить и так не могут, я здесь всего лишь послушник. Боже ты мой, Боже! Просьба умирающего--свята! Ему я отказать не могу!

— Смертельный был бы грех! — воскликнул пан Заглоба.

— Истинная правда! Всюду этот предатель Богуслав! Вовек не увидеть мне этих стен, если я за Кетлинга отомстить не сумею. Уж я его приспешников, убийц этих, разыщу, я им головы посшибаю! Боже милостивый, уже и мысли грешные одолевать стали! Memento mori! Послушай, друг, я сейчас переоденусь в прежнее платье, в этом исходить мне в мир не пристало.

— Вот одежка! — крикнул Заглоба, протягивая руки к узелку, который лежал тут же на скамье. — Все я предусмотрел, все приготовил. Тут и сапоги, и сабля отменная, и кунтуш.

— Прошу ко мне в келью, — торопливо сказал маленький рыцарь.

Они скрылись в келье, а когда появились снова, то рядом с Заглобой шел уже не монашек в белом одеянии, а офицер в желтых ботфортах, с саблей на боку, с белой портупеей через плечо.

Заглоба знай себе подмигивал, а увидев привратника, который с явным возмущением открыл ворота, улыбнулся в усы.

В сторонке от монастыря, чуть пониже, стоял возок пана Заглобы с двумя челядинцами: один сидел на козлах, придерживая вожжи отлично запряженной четверкой, которую пан Володыевский невольно окинул взглядом знатока, другой стоял рядом — в правой руке он держал заплесневелую бутыль с вином, в левой — два кубка.

— До Мокотова путь неблизкий, — сказал Заглоба, — а у ложа Кетлинга ждет нас великая скорбь. Выпей, Михаил, чтобы легче тебе было снести удары судьбы, а то ослаб ты, как погляжу.

Сказав это, Заглоба взял из рук у слуги бутыль и наполнил кубки загустевшим от старости венгерским.

— Достойный напиток, — заметил он, поставив бутыль на землю и беря в руки кубки. — За здоровье Кетлинга!

— За здоровье! — повторил Володыевский. — Едем! Залпом опрокинули кубки.

— Едем! — повторил Заглоба. — Наливай, мальчик! За здоровье Скшетуского! Едем!

Снова выпили залпом, и в самом деле пора было в путь.

— Садимся! — воскликнул Володыевский:

— Неужто ты за мое здоровье не выпьешь? — с чувством спросил Заглоба.

— Давай, да поживее!

В третий раз опрокинули кубки, Заглоба выпил залпом, хотя в кубке было эдак с полкварты, и, не успев даже обтереть усов, жалобно завопил:

— Был бы я тварью неблагодарной, если бы не выпил и за тебя. Наливай, мальчик!

Наконец бочонок опустел, и Заглоба, схватив его за горлышко, разбил вдребезги, так как не мог видеть пустой посуды. Вслед за тем они поспешно сели и поехали.

Благородный напиток приятно подействовал на них: в сердца их вселилась какая-то бодрость, и по всему телу разлилась приятная теплота; у брата Юрия заиграл легкий румянец на щеках, и глаза заблестели необыкновенным огнем. Он по-прежнему начал покручивать свои усики, так что вскоре они приняли остроконечное направление к глазам, при этом он с большим любопытством смотрел по сторонам, словно впервые видел эту местность.

Вдруг Заглоба ни с того ни с сего хлопнул себя по коленям и громко вскричал:

— Го! Го! Я уверен, что Кетлинг тотчас же выздоровеет, как только увидит тебя!

И он схватил Володыевского за шею и начал крепко обнимать его.

Не желая оставаться в долгу, брат Юрий тоже обнял его.

После этого они ехали в приятном молчании до самого города, пока по обеим сторонам дороги не замелькали домики предместья.

Перед каждым домиком происходило сильное оживление: мещане, солдаты и дворяне, почти все хорошо одетые, двигались в разных направлениях

— Однако, многонько приехало шляхты на выборы, — сказал Заглоба. — Положим, что многие приехали просто так. послушать да посмотреть. Но все дома й гостиницы до того переполнены, что трудно найти отдельную комнату.. Но, Миша, чтобы ты знал, сколько шляхтянок гуляет по улицам, — просто страсть! Больше, чем у тебя волос на бороде. Есть, шельмы, такие хорошенькие, что так бы вот и захлопал крыльями, как петух, да и запел. Посмотри-ка вот на эту чернявую, за которой гайдук несет зеленую шубку… Не правда-ли, какая смазливая? Да?

При этом Заглоба толкнул локтем в бок маленького рыцаря. Тот приосанился, зашевелил усиками, но тотчас же сконфузился и, опомнившись, свесил голову и произнес:

— Memento mori![9]

Заглоба не утерпел и, схватив его опять за шею, воскликнул.

— Если ты хоть каплю любишь и уважаешь меня, то женись, сделай милость. Столько есть на свете порядочных девушек, что положительно нельзя не жениться!.. И ты женишься!..

Брат Юрий с изумлением взглянул на Заглобу и решил, что Заглоба говорит все это только потому, что много выпил. Но Заглоба мог выпить втрое больше и нисколько не опьянеть, а говорил он все это от избытка чувств. Наконец Володыевский сурово взглянул в лицо Заглобы и спросил:

— Не слишком ли вы много выпили?

— От душиьсоветую тебе жениться! Володыевский посмотрел на него еще строже.

— Memento mori!

Но Заглоба не унимался.

— Послушай, Миша, если ты любишь меня, то поцелуй мою собаку в нос со своими «Memento». Говори, что тебе угодно, но я все-таки не перестану думать о том, что предназначено Господом. Ясно, что Бог создал тебя не для монашества, а для войны, если позволил тебе усовершенствоваться в этом искусстве; если бы Он хотел, чтобы ты был попом или монахом, то поверь мне, наверное Он дал бы тебе совсем другие способности, и ты бы любил больше книги и латынь, а не рыцарский меч. Заметь также, что в небе святые почитают солдат не хуже монахов, потому что они также сражаются с дьявольскими войсками, и когда возвращаются с победными знаменами, то Господь собственноручно награждает их за это. Все это такие истины, против которых ты ничего не можешь сказать.

— Не спорю, потому что трудно бороться с вашим умом, но ведь согласитесь, что лучше выплакать горе в монастыре, чем в миру.

— Тем более не стоит ради этого затворяться в монастыре. Дурак тот, кто кормит свое горе, а не морит его голодом, чтобы оно подохло поскорее.

При таком аргументе трудно было что-нибудь возразить, и поэтому Володыевский замолчал и только немного спустя заговорил печальным голосом:

— Не напоминайте мне, пожалуйста, о женитьбе, потому что во мне пробуждается прежняя скорбь. Нет у меня прежней охоты, да и года уже не те. ведь я уже лысеть начинаю. Шутка ли — сорок два года и двадцать пять походов!

— Господи, прости ему это богохульство! — сказал Заглоба. — Сорок два года! Тьфу! Ведь мне вдвое больше твоего, а и то приходится подчас усмирять жар в крови. Ты бы вспомнил дорогую покойницу! Хорош ведь ей был, а для других плох, стар сделался?

— Довольно, довольно!.. Оставьте, — жалобно взмолился Володыевский. И слезы потекли по его усикам.

— Ну, не буду больше! — сказал Заглоба. — Только дай мне рыцарское слово, что ты не покинешь нас в этом месяце, что бы там ни случилось с Кетлингом. Тебе надо и Скшетуского повидать. А потом никто не помешает тебе возвратиться в монастырь, если пожелаешь.

— Даю честное слово, что останусь! — отвечал Володыевский.

И они переменили разговор.

Заглоба начал рассказывать о сейме и о том, как он возбудил вопрос о неправильном избрании Богуслава, и о Кетлинге. По временам он прерывал свой рассказ и задумывался, но мысли эти, по-видимому, были самого веселого свойства, так как Заглоба часто повторял, хлопая себя по коленям:

— О-о!..

По мере того как они приближались к Мокотову, лицо Заглобы принимало беспокойное выражение и внезапно, обращаясь к Володыевскому, он спросил:

— Помни, что ты обещал не уезжать от нас целый месяц, что бы ни случилось с Кетлингом.

— Я дал слово и останусь верен ему, — отвечал маленький рыцарь.

— Вот и дом Кетлинга! — воскликнул Заглоба. — Не правда ли, как он прилично устроился?

Потом прибавил, обращаясь к вознице:

— Ну-ка, хлопни бичом!.. Сегодня праздник в этом доме!

Возница щелкнул бичом, словно выстрелил из ружья. Но не успели они въехать в ворота, как на крыльце показались товарищи и друзья Володыевского. Там были и старые соратники времен Хмельницкого, и молодые товарищи последней войны. Два из них, Василевский и Нововейский, хоть были еще юноши, но уже пристрастились к войне; они удрали из школы почти детьми и уже несколько лет служили под начальством Володыевского, который их очень любил.

Старшими из всех были некто Орлик Новина, у которого голова была пробита шведской гранатой и запаяна золотом, а также Рущич, этот дикий степной зверь и лихой наездник, уступавший в доблести только одному Воподыевскому.

Много было еще других гостей; все они, увидев двух знакомых мужчин в повозке, крикнули в один голос:

— Вот он, вот он! Молодец Заглоба!

Все бросились к повозке, схватили на руки маленького рыцаря и понесли его на крыльцо.

— Здорово, дорогой товарищ! — кричали они. — Теперь мы тебя ни за что не отпустим. Да здравствует Володыевский, гордость и слава нашего войска! В степи с нами! В дикие поля!.. Там улетит с ветром грусть твоя!..

На крыльце товарищи выпустили Володыевского, который приветствовал их; он был очень растроган таким радушным приемом.

— Ну, как Кетлинг? Жив ли он еще?

— Жив, жив, — отвечали все хором, но при этом странная улыбка появилась на лицах старых солдат. — Пойдем к нему, он ужасно хочет видеть тебя и, пожалуй, не дождется твоего прихода.

— Значит, ему не так плохо, как говорил мне Заглоба, — отвечал маленький рыцарь.

Все вошли в сени, а оттуда в просторную горницу, посереди которой стоял стол с приготовленными яствами, а в углу — скамейка, покрытая белой лошадиной кожей; на ней лежал Кетлинг.

— Товарищ дорогой! — сказал Володыевский, поспешно подходя к нему.

— Миша! — крикнул, вскакивая, Кетлинг и начал крепко сжимать его в своих объятиях

Оба так сильно и радушно обнимались, что даже приподнимали друг друга на воздух.

— А мне, братец, велели притвориться опасно больным, — начал шотландец, — но я не мог улежать при виде тебя. Я, слава Богу, здоров как рыба, и ничего со мной не случилось. Все это мы придумали для того, чтобы извлечь тебя из-за монастырских стен. Прости нам, Миша! Одна любовь к тебе заставила нас придумать такую ловушку.

— В дикие поля с нами! — снова крикнули хором рыцари, хлопая по саблям своими мускулистыми руками, так что в комнате послышался грозный звон.

Володыевский с недоумением посматривал на друзей, в особенности на Заглобу, и наконец сказал;

— Ах, вы предатели! А я в самом деле думал, что Кетлинг изрублен в куски и лежит при смерти.

— Что ты, что ты, Миша! — возразил Заглоба. — Неужели ты сердишься за то, что Кетлинг здоров, и сожалеешь, что он еще жив. Видно, брат, твое сердце до того очерствело, что ты хочешь, чтобы мы все умерли — и Кетлинг, и Орлик, и Рущич, и эти молодчики, даже Скшетуский и я — я, который любит тебя, как сына.

Заглоба закрыл глаза и почти со слезами продолжал:

— Что нам, господа, в этой жизни, когда кругом нас царит одна черная неблагодарность!

— Ах, Боже мой! — живо отвечал Володыевский. — Ведь я не желаю вам зла, я только хочу этим сказать, что вы не захотели пощадить моего горя.

— Нет, тебе досадно, что мы живы! — повторял Заглоба.

— Успокойтесь, Бога ради.

— Мы проливали столько слез, жалея его, а он еще упрекает нас, что мы не пощадили его горя. Но Бог мой свидетель, что мы все, как истинные друзья, готовы разметать твою печаль своими саблями. А ты, коль скоро дал слово пробыть с нами хоть месяц, то держи его и люби нас, no-крайней мере хоть это время.

— Да я вас буду любить до смерти! — отвечал Володыевский.

Разговор их был прерван приходом нового гостя, приезда которого друзья не заметили и увидели только тогда, когда он уже вошел в комнату. Это был высокий плотный мужчина с величественным лицом, как у римского цезаря, выражавшим власть и вместе с тем царственную доброту и приветливость. По своему росту он резко выделялся из остальных воинов и стоял, подобно орлу, окруженному ястребами, сарычами, кончиками.

— Великий Гетман! — воскликнул Кетлинг и, как хозяин, вскочил приветствовать его.

— Пан Собеский — повторили остальные.

Все с уважением поклонились ему. Все. исключая Володыевского, знали, что гетман приедет, так как обещал Кетлингу, однако приезд его, по-видимому, сильно поразил присутствующих, так что никто не смел открыть рта. В сущности, это была необыкновенная милость со стороны Собеского; но он любил солдат, как братьев, а в особенности тех, которые дрались с татарами; поэтому-то он решился повидать Володыевского и утешить его своим милостивым вниманием, чтобы удержать его в рядах своих войск.

Приветствовав Кетлинга, он протянул руку маленькому рыцарю и обнял его за голову; в свою очередь Володыевский обнял колени гетмана.

— Ничего, мой старый рыцарь, ничего, — сказал гетман. — Господь испытал тебя, и Он же утешит, все это пройдет. Ведь ты теперь останешься с нами?.

Из груди Володыевского вырвалось рыдание.

— Останусь! — сказал он сквозь слезы.

— Вот это похвально, побольше бы нам таких воинов, как ты. Ну, а теперь, старый товарищ, припомним то время, когда мы пировали в русских степях под наметами. Мне хорошо среди вас. Ну-ка, хозяин!

— Виват! — закричали все.

Началось пирование, продолжавшееся до позднего вечера. На следующий день гетман прислал Володыевскому прекрасного буланого жеребца.

Глава VI

[править]

Кетлинг и Володыевский опять решили не расставаться и, по возможности, ездить рядом, сидеть при одном огне и спать на одном седле.

Но неделю спустя судьба разлучила их.

Из Курляндии прибыл вестник и объявил Кетлингу, что Гаслинг, который усыновил его, внезапно занемог и желает его видеть. Молодой рыцарь, недолго думая, отправился в путь.

Уезжая, он просил Заглобу и Володыевского распоряжаться его домом, как своим собственным, и жить в нем, пока им не надоест.

— Может быть, на элекцию приедут Скшетуские, — говорил он, — по крайней мере, он сам наверное будет а если бы даже и все его семейство пожаловало к нам, то найдется место для всех Ведь у меня нет родных, кроме вас, а вы для меня дороже братьев.

Заглоба чувствовал себя очень хорошо в доме Кетлинга, а потому был очень рад что его пригласили остаться Но и Володыевскому понравилось это приглашение.

Скшетуский не приехал, а вместо него сестра Володыевского, бывшая замужем за стольником лятычевским, Маковецким, оповестила его о скором своем прибытии. Человек, посланный ею, приехал к гетману с целью разузнать что-нибудь о маленьком рыцаре, и ему тотчас указали на дом Кетлинга.

Володыевский не видал сестры несколько лет и очень обрадовался ее приезду, но, узнав, что она не нашла ничего лучшего и остановилась в жалкой хижине на Рыбаках, тотчас же поехал к ней, чтобы пригласить ее в дом Кетлинга. Уже смеркалось, когда Володыевский явился к сестре; он сразу узнал ее, несмотря на то, что с нею были еще две женщины. Она бросилась обнимать брата. Оба плакали, не будучи в состоянии выговорить ни слова, между тем как две другие женщины стояли в стороне, смотря на их свидание.

Гатония Маковецкая заговорила первая тонким и довольно писклявым голосом.

— Сколько лет, сколько зим! Ах, милый мой братец!.. Я сейчас же поехала, когда услышала о твоем несчастии. Да и муж не удерживал меня, потому что у нас довольно беспокойно. Со стороны Будяка нам угрожает неприятель, да поговаривают также и о белогородских татарах, а они наверняка нападут на нас, потому что появился верный признак войны: целые стаи птиц уже прилетели, как это всегда бывает перед войной. Да утешит же тебя Господь, мой милый братец! Золотой ты мой. Муж мой тоже думает приехать сюда на элекцию. Он сказал мне взять девушек и поехать сюда раньше. Говорит поезжай утешить Мишу, а вместе с этим спасешься и от татар. И я, как видишь, приехала раньше, чтобы подыскать порядочную квартиру и узнать о тебе. Сам он поехал с соседями на разведку. Войск в крае очень мало. Но у нас всегда так. Ах, милый ты мой Миша! Ну, пойдем к окну; дай мне посмотреть на тебя, как ты выглядишь. Да, похудел! Ну да не беда, и нельзя иначе, при таком горе. Легко было мужу говорить: поезжай, подыщи приличную квартиру. А тут вдруг ни одной, и мы вынуждены были приютиться вот в этой лачужке. Насилу соломы достали для спанья.

— Позволь, сестрица!.. — начал было маленький рыцарь.

Но сестра не хотела позволить и продолжала, как мельничное колесо, без остановки:

— Мы остановились здесь по необходимости, потому что другого места не было. Хозяева тоже смотрят волками, может быть, они злые люди. Положим, что у нас четыре человека прислуги, и сами мы не из робких! Ведь у нас там и женщины должны быть храбры, иначе и жить было бы нельзя. Ввиду этого я постоянно вожу с собою бандельерку, а Бася два пистолета, только Христина не любит оружия. Но мы все-таки хотели бы найти лучшее помещение, да, к несчастью, не знаем расположения города.

— Позвольте, сестрица!.. — повторил Володыевский.

— Где же ты живешь, Миша? Ты должен помочь мне найти квартиру, ведь Варшава тебе хорошо известна.

— Да у меня уж есть для вас помещение, — перебил ее брат, — и, нужно заметить, такое, что и сенатор мог бы поместиться там со своей дворней. Я живу у своего друга капитана Кетлинга и сейчас же отведу вас туда.

— Однако ты прими во внимание, что нас трое да четверо слуг… Ах, Боже мой! Ведь я до сих пор еще не познакомила тебя с моими спутницами.

И она обратилась к женщинам:

— Вы знаете, кто он такой, но он вас не знает, познакомьтесь, хотя здесь и темно. Даже и печь еще не затопили. Это Христина Дрогаевская, а это Варвара Езеровская, — представила она. — Они живут у нас, потому что обе сироты, а мой муж их опекун. Ведь таким молоденьким и хорошеньким девушками неудобно жить отдельно.

Когда Маковсукая объяснила все это, брат ее поклонился по-военному, а барышни, приподняв пальчиками платья, сделали реверанс, причем Езеровская тряхнула своей прекрасной головкой.

— Однако едемте! — сказал Володыевский. — Я живу с моим другом Заглобой, которого просил позаботиться об ужине.

— Это тот знаменитый Заглоба?.. — спросила вдруг Езеровская.

— Тише, Бася! — сказала сестра Володыевского. — Я боюсь, что мы наделаем вам хлопот.

— О, не беспокойтесь!.. Если Заглоба взялся хлопотать об ужине, то наверное хватит на всех, даже если бы нас было вдвое больше. Прикажите укладывать свои вещи… Я и тележку прихватил для них, а мы вчетвером свободно доедем в шарабане Кетлинга. Я, знаете ли, вот что думаю- если слуги ваши не пьют, то пусть они останутся здесь до завтра с лошадьми и вещами, а мы пока возьмем только необходимое.

— Им и оставаться незачем, — отвечала сестра, — потому что мы еще не распаковывали вещей. Стоит только запрячь лошадей и пускай себе едут. Бася, пойди присмотри за этим!

Езеровская порхнула в сени, через несколько минут вернулась и объявила, что все уже готово.

— Пора! — сказал Володыевский.

Немного спустя они сидели уже в шарабане и ехали по направлению к Мокотову. Маковецкая с Дрогаевской поместились на заднем сиденье, а маленький рыцарь и Бася — на переднем. Было уже совсем темно, и Володыевский не мог рассмотреть лиц девушек.

— Вы знаете Варшаву? — обратился он к Дрогаевской, возвышая голос, чтобы заглушить шум колес.

— Нет, — отвечала она звучным, приятным голосом. — Мы провинциалки, не видали никогда ни больших городов, ни знаменитых людей.

При этом она слегка нагнула голову, как бы желая этим выразить, что Володыевский принадлежит к таким людям. Рыцарь, польщенный ее комплиментом, подумал про себя: «Ловкая девушка!» — и начал придумывать подходящий комплимент, которым мог бы отблагодарить ее.

— Если бы этот город был в десять раз больше, — придумал он наконец, — то и тогда вы могли бы быть лучшим его украшением.

— А почем вы знаете? Ведь теперь темно, и вы не видели нас? — спросила его внезапно Езеровская.

«Вот егоза!» — подумал про себя Володыевский и ничего не сказал. После непродолжительного молчания Езеровская опять обратилась к маленькому рыцарю:

— А хватит ли у вас места для наших лошадей: ведь у нас десять выездных, да две клячи.

— Хоть бы их было тридцать, для всех хватит.

— Фью! Фью! — присвистнула в ответ Варвара Езеровская.

— Бася! — сказала с укоризной Маковецкая.

— Ну что? Все Бася да Бася! А кто всю дорогу заботился о них?

Беседуя таким образом, они подъехали к крыльцу дома Кетлинга.

Ради приезда сестры Володыевского все окна в доме были ярко освещены, а слуги и Заглоба вышли на крыльцо высаживать дам, причем последний, увидев трех барынь, тотчас же спросил:

— В лице которой из трех я имею честь приветствовать мою благодетельницу и сестру моего лучшего друга?

— Это я! — отвечала жена стольника.

Заглоба взял ее руку и начал целовать, повторяя:

— Челом вам, челом!..

Высадив ее из шарабана, он проводил ее до сеней и, почтительно расшаркиваясь, проговорил:

— Прежде чем переступите этот порог, позвольте мне еще раз приветствовать вас.

Между тем Володыевский помогал высаживаться барышням, а так как шарабан был довольно высок и трудно было попасть на подножку, то он схватил в охапку Дрогаевскую, поднял ее в воздух и поставил перед собою. Опираясь, она прикоснулась к нему грудью и на одно мгновение повисла на его шее, проговорив:

— Благодарю вас!

После этого Володыевский хотел высадить и Езеровскую, но та уже выскочила из шарабана с другой стороны.

Маленький рыцарь взял Дрогаевскую под руку и вошел в комнаты.

Там молодые девушки познакомились с Заглобой, который повеселел при виде таких хорошеньких барышень и сразу же пригласил их ужинать.

Кушанья были уже поданы и, как предвидел Володыевский, всего было много, так что вдвое большее общество могло вполне быть сыто.

Все уселись. Пани Маковецкая заняла почетное место; по правую ее руку сел Заглоба, потом Езеровская. С левой стороны поместился Володыевский, рядом с Дрогаевской. Тут только маленький рыцарь смог разглядеть девиц.

Каждая в своем роде могла назваться красавицей. Дрогаевская была брюнетка с черными, как вороново крыло, волосами и бровями. При этом у ней были большие синие глаза и белый, необыкновенно нежный цвет лица, так что на висках даже голубые жилки просвечивали сквозь кожу. Чуть заметный черный пушок виднелся над верхней губой, как это часто бывает у брюнеток, и оттенял прелестный ротик, как бы созданный для поцелуев. Она была в трауре, который носила после смерти отца, что придавало печальное и строгое выражение ее лицу. На первый взгляд она могла показаться старше своей подруги, но Володыевский тотчас заметил, что под этой прозрачной кожей струилась юная кровь. Чем больше он смотрел, тем больше восхищался ее гордой осанкой, лебяжьей шеей и всеми ее девственными формами.

«У нее, должно быть, возвышенная душа, — думал он, — зато другая — настоящий сорванец!»

И это сравнение было очень меткое.

Езеровская была маленькая, хотя не худенькая, но гораздо ниже Дрогаевской, блондиночка с розовыми щечками. Волосы ее были обрезаны, как видно, после болезни и запрятаны в золотую сетку, из которой они выглядывали во все отверстия, как бы не желая сидеть спокойно на этой беспокойной головке; они висели на лбу до самых бровей, подобно казацкой «чуприне»; эти непокорные волосы, быстрые глазенки и задорное выражение лица придавали ей вид школьника, который только и смотрит, как бы напроказничать.

Несмотря на все это, она была так свежа и молода, что трудно было не восхищаться ею. Ноздри ее тонкого, слегка вздернутого носика раздувались поминутно, а ямочки на щеках свидетельствовали о веселом нраве.

Теперь она спокойно сидела и с аппетитом ела поставленные на стол яства, посматривая с каким-то детским любопытством то на Заглобудо на Володыевского, точно видела в них что-то особенное. Хотя Володыевский чувствовал, что ему следует занять разговором Дрогаевскую, однако он молчал, не зная с чего начать. Маленький рыцарь был вообще ловким кавалером, но теперь он был сильно опечален, так как девушки воскресили в нем воспоминание о дорогой покойнице.

Зато Заглоба вполне занимал его сестру, рассказывая ей о своих подвигах и о подвигах ее брата. В середине ужина он стал вдруг рассказывать о том, как они с княжной Курцевич и Жендяном убегали от целого войска татар и как они вдвоем с Володыевским бросились на отряд татар, чтобы задержать погоню и спасти княжну.

Езеровская так внимательно слушала все это, что перестала есть и, опершись подбородком на руку, поминутно встряхивала волосами. В самых патетических местах она пощелкивала пальцами и повторяла:

— Ага! Ага! Ну и что же! Что же!

Когда же Заглоба стал рассказывать о том, как драгуны Ку-шеля, подоспев нечаянно на помощь, обратили в бегство татар и преследовали их почти полмили, Езеровская не выдержала, захлопала изо всей силы в ладоши и воскликнула:

— Ах, как бы мне хотелось там быть! Ей-Богу!

— Бася, — заметила ей пухленькая пани Маковецкая, своим резким малороссийским выговором, — приехав сюда, постарайся, пожалуйста, отвыкнуть от своего «ей-Богу!» Не хватает только того, чтобы ты стала говорить «ах, черт возьми»… или «ах, чтоб меня все пули били»!..

Панночка расхохоталась своим свежим серебряным смехом и хлопнула себя по коленям.

— Ну, так пусть меня пули бьют, милая тетя!

— Господи! Уши вянут от твоих восклицаний. Ну. извинись по крайней мере перед обществом, — возмущалась сестра Володыевского.

Пани Варвара, желая начать извинения с Маковецкой, вскочила со стула, юркнула под стол, при этом сбросив нож, вилку и ложку.

Пухленькая тетушка не могла больше удержаться от смеха, смеялась же она замечательно: сначала тряслась и как-то дрыгалась, а лотом начинала тонко пищать. Все развеселились, и Заглоба был в восторге.

— Посмотрите только, что за девчонка, — повторяла, трясясь, Маковецкая.

— Прелесть что такое, ей-Богу! — говорил Заглоба.

Между тем Варвара подняла ложку и вилку и вылезла из-под стола; согнувшись под столом, она потеряла там свою сетку, и поэтому все волосы нависли ей на глаза. Она выпрямилась и, раздувая ноздри, произнесла:

— Ага! Вы смеетесь над моим замешательством!.. И отлично.

— Никто не смеется. — сказал убедительным тоном Заглоба, — никто не смеется! Мы только радуемся, что Господь послал нам такое утешение в вашем лице.

После ужина они отправились в гостиную. Там Дрогаевская увидела висевшую на стене лютню, сняла ее и стала слегка наигрывать. Володыевский попросил ее спеть, на что она отвечала просто и добродушно:

— Охотно, если только этим я развлеку вас от вашей печали.

— Благодарю вас! — отвечал маленький рыцарь и с благодарностью посмотрел на нее.

Вскоре раздались звуки лютни, и послышалась песня:

«Поверьте, рыцарь,

Что даже панцирь

От стрел любви не защитит.

Любовь возникнет --

Сквозь сталь проникнет,

Коль купидон стрелу вонзит».

— Не знаю, право, как и благодарить вас, — говорил Заглоба Маковецкой, сидя с ней в глубине гостиной и целуя ей руки, — что вы приехали и, кроме того, привезли с собой таких милых и стройных девушек; все Грации при них могли бы показаться простыми горничными. Особенно этот мальчишка мне пришелся по вкусу; это такая вострушка и так хорошо умеет разгонять тоску, что и кунице не суметь лучше разогнать мышей. Ведь вы знаете, что тоска, как мышь, грызет зерна наших сердечных радостей, скрытая в глубине наших сердец. Наш бывший король Ян Казимир любил меня за мои сравнения и не мог прожить без них ни одного дня, вследствие чего я должен был сочинять для него разные поговорки и мудрые изречения и говорить их ему всегда вечером, потому что он, сообразуясь с ними, вел свою политику. Но дело не в том!.. Надеюсь, что наш Миша скоро забудет о своем горе в присутствии этих красавиц. Вы не знаете, что неделю тому назад я насилу увез его из монастыря камедулов. Я добился у папского нунция такого письма, что если бы настоятель не выпустил Володыевского из монастыря, то он сделал бы всех монахов драгунами. К тому же монастырь ничего от этого не потерял. И слава Богу, что он между нами!.. Я знаю его! Вы увидите, что не сегодня, так завтра которая-нибудь из этих двух красавиц вскружит ему голову, и он воспылает к ней, как трут.

Между тем Дрогаевская продолжала петь.

«Если кольчуга

Сего недуга

Мужчин не в силах устрашить,

То уж девице,

Как вольной птице.

Бог и подавно велел любить».

— И женщины боятся этой любви, как собака сала, — шепнул Заглоба своей собеседнице. — Но признайтесь, вы привезли сюда этих пташек не без цели. Это редкие девушки, в особенности этот «мальчишка», право! Хитрая у Миши сестрица, не правда ли?

Маковецкая постаралась придать своему простодушному и доброму лицу очень хитрое выражение, но это ей не удалось.

— Разумеется, пришлось подумать и о них, — сказала она, — так как мы, женщины, всегда проницательны. Мой муж приедет сюда позже, а я прихватила их с собою, потому что у нас того и гляди татары нагрянут. Если бы Мише посчастливилось в этом случае, то я бы пешком отправилась куда-нибудь на поклонение чудотворной иконе.

— Наверняка посчастливится, — сказал Заглоба.

— Обе девушки из хорошей семьи и со средствами, а это в наше время чего-нибудь стоит.

— Нечего и говорить мне этого. Володыевский ухлопал все свое состояние на войну. Только некоторые вельможи остались должны ему кое-что. Мы, милостивая государыня, не раз брали крупные деньги, и хотя все обыкновенно отдавалось гетману, однако каждый из нас получал свою часть «с сабли», как у нас говорят солдаты. Случалось, что на долю Михаила выпадало столько, что он мог бы иметь в настоящее время громадное состояние, если бы хранил все это. Но он, как истый солдат, не думает о завтрашнем дне; ему бы только кутить и, если бы не я, то Миша все бы прокутил. Вы говорите, что эти девушки знатного происхождения?

— В жилах Дрогаевской течет сенаторская кровь. Правда, наши пограничные каштелянства не то, что краковские: есть и такие, о которых мало знают в Речи Посполитой. но ведь кто раз добился сенаторского кресла, то и его потомство может гордиться этим Что касается Езеровской, то та по рождению выше Дрогаевской.

— Скажите, пожалуйста! Это интересно. Я люблю слушать о родословных, потому что и сам происхожу из рода масагетского короля.

— Конечно, Езеровская не такой крови, как вы, но если вы желаете послушать, то я расскажу вам. Ведь там, у нас, каждый может по пальцам перечесть родню всякого. Она приходится сродни и Потоцким, и Язловецким, и Лащам. Это родство, знаете ли, происходит таким образом.

При этом Маковецкая расправила складки своего платья и плотнее уселась, чтобы ничто не помешало ей начать свой любимый рассказ. Потом она расставила пальцы одной руки и приготовилась на них считать дедов и прадедов, загибая каждый палец указательным пальцем другой руки, и наконец начала так:

— Дочь Якова Потоцкого, Елизавета, от второй его жены Язловецкой вышла за Ивана Сметанко, подольского хорунжего.

— Так!.. — сказал Заглоба.

— От этого брака родился Михаил Сметанко, тоже подольский хорунжий.

— Гм… Прекрасное звание!

— Этот последний был женат в первый раз на Дорогостои… нет! На Рожинской. нет! На Воронич. Забыла совсем!

— Вечная ей память, — сказал Заглоба, — как бы она ни называлась.

— Второй раз он женился на Лащевой.

— Я так и думал! А какой был результат этого брака?

— Сыновья их умерли.

— Все радости непрочны на этом свете.

— Дочерей было четыре. Младшая из них, Анна, вышла за Езеровского, герба Равич, который был сначала комиссаром при размежевании Подолья, а потом, кажется, сделался подольским мечником.

— Да, я помню, он был мечником, — сказал с уверенностью Заглоба.

— Ну вот, от этого, то брака, как видите, и родилась Варвара.

— Да, вижу, также как и то, что она в настоящую минуту метится из мушкета Кетлинга.

Действительно, пока Дрогаевская разговаривала с маленьким рыцарем, Бася, стоя у окна, от нечего делать надела шлем и целилась из ружья

Видя это, Маковецкая затряслась и запищала.

— Вы не можете себе представить, сколько мне с нею хлопот! Настоящий гайдамак!

— Если бы все гайдамаки были такие, то я сейчас бы пристал к ним.

— Она только и думает о войне, лошадях и ружьях! Раз она отправилась охотиться с винтовкой на уток и залезла куда-то в камыши, вдруг смотрит, тростник раздвинулся и оттуда — что бы вы думали? Голова татарина, который прокрадывался в деревню по камышам!.. Другая бы испугалась на ее месте, а она выстрелила, и татарин упал в воду! Вообразите, она на месте его уложила, и чем? дробью.

При этом Маковецкая опять захихикала и затряслась, а затем прибавила:

— Правда, что этим она спасла нас всех, потому что за татарином шел целый отряд Вернувшись с охоты, она наделала такой суматохи, что мы все должны были спасаться в лес! И всегда у нас так!..

Лицо Заглобы приняло восторженное выражение; он даже прижмурил глаз и, вскочив, подбежал к молодой девушке и поцеловал ее в лоб. Все это произошло так быстро, что Варвара не успела оглянуться.

— Это вам от старого солдата в благодарность за татарина в камышах, — сказал он при этом.

Девушка по обыкновению тряхнула своими русыми волосами.

— Не правда ли, я задала ему перцу! — отозвалась она свежим детским голосом, который как-то не гармонировал с ее словами.

— Ах, милый ты мой гайдамачонок! — сказал растроганный Заглоба.

— Ну, что значит один татарин! Вы тысячи их изрубили, и немцев, и шведов, и венгров. Я ничтожество в сравнении с такими рыцарями, как вы, подобных которым нет во всей Речи Посполитой. О, я это хорошо понимаю!

— Мы будем вас учить владеть саблей, если вы такая храбрая. Правда, я уж немного тяжеловат для этого, но зато Миша мастер своего дела.

Обрадованная таким предложением, молодая девушка даже подпрыгнула от радости, потом поцеловала Заглобу в плечо и сделала реверанс маленькому рыцарю.

— Благодарю вас за обещание! Я уже умею немножко.

Но Володыевский до того был занят разговором с Дрогаевской, что как-то рассеянно проговорил:

— Я к вашим услугам, что прикажете?

Сияющий Заглоба опять уселся рядом с Маковецкой.

— Всемилостивейшая государыня, — начал он. — Я знаю по опыту — так как долго жил в Стамбуле, — что восточные лакомства очень вкусны, и что много есть до них охотников, но как же, скажите мне, никто не польстился на эту конфетку?

— Что вы! Многие ухаживали за ними обеими. А Басю мы в шутку называли вдовою после трех мужей, потому что за ней в одно и то же время ухаживали три кавалера: Свирский. Кондрацкий и Цвилиховский. Все это зажиточные дворяне и из хорошей семьи, я даже могу перечислить вам всю их родословную. При этом сестра Володыевского опять расставила пальцы и приготовилась считать по ним, но Заглоба поторопился спросить.

— Что же с ними случилось?

— Всех их убили на войне, вот потому-то мы и зовем ее вдовой.

— Гм! Ну, а как же она перенесла это?

— Да, видите ли… у нас это заурядное явление, и редко кто не умирает на поле сражения. Говорят, что дворянину неприлично даже умирать иначе. Разумеется, она поплакала немножко, бедняжка, в конюшне. У нее всегда так: как только что ее опечалит — она сейчас в конюшню! Однажды я пошла туда и спрашиваю: «О ком ты плачешь?» — «О всех трех!» — отвечала она; из этого я поняла, что ей ни один из них не нравился. Я думаю, что она еще не чувствует требований природы, а поэтому и голова ее занята другим; вот Христина совсем не то, а Бася и не думает, кажется!..

— Почувствует еще и подумает, — сказал Заглоба, — мы это лучше понимаем! И скоро почувствует.

— Да, такое уж наше предназначение! — отвечала жена стольника.

— Именно! Я только что хотел то же сказать!

Разговор их был прерван приближением молодежи. Маленький рыцарь уже смело обращался с Христиной, но она, по-видимому, занимала его только из сострадания к его горю, подобно тому, как доктор занимается больным. Короткое знакомство не позволяло ей выказывать к нему того сочувствия, которое она уже начала обнаруживать. Никого, однако, это не удивляло, потому что Михаил был братом Маковецкой, а молодая девушка — родственницей ее мужа. Варвара оставалась в стороне, и только Заглоба обращал постоянно на нее свое внимание, что, по-видимому, для нее было все равно. Сначала она с удивлением смотрела на обоих рыцарей, потом восхищалась чудным оружием Кетлинга, развешанным по стенам, далее начала понемногу зевать, и глаза ее стали смыкаться, наконец она сказала:

— Теперь я как залягу спать, так разве только послезавтра проснусь.

Вскоре после этого все разошлись, потому что женщины были очень утомлены и ожидали только, пока им приготовят постели.

Когда Заглоба очутился один с Володыевским, то сначала стал ему многозначительно подмигивать, а потом понемногу толкать в бок кулаками.

— Ну, что ж ты, Миша! Точно репы объелся! А? Пойдешь, что ли, в монастырь? А эта ягодка, Дрогаевская. кажется, вкусная? И этот розовенький мальчик — тоже!.. Эх, ты… Ну, что ты скажешь, Миша?

— Что же, ничего! — отвечал маленький рыцарь.

— Но мне ужасно понравился этот мальчишка-девушка… Знаешь ли, когда я сидел подле нее за ужином, то меня так и жгло от нее, как от жаровни.

— Ну, эта еще девчонка, та гораздо солиднее.

— Дрогаевская — что слива вегнерская, настоящая венгерская слива! Но зато та — орешек!.. Ей-Богу! И если бы у меня были зубы!.. То я!.. Тьфу!.. Я хотел сказать, если б у меня была такая дочь, то я выдал бы ее только за тебя. Одно слово, миндалинка.

Володыевский вдруг вспомнил, что все эти сравнения делал Заглоба и по отношению к Анне Борзобогатой, и ему стало очень фустно. Припомнил он и ее фигуру, и маленькое личико, и темные косы, ее резвость, щебетанье и взгляд Правда, что эти девушки были моложе, но та была в тысячу раз дороже всех для него.

Маленький рыцарь закрыл лицо руками и неожиданно предался сильному отчаянию. Удивленный Заглоба сначала смотрел на него с беспокойством и молчал, а потом отозвался:

— Что с тобой, Миша? Скажи мне, ради Бога!

— Да почему же все живут, все ходят по земле. — проговорил Володыевский, — только нет одного моего ягненочка: ее одну только не увижу я больше!

Тут он не мог больше выдержать и разрыдался; опершись на скамью, он сквозь зубы произносил:

— Боже! Боже! Боже!..

Глава VII

[править]

Варвара Езеровская с нетерпением ожидала той минуты, когда она будет учиться фехтованию у Володыевского, который, конечно, не мог отказать ей в этом.

Несмотря на то, что он был влюблен в Дрогаевскую, через несколько дней, он успел полюбить и Басю; да и мудрено было не любить ее.

Однажды утром она взяла первый урок; урок этот был вызван тем, что Бася хвасталась своею ловкостью и уверяла, что она хорошо изучила фехтовальное искусство и что не всякий может сравниться с нею.

— Я училась у наших старых солдат, — говорила она, — а ведь все знают, какие у нас ловкие фехтовальщики… Пожалуй, что они не уступили бы вам.

— Что вы говорите, — вскричал Заглоба, — во всем мире нет нам равных!

— Мне бы очень хотелось, чтобы я оказалась равной вам, — конечно, я не надеюсь на себя, однако же хочется испытать.

— Вот если бы бы затеяли стрелять в цель из бандольерки, то и я бы, пожалуй, попробовала, — сказала, смеясь. Маковецкая.

— Да неужели у вас в Летичевском уезде все такие амазонки! — изумился Заглоба и спросил, обращаясь к Дрогаевской; — А вы каким оружием владеете?

— Никаким, — отвечала Христина.

— Как никаким?! — крикнула Бася и запела, копируя ее:

Поверьте, рыцарь,

Что даже панцырь

От стрел любви не защитит.

Любовь возникнет --

Сквозь бронь проникнет,

Коль купидон стрелу вонзит?.

— Вот она каким оружием владеет! — прибавила она, обращаясь к Заглобе и Володыевскому. — Не беспокойтесь, она ловка в этом искусстве!

— Выходите, сударыня! — сказал Володыевский, желая скрыть свое смущение.

— Ах, Боже мой! Если бы только так получилось, как я думаю! — воскликнула Варвара, краснея от радости.

Она стала в позицию с легкой польской саблей в правой руке, а левую заложила за спину. Подняв голову, раздув ноздри и подавшись грудью вперед, она была так свежа и прекрасна, что Заглоба вынужден был шепнуть Маковецкой:

— Самое старое, хотя бы столетнее венгерское не могло бы мне доставить большего удовольствия.

— Заметьте — сказал Володыевский, — что я буду только защищаться, а вы нападайте, сколько вам угодно.

— Хорошо. Но когда вы захотите, чтобы я перестала, то вы мне скажете.

— Положим, что вы и так перестанете, когда я захочу!

— Как это?

— Да так: я сейчас могу выбить саблю из рук всякого фехтовальщика.

— Посмотрим!

— Что ж смотреть, когда так оно и есть, но я из вежливости не позволю себе сделать этого.

— Причем тут вежливость? Вы только сделайте, что говорите. Я знаю, что у меня нет такой ловкости, как у вас, но уж саблю-то выбить вам не удастся.

— Значит, вы позволяете?

— Позволяю!

— Полно вам, милый мальчик, — сказал Заглоба. — Он это проделывал с величайшими знатоками.

— Посмотрим! — повторила Езеровская.

— Начинайте! — сказал Володыевский, которого вывело из терпения хвастовство девушки.

Фехтованье началось.

Бася нападала с ожесточением, прыгая, как полевая лошадка, а Володыевский спокойно стоял и, по обыкновению, делал незаметные движения саблей, не обращая внимания на атаку.

— А! Вы парируете и отмахиваетесь от меня, как от назойливой мухи! — сказала с раздражением Варвара.

— Ведь это не состязание, а урок! — отвечал маленький рыцарь. — Хорошо! Недурно для женщины! Руку держите покойнее!

— Для женщины? Вы меня считаете женщиной! Вот вам! Вот вам!

Но как ни старалась Бася — Володыевский стоял спокойно и даже заговорил с Заглобой, чтобы показать, как мало он обращает внимания на свою соперницу.

— Отойдите от окна, а то панне Варваре темно. У ней хотя сабля не меньше иголки, однако же она владеет ею хуже, чем иглой.

Маленькие ноздри Баси раздулись еще сильнее, а волосы упали на блестящие глазки.

— Вы ни во что меня не ставите? — спросила она, прерывисто дыша.

— Только не вас лично, Боже меня сохрани!

— Терпеть вас не могу!

— Это в награду за мою науку! — отвечал маленький рыцарь и обратился к Заглобе: — Ей-Богу, мне кажется, что снег идет.

— Да, снег, снег, снег! — повторяла Бася с ожесточением.

— Довольно, Бася, будет; ты насилу дышишь, — заметила Маковецкая.

— Ну, держите же саблю, а то я ее выбью!

— Увидим!

— А вот!

И сабля, как птица, вылетела из рук Баси и упала возле печки.

— Это я сама, по нечаянности! Это не вы! — воскликнула девушка со слезами на глазах и, мигом схватив саблю, снова стала наступать.

— Попробуйте-ка теперь.

— А вот! — повторил Володыевский.

И сабля опять очутилась у печки.

— Ну, довольно, будет пока! — сказал маленький рыцарь.

Сестра Володыевского затряслась и запищала громче обыкновенного, а Бася стояла посередине комнаты взволнованная, оскорбленная и едва дышала; она кусала губы, чтобы удержать слезы, готовые хлынуть из глаз. Молодая девушка чувствовала, что все будут смеяться над нею, если она заплачет, и, видя наконец, что больше ей не выдержать, она убежала из комнаты.

— Господи! — вскричала Маковецкая. — Она, верно, в конюшню удрала!.. Еще простудится, пожалуй: она так разогрелась. Пойти разве за ней!.. Ты не ходи, Христина!..

С этими словами, она вышла из комнаты и, схватив теплую мантилью, побежала в конюшню, а за нею Заглоба, обеспокоившийся о своем «мальчике».

Дрогаевская тоже хотела бежать, но маленький рыцарь удержал ее за руку.

— Вы слышали, что вам было сказано? Я не выпущу вашей руки, пока все не вернутся.

И он действительно не выпускал ее маленькой атласной ручки. Володыевскому казалось, что из ее тоненьких пальчиков льется теплая, приятная струя и проникает до костей. Он ощущал невыразимое удовольствие и поэтому держал ее еще крепче. На смуглом личике Христины показался легкий румянец.

— Вижу, что я у вас в плену.

— Если бы кому попалась такая пленница, то сам султан охотно бы дал за нее полцарства.

— Но ведь вы не продали бы меня неверным!

— Точно так же, как не продал бы своей души черту.

В этот момент Володыевский смекнул, что он придает слишком большое значение минутному увлечению, и поэтому тотчас поправился.

— Точно так же я не продал бы своей сестры.

Дрогаевская отвечала с достоинством.

— Совершенно справедливо, я люблю вашу сестру, как свою, а вас постараюсь полюбить, как брата.

— От души благодарю вас, — сказал Володыевский, целуя ее руки, — я так нуждаюсь теперь в утешении.

— Знаю, знаю. — сказала молодая девушка, — я ведь тоже сирота!

При этом маленькая слезинка показалась из-под ее ресниц и повисла на пушке, который был на верхней губе девушки.

— Вы добры, как ангел! Мне уже сделалось легче.

Христина ласково улыбнулась.

— Дай Господи!

— Ей-Богу, правда!

Маленький рыцарь предчувствовал, что ему было бы еще легче, если бы удалось поцеловать эту ручку второй раз, но в эту минуту вошла Маковецкая.

— Варвара взяла мантилью. — сказала она. — Она очень сконфузилась и ни за что не хочет вернуться. Заглоба бегает за ней по конюшне.

Между тем Заглоба действительно бегал по конюшне за Басей и, не щадя слов, утешал ее; наконец он выгнал ее на двор, думая, что она скорее согласится пойти в комнату. Но девушка убегала от него, повторяя: «А вот не пойду! Пускай себе я замерзну, но не пойду! Не пойду!» Увидав подле дома столб со ступеньками, она, как белка, взобралась на крышу и закричала оттуда:

— Хорошо, я пойду, если вы влезете ко мне!

— Ведь я не кот, чтобы лазить за вами по крышам, — отвечал Заглоба. — Вот как вы платите за мою любовь к вам?

— Я вас тоже люблю, но с крыши!

— Дед свое, а баба свое! Слезайте сейчас же!

— Нет, не слезу!

— Ей-Богу смешно, что вы все так близко принимаете к сердцу. Разве Володыевский поступил так только с вами, милая ласточка; он точно также выбивал шпагу у Кмицица, этого величайшего мастера, и то не в шутку, а на дуэли. Самые знаменитые фехтовальщики из Италии, Германии и Швеции не могли защищаться от его ударов больше пяти минут. И вдруг такая букашка вздумала обижаться. Фу! Как вам не стыдно! Ну слезайте-ка, слезайте! Ведь вы еще учитесь!

— Но я терпеть не могу Володыевского!

— Господь с вами. Неужели за то, что он превосходит вас в том искусстве, которое вы хотите изучить? Вам бы следовало любить его еще больше за это!

Заглоба был прав. Несмотря на свое поражение. Бася боготворила маленького рыцаря, но она отвечала:

— Пусть его Христина любит!

— Ну, слезайте же без разговоров!

— Не слезу!

— Ну хорошо, сидите себе, а только я скажу, что барышне не только смешно, но и неприлично сидеть на лестнице, потому что снизу очень некрасиво.

— Вовсе нет! — отвечала Варвара, оправляя платье.

— Я, старик, пожалуй недогляжу, но я сейчас же приведу всех сюда, пускай полюбуются.

— В таком случае я слезу! — отвечала она.

Вдруг Заглоба оглянулся в сторону дома.

— Смотрите, и впрямь кто-то идет! — сказал он.

И в самом деде из-за угла показался молодой Нововейский. который, приехав верхом и привязав лошадь, обходил кругом дома, чтобы войти с парадного крыльца.

Завидев его, Езеровская мигом очутилась на земле, но увы! Было уже поздно. Нововейский заметил, как она слезала по лестнице и, покраснев, как барышня, он стоял удивленный и сконфуженный. Езеровская также переконфузилась и проговорила:

— Второе поражение.

Обрадованный Заглоба замигал своим здоровым глазом.

— Господин Нововейский. друг и подчиненный пана Михаила, а это панна Драбиновская, Тьфу! Я хотел сказать — Езеровская.

Нововейский быстро оправился и поклонился молодой девушке; он был довольно остроумен и красноречив, а потому непринужденно заговорил с девушкой, глядя в ее чудные глаза.

— Э, да что я вижу! — сказал он. — У Кетлинга в саду цветут на снегу розы!

Варвара сделала реверанс и пробурчала про себя:

— Только не для твоего носа! Затем вежливо прибавила:

— Пожалуйте в комнаты!

Она побежала вперед и, влетев в комнату, где сидел Володыевский с остальной компанией, объявила, намекая на красный мундир Нововейского:

— Снегирь приехал!

Вслед за тем она скромно села на табуретку, сложила ручки крендельком, а губки — бантиком.

Володыевский представил своего молодого товарища сестре и Христине Дрогаевской. Тот вторично сконфузился при виде еще одной хорошенькой девушки.

Поклонившись, Нововейский хотел для храбрости покрутить усики, но последние еще не выросли, и поэтому он погладил только пальцами верхнюю губу и объяснил Володыевскому цель своего приезда.

Дело было в том, что великий гетман желал тотчас же видеть маленького рыцаря, Нововейский догадывался, что гетман хотел дать ему какое-то важное поручение, потому что недавно были получены письма от Вильчковского, Сильницкого, полковника Пиво и от других комендантов с сообщениями о зловещих слухах из Крыма.

— Хан и султан Галго не желали бы нарушить Подгаецкого договора, — сказал Нововейский, — но Будяк шумит, как пчелиный рой; точно так же волнуется и белогородская орда и не хочет слушать ни хана, ни Галго.

— Собеский уже говорил мне об этом и спрашивал моего совета, — сказал Заглоба. — Ну, а что у вас слышно насчет весны?

— Говорят, что эти черви весной выползут снова и что придется опять давить их, — отвечал Нововейский.

При этом он сделал строгое выражение лица и опять стал так крутить свои бедные усы, что верхняя губа даже покраснела.

Езеровская, посмотрев на него, тотчас же заметила это и, зайдя за спину Нововейского, начала тоже крутить себе усы. передразнивая молоденького воина.

Маковецкая строго взглянула на Басю, но не выдержала и тотчас же задрожала, удерживаясь от смеха, Володыевский тоже закусил губу, а Дрогаевская так опустила глаза, что на ее щеках образовалась длинная тень от ресниц.

— Вы молодой человек, но опытный солдат, — сказал Заглоба.

— Мне двадцать два года, — отвечал юноша, — но я уже семь лет служу отечеству. Выйдя из младшего класса пятнадцати лет, я прямо поступил на службу.

— О, он хорошо знает степь, умеет прятаться в траве и внезапно нападать на татар, как коршун на куропатку, — прибавил Володыевский, — это прекрасный наездник, и татарину от него не укрыться в степи!

Нововейский покраснел от удовольствия, услышав такую похвалу от Володыевского в присутствии барышень.

Этот степной коршун был красив собою, имел смуглое загоревшее лицо, по которому проходил рубец от уха до носа, отчего нос был тоньше с одной стороны. Над быстрыми глазами, привыкшими свободно смотреть вдаль, были густые, черные брови, сросшиеся на носу наподобие татарского лука. На выбритой голове торчал в беспорядке черный чуб. Несмотря на то, что он понравился вострушке Басе и лицом, и фигурой, последняя не переставала его передразнивать.

— Как это приятно, нам, старикам, — сказал Заглоба, — что после нас останется такое достойное поколение.

— Пока еще не достойное! — возразил Нововейский.

— Люблю такую скромность! Я думаю, вам скоро станут доверять командование небольшими отрядами.

— Как же! — воскликнул Володыевский. — Он уже не раз командовал отрядами и поражал неприятеля.

Нововейский стал с таким ожесточением крутить свои усы, что чуть не оторвал себе губу.

А Бася, не спуская с него глаз, старалась подражать ему во всем.

Но вскоре догадливый воин заметил, что глаза всех были устремлены вбок, именно туда, где сидела девушка, которую он видел на лестнице. Он сообразил, что она затеяла что-нибудь против него.

И, сделав вид будто разговаривает по-прежнему, он стал опять теребить усы. Наконец, улучив минуту, молодой человек обернулся так быстро, что Варвара не успела отвернуться и спрятать руки.

Это так переконфузило молодую девушку, что она сама не знала, что ей делать, и встала со стула. Все немного смутились и замолкли. Вдруг она хлопнула себя по платью и воскликнула своим серебристым голосом:

— Третье поражение!

— Милостивая государыня, — обратился к ней Нововейский. — Я уже давно заметил, что вы строите какие-то козни против меня. Признаюсь, мне жаль, что у меня нет усов, и я, может быть, потому только не дождусь их, что умру, сражаясь за отечество, но надеюсь, что это обстоятельство вызовет у вас слезы, а не смех.

Эта искренняя речь молодого человека так смутила Езеровскую, что она стояла, потупив глаза.

— Вы должны простить ей, — сказал Заглоба, — она еще слишком молода и потому резва, зато сердце у ней золотое.

И, как бы желая подтвердить слова Заглобы, молодая девушка прошептала:

— Извините меня, пожалуйста.

Нововейский поцеловал ей руку.

— Ах, Боже мой! Зачем же вы так близко принимаете все к сердцу. Ведь я не варвар какой-нибудь. Я должен извиниться перед вами, что смутил ваше веселье. Мы, солдаты, тоже любили дурачиться. Простите меня и позвольте мне еще раз поцеловать эти прелестные ручки. А если вы позволите мне целовать их до тех пор, пока я не получу прощения, то, ради Бога, не прощайте меня до вечера.

— Видишь, Бася, какой любезный кавалер! — сказала Маковецкая.

— Вижу! — отвечала Бася.

— Вот мы и помирились! — воскликнул Нововейский.

Говоря это, он выпрямился и хотел по обыкновению покрутить усы, но тотчас же спохватился и весело расхохотался, за ним засмеялась Бася, а за Басей все остальные. Все развеселились. Заглоба скомандовал принести меду из погреба, и началось угощение. Нововейский ерошил свой чуб, постукивал шпорами и страстно поглядывал на Басю, которая ему очень понравилась. У него явилось красноречие, и он начал рассказывать разные новости, которые слышал при дворе гетмана. Он рассказывал о конвокационном сейме и, к общему удовольствию слушателей, о том, как в сенате обвалилась печь. После обеда он уехал, и голова его была занята только Басей.

Глава VIII

[править]

Тот же день маленький рыцарь явился к гетману, который велел впустить его к себе и объявил: — Я должен послать в Крым Рущича, чтобы он следил там за тем, что делается, и чтобы хан не нарушал нашего договора. Не хотите ли поступить опять на службу и занять его место? Вы, Вильчиковский, Сильницкий и Пиво будете следить за Дорошенкой и татарами, а то ведь им нельзя довериться вполне.

Володыевскому сделалось грустно. Все лучшие годы он провел на службе, и целые десятки лет прошли в огне, в дыму, в трудах, голоде, холоде и бессонице, часто не имея не только крыши над головой, ни даже соломы для спанья. Чьей только он не проливал крови! И до сих пор все еще не женился и не отдохнул. Сколько товарищей его, бедных и менее заслуженных, добились почестей и наград и спокойно отдыхали в настоящее время, а он был гораздо богаче, когда поступал на службу, и все оставался в том же положении. Но вот он опять понадобился, и его, как старую метлу, хватают, чтобы мести снова. Душа его была истерзана, и теперь, когда нашлась дружественная рука, которая начала перевязывать и лечить его душевные раны, ему вдруг предлагают бросить все это и лететь в пустынную и отдаленную окраину Речи Посполитой, нисколько не обращая внимания на его душевную скорбь и муку. Если бы только не было этих командировок и этой службы, то он мог бы пожить по крайней мере годика два со своей Анусей.

Горько сделалось Володыевскому, когда он так раздумывал, но объяснять все это гетману казалось ему делом недостойным рыцаря, а потому он коротко отвечал:

— Хорошо, я поеду.

— Не состоя на службе, вы можете отказаться, — заметил гетман. — Вам, может быть, не хочется сейчас туда ехать.

— Мне и до смерти не долго осталось жить! — возразил Володыевский.

Собеский долго ходил по комнате, наконец остановился перед маленьким рыцарем и, дружески положив ему руку на плечо, сказал:

— Если ваши слезы еще не высохли по вашей невесте, то степной ветер высушит их Погоревали вы в своей жизни довольно, да нечего делать, погорюйте еще. Если когда-нибудь посетят вас невеселые мысли, что все о вас забыли, что вы не выслужили себе ни наград, ни отдыха, что вместо вкусных яств у вас только черный хлеб, вместо наград — раны, а вместо отдыха — мука, то скажите, скрепя сердце: «Тебе, о родина!» Теперь ничего больше не могу сказать вам в утешение, а скажу только, хоть я и не пророк, что вы дальше уедете на своем вытертом седле, чем многие другие в роскошных каретах, запряженных шестеркой лошадей, и что найдутся такие двери, которые откроются для вас, но не для них

«Тебе, о родина!» — повторил в душе Володыевский, удивляясь в то же время, как гетман мог угадать его сокровенные думы; тем временем Собеский уселся против маленького рыцаря и продолжал:

— Я буду говорить с вами не как с подчиненным мне лицом, но как с другом, даже больше! Как отец с сыном! Еще в то время, когда мы с таким трудом боролись с неприятелем у Подгаец и на Украине, а здесь, в сердце края, огражденные нашими плечами, злые люди ловили рыбу в мутной воде, мне не раз думалось, что Речь Поспопитая должна погибнуть, потому что своеволию и личным интересам приносится в жертву общественное благо и порядок. Ни в одном государстве нет ничего подобного и в такой степени возмутительного- Эти тревожные мысли преследовали меня; и днем, и ночью, и в поле, и в палатке мне все думалось: «Положим, мы, солдаты, погибаем, считая это своим долгом. Но, если бы мы за это имели хоть то утешение, что кровь, которая течет из наших ран, послужила спасением для отечества. Так нет же! Не было и этого утешения!» Ох, тяжелое переживал я время у Подгаец, хотя старался казаться вам веселым и довольным, чтобы вы не подумали, что я усомнился в победе. «Нет людей, — думал я, — нет людей, истинно любящих отечество». И мысль эта, как острый нож, врезалась мне в грудь! И вдруг однажды, это было в последний день в подгаецком обозе, — когда я послал двухтысячный отряд против двадцатишеститысячной орды, вы так охотно и с такими веселыми возгласами полетели на верную смерть, что я невольно подумал: «А, это мои солдаты», — и в ту же минуту Господь снял тяжелый камень с моего сердца, и я повеселел. «Вот эти, — сказал я, — гибнут только из-за любви к отечеству, они не изменят и не перейдут на сторону неприятеля. Они составят священный союз и школу, в которой будет учиться молодое поколение. Их пример, общество и преданность повлияют на край так, что бедный народ переродится, забудет домашние невзгоды и неурядицы и, как мы, восстанет сильный и смелый на удивленье всему миру». Вот такое братство я мечтал сделать из моих солдат.

Собеский воодушевился, поднял голову, подобно римскому цезарю, и, простирая руки, воскликнул:

— Господи! Не пиши на наших стенах «мене, текел, фарес»[10]! А позволь мне спасти мое отечество, возродить его!

Наступило молчание.

Маленький рыцарь сидел, свесив голову и чувствуя, что дрожь пробегает по всему его телу.

Тем временем гетман прошелся по комнате и, остановившись перед маленьким рыцарем, продолжал:

— Нам нужен наглядный пример, такой пример, который бы обратил на себя внимание. Послушайте, Володыевский, я вас причислил первым к этому союзу. Хотите ли вы участвовать в нем?

Маленький рыцарь встал и, наклонясь, обнял колени гетмана.

— О! — сказал он взволнованным голосом. — Я счел себя обиженным, когда услыхал, что мне опять надо ехать и что мне не дали оправиться от моего горя, но теперь я вижу свою ошибку и… каюсь, что возымел такую мысль, я не могу говорить, потому что мне стыдно.

Гетман молча обнял его и прижал к своей груди.

— Теперь нас только маленькая горсть, — сказал он, — но скоро все остальные последуют нашему примеру.

— Куда мне ехать? — спросил маленький рыцарь. — Могу и в Крым, я уже бывал там.

— Нет, — сказал гетман. — Туда я пошлю Рущича, там у него есть побратимы и однофамильцы, кажется, даже двоюродные братья, которых татары взяли в плен еще детьми, обасурманили и дали им важные должности. Они помогут ему во всем, а вы нужны в поле, потому что вряд ли кто умеет так хорошо драться с татарами, как вы.

— Когда же мне ехать? — повторил маленький рыцарь.

— Не позже чем через две недели. Мне надо поговорить с коронным подканцлером и с подскарбием, лотом приготовить письма и инструкции для Рущича. Но вы будьте готовы на всякий случай, а то я буду спешить.

— Завтра же я буду готов!

— Спасибо за готовность, но вы так скоро еще не понадобитесь! Опять ^ке вам не придется надолго уехать, потому что вы мне нужны будете во время элекции. Вы слышали о кандидатах? Ну, что говорят об этом дворяне?

— Я только что вышел на свет Божий из монастыря, а там не думают о мирских делах, и знаю только, то, что мне сказал Заглоба.

— Правда, я могу все это узнать от него. Его очень все уважают. А вы за кого дадите голос?

— Еще сам не знаю, думаю только, что нам бы надо было воинственного монарха.

— Да. да, вот именно! У меня есть такой на примете… одно его имя способно навести панику на соседей. Нам надо воинственного короля, как Стефан Баторий[11]. Ну, будь здоров, солдатик!.. Да, нам надо воинственного монарха. Вы всем это говорите. До свидания. Господь да наградит вас за вашу готовность!

Михаил попрощался и вышел.

Дорогой он стал обдумывать свой разговор с гетманом и порадовался, что ему дали две недели сроку, потому что он так отрадно и хорошо себя чувствовал в обществе Христины Дрогаевской. Радовало его и то. что он вернется в Варшаву на выборы. Вообще Володыевский возвращался домой вполне успокоенный. Степь также имела для него свою особенную прелесть и очарование. Маленький рыцарь, сам того не сознавая, грустил по ней. Он привык к неизмеримому простору этих попей, где каждый казак чувствует себя птицей, а не человеком.

«Эх, — говорил он про себя, — поеду в эти безграничные стели, в эти станции и к могилам, опять окунусь в прежнюю жизнь, опять стану делать набеги и, как журавль, бушуя весною в траве, оберегать границы. Да, поеду, непременно поеду».

И он пустил вскачь своего коня: ему хотелось опять испытать прежние ощущения и свист ветра в ушах

Была сухая, морозная погода. Твердый снег покрывал землю и скрипел под ногами коня, который выбрасывал твердые комки снега из-под копыт. Володыевский так летел, что слуга его остался далеко позади.

День клонился к вечеру; заря светила еще на небе, бросая фиолетовую тень на снежное пространство. Первые мерцающие звезды и серебряный серп месяца появились на румяном небе. Рыцарь все летел по пустынной дороге, изредка перегоняя какой-нибудь воз и, наконец завидев дом Кетлинга, приостановил коня, чтобы слуга догнал его.

Вдруг он увидел, что какая-то стройная женщина идет к нему навстречу. Это была Христина Дрогаевская.

Узнав ее, Володыевский спрыгнул с коня и отдал его слуге, а сам побежал ей навстречу; он был удивлен, но еще более обрадован, видя ее перед собою.

— Солдаты говорят, — начал он, — что на заре можно встретить сверхъестественных существ, которые могут предвещать дурное или хорошее, но для меня не может быть большего счастья, как встреча с вами.

— Господин Нововейский приехал, — отвечала девушка, — и теперь занят с Басей и тетей, а я нарочно вышла к вам навстречу, потому что я ужасно беспокоилась о том, что вам скажет гетман.

Это чистосердечное признание тронуло маленького рыцаря.

— Неужели вы и впрямь так беспокоились обо мне? — спросил он, смотря ей в глаза.

— Да, — отвечала Христина.

Никогда еще она не казалась Володыевскому такой красивой, как в эту минуту, и он не спускал с нее глаз. Белый мех атласного капора окаймлял ее кроткое бледное личико, на котором при свете луны так ясно вырисовывались темные брови, опущенные вниз глаза, длинные ресницы и едва заметный пушок над губами. Лицо ее выражало спокойствие и доброту.

В эту минуту Володыевский понял, что значит «сердечный друг», и поэтому сказал:

— Если бы не было слуги, который едет за нами, то я тотчас бы, вот на этом снегу, стал на колени и поклонился вам в ноги от благодарности.

— Не говорите так, — отвечала она. — Я не стою поклонов, но в награду лучше скажите мне, что вы остаетесь с нами и что я буду еще утешать вас!

— Нет, не останусь, — отвечал Володыевский.

Христина вдруг остановилась.

— Не может быть!

— По долгу службы я поеду на Русь, в дикие степи.

— Долг службы?.. — повторила Христина.

И, замолчав, торопливо пошла к дому. Несколько смущенный Володыевский шагал рядом с ней, и на душе у него было тяжело и глухо. Он хотел что-то сказать, вернуться к прежнему разговору, но это ему не удавалось.

Теперь-то и следовало, по его мнению, сказать Христине многое, так как они были одни и никто не мешал им.

«Лишь бы только начать, — думал он, — а там уже пойдет само собой.»

— А Нововейский давно приехал? — спросил он внезапно.

— Кажется, недавно. — отвечала Дрогаевская.

И разговор опять прервался.

«Нет, не с этого надо начинать, — подумал Володыевский, — так я никогда не скажу того, что хочу. Видно, горе лишило меня красноречия».

Он молча шел за Дрогаевской, и его усики все больше шевелились.

Перед самым домом он наконец остановился и выпалил:

— Я слишком долго ждал своего счастья, служа отечеству, так разве теперь я не могу принять вашего утешения?

Володыевскому казалось, что этот простой аргумент должен сразу подействовать на Христину, но она печально и кротко отвечала:

— Чем больше я узнаю вас, тем больше ценю и уважаю.

Сказав это, она вошла в дом. Еще в сенях слышались возгласы Езеровской, которая кричала: «Алла! Алла!»

Войдя в гостиную, они увидели Нововейского с завязанными глазами и вытянутыми руками, который старался поймать молодую девушку, но та пряталась во все углы, объявляя о своем присутствии возгласами «Алла!» Маковецкая разговаривала с Заглобой.

Игра эта была прервана приходом Христины и маленького рыцаря. Нововейский сбросил платок и побежал к ним навстречу, Заглоба, сестра рыцаря и запыхавшаяся Бася начали наперебой его расспрашивать.

— Ну что? Что сказал гетман?

— Если хотите, сестрица, послать письмо к мужу, то можете передать его через меня: я еду на Русь, — сказал Володыевский.

— Тебя уже посылают! О Господи!.. Зачем ты обременяешь себя такими поручениями? Не езди, — жалобно заговорила Маковецкая. — Ни минуточки отдохнуть не дали!

— Тебя в самом деле командировали на Русь? — спросил с грустью Заглоба. — Правду сказала пани Маковецкая. что тобой можно вертеть как угодно.

— Рущич едет в Крым, а я займу его место и буду командовать его отрядом, потому что весною наверняка зачернеют дороги от татар, как говорил Нововейский.

— Неужели мы одни должны стеречь Речь Посполитую, как собаки стерегут двор своих господ от воров! — воскликнул Заглоба. — Многие не знают, с какой стороны стреляют из мушкета, а нам и отдохнуть некогда.

— Перестань! Не стоит об этом говорить! — отвечал Володыевский. — Служба прежде всего! Я дал гетману слово, что отправлюсь туда, и должен исполнить его раньше или позже…

При этом Володыевский приложил палец ко лбу и повторил тот же аргумент, которым думал убедить Христину.

— Видите ли, господа, я долго ждал своего счастья, потому что служил отечеству, и теперь могу ли я отказаться от этого счастья, которое испытываю, находясь с вами.

Никто не возражал, только одна Езеровская надула губки и сказала, как капризное дитя:

— Как жаль пана Володыевского!

Маленький рыцарь весело расхохотался.

— Ах, какая вы шутница! Ведь вы еще вчера сказали, что ненавидите меня, как дикого татарина!

— Ну, вот еще! Я вовсе и не думала говорить «как дикого татарина!» Вы будете там биться с татарами, а мы здесь — скучать.

— Успокойтесь, милый мальчик; извините, что я вас так называю, но словно это ужасно идет вам. Гетман обещал скоро вернуть меня оттуда. Через неделю или две я уеду, а на элекцию непременно вернусь в Варшаву, потому что сам гетман так хочет, даже если Рущич не вернется из Крыма к маю месяцу.

— Ах, как это хорошо!

— Вероятно, и я поеду со своим полковником, — сказал Нововейский, пристально глядя на Варвару.

— Без вас наберется достаточно, — возразила она. — Но, я думаю, приятно служить под начальством такого хорошего командира! Поезжайте, поезжайте!.. Пану Володыевскому будет веселее с вами.

Молодой человек вздохнул и провел широкой рукой по волосам, потом расставил руки, как бы играя в жмурки.

— Но прежде всего я поймаю вас, панна Варвара, ей-Богу, поймаю.

— Алла! Алла! — закричала Варвара, убегая.

В это время Дрогаевская подошла к маленькому рыцарю с отпечатком тихой радости на лице.

— Нехороший вы, право; для Баси вы добрее, чем для меня!

— Это я — нехороший? Я добрее для Баси? — спрашивал с удивлением рыцарь.

— Басе вы сказали, что вернетесь на элекцию, а мне нет. А я так опечалилась, что вы уезжаете.

— Ах, мое золот… — воскликнул Володыевский. Но тотчас же спохватился и прибавил:

— Дорогой мой друг! Я сказал вам так мало потому что совсем потерял голову.

Глава IX

[править]

Володыевский понемногу собирался в путь; он не переставал давать уроки Езеровской, которую очень полюбил, и не оставлял прогулок с Христиной, ища утешения в ее словах Казалось, что спокойствие начало возвращаться в его наболевшее сердце, и расположение духа делалось с каждым днем лучше. По вечерам он принимал иногда участие в играх Варвары с Нововейским. Этот молодой человек сделался постоянным гостем в доме Кетлинга. Обыкновенно он приезжал с утра или после обеда и просиживал до вечера, и так как все полюбили его, то скоро на него стали смотреть как на члена семьи. Он ездил с дамами в Варшаву, исполняя разные их поручения, а по вечерам играл с увлечением в жмурки, повторяя, что должен поймать ловкую девушку перед отъездом. Но Варвара всегда успевала увернуться, хоть Заглоба и говорил ей:

— Попадетесь в конце концов кому-нибудь. Не он, так другой поймает вас.

Было, однако же. очевидно, что именно этот молодой человек старался поймать ее. Даже девушка, казалось, догадывалась о том и иногда так задумывалась, что волосы ее совеем закрывали глаза. Заглобе не нравилось это ухаживание, и у него была на то особая причина. Однажды вечером, когда все разошлись, он постучался в комнату маленького рыцаря.

— Мне так жаль, что мы должны расстаться, и я пришел еще раз посмотреть на тебя. Бог весть, когда придется нам свидеться!

— Я непременно приеду сюда на элекцию. — отвечал Володыевский, обнимая Заглобу. — И вот почему: гетман хочет, чтобы мы набрали побольше голосов для его кандидата. И так как я, слава Богу, пользуюсь любовью шляхты, то гетман желает видеть меня здесь. Он также надеется и на вас.

— Ба! Задумал он ловить меня большим неводом, но я думаю, что, несмотря на свою толщину, проскользну как-нибудь сквозь отверстие этой сети. Я не стану держать сторону француза!

— Отчего же?

— Потому что это была бы абсолютная глупость.

— Конде, как и каждый другой, обязан присягнуть и охранять законы Речи Посполитой. А полководец он известный.

— Нам, слава Богу, незачем искать королей во Франции. У нас Собеский не хуже Конде. Заметь, Миша, что французы, как и шведы, носят чулки, а потому, верно, и те и другие не умеют сдержать присяги. Карл Густав готов был присягать каждую минуту. Для них это так легко, как орех раскусить. Но что в той присяге, когда нет чести!

— Надо же однако защитить Речь Посполитую! Вот если бы жил еще князь Иеремия Вишневецкий, то мы все единогласно избрали бы его и присягнули ему.

— А сын его, та же кровь?

— Да, но это уже не то! Жаль даже смотреть на него, он больше похож на простолюдина, чем на князя, особенно такой крови. В другое время, конечно, но не теперь, когда на первом плане должна быть польза для отечества. Скшетуский вам то же самое скажет. Во всяком случае, я буду делать то же, что гетман, потому что я верю, как в Евангелие, в его искреннюю привязанность к отечеству.

— Пора бы теперь подумать об этом, но нехорошо, что ты уезжаешь.

— А вы что будете делать?

— Я уеду к Скшетуским. Мне скучно, когда я долго не вижу их

— Если после выборов будет война, то Скшетуский наверняка пойдет с нами. И вы, пожалуй, не выдержите. Может быть, придется воевать вместе на Руси. Много мы там всего перевидели.

— Правда! Ведь, ей-Богу, мы провели там лучшие годы своей жизни. Хотелось бы иногда взглянуть на те места, которые были свидетелями нашей славы.

— Так поезжайте теперь вместе со мной. Нам будет весело, а там через пять месяцев мы опять вернемся к Кетлингу, тогда и он приедет, и Скшетуские.

— Нет, Миша, я не поеду теперь, зато когда ты там женишься на богатой, то я обещаю поехать туда с тобой, чтоб водворить вас на новом местожительстве.

— Где мне думать о женитьбе; вы сами видите, что я иду на войну.

— Вот это-то меня и убивает, потому что я все думал: не одна, так другая приглянется тебе. Миша, ради Бога, подумай о себе, где ты найдешь лучший случай, чем в настоящую минуту. Помни, что настанет время, когда ты скажешь: у всех есть жены, дети, а я, как пень, торчу один в поле. И скучно, и горько сделается тебе. Если б ты еще женился на Анусе и она оставила тебе детей, а то может случиться, что вокруг тебя не будет ни одной души, которая пожелала бы тебе добра, так что ты поневоле спросишь: не на чужбине ли я?

Володыевский молчал и думал, а Заглоба, глядя в лицо маленького рыцаря, продолжал:

— Сердце мое выбрало для тебя этого розового мальчика, потому что, во-первых, это золото, а не девушка; во-вторых, вы произвели бы таких здоровых солдат, каких свет не видал доныне.

— Это ветер!.. Впрочем, за ней уж Нововейский ухаживает.

— Вот то-то и есть! Теперь она согласилась бы выйти за тебя, потому ей лестно, что ты так знаменит, а потом, когда ты уедешь и он останется здесь, — а я знаю наверное, что он, шельма, останется, — совсем будет не то; он останется, потому что это еще не война, а Бог весть что такое.

— Бася ветреница! И пускай она достанется Нововейскому!.. Это хороший малый.

— Миша! — сказал с мольбой Заглоба. — Подумай только, какое бы вышло от вас поколение.

Маленький рыцарь ответил на это очень наивно.

— Я знал двух славных солдат Бало, которые родились от Дрогаевской.

— Гм! Я так и знал! Так вот куда ты речь повел? — крикнул Заглоба.

Володыевский чрезвычайно сконфузился, долго шевелил усиками, желая скрыть свое смущение, и наконец проговорил:

— Что вы говорите! Я так только вспомнил, потому что у Баси совсем солдатские замашки, и что у Христины больше женственности. Они всегда вместе, так что когда говоришь об одной, то другая невольно приходит на ум.

— Ну хорошо, хорошо! Дай вам Бог счастья с Христиной, хотя, ей-Богу, если бы я был молодым, то влюбился бы в Басю. В случае войны такую жену незачем оставлять дома; она всегда может быть с мужем. Она пригодится тебе и в палатке, а когда придет ей время, хотя бы во время битвы, то она будет стрелять хоть одной рукой. Зато какая она честная, добрая! Эх, мой милый мальчик! Не сумели тебя оценить, но если бы я был лет на шестьдесят моложе, то я бы знал, кто будет панна Заглоба.

— Я ведь не говорю, что Бася хуже Христины, и не отрицаю ее достоинств!

— Дело не в том, что ты отрицаешь или не отрицаешь ее достоинства, но в том, что ей нужен муж Но ведь тебе нравится Христина!

— Я считаю Христину другом.

— Другом, а не подругой? Разве только потому, что она с усами? Друзья твои — это я, Скшетуский и Кетлинг, но тебе нужны не друзья, а подруга, ты бы так и говорил сразу. Эй, берегись, Миша, друга-женщины, хотя бы и с усиками, потому что кто-нибудь из вас предаст другого. Дьявол всегда бодрствует в таких случаях и охотно готов помогать таким друзьям, — например, Адам и Ева до того подружились, что у Адама костью в горле стала эта дружба.

— Прошу вас не оскорблять Христину, потому что я этого не позволю.

— Бог с нею! Я всегда скажу, что она добрая девушка, но что мой мальчик не в пример лучше ее. Не в обиду будь ей сказано, что когда ты сидишь с ней рядом, то и щеки-то у тебя горят, как в огне, и усики шевелятся, и чуб топорщится, и солишь ты, и переминаешься, и топчешься, как лесной голубь, а все это признак страсти. Говори кому хочешь о дружбе, а меня, старого воробья, не проведешь.

— Да, именно старого, потому что вы видите даже то, чего нет.

— Дай-то Господи, чтобы я ошибся! Чтобы он увлекся моим мальчиком!.. Спокойной ночи, Миша. Бери мальчика, он лучше! Бери, бери его! — С этими словами Заглоба встал и ушел из комнаты.

Володыевский метался всю ночь, не будучи в состоянии уснуть от беспокойных дум. Казалось, он смотрел в глаза Дрогаевской с длинными ресницами и видел темный пушок на ее губах. Подчас его одолевала дремота, но видение не исчезало. Проснувшись, он думал о словах Заглобы и о том, как он ловко умел все подметить. То мелькало ему в полусне румяное личико Баси, и он успокаивался, но вдруг, на смену Басе, являлась Христина, и наш бедный рыцарь поворачивался к стене; там он видел ее глаза, поворачивался на другую сторону и опять видел ее глаза, томные и как бы ободряющие его; по временам они закрывались, как бы говоря: «Пусть будет по-твоему!» При этом Володыевский даже садился на кровати и набожно крестился.

К утру он совсем выбился из сна; ему сделалось тяжело, досадно и даже стыдно: он стал себя упрекать в том, что видит не ту, горячо любимую покойницу, но думает и видит только эту, другую. Он воздерживался от этих, по его мнению, преступных мыслей и, вскочив с постели, стал читать утренние молитвы, хотя было еще темно.

Кончив молитву, он приложил палец ко лбу и про себя сказал: «Надо уезжать поскорее отсюда и подавить в себе эти дружеские порывы, а то Заглоба, пожалуй, окажется прав…»

Успокоенный этими мыслями, Володыевский явился к завтраку. После завтрака он фехтовал с Варварой и в первый раз заметил, что она была поразительно хороша с этими раздутыми ноздрями и волнующейся грудью. Маленький рыцарь старался избегать Христины, которая, заметив это, следила за ним широко раскрытыми от удивления глазами. Но он избегал даже ее взгляда и выдерживал до конца, несмотря на то, что сердце его разрывалось надвое.

После обеда Володыевский отправился с Варварой в кладовую Кетлинга, где был еще склад оружия; там он показывал молодой девушке оружие и объяснял способ его употребления; потом они стреляли в цель из астраханских луков.

Довольная и счастливая этим, девушка разошлась донельзя, так что Маковецкой пришлось унимать ее.

Так прошел день, второй, а на третий маленький рыцарь с Заглобой отправились в Варшаву, чтобы узнать во дворце Даниловича о том, когда придется ехать на Русь. Вечером Володыевский объявил дамам, что через неделю он уезжает.

Он старался говорить об этом небрежно и весело, причем посмотрел даже на Христину.

Молодая девушка обеспокоилась этим и попробовала было расспрашивать его о разных вещах; Володыевский отвечал вежливо и дружелюбно на все ее вопросы, но не отходил от Варвары.

Заглоба потирал от удовольствия руки, думая, что это последствие его советов. Но так как ничто не могло от него укрыться, то он заметил и печаль Христины.

«Обеспокоилась, бедная, обеспокоилась, — думал он. — Досадно ей, как видно! Ну, ничего! Это всегда так у женщин. Ну, молодец Миша: я и не думал, что он так скоро обратится на путь истинный. Это добрый малый, только ужасно непостоянен в любви, да и останется таким всегда!»

Но Заглоба был очень добр, и поэтому ему тотчас же сделалось жаль Христину.

«Прямо-то я ей ничего не скажу, — подумал он, — а придумаю какое-нибудь утешение». И, пользуясь правом седовласого старца, он подошел к ней после ужина и стал гладить ее по черным шелковистым волосам. Девушка сидела тихо, изредка приподнимая на него свои кроткие, благородные глаза и немного удивляясь такой неожиданной нежности.

Вечером, у дверей комнаты Володыевского, Заглоба толкнул его в бок.

— А что? — сказал он. — Ведь мальчик лучше?

— Милый ребенок! — отвечал Володыевский. — Она одна наделает в комнатах больше шуму, чем четыре солдата; настоящий барабанщик!

— Барабанщик? Дай-то Господи, чтобы она поскорее ходила с твоим барабаном!

— Спокойной ночи!

— Спокойной ночи! Странные эти женщины! Ты не заметил, как Христина огорчилась, что ты больше занялся Басей?

— Нет… я не обратил внимания! — отвечал маленький рыцарь.

— Как будто кто ее с ног сбил!

— Спокойной вам ночи! — повторил Володыевский и быстро ушел в свою комнату.

Как ни был ветрен маленький рыцарь в глазах Заглобы, однако последний сделал неловкий промах, говоря ему о беспокойстве Христины: это до того взволновало Володыевского, что речь его так и остановилась в груди.

«Так вот как я ее благодарю за доброту и сочувствие! — рассуждал он сам с собою. — Ба! Да что же я сделал ей худого! Что? Я три дня не обращал на нее внимания, а это было даже невежливо! Я пренебрег милой девушкой, любимым существом! И это за то, что она хотела лечить мои душевные раны!… Скверно же я отблагодарил. Ах, если бы я мог удержаться от нашей опасной дружбы и не выказывать ей пренебрежения, но, как видно, я неспособен на такую политику.»

Володыевский был зол на себя, и вместе с тем ему сделалось жаль девушку, о которой он невольно думал как о любимом и обиженном существе. Досада против самого себя росла в нем каждую минуту.

«Я варвар и больше ничего!» — повторил он.

И образ Христины вытеснил мысль о Варваре. «Нет, пусть кто хочет женится на этой ветренице, трещотке, болтушке, — говорил он себе, — мне все равно, будь это Нововейский или сам дьявол».

Он злился и досадовал на бедную Басю, но ни разу не подумал, что может обидеть ее больше своим гневом, чем Христину напускным равнодушием.

Женский инстинкт подсказал Христине, что с Володыевский совершается какой-то переворот. Ей было отчасти досадно и горько, что маленький рыцарь старался избегать ее, но она чувствовала, что должно что-то совершиться, после чего они не будут дружить по-прежнему, но гораздо больше или совсем перестанут.

Ею овладевало беспокойство, когда она думала о скором отъезде Володыевского. Христина еще не чувствовала сознательной любви, но в сердце ее и в крови была полная готовность любить.

Очень возможно, что ее опьяняла слава Володыевского как первого воина в Речи Посполитой. Все рыцари вспоминали с почтением его имя; сестра превозносила его честность до небес; его несчастье придавало ему особую прелесть, и вдобавок, живя с ним под одной кровлей, девушка привыкла к его маленькой фигурке.

Христине нравилось, чтобы ее любили, и поэтому равнодушие Володыевского в последние дни страшно ее огорчало. Природная доброта девушки не позволяла ей обнаруживать ни нетерпения, ни досады, и она решила покорить рыцаря своей добротой.

План ее удался как нельзя лучше, потому что на следующий день Володыевский казался смущенным и не только не избегал взгляда Христины, но даже смотрел ей в глаза, как бы говоря: «Извини, что я вчера пренебрегал тобою».

Взгляд рыцаря был до того выразителен, что кровь приливала к лицу молодой девушки, и она сильнее беспокоилась, предчувствуя: скоро должно совершиться что-то важное. Так и случилось. После обеда Езеровская и Маковецкая поехали к ее родственнице, жене львовского подкомория, которая гостила в Варшаве, Христина же притворилась больной; она хотела узнать, что скажет ей Володыевский, когда останется с нею наедине.

Заглоба тоже остался и пошел по обыкновению вздремнуть часа на два после обеда. Он утверждал, что этот отдых придает ему бодрости и остроумия, и потому, побалагурив еще часик, он ушел в свою комнату. Сердце Христины сильно забилось.

Но каково же было ее разочарование, когда она увидела, что Володыевский тоже встал и ушел за Заглобой.

«Сейчас придет», — подумала Христина. И, взяв пяльцы, стала вышивать золотом донышко для шапки, которую она хотела приподнести Володыевскому перед отъездом.

Она смотрела поминутно на данцигские часы, стоявшие в углу гостиной. Прошел час, другой, а Володыевский не показывался.

Девушка перестала вышивать, скрестила на пяльцах руки, и сказала вполголоса:

— Он боится, но пока он осмелится, наши могут приехать, и мы ничего не скажем друг другу, к тому же и Заглоба может проснуться.

В эту минуту ей казалось, что им в самом деле надо поговорить о важном деле, чего они не успеют сделать из-за медлительности Володыевского.

Наконец в соседней комнате послышались его шаги.

— Он не решается войти, — подумала молодая девушка и усердно принялась вышивать.

Володыевский действительно не решался войти и ходил по комнате. День уже близился к вечеру, и солнце делалось красным.

— Пане Володыевский! — позвала вдруг Христина.

Он вошел и застал ее за шитьем.

— Вы меня звали?

— Я хотела убедиться, нет ли здесь кого чужого. Я часа два сижу здесь одна.

Володыевский придвинул стул и сел на самом краю.

Долго сидели они; маленький рыцарь молчал, шаркал ногами, стараясь задвинуть их подальше под стул, и шевелил усиками.

Христина перестала шить и взглянула на него; взоры их встретились, и они вдруг оба смутились и опустили глаза.

Когда Володыевский поднял их снова, то лицо Христины, освещенное последними лучами солнца, было прекрасно, а волосы в изгибах блестели, как золото.

— Вы уезжаете через два дня, — сказала она так тихо, что Володыевский насилу расслышал ее слова.

— Нельзя иначе!

Они опять замолчали, потом Христина продолжала:

— Мне показалось, что вы в последнее время сердитесь на меня.

— Бог с вами! — вскричал Володыевский, — Если б я сердился, то не смел бы взглянуть на вас, но дело не в том.

— А в чем? — спросила Христина, подняв на него глаза.

— Скажу вам откровенно, а я думаю, что откровенность лучше притворства, но. но я не могу высказать, как приятно и отрадно мне было с вами и как я в душе был вам благодарен!

— Ах, если бы так было всегда! — отвечала Христина, сложив на пяльцах руки.

— Да, если бы всегда так было, — с грустью отвечал Володыевский. — Но Заглоба сказал мне (сознаюсь вам, как на исповеди). Заглоба сказал, что дружба с женщиной очень опасная вещь, и подобно тому, как огонь может скрываться в золе, так другое чувство может скрываться под видом дружбы. Тогда я подумал, что Заглоба, пожалуй, совершенно прав, и — простите мне, простому солдату, — другой бы поступил как-нибудь поделикатнее, а я… у меня сердце обливается кровью, когда подумаю, как я поступал с вами в последние дни… я и сам не рад этому…

Сказав это, Володыевский быстро зашевелил усиками.

Христина свесила голову, и две слезинки показались на ее ресницах.

— Если вам будет легче, когда я не буду обнаруживать своих братских чувств, то я постараюсь скрыть их

И вторая пара слез, а за нею и третья, повисли на щеках Этого уж Володыевский не мог вынести: сердце его разрывалось, он бросился к Христине и схватил ее руки. Вышивание полетело, но рыцарь, не обращая ни на что внимания, начал целовать ей пальцы.

— Не плачьте! Ради Бога, не плачьте! — говорил он, не переставая покрывать поцелуями ее руки даже тогда, когда она забросила их за голову, как это обыкновенно делают люди, находящиеся в глубоком горе; напротив, он целовал их еще горячее, пока жар от лба и волос не опьянил его до одурения.

Наконец, он сам не знал, как и когда, губы его коснулись ее лба и стали целовать его, потом — ее заплаканных глазок, отчего у него все вдруг завертелось в голове; вслед за тем он почувствовал нежный пушок ее губ, и уста их невольно слились в продолжительном поцелуе. В комнате было совсем тихо, только один маятник гданьских часов монотонно стучал, напоминая им о существовании времени.

Вдруг в передней раздалось топанье ног и детсний голосок Варвары, которая повторяла;

— Мороз! Мороз! Мороз!

Володыевский отскочил от Христины, как испуганная рысь от своей жертвы, но в эту же минуту влетела Бася, повторяя:

— Мороз! Мороз! Мороз!

Вдруг она споткнулась о пяльцы Христины, лежавшие на середине комнаты, и, остановившись, посмотрела с удивлением на Христину и на маленького рыцаря.

— Что это? Никак вы бросали друг в друга этими пяльцами!

— А где же тетя? — спросила Дрогаевская, стараясь говорить как можно спокойнее и натуральнее.

— Тетя потихоньку вылезает из саней, — отвечала неестественным тоном Варвара.

И ее подвижные ноздри задвигались. Она еще раз взглянула на Христину и на Володыевского, который поднимал в это время пяльцы, и быстро вышла из комнаты. Но в ту же минуту ввалилась в комнату Маковецкая, а за нею Заглоба, который явился сверху, и начался разговор о жене львовского подкомория.

— Я не знал, что она крестная мать Нововейского, — сказала Маковецкая. — Он, вероятно, признался ей в своих чувствах, потому что она страшно преследовала им Басю.

— А что же Бася? — спросил Заглоба.

— Бася хоть бы что! Говорит: «У него нет усов, а у меня нет ума, так что неизвестно, кто чего раньше дождется».

— Я знаю, что она всегда найдется, но кто разгадает, что она думает на самом деле. Все это женские хитрости!

— У Баси что на уме, то и на языке. Впрочем, я вам уже говорила, что она еще не чувствует надобности выходить замуж… Вот Христина, та больше.

— Тетушка! — взмолилась Христина. Разговор их прервал слуга, который оповестил присутствовавших, что ужин уже подан. Все отправились в столовую, только не было Варвары.

— Где же барышня? — спросила Маковецкая у слуги.

— Барышня в конюшне. Я им докладывал, что ужин подан, а они сказали «хорошо» и ушли в конюшню.

— Неужели случилось с нею какая-нибудь неприятность? Она была так весела! — сказала Маковецкая, обращаясь к Заглобе.

Вдруг маленький рыцарь, у которого совесть была не совсем чиста, беспокойно сказал:

— Я сбегаю за ней!

Он побежал и нашел ее за дверью конюшни, сидящею на вязанке сена. Девушка так задумалась, что даже не заметила, кто вошел.

— Панна Варвара! — сказал маленький рыцарь, наклоняясь над нею.

Варвара вздрогнула, как бы проснувшись от сна, и подняла на него глаза, в которых Володыевский, к величайшему удивлению, заметил две крупные слезы.

— Боже мой! Что с вами? Вы плачете?

— И не думаю! — воскликнула она, вскочив. — И не думаю даже! Это от мороза.

И она засмеялась весело, хотя несколько принужденно. Потом, желая отвлечь от себя внимание, она указала на клетку, в которой стоял подаренный гетманом жеребец Володыевского, и поспешно проговорила:

— Вы говорили, что нельзя войти к этой лошади? А вот посмотрим! — И не успел Володыевский удержать ее, как она уже была в клетке. Дикий конь присел и начал топать и прижимать уши.

— Он убить вас может! — крикнул Володыевский и вошел за нею.

Но Езеровская уже трепала рукою по шее коня, повторяя:

— Пусть убьет, пусть убьет, пусть убьет!

А конь обернулся к ней мордой и тихо заржал, довольный лаской девушки.

Глава X

[править]

Ни одна ночь не была такой беспокойной, как та, которую провел Володыевский после всего случившегося с Христиной. Он сознавал, что грешит против памяти дорогой покойницы, что злоупотребляет доверием и дружбой другой девушки, что у него есть другие обязанности, и вообще он чувствовал, что поступает бесчестно. Другой солдат на его месте не придавал бы такого значения одному поцелую и при одном воспоминании об этом с гордостью покручивал бы только усы, но Володыевский был очень мнителен, особенно после смерти Ануси Красненской, так как сердце и душа его были истерзаны. Что же ему оставалось делать и как поступить?

До отъезда оставалось только несколько дней, и все кончится само собою. Но хорошо ли уехать, не сказав ни слова Христине, и оставить ее, как простую горничную, у которой он украл поцелуй? Мужественное сердце маленького рыцаря трепетало при этой мысли. Но при одном воспоминании о Христине и ее поцелуе приятная дрожь пробирала его, даже и в минуты такой душевной тревоги. Он злился на самого себя, но не мог избавиться от чувства удовольствия. Впрочем, он всю вину взваливал на себя.

— Я сам довел ее до этого, — горько упрекал он себя. — А раз уж довел, значит, не следует уезжать, не переговорив с нею. Как же быть? Разве сделать Христине предложение и уехать уже женихом?

В эту минуту Володыевскому показалась белая фигура Ануси Борзобогатой с бледным, как бы восковым лицом, какое у нее было во время похорон.

— Так вот как ты жалеешь и тоскуешь обо мне, — как будто говорила она. — Сначала ты хотел сделаться монахом и всю жизнь оплакивать меня, а теперь ты думаешь жениться на другой прежде, чем душа моя успела долететь до неба. Ах! Подожди немного: дай успокоиться моей душе, дай уйти ей в высоту, и тогда я перестану смотреть на эту землю…

И рыцарю казалось, что он нарушает присягу, данную этому невинному существу, память о котором он, как святыню, обязан был почитать. Он стыдился, презирал себя и хотел умереть.

— Ануся! — повторял он на коленях — Я не перестану плакать о тебе до смерти, но что же мне теперь делать?

Белый призрак ничего не отвечал и рассеивался, как туман, а вместо Ануси ему чудились глаза Христины и покрытые пушком ее губы, а с ними являлся и тот соблазн, от которого бедный солдат отбивался, как от татарских стрел.

Так колебался маленький рыцарь, мучимый сомнением, огорчением и тоскою с обеих сторон. Ему хотелось пойти к Заглобе, высказать все ему и просить совета. Он знал, что этот умный человек умел найти выход в самых затруднительных случаях. Не он ли предугадал и сказал заранее, что может выйти из женской дружбы.

Именно эта мысль удерживала Володыевского. Он вспомнил свои дерзкие слова Заглобе: «Прошу вас не оскорблять Христину!» А кто же теперь оскорбил ее? Кто думает о том, не лучше ли оставить ее, как горничную, и уехать?

— Я не стал бы думать ни минуты, если бы не та бедняжка, — сказал про себя маленький рыцарь. — И с какой бы стати я стал мучить себя! Напротив, я был бы рад отведать это лакомое блюдо!

Он замолчал и потом прибавил:

— Да я бы сто раз готов испробовать его.

Видя, что он снова поддается искушению, Володыевский отбросил эти мысли и стал рассуждать иначе.

— Конечно! Если я поступил с нею, как человек, ищущий не дружбы, а удовлетворения страсти, то мне остается только продолжать и завтра же сказать Христине, что я желаю иметь ее своей женой.

Он опять замолчал и затем так продолжал:

— После этого предложения мое сегодняшнее свободное обращение не будет казаться таким неловким, а завтра я смогу опять себе позволить.

Но он вдруг прервал себя, закрыв рукою рот.

— Тьфу! — сказал он. — Видно, у меня за воротником сидит целый полк чертей.

Мысль о предложении не покидала Володыевского, он размышлял так. если уж придется оскорбить память покойницы, то он может заслужить ее прощение молитвами и панихидами и этим же доказать, что всегда помнит ее и беспокоится о ней. А если люди будут удивляться и подсмеиваться над ним за то, что он две недели тому назад до того грустил по покойнице, что хотел постричься в монахи, а теперь женится на другой, то ведь стыдно будет только ему, а иначе придется краснеть за него Христине.

— В таком случае, я завтра же сделаю ей предложение, — сказал он наконец и, значительно успокоенный, помолился Богу за усопшую душу Ануси Красненской и уснул.

Проснувшись на следующий день, он повторил:

— Сегодня сделаю ей предложение.

Однако это было не так легко исполнить, потому что Володыевскому хотелось поговорить раньше с Христиной, а потом объявить всем, если окажется нужным. Но еще с утра приехал Нововейский, и некуда было укрыться от него.

Христина ходила весь день, как убитая, бледная, усталая; она каждую минуту опускала глаза, то краснея до ушей, то как бы плача и шевеля губами, то опять делалась сонной и слабой.

Ввиду всего этого маленькому рыцарю неловко было остаться с нею наедине; даже подойти к ней не было возможности. Положим, он мог ее вызвать на прогулку, так как погода была прекрасная, но раньше это можно было сделать просто, а теперь, теперь он не мог ему казалось, что все сейчас же догадаются и узнают о его предложении.

К счастью, его выручил Нововейский, который, поговорив о чем-то в сторонке с Маковецкой, вернулся с нею в комнату, где сидел маленький рыцарь с молодыми девушками и Заглобой.

— Что вы сидите дома, — сказала Маковецкая. — Покатались бы парами. Дорога славная, а снег так и блестит.

При этом Володыевский живо нагнулся к уху Христины и сказал;

— Поедем. Вы сядете со мной. Мне нужно с вами поговорить о многом.

— Хорошо, — отвечала Дрогаевская.

Потом они побежали с Нововейским и Варварой в конюшню, и через несколько минут двое саней были уже поданы к крыльцу. В одни сел Володыевский с Христиной, а в другие Нововейский и Езеровская, и отправились без кучера.

По отъезде молодых людей Маковецкая сказала Заглобе:

— Завтра крестная мать Нововейского, жена львовского подкомория, хочет приехать ко мне, чтобы переговорить насчет Баси, и поэтому Нововейский просил меня позволить ему хоть намеком сказать о себе Басе, чтобы узнать, как она к этому отнесется.

— И потому-то вы их отправили кататься?

— Да! Мой муж очень деликатен на этот счет и несколько раз говорил мне: «Я опекун только их имущества; что касается их самих, то пусть каждая выбирает себе мужа по своему усмотрению, я не стану препятствовать им, даже если окажется неравенство брака, только бы человек был порядочный». Впрочем, каждая из них в таком возрасте, что может сама решать свою судьбу.

— А что же вы намерены сказать жене львовского подкомория?

— Я предоставлю это моему мужу, который приедет в мае; но я думаю, что лучше всего сделать так, как Бася захочет.

— Нововейский так молод!

— Но ведь сам Володыевский говорил, что он хороший солдат и уже прославился своими военными подвигами. Состояние у него тоже приличное, а все родство его мне перечислила жена подкомория. Это, видите ли, так было: прадед его, рожденный от княжны Сенютович, был первый раз женат на…

— Что мне за дело до его родства, — прервал ее Заглоба, не скрывая досады, — он мне ни брат, ни сват, только я этого «мальчика» выбрал для Миши, потому что едва ли найдется на свете девушка лучше и честнее ее из числа двуногих существ, и если я ошибаюсь, то пусть лучше я с этой минуты стану ходить на четырех, как медведь.

— Володыевский еще ни о чем не думает, а если и думает, то скорее о Христине. Ну, да это в Божей воле.

— Я напьюсь от радости, если этот безусый юноша получит отказ! — прибавил Заглоба.

Между тем в санях решалась судьба обоих рыцарей. Володыевский долго не мог заговорить, но наконец собрался с духом и сказал Христине.

— Не думайте, ради Бога, что я легкомысленный и пустой человек. Ведь уж и лета мои не такие.

Христина ничего не отвечала.

— Простите мне, пожалуйста, мое вчерашнее поведение, я поступил так, не будучи в состоянии удержать моих чувств к вам.. Но, милая, дорогая моя, примите во внимание, что я простой солдат, который провел всю свою жизнь на войне. Другой сначала объяснился бы в любви, а потом уже так поступал, но я поступил наоборот. Заметьте, что подчас даже хорошо объезженный конь, закусив удила, разносит седока, что же сказать о любви? Только любовь моя к вам заставила меня забыться. О, дорогая Христина! Вы достойны руки каштеляна, сенатора, но если вы не побрезгаете солдатом, служившим не без славы отечеству, то я готов упасть перед вами на колени, целовать ваши ноги, чтоб вымолить ответ хотите ли вы быть моей женою?.. Можете ли вы подумать обо мне без отвращения?

— Ах, Миша!.. — воскликнула Христина.

И руки ее, выскользнув из муфточки, очутились в руках рыцаря.

— Вы согласны? — спросил маленький рыцарь.

— Да! — отвечала Христина. — Я знаю, что благороднее вас человека нет во всей Польше.

— Да благословит вас Бог, милая Христина! — сказал рыцарь, покрывая ее руку поцелуями. — Большего счастья я и не мог ожидать! Успокойте же меня- и скажите, что вы не сердитесь на меня за вчерашнее.

Христина прищурилась.

— Нет, не сержусь! — отвечала она.

— Жаль, что в санях мне неудобно поцеловать ваши ноги! — воскликнул Володыевский.

Несколько времени они ехали молча, только полозья саней поскрипывали по снегу, да стучали об сани комки снега, вырывавшиеся из-под копыт лошадей.

Володыевский первый заговорил.

— Мне даже странно, что вы любите меня.

— А меня гораздо больше удивляет то, что вы так скоро полюбили меня, — отвечала Христина.

При этом лицо маленького рыцаря приняло серьезное выражение.

— Послушайте, Христя! Быть может, и вы порицаете меня за то, что я полюбил вас, не успев оправиться от горя; но признаюсь вам, как на исповеди, что в свое время я был довольно легкомыслен, но теперь совсем не то. Я не забыл о той бедняжке и никогда не забуду; я всегда люблю ее, и если бы вы знали, как я грущу и плачу о ней, то вы бы сами заплакали со мною…

При этом голос Володыевского дрогнул, до того он был взволнован. Они замолкли опять на время, но на это раз Христина отозвалась первой.

— Я постараюсь насколько возможно утешить вас.

— Потому-то я и полюбил вас так скоро, — возразил маленький рыцарь, — что вы в первый же день стали лечить мои душевные раны. Я был для вас посторонним человеком, между тем вы близко приняли к сердцу мое горе. И если бы вы знали, как я вам благодарен за это! Кто не знает всего этого, тот готов смеяться надо мною, что я в ноябре месяце хотел постричься в монахи, а в декабре собираюсь жениться. Заглоба первый готов посмеяться над этим, потому что он рад придраться ко всякому случаю, но пускай себе смеется на здоровье! Мне все равно, тем более что не над вами, а надо мною будут смеяться.

Христина задумалась, потом посмотрела на небо и наконец сказала;

— Разве необходимо говорить всем о нашей помолвке?

— А как же иначе?

— Ведь вы уезжаете через два дня?

— Я сам не рад этому, но должен.

— Я тоже ношу траур по отцу, и поэтому ни к чему удивлять людей. Пусть наша помолвка останется втайне для всех, пока вы не вернетесь из Руси. Хорошо?

— Вы не хотите даже, чтобы я сказал сестре?

— Я сама ей скажу, когда вы уедете.

— А Заглоба?

— Заглоба употребил бы свое остроумие надо мною.. Нет, лучше всего не говорить ничего! Бася тоже станет издеваться.. Она сделалась такая странная в последнее время. Ах, нет, лучше не будем говорить никому.

При этом Христина подняла вверх свои синие глаза.

— Пусть Бог будет нам свидетелем, а люди останутся в неведении.

— Я вижу, что вы одарены умом и красотой в равной степени. Хорошо! Пусть только Бог будет нашим свидетелем — аминь! Обопритесь же вашим плечиком на мое плечо, не стесняйтесь, раз мы считаемся женихом и невестой. Не бойтесь! Я не могу повторить вчерашнего, потому что должен править лошадьми.

Христина исполнила желание рыцаря, между тем как он продолжал:

— Называйте меня по имени, когда мы одни.

— Мне как-то совестно, — отвечала она улыбаясь. — И я никак не осмелюсь!

— А я уже осмелился.

— Потому что вы рыцарь, вы храбрый, вы солдат.

— Христя! Дорогая ты моя!

— Миш…

Но Христина не кончила и закрыла лицо рукавом.

Немного спустя, Володыевский поворотил лошадей домой; они уже мало говорили, и только, подъезжая к воротам, маленький рыцарь спросил еще раз:

— А после вчерашнего, грустно тебе было?

— Да, и стыдно, и грустно, но… хорошо! — прибавила она тихо. Они старались казаться равнодушными, чтобы никто не догадался о происшедшем.

Но это было совершенно напрасно, потому что никто не обращал на них внимания. Хотя Заглоба с Маковецкой и выбежали в сени им навстречу, однако глаза их были обращены на Варвару и на Нововейского.

Варвара вся раскраснелась от мороза, а быть может, и от волнения, неизвестно, между тем как Нововейский приехал словно в воду опущенный. Тут же в сенях он стал прощаться с Маковецкой. Напрасно она и Володыевский, который был в превосходном настроении, упрашивали его остаться на ужин, но он отказался и уехал.

Тогда Маковецкая, не говоря ни слова, поцеловала Варвару в лоб, но последняя помчалась в свою комнату и вышла только к ужину.

На следующий день Заглоба, встретив ее одну, спросил:

— Что это с Нововейским сделалось, милый мальчик?

— А-а! — отвечала она, кивая головой и моргая глазами.

— Скажите, что вы ему ответили?

— Какой вопрос, такой и ответ, он человек быстрый и решительный, ну да и я тоже не уступлю ему и поэтому ответила: нет!

— И прекрасно сделали! Позвольте обнять вас за это! Что же он? Так и не настаивал?

— Он спрашивал, может ли он надеяться. Мне было очень жаль, но нет, нет, ничего не может выйти из этого.

При этом Варвара раздула ноздри и в задумчивости встряхнула потихоньку волосами.

— Скажите же мне ваши основания.

— Он тоже хотел знать их, но напрасно; я не сказала ему и никому не скажу.

— А может быть, вы скрываете в сердце своем какое-нибудь тайное чувство? — спросил Заглоба, пристально смотря ей в глаза.

— Какое там чувство; кукиш, а не чувство! — воскликнула Бася. И вскочила, как бы стараясь скрыть свое смущение.

— Не хочу я Нововейского, не хочу Нововейского, — повторяла она, — и никого не хочу! Что вы ко мне пристаете? Отчего все пристают ко мне?.. — И она неожиданно расплакалась. Заглоба старался утешить ее по возможности, но она целый день скучала и злилась.

— Ты уезжаешь, Миша, — сказал за обедом Заглоба, — и к нам приедет Кетлинг, а он ведь красавец, каких мало! Не знаю, как наши барышни будут себя вести, но думаю, что они обе влюбятся в него по уши до твоего возвращения.

— Ну, ничего, — отвечал Володыевский. — Мы ему сейчас панну Варвару посватаем.

Варвара, как рысь, вперила в него свои глаза.

— А отчего же вы меньше беспокоитесь о Христине? Слова эти смутили маленького рыцаря, и он отвечал:

— Вы еще не знаете Кетлинга, а вот когда увидите, то не устоите против его обаяния.

— А отчего же Христина устоит?.. Ведь я не пою:

«То уж девице,

Как вольной птице,

Бог и подавно велел любить».

Тут пришла очередь смутиться Христине; между тем маленькая ехидна продолжала:

— В конце концов я попрошу Нововейского одолжить мне свою броню, когда вы уедете, но я, право, не знаю, чем Христина будет защищаться в случае опасности.

Но Володыевский уже опомнился и несколько строго сказал:

— Сумеет она защитить себя получше вас.

— Каким образом?

— Она не ветрена, постоянее и рассудительнее вас.

Заглоба и Маковецкая ожидали, что вспыльчивая Бася сейчас станет ссориться, но, к величайшему их удивлению, она опустила вниз голову и через несколько минут тихо проговорила:

— Если вы сердитесь, то прошу вас и Христю извинить меня..

Глава XI

[править]

Володыевскому разрешено было ехать по какому угодно пути, и поэтому он поехал на Ченстохов, с тем чтобы посетить могилу Ануси. Наплакавшись вдоволь, он отправился дальше, но под впечатлением проснувшихся воспоминаний ему казался преждевременным тайный сговор с Христиной. Он чувствовал, что скорбь и траур, который он носил, имеют в себе что-то священное, неприкосновенное, к чему нельзя прикасаться до тех пор, пока оно само собой, подобно туману, не развеется по неизмеримому пространству. Правда, что некоторые женщины спустя месяц или два после овдовения выходили замуж, но они не поступали с отчаяния в монастырь и не были на пороге к счастью, которого ждали целые годы. Наконец, хорошо ли подражать тем, которые не почитали священную скорбь?

Так ехал Володыевский на Русь и мучился угрызениями совести, которые следовали за ним, как неизменные спутники. Он был, однако, справедлив и считал виновным только себя одного, а не Христину, и даже беспокоился, что девушка будет в глубине души порицать его за эту поспешность.

— Сама она не поступила бы так, — рассуждал Володыевский, — и, имея возвышенные чувства, она поневоле должна быть требовательна к другим.

И он боялся, что не угодил ей.

Но это был ложный страх Христина не обращала внимания на траур Володыевского, и разговор о нем не только не пробуждал в ней сострадания, но, напротив, дразнил ее самолюбие. Неужели она, живая, была хуже той, умершей? Или вообще она так мало стоила, что Ануся могла быть ее счастливой соперницей? Если б Заглоба был посвящен в эту тайну, то он наверное успокоил бы Володыевского тем, что женщины не слишком сострадательны друг к другу.

После отъезда Володыевского Христина недоумевала, неужели все уже было кончено. Собираясь в Варшаву в первый раз в жизни, она воображала себе все иначе. На конвокационный сейм съедутся отовсюду епископы и сановники со своими придворными, а также знаменитые рыцари. Сколько будет веселья, шума и блеска! И вдруг, среди этой суеты и сонма рыцарей, явится «он», какой-нибудь незнакомый рыцарь, каких девушки видят только во сне; внезапно воспылает он любовью к ней, станет играть на цитре серенады под ее окнами, будет устраивать прогулки на лошадях, и долго так будет он любить и вздыхать, долго будет носить на сабле ленту своей возлюбленной, пока наконец, после долгих страданий и многих препятствий, не упадет к ее ногам и не услышит, что он любим взаимно.

И вдруг ничего подобного не случилось. Розовые мечты поблекли и разрушились; перед ней действительно явился рыцарь, не какой-нибудь, но прославившийся своим мужеством и победами во всей Речи Посполитой, но как же он был далек от «того» рыцаря! Ничего не было, ни кавалькад, ни игры на цитре, ни турниров, ни состязаний, ни лент на оружии, ни сонма рыцарей, ни увеселений — ничего того, что, как майский сон, как чудная интересная сказка, могло бы заинтересовать ее, чем она могла бы насладиться, как запахом цветов, что могло бы ее увлечь, как песнь соловья; ничего такого, от чего бьется сердце, пылает лицо и трепет пробегает по телу.

Был только загородный дом, а в доме том Володыевский, а потом объяснение в любви — и все! Остальное пропало, исчезло, как исчезает луна, когда набегут на нее тучи. Если бы этот Володыевский явился в конце сказки, то было бы лучше. Часто Христина раздумывала о его славе, о честности и мужестве, которое страшило неприятеля и прославляло его имя, она чувствовала, что любит его, но все-таки считала себя лишенной чего-то и как бы обиженной отчасти быстротою всего случившегося.

Таким образом эта поспешность была как бы камнем преткновения, который упал обоим на сердце, и так как они удалялись друг от друга, то этот камень несколько беспокоил их. Очень часто в человеческом чувстве зарождается маленькая колючка, которая беспокоит его; иногда она не чувствуется, а иногда до того раздражает, что наполняет все существо какою-то болью и горечью и отравляет любовь. Но им еще далеко было до этого. Особенно приятно и отрадно было Володыевскому вспоминать о Христине, и мысль о ней следовала, как тень, за маленьким рыцарем. Он думал, что по мере того, как он будет удаляться от своей невесты, последняя будет казаться ему милее, и он еще больше станет вздыхать и печалиться. Христине было гораздо тяжелее, потому что со времени отъезда маленького рыцаря никто не посещал загородного дома Кетлинга, а дни шли за днями монотонно и скучно.

Жена стольника поджидала своего мужа, считая дни и минуты до наступления сейма, и не переставала говорить о нем. Варвара страшно приуныла, а Заглоба подсмеивался, что она скучает по Нововейском и жалеет, что отказала ему. Иногда Варвара не прочь была видеть хоть этого молодого воина, но он уехал вскоре вслед за Володыевским, решив, что ему нечего здесь делать. Заглоба тоже собирался вернуться к Скшетуским, но, будучи тяжелым на подъем, все откладывал свою поездку со дня на день, а Варваре говорил, что он влюблен в нее и хочет сделать ей предложение, поэтому никак не решается уехать отсюда.

Заглоба между тем старался занимать Христину, когда Маковецкая уезжала с Варварой к жене львовского подкомория, которая, несмотря на свою доброту, недолюбливала Христину, и потому последняя никогда не ездила к ней. Иногда Заглоба ездил в Варшаву и, проведя там приятно время в веселой компании, возвращался на следующий день домой немного навеселе; Христина же сидела одна все это время и раздумывала отчасти о Володыевском, отчасти о том, что могло бы случиться, если бы она не дала ему слово, но чаще всего о том, как выглядит тот неизвестный соперник Володыевского, тот сказочный принц.

Однажды она сидела у окна и, задумавшись, смотрела на дверь комнаты, на которую падал свет заходящего солнца, как вдруг послышался колокольчик с другой стороны дома. Христина подумала, что это вернулась Маковецкая с Басей, и продолжала мечтать, не отрывая глаз от двери, которая тем временем отворилась и в глубине ее, на темном фоне, глазам девушки представилась фигура какого-то незнакомого мужчины.

Явление было так чудесно, что в первую минуту Христине показалось, будто она видит перед собой картину или сон. Незнакомец был одет в черное заграничное платье с белым кружевным воротником, который доходил ему до плеч. Христина еще в детстве видела раз генерала конной артиллерии пана Арцишевского, который был точно так же одет и запомнился ей потому, что был еще и необыкновенно красив. Этот юноша был красивее Арцишевского и всех других мужчин на земле. Его чудные волосы были ровно обрезаны и ложились светлыми кольцами по обеим сторонам лица; темные брови отчетливо выделялись на белом, как мрамор, лбу, глаза его смотрели хоть грустно, но нежно; усы и борода были русые.

Вообще лицо его было необыкновенно привлекательно и соединяло в себе мужество и благородство: это было лицо рыцаря и в то же время ангела.

Дыхание замерло в груди Христины, она не верила своим собственным глазам и не могла понять, мечта ли это, сон или то был настоящий человек. А он все стоял неподвижно, удивленный или только желающий показать, что его поразила красота Христины; наконец, войдя в комнату и опустив руку со шляпой, он начал раскланиваться и мести перьями шляпы пол. Христина встала, ноги ее дрожали, она то бледнела, то краснела и, наконец, закрыла глаза.

В этот момент она услышала голос вошедшего, который был мягок и нежен, как бархат.

— Кетлинг оф Эльгин, друг и сослуживец пана Володыевского. Прислуга сказала мне, что я имею честь видеть и принимать под моим кровом сестру и родственниц моего паладина, но простите мне, милостивая государыня, мое смущение, прислуга не предупредила меня о том, что я увижу здесь, и глаза мои не в состоянии вынести вашей красоты и блеска..

Таким комплиментом приветствовал Кетлинг Христину, но та не отблагодарила его тем же, потому что вовсе не знала, что ей сказать. Она только поняла, что он, окончив свое приветствие, кланялся ей второй раз, и слышала, как он водил перьями шляпы по полу.

Христина чувствовала также, что ей нужно, непременно нужно сказать что-нибудь в ответ на его комплимент, что иначе он сочтет ее простушкой, между тем дыхание ее останавливалось в груди, кровь билась в висках и в руках, а грудь высоко подымалась и опускалась, словно от усталости. Она не могла открыть глаза, а он стоял перед нею, склоня голову с выражением восторга и уважения на своем чудном лице. Христина, дрожащими руками взялась за платье, чтобы сделать реверанс, но к счастью за дверью комнаты раздались в эту минуту возгласы: «Кетлинг! Кетлинг!» И в комнату влетел запыхавшийся Заглоба с раскрытыми объятиями.

Воины обнялись, а девушка постаралась в это время прийти в себя и успела уже взглянуть два или три раза на молодого воина. Между тем он искренно обнимал Заглобу, но с тем оттенком благородства во всех движениях, которое он или унаследовал от предков, или приобрел при дворе короля и вельмож.

— Ну, как поживаешь? — кричал Заглоба. — Я очень рад что ты наконец вернулся в свой дом. Дай-ка взглянуть на тебя! А! Ты похудел! Не любовь ли какая-нибудь? Ей-Богу, ты похудел! Знаешь, Володыевский уехал в полк!.. Он теперь и думать забыл о монастыре! Здесь живет его сестра с двумя барышнями. Девушки — прелесть. Одна Езеровская, а другая Дрогаевская. Господи! Да ведь здесь панна Христина. Извините, пожалуйста, но пусть у того вылезут глаза, кто не признает, что вы обе хорошенькие, впрочем, этот кавалер наверняка успел уже оценить вашу красоту.

Кетлинг наклонил в третий раз голову и сказал с улыбкой:

— Я уехал и оставил мой дом арсеналом, а теперь застаю его Олимпом, потому что вижу на первом плане богиню.

— Ну, как ты поживаешь, Кетлинг? — спросил еще раз Заглоба, которому мало было прежнего приветствия, и он стал снова обнимать его.

— Это ничего, — говорил он. — Ты еще не видел «мальчика»! Одна гладка, но и другая — настоящий мед, да! Ну, как ты поживаешь? Дай тебе Боже здоровья. Я буду с тобой на ты! Хорошо? Мне, старику, как-то чувствуется ловчее. Рад ли, что у тебя гости, а?.. Пани Маковецкая заехала сюда, потому что трудно было найти квартиру, но теперь это гораздо легче, так что она, наверное, уедет, потому что ей неловко жить в доме холостяка с барышнями, а то, пожалуй, станут еще говорить что-нибудь.

— Ах, Боже мой! Да я никогда не позволю этого! Разве я не друг Володыевскому; я брат и потому могу принимать у себя пани Маковецкую, как сестру. Прежде всего я обращаюсь к вам, сударыня, за ходатайством, итогов просит вас об этом на коленях, если будет нужно.

Говоря это, он стал на колени перед Христиной, схватил ее руки и прижал к своим губам, с мольбою смотря ей в глаза; молодая девушка покраснела, в особенности когда Заглоба воскликнул:

— Ах ты, шут эдакий!.. Не успел приехать, уже и на колени. Я, право, скажу пани Маковецкой, что застал вас в такой позе!.. Ловко, Кетлинг!.. Учитесь, Христина, придворным манерам!

— Я не знаю, какие манеры при дворе, — прошептала смущенная девушка.

— Могу ли я надеяться на ваше ходатайство? — спрашивал Кетлинг.

— Встаньте, сударь!..

— Могу ли я надеяться? Я, брат Михаила? Вы обидите его, если уедете отсюда!

— Мое желание ничего не значит, — отвечала смелее девушка, — но все-таки благодарю вас за внимание.

— Благодарю вас! — отвечал Кетлинг, целуя ее руку.

— Гм! На дворе мороз, а Купидон без платья, однако я полагаю, что он не замерз бы в этом доме! — воскликнул Заглоба. — От одних вздохов сделается оттепель. Только от одних вздохов!..

— Перестаньте — сказала Христина.

— Слава Богу, что вы всегда в веселом расположении духа! — отвечал Кетлинг. — Веселье — признак здоровья.

— И чистой совести, и чистой совести! — прибавил Заглоба. — Какой-то мудрец сказал, что тот чешется, у кого свербит, а у меня ничего не чешется, потому я и весел. Фу ты, Господи! Да что я вижу? Ведь я тебя видел в польском платье, в рысьей шапке и при сабле, а теперь ты опять превратился в какого-то англичанина и ходишь, как журавль на тоненьких ножках

— Потому что я жил долго в Курляндии, где не носят польского платья, а теперь я провел два дня у английского резидента в Варшаве.

— Так ты возвращаешься из Курляндии?

— Да, мой второй отец, усыновивший меня, умер и оставил мне второе имение.

— Вечная ему память! Ну, а он был католик?

— Да.

— Вот это хорошо, по крайней мере утешение тебе. А ты не уедешь от нас в свою Курляндию?

— Здесь я бы хотел жить и умереть! — отвечал Кетлинг, смотря на Христину.

Она опустила вниз свои длинные ресницы.

Маковецкая приехала уже в сумерках; Кетлинг вышел за ворота, чтобы встретить ее и проводить ее в свой дом с таким почтением, как удельную княгиню.

На следующий день она хотела искать себе квартиру в городе, но все это не привело ни к чему. Молодой воин умолял ее остаться, ссылался на братское родство с Володыевским и до тех пор стоял перед нею на коленях, пока она не согласилась остаться в его доме. Они решили, что Заглоба тоже останется с ними, чтобы охранять их от пересудов и толков людей. Тот, конечно, охотно согласился, потому что страшно привязался к «мальчику» и даже начал строить разные планы, которые и заставили его остаться.

Обе девушки были очень довольны, а Варвара сразу стала на сторону Кетлинга.

— Мы все равно не можем уехать сегодня отсюда, — уговаривала она Маковецкую, — а потом будет все равно: одни сутки или двадцать.

Кетлинг нравился вообще всем женщинам, а потому понравился Басе точно так же, как и Христине; кроме того, первая никогда не видела заграничного кавалера, исключая офицеров заграничной пехоты, которые были не так изящны и гораздо проще, поэтому она ходила вокруг него, встряхивая волосами, раздувая ноздри и глядя на него с детским любопытством, но до того дерзким, что Маковецкая даже побранила ее. Несмотря на замечание, она все-таки не перестала всматриваться в него, словно желала изучить его и сделать ему оценку как солдату; наконец, она стала расспрашивать о нем Заглобу:

— Известный ли это воин? — спросила она тихо у старого шляхтича.

— Такой известный, что известнее и быть не может. Он закалил себя в боях, потому что сражался против англичан за веру четырнадцатилетним ребенком. Это высокорожденный дворянин, это видно и из его манер.

— Вы видали его когда-нибудь в огне?

— Тысячу раз! В огне он стоит как вкопанный, даже не поморщится, и только изредка разве потреплет коня по шее и готов говорить о любви.

— А разве можно говорить в это время о любви?

— Отчего же нельзя; все возможно, лишь бы был отпор для пуль.

— Ну, а один он хорошо может сражаться?

— О, это настоящий шершень!..

— А может ли он сравниться с паном Володыевским.

— Нет, с Мишей он не может тягаться.

— Ага! — весело и гордо воскликнула девушка. — Я знала, что никто не может с ним равняться! Я сразу это угадала!

И она стала хлопать в ладоши.

— Так вот как!.. Значит, вы держите сторону Михаила? — спрашивал Заглоба.

Бася тряхнула головкой и умолкла, но через несколько времени тихо вздохнула.

— Э, да что там! Я все-таки рада, что он наш!

— Но заметьте себе и помните, милый «мальчик», — сказал Заглоба, — что Кетлинг не только опасен на войне, но он гораздо опаснее для женщин, которые страшно влюбляются в него. Он большой мастер в сердечных делах!

— Меня вовсе не интересуют его сердечные дела; вы лучше скажите это Христине, — сказала Варвара и, обращаясь к Дрогаевской, стала звать ее: — Христя, а Христя! Поди-ка сюда на минуточку.

— Что такое? — спросила Дрогаевская.

— Пан Заглоба говорит, что каждая барышня не успеет взглянуть на Кетлинга, как сразу влюбится. Я уже осмотрела его со всех сторон и как-то ничего, а ты? Неужели ты что-нибудь чувствуешь?

— Ах, Бася, Бася! — сказал с укоризной Христина.

— Понравился, что ли?

— Перестань! Будь степеннее и не говори глупостей: смотри, вон Кетлинг идет сюда.

И в самом деле, Христина не успела еще сесть, как Кетлинг уже приблизился и спросил:

— Можно ли мне присоединиться к вашему обществу?

— Милости просим, — отвечала Езеровская.

— Осмелюсь спросить, о чем у вас был разговор?

— О любви! — крикнула необдуманно Варвара.

Кетлинг сел подле Христины. Несколько времени они оба молчали; так как Христина, несмотря на свою смелость и уменье владеть собой, странно как-то робела и терялась при нем, поэтому он первый перервал молчание.

— Так это правда, что вы действительно говорили о любви?

— Да! — отвечала Дрогаевская вполголоса.

— Ах, как бы я хотел услышать ваше мнение об этом предмете.

— Простите, но у меня нет ни смелости, ни остроумия, так что, я полагаю, ваше мнение было бы интересней.

— Это правда, — вмешался Заглоба. — А ну-ка, послушаем!

— Спрашивайте, сударыня! — отвечал Кетлинг.

И он задумался, подняв глаза вверх, а потом, не дожидаясь вопроса, начал так, словно отвечал самому себе.

— Любовь — это несчастье: она делает рабом свободного человека. Подобно тому, как раненная стрелой птица падает к ногам охотника, так точно человек, пораженный любовью, не имеет сил отойти от ног своей возлюбленной.. Любовь — это увечье, потому что человек, точно слепой, ничего не видит, кроме своей любви. Любовь — это тоска, во время которой проливается много слез и слышны невеселые вздохи. Кто полюбит, тот забывает о нарядах, об охоте — словом, обо всем и готов сидеть по целым дням тоскуя, словно он потерял кого-нибудь близкого сердцу. Любовь — это болезнь, потому что тогда бледнеет лицо, вваливаются глаза, дрожат руки, худеют пальцы, а сам человек думает о смерти или в беспамятстве бродит с растрепанными волосами, беседует сам с собою и с неодушевленным предметами или пишет дорогое имя на песке, а когда ветер сотрет эту надпись, то он называет это «несчастьем»… и готов рыдать.

Кетлинг умолк и как бы погрузился в размышление. Христина всей душой слушала его. Оттененные усиками уста ее раек рылись, а глаза не отрывались от его белоснежного лица. Волосы Баси нависли на глаза, так что нельзя было узнать, о чем она думает, но она тоже тихо сидела и слушала Кетлинга.

Вдруг Заглоба громко зевнул, засопел и, вытянув ноги, сказал:

— Ну, с такою любовью далеко не уедешь, с нее и собакам сапог не сшить.

— Однако, — продолжал рыцарь, — если тяжело любить, то еще тяжелее не любить, ибо ни роскошь, ни слава, ни богатство, ни драгоценности не могут удовлетворить человека без любви.. Кто не скажет своей возлюбленной: «Ты для меня дороже царства, скипетра, короны, здоровья и жизни»?.. А если каждый готов пожертвовать жизнью ради любви, то она в таком случае стоит больше жизни.

Кетлинг умолк

Девушки сидели, прижавшись друг к другу, очарованные его прочувствованною речью и выводами, чуждыми польским кавалерам; между тем Заглоба, слушая эту речь, заснул и, когда он кончил, проснулся и удивленно начал смотреть по очереди на всех троих; наконец он опомнился и громко спросил:

— Что вы говорите?

— Мы говорим, спокойной ночи вам! — отвечала Варвара.

— А! Я припомнил: мы говорили о любви. Чем же кончилось?

— Тем, что подкладка оказалась лучше, чем верх

— Да, это верно!.. Меня даже в сон ударило, слушая ваше влюбленное вздыханье, терзанье. Ну, я подыскал еще одну рифму, а именно: «дреманье», взял да заснул, и полагаю, эта рифма гораздо лучше всех, потому что уже поздно. Спокойной ночи, господа; и вам советую оставить эту любовь в покое!.. Впрочем, кот всегда до тех пор мяучит, пока не съест мышки, а потом только облизывается. Я тоже в свое время был точь-в-точь, как Кетлинг, и так безумно любил, что, бывало, баран мог меня целый час бодать сзади, пока я это почувствую. Вот как я любил. Однако под старость я предпочитаю выспаться получше, в особенности когда гостеприимный хозяин не только проводит меня, но даже и выпьет со мною на сон грядущий.

— С удовольствием! — отвечал Кетлинг.

— Пойдемте! Пойдемте! Смотрите, как луна уже высоко. Завтра будет хорошая погода, небо расчистилось, и светло, как днем. Кетлинг готов тут вам всю ночь говорить о любви, но помните, что он устал с дороги.

— Нет, я не устал, потому что отдохнул два дня в городе. Но я боюсь, что барышни не привыкли ложиться так поздно.

— Слушая вас, мы не заметили бы, как ночь прошла, — сказана Христина.

— Где светит солнце, там нет ночи, — отвечал Кетлинг.

После этого они разошлись, так как действительно было уже поздно.

Девушки спали вместе и обыкновенно долго разговаривали перед сном, но в этот вечер Варвара ни за что не могла расшевелить Христину, которая на все ее расспросы отвечала полусловами. Несколько раз, когда Бася начала подсмеиваться над Кетлингом, острить и передразнивать, то Христина нежно обнимала ее и просила перестать глупить.

— Бася! Он здесь хозяин, — говорила она. — Мы живем в его доме. Я заметила, что он сразу полюбил тебя.

— Почему ты знаешь? — спрашивала Бася.

— Потому что тебя нельзя не любить. Все тебя любят… и я… очень даже!

Говоря это, она приблизила свое чудное лицо к лицу Баси и, обняв ее, поцеловала в глаза.

Наконец они улеглись, но Христина долго не могла уснуть. Ею овладело какое-то беспокойство. То сердце ее билось так сильно, что она принуждена была прикладывать обе руки к своей атласной груди, чтобы унять его биение. То казалось ей, особенно когда она старалась закрыть глаза, что какая-то прекрасная, как сон, голова наклонялась к ней и тихий голос шептал:

— Ты для меня дороже царства, скипетра, короны, здоровья и жизни.

Глава XII

[править]

Несколько дней спустя Заглоба писал Скшетускому и так заканчивал свое письмо: «А если я не вернусь домой перед элекцией, то вы не удивляйтесь, так как это не будет доказательством моего к вам нерасположения, но того, что лукавый не спит, и я не хочу поймать вместо синицы журавля в небесах. Плохо будет, если я не скажу Михаилу, когда он вернется, что „та“ просватана, а „мальчик“ свободен. Все в Божьей власти, но тогда, я полагаю, не нужно будет принуждать Михаила, и без долгих разговоров вы сразу приедете на обручение. Но пока придется, по примеру Улисса, прибегнуть к некоторым уловкам, причем не обойдется и без прикрас, а это нелегко для меня, который больше всего в жизни любит правду и везде ее преследует. Однако я готов перенести это для Михаила и для „мальчика“, так как оба они — чистое золото. При сем крепко обнимаю вас и дочек и поручаю вас заботам Всевышнего».

Кончив письмо, Заглоба засыпал его песком, щелкнул по нему, прочел еще раз, держа далеко от глаз, и затем сложил письмо, снял с пальца перстень и, послюнив его, приготовился уже запечатать, как вдруг вошел Кетлинг.

— Здравствуйте!.. С добрым утром!

— Здравствуйте, здравствуйте! — отвечал пан Заглоба. — Погода, слава Богу, превосходная, и я собираюсь снарядить посла к Скшетуским.

— Передайте им мой поклон.

— Я уже сделал это. Мне пришло в голову, что надо поклониться и от Кетлинга. Они оба обрадуются, когда получат приятные известия. Я не только написал им поклон от тебя, но целое послание, все про тебя да про девиц.

— Как так? — спросил Кетлинг.

Заглоба положил руки на колени и начал постукивать по ним пальцами, а потом, опустив голову, он посмотрел из под бровей на Кетлинга и сказал:

— Милый Кетлинг! Не надо ведь быть пророком, чтобы угадать, что всегда будет огонь там, где есть кремень и огниво. Ты у нас красавец, а о девушках и сам ты не можешь сказать ничего худого.

Кетлинг смутился.

— Не бельмо же у меня на глазу, и не дикий же я варвар, — отвечал он, — чтобы не восхищаться их красотой.

— Ну, вот видишь, — сказал на это Заглоба, глядя в лицо смущенного Кетлинга. — Если ты не варвар, то не следует тебе и метить в обеих, потому что так только турки делают.

— Как вы можете допустить нечто подобное?

— Я ничего не допускаю, а только говорю. А, мошенник! Ты им так напел о любви, что Христина третий день ходит бледная, как после приема лекарства. Да и неудивительно! Я сам в молодости стоял, бывало, с лютней под окном одной брюнеточки — на Дрогаевскую была похожа, — и, помню, пел:

«Ты сладко спишь после труда,

А здесь звучит моя дуда.

Гоп! Гоп!»

Хочешь, я тебе одолжу эту песню или сочиню совсем новую: у меня хватит на это таланта. Заметил ли ты, что Дрогаевская похожа несколько на прежнюю Биллевич, только что у той волосы как лен и нет этого пушка над губами, но есть люди, которые считают это особой прелестью и даже редкостью. Как она посматривает на тебя! Я это именно и написал Скшетуским. Не правда ли, что она похожа на Биллевич?

— В первую минуту я не заметил этого, но весьма возможно, что сходство есть, особенно в фигуре и росте.

— Ну, слушай теперь, что я тебе скажу: попросту, открою тебе семейный секрет, так как ты наш друг и должен знать его: берегитесь, чтобы не сделать зла Володыевскому, так как мы с Маковецкой предназначили ему одну из этих двух девушек.

Заглоба пристально посмотрел в глаза Кетлинга, который побледнел и спросил:

— Которую?

— Дро-га-евскую, — медленно произнес Заглоба.

Кетлинг молчал и молчал так долго, что Заглоба наконец спросил:

— Ну, что ты скажешь? А?

Рыцарь изменившимся голосом, но громко произнес:

— Можете быть уверены, что я не дам воли своему сердцу, если это принесет вред Володыевскому.

— Ты уверен в этом?

— Я много раз побеждал себя в жизни, — отвечал рыцарь. — И вот вам слово честного воина, пароль, что я не позволю себе этого.

Заглоба бросился к нему с раскрытыми объятиями.

— О, Кетлинг! Позволяй себе сколько можешь и сколько хочешь!.. Ведь я шучу и только хотел испытать тебя. Мы Басю наметили для Михаила, а не Дрогаевскую.

Лицо Кетлинга просияло истинною радостью, и он схватил Заглобу, долго сжимал в своих объятиях и, наконец, спросил:

— Разве они уже любят друг друга?

— Кто же может не любить моего мальчика, кто? — отвечал Заглоба.

— Значит, и обручение уже было?

— Нет, обручения еще не было, потому что Михаил не успел опомниться от горя, но все-таки будет, положись на меня! Хотя девушка все виляет хвостом, как ласточка, но она страшно расположена к нему, так как для нее самое главное — сабля…

— Да, я заметил это, — перебил его сияющий Кетлинг.

— Гм!.. Ты заметил? Миша все еще плачет по прежней невесте, но если ему кто понравится, так это наверное «мальчишка», потому что она больше похожа на Анусю, только моложе и потому не так стреляет глазами. Неправда ли, все хорошо складывается? Я ручаюсь, что обе свадьбы будут во время элекции!

Кетлинг, не говоря ни слова, обнял Заглобу и прижался своим белым лицом к красной щеке старого шляхтича, так что тот только засопел. Наконец Заглоба спросил:

— Значит, Дрогаевская порядком задела тебя за живое?

— Не знаю, — отвечал Кетлинг. — Знаю только одно, что едва глаза мои узрели это неземное создание, как я тотчас же подумал, что мое сердце могло бы полюбить только одну ее, и в ту же ночь я предался приятной истоме и вдохам, отгоняя сон от себя прочь. С этого момента она завладела мной, подобно царице, владеющей покорным и верным народом. Любовь ли это, или еще что, я не знаю!

— Но ты знаешь, что это дело сделать — не шапку купить, не три локтя сукна, не подпругу и не подхвостницу; это не колбаса с яичницей и не манерка с водкой. Если ты уверен в этом, то об остальном спроси у Христины, или, если хочешь, я спрошу ее?

— Не делайте этого, пожалуйста, — отвечал, улыбаясь, Кетлинг. — Если уж мне суждено утонуть в этом море любви, то пусть лучше буду думать еще дня два, что я плыву по нему.

— Я вижу, что шотландцы молодцы только на войне, но в амурных делах никуда не годятся. На женщину нужно нападать сразу, как на неприятеля. Пришел, увидел, победил — это было мое правило.

— Если суждено сбыться моим сокровенным желаниям, то со временем я попрошу вас походатайствовать за меня. Хоть я получил индигенат[12] и в жилах моих течет дворянская кровь, однако меня здесь почти не знают, и я не знаю, как пани Макавецкая.

— Маковецкая? — перебил Заглоба. — За нее бояться нечего. Это настоящая шарманка: как я ее настрою, так она и заиграет. Я пойду сейчас к ней. Надо ее предупредить, чтобы она не смотрела косо на твои ухаживания, потому что у вас в Шотландии своя политика, а у нас своя. Я не буду, разумеется, делать предложения от твоего имени, но только так намекну, что вот, мол, девушка приглянулась и не худо бы заварить кашу из этой крупы. Ей-Богу, пойду сейчас, а ты не бойся, потому что я могу говорить что угодно.

И, несмотря на удерживание Кетлинга, Заглоба встал и ушел.

По пути он встретил бегущую по обыкновению Басю и сказал ей:

— Знаешь, Христина совсем вскружила голову Кетлингу.

— Не одному ему! — отвечала Бася.

— А тебе не досадно?

— Чего досадно? Кетлинг — кукла! Вежливый кавалер, но все-таки кукла! А я вот ушибла себе колено об дышло, да и дело с концом!

При этом Варвара согнулась и стала растирать себе колено, смотря в то же время на Заглобу.

— Осторожнее, ради Бога, — сказал он, — куда же ты мчишься теперь?

— К Христине

— А что она-пэделывает?

— Она? С некоторого времени она все целует меня и ласкается, как кот.

— Ты не говори ей, что она влюбила в себя Кетлинга.

— Так вот я и выдержу?

Заглоба отлично знал, что Бася не в состоянии выдержать, потому-то он и приказал ей молчать.

Он отправился дальше, весьма довольный своей хитростью, а Бася влетела, как бомба, к Дрогаевской.

— Я ушибла колено, а Кетлинг по уши влюбился в тебя! — закричала она еще с порога. Я не заметила, что дышло торчит в сарае, и хвать!.. даже искры из глаз посыпались, но это ничего. Пан Заглоба просил не говорить тебе этого. Я ему не обещала молчать и сейчас же сказала тебе, а ты все хотела уверить меня, что он влюблен в меня! Не бойся, не обманешь!.. Все еще болит! Я ничего не говорила о Нововейском насчет тебя, а о Кетлинге, ого! Он теперь ходит по всему дому, сжимает свою голову и рассуждает сам с собою. Хорошо, Христина, очень мило! Шотландец! Шкот! кот! кот!

При этом Бася стала приближать палец к глазам подруги.

— Бася! — останавливала ее Дрогаевская.

— Шкот, шкот, кот, кот!

— Какая я несчастная, какая несчастная! — воскликнула Христина и заплакала. Варвара сейчас же начала успокаивать ее, но это не помогало: девушка разрыдалась так, как никогда не рыдала в жизни.

И в самом деле, никто не знал во всем доме, как она была несчастлива. Несколько дней она ходила как в горячке, лицо ее побледнело, глаза ввалились, грудь дышала коротко и отрывисто; вообще с ней происходило что-то необыкновенное, она будто страшно занемогла, и не постепенно, а сразу: словно вихрь или буря налетела на нее, разожгла ей кровь и ослепила, подобно молнии, ее воображение. Она не могла противостоять такой внезапной и неотразимой силе. Спокойствие покинуло ее, а воля была — как птица с подстреленными крыльями.

Христина не знала, любит ли она или ненавидит Кетлинга; она боялась даже задать себе этот вопрос, но чувствовала, что сердце ее билось только для него, что голова, в силу инерции, думала только о нем и что везде и всюду был только он. И не было у нее сил избавиться от этого! Гораздо легче было не любить, чем забыть его, так как глаза ее были опьянены им, уши очарованы его речами и вся душа была полна им одним. Сон не избавлял ее от этого докучливого видения, потому что девушка не успевала закрыть глаза, как лицо его наклонялось к ней, и он шептал: «Ты для меня дороже царства, скипетра, славы и богатства». И так близко, близко склонялось над нею это лицо, что она чувствовала его дыхание, чувствовала, как кровь приливает к голове. Горячая кровь русинки сказывалась в ней, и в груди ее пылал какой-то неведомый ей дотоле жар, от которого ей становилось и страшно, и стыдно; какая-то болезненная, но в то же время приятная нега наполняла все существо ее. Ночь не приносила ей облегчения, но еще больше расстраивала и утомляла ее.

— Христина! Христина! Что с тобою? — говорила она сама себе.

Голова ее была все время точно в чаду.

Но ведь ничего еще не случилось, они не сказали друг другу и двух слов, и хотя мысли ее были поглощены Кетлингом, но какое-то инстинктивное чувство подсказывало ей: «Будь осторожна! Избегай его!» И она избегала.

К счастью, все это время девушка не думала о своей помолвке с Володыевским, а не думала она потому, что ничего еще не случилось, и потому, что, кроме Кетлинга, она не думала ни о себе, ни о других Все это Христина старалась скрыть в глубине души своей и утешалась мыслью, что никто не догадывается и не думает ни о ней, ни о Кетлинге. Как вдруг слова Баси убедили ее, что, наоборот, все догадываются, думают о них и даже мысленно соединяют их, а потому стыд, горе и отчаяние так овладели ею, что она расплакалась, как дитя.

Однако слова Баси были только началом всевозможных намеков, подмигиваний, покачиваний головы и неоконченных слов, которые ей предстояло видеть, слышать и перенести. Все это за обедом и началось: Маковецкая стала вдруг посматривать то на Кетлинга, то на Христину, чего раньше не делала. Заглоба многозначительно покрякивал. Разговор по временам прерывался неизвестно почему, и водворялась тишина, а однажды, во время такого перерыва, растрепанная Бася громко крикнула:

— Я знаю что-то, да не скажу!

Христина вспыхнула, а вслед за тем побледнела, точно какое-нибудь несчастье промчалось над ее головою. Кетлинг тоже смутился. Оба прекрасно сознавали, что это относилось к ним, и хотя они избегали разговоров друг с другом, а Христина боялась даже взглянуть на него, однако было ясно, что между ними что-то совершается, что, собственно, обоих и смущало. Это обстоятельство сближало их и в то же время и разделяло так, что они теряли свободу и переставали быть друзьями. К счастью, никто не обратил внимания на слова Баси, потому что все были заняты тем, что Заглоба собирался ехать в город и привезти оттуда целую компанию гостей.

И в самом деле, вечером дом Кетлинга был освещен многочисленными огнями; приехали несколько офицеров и музыка, которую Кетлинг выписал для развлечения дам. По случаю поста и траура хозяина нельзя было танцевать, но все занимались разговором и слушали музыку. Дамы оделись по-праздничному; Маковецкая нарядилась в платье из восточной шелковой материи, Бася оделась очень пестро и привлекала внимание офицеров румянцем своих щек и светлым цветом волос, которые поминутно нависали ей на глаза; всех смешили ее остроумные, смелые речи и поражали манеры, в которых проглядывала казачья удаль, шедшая рука об руку со свободной непринужденностью. Христина, кончившая носить траур по отцу, была в белом платье с серебряными разводами. Одни из офицеров сравнивали ее с Юноной, другие с Дианой, но никто из них не посмел подойти к ней ближе, никто не покручивал усов, не шаркал ногами, не закидывал на плечи рукавов кунтуша, не смотрел на нее блестящими глазами и не начинал разговора о своих чувствах Она только заметила, что все смотрят на нее с каким-то особенным восхищением и даже удивлением, как и на Кетлинга; некоторые даже, подойдя к нему, пожимают ему руку, словно бы поздравляют его и чего-то желают; в ответ на это он пожимает плечами и разводит руками, как бы отпираясь от чего-то. Будучи по природе догадливой и проницательной, Христина была почти уверена, что все говорят о ней, считают ее невестой Кетлинга. И так как она не могла предвидеть, что Заглоба уже успел шепнуть каждому из них, что она — будущая невеста, то девушке не могло прийти на ум, откуда у всех могло явиться такое предположение.

«Не на лбу ли это у меня написано?» — с беспокойством думала Христина, будучи сконфужена и опечалена всем происходившим.

До слуха ее стали долетать отрывистые слова, которые говорились громко, но вроде бы не были обращены к ней. «Счастливец Кетлинг!..», «В сорочке родился!..», «Неудивительно, потому что и он красавец!..» и тому подобные слова слышала она.

Некоторые вежливые кавалеры, желая занять ее разговором и сказать что-нибудь приятное, беседовали с Христиной о Кетлинге, хвалили его храбрость, доброту, вежливость и древний род. И девушка должна была слушать все это, невольно ища глазами того, о ком говорили, а когда глаза ее встречались с его взглядом, то очарование овладевало ею с новой силой, и она бессознательно упивалась этим-зрелищем. И как резко выделялся Кетлинг из толпы этих грубых солдат! «Царевич среди своих придворных», — думала Христина, глядя на это благородное аристократическое лицо, на эти гордые глаза, преисполненные истомы и грусти, на этот лоб, окаймленный густыми белокурыми волосами. Сердце ее сжималось и замирало, как будто он был ей дороже всех на свете. Кетлинг видел все это и, не желая усиливать ее смущения, не подходил к ней, когда никого не.было подле. С царицей он не мог бы поступать вежливее и внимательнее. В разговоре с нею он наклонял голову и сгибал одну ногу, как бы желая этим показать, что он готов сейчас упасть перед нею на колени. Он всегда говорил серьезно и никогда не шутил с нею, как с Варварой. В обращении с нею, рядом с уважением, проявлялась тень какой-то тихой грусти. Благодаря этому никто не позволял себе высказываться слишком откровенно или смело шутить; все словно прониклись сознанием того, что эта девушка стоит выше всех по рождению и по достоинству, и всякий боялся быть с нею недостаточно вежливым.

Христина благодарила его в душе за это, и вечер, в общем, прошел для нее очень приятно, хотя несколько тревожно. Около полуночи музыка перестала играть, дамы распрощались с обществом, и только тогда рюмки заходили быстрее вокруг стола, пир начался, и Заглоба сделался распорядителем пира. Бася, довольная балом и веселая, как птичка, побежала наверх и перед молитвой стала шуметь и болтать, передразнивать разных гостей. Между прочим она сказала Христине, хлопая в ладоши.

— Как хорошо, что приехал твой Кетлинг, по крайней мере, у нас всегда будут гости военные! Пусть только кончится пост, так я до упаду натанцуюсь. Вот весело-то будет на твоем обручении с Кетлингом!.. А на вашей свадьбе! Ну, если я не переверну всего дома вверх дном, то пусть меня татары возьмут в плен! А что, если бы они взяли так всех нас? Вот была бы штука, а? Милый Кетлинг! Он будет устраивать разные разности, пока не сделает вот так!

При этом Бася вдруг бросилась на колени перед Христиной и, обняв ее за талию, стала говорить, подражая голосу Кетлинга.

— Сударыня! Я так люблю вас, что не могу жить без вас. Я вас люблю и пешком, и на лошади, натощак и после обеда, вечно и по-шотландски… Хотите ли вы быть моей женой?

— Баська! Я рассержусь! — кричала Христина. Но вместо того, что рассердиться, она обняла ее и, приподняв, стала целовать в глаза

Глава XIII

[править]

Заглоба прекрасно знал, что не Варвара, а Христина нравилась больше маленькому рыцарю, поэтому-то он и решился устранить ее, будучи уверен, что Володыевский, не имея выбора, обратится к Басе, которая до того вскружила голову старого шляхтича, что он не мог себе представить, чтобы кто-нибудь предпочел ей другую.

Он рассудил, что невозможно сделать лучшей услуги Володыевскому, как посватать ему «мальчика», и мысль эта приводила в восторг старого рыцаря. Заглоба злился на Володыевского, а также на Христину; ему хотелось, конечно, чтобы Михаил женился лучше на Христине, чем вовсе не женился, но он решился употребить все средства, чтобы женить своего друга на Варваре Езеровской.

Зная склонность маленького рыцаря к Дрогаевской. он намеревался выдать ее как можно скорее за Кетлинга Но ответ, полученный от Скшетуского несколько дней спустя, поколебал решение Заглобы

Скшетуский советовал ему не вмешиваться в подобные дела, чтобы избегнуть тех недоразумений, которые могут произойти между друзьями. Заглоба был с этим согласен и, чувствуя некоторые угрызения совести, успокаивал себя следующим образом:

— Если Христина дала слово Михаилу, и я стал бы вбивать Кетлинга, как клин, между ними, это другое дело. Какой-то мудрец сказал: «Не клади пальца между дверью». Но желать может всякий. Впрочем, что же я такого сделал, что?

Говоря это, Заглоба взялся за бока и, оттопырив нижнюю губу, стал вызывающе смотреть на стены своей комнаты, как бы ожидая возражений, но стены не отвечали, и он продолжал:

— Я сказал Кетлингу, что «мальчик» предназначен у нас для Миши. Разве это неправда? Неужели я не могу сказать этого? Да если я желаю ему чего-нибудь другого, то пусть меня блоха укусит.

Стены подтвердили своим молчанием справедливость Заглобы, между тем он продолжал:

— Я сказал Басе, что Христина победила Кетлинга, разве это не правда? Разве он сам не обнаружил этого, так сильно вздыхая возле печки, что даже пепел разлетался по всей комнате? А я что сам заметил, то и другим сказал. Скшетуский реалист, ну да и мою сметливость никто не бросит собакам! Я сам знаю, что можно сказать и чего нельзя. Гм, он пишет, чтобы ни во что не вмешиваться! Попробуем. Я не буду вмешиваться, но если я окажусь в комнате с Христиной и Кетлингом, то непременно уйду и оставлю их вдвоем. Пусть они сами говорят, как знают. Ба! Я думаю, они и выскажут, что следует. Не надо им помощи, когда их и без того тянет друг к другу, так что глаза белеют. Кстати, и весна приближается и не только солнце, но и страсти начинают пригревать сильнее. Хорошо, я ничего не буду делать, только посмотрим, что из всего этого выйдет.

Вывод не замедлил обнаружиться. На страстной неделе все обитатели дома Кетлинга переехали в Варшаву и остановились в гостинице на Длугой улице, чтобы, находясь вблизи церквей, помолиться вволю и насытиться зрелищем веселой праздничной толпы.

И здесь Кетлинг считал себя хозяином и, несмотря на свое иностранное происхождение, прекрасно знал столицу и везде имел массу знакомых, благодаря которым он мог все устроить. Он был донельзя предусмотрительным и, казалось, угадывал мысли своих спутниц, особенно Христины. Все искренно любили его; Маковецкая, будучи предупреждена Заглобой, смотрела снисходительно на него и на Христину, но ничего не говорила, потому что Кетлинг молчал тоже. Почтенная тетушка считала очень естественным, что рыцарь ухаживает за барышней, особенно такой рыцарь, которого высоко и низко поставленные люди ценили иуважаяк до такой степени он умел покорить всех своей наружностью, вежливостью, солидностью, щедростью, мягкостью, мужеством и военной доблестью.

— Я не буду мешать им, — думала Маковецкая — Пусть будет так, как Бог даст и как рассудит мой муж.

Благодаря этому, Кетлинг чаще и дольше оставался с Христиной здесь, чем в своем доме. Впрочем, все были всегда вместе.

Обыкновенно Заглоба шел под руку с Маковецкой, Кетлинг — с Христиной, а Варвара, будучи младше всех, бежала одна впереди, то сильно забегая вперед, то останавливаясь перед окнами магазинов посмотреть на товары и на разные заморские чудеса, которых она еще не видывала. Христина постепенно привыкла к Кетлингу и, опираясь на его руку, слушала его речи или смотрела в его благородное лицо; она уже не чувствовала прежнего смущения, сердце ее не билось так беспокойно в груди; она не терялась, но испытывала приятное и опьяняющее ощущение. Они всегда были вместе, в церкви, стоя рядом на коленях, они шептали молитву или присоединялись к церковному пению.

Кетлинг хорошо знал состояние своего сердца, а Христина, по недостатку храбрости или желая обмануть самою себя, не сказала еще «люблю его», но тем не менее они горячо полюбили друг друга.

К этому чувству присоединились еще дружба и привязанность, так что хотя они и не сказали ничего друг другу про свою любовь, но время проходило как сон, и счастье окружало их

Это спокойствие Христины вскоре должно было нарушиться массой упреков совести. Привыкнув к Кетлингу, подружившись с ним и полюбив его, молодая девушка перестала тревожиться; впечатления ее не были так порывисты, а волнение крови и расстроенное воображение успокоились. Они были так близко друг к другу и им было так хорошо, что Христина, отдавшись всей душой настоящему, не хотела думать о том, что все очарование может разрушиться от одного слова Кетлинга «люблю».

Скоро он вымолвил это слово. Однажды, когда Варвара с Маковецкой были у одной больной родственницы, Кетлинг предложил Христине и Заглобе осмотреть королевский замок, которого Христина никогда еще не видала, но слышала много хорошего о тех редкостях, которые хранились в нем. Они отправились туда втроем. Благодаря щедрости Кетлинга перед ними раскрылись все двери, а сторожа низко кланялись Христине, как королеве, являющейся в свою резиденцию. Кетлинг знал отлично устройство дворца и водил девушку по великолепным залам и комнатам. Они осматривали театр, королевские бани, картины, изображающие битвы и победы Сигизмунда и Владислава, одержанные над татарами; наконец они взошли на террасу, откуда открывался роскошный вид на Варшаву и окрестности. Христина не могла прийти в себя от удивления, а молодой человек все показывал и объяснял ей, прерывая время от времени свои речи и заглядывая ей в темно-голубые глаза, как бы говоря: «Что значат все эти чудеса и чего стоят все эти драгоценности в сравнении с тобой, мое сокровище!»

Девушка поняла эту безмолвную речь. Потом Кетлинг ввел ее в одну из королевских комнат и сказал, остановившись перед потайной дверью:

— Здесь можно пройти в кафедру по длинному коридору, который оканчивается маленьким крылечком возле главного алтаря. На этом крылечке король с королевой обыкновенно стоят у обедни.

— Я хорошо знаю это, — ответил Заглоба, — потому что был здесь с Яном Казимиром, а Мария Людовика так сильно любила меня, что оба часто приглашали меня слушать с ними обедню, чтобы пользоваться моим обществом и брать пример с моего благочестия.

— Не хотите ли пройти туда? — спросил Кетлинг девушку, делая знак сторожу отрыть дверь.

— Войдемте, — сказал она.

— Идите себе одни, — отозвался Заглоба. — У вас ноги помоложе, а я порядком пошатался. Ступайте, ступайте себе, я останусь здесь с привратником и отдохну, а вы можете помолиться, я не буду за это в претензии.

Они вошли.

Кетлинг взял молодую девушку за руку и повел ее по длинному коридору; он не прижимал к сердцу эту руку, но тихо и сосредоточенно шел вперед. Свет, проходящий через боковые окошечки, время от времени освещал их, затем они снова погружались во мрак Сердце Христины сильно билось, так как они впервые остались вдвоем, но спокойствие и кротость Кетлинга вполне успокаивали девушку. Наконец они достигли крылечка, находившегося по правую сторону церкви и выходившего к главному алтарю.

Прежде всего они опустились на колени и стали молиться. В церкви было тихо и пусто. Две свечи горели в алтаре, середина церкви находилась в величественном полумраке. Только через разноцветные стекла падал слабый свет на их чудные спокойные лица, погруженные в молитву и похожие на лица херувимов.

Кетлинг встал первым, но так как в церкви нельзя говорить громко, то он обратился шепотом к Христине:

— Взгляните на эту бархатную спинку, на ней остались следы от голов королевской четы. Королева садилась здесь, ближе к алтарю. Отдохните на ее месте.

— Правда ли, что она была несчастлива всю жизнь? — прошептала, садясь, Христина.

— Я еще в детстве слышал о ней, во всех рыцарских замках рассказывали ее историю. Очень возможно, что она была несчастлива, так как не могла выйти замуж за того, кого любила.

Христина оперлась головою на углубление, которое продавила голова Марии Людовики, и закрыла глаза; грудь ее как-то болезненно сжалась, а холод повеявший от пустой церкви, заморозил то спокойствие, которым так недавно было преисполнено все ее существо.

Кетлинг молча смотрел на нее; их окружала торжественная тишина. Потом, опустившись медленно на колени перед Христиной, он стал говорить взволнованным, но тихим голосом:

— Мне не грешно стать перед вами на колени здесь, в этом святилище, ибо где же будет благословлена чистая любовь, если не в церкви. Я вас люблю больше себя, больше всех благ земных, люблю вас всей душой, всем сердцем и здесь, у этого алтаря, говорю вам о своей любви!..

Христина побледнела, как полотно. Она отодвинулась на бархатнее изголовье и не сделала ни одного движения, а молодой человек между тем продолжая:

— Здесь, у ног ваших, я жду вашего приговора: должен ли он наполнить меня небесной радостью или бесконечной скорбью, которой я не сумею пережить?.

Он подождал ответа, но когда его не последовала, то молодой человек склонил голову так низко, что она достигла почти ног Христины, волнение его усиливалось, а голос дрожал, как бы от недостатка воздуха.

— Поручаю вам свое счастье и жизнь. Сжальтесь, прошу вас, потому что мне страшно тяжело…

— Помолимся Богу! — сказала внезапно Христина и опустилась на колени

Кетлинг не понял, но не смел противоречить этому и беспокойный, но полный надежды, он стал с ней рядом на колени и начал молиться.

В пустой церкви раздавался время от времени усиливающийся шепот их голосов, которые, благодаря эху, казались страстными и грустными.

— Господи, будь милостив ко мне, грешной! — шептала Христина.

— Господи, помилуй нас! — повторял Кетлинг.

После того девушка стала тихо молиться, но Кетлинг видел, что она вздрагивала от рыданий и долго не могла успокоиться; наконец, овладев собою, она продолжала стоять на коленях без движения, потом встала и проговорила:

— Пойдемте!..

И они опять очутились в длинном коридоре, но Кетлинг напрасно смотрел ей в глаза, стараясь прочесть в них ответ. Она шла быстро, как бы стараясь очутиться поскорее в той комнате, где остался Заглоба. Не доходя несколько шагов до двери, молодой рыцарь схватил ее за платье.

— Панна Христина! Ради всего святого!

Христина обернулась и, быстрым движением схватив его руку, моментально прижалась к ней губами.

— Я люблю вас всей душой, но никогда не буду вашей женой! — отвечала она

И прежде чем Кетлинг успел оправиться от смущения, она прибавила:

— Забудьте обо всем, что было.

Через минуту они очутились в комнате. Сторож спал, сидя на кресле, а Заглоба точно так же уснул на другом: Однако они оба проснулись при появлении молодых людей. Заглоба открыл свой единственный глаз и стал полусознательно мигать, пока не припомнил всего.

— А что вы? — сказав он, оправляя кушак. Мне снилось, что у нас новый электор, Пяст. Были ли вы на крылечке?

— Да

— А дух Марии Людовики не почудился вам случайн?

— Напротив? — глухо ответила Христина.

Глава XIV

[править]

Выйдя из замка, Кетлинг, чтобы собраться с мыслями, попрощался с Христиной и Заглобой, которые возвратились в гостиницу, а сам качая обдумывать поступок Христины. Бася с Маковецкой уже вернулись от больной, и жена стольника встретила Заглобу следующими словами:

— Я получила письмо от мужа, который в настоящее время в станице с Володыевским. Они оба здоровы и собираются к нам. Вам тоже есть письма от них, а мне только постскриптум в письме мужа, он пишет, что процесс с Жубрами за одно имение Баси кончился блатополучно. Они уже там готовятся к сеймикам. Он пишет; что имя Собеского играет там большую роль, так что и сейм будто согласен с ним во всем. Все собираются сюда на элекцию, но наши будут на стороне коронного маршала. Там уже тепло и идут дожди. В Верхушке у нас сгорели постройки… Работник заронил огонь, а ветер…

— Где же Мишино письмо ко мне? — спросил Заглоба, прерывая целый поток новостей, которые старалась вылить Маковецкая не переводя духу.

— Вот! — отвечала она, подавая ему письмо. — Погода стояла ветреная, а все были на ярмарке.

— Каким же образом дошли сюда эти письма? — опять спросил Заглоба.

— Они были присланы в до Кетлинга, а оттуда человек принес их… Так я говорила вам, что был ветер…

— Не хотите ли послушать?

— Хорошо, с удовольствием.

Заглоба распечатал и начал читать, сначала про себя вполголоса, а потом громко для всех

«Посылаю вам первое письмо, а другого, пожалуй, не будет, так как почта здесь плохая, и я намерен скоро явиться сам. Здесь, в поле, мне хорошо, но сердце рвется к вам, а воспоминаниям нет конца, благодаря чему мне милее уединение, чем компания.

Обещанного дела у нас уже нет, потому что орда сидит тихо, только небольшие шайки бушуют на лугах, но мы два раза так ловко подошли к ним, что не оставили ни одного свидетеля поражения…»

— Вот нагрели-то их! — весело воскликнула Варвара. Лучше всего быть солдатом.

«Татары из школы Дорошенки, — продолжал читать Заглоба, — охотно бы подрались с нами, но они ничего не могут без ордынцев. Пленные сознались, что крупные шайки не могут ниоткуда двинуться, и сам я думаю, что это правда, так как иначе они давно бы явились к нам, потому что луга зазеленелись и им можно свободно прокормить лошадей. Кое-где лежит еще снег, но вся степь покрылась уже травою, и дует теплый ветер, от которого лошади делаются ленивее, а это первый признак весны. Я уже послал прошение об отпуске и со дня на день жду ответа, чтобы уехать. Нововейский останется здесь вместо меня, потому что работы так мало, что мы с Маковецким по целым дням травим лисиц ради забавы, так как мех их никуда не годен весной. Здесь много дроф, а мой слуга застрелил из винтовки пеликана. Сердечно приветствую вас, целую руки сестре, а также панне Христине и прошу ее не лишать меня своего расположения, а главное, прошу Бога о том, чтобы она была ко мне по-прежнему благосклонна. Передайте мой поклон панне Варваре. Нововейский несколько раз вымещал свою злобу на спинах негодяев; но он все еще злится, видно, ему не сделалось от этого легче. Да хранит вас Бог и не лишает своей милости.

P. S. Я купил у проезжих армян очень хороший мех горностая и думаю привезти его в подарок для панны Христины, а для нашего „мальчика“ найдутся турецкие сласти.»

— Пусть себе пан Михаил их сам кушает, ведь я не ребенок! — обиделась Варвара, и щеки ее зарделись.

— Значит, вы и видеть его не хотите? Вы сердитесь на него? — спросил Заглоба.

Но она проворчала себе что-то под нос и, сердясь, раздумывала о том, как Володыевский легко к ней относится; впрочем, она отчасти думала о дрофах и пеликане, который ее особенно интересовал.

Во время чтения письма Христина сидела, повернувшись спиной к свету и закрыв глаза, и потому никто из присутствующих не видел ее лица, иначе все узнали бы, что с ней происходит что-то необыкновенное. Сцена в церкви и письмо Володыевского как громом поразили ее. Чудесное сновидение кончилось, и девушка очутилась лицом к лицу с грустной действительностью Мысли ее путались, а в сердце боролись какие-то странные чувства Володыевский со своим письмом, со своим приездом и горностаями показался ей таким ничтожным, что внушал даже отвращение. Кетлинг же казался ей дороже прежнего. Ей дорога была мысль о нем, дороги его слова, его любимое лицо и его грусть. И вдруг все это надо было бросить, уйти от того, к кому стремилась душа и сердце, к кому протягивались руки, бросить любимого человека в тоске и отчаянии и отдаться душой и телом другому, который потому только был ей ненавистен, что был именно другим.

— Нет, видно, не совладать мне с собою! — думала Христина.

И она чувствовала то, что могла чувствовать пленница, которой связывают руки, а ведь она сама связала себя словом, данным Володыевскому; ведь она могла сказать ему раньше, что будет его сестрою и больше ничем.

Она вспомнила тот принятый и возвращенный поцелуй, и стыд и презрение к самой себе овладели ею. Любила ли она в то время Володыевского? — Нет. В сердце ее не было любви; было только немного сострадания; а любопытство и кокетство прикрывалось личиной сестринского сочувствия. Только теперь она почувствовала, что поцелуй по любви и поцелуй по чувству сострадания так же походят друг на друга, как ангел на демона. Она презирала и вместе с тем сердилась на Володыевского. Ведь он тоже был виноват, почему же она одна сокрушапась и беспокоилась об этом? Отчего же и он не попробует этого горького зелья? Не имеет ли она оснований сказать ему, когда он вернется: «Я ошиблась, и сочувствие к вам приняла за любовь, -вы тоже ошиблись и забудьте меня так, как я вас забыла!..»

Но она боялась мести грозного рыцаря, боялась не за себя, а за голову любимого человека, на которую должна была неминуемо обрушиться эта месть. Она представляла, как Кетлинг начинает биться с этим зловещим фехтовальщиком и как падает, подобно цветку, срезанному косой; ей представилась кровь, бледное лицо, закрытые навеки глаза, и страдания ее сделались невыносимы. Она быстро встала и ушла в свою комнату, чтобы спрятаться от людей и не слышать их разговора о скором возвращении Володыевского. Она все больше и больше ожесточалась против маленького рыцаря.

Но угрызения совести и сожаление последовали за нею и не покинули ее даже во время молитвы; они легли с нею в постель и продолжали свои речи, когда она лежала, изнемогая от усталости.

«Где он? — спрашивало ее сожаление. — Смотри, он не вернулся домой, ходит ночью и в отчаянии ломает руки. Ты, готовая отдать за него душу, отравила ему жизнь, вонзила ему в сердце нож…»

«Если бы не твое кокетство и не желание нравиться всякому встречному, — говорило угрызение совести, — все могло бы быть иначе, а теперь тебе остается только отчаяние. Ты виновата, страшно виновата! Нет исхода и нет тебе спасения; остались лишь стыд слезы и горе…»

«А как он стоял перед тобою на коленях! — опять заговорило сожаление. — Странно, что у тебя не разорвалось сердце, когда он смотрел тебе в глаза и просил пощады. Чужого было бы жаль, а его, любимого, дорогого. Боже! Сжалься над ним и пошли ему утешение!»

«Если бы не твоя ветреность, — повторяло угрызение совести, — он мог бы уйти довольный, ты могла бы броситься ему в объятия, как избранница его сердца, как жена…»

«И быть всегда с ним!» — прибавило сожаление

«Ты виновата!» — говорило угрызение совести.

«Плачь, Христина!» — подсказывало сожаление.

«Напрасно, — молвило угрызение, — этим не смоешь вины!»

«Утешь его, чем можешь», — настаивало сожаление.

«Володыевский убьет его!» — отвечало угрызение.

Холодный пот обдал Христину, и она села на кровати. Вся комната была залита лунным светом и казалась какой-то таинственной и странной.

«Что это такое? — думала Христина. — Вон там, я вижу, спит Баса, потому что луна светит ей прямо в лицо, да когда же она успела прийти, раздеться и лечь? Ведь я ни минуточки не спала. Ах!..Видно, моя бедная головушка не в состоянии уже соображать…»

Пораздумав таким образом, она снова легла, но сожаление и угрызение совести, как два призрака, уселись опять краям кровати, то прячась, то выплывая из лунного света

— Нет, лучше вовсе я не буду сегодня слать! — сказала себе Христина.

И она стала думать о Кетлинге, страдая все больше и больше.

Внезапно в тишине ночи раздался жалобный голос Баси.

— Христина!

— А?.. Ты не спишь?

— Мне снилось, что какой-то турок застрелил пана Володыевского стрелой. Ах, Господи, Боже мой Меня даже лихорадка трясет. Помолимся Богу, чтобы он уберег его от несчастия.

В голове Христины мелькнула, как молния, мысль: «Ах, если бы его кто-нибудь подстрелил!» В эту же минуту ею овладела такая злоба, что потребовались нечеловеческие усилия, чтобы молиться за Володыевского, однако она ответила:

— Хорошо, Бася, помолимся.

Затем обе они поднялись с кроватей и стали голыми коленями на залитый ярким лунным светом пол и начали читать молитву. Голоса их то усиливались, то ослабевали, взаимно вторя друг другу; казалось, что комната превратилась в монастырскую келью, в которой две беленькие монашенки читают вслух ночные молитвы.

Глава XV

[править]

На следующий день Христина несколько успокоилась, так как из всех дорог она выбрала себе одну, наиболее трудную, но надежную; по крайней мере, вступая на нее, она знала, куда по ней может дойти. Она решила прежде всего увидеть Кетлинга и в последний раз переговорить с ним, чтобы избавить его от опасности. Но это не так легко было сделать, потому что Кетлинг несколько дней не показывался вовсе, а также не возвращался на ночь домой. Христина вставала на заре и ходила в ближайшую церковь доминиканского монастыря, надеясь встретить его и поговорить без свидетелей.

И в самом деле, спустя несколько дней она встретила его в воротах. Заметив девушку, Кетлинг снял шляпу, поклонился и остановился; на его лице были следы усталости и бессонных ночей, глаза ввалились, на висках появились желтые пятна; прекрасное лицо пожелтело, и весь он казался завядшим цветком. Сердце Христины готово было разорваться на части при виде этого, и, несмотря на свою врожденную робость и нерешительность, она первая протянула ему руку и сказала:

— Да пошлет вам Бог утешение и забвение!

Кетлинг взял ее руку и приложил сначала к горячему лбу, потом сильно и долго прижимая ее к своим губам и наконец заговорил решительным и полным смертельной тоски голосом:

— Нет, я не утешусь и не смогу забыть вас!..

Была минута, когда Христине нужно было вооружиться всей силой воли, чтобы не обнять его и не сказать: «Люблю тебя больше всего! Бери меня!» Девушка чувствовала, что она готова заплакать, и потому крепилась и молча стояла против него. Однако она превозмогла себя и заговорила спокойно, но очень быстро, не переводя дыхания.

— Может быть, вы успокоитесь, когда я скажу вам, что иду в монастырь и не буду принадлежать никому. Не порицайте меня, потому что я и без того несчастна! Дайте мне слово, что вы никому не скажете про свои чувства… что вы не заикнетесь о том, что случилось… и я не откроюсь ни другу, ни родственнику. Это моя последняя к вам просьба. Будет время, когда вы узнаете, почему я это делаю. Но и тогда будьте великодушны! Больше ничего не могу вам сказать. Обещайте же мне то, о чем я вас прошу, и утешьте меня, иначе я умру!

— Клянусь! — отвечал Кетлинг.

— От души благодарю вас! Но старайтесь казаться спокойным при посторонних, чтобы кто-нибудь не догадался о ваших чувствах Мне пора идти. Вы так добры, что я не подберу слов для благодарности. С нынешнего дня мы не будем больше встречаться наедине. Скажите же мне еще раз, что вы не сердитесь на меня. Потому что страдать не значит прощать. Помните, что вы уступаете меня Богу и никому больше.

Кетлинг хотел Сказать что-то, но страдания сдавили ему грудь, из которой вырвался какой-то неопределенный, подобный стону, звук, затем он дотронулся руками до висков Христины и долго так держал их, как бы благословляя и прощая ее. Затем они расстались; она прошла в церковь, а молодой человек пошел в гостиницу, избегая встречи с кем-нибудь из знакомых.

Христина только к полудню вернулась домой, где застала почетного гостя: это был подканцлер, прелат Ольшовский. Он неожиданно явился к Заглобе, желая познакомиться с этим знаменитым рыцарем, «ум и военные подвиги которого, как говорил он, могут служить образцом, достойным подражания, для всех рыцарей нашей великой Речи Посполитой». Заглобу несколько поразило, но еще больше обрадовало посещение такого почтенного священника: он потел, краснел и нежился, желая в то же время показать Маковецкой и девушкам, что он привык к визитам государственных сановников и чувствует себя вполне хорошо в их присутствии. Представленная прелату, Христина смиренно поцеловала его руку и села рядом с Басей, довольная, что никто не заметил на ее лице следов недавних потрясений.

Между тем подканцлер так щедро осыпал похвалами Заглобу, что казалось, будто он доставал эти похвалы из своих фиолетовых, обшитых кружевами рукавов, где их был большой запас.

— Не подумайте, что я явился сюда из одного любопытства видеть и познакомиться с первым рыцарем Речи Посполитой, и хотя герои всегда достойны удивления, однако мы привыкли посещать тех, у кого мужество и ум идут рука об руку, имея в виду и личную от этого пользу.

— Ловкость, особенно в военном деле, — скромно отвечал Заглоба — я приобрел с летами, и очень может быть, что только поэтому иногда со мной советовался еще покойный Конецпольский, отец хорунжего, а потом Николай Потоцкий, князь Иеремия Вишневецкий, Сапега и Чарнецкий, но что касается прозвища Улисса, то я всегда отказывался от него из скромности.

— Однако же оно так связано с вашим именем, что стоит только кому-нибудь сказать «наш Улисс», не называя по фамилии, и все тотчас же догадаются, о ком идет речь. Так что в нынешнее, трудное и богатое событиями время, когда многие не знают, как быть и чью держать сторону, я сказал: «Пойду послушаю мнения других, избавлюсь от сомнений и позаимствуюсь умным советом». Вы, я полагаю, догадываетесь, что дело идет о приближающихся выборах и что в настоящее время дорога каждая оценка кандидатов, не говоря уже о той, которую вы можете дать. Я слышал, что в кругу рыцарей упорно держится слух, что вы недружелюбно смотрите на иностранцев, посягающих на наш трон. Вы будто бы говорили, что Вазы не могли считаться иностранцами, так как в их жилах текла кровь Ягеллонов, но что эти кандидаты совсем нам чужды, они не знают наших старопольских обычаев, не сумеют также сочувствовать нашей свободе и что отсюда очень легко может возникнуть неограниченная форма правления. Признаюсь вам, что мнение это достойно уважения, но простите меня за вопрос: действительно ли вы высказали это мнение или же общество приписывает вам, по обыкновению, все глубокомысленные замечания.

— Вот эти дамы могут быть свидетельницами, — отвечал Заглоба, — и хотя им несвойственно рассуждать о таких предметах, однако пусть они скажут, если их Господь наградил наравне с нами даром слова.

Подканцлер невольно взглянул на Маковецкую и на прижавшихся друг к другу девушек.

Воцарилось глубокое молчание; спустя минуту вдруг раздался серебристый голосок Варвары Езеровской:

— Я не слышала!

И девушка страшно сконфузилась и покраснела до ушей, особенно потому, что Заглоба сейчас же сказал:

— Простите, ваше преподобие! Она молода и потому ветрена. Что же касается кандидатов, то я не раз говорил, что свобода поляков может пострадать от них.

— Я сам побаиваюсь этого, — отвечал Ольшовский, — но если бы мы захотели выбрать кого-нибудь из династии Пястов, который был бы одной с нами крови, то посоветуйте нам, на кого обратить внимание? Одна ваша мысль о Пясте так велика, что она, подобно пламени, распространяется по стране и везде на сеймиках только и слышно: «Пяст! Пяст!»

— Правда, правда! — перебил Заглоба.

— Однако, — продолжал подканцлер, — гораздо легче говорить о Пясте, чем найти такого, который бы отвечал всем требованиям, поэтому не удивляйтесь, если я спрошу вас кого вы имеете в виду?

— Кого я имел в виду? — повторил озабоченна Заглоба.

И он оттопырил нижнюю губу и сморщил брови. Ему трудно было ответить на это фазу, так как до этого времени он не только не имел никого в виду. Он вообще не имел того мнения, которое навязал ему ловкий подканцлер. Впрочем, он знал и понимал, что Ольшовский желает склонить его на чью-то сторону, и Заглоба нарочно заставил его высказаться, так как речи эти льстили его самолюбию.

— Я только говорил в принципе, что нам нужен Пяст, — отвечал он наконец, — но я, говоря правду, не называл никого.

— Я слышал о честолюбивых замыслах Богуслава Радзивилла! — сказал вскользь Ольшовский.

— Пока я могу дышать своими легкими, пока в жилах моих будет течь еще кровь, — вскричал глубоко убежденный Заглоба. — Не бывать этому! Я не хотел бы жить среди такого опозоренного народа, который бы избрал своим королем Иуду-предателя!

— Это голос ума и гражданской добродетели! — пробурчал подканцлер.

«А — подумал Заглоба, — ты хочешь, чтобы я проговорился, но подожди, я заставяю и тебя высказаться».

Ольшовский продолжал:

— Когда же ты, наше отечество, пустишься опять в плавание, подобно восстановленному кораблю? Какие бурят скалы встретятся тебе на пути? Горе тебе, если чужеземец сделается твоим кормчим, но что же делать, если среди твоих сынов не найдется достойного.

При этом он развел своими белыми руками, украшенными драгоценными перстнями, и, как бы сдаваясь, склонил голову и сказал:

— Остается только Конде, князь Лотарингский или Нейбургский?.. Ничего не поделаешь.

— Это невозможно! Пяст! — отвечал Заглоба.

— Кто? — спросил Ольшовский Опять молчание.

Подканцлер заговорил снова.

— Найдется ли кто-нибудь, кого бы все согласились избрать? Где же тот, кто мог бы сразу так понравиться всему воинству, против которого никто не смел бы роптать?.. Был один величайший, достойнейший и добрейший ваш приятель, окруженный почестями и славой- Да, был такой-

— Князь Иеремия Вишневецкий — перебил его Заглоба.

— Да, но он уже в могиле.

— Сын его еще жив! — отвечал Заглоба

Подканцлер закрыл глаза и долго сидел молча, потом вдруг поднял голову, посмотрел на Заглобу и медленно произнес

— Слава Богу, что он внушил мне мысль познакомиться с вами. Да, сын великого человека жив, молод и полон сил, а Речь Посполитая у него в долгу. Но из всего громадного состояния у него ничего не осталось, кроме славы, так что в нынешнее испорченное время кто осмелится произнести его имя, кто будет поддерживать его кандидатуру, когда каждый обращает внимание только на золото? Вы — это другое дело! Но много ли найдется таких? Неудивительно, что тот, который провел геройски свой век на поле битвы, не устрашится отдать дань справедливости на поле выбороа. Но последуют ли остальные его примеру?.

При этих словах подканцлер задумался и, подняв к небу глаза, продолжал;

— Бог сильнее всех; Он один знает, что ожидает нас. Как только подумаю я о том, что все рыцарство верит и надеется на вас, то замечаю, что какая-то надежда внедряется и в моем сердце Скажите мне по правде, существовало ли когда-нибудь невозможное для вас?

— Никогда! — отвечал убедительно Заглобз.

— Однако мы не можем выставить его сразу кандидатом. Пусть лучше все привыкнут к его имени, но так, чтобы оно не казалось слишком грозным для противников, пусть они лучше смеются и пренебрегают им, но не ставят более сильных претендентов. Может быть, что-нибудь и выйдет из этого с Божьей помощью, когда старания обеих партий взаимно уничтожатся. Прокладывайте понемногу дорогу, так как ваш кандидат достоин вашего ума и опытности. Да благословит вас Бог в ваших предприятиях!..

— Могу ли я предполагать, — спросил Заглоба, — что вы тоже думали о князе Михаиле?

Прелат-подканцлер вынул из-за рукава маленькую книжечку, на которой чернело крупное заглавие: «Censura candidatorum», и сказал:

— Читайте, и пусть эта рукопись ответит за меня!

Сказав это, подканцлер собрался уходить, но Заглоба задержал его и сказал:

— Позвольте мне еще ответить вам. Прежде всего благодарю Бога, что малая печать находится в таких руках, которые умеют смягчать сердца людей.

— Как так? — спросил удивленный подканцлер.

— Во-вторых, говорю вам, что кандидатура князя Михаила весьма близка моему сердцу, так как я знал и любил его отца, а также вместе со своими друзьями сражался под его командой, поэтому-то они все будут рады, когда окажется возможность высказать ту любовь для сына, которую они питали к его отцу. Вот я и хватаюсь обеими руками за этого кандидата и сегодня еще поговорю с подкоморием Крыцким, который не только знаком мне, но приходится даже сродни; его очень любит шляхта, да и трудно не любить его. Вот оба мы и будем стараться сколько возможно и, с помощью Божьей, что-нибудь да сделаем.

— Да руководят вами ангелы небесные, — отвечал прелат, — и если так, то мне больше ничего не надо.

— Ваша честь, позвольте мне сказать еще одно. Я боюсь, чтобы вы не подумали: "Навязал я ему свои собственные взгляды, уверил его, что он сам додумался до кандидатуры князя Михаила, короче, сделал из дурака что вздумалось. Ваша честь! Я буду держать сторону князя Михаила только потому, что сочувствую ему, вот что! И потому, что вы тоже симпатизируете ему!.. Я буду стоять за княгиню, за моих друзей, ради уважения к тому уму, — при этом Заглоба поклонился, — который произвел на свет эту Минерву, но вовсе не ради того, что вы уговорили меня, как ребенка; наконец, скажу вам, что я поступал по собственному убеждению, а не потому что я дурак, который на всякое предложение умного человека говорит хорошо!

При этом Заглоба поклонился еще раз и умолк. Ксендз-подканцлер сначала заметно сконфузился, но, видя веселое лицо старого шляхтича и чувствуя, что дело принимает хороший оборот, он искренно расхохотался и, схватившись за голову, начал повторять:

— Улисс, ей-Богу, настоящий Улисс! Милый брат, говорят, что когда хотят сделать добро, то надо всячески хитрить с людьми, но с вами, как я вижу, надо действовать открыто. Вы мне пришлись по душе.

— Точно так же, как мне князь Михаил.

— Да пошлет вам Господь здоровья! Я доволен, несмотря на то, что вы меня победили Много, должно быть, вам пришлось съесть в молодости скворцов. А вот этот перстень пусть останется у вас на память о нашем союзе.

— Пусть лучше этот перстень останется на своем месте, — возразил Заглоба.

— Примите его ради меня.

— Нет, ни за что не возьму! Разве потом, когда-нибудь, после элекции.

Подканцлер понял и больше не настаивал; однако он ушел с сияющим лицом.

Заглоба проводил его за ворота и, возвращаясь обратно, ворчал про себя:

— Гм! Вот ему и наука! Попал дока на доку… Но все-таки мне честь! Скоро сюда станут приезжать первые сановники. Интересно, что там думают наши дамы?

Действительно дамы удивлялись Заглобе, который вырос в их глазах, особенно в глазах Маковецкой, и не успел он показаться, как она воскликнула с жаром:

— Вы превзошли Соломона своим умом!

— Кого, вы говорите, я превзошел? — сказал с радостью Заглоба. — Подождите, скоро увидите и гетманов, и епископов, и сенаторов, так что придется просто отбиваться от них или прятаться за занавеску…

Разговор их был прерван приходом Кетлинга.

— Кетлинг, хочешь повышения? — спросил Заглоба, опьяненный собственным величием.

— Нет, — отвечал печально рыцарь, — мне опять придется уехать.

Заглоба взглянул на него внимательнее.

— Что это ты, словно пришибленный?

— Да вот потому, что уезжаю.

— Куда?

— Я получил письма из Шотландии от моих старых друзей, а также от друзей моего отца. Мне нужно непременно поехать туда по делам и, может быть, надолго… Грустно мне расставаться с вами, но ничего не поделаешь!

Заглоба вышел на середину комнаты, посмотрел на Маковецкую, а потом по очереди на обеих девушек и спросил:

— Вы слышали? Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Аминь!

Глава XVI

[править]

Хотя Заглоба изумился, услыхав об отъезде Кетлинга, однако в уме его не мелькнуло и тени какого-нибудь подозрения; впрочем, легко было подумать, что Карл II припомнил услуги предков Кетлинга и пожелал отблагодарить последнего потомка этого рода. Гораздо более странным могло бы показаться Заглобе, если бы было иначе. Вдобавок Кетлинг показал Заглобе какие-то заморские письма, чем окончательно уверил его.

Этот отъезд поколебал однако все планы старого шляхтича, и поэтому он с беспокойством подумывал о том, что будет дальше. Володыевский мог приехать с минуты на минуту.

«Степной ветер наверняка развеял его грусть, — думал Заглоба, — и он вернется еще большим молодцом, чем уехал, а так как его всегда больше тянуло к Христине, то он тут же сделает ей предложение. А потом? Ну, а потом Христина, конечно, согласится, ибо как же отказать такому кавалеру, притом брату Маковецкой, и бедный, милый „мальчик“ останется ни при чем».

Ззгтюба с упорством старых людей решил женить маленького рыцаря на Езеровской, так что ни доводы Скшетуского, ни его собственное решение, ничто не могло отказаться от этого.

Иногда он давал себе слово не мешаться ни во что, но вслед за тем упорно возвращался к мысли о сватовстве. Целые дни раздумывал Заглоба о том, как взяться за дело, составлял планы и придумывал всевозможные комбинации. Старик до того увлекался, что когда находил, по его мнению, средство, та громко вскрикивал, воображая, что все уже окончилось.

— Да благословит вас Бог!

И вдруг он увидел, что все его желания и планы почти рухнули. Оставалось только бросить все и сдаться на волю Божью. Из головы Заглобы улетела тень надежды, что Кетлинг обнаружит, свои чувства и предпримет что-нибудь решительное перед отъездом. Поэтому старый рыцарь, руководимый лишь любопытством и горем, затеял расспросить молодого человека о времени его отъезда и о том, чем намерен он заняться, возвратись а Польшу. Подозвав его, Заглоба печально спросите

— Так как каждый лучше всего знает, что ему надлежит делать, то я не стану упрашивать тебя остаться, но мне хотелось бы только знать, когда ты вернешься?..

— Могу ли я угадать, что ждет меня впереди, — отвечал Кетлинг. — Ждет ли меня там успех или неудача — не знаю… Если можно будет, то вернусь когда-нибудь, а нужно будет, то останусь там навсегда.

— Вот увидишь, что сердце твое будет рваться к нам.

— Хотел бы умереть только здесь, в этой стране, которая дала мне все, что могла даты

— Видишь ли, в других странах иноземец всегда останется пасынком, а наша мать сейчас пригреет и приласкает всякого.

— Истина это, великая истина! Ах, если бы я только мог. Я все могу встретить в своем старом отечестве, только не счастье.

— Ведь говорил я тебе: остепенись, женись, а ты и слушать не хотел, А женившись, ты уж не мог бы покинуть нас, а должен был бы вернуться, разве только ты захотел бы возить свою жену по бурным волнам, чего я вовсе не одобряю. Что же, я советовал тебе, а ты не хотел слушать.

При этом Заглоба стал пристально всматриваться в лицо Кетлинга, ожидая оправданий, но последний молчал, свесив голову и опустив глазе.

— Что же ты скажешь, а? — сказал, немного помолчав, Заглоба.

— Не было подходящего случая, — медленно отвечал молодой рыцарь.

Заглоба стая шагать по комнате, а потом, остановившись перед Кетлингом, заложил назад руки и сказал:

— А я говорю тебе, что был! А если не было, то пусть я не подпояшу больше этим кушаком своего брюха. Христина хорошо к тебе относится.

— Бог даст что она и всегда хорошо будет относиться ко мне, даже когда, когда нас разделят моря.

— Ничего! Больше ничего!

— Ты говорил с ней об этом?

— Ах, оставьте, пожалуйста, мне и без того грустно, что я уезжаю.

— Кетлинг, хочешь я спрошу, пока еще не ушло время?

Молодой рыцарь подумал, что так как Христина хотела, чтобы любовь их осталась тайной для всех, то она обрадуется возможности открыто отказаться от нее.

— Уверяю вас, ничего не выйдет из этого; я сделал все возможное, чтобы выбросить из головы это чувство, но если вы верите в чудеса, то можете спросить.

— Конечно, если ты старался искоренить в тебе это чувство, то ничего не поделаешь. Только позволь же тебе, что я был гораздо лучшего мнения о твоем постоянстве.

Кетлинг встал, порывисто вскинул руки и начал говорить с несвойственною ему горячностью.

— К чему желать овладеть вон теми звездами, которые горят в небесах я не взлечу худа, а они не в состоянии снизойти ко мне. Горе тем, которые вздыхают по луне.

Заглоба рассердился и стал сопеть Несколько времени он не мог даже говорить, м только поборов свой гнев, отвечал отрывистым голосом:

— Милый мой! Каким же дураком ты считаешь меня! Но если ты хочешь рассуждать, то говори со мной, как с человеком, который питается мясом и хлебом, а не беленой. Если бы я вдруг помешался и стал уверять тебя, что моя шапка — это луна, которой я не могу достать; тогда, конечно, я стая бы ходить по городу с открытой лысиной, а мороз хватал бы меня за уши, как собака за ноги. Но я не способен на это. Я только то знаю, что эта девушка сидит здесь в третьей комнате от нас, что она ест и пьет, что она тоже шагает ногами, когда ходит, что нос ее краснеет от мороза, а в жару ей жарко, что ей чешется там, где комар укусит, и что она тем только похожа на луну, что не имеет бороды. Если рассуждать по-твоему, то можно сказать, что репа — это астролог. А что касается Христины, то ты сам виноват, если не говорил с нею, но если ты полюбил девушку, вообразил себе, что она недоступна, как луна, и уезжаешь отсюда, то ты этим отравишь свой ум и свою честь, вот что я хотел сказать тебе!

— От пищи, которую я употребляю, — возразил Кетлинг, — мне не сладко, но горько. Я еду, потому что долг велит, и не спрашивал, потому что не было о чем. Но вы ложно судите обо мне. Видит Бог, что ложно. Сильно ошибаетесь.

— Послушай, Кетлинг, я ведь знаю, что ты порядочный человек, только я никак не могу понять твоего поведения. В наше время, бывало, отправляешься к девушке и говоришь ей в глаза: «Любишь — будь моею; не любишь — я не возьму тебя». И всякий знал, что ему надлежит делать, а у кого не хватало храбрости, тот посылал за себя кого-нибудь другого. Я предлагал тебе поговорить с нею и еще раз предлагаю. Я пойду переговорю и принесу тебе ответ, а ты, соображаясь с ним, уедешь или останешься — это дело твое.

— Я поеду, потому что иначе невозможно.

— Но ты вернешься.

— Нет! Но сделайте милость, не говорите больше об этом; если вы хотите удовлетворить свое собственное любопытство, то можете спрашивать что угодно, только не от моего имени.

— Боже мой! Да ты, верно, уже спрашивал.

— Оставим этот разговор! Ради всего святого.

— Ну хорошо, будем говорить о воздухе. Черт побери, что у вас за манера. Так значит, ты должен ехать, а я — проклинать.

— Прощайте.

— Стой, стой! У меня сейчас злость пройдет. Кетлинг, голубчик, подожди немного, мне нужно поговорить с тобой. Когда же ты едешь?

— Когда поустроюсь с делами. Мне хотелось бы дождаться присылки арендных денег, а домик, где мы жили, я охотно продал бы, если бы случился покупатель.

— Пусть купит Маковецкий или Володыевский! Ах, Боже мой, да неужели ты уедешь, не попрощавшись с Михаилом?

— Мне очень жаль, что я не увижу его.

— Он приедет сюда очень скоро, мы ждем его с минуты на минуту! Может быть, он уговорит тебя взять Христину. — При этом Заглоба замолк, как бы охваченный каким-то беспокойством.

«Хорошо, если я угожу Мише, а если он вовсе не захочет этого и отсюда выйдет недоразумение между ним и Кетлингом, тогда пусть себе Кетлинг лучше уезжает», — подумал он.

И Заглоба начал тереть себе лысину и, наконец, сказал:

— Все это говорится от полноты моих чувств. Я до того ставил Христину, как приманку. Все это от любви к тебе. Что мне, старику, за дело до всего этого?.. Это поистине одна привязанность к тебе, и больше ничего. Я ведь не занимаюсь сватовством, потому что иначе стал бы прежде всего сватать себя. Ну, бей меня по роже, но не сердись!

Кетлинг обнял Заглобу, который до того расчувствовался, что тотчас же велел подать флягу вина и сказал:

— Ради твоего отъезда мы каждый день будем выливать по одной такой фляжке.

Они выпили; Кетлинг попрощался и ушел. Вино между тем так подействовало на воображение Заглобы, что он упорно стал думать о Варваре, Христине, Володыевском и Кетлинге, мысленно составлял из них пары и благословлял их; наконец, он соскучился по девушкам и сказал себе:

— Пойду-ка я посмотрю на этих коз.

Девушки сидели в комнате, помещавшейся по другую сторону сеней, и прилежно вышивали. Поздоровавшись с ними, Заглоба стал ходить по комнате, слегка волоча за собою ноги, которые отказывались ему служить после вина. Он посматривал на девушек, которые сидели друг подле друга, так что русая головка Баси почти касалась темных волос Христины. Варвара следила глазами за Заглобой, но Христина прилежно шила, и иголка ее быстро мелькала взад и вперед

— Гм! — отозвался Заглоба.

— Гм! — повторила Варвара.

— Не передразнивайте меня: я сердит!

— Он, верно, отрубит мне голову! — воскликнула девушка, притворяясь испуганной.

— Тра-та-та! Тараторка! Стоит вам язык отрезать, вот что!

Говоря это, Заглоба приблизился к девушкам и, подбоченясь, вдруг спросил без всякого предисловия.

— Хотите замуж за Кетлинга?

— Даже за пятерых таких сразу, — тотчас же ответила Варвара.

— Тише, муха, вас не спрашивают. Я к вам обращаюсь, Христина, хотите замуж за Кетлинга?

Христина слегка побледнела, хотя и подумала вначале, что Заглоба спрашивает это у Варвары, потом она взглянула на старого шляхтича своими темно-голубыми глазами и спокойно ответила:

— Нет!

— Почему же нет? Вот это мило, по крайней мере, коротко! Скажите, пожалуйста! А почему же вы, барышня, не желаете?

— Потому что я ни за кого не выйду замуж.

— Голубушка Христина, ты бы сказала это кому-нибудь другому, — вмешалась Варвара.

— Отчего же вам так противно замужество? — продолжал Заглоба свои расспросы.

— Мне не противно замужество, но я хотела бы поступить в монастырь, — отвечала Христина.

Голос ее звучал так убедительно и так грустно, что Бася и Заглоба ни на минуту не подумали, что это шутка. Они с изумлением стали посматривать друг на друга.

— Гм! — сказал Заглоба.

— Я хочу поступить в монастырь, — кротко повторила Христина.

Варвара посмотрела на нее, потом обняла ее за шею и, прижавшись своими алыми губками к щеке Христины, быстро заговорила:

— Христина, дорогая моя, скажи, что ты молвила это на ветер, а то я готова реветь и, ей-Богу, зареву!

Глава XVII

[править]

После свидания с Заглобой Кетлинг был еще раз у Маковецкой и сообщил ей, что должен остаться в городе по делам и, может быть, уедет на несколько недель в Курляндию перед окончательным отъездом. Он выразил сожаление, что не может лично принимать в своем доме дорогих гостей, но умолял ее считать всегда его домик своей резиденцией и жить там с братом во время выборов.

Маковецкая согласилась, потому что дом все равно был бы необитаем и не приносил никому пользы.

После этого разговора Кетлинг исчез и не показывался больше ни в гостинице, ни в окрестностях Мокотова, куда вскоре переехала Маковецкая с девицами. Одна лишь Христина чувствовала его отсутствие, так как Заглоба был занят приближающейся элекцией, а Маковецкая и Варвара так близко приняли к сердцу решение Христины, что не могли думать больше ни о чем.

Однако Маковецкая не пробовала уговаривать девушку отказаться от этой мысли и сомневалась, чтобы муж ее сделал иначе, так как в те времена считалось грехом отклонять кого-нибудь от подобного решения. Лишь один Заглоба, несмотря на свою религиозность, мог бы протестовать, если бы оказалось нужным, но так как в этом не предвиделось ни малейшей нужды, то он был совершенно спокоен и даже радовался в душе, что Христина не будет мешать браку Варвары с Володыевским. Теперь Заглоба не сомневайся больше в благополучном исходе своих задушевных желаний и отдался вполне общественным делам и подготовлениям к элекции. Он посещал шляхту и проводил время в беседах с ксендзом Ольшовским, которого он очень полюбил, и сделался его сообщником и другом.

После каждой такой беседы он возвращался домой еще большим сторонником Шста и заклятым врагом чужеземцев. Согласно наставлениям лодканцлера, он не говорил громко об этом, но не проходило дня без того, чтобы он не привлек кого-нибудь на сторону своего тайного кандидата И наконец, как обыкновенно бывает в таких случаях, эта кандидатура и свадьба Баси с Володыевским сделались просто целью его жизни.

Между тем срок элекции приближался.

Уже весна сняла ледяные оковы с рек и ручейков, подули теплые ветры, и деревья покрылись почками; цепи ласточек разорвались, и они начали выглядывать из мрака вод на свет Божий, как говорит простой народ. А вместе с ласточками и другими перелетными птицами начали стекаться отовсюду гости на выборы.

Прежде всего явились купцы, ожидавшие большого барыша там, куда стеклось более полумиллиона народу, считая вельмож и их дворы, а также шляхту, слуг и войска Сюда явились англичане, голландцы, немцы, русские, приехали также татары, турки, армяне и даже персы; они привезли сукна, полотна, камчатные ткани, парчу, меха, драгоценные и благовонные товары, а также сласти. На улицах и за городом были разбиты навесы, где помещались всевозможные товары Некоторые «базары» расположились даже в окрестных деревнях, так как всем было известно, что в столичных гостиницах может поместиться разве десятая часть всех избирателей и что большинство их поместится вне города, как и всегда бывало во время элекции. Наконец стала стекаться шляхта такими массами, что если бы они явились в таком количестве на неукрепленных границах Польши, то ни один неприятель не осмелился бы переступить их.

Носился слух, что выборы будут очень бурными, так как все мнения в государстве делились на три части, из которых каждая имела своего кандидата: Конде, князя Нейбургского и князя Лотарингского. Поговаривали, что каждая партия готова поддерживать оружием своего кандидата. Все беспокоились, но каждый упорно решил держаться своего кандидата. Предсказывали даже междоусобную войну, и мысль эта казалась вероятною при виде громадной военной дружины, сопровождавшей каждого вельможу, которые старались приехать пораньше, чтобы склонить побольше голосов на свою сторону. Когда Речь Посполитая была окружена неприятелями, которые прикладывали ей нож к горлу, тогда король и гетман смогли собрать лишь горсть войска, а теперь одни Радзивиллы явились, вопреки законам и постановлениям, с несколькими тысячами войска; точно так же, Пацы вели за собою большие отряды, а могущественные Потоцкие готовились привести с собою не меньше их; одни только польские, русские и литовские «князьки» являлись с меньшими силами. «Когда же ты опять поплывешь спокойно, корабль моего отечества!» — все чаще повторял ксендз Ольшовский, но сам руководился частностями; лишь одни донельзя испорченные аристократы думали о себе и о величии собственного рода; они готовы были каждую минуту раздуть междоусобную войну.

Число шляхты возрастало каждый день, и можно было надеяться, что после сейма, когда начнется элекция, они превзойдут силой всех сторонников вельмож. Но эта именно толпа не была в состоянии направить корабль Речи Посполитой на тихое течение, ибо ум их находился во мраке, а сердца были испорчены.

Все поэтому ожидали, что элекция будет обезображена, но никто не мог предугадать, что она будет такой жалкой, как оказалось впоследствии. Все сторонники «Пяста», кроме Заглобы. не будучи в состоянии предвидеть, до какой степени им помогут происки магнатов и бессмысленность шляхты, мало верили в возможность поддержать такого кандидата, как князь Михаил. Но Заглоба как рыба плавал в этом море. Когда начался сейм, он поселился в городе и только иногда заезжал в домик Кетлинга, чтобы повидать своего «мальчика», но и Бася не веселилась по-прежнему, расстроенная решением Христины, а потому Заглоба брал ее иногда в город посмотреть на базары и развлечься.

Они обыкновенно уезжали из дому рано утром и часто возвращались поздно вечером. Сердце девушки радовалось при виде неизвестных ей предметов и людей, а также разноцветной толпы и горделивых войск. Тогда глазки ее загорались, как угольки, а головка вертелась, как на шарнирах; она не могла налюбоваться и насмотреться вдоволь. Девушка осыпала Заглобу вопросами, на которые он охотно отвечал, потому что ему представлялась возможность обнаружить свою опытность и ученость. Очень часто компания приличных офицеров окружала их экипаж; все восхищались красотой Баси, ее остроумием и живостью характера, и тогда Заглоба, чтобы поразить их окончательно, рассказывал им историю татарина, которого она убила дробью.

Однажды они возвращались очень поздно, потому что целый день рассматривали свиту Феликса Потоцкого. Ночь была теплая, светлая; над лугами повис белый туман. Хотя Заглоба всегда остерегался, чтобы не нарваться на мошенников, что было не мудрено при таком сборище всевозможного люда и солдат, однако он крепко уснул, возница тоже взремнул, и только одна Езеровская бодрствовала, потому что думала обо всем виденном. Вдруг послышался топот нескольких лошадей. Девушка потянула Заглобу за рукав и сказала:

— Какие-то всадники летят за нами!

— Что? Как? Кто? — спрашивал спросонья Заглоба.

— Всадники какие-то мчатся за нами. Заглоба окончательно проснулся.

— Вот-те на! Сейчас уже и за нами. Правда, топот слышен, но может быть, кто-нибудь просто едет по этой же дороге.

— Я уверена, что это разбойники!

Басе страшно хотелось верить, что это разбойники, потому что она желала в душе, чтобы на них или напали, или что-нибудь случилось, чтобы ей можно было выказать свою храбрость. И когда Заглоба, сопя и ворча, стал вынимать из-под сиденья карманные пистолеты, которые он возил всегда с собой «на всякий случай», то Бася стала настаивать, чтобы Заглоба отдал ей один из них

— Первого, который приблизится к нам, я уложу на месте. Тетя хорошо стреляет из бандельера, но она ничего не видит ночью. Я уверена, что это разбойники! Ах, Боже мой! Хотя бы они напали на нас! Давайте мне скорее пистолет!

— Хорошо — согласился Заглоба, — но дайте мне слово не стрелять, пока я не скажу «пали»! Дай вам только оружие, так вы готовы выстрелить в первого попавшегося дворянина, не спрося предварительно «кто едет»! А потом разбирайся там с вами!

— В таком случае я спрошу раньше «кто едет».

— Ба, а если это будут какие-нибудь пьяницы, которые, услышав женский голос, как-нибудь неприлично сострят.

— Тогда я выпалю из пистолета, хорошо?

— Ну, вот извольте брать такого вертопраха в город Говорят вам, нельзя стрелять без команды.

— Я спрошу «кто едет» таким басом, что они не узнают.

— Пусть себе и так! Гм! Да они уже близко. Будьте уверены, что это порядочные люди, потому что мошенники спрятались бы где-нибудь во рву.

Но так как действительно встречалось много мошенников по дорогам и очень часто рассказывали про разные случаи, то Заглоба велел вознице не подъезжать близко к чернеющимся на повороте деревьям, но остановиться на освещенном месте.

В это время четыре всадника приблизились к ним на расстояние нескольких шагов. Тогда Бася громко окликнула их басом, который, по ее мнению, мог быть свойствен гусару:

— Кто едет?

— А что эта вы стали на дороге? — отвечал один из всадников, который, вероятно, подумал, что с проезжими случилось какое-нибудь приключение. Но, услышав этот голос, Варвара сейчас же опустила пистолет и быстро сказала Заглобе:

— Право, это, кажется, дядя?.. О Господи!..

— Какой дядя?

— Маковецкий.

— Эй, вы! — крикнув Заглоба — Не пан ли это Маковецкий с Володыевскмм?

— Заглоба! — откликнулся маленький рыцарь.

— Миша!

Заглоба заторопился и стал спускать ноги из повозки, но пока он спустил одну из них, Володыевский успел уже соскочить с коня и очутиться возле коляски. Узнав Варвару при лунном свете, он схватил ее за руки и поспешно сказал:

— Сердечно приветствую вас! А где ж панна Христина и сестра? Все ли здоровы?

— Здоровы, слава Богу! Наконец-то, вы вернулись, — отвечала с бьющимся сердцем Варвара. А дядя тоже здесь? Дядя! — Говоря это, она обняла Маковецкого за шею, а Заглоба тем временем обнял Володыевского.

После долгих приветствий маленький рыцарь представил стольника Заглобе, и приезжие всадники отдали лошадей конюхам, а сами уселись в экипаж. Маковецкий с Заглобой заняли почетное место, а Варвара с Володыевскмм сели на передней скамеечке.

Начались краткие вопросы и ответы, как обыкновенно, когда встречаются после долгого отсутствия

Маковецкий расспрашивал про жену, а Володыевский еще раз спросил о здоровье Христины; его удивило решение Кетлинга уехать, но он не остановился на этом, так как тотчас же должен был рассказать, что он делал в станице, как он подкарауливал мятежных ордынцев и как тосковал, но все-таки был рад, что отведал снова старой жизни.

— Мне просто казалось, — говорил он, — что мы опять с Скшетуским, Кушелем и Вершулом! И только когда мне приносили утром ведро воды, чтобы умыться, я видел у себя на висках седые волосы… тогда, разумеется, я опомнился, что я уже не тот, что был раньше, хотя мне все-таки казалось, что человек все тот же, пока у него есть охота жить.

— Вот это правда, — отвечая Заглоба, — вижу, что твое остроумие опять вернулось к тебе в степях, потому что раньше ты не выражался так метко. Саше главное — это охота! И нет лучшего лекарства от меланхолии.

— Что правда, то правда, — прибавил Маковецкий. — В Михайловской станице ужасно много подъемных шромыслов для добывания воды, потому что там нет ни одного источника. Так что, поверите ли, когда солдаты начнут на рассвете скрипеть этими насосами, просто душа радуется. Проснешься и сейчас же готов благодарить Создателя за то только, что живешь.

— Ах, если бы мне побывать хоть денек там! — воскликнула Варвара.

— Остается только одно средство, — отвечал Заглоба. — Выйти замуж за ротмистра пограничной стражи.

— Нововейский раньше или позже будет ротмистром, — прибавил маленький рыцарь.

— Ну, начали уж! — рассердилась Езероеекая. — Я вовсе не просила вас, чтобы вы мне привезли Нововейского вместо гостинца.

— Я вам привез еще кое-что, а именно, вкусных сластей. Вам будет здесь сладко, а бедняге Нововейскому там — горько.

— Зачем же вы не отдали ему эти спасти, пускай бы он кушал их там и дожидался, пока у него вырастут усы.

— Вообразите себе, — сказал Заглоба Маковецкому, — что они всегда так пикируются К счастью, пословица говорит «милые бранятся — только тешатся».

Бася ничего не отвечала, а Володыевский, как бы ожидая ответа, заглянул ей в лицо, освещенное лунным светом, и это крошечное личико показалось ему до того красивым, что он невольно подумал: «Ну и хороша же эта шельма, пожалуй, влюбишься».

Но, очевидно, он тотчас же подумал о другом, потому что сказал вознице:

— А ну-ка, посчитай кнутом лошадей и поезжай поскорее.

После этого обращения к кучеру коляска покатила так быстро, что наши путешественники долго сидели молча, и только когда они выехали на пески, Володыевский заговорил:

— У меня не выходит из головы этот отъезд Кетлинга, и надо же было так случиться, что он пришелся как раз к моему приезду и к началу элекции.

— Англичане столько же обращают внимания на нашу элекцию, сколько на твое прибытие, — отвечал Заглоба. — Бедный Кетлинг сам не свой, что принужден покинуть нас

Варваре так и хотелось сказать: «Особенно Христину», но она почему-то решила, не вспоминать ни о Христине, ни о ее обете. Женский инстинкт подсказал ей. что подобное известие может опечалить Володыевского, и ей самой сделалось как-то больно, поэтому она и замолкла, несмотря на всю порывистость своей натуры.

«Он и без того узнает о намерении Христины, — подумала она про себя, — но лучше всего не вспоминать об этом, тем более что и Заглоба не заикнулся о ней».

Между тем Володыевский обратился опять к вознице.

— Поезжай живей!

— Мы оставили своих лошадей и вещи в Праге. — сказал Маковецкий Заглобе. — и поехали вчетвером почти ночью, так как нам ужасно хотелось доехать поскорее.

— Верю, — согласился Заглоба. — Видели вы, сколько людей понаехало в столицу? За рогаткой стоят обозы и палатки, так что трудно и проехать. Удивительные вещи рассказывают об элекции, но об этом я вам расскажу дома, когда будет время.

Начался разговор о политике; Заглоба ловко старался выведать мнение стольника и, обращаясь к Володыевскому, без обиняков спросил:

— А ты, Миша, за кого отдашь голос?

Но вместо ответа Володыевский только вздрогнул и, как бы проснувшись, сказал:

— Интересно, спят ли они и увидим ли мы их сегодня?

— Верно, спят, — отвечала Варвара кротким и как будто сонным голосом, — но они проснутся и выйдут поздороваться с вами.

— Вы думаете? — спросил обрадованный рыцарь.

Он снова посмотрел на Варвару и снова подумал: «А ведь она хороша, эта шельма, при лунном свете!»

Они приближались к дому Кетлинга и через минуту уже были там.

Жена стольника и Христина уже почивали, но прислуга еще не спала, ожидая возвращения Варвары и Заглобы к ужину. Как только они вошли, в доме поднялась суматоха, Заглоба велел разбудить побольше людей, чтобы приготовить теплое кушанье для гостей

Стольник хотел было идти к жене, но та, услышав стук, догадалась, кто приехал, и через минуту очутилась внизу в накинутом наскоро платье; запыхавшись, она приветствовала мужа со слезами на глазах Начались поцелуи, объятия и торопливые речи, перемешанные с восклицаниями. Володыевский то и дело посматривал на дверь, в которую скрылась Варвара и из которой он надеялся увидеть свою возлюбленную, сияющую от тихого счастья, веселую, с блестящими глазами и распущенной второпях косой, но увы, никто не выходил из них, и только данцигские часы мерно постукивали в углу; время между тем летело обычным порядком; подали ужин, а дорогая и возлюбленная девушка все еще не являлась.

Наконец вошла одна Бася, грустная и нахмуренная; она подошла к столу и, оправляя ручкой свечу, обратилась к Маковецкому:

— Дядя! Христине нездоровится, так что она не придет, но она просит вас подойти хоть к дверям, чтобы поздороваться с вами.

Маковецкий сейчас же встал и вышел; Бася отправилась вслед за ним.

Маленький рыцарь сильно опечалился и сказал:

— Я никак не ожидал, что не увижу сегодня панны Христины. Неужели она так больна?

— Ах, нет, — отвечала Маковецкая, — но она теперь не от мира сего.

— Как? Почему?

— Разве Заглоба не говорил тебе о ее намерении?

— О каком намерении?

— Поступить в монастырь.

Володыевский заморгал глазами, как человек, который не расслышал того, что ему сказали: он изменился в лице, встал и опять сел, и так как пот в одну минуту выступил на его лбу, то он начал вытирать его руками. В комнате сделалось тихо.

— Миша! — окликнула его Маковецкая.

Он смотрел бессознательно то на нее, то на Заглобу и страшным голосом воскликнул:

— Неужели надо мною тяготеет проклятие?

— Господь с тобой! — крикнул Заглоба.

Глава XVIII

[править]

Это восклицание обнаружило тайну сердца маленького рыцаря перед Заглобой и Маковецкой, которые долго стояли в оцепенении после того, как Володыевский быстро ушел из комнаты.

— Ступайте, ради Бога, за ним, — сказала Маковецкая. — Уговорите, утешьте его, а не то я пойду.

— Не делайте этого, — отвечал Заглоба. — Там надо Христину, а не нас, но так как это невозможно, то лучше предоставить его самому себе. Всякое утешение не вовремя может довести до отчаяния.

— Уж я ясно вижу, что он любит Христину. Скажите, пожалуйста! Я знала, что ему нравились ее общество и советы, но я не могла вообразить себе, что он увлекся до такой степени.

— Он, должно быть, приехал сюда с готовым проектом, в котором видел все свое счастье, и вдруг все это разрушено.

— В таком случае, отчего же он не намекнул никому об этом, ни мне, ни вам, ни даже Христине? Может быть, Христина не дала бы обета.

— Удивительно, — отвечал Заглоба. — Он ведь так со мной откровенен и верит моей опытности больше, чем своей но он не только не сказал ни слова о своей любви, но даже как-то раз сознался, что это просто дружба

— Всегда он был скрытен!

— Значит, вы не знаете его, хотя и сестра ему. У него сердце, как глаза у карася, на самом верху. Я не видывал более искреннего человека. Однако, признаюсь, он поступил теперь иначе. Только почему вы уверены, что он не говорил с Христиной?

— Господи Боже мой! Да ведь Христина вполне самостоятельна; мой муж, как опекун, сказал ей «Лишь бы только нашелся честный и благородный человек, так можно и не обращать внимания на его состояние». Если бы Миша говорил с нею, то она могла ведь ответить ему: да или нет, — и он, по-крайней мере, знал бы, на что надеяться.

— Совершенно верно, потому что это известие поразило его совсем неожиданно, вы изволите правильно рассуждать, несмотря на то, что вы женщина.

— К чему тут рассуждения? Надо действовать!

— Пусть он женится на Варваре.

— По-видимому, он предпочитает Христину. Ах, если бы я раньше догадалась!

— Жаль, что вы не догадались.

— Как же мне было догадаться, если даже и вы, такой Соломон, не смекнули

— А почем вы знаете?

— Потому что вы сватали Кетлинга.

— Я? Да Бог с вами! Я никого не сватал. Я говорил, что она ему нравится, потому что это была правда; я говорил, что Кетлинг прекрасная партия, — это тоже правда, но сватовством пусть занимаются женщины. Да знаете ли, сударыня, что половина Речи Посполитой зависит от моего решения, когда же мне думать о чем-нибудь другом, кроме общественных интересов? Мне часто некогда проглотить ложку супа.

— Посоветуйте же нам, ради Бога, что-нибудь. Недаром все говорят о вашем уме.

— Все только и говорят о нем. Можно бы, кажется, и перестать. Что касается совета, то можно решить это двояким образом; или пусть Миша женится на Варваре, или пусть Христина изменит свое решение Потому что намерение — это еще не обет.

В это время вернулся Маковецкий, которому жена тотчас же все рассказала. Страшно смутился при этом шляхтич, так как он очень любил Володыевского, но не мог ничего придумать в настоящую минуту.

— Если Христина будет упорствовать, — говорил он, потирая лоб, — то как ей предложить такую комбинацию?.

— Христина непременно заупрямится, — отвечала Маковецкая. — Она всегда такая!

— Что это сделалось с Мишей, что он не объяснился с ней перед отъездом? — заметил стольник Маковецкий. — Могло быть еще хуже: она могла влюбиться в кого-нибудь другого.

— В таком случае она не поступила бы в монастырь, — отвечала жена стольника, — ведь она свободна.

— Это правда! — отвечал стольник.

Но Заглоба начинал уже смекать кое-что. Если бы он знал секрет Христины и Володыевского, то все объяснилось бы сразу, а иначе трудно было догадаться. Но быстрое соображение Заглобы пробило тьму и осветило истинную причину отчаяния маленького рыцаря и решения Христины

Через несколько времени он был уже уверен, что здесь замешан Кетлинг, но этому предположению недоставало уверенности, и он решил пойти к Войодыевскому и расспросить его обстоятельнее

По пути он с беспокойством подумал: «Много здесь моих трудов. Я хотел приготовить меду к свадьбе Баси и Володыевского, но вместо него наварил я кислого пива. А вдруг Миша вернется к старому решению и пойдет в монастырь по примеру Христины?..»

При этом Заглоба просто похолодел и прибавил шагу; через минуту он был уже в помещении Володыевского.

Маленький рыцарь ходил по комнате, как дикий зверь по клетке. Брови его были грозно сдвинуты, глаза красны — видно, что он сильно страдал. Увидев Заглобу, он внезапно остановился перед ним и, сложив на груди руки, воскликнул:

— Скажите мне, пожалуйста, что значит все это?

— Миша! — отвечал Заглоба — Подумай, сколько девушек поступает каждый год в монастыри Все это так натурально. Иные поступают туда даже против воли родителей, надеясь, что Господь заступится за них, а почему же ей не поступить: ведь она совершенно свободна

— К чему тайны! — крикнул Володыевский — Она не свободна, потому что обещала мне руку и сердце перед отъездом!

— А! Я не зная этого, — сказал Заглоба.

— Вот как! — повторил маленький рыцарь.

— Может быть, ее можно уговорить?

— Ей не до меня! Она видеть меня не захотела! — воскликнул глубоко огорченный Володыевский. — Я стремился сюда день и ночь, а она и видеть меня не хочет! Что же я сделал? Чем я провинился, за что меня преследует Божья кара, почему ветер играет мною, как сухим листом. Одна умерла, другая поступает в монастырь!.. Нет, видно, я проклят, ибо всем есть помилование и прощение, а я хожу как оглашенный.

Заглоба задрожал, боясь, чтобы Володыевский не начал богохульствовать от горя, как когда-то после смерти Ануси Борзобогатой, и желая отклонить его мысль от этого предмета, он начал:

— Во-первых, не сомневайся, Миша, в милосердии Божием, так как ты не можешь знать, что будет с тобою завтра. Может быть, Христина пожалеет тебя, сироту, и изменит свое решение. Во-вторых, послушай, Миша, неужели тебе не отрадно то, что сам Бог, отец наш милосердный, отнимает их у тебя, а не человек, ходящий по земле? Ну, скажи сам, что было бы лучше?

При этом маленький рыцарь стал угрожающе шевелить усиками и, заскрежетав зубами, крикнул сдавленным и прерывающимся голосом:

— О, если б это был живой человек! Пусть бы сыскался такой! Еще лучше!.. Мне можно было бы мстить.

— А теперь ты можешь молиться! — сказал Заглоба. — Послушай меня, старого друга, так как никто не может тебе лучше посоветовать. Может быть, все переменится к лучшему. Я сам. знаешь ли. хотел, чтобы ты женился на другой, но, видя твою скорбь, я страдаю вместе с тобою и буду молить Господа утешить тебя и склонить к тебе сердце этой неприступной девушки.

Говоря это, Заглоба стал вытирать слезы искренней дружбы и сострадания. Если бы он мог, то в ту же минуту готов был уничтожить все, что сам сделал для устранения Христины, и бросить ее в объятия Володыевского.

— Послушай! — сказал он, помолчав. — Поговори еще раз с Христиной, выскажи ей свою скорбь и свое невыносимое мучение, и да благословит тебя Бог! Неужели у ней каменное сердце, что она не сжалится над тобою. Я уверен, что она не пойдет в монастырь. Монашеская ряса — это прекрасная вещь, если только она не сшита из человеческой обиды. Ты скажи ей все это и вот увидишь. Зх, Миша, сегодня ты плачешь, а завтра мы будем пить на вашем обручении. Я уверен в этом! Девушка стосковалась, а потому и пришла ей в голову ряса. Будет она в монастыре, но только в таком, где ты будешь «звонить» на крестинах. Может, она и вправду любит тебя, а нам говорит о монастыре, чтобы обмануть нас. Ведь ты ничего не слышал из ее уст, Бог даст, и не услышишь ничего. Вы сговорились с нею держать все в тайне, поэтому она и не хочет выдать ее… Ей-Богу! Это одна лишь женская хитрость.

Слова Заглобы, как целебный бальзам, подействовали на опечаленного маленького рыцаря; надежда снова оживила его и наполнила глаза слезами; Володыевский долго не мог сказать ни слова и наконец, удержавшись от слез, бросился в объятия Заглобы и сказал:

— Ах, если б было побольше подобных друзей! Но будет ли только все, как вы говорите.

— Чего бы только ни сделал я для тебя! Все так и будет. Разве ты помнишь, чтобы я когда-нибудь ложно пророчествовал, неужели ты не веришь моей опытности и проницательности?

— Вы не можете себе представить, как я люблю эту девушку. Не подумайте, что я забыл совсем о той горячо любимой мною бедняжке, но сердце мое так слилось с этой, как губка с деревом. Дорогая моя! Сколько я передумал о ней в степи и рано утром, и в полдень, и вечером. В конце концов я стал, за неимением другого лица, говорить сам с собою. Ей-Богу, когда я гнался сломя голову по бурьяну за татарами, то и в ту минуту думал о ней.

— Верю, верю! Я в молодости тоже до того плакал по одной девушке, что даже глаза лишился, то есть не лишился совсем, но бельмо нажил.

— Я лечу сюда что есть духу и вдруг первое слово: монастырь. Но все-таки я надеюсь уговорить ее: я верю ее слову и чувству. Как это вы так сказали? «Хороша ряса»… но из чего?.

— Но если она не сшита из человеческой обиды.

— Прекрасно сказано! Почему это я никогда не выдумаю никакого мудрого изречения. По крайней мере, было бы развлечение в станице. Хотя я еще не успокоился в должной степени, однако вы придали мне бодрости. Мы действительно решили с нею держать все в тайне, так что девушка и в самом деле могла говорить о монастыре. Еще вы привели какой-то аргумент, но никак не могу его припомнить. Я значительно успокоился.

— В таком случае пойдем ко мне или я велю принести сюда флягу. Это развеселит тебя.

Они ушли оба и пили до поздней ночи.

На следующий день Володыевский оделся в богатую одежду, а лицо его приняло серьезный вид: вооружившись всевозможными аргументами, слышанными им от Заглобы и теми, которые он смог сам придумать, он явился в таком виде в столовую, где все собрались завтракать. Все явились, кроме Христины, которая тоже не заставила себя долго ждать. Не успел маленький рыцарь проглотить ложки две похлебки; как послышался шелест платья и молодая девушка вошла в комнату.

Она вошла так быстро, словно влетела. Щеки ее пылали, глаза были опущены, а лицо выражало смущение, страх и принужденность. Подойдя к Володыевскому, она протянула ему обе руки, но даже не взглянула на него. Когда маленький рыцарь стал горячо целовать ее руки, девушка страшно побледнела, но не произнесла ни слова приветствия.

Сердце Володыевского вмиг преисполнилось любовью, беспокойством и восторгом при виде ее нежного личика и при взгляде на ее стройную фигуру, от которой веяло теплотой; но его встревожило выражение беспокойства и страха на ее лице.

«Цветочек ты мой дорогой? — подумал он в душе. — Чего ты боишься? Ведь я охотно отдал бы за тебя жизнь и кровь свою.»

Но он не произнес это вспух и только долго прижимал свои остроконечные усики к ее атласным рукам, целуя их до красных пятен. Глядя на все происходившее, Варвара нарочно спустила свой русый хохолок на глаза, чтобы никто не заметил ее волнения, но в настоящую минуту никто и не обращал на нее внимания; все смотрели на эту пару и озабоченно молчали. Молчание это первым нарушил Володыевский.

— Я беспокоился всю ночь, — сказал он, — потому что не видел вас и притом услышал о вас такую печальную новость, что расположен был более плакать, но не спать.

Слыша такую откровенную речь, Христина побледнела еще больше, так что Володыевский, вообразив, что она упадет в обморок, поспешно прибавил;

— Мы должны еще поговорить с вами об этом предмете, но в настоящую минуту вам нужно успокоиться, и я не буду больше ни о чем спрашивать. Ведь я же не варвар и не волк какой-нибудь; Бог свидетель, как я люблю вас.

— Благодарю вас' — прошептала Христина.

Заглоба, стольник и его жена беспрестанно переглядывались, как бы побуждая друг друга начать обычный разговор, но никто не мог заговорить; наконец Заглоба начал первый.

— Нужно поехать в город, — сказал он, обращаясь к присутствующим. — Там перед элекцией все так и кипит, потому что каждый старается выдвинуть своего кандидата. По пути я скажу вам, за кого нужно подать голос.

Никто, однако, не отзывался, и потому Заглоба посмотрел кругом своим глазом и обратился к Варваре:

— А ты, жучок, поедешь с нами?

— Поеду, хотя бы даже на Русь, — резко ответила Варвара.

И опять молчание. Весь завтрак прошел в подобных попытках затеять разговор, но он все не вязался.

Наконец все встали. Володыевский подошел к Христине и сказал:

— Я должен переговорить с вами наедине.

Вслед за тем он взял ее под руку и повел в соседнюю комнату, ту самую, которая была свидетельницей их первого поцелуя. Уездив Христину на диван, он сел рядом и, как ребенка, стал гладить ее по голове.

— Христина! — начал он ласково. — Прошло ли твое смущение? Можешь пи ты отвечать спокойно и сознательно?

Смущение ее прошло; она была тронута добротою рыцаря и первый раз взглянула на него.

— Могу, — тихо отвечала она.

— Правда ли, что ты хочешь поступить в монастырь?

При этом Христина скрестила на груди руки и прошептала с мольбою:

— Не сердитесь на меня за это, не проклинайте меня, но это правда

— Христина! — сказал Володыевский. — Зачем ты попираешь ногами человеческое счастье?.. Где же твое слово, где наше условие? Конечно, я не могу вести войну с Богом, но заранее скажу то, что мне сказал вчера Заглоба: «Хороша монашеская ряса, но если только она не сшита из людской обиды». Обидев меня, ты не увеличишь Божьей славы, ибо Бог есть царь вселенной; Ему принадлежат все народы, земли, моря, реки, и птицы небесные, и звери лесные, и солнце, и звезды. У Него есть все, что ты только можешь себе вообразить, и даже больше, а у меня только одна ты, дорогая, любимая, ты мое счастье, мое сокровище. И неужели ты думаешь, что ты нужна Богу, что Он, такой богач, захочет отнять последнее сокровище у солдата?.. Конечно, Он, по доброте своей, согласится принять тебя, обрадуется и не обидится. Взгляни же, что ты Ему даешь — себя? Но ведь ты моя, ты сама обещала это, значит, ты даешь Ему чужую собственность, даешь Ему мои слезы, мое страдание, может быть, даже смерть. Имеешь ли ты на это право? Рассуди же это умом и сердцем и посоветуйся с совестью. Если бы я оскорбил тебя, или изменил, или сделал какое-нибудь преступление, ну — тогда другое дело! Но я поехал в степь к татарам сражаться с разбойниками, служить отечеству верой и правдой и все-таки любил тебя, думал о тебе целые дни и ночи, тосковал и грустил по тебе, как олень по воде, как птица по воздуху, как дитя по матери!.. И за все это вот как ты меня встретила и наградила. Христина, дорогая моя, друг мой, возлюбленная моя, скажи мне, почему все это произошло? Скажи мне откровенно, что за причина, ведь я сказал тебе о своих правах и требованиях; сдержи свое слово, не оставляй меня, сироту, одного с моим несчастьем. Ты сама дала мне на это право — не делай же меня изгнанником.

Бедный Володыевский не знал, что есть право важнее и древнее всех человеческих прав, которое заставляет сердце следовать голосу любви, и оно идет, а то сердце, которое перестает любить, совершает величайшее клятвопреступление, хотя очень часто это бывает так невинно, как невинно тухнет лампа, когда выгорит все масло. Не зная этого, Володыевский обнял колени Христины, просил и умолял, но она отвечала ему лишь потоком слез, так как не могла ответить сердцем.

— Христина, — сказал наконец, вставая, маленький рыцарь, — счастье мое может потонуть в твоих слезах, но я прошу тебя только об одном: сжалься надо мною! Скажи причину..

— Не спрашивайте меня о причине, — отвечала девушка, рыдая. — Не спрашивайте, потому что должно быть так, а не иначе. Я не стою вас и никогда не стоила. Я понимаю, как страшно я вас обидела, мне больно, но я не могу совладать с собой!.. Я знаю, что это обида. О Боже мой, сердце мое разрывается на части! Простите меня, не покидайте в гневе, не осуждайте и не проклинайте!

И Христина бросилась перед Володыевским на колени.

— Я знаю, что обижаю вас, но сжальтесь и простите меня!

Темная головка Христины почти касалась пола. Володыевский насильно поднял бедную девушку и посадил ее на диван, а сам как безумный стал ходить по комнате. По временам он внезапно останавливался и сжимал руками виски, затем опять начинал ходить по комнате, наконец он остановился перед Христиной.

— Прошу вас, подождите немного и оставьте мне хоть маленькую надежду, — сказал он. — Подумайте, что я ведь не каменный, зачем же вы прикладываете к моему сердцу без всякого сострадания раскаленное железо? Несмотря ни на какое терпение, я не выдержу, когда вы мне станете жечь кожу. Я даже не умею высказать, как мне больно. Ей-Богу, не умею!.. Вот видишь, какой я простофиля, и все за то, что провел всю жизнь в бою. О Господи! В этой же комнате мы полюбили друг друга! Христина! Я думал, что ты будешь моею по гроб — и вдруг ничего, ничего! Ах, Христина, дорогая, ведь я все тот же! Ты даже не знаешь, что удар этот тем чувствительнее для меня, что я уже утратил одно любимое существо! Боже, что мне сказать, чтобы тронуть твое сердце?.. Я только сам измучился, и больше ничего. Оставь же ты мне хоть надежду! Не отнимай сразу всего!

Христина не отвечала ни слова и лишь сильнее рыдала, а маленький рыцарь долго стоял перед нею, подавляя свои страдания и гнев, усмиряя которые, он повторил:

— Оставь же мне хоть надежду! Слышишь?

— Не могу, не могу! — отвечала Христина.

Володыевский отошел к окну и приложил голову к холодному стеклу. Долго стоял он без движения и, сделав затем несколько шагов в сторону Христины, прибавил очень тихо:

— Прощайте! Мне нечего здесь больше делать. Пусть ваше счастье будет так велико, как мое горе! Знайте, что я прощаю вас, пока еще только на словах, а -потом, когда Бог даст, то и сердцем прощу… Только будьте впредь сострадательнее и не давайте другой раз слова. Что мне сказать о том душевном состоянии, с каким я покидаю это жилище!.. Прощайте!

Сказав это, он дернул усиками, поклонился и ушел в соседнюю комнату, в которой застал Маковецких и Заглобу; все тотчас же вскочили, как бы желая расспросить его, но маленький рыцарь только рукой махнул.

— Ничего не вышло! — сказал он. — Оставьте меня в покое!..

Отсюда можно было пройти по узкому коридору в комнату Володыевского; и вот в этом-то коридорчике, подле лесенки, ведшей в девичью комнату, Варвара остановила рыцаря.

— Ах, если бы Бог утешил вас и внушил любовь в сердце Христины! — воскликнула она дрожащим от слез голосом.

Володыевский не отвечал ни слова и, не глядя на нее, прошел мимо. Но вдруг ему стало горько и, охваченный страшным гневом, он вернулся и стал перед Басей.

— Отдайте Кетлингу свою руку, — сказал он хриплым голосом с изменившимся и насмешливым выражением в лице. — Влюбите его в себя, а потом поприте ногами это чувство, разорвите ему сердце и поступайте в монастырь.

— Пане Володыевский! — воскликнула изумленная Езеровская.

— Доставьте себе наслаждение, попробуйте поцелуя, а потом отправляйтесь на покаяние!.. Ах, чтоб вас!..

Это было уже чересчур. Одному Богу было известно, сколько было альтруизма в ее пожелании Володыевскому, и за все это — неосновательное осуждение, насмешки и оскорбление в ту именно минуту, когда она готова была отдать кровь свою этому неблагодарному человеку. Пылкая, как огонь, душа ее вмиг загорелась, щеки зарделись, розовые ноздри раздулись, и она, тряхнув головкой, воскликнула:

— Знайте, что не я иду в монастырь из-за Кетлинга.

Вслед за тем она взошла на лестницу и исчезла из глаз рыцаря.

Он остался неподвижен, как каменный столб, и начал протирать глаза, словно только что проснувшийся человек

Вмиг кровь в нем закипела, он схватил саблю и крикнул:

— Горе изменнику!

Спустя несколько минут он помчался в Варшаву, так что только ветер свистел мимо его ушей и целый поток комков земли вылетал из-под копыт его лошади.

Глава XIX

[править]

Маковецкие и Заглоба смотрели с беспокойством, как уезжал Володыевский, и, казалось, глазами спрашивали друг у друга: что случилось и куда он едет?

— Великий Боже! Он готов уехать в степи, и тогда я не увижу его никогда в жизни! — воскликнула Маковецкая.

— Или, по примеру той девчонки, поступить в монастырь! — сказал Заглоба в отчаянии.

— Надо спасти его как-нибудь! — прибавил Маковецкий.

Вдруг распахнулась дверь, и в комнату, как вихрь, ворвалась Варвара, бледная и взволнованная.

— Спасите! Спасите! Пан Володыевский поехал убивать Кетлинга! — вскричала она, стоя посередине комнаты. — Ради всего святого, поезжайте и образумьте его! Помогите! Помогите!

— Что с вами? — воскликнул Заглоба, схватив ее за руки.

— Спасите!.. Володыевский убьет Кетлинга! Я виновница этого несчастия. Христина может умереть, и все это из-за меня.

— Да говорите же! — крикнул, тряся ее, Заглоба. — Почему вы знаете, что он поехал к Кетлингу? Каким образом вы виноваты?

— Потому что я сказала ему в гневе, что они любят друг друга, что Христина идет в монастырь из-за Кетлинга. О Боже, кто верит в Тебя, тот пусть летит и образумит его. Поезжайте вы поскорее, господа, все поезжайте. Поедемте все вместе!

Заглоба, не привыкший терять времени в таких случаях, выбежал на двор и приказал запрягать лошадей. Маковецкая хотела было расспросить Варвару обо всем, так как все еще не догадывалась о любви Христины и Кетлинга, но Варвара побежала вслед за Заглобой посмотреть, как станут запрягать лошадей. Она помогала выводить лошадей из конюшни и запрягать их в дышло и наконец подъехала к крыльцу, сидя на козлах с непокрытой головой. На крыльце уже стояли одетые мужчины.

— Слезайте долой, — сказал ей Заглоба.

— Не слезу!

— Слезайте, говорю вам!

— Не слезу! Садитесь, если хотите, а не то я поеду одна!

Говоря это, она подобрала вожжи, и мужчины, видя, что можно потерять много времени, согласились оставить ее на козлах.

Тем временем прибежал слуга с кнутом, а Маковецкая вынесла Басе шубку и шапку, так как было холодно, и они отправились.

Варвара так и осталась сидеть на козлах, а Заглоба, желая заговорить с нею, несколько раз приглашал ее пересесть на переднюю скамеечку, но девушка ни за что не соглашалась из страха, что ее станут бранить, ввиду чего Заглоба принужден был говорить с нею, сидя на задней скамейке; Варвара отвечала ему, не оборачиваясь.

— Откуда вы знаете, что Христина поступает в монастырь из-за Кетлинга?

— Я все знаю.

— Разве Христина сказала вам что-нибудь?

— Нет, Христина ничего мне не говорила

— В таком случае шотландец сказал?

— Нет, но я знаю, что он потому и в Англию уезжает. Он всех провел кроме меня.

— Удивительно! — воскликнул Заглоба.

— В этом вы сами виноваты, — сказала Варвара, — не надо было стараться их сближать.

— Ну, пожалуйста, не вмешивайтесь не в свое дело! — отвечал Заглоба, обиженный тем, что ему делают выговор при стольнике.

Но через несколько минут он прибавил:

— Странно!.. Я старался сблизить их? Я советовал? Вот интересно! Удивительное предположение.

— Что же? Неужели вы станете еще отпираться? — сказала девушка.

Заглоба замолчал; он никак не мог отрешиться от мысли, что Варвара права и что он в значительной степени виноват в этом деле. Мысль эта ужасно беспокоила его, и так как экипаж был очень тряский, то старый шляхтич, рассердившись, не пожалел для себя упреков.

«Было бы отлично, — думал он, — если бы Володыевский с Кетлингом обрезали мне уши. Женить кого-нибудь без согласия — это все равно что заставлять ехать верхом на лошади лицом к хвосту. Эта девчонка права! Если они будут драться, то я буду виноват в крови Кетлинга. Вот влетел-то я на старости лет! Тьфу! Однако, они меня провели, и странно, как я не догадался, почему это Кетлинг вдруг захотел уехать за море, а та чернушка — в монастырь. Как видно, Бася очень проницательна, если она все отгадала».

Заглоба задумался и через несколько минут проворчал:

— Большая шельма эта девушка! Видно, у Миши чужие глаза, если он не заметил ее ума и предпочел ей Христину.

Тем временем они приехали в город, но здесь начались затруднения, так как никто из них не знал, где живет Кетлинг, а также куда уехал Володыевский. Искать их в такой массе людей было очень трудно, а потому они отправились прежде всего в квартиру великого гетмана. Там сказали им, что Кетлинг завтра утром собирается уезжать за море, что Володыевский был и расспрашивал про него, но куда потом уехал, никто не знал. Предполагали, что в полк, который стоял за городом.

Заглоба велел ехать в лагерь, но нигде нельзя было ничего узнать. Они еще раз объехали все гостиницы на Дпугой улице, были на Праге, но все напрасно. Так застала их ночь, и они принуждены были вернуться домой, так как нечего было и думать, чтобы найти где-либо ночлег.

Все были очень опечалены; Бася немножко поплакала, религиозный стольник молился, а Заглоба все ворчал, беспокоясь не в шутку. Несмотря на это, он все-таки пробовал ободрить себя и своих спутников.

— Гм! Мы беспокоимся здесь, — сказал он, — а Миша, может быть, уже дома сидит?

— Или уже убит! — прибавила Варвара. — Стоило бы мне язык отрезать! — повторяла она со слезами. — Я виновата во всем, я виновата. О Господи! Да я, право, с ума сойду.

— Да тише вы! — крикнул Заглоба. — Вовсе не вы тут виноваты, и поверьте, что если кого убили, то не Михаила.

— Мне все равно: того и другого жаль! Ну и отблагодарили же мы его за гостеприимство, нечего сказать. О Боже, Боже!

— Все это возможно! — заметил Маковецкий.

— Оставте вы, ради Бога! Кетлинг, верно, теперь ближе к Пруссии, чем к Варшаве; все ведь слышали, что он уехал. А я все-таки надеюсь, что если они и встретились с Володыевским, то вспомнили старую дружбу. Ведь они ездили всегда стремя в стремя, спали на одном седле, вместе делали набеги, в одной крови обагряли руки. Во всем полку славились они своей дружбой, и Кетлинга, за его красоту, называли женой Володыевского. Поэтому я не допускаю, чтобы они не вспомнили этого при встрече!

— Иногда бывает, — сказал благоразумный стольник, — что такие друзья делаются величайшими врагами. У нас был такой случай, что пан Дейма убил Убыша, с которым жил в величайшей дружбе двадцать лет. Я могу рассказать вам подробно об этом несчастном случае.

— Я охотно послушал бы вас, если бы не был так расстроен, я всегда охотно слушаю вашу жену, когда она рассказывает обо всем подробно, не забывая даже генеалогии; но то, что вы сказали о дружбе и ненависти, ужасно поразило меня. Не дай Господи, чтобы теперь то же случилось!

— Одного звали Деймом, а другого Убышем. Оба были солидные и честные люди.

— Ой-ой-ой! — сказал уныло Заглоба. — Будем надеяться, что теперь будет не так, иначе Кетлинг упадет трупом!

— Вечно эти женщины! Какая-нибудь галка заварит такую кашу, что и сама не может расхлебать, а если кто другой станет расхлебывать ее, то наверное желудок засорит, — проворчал Заглоба.

— Вы не нападайте на Христину, — вдруг заступилась Бася.

— Вот если бы Михаил в вас влюбился, то ничего бы этого не было, — возразил Заглоба.

Таким образом они подъехали к дому. Все затрепетали при виде освещенных окон и подумали, что Володыевский уже вернулся.

Но их встретила озабоченная и опечаленная Маковецкая. Узнав, что все поиски оказались тщетными, она горько заплакала, причитая, что никогда больше не увидеть брата. Варвара вторила ей, Заглоба от горя тоже не мог совладать с собою.

— Я поеду завтра один, — сказал он, — может быть, и узнаю что-нибудь о них

— Лучше поедем вдвоем, — прибавил стольник

— Нет, вы уж оставайтесь с женщинами. Если Кетлинг жив, то я тотчас уведомлю вас,

— О Боже мой! Ведь мы живем в доме этого человека! — отозвался стольник — Завтра нам надо поискать квартиру или хоть палатку разбить в поле, только бы не жить здесь больше.

— Прежде всего подождите моего уведомления! — сказал Заглоба. — Если Кетлинг убит.

— Тише, ради Бога! — воскликнула Маковецкая. — Пожалуй, услышит кто-нибудь из прислуги и передаст Христине, а она и без того еле жива.

— Я пойду к ней, — сказала Варвара.

И она побежала наверх, остальные остались, опечаленные, внизу. Никто ни спал в целом доме: одна мысль, что Кетлинг убит, пугала всех Вдобавок ночь была душная и темная, сначала гремел фом, а потом яркая молния пересекала ежеминутно тьму. В полночь разразилась первая весенняя буря. Вея прислуга даже проснулась.

Христина и Варвара перешли в столовую, где все начали молиться, а потом сидели молча и только при каждом ударе повторяли, как это было принято: «Слово плоть бысть».

Сквозь шум ветра им чудился иногда лошадиный топот, и тогда у них от страха волосы становились дыбом, потому что всем так- и казалось, что вот сейчас войдет Володыевский, обрызганный кровью Кетлинга.

Первый раз в жизни кроткий товарищ казался им каким-то зверем, так что спи страшились одной мысли о нем.

Однако ночью не было никакого известия о Володыевском, и на рассвете, когда буря немного утихла, Заглоба отправился в город

Все беспокоились целый день. Варвара сидела до вечера у окна или у ворот, смотря на дорогу, по которой должен был приехать Заглоба. Прислуга укладывала вещи согласно приказанию стольника. Христина надзирала за этим: ей хотелось быть подальше от Маковецких.

Хотя жена стольника не сказала ей ни слова о своем брате, но одно это молчание доказывало Христине, что уже все обнаружилось: и любовь Михаила, и их прежний договор, и ее недавний отказ. Ввиду этого трудно было подумать, что эти близкие Володыевскому люди не питали к ней злобы и ненависти. Она чувствовала, бедняжка, что они охладели к ней, и потому ей было легче страдать в одиночестве.

К вечеру все вещи были уложены, и можно было ехать в тот же день. Но Маковецкий ждал еще известия от Заглобы. Подали ужин; но никто его не ел, и вечер опять потянулся невыносимо мучительно и долго; в комнатах было как-то глухо, все как-будто к чему-то прислушивались.

— Перейдемте в гостиную — сказал наконец стольник. — Здесь просто невозможно больше сидеть.

Все перешли и уселись, но никто не успел сказать слова, как под окном залаяли собаки.

— Кто-то едет! — воскликнула Варвара.

— Собаки лают не на чужого! — заметила Маковецкая.

— Да тише вы! — сказал стольник. — Слышен стук экипажа!..

— Тише! — повторила Варвара. — Да, все яснее слышится. это пан Заглоба.

Варвара и стольник вскочили и бросились к дверям, а Маковецкая осталась с Христиной, хотя сердце ее тревожно забилось, она боялась показать перед Христиной, что ожидает важных известий от Заглобы.

Стук колес раздался возле крыльца и затих. В сенях послышались какие-то голоса, и через минуту в комнату ураганом влетела Варвара; лицо ее было до тоге изменившимся, что можно было подумать, будто она увидела привидение.

— Что случилось Бася? Кто это? — спрашивала испуганная Маковецкая.

Но не успела та перевести дух, чтобы отвечать на вопросы, как дверь открылась, и в комнату вошел сначала стольник, потом Володыевский, и наконец, Кетлинг.

Глава XX

[править]

Кетлинг до того изменился, что едва мог отвесить дамам поклон; он остановился и стоял неподвижно, закрыв глаза и прижимая шляпу к груди; в этом положении он похож был на чудную картину. Володыевский поцеловал сестру и подошел к Христине.

Девушка побледнела, как полотно, отчего черный пушок на ее губах сделался еще чернее; она тяжело дышала, но Володыевский кротко взял ее руку и поцеловал, потом зашевелил усиками, как бы собираясь с мыслями, и наконец печально, но спокойно заговорил:

— Милостивая государыня… или лучше: моя дорогая Христина! Выслушайте меня хладнокровно, так как я ведь не скиф, не татарин, не дикарь, но друг, который желает вам счастья, хотя сам никогда не пользовался им. Я узнал, что вы с Кетлингом взаимно любите друг друга Панна Варвара высказала мне это в гневе, и я не скрываю, что уехал отсюда искать Кетлинга с целью отомстить ему… Мысль о мести очень легко может прийти в голову тому, кто утратил все, а я вот, Бог свидетель, ужасно любил вас, более чем может любить кавалер девушку. Если бы я был уже женат и у меня был единственный ребенок, который бы умер, то я и тогда жалел бы его, как вас.

Голос Володыевского задрожал, но он тотчас овладел собою, пошевелил усиками и продолжал:

— Однако сколько бы я ни говорил, делать нечего. Неудивительно, что Кетлинг полюбил вас! А что вы полюбили его, так это уже судьба моя такая, но я все-таки не удивляюсь, потому что куда мне равняться с Кетлингом! В сражении я не хуже его, он сам это скажет, но это не относится к делу!.. Его Бог наградил красотой, а меня рассудительностью. Как только ветер подул мне в лицо, моя злость прошла и совесть подсказала: за что ты будешь их наказывать? Зачем тебе проливать кровь друга? Видно, Божья воля в том, что они полюбили друг друга. Старики говорят, что сердце не слушает даже гетманского приказа. Божья воля в том, что вы полюбили друг друга, и что ни один из вас не обнаружил этого чувства — это делает вам честь. Если бы Кетлинг знал, что вы дали мне слово, может быть, он и не влюбился в вас — но он не знал этого. Чем же он виноват? Ничем! Он хотел уехать, а вы — посвятить себя служению Богу. Значит, во всем виновата моя злосчастная судьба и никто больше; видно. Бог определил мне всегда оставаться сиротой. Что же делать!..

Володыевский опять замолчал и стал тяжело дышать, как человек, который только что нырнул в воду; потом он взял Христину за руку и продолжал:

— Любить так, чтобы желать всего только для себя — это не мудрено. Мы страдаем все трое, так пусть же, подумал я, потерпит один, а остальные пусть блаженствуют. Дай Господи, чтобы вы были счастливы с Кетлингом. Аминь.. Больно мне, но это ничего. Дай вам Боже. Ей-Богу, это ничего!.. Мне уже легче!..

Бедный солдат хоть и говорил «ничего», но сам стиснул зубы и захрипел; между тем в другом углу комнаты послышались рыдания Варвары.

— Кетлинг, поди сюда, брат! — прибавил Володыевский.

Кетлинг подошел, стал на колени и молча, с величайшим уважением и любовью, обнял колени Христины. Между тем Володыевский продолжал:

— Благослови вас Господь!.. Теперь, Христина, вы не пойдете в монастырь. Лучше благодарить меня, чем проклинать. Бог не оставит меня, хотя мне теперь очень тяжело.

Варвара, не будучи в состоянии больше терпеть, выбежала из комнаты; Володыевский, заметив это, сказал сестре и стольнику:

— Ступайте в другую комнату и оставьте их одних. Я тоже пойду куда-нибудь помолиться.

И он ушел.

Дойдя до половины коридора, он встретил Варвару у лестницы в том же месте, где она выдала тайну Христины и Кетлинга. Но теперь она стояла у стены и плакала навзрыд.

Видя это, Володыевскому стало жаль и ее, и самого себя; до сих пор он, по возможности, старался воздержаться от слез, но в эту минуту они потоком хлынули из его глаз.

— Отчего вы плачете? — жалобно спросил он.

Варвара взглянула на него, прижала к глазкам кулаки, как это обыкновенно делают дети, и, рыдая, отвечала:

— О Боже мой! Мне так жаль вас… Вы такой честный, благородный!.. О Господи!..

Володыевский взял ее руку и с чувством начал целовать ее.

— Господь наградит вас за доброе сердце, — сказал он, — но не плачьте.

Однако Варвара продолжала рыдать еще больше. Каждая жилка на ее висках как бы дрожала: она начала тяжело дышать и наконец в запальчивости затопала ногами и закричала на весь коридор:

— Дура Христина! Я предпочла бы одного пана Михаила десяти Кетлингам! Я люблю вас всем сердцем… больше, чем тетю, больше… чем дядю… больше, чем Христину!..

— Боже, что я слышу! — воскликнул маленький рыцарь.

И, желая успокоить Варвару, он заключил ее в свои объятия; девушка крепко прижалась к его груди, так что он слышал биение ее сердца; так они и замерли. В коридоре царствовало глубокое молчание.

— Бася, хочешь быть моею? — спросил маленький рыцарь.

— Да! Да! Да! — отвечала Варвара. И тоже обняла его; он прижался своими губами к ее розовым девственным губкам, и они снова застыли.

В это время послышался стук колес, и вскоре Заглоба ввалился в столовую, где сидел стольник с женою.

— Нет Миши! — крикнул он, не переводя духу. — Везде искал, нигде нет!.. Крыцкий говорил мне, что видел его вместе с Кетлингом. Они, верно, дрались.

— Миша уже здесь, — отвечала Маковецкая. — Он привез Кетлинга и отдал ему Христину.

Соляной столб, в который обратилась жена Лота, не имел, вероятно, такого изумленного выражения лица, как Заглоба в настоящую минуту. Несколько минут господствовало полнейшее молчание, наконец старик протер глаза и произнес:

— А!?

— Христина сидит теперь с Кетлингом, а Михаил пошел молиться, — отвечал стольник.

Заглоба вошел в комнату, где сидели влюбленные, и хотя знал уже обо всем, однако изумился, увидя их рядом. Оба вскочили, смущенные, не будучи в состоянии выговорить ни слова, тем более что вместе с Заглобой вошли и Маковецкие.

— Мало жизни, чтобы отблагодарить Мишу, — сказал Кетлинг. — Ему мы обязаны своим счастьем.

— Пошли вам Бог счастья! — сказал стольник. — Мы очень рады, что все кончилось благополучно.

Христина очутилась в объятиях Маковецкой; обе заплакали. Заглоба все еще стоял в недоумении; Кетлинг хотел стать на колени перед стольником, но тот поднял его и в смущении проговорил:

— А Дейма все-таки убил Убыша! Благодарите Мишу, а не меня.

Спустя минуту он, однако, спросил жену:

— А как звали ту женщину?

Но не успела Маковецкая ответить, как в комнату вбежала Бася; задыхаясь и вся красная, подлетела к Кетлингу и Христине и, подставляя то тому, то другому палец к носу, быстро затараторила:

— Ну, можете теперь вздыхать, влюбляться и жениться сколько угодно!.. Не думайте, что пан Михаил остался один на свете! Не хотела Христина выходить замуж за него, так я махну, потому что люблю его и. сама сказала ему это. Я первая сказала ему. Он только спросил, хочу ли я быть его женою, и я ответила ему, что он лучше десяти Кетлингов. И правда, потому что я люблю его… я буду самой лучшей женой, никогда не покину его, и мы будем воевать вместе. Я давно его любила, хоть и не говорила ничего, потому что он самый лучший, самый дорогой, самый любимый. Теперь можете себе жениться, когда угодно, а я махну за него хоть завтра, потому что…

Но здесь она до того задохнулась, что не смогла договорить. Все смотрели на нее с изумлением, не зная, с ума ли она сошла или говорит правду; все с удивлением переглянулись. Следом за нею вошел Володыевский.

— Миша, — спросил опомнившийся стольник — правда это, что Бася говорит?

— Бог явил чудо, — отвечал Володыевский, — и наградил меня этим сокровищем.

Варвара, как серна, подскочила к Володыевскому и обняла его.

Между тем и Заглоба пришел в себя, и его белая борода затряслась не то от удивления, не то от смеха; он широко раскрыл свои объятия и громко крикнул:

— Ей-Богу, я готов разреветься, как ребенок!.. Бася!.. Миша! Подите в мои объятия!..

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

[править]

Глава I

[править]

Они любили друг друга страстно и чувствовали себя вполне счастливыми. Четыре года уже прошло со дня их свадьбы, но они все еще не имели детей. Хозяйство у них было образцовое. Володыевский, прибавив к своим деньгам капитал жены, купил несколько деревень около Каменца. Заплатил он за эти имения недорого, так как владельцы их, боясь вторжения татар, часто посещавших эти места, охотно продавали свои деревни за дешевую дену. Новый владелец начал вводил в них свои порядки, то есть порядки военной дисциплины; население, не отличавшееся спокойствием, он крепко держал в своих руках, сгоревшие избы поправлял; строил укрепленные дворы или крепости, где жила в то время гарнизонная стража; вообще, как прежде он прилагал все свои силы и способности, чтобы оберегать свою отчизну, так и теперь стал заботиться о своей хозяйстве, хотя в то же время не забывал и об оружии.

Впрочем, имя его быт так прославлено повсюду, что могло вполне служить охраной его владений. С одними из мурз он дружески пил вино, с другими же боролся, как лев. Своевольное казачество, шайки татар и разбойники из бессарабских пустынь приходили в ужас, услыша имя «малого сокола», поэтому он мог надеяться, что его скот — овцы, волы, верблюды и лошади — может безопасно пастись в степях. Благодаря ему и соседи его жили спокойно, так как, из-за «малого сокола», их не осмеливались задевать. Жена Володыевского очень усердно старалась приобрести как можно больше имущества, что и увенчалось полным успехом. Все, знавшие Володыевских, любили их и смотрели на них с уважением. За услуги отчизне он награжден был чином; гетман не чаял в нем души, а паша хоцимский, рассказывая о нем, только чмокая губами; вообще имя Володыевсшго даже в дальних краях, например, в Крыму и в Бахчисарае, пользовалось уважением.

Его жизнь составляли; хозяйство, война и любовь.

В 1671 году лето было чрезвычайно жаркое; в это время Володыевокие жили в одном из лучших своих имений — Соколе, которое было родовым имением Баси. Тут у них собиралось веселое общество, в том числе и пан Заглоба. приехавший к ним погостить и тем исполнить обещание свое, которое дал Володыевским на их свадьбе.

Но вскоре праздники, даваемые по случаю приезда пана Заглобы, должны были прекратиться, так как получен был приказ гетмана, которым Володыевскому предписывалось командовать полком в Хрептиове и оберегать молдавские границы и в то же время внимательно следить за всем, что совершалось вокруг них, смотреть за чамбулами и стараться сделать так, чтобы гайдамаков не было в околице.

Володыевский, недолго думая, сейчас принялся за дело: велел слугам согнать скот с лугов, навьючить верблюдов и в полном вооружении ждать его приказаний.

Хотя маленький рыцарь, как ревностный слуга Речи Посполитой, нисколько не задумывался над исполнением приказаний гетмана, но тем не менее сердце его страшно сжималось при мысли о разлуке со страстно любимой женой; однако взять ее с собою в пустыню и заставить делить с ним все невзгоды и трудности войны он не решался.

Она же настаивала на том, чтобы ехать с ним.

— Подумай, — говорила она, — неужели будет безопаснее для меня оставаться здесь, чем жить там, под защитой войска и с тобою? Я не хочу другой крыши, кроме твоей палатки: я шла за тебя, чтоб делить с тобой и горе, и труд, и опасности. Ты навсегда лишил бы меня спокойствия; а там, живя с тобою, я буду чувствовать себя лучше охраняемой, чем королева в Варшаве. Если придется ехать с тобою против неприятеля — поеду. Без тебя и ночи не просплю спокойно, не дотронусь до еды, а в конце концов все-таки не выдержу, полечу к тебе в Хрептиов, и если даже ты не велишь меня впускать, я буду ночевать за воротами и до тех пор просить тебя и плакать, пока ты не смилуешься.

Поняв из слов жены, как она горячо и страстно любит его, маленький рыцарь взял ее на руки и стал целовать ее юное лицо.

— Я не противоречил бы тебе, — сказал наконец Володыевский, — если бы дело шло только о сторожевых постах и походах против татар. Людей у меня будет довольно, так как со мной пойдет отряд генерала подольского, другой пана подкормного, кроме того, Мотовидло со своими казаками и драгуны Линкгаузена. Это составит шестьсот линейных, а с обозом, пожалуй, дойдет и до тысячи. Я боюсь того, чему сеймовые болтуны не хотят верить в Варшаве, чего мы, пограничные, с часу на час ожидаем: великой войны с целой турецкой империей. Это подтверждает и пан Мыслишевский, повторяет ежедневно и паша хоцимский, и гетман верит, что султан не оставит Дорошенку без помощи — объявит великую войну Речи Посполитой, а что я тогда с тобой сделаю, мой дорогой, прекрасный цветочек, с моей величайшей наградой, посланной мне от Бога!

— Что будет с тобой, то и со мной будет. Я не желаю другой судьбы, кроме той, которая ожидает тебя.

После слов Баси пан Заглоба, все время молчавший, вдруг обратился к ней и сказал:

— Если вас обоих поймают турки, то твоя судьба будет совсем иная, чем судьба Михаила. Га! После казаков, шведов и бранденбургской псарни — турок! Я говорил князю Ольшовскому: «Не доводите Дорошенку до отчаяния — он поневоле сойдется с турком». Ну и что ж? Не послушались. Стали страшно жать Дорошенку; вот теперь он, рад не рад, а полезай в пасть к турку, и нам туда же, пожалуй, придется попасть. Помнишь, Миша, я при тебе предостерегал князя Ольшовского?

— Ну, пан, вероятно, предостерегал Ольшовского где-нибудь в другом месте, потому что этого я что-то не помню, — ответил маленький рыцарь. — То, что ты говоришь о Дорошенке, это святая правда. Пан гетман того же самого мнения; говорят даже, что у него есть письма от Дороша, писанные в том же самом духе. Впрочем, что сделано, то сделано, и теперь поздно раздумывать. Но во всяком случае, у пана такое быстрое соображение, что я с охотой последую твоему совету: скажи, должен ли я брать с собой Басю в Хрелтиов или лучше здесь ее оставить. Эта деревушка всегда была дрянной, а в продолжение последних двадцати лет через нее прошло столько казацких ватаг и чамбулов, что вряд ли там что-нибудь осталось. Там много оврагов, покрытых большими лесами, много трущоб, глубоких пещер и других скрытых мест, в которых разбойники могут укрываться целыми сотнями.

— Разбойники при такой военной силе — пустяки, — отвечал Заглоба, — чамбулы также вздор, потому что если они пойдут большими толпами, то о них будет слышно, а с малыми ты живо справишься.

— А что? — воскликнула Бася. — Разве не моя правда? Разбойники — вздор! Чамбулы — пустяки! С такой силой Михаил охранит меня от целой крымской орды.

— Не мешай мне высказывать мои мысли, — прервал ее пан Заглоба, — а нет, так я, пожалуй, против тебя говорить буду.

Бася сделала вид, будто страшно испугалась пана Заглобу, прижала ладони к губам и склонила к плечам голову, и пан Заглоба, хотя и понял, что Бася шутила, но ее шутка доставила ему удовольствие, и он положил свою старую руку на головку молодой женщины, и сказал:

— Ну, ну, не бойся, я поддержу тебя.

Бася с благодарностью взглянула на старика, схватила за руку и горячо поцеловала ее, так как не сомневалась, что пан Заглоба и на этот раз даст им полезный совет, который выведет их из затруднения.

Пан Заглоба заложил руку за спину, проницательно взглянул на жену, потом на мужа и сказал:

— А потомства нет, как нет, а? — И при этом Заглоба выпятил вперед губу.

— Воля Божья, ничего более! — отвечал маленький рыцарь, подняв глаза к небу.

— Воля Божья, ничего более! — повторила, опуская глаза, и Бася.

— А хотелось бы иметь ребенка? — снова спросил Заглоба.

— Скажу откровение; не знаю, что дал бы, чтобы иметь ребенка; но порой мне сдается, что это напрасное желание. И так Господь послал мне великое счастье. Он дал мне этого котеночка, или, как пан величая ее, гайдучка! Кроме того, Он наделил меня славой, благословил достатком, так что у меня и духу не хватает просить Его еще о чем-нибудь. Не раз приходило мне в голову, что если бы на земле могли исполняться все людские желания то не было бы никакой разницы между земной Речью Посполитой и небесной которая одна может дать полное, совершенное счастье. Я утешаю себя тем, что если не дождусь здесь одного или двух сынков, то получу их там, в царстве небесном, где они, под начальством святого архангела Михаила, будут служить, покроются славой в походах против дерзостей ада и достигнут высших должностей.

Эта речь так растрогала самого оратора, религиозного воина, что он опять взглянул на небо, а пан Заглоба, который не обращал на его слова никакого внимания, не переставал что-то сердито бормотать и вдруг сказал:

— Смотри, не очень богохульствуй, не очень хвастай, что заранее предугадаешь божественные предопределения. Это, пожалуй, даже грешно, и ты можешь порядком погреться в пекле, как горох на горячей сковороде. У Господа Бога рукава шире, чем у кого-нибудь краковского ксендза, но он не любит, чтобы к Нему заглядывали туда из желания узнать, что Он, для людского счастья там наготовил. Он распоряжается как Ему угодно, а ты рассуждай только о том, что до тебя касается. Если хотите иметь потомство, то вместо разлуки должны быть вместе.

Выслушав все это, молодая женщина с восторгом выбежала на середину комнаты, стала прыгать, скакать и хлопать в ладоши, повторяя: — А что! Надобно вместе держаться! Я сейчас же отгадала, что пан Заглоба будет на моей стороне!.. Сейчас отгадала! Едем в Хрептиов, Михаил? Хоть разок возьмешь меня против татар! Один разок. Мой дорогой мой золотой?

— Вот видишь — бери ее с собой! Ей уж и в поход хочется идти! — воскликнул маленький рыцарь.

— Возле тебя не побоюсь идти и против целой орды!..

— Siltentium[13], — сказал Заглоба, следя влюбленными глазами, точнее, влюбленным глазом за Басей, которую любил бесконечно, — надеюсь, что Хрептиов, до которого не очень далеко, не последняя станция от Диких Полей.

— Нет, команды стоят и далее, в Могилеве, Ямполе, последняя же в Рашкове, — отвечал маленький рыцарь.

— В Рашкове? Мы Рашков хорошо знаем. Мы оттуда вывезли Скшетускую из того валздымецого яра, помнишь, Михаил? Помнишь, как я затравил того черемиса или дьявола, который ее стерег. А коль скоро вам последняя резиденция будет в Рашкове, та ест бы Крым и поднялся, или даже все турецкое царство, то там прежде всего узнают и дадут заранее знать в Хрептиов, а потому нечего так и беспокоиться, ибо Хрептиов не может быть вдруг осажден. Ей-Богу, не понимаю, почему Баське не жить там с тобою? Я говорю это искренно, но ты и сам знаешь, что я готов скорей за нее сложить свою старую голову, чем подвергнуть ее малейшей опасности. Возьми ее! Вам обоим будет лучше. Баська должна обещать нам, что в случае настоящей войны позволит без сопротивления отвезти себя хоть в Варшаву, потому что тогда начнутся большие походы, страшные битвы, осады лагерей может быть, и голод, как под Зборзжем, а в таких случаях и мужчине трудно сохранить свою голову, что ж говорить о женщине.

— Я рада была бы даже быть убитой возле Михаила, — отозвалась Бася, — но у меня все-таки есть настолько разума, чтоб понимать, что если нельзя, то нельзя. Впрочем, воля Михаила, не моя. Ведь он уже в прошлом году с паном Собеским ходил в поход, а разве я настаивала ехать с ним? Нет? Ладно? Если теперь позволено мне будет ехать с Михаилом в Хрептиов, то в случае войны вы можете меня отвезти куда вам будет угодно.

— Лучше его милость, пан Заглоба, отвезет тебя на Полесье к Скшетуским, — сказал маленький рыцарь, — туда турок, конечно, не доберется.

— Пан Заглоба! Пан Заглоба! — сказал старый шляхтич, передразнивая маленького рыцаря — Разве я обозный? Не доверяйте так жен пану Заглобе, думая, что он старый, — он может оказаться в таком случае совсем иным. Неужели ты думаешь, что в случае войны с турками я буду сидеть в Полесье за печью и смотреть, чтобы жаркое не пригорело? Я еще не калека и могу быть иначе полезен. Хоть со скамейкой, а на коня таки сяду! Но когда сяду, то уж неприятель тогда держись, так помажу, что и молодому не удастся! Слава Богу, еще песок из меня не сыплется. Разумеется, в погоню за татарами не выеду и в Диких Полях за ними гоняться не буду, потому что я не гончая собака, но зато в генеральной атаке держись меня, если сможешь, и тогда увидишь кое-что.

— Как, неужели вы не отказались бы идти в битву?

— А ты думаешь, что я не желал бы увенчать славной смертью славную жизнь после такой долголетней службы? И что ж лучшего я могу требовать от судьбы? Знал ты пана Дзевионткевича? Тот, правда, выглядел не старше ста сорока лет, но ему действительно было сто сорок два, и он еще служил.

— Столько ему не было.

— Было! Не сойти мне с этого места, я иду на великую войну, и баста!.. А теперь поеду с вами в Хрептиов, потому что влюблен в Басю.

При этих словах старика Бася подскочила к нему и начала его крепко обнимать и целовать, он же, запрокинув голову назад, говорил ей:

— Крепче! Крепче!

Пан Михаил все-таки еще раздумывал и колебался и вдруг сказал:

— Это невозможно, чтобы мы все вместе ехали; потому что там голая пустыня, и мы нигде не найдем себе пристанища. Я поеду раньше, осмотрю место, поставлю хорошую крепостцу и дома для солдат, а также и навесы для офицерских лошадей, которые, по своей деликатности, могут пострадать от перемены воздуха; надобно выкопать колодцы, провести дороги, яры очистить от разбойничьей мерзости; тогда пришлю за вами провожатых, и вы приедете. Недели три вам придется подождать здесь.

Жена Володыевского хотела что-то возразить против этого, но Заглоба, поняв, что маленький рыцарь был прав, воскликнул:

— Что умно, то умно! Баська, мы с тобой здесь на хозяйстве останемся — и, право, отлично проведем время. Надобно тоже и запас кое-какой приготовить; ведь вы, верно, не знаете, что меды и вино нигде так хорошо не сохраняются, как в пещерах

Глава II

[править]

Как сказал пан Михаил — так и сделал; в три недели он все устроил как следует и выслал за Басей особенный эскорт, который состоял из ста липковцев под командой пана Ланскоронского и из ста линкгаузовых драгун с главнокомандующим паном Сниткой, герба «месяц в тучах». Липковцы шли под начальством сотника Азыи Мелеховича, молодого человека лет двадцати, из литовских татар. Он приехал к Басе и передал ей письмо от мужа, который писал ей следующее.

«Возлюбленная сердца моего, Бася! Приезжай скорей, потому что без тебя мне, как без хлеба; и если до твоего приезда не иссохну, то зацелую совсем твою свежую рожицу. Людей посылаю достаточно и офицеров опытных, но главное начальство все-таки принадлежит пану Снитке; его приглашайте в свою компанию, потому что он человек благородный и хороший воин; Мелехович, хотя и хороший солдат, но Бог знает, кто он. К тому же он ни в одном отряде, кроме липковцев, офицером быть не может, потому что никто не признал бы его своим равным. Я обнимаю тебя крепко, ручки и ножки целую. Крепость я построил из сосновых бревен; печи огромные. Для нас несколько комнат в особом доме. Везде пахнет смолой; сверчков налезло множество в дом; и когда вечером они начинают цвирикать, то даже собаки просыпаются. Если достать немного гороховой соломы, то можно бы мигом их перевесть. Окна пока заслоняем пузырями; но у пана Бьягловского в отряде, между драгунами, есть стекольщик Стекло можешь купить в Каменце у армян; ради Бога, осторожно вези его, чтобы не разбить. Твою комнатку я велел обить ситцем, она очень красива. Из разбойников, которых мы изловили в байраках, я велел уже девятнадцать повесить, а пока ты приедешь, то будет их до полсотни. Пан Снитко расскажет тебе про наше здешнее житье-бытье. Я поручаю тебя Богу и Пресвятой Богородице, душа моя милая».

Заглоба, узнав из письма Володыевского к жене, которое эта последняя дала ему прочесть, все касающееся пана Снитки, начал относиться к нему с уважением, хотя и давал ему понять все свое превосходство над ним и то, что если он говорит с ним как с равным себе, знаменитому воину, то только из снисходительности. Но пан Снитко и не думал задирать носа: он был простой, веселый и хороший служака, проведший всю жизнь на военном поприще, склонялся пред славой пана Заглобы и считал себя ничтожным перед ним, а маленького рыцаря боготворил.

Когда жена Володыевского читала письмо, Мелеховича не было при этом; он, как только отдал письма, тотчас же вышел, говоря, что ему надо узнать, чем занимаются солдаты, но на самом деле он опасался, чтобы Бася не велела ему уйти в людскую.

Пан Заглоба, который уже достаточно присмотрелся к нему и припомнил сказанное в письме Володыевского, обратился к Снитке:

— Добро пожаловать, пан! Добро пожаловать!.. Пан Снитко!.. Знавал, когда-то знавал! Герб ваш: месяц в тучах! Гм! Герб славный… Но тот татарин, как зовут его!..

— Мелехович.

— Но этот Мелехович волком смотрит. Михаил пишет, что этот человек неизвестного происхождения, — что очень удивительно, так как наши татары — шляхтичи, хоть м басурмане. На Литве я встречал целые селения татар. Там зовут их липками, а здешние носят название черемисов. Долгое время они служили верно Речи Посполитой, благодаря ее за хлеб; но во время холопского восстания многие из них перешли к Хмельницкому, а теперь, как мне известно, начинают сближаться с ордой. Этот Мелехович смотрит волком. С которых пор знает его пан Володыевский?

— Со времени последнего похода, — отвечая пан Снитко, засовывая ноги под стул, — когда мы с паном Собеским, идя против Дорошенки и орды, проезжали Украиной.

— Со времени последнего похода! Я не мог в нем участвовать, потому что пан Собеский дал мне другое поручение, хотя после он тужил обо мне. А ваш герб прекрасный: месяц в тучках!.. Откуда же взялся этот Мелехович?

— Он называет себя литовским татарином; но удивительно, что его никто из литовских татар не знает, хотя он и служит в их отрядах. Распространился слух о его неизвестном происхождении; но это, однако, не мешает ему держаться очень гордо. Воин он, впрочем, великий, хотя и не разговорчивый. Он оказал большие услуги под Брацлавом и Кальником, за что пан гетман сделал его сотником, хотя во всем отряде по летам он был самым младшим. Липковцы очень его любят, но между нашими он не очень терпим, потому что человек угрюмый и, как ваша милость только что заметили, смотрит настоящим волком.

— Если это великий воин, пропивавший за нас свою кровь, — воскликнула Бася, — то его можно принять в наше общество, за что, конечно, муж мой не может быть в претензии.

И, обращаясь к пану Снитке, спросила:

— Ваша милость согласны на это?

— Я весь к услугам пани полковниковой! — воскликнул Снитко.

Бася исчезла в дверях; а пан Заглоба, посопев немного, спросил пана Снитку:

— Ну, а как вам показалась наша пани полковникова?

Не отвечая на этот вопрос, пан Снитко только закрыл глаза пальцами, наклонился вперед и воскликнул:

— Ай, ай, ай!

Затем он замолчал, широко раскрыв глаза и прикрыв большой ладонью рот, что, все вместе взятое, представляло человека, как бы сильно сконфузившегося своего увлечения

— Марципан да и только? — сказал Заглоба, щелкнув языком.

В ту минуту в комнату вошла «марципан» — Бася вместе с Мелеховичем, который похож был в это время на дикую испуганную птицу. Бася, войдя с Мелеховичем в комнату, обратилась к этому последнему:

— Из письма моего мужа и от пана Снитки наслушались мы столько о ваших храбрых подвигах, что мы рады познакомиться с вами. Просим пожаловать — сейчас подадут обедать.

— Просим, подойдите, пан, ближе, — сказал, пан Заглоба.

Видно было, что приглашение Баси и пана Заглобы понравилось Мелеховичу: лица татарина, весьма красивое, но как бы чем-то опечаленное, вдруг немного прояснилось, и на нем отразилась благодарность и за прием, и за то, что его не сравняли со слугами, а пригласили в залу.

Бася своим чутким женским сердцем поняла, сколько выстрадал этот гордый, самолюбивый человек из-за своего неизвестного происхождения и каким незаслуженным оскорблениям подвергался он, ввиду чего она старалась быть как можно вежливее и любезнее с Мелеховичем, оказывая при этом пану Снитке лишь настолько больше уважения, насколько этот последний был старше Мелеховича. Бася расспрашивала татарина о его заслугах, которыми он приобрел себе такое высокое положение. Пан Заглоба, поняв желание Баси, также часто обращался к нему с вопросами, на которые Мелехович отвечал весьма дельно, хотя и стеснялся сначала, но вообще из его ответов и обращения видно было что это человек вполне воспитанный.

«Не может быть, чтобы в нем была холопская кровь, — характер был бы иной», — подумал пан Заглоба, а затем сказал громко:

— Где живут родители пана?

— На Литве, — отвечал, краснея, Мелехович.

— Литва велика. Это все равно, как если бы пан отвечал: «В Речи Посполитой».

— Теперь уж не в Речи Посполитой, потому что наша сторона от нее отпала. Мой родитель имеет землю недалеко от Смоленска.

— У меня тоже были там имения, которые я получил в наследство от бездетного родственника; но я отказался от них и предпочел остаться в Речи Посполитой.

— То же самое сделал и я, — ответил Мелехович.

— И хорошо сделали, пан, — заметила Бася.

Пан Снитко не принимал участия в разговоре, но, слушая его, только плечами пожимал, желая выразить этим, что Бог один может сказать, откуда и кто этот татарин! Заглоба, подметив это выражение на лице Снитки, спросил Мелеховича:

— А что, пан, — сказал он, — ты Христа исповедуешь, или, не -во гнев будь сказано, в мерзости пребываешь?

— Я принял христианскую веру, для которой должен был оставить отца.

— Если для того оставил, за то тебя Господь Бог не оставит, и вот первая Его милость, что ты вино можешь пить, которого, оставаясь в слепоте, и не попробовал бы.

Слова эти рассмешили Снитку, но Мелеховичу все расспросы о его происхождении, видимо, были неприятны, и лицо его сделалось пасмурным, на что пан Заглоба, которому татарин не нравился, напоминая своими манерами и взглядом известного предводителя казаков Богула, не обращал ни малейшего внимания.

Во время их разговора был подан обед.

После обеда принялись приготовляться к дороге и на другой день, ранним утром, выехали из дома, рассчитывая, чтобы дорога до Хрептиова заняла не больше одного дня.

В Хрептиов поехало несколько возов и, кроме того, несколько навьюченных верблюдов и лошадей, так как Бася хотела, чтобы у нее в Хрептиове было как можно больше различных припасов; позади этого каравана шли стада степных волов и овец.

Впереди поезда ехал Мелехович с отрядом липковцев, Басю и Заглобу, сидевших в крытом экипаже, сопровождали драгуны. Хотя Басе и хотелось ехать верхом на своем Джиомете, но она согласилась с паном Заглобой, советовавшим ей ехать в экипаже хотя бы в начале и в конце путешествия, и не поехала верхом.

— Если бы ты спокойно усидела на лошади, — сказал Заглоба, — я не противоречил бы тебе; но ты начнешь шалить, а это не совсем прилично жене полковника.

Поездка в Хрептиов очень радовала Басю, так как с начала замужества у нее были два страстные желания: подарить мужу сына и пожить с Михаилом, хоть не более года, где-нибудь в степи, в пустыне и испытать самой те приключения, которые неизбежны во время военных действий, посмотреть на те степи, о которых она так много слышала, будучи ребенком. И вот — мечты ее и желания начинали, казалось, сбываться: ей предстояла такая жизнь вместе с человеком, которого она страстно любила и который славился в Речи Послолитой как наездник из наездников, от которого враг никуда не мог скрыться. Все существо Баси трепетало от радости, ей хотелось и плакать, и смеяться, если бы мысль о том, как на это посмотрят солдаты, любовь которых она желала заслужить, не удерживала ее от этого. Она рассказала пану Заглобе свои мысли, и он, с доброй улыбкой, отвечал ей на это:

— Уж что ты будешь их любимицей и баловницей — в том нет никакого сомнения! Женщина в станице — редкая птица.

— А в необходимости я могу им служить примером.

— В чем?

— В храбрости! Одно только меня беспокоит за Хрептиовом стоят еще команды, в Могилеве и в Рашкове — до самого Ягоремкова, так что татарина у нас и на лекарство не добудешь.

— А я так боюсь, напротив, конечно не за себя, а за тебя, что мы слишком часто будем их видеть. Ты думаешь, что чамбупы считают своей обязанностью идти непременно с востока, из степей, или от молдаванского берега Днестра? Они могут явиться где им вздумается, хоть на горе за Хрептиовом. Разве что разойдется молва о моем пребывании в станице, испугает их и заставит пройти мимо, ибо меня они хорошо знают.

— А разве Михаила они не знают? А Михаила разве они не испугаются?

— Да, от него тоже побегут, — разве что сила их будет так велика, что не испугаются. Впрочем, он сам готов их отыскивать.

— Я в этом была уверена! Да настоящая ли эта пустыня в Хрептиове? Это так от нас недалеко!

— Уж какая дикая пустыня! Когда-то, еще в моей молодости, была она заселена. Едешь, бывало, от хутора до хутора, от села до села, из местечка в местечко. Знавал я их, бывал там. Я помню время, когда Ушица была, что называется, укрепленным городом! Пан Конецпольский-отец поставил меня там старостой. Но потом совершил разбойничье восстание, и все пошло к черту! Когда мы ездили за Еленой Скшетуской, то там была уже пустыня, а потом по ней прошли более двадцати раз чамбулы… Теперь пан Собеский освободил эти края от казаков и татар, словно вырвал их из волчьей пасти. Но жителей там все-таки мало, потому что разбойники сидят по оврагам.

И припомнилось старому пану все прошедшее, и стал он внимательно всматриваться в окрестности.

— Мой Боже, — говорил он, — когда мы за Еленой Скшетуской ездили, я считал себя стариком, а теперь мне кажется, что тогда я был молод; но с тех пор прошло более двадцати четырех лет. Михаил был тогда еще молокососом и не более имел волос на чубе, чем у меня на пальцах. Между тем, местность эта мне так известна, будто все это происходило вчера! Только байраки пуще поросли лесом с тех пор, как обыватели оставили эти места.

Разговаривая таким образом, путники наши приблизились к дремучему бору, покрывавшему в то время большую часть этих пустынь. Кругом Студеницы можно было встретить и открытые поля, откуда вдали виднелись берега Днестра, которые с другой стороны реки шли до высот, заканчивающих горизонт со стороны Молдавии.

Въехав в этот бор, путешественники продолжали свой путь с большими препятствиями: глубокие яры, где жили дикие звери и в которых обитало еще больше диких людей, мешали им продолжать путь, — это яры были то узки и обрывисты, то покрыты густой зарослью и более открыты, с отлогими откосами. Мелехова со своим отрядом липковцев сходил туда с большой осторожностью, и в та время, когда хвост конвоя находился только на краю вершины-оврага, начало конвоя точно уходило под землю. Хоть пан Михаил и поправил, по возможности, дороги, но все же Басе с паном Заглобой то и дело приходилось выходить из экипажа, так как попадались весьма опасные переправы. Яры эти на дне своем имели колодцы или ручьи, стремившиеся по камням, тут же находились быстрые потоки, куда весною стекала вода от таявшего в степи снега. В этих каменных ущельях было постоянно холодно, так что хотя солнце сильно пекло и в лесу, и в степи, путники чувствовали порядочный холод. Вершины оврагов были покрыты высоким бором, представлявшим из себя как бы черных великанов, стороживших их темную внутренность от солнечных лучей. Этим же бором были покрыты и скалистые бока оврагов. Однако же, в некоторых местах бор этот представлял из себя какое-то безобразие: там и сям виднелись поломанные и почерневшие пни и стволы, которые были накиданы друг на друга; там же валялись ветви, совершенно без листьев или с сухими, почерневшими листьями, или желтыми хвоями.

— Что сделалось с этим бором? — обратилась Бася к пану Заглобе.

— Это, быть может, старые засеки, которые устраивались здешними обывателями против орды, или засеки разбойников против наших войск; но может быть, что и молдавские ветры гуляли здесь по борам, — а в их порывах, как говорят старые люди, упыри или просто дьяволы играли свои свадьбы.

— А разве вы видели когда-нибудь дьявольскую свадьбу?

— Своими глазами не видал, но слыхал, как дьяволы от радости кричали: у-га! у-га! Спроси Михаила, он тоже слышал.

Хотя жена Володыевского была не трусиха, но все-таки чувствовала страх к злым духам и поэтому с усердием перекрестилась несколько раз.

— Страшная сторона, что и говорить! — проговорила она.

Бася не ошиблась, назвав эту страну страшной. Да и в самом деле, в оврагах было тихо и мрачно, как в могиле. Не слышно было ни воя ветра, ни шелеста листьев, только иногда раздавался скрип повозок да перекличка возниц между собою в опасных местах, а иногда слышалась и песня, затянутая кем-либо из татар или драгун, все же остальное безмолвствовало.

Как овраги были мрачны и дики, так нагорные места были оживлены и представляли собою прекрасную картину, даже и те, которые были покрыты сплошным лесой Погода стояла в это время чудная; на небе — ни тучки, а золотые лучи солнца окрашивали и деревья, и травы то в пурпур, то в золото. От Речи Посполитой к Черному морю уже неслись большие стаи диких гусей, уток и журавлей, почувствовавших приближение холодов, так как время подходило уже к половине октября.

Кроме уже помянутых птиц, высоко на небе можно было еще заметить плавающих в воздухе, с распущенными крыльями, хищного орла и не менее алчного к добыче ястреба. На зиму в степях оставалось много других птиц, не боявшихся холодов и прятавшихся в высокой траве, ßo время проезда каравана из-под копыт лошадей то и дело вылетали стаи жирных куропаток, что очень радовало Басю, страстно любившую охотиться. Заметив где-нибудь вдали дрофу, как бы стоявшую на страже, она хлопала в ладоши, как ребенок, и глаза ее блестели от удовольствия.

— Мы будем с Михаилом на них с собаками охотиться! — восклицала она, хлопая в ладоши.

— Что если бы твой муж был домосед, — говорил Заглоба, — с такой женой у него скоро бы борода поседела. Но я знал, кому тебя отдал. Другая на твоем месте была бы хоть сколько-нибудь благодарна.

Вместо ответа Бася расцеловала старика е обе щеки, так! что сердце его дрогнуло и он проговорил:

— На старости любящее сердце так же приятно, как теплая лежанка.

Затем, призадумавшись немного, он продолжал:

— Удивительно, как я всю свою жизнь любил женщин, а спроси: за что? И сам не знаю! Ведь надобно правду сказать — это зелье бывает и изменчиво, и ветрено. Может быть, оттого, что они боятся всего, как дети; если кого-нибудь из них обидят, у меня сердце так и сожмется от жалости. Обними же меня еще, вот так!

Молодая женщина не заставила себя просить и тотчас исполнила желание старика. Она была в таком радостном настроении, что не только пана Заглобу, но если бы могла, то обняла бы весь мир.

Все время пути Бася и пан Заглоба находились в самом лучшем расположении духа, хотя путешествие их и совершалось очень медленно из-за волов, которые не могли идти скоро, следуя позади каравана, а оставить их под присмотром небольшой стражи было небезопасно в этих дремучих лесах

Чем дальше они ехали, тем путь становился затруднительнее. Недалеко от Ушицы дорога сделалась неровной, овраги — более глубокими, пустыня же представляла весьма дикий вид Караван беспрестанно должен был останавливаться: то лошади упрямились, то волнистая почва затрудняла переезд Дорога, ведущая на Могилев, была очень большая и старая и так за двадцать лет заросла непроходимым лесом, что едва можно было приметить ее, почему и нужно было ехать по тропинкам, проложенным когда-то войском. Но пробираться по этим тропинкам было очень трудно. Да они и не всегда были верны. Ввиду всего этого караван не избег неприятных приключений. Так, например, конь Мелеховича, который ехал во главе своего отряда, оступился на покатости яра и свалился на каменистое дно; Мелехович лежал без памяти, а верхняя часть головы его была рассечена. Пан Заглоба и Бася вышли из повозки, куда положили раненого, приказав везти его как можно осторожнее, сами же поехали верхом. Когда по дороге попадались родники, то Бася сходила с лошади, мочила в воде полотно и перевязывала им голову татарина, долго не приходившего в себя. Наконец, когда он очнулся и Бася спросила, как он себя чувствует, то он, не отвечая, схватил руки ее и крепко поцеловал их своими бледными губами.

Затем, как бы совсем придя в себя, он сказал по-малороссийски:

— Ой, добре, як давно не було.

Таким образом путешествие это продолжалось целый день. Настал вечер, солнце медленно скатилось в сторону Молдавии и осветило Днестр, казавшийся от этого огненной лентой, между тем на востоке, у Дикого Поля, начинались уже сумерки.

Конечная цель путешествия каравана — Хрептиов — была недалеко, но путники все-таки остановились, чтобы подольше отдохнуть и дать отдых коням. Воины сошли с коней, некоторые из драгунов начали петь молитвы, а липковцы, подостлав овечьи шкуры, встали на них на колени и, обратив лицо на восток, начали молиться, повторяя то громко, то тихо: «Аллах! Аллах!» Восклицания эти раздавались по всем шеренгам, затем вдруг все смолкало, и мусульмане, встав на ноги и подняв руки кверху около лица, начинали повторять с небольшими промежутками: «Лохичмен, ах, лохичмен!» Молящихся людей освещали красные лучи заходящего солнца. С востока подул ветерок и пробежал по листьям лесной чащи, как бы желая перед ночью прославить Бога, украсившего небосклон мириадами звезд.

Бася, глядя на молящихся татар, с грустью думала, что все они, такие молодые, после тяжелой трудовой и полной лишений боевой жизни, должны пойти в ад, несмотря на то, что живут вместе с людьми, верующими в истинного Бога.

Слушая жалобы Баси по этому поводу, пан Заглоба только плечами пожимал, как человек уже давно привыкший ко всему этому.

— Этих мерзавцев, — сказал он, — оттого и в рай не пускают, чтоб они с собою туда нечистых насекомых не занесли.

Сказав это, пан Заглоба с помощью слуги надел тулупчик на мерлушках, необходимый при поездках во время холодных вечеров, и приказал каравану двинуться в путь; но едва приказание это было исполнено, как путники увидели на взгорье, против себя, пятерых всадников. Отряд липковцев в ту же минуту расступился.

— Михаил! — крикнула Бася, смотря на всадника, ехавшего впереди других

И в самом деле это был пан Михаил, выехавший с четырьмя всадниками навстречу Басе.

Встреча супругов была чрезвычайно радостна, и они не могли наглядеться друг на друга Каждый из них передавал другому все, что с ним случилось.

Бася передала мужу все подробности о своем путешествии, а также и о несчастии с Мелеховичем. В свою очередь пан Михаил рассказал ей о своей жизни в Хрептиове, прибавив, что там все уже готово для приема ее, так как пятьдесят человек трудились три недели над постройками Разговаривая с женой, маленький рыцарь то и дело нагибался и обнимал ее; Бася же не противилась его ласкам и не была за это в претензии на мужа, так как ехала возле него так близко, что даже лошади их терлись боками.

Наконец наступила ночь, теплая и светлая от блеска полного месяца, совершавшего путь; в это время путешествие их приближалось к концу. Луна все выше и выше поднималась на небо и бледнела, под конец же свет ее вдруг заслонило зарево, ярко запылавшее перед путниками.

— Что эта такое? — спросила Бася.

— Увидишь, — сказал, поводя усами, Володыевский, — как только минуем этот лесок, который отделяет нас от Хрептиова.

— Это уже и Хрептиов?

— Ты видела бы его отсюда, как на ладони, но деревья заслоняют его от нас.

Затем они въехали в небольшой лес и, доехав почти до половины, увидали на другом конце его множество огней, как бы рой светляков или мерцающих звезд! Звезды эти быстро приближались, и наконец весь лес потрясся от громогласных восклицаний:

— Vivat наша пани! Vivat вельможная! Vivat! Vivat!

Это кричали солдаты, приехавшие приветствовать Басю и державшие в руках на длинных палках пылающие лучины, всаженные в расщепленный конец палки. Сотни прибывших перемешались с липковцами. Некоторые из прибывших держали железные каганцы с пылающей смолой, падающей на землю, как огненные слезы.

Вся эта толпзийступила Вояодыевекого, и хотя лица воинов были грозны, усаты и дики, но тем не менее они выражали большую радость Немногие из них видели Басю и думали, что жена полковника солидаая женщина, но чрезвычайна удивились и обрадовались, увидев едущую верхом на белом коне молоденькую, хорошенькую женщину, почти ребенка, приветливо и смущенно улыбавшуюся им и кивавшую головкой.

— Благодарю вас, панове, — говорила Бася, — хотя я и знаю, что такая встреча не для меня… — Но ее серебристый голос утонул в виватах, заставивших дрожать лес.

Солдаты различных отрядов перемешались между собою и спешили подойти, ближе к Басе, рассматривали ее и восхищались ею, а некоторые до того расчувствовались, что целовали край ее платья или ноги в стременах. При виде этой молоденькой, цветущей женщины сердца этих полудикарей, знакомых только с войной да с пролитием крови, дрогнули, и в них пробудилось какое-то незнакомое им дотоле чувства Любя и уважая Воподыевского, они пожелали сделать ему приятное, вышли встретить его жену — но кончилось тем, что молодая женщина очаровала их. Симпатичное, веселое, невинное лицо Баси сделалось для них дорогим. «Детина-то наша!» — говорили степные воины, старые казаки. «Херувим, каже пан региментар!» «Утренняя зорька! Милый цветочек!.. — повторяли солдаты. — Все за нее положим головы!» Черемисы же, только чмокая губами и положа руки на грудь, твердили: «Аллах! Аллах!»

Пан Михаил был тронут и польщен такой встречей, оказанной его жене, которая была его гордостью.

Караван выехал из лесу, а крики «vivat» все не смолкали. Глазам путников представилась станица Хрептиовская, которая раскинулась амфитеатром на взгорье и состояла из больших деревянных строений. Станицу эту можно было хорошо рассмотреть, так как внутри частокола были зажжены большие костры, да и во дворе было много костров, хотя и не таких больших, из боязни пожара.

Пришедшие в станицу воины погасили лучины и начали палить из своего оружия в честь лани.

Со звуками пальбы смешались звуки оркестра, игравшего за частоколом и состоявшего из польских труб, казацких литавр, бубнов и других многострунных инструментов; татарские пищалки, на которых упражнялись липковцы, пронзительно пищали. Ко всему этому примешивались еще собачий лай и рев испуганных животных, что производило страшный гам.

Бася ехала между паном Заглобой и мужем, конвой теперь следовал позади них

Ворота были украшены еловыми ветвями; над воротами была надпись, произведенная на стенках пузыря, вытертого сапом, который внутри был освещен.

«Пусть Купидон щедро наделит вас счастливыми часами».

Бася с мужем остановились прочесть эту надпись; воины, увидя это, крикнули: «Vivati»

Для пана Заглобы тоже был особый транспарант, который его очень обрадовал. На нем старик прочел следующее:

«Да здравствует вельможный Онуфрий Заглоба, каждого войска величайшее украшение!»

Затем начался лир, на который пан Михаил пригласил офицеров, а в распоряжение воинов было отдано несколько бочонков горилки. В угощении не было недостатка; заколотые быки тут же жарились на кострах, и до поздней ночи продолжалось это веселье, оглашая воздух криками и выстрелами, что приводило в ужас степных бродяг, скрывающихся в Ушицких лесах.

Глава III

[править]

Паи Володыевский со своими людьми постоянно занимался работой. Гарнизон Хрептиова составляли не более ста человек, а остальные всегда были в разъездах. Большой отряд был послан для исследования ушицких лощин. Воины, находившиеся в этом отряде, жили как во время настоящей войны. Да и нельзя было иначе, так как часто большие разбойничьи шайки, напав на них, сильно оборонялись, вследствии чего между солдатами и разбойниками происходили настоящие битвы, длившиеся несколько дней и даже несколько десятков дней. Володыевский отправлял небольшие отряды к Бреславлю для разведок о татарах и Дорошенке, а также и для поимки из степей лазутчиков; для поддержания сношений с командами, расположенными вниз по Днестру — до Могилева и Ямполя, тоже посылались маленькие отряды, а иные отправлялись следить за происходившим на ямпольянской дороге, некоторые уже устраивали мосты и исправляли корчмы. Жители этой взволнованной страны, узнав, что она мало-помалу успокаивается, и не получая от разбоев большой наживы, начали возвращаться в заброшенные ими дома все смелее и смелее. Володыевский надеялся, что в недалеком будущем Хрептиов и окрестности его изменят свой дикий вид, так как в станице появился уже ремесленник-еврей, а также часто посещали ее и коробейники, и купцы-армяне. Но, конечно, вся перемена к лучшему была еще слишком далека, много еще предстояло потрудиться. Распущенный народ сдружился с бродягами, относясь с недоверием к войску, и опять стал убегать в пещеры скал; целые толпы различных бродяг — волохов, венгров, казаков, татар и других — переходили через броды Днестра, нападали по-татарски, грабили, так что все дороги были в большой опасности, вследствие чего нельзя было выпустить из рук оружие; но все же улучшение края уже началось, и можно было надеяться на успех

Польские команды более всего опасались нападения с востока, так как из отряда Дорошенки посылались на них небольшие группы с подручными шайками татар, которые, напав на них, предавали огню все окрестности. Предполагая, что эти шайки нападали на них по собственному желанию, Володыевский без всякой боязни навлечь на себя еще большую грозу побеждал их, несмотря ни на какие препятствия, так что разбойники оставили их в покое. Жена же маленького коменданта начала в это время хозяйничать в Хрептиове.

Басе очень понравилось то оживление, которое царило вокруг нее. Ее забавляли походы, возвращения с разведок, пленные и все прочее. Басе очень хотелось участвовать хоть в одной рекогносцировке, о чем она и сообщила мужу, но до исполнения своего желания она довольствовалась тем, что ездила на своем бахматике[14] знакомиться с окрестностями Хрептиова с мужем и старым Заглобой; по дороге они охотились на лисиц и дичь, а также иногда травили и волка, выпрыгнувшего из травы; Бася тогда, опередив своих спутников, скакала за гончими, чтобы, догнав зверя, первой выстрелить по нему из пистолета.

Пану Заглобе нравилась соколиная охота, а офицеры имели несколько пар недурных соколов.

На эту охоту он отправлялся вместе с Басей. Для охраны их Володыевский потихоньку посылал за ними несколько воинов, из предосторожности на случай опасности, хотя и знал обо всем, что делается на двадцать миль в окружности.

Согласно пророчеству пана Заглобы, Бася сделалась общей любимицей в станице. Старые воины хвалили ее за храбрость и за то, что она так хорошо понимала их военное дело. Она же, со своей стороны, заботилась об их продовольствии и присматривала за больными и ранеными. Мелехович, голова которого все еще болела и который был более других дик и несдержан, в присутствии Баси делался веселее и мягче.

— Если бы не стало малого сокола, — говорили воины, — она бы могла стать во главе команды, а под таким начальством не жаль бы было, пожалуй, и голову сложить.

Бася иногда давала строгий выговор солдатам, если замечала в отсутствие мужа нарушение дисциплины или что-нибудь подобное, за что строго взыскивал с них пан Михаил. Выговоры пани солдаты принимали ближе к сердцу, чем наказания маленького рыцаря, и выказывали молодой женщине полное послушание. Воспитанный в школе князя Иеремии, Володыевский держал солдат в ежовых рукавицах, придерживаясь строгой дисциплины; но по приезде Баси в станицу дикие обычаи ее обитателей несколько смягчились, так как все старались ей угодить и отстранить от нее все неприятное.

Пан Николай Потоцкий командовал отрядом воинов, которые были люди ловкие и бывалые, хотя постоянные войны и бедствия наложили на них печать некоторой дикости, но все-таки они могли быть приняты в лучшем обществе. Пан полковник приглашал их к себе вместе с другими офицерами, где они проводили вечера в рассказах о делах давно минувших, о войнах, в которых они сами участвовали. Пан Заглоба играл на этих вечерах первенствующую роль, как человек долго живший и много испытавший. Только тогда, когда он, выпив несколько стаканов вина, начинал дремать, усевшись в свое сафьянное кресло, другие начинали свои рассказы. Рассказы эти были весьма занимательные, так как некоторые из рассказчиков побывали и в Швеции, и в Москве, другие же всю молодость провели на Сечи, еще до гетмана Хмельницкого; тут можно было встретить бывших невольников, которые когда-то пасли овец в Крыму или копали колодцы в Бахчисарае; некоторые были знакомы и с Maлой Азией, побывали и на галерах в Турции, плавали и по Архипелагу; здесь же можно было увидеть и таких счастливцев, которые были в Иерусалиме и поклонялись Гробу Господню; многие же, испытав в жизни много бед и горя, возвратились в свое отечество, чтобы до последнего часа жизни быть защитниками его прибрежных окраин, на которых много людей сложили свои буйные головы.

В длинные и тоскливые ноябрьские вечера у полковника ежедневно собирались офицеры, так как в это время трава на пастбищах уже завяла, вследствие чего и в степи было все тихо и безопасно. На вечерах у Володыевского бывал и начальник казаков, пан Мотовидло, мужчина худощавый, уже не молодых лет и родом малоросс, который двадцать лет провел в сражениях, был тут и пан Дейма, приходившийся братом убитому Убышу; с ним являлся и пан Мушальский, очень меткий стрелок, который мог на лету прострелить цаплю. Посещали пана Володыевского паны Вильга и Ненашинцев, оба хорошие воины и наездники; бывали тут и пан Громыка с паном Богдановичем, и много других Расбказы этих панов были так живы и увлекательны, что невольно как бы переносили слушателя на Восток: в Бахчисарай и Стамбул. Перед глазами мелькали минареты, и святыни Магомета, и бирюзовый Босфор, и фонтаны, и дворец султана, и множество народа в каменном городе, войска, янычары и дервиши — и все это было закрыто и от русских окраин, да и от всей остальной Европы и Речи Посполитой, немало пролившей своей крови.

Комната была обильно освещена пламенем горевших в очаге смолистых бревен. По приказанию Баси слуги угощали гостей молдаванским вином, которое грелось на огне и которое черпали цинковыми кружками. Из-за стен слышны были оклики часовых, в комнате же цвирикали сверчки, а в щелях, хотя и законопаченных мхом, все же время от времени свистел северный, холодный ноябрьский ветер. Но тем приятнее было в это время сидеть в теплой комнате и слушать занимательные рассказы воинов.

В один из таких вечеров пан Мушальский рассказал своим собеседникам следующее:

— Да сохранит Господь Бог нашу Речь Посполитую, всех здесь присутствующих и особенно достоуважаемую пани полковникову, на красоту которой мы недостойны даже глаз поднять. Конечно, то, что я хочу рассказать, не может равняться с приключениями пана Заглобы, которые удивили бы Дидону с ее благородными дамами, но если паны пожелают, то я расскажу им о своих похождениях. Будучи еще молодым человеком, я владел имением на Украине, недалеко от Таращи. Это имение было довольно большое и получено было мною в наследство. Кроме того, у меня еще были две деревеньки в тихой стороне, около Ясла, которые достались мне от матери, но я не жил там, а предпочитал отечество, чтобы находиться поближе к татарам и где скорее мог представиться случай помериться с ними с оружием в руках. Мне не удалось побывать на Сечи, хотя своим воинственным характером она сильно привлекала меня, но там ничего не представлялось для деятельности, к какой стремилась моя душа. Зато я пожил в Диких Полях с некоторыми из воинов и испытал все прекрасное, что может дать боевая жизнь. Жизнь моя в деревне мне очень нравилась, и я не расстался бы с нею, если бы не имел около себя надоедливого соседа из-под Белой Церкви. В молодости своей Дыдюк, так звали соседа, служил на Сечи, где и получил чин куренного атамана; кошевой посылал его послом в Варшаву; там он, будучи простолюдином, получил шляхетство. Однако, панове, заметьте, что я происхожу из рода вождя самнитов, некоего Муска, что на нашем наречии означает муха. Мой предок Муска вернулся ко двору Земовита, сына Пяста, по окончании несчастной войны с римлянами. Этот-то Земовит и переименовал его из Муска в Мускальского, что для Земовита казалось легче, а затем уже потомство переменило это прозвище в Мушальского. Зная свое происхождение, я презирал Дыдюка. Он ни во что ставил свое шляхетское достоинство и даже подсмеивался над ним, говоря; «Разве от этого моя тень увеличилась? Я был казаком, казаком и останусь, а шляхетство и все эти вражьи ляхи — вот мне…» Причем он делал такой жест, которого я не дозволю себе передать в присутствии пани. Я едва сдерживал свое необузданное бешенство и всеми силами старался вредить ему. Но Дыдюк был не труслив и за каждое притеснение с моей стороны отплачивал мне сторицею. Драться с ним на саблях я не мог, так как происхождение наше было не равное, хотя он был бы от этого не прочь. Мы ненавидели друг друга, как моровую язву. Раз на рынке в Тараще Дыдюк выстрелом ранил меня, и я чуть не умер, но затем и я отплатил ему, раскроив голову обухом. Потом, собрав своих дворовых, я два раза забирал его в свои руки. В свою очередь, он не остался у меня в долгу и со своими негодяями напал на меня два раза, но во всяком случае мы не могли одолеть друг друга. Думал было я идти против него судом, да какой же суд в Украине, где еще не рассеялся дым от сгоревших городов. Пан Дыдюк придерживался правила, существовавшего на Украине, по которому тот, кто призывал разбойников себе в помощь, мог не обращать никакого внимания на Речь Посполитую. Конечно, всем этим он оскорблял нашу общую мать, позабыв, какими благами она наделила его. Здесь он сделался шляхтичем, и это возвышение дало ему возможность пользоваться различными преимуществами: владеть землями и пользоваться той свободой, какой он не мог бы добиться ни под чьим другим владычеством. Мы встречались с ним всегда с оружием в руках, и я убежден,, что если бы мы виделись друг с другом просто, как соседи, то мы бы поняли друг друга. В моей голове засела одна мысль — иметь его в своей власти. Odium росло во мне не по дням, а по часам, и сделало меня желтым, как лимон. Хотя я и знал, что страшно грешу, ненавидя этого человека, но все-таки намеревался исполосовать кнутом его спину за то, что он не признавал себя шляхтичем, а затем уж, как должно верующему в Бога, отпустив ему все грехи, застрелить из ружья, как собаку.

Но человек предполагает, а Бог располагает.

Однажды вечером я отправился на свою пасеку, которая была невдалеке от деревни. Пробыв там с полчаса, я вдруг услышал крик

Взглянул я на деревню — а над ней повис дым, как туча. Люди бежали и кричали «Татары!», а за ними татар — видимо-невидимо! Бараньи тулупы и дьявольские татарские морды так и мелькают. Я бросился к коню, но не вложил я еще и ноги в стремя, как почувствовал уже пять или шесть арканов, накинутых мне на шею. Моя геркулесовская сила помогла мне вырваться, но все-таки я был взят в плен и три месяца спустя был уже с другим невольником в татарской деревеньке Сухайдзик, за Бахчисараем.

В плену нам пришлось очень тяжко. Под ударами кнута мы должны были копать колодцы и заниматься полевыми работами. Имя хозяина нашего, татарина, было Сальмагей. Он не отличался человеколюбием: с невольниками обращался жестоко. Имея состояние, я пожелал выкупиться, но сколько я ни писал писем, посылая их с одним армянином в свои деревеньки под Яслами, ни ответа, ни денег не получил. Что была за причина этому — я не знал, но только очутился я в Царьграде, где и продали меня на галеры.

Прекраснее и больше города Царьграда едва ли найдется где в мире. О нем бы можно было рассказывать подряд три дня — и то всего нельзя было бы пересказать. Людей там — множество. Дома скучены — крыша возле крыши. Зтикульские стены тверды. По городу между людьми снуют собаки, с которыми турки находятся в дружеских отношениях, потому, вероятно, что питают к ним родственные чувства, приходясь им братьями. В Царьграде только можно встретить господ и рабов. Тяжесть неволи у язычников — несравненна. Есть предание, о котором мне говорили на галерах, будто слезы невольников произвели воды Босфора и Золотого Рога, заходящего в город. Много и моих слез кануло туда.

Ни один из монархов не владычествует над столькими королями, как султан; владычество это ужасно. Турки сами говорят, что если бы не Речь Посполитая, наша мать, или, как они ее называют, Ляхистан, то они давно бы владычествовали над всем светом. За спиной ляха, говорят они, и остальной свет живет в неправде, потому что он, говорят, лежит, как пес, перед крестом, а сам руки кусает. И действительно, они говорят правду. Мы похожи на караульных собак, сидя здесь в Хрептиове, в Могилеве, в Ямполе и в Рожкове! Конечно, и на солнце есть пятна, так ведь и в нашей Речи Посполитой не все безукоризненно, но все же надо предполагать, что наши труды не пропадут даром, может быть, Бог вознаградит нас за наши лишения, да и люди вспоминать станут. Но я буду продолжать свой рассказ. Невольники, живущие на лугах, в городах и деревнях, пользуются большей свободой, чем галерные. Жизнь этих последних — ужасна! Их приковывают к борту судна около весла и не освобождают от оков ни ночью, ни днем, ни в праздники, и так продолжается до самой смерти; иногда корабль тонет в волнах, и прикованные к нему тонут вместе с ним. Невольники не покрыты никакой одеждой и ходят нагие, вследствие чего они замерзают от стужи, мокнут под дождем, страдают от голода — и избавиться от этого они не могут. Им остаются только горькие, кровавые слезы и непосильный труд,

В тюрьму я попал ночью, там меня заковали. Кроме меня, туда посадили такого же несчастного, но рассмотреть в темноте я его не мог. Стали меня заковывать, и казалось мне, что молот забивает крышку гроба над моей головой, хотя в это время я умер бы с радостью. Я обратился к Богу — но, молясь, я не чувствовал в сердце своем надежды. Стоны мои были бы бесконечны, если бы каваджи не усмирил меня кнутом, и так я просидел смирно всю ночь до рассвета.

При свете утра, я взглянул на моего товарища по несчастью — и обомлел. Передо мною сидел Дыдюк. Он страшно изменился; исхудал, был оборван, а борода — по пояс. Он уже давно проводил жизнь на галерах Взглянув друг на друга, каждый из нас тотчас же узнал своего врага, но мы сидели молча, и хотя оба страдали, но каждый из нас рад был видеть другого таким же несчастным, и мы стали еще сильнее ненавидеть друг друга. В этот же день мы поплыли в путь. Мы, враги, должны были вместе делить все мучения, есть из одной посудины бурду, какой побрезговали бы собаки, сидеть рядом у одного весла, дышать одним воздухом. Судно наше плыло по Геллеспонту, а потом остановилось в Архипелаге, вся масса островов которого и оба берега — чуть не весь свет — принадлежат туркам.

Тяжелую жизнь пришлось вести нам здесь. Страшно жгло солнце, вода от него слезно загоралась, а дрожащие и прыгающие по волнам отблески казались огненным дождем. Днем мы должны были страдать от невыносимого зноя, от которого пот лил ручьем и язык прилипал к гортани, а ночью от страшного холода. Рассказать все те страдания и муки, которые нам пришлось вынести, нет возможности. Надежды на избавление не было, и мы приходили в отчаяние и горевали, вспоминая о прошедшем счастии. Однажды мы остановились на греческой земле, и пред нами явились святые развалины, которые ставили древние греки. Нам с палубы видны были хорошо эти развалины, так как они стоят на возвышении и представляют собой золотые колонны, стоящие одна подле другой, хотя эти колонны не золотые, а из мрамора, пожелтевшего от времени. Затем судно наше поплыло вокруг Полинезии. Мы с Дыдюком уже долго сидели вместе, но из самолюбия и злости не сказали друг другу ни слова. С течением времени сердца наши начали смягчаться. От непосильных трудов и от перемены климата тело наше не держалось на костях, а раны гноились от зноя. Ночью мы горячо молили Бога о ниспослании смерти; и каждый из нас слышал эту молитву другого, и тогда ненависть как бы исчезала из наших сердец. Дело дошло до того, что я плакал уже не об одном себе, но и о своем товарище. Мы уже иначе посматривали друг на друга и помогали один другому в трудах Бывало, если кто из нас, гребя, страшно изнурится (весла были так громадны, что для них требовалась сила не одного, а двух человек), то другой заменял его. Мы также заботились и о том, чтобы пищи, которую нам приносили, хватило бы и товарищу, одним словом, мы полюбили друг друга, но никто из нас не желал этого высказать. У моего товарища была шельмовская душа, душа малоросса!.. На другой день мы узнали, что встретимся с венецианским флотом. Запас съестных припасов был у нас невелик, да нас и не закормили, а только не скупились на угощение кнутами.

Но вот настала ночь; послышались наши тихие стоны да молитвы, еще усерднее прежних. Увидал я в эту ночь, как крупные слезы падают из глаз Дыдюка на его длинную бороду. Сердце мое не стерпело, и я проговорил: «Дыдюк, ведь мы же из одних краев, простим же друг другу грехи». Услышав это, Дыдюк вскочил, зарыдал и, зазвенев цепями, бросился в мои объятия. Не знаю, сколько времени мы провели, целуясь и обнимая друг друга, при чем слезы текли из наших глаз. Мы долго не могли опомниться; только тела наши дрожали от рыданий.

Проговорив последние слова, пан Мушальский призадумался на минуту; в комнате слышно было только шипенье огня, да цвириканье сверчков и посвистыванье холодного ветра. Затем Мушальский, вздохнув, продолжал:

— Вскоре Господь Бог оказал нам Свое милосердие, о чем вы узнаете из моего рассказа. Дорого мне пришлось поплатиться за чувство братской любви к товарищу, так как, обнимаясь, мы перепутали свои цепи, и без помощи надсмотрщиков их невозможно было распутать, за что нас эти последние и попотчивали канчугами, свиставшими над нами более часа.

Под ударами канчуг кровь наша, смешавшись, лилась ручьем и текла в море. Палачи хлестали нас куда попало. Ну, да что вспоминать! Это прошлое мученье. Слава Богу, что все это прошло.

После всего этого я уже не вспоминал о своем происхождении, позабыв гордиться им перед своим товарищем, и не думал о том, что он был простолюдин, так сильно я любил его; кажется, брата своего не мог бы любить сильнее, даже если б Дыдюк не был шляхтичем, хотя я и был доволен этим последним. Дыдюк по своим душевным свойствам за любовь мою, как прежде за ненависть, отплачивал сторицею.

На следующий день произошло сражение с венецианцами, которые разбили наш флот и обратили в бегство; мы очутились на каком-то пустынном острове, куда нашу галеру, сильно поврежденную, прибило волнами. Так как солдат на галере было немного, то нам пришлось заняться починкой ее, для чего нас расковали. Выйдя на берег и получив для работ топоры, мы с Дыдюком взглянули друг на друга и поняли, что у нас явилась одна и та же мысль. «Сейчас?» — спросил он. «Сейчас!» — ответил я и тотчас я ударил топором чубачного, а он капитана. Нашему примеру последовали и другие, и через час, покончив со всеми турками и сладив кое-как галеру, мы, свободные как птицы, сели на нее и поплыли, гонимые ветром по воле Божьей, к Венеции.

Прося по дороге милостыню, мы добрались наконец до Речи Посполитой, и, отделив часть своего подъясельского имения Дыдюку, я отправился вместе с ним на войну, чтобы отмстить за все наши муки и страдания. Мой товарищ отправился в Сечь, откуда, вместе с Сиркой, пошел на Крым, а как они там прославились в сражении, не буду рассказывать, так как вы о том, Панове, слышали.

Отмстив за себя, Дыдюк возвращался обратно, но на пути был сражен стрелой врага, я же после этого стараюсь как можно больше погубить его врагов и, метясь в них, вспоминаю о нем. Из беседующих здесь со мною некоторые знают, что я часто радовал его душу.

После этого Мушальский долго молчал, пристально глядя на пылающие дрова, и в комнате опять только трещал огонь, да слышен был вой ветра. Затем Мушальский окончил свой рассказ следующими словами:

— Был Наливайко и Лобода, был Хмельницкий, а теперь Дорош; земля не высыхает от крови, мы ссоримся и деремся, однако Бог посеял в сердцах наших семена любви, но они лежат словно в недосягаемой глубине, и только когда увлажнят их слезы и кровь, под гнетом и кончугами язычников, в татарской неволе, неожиданно приносят они обильные плоды.

— Хам Хамом! — сказал, вдруг проснувшись, пан Заглоба.

Глава IV

[править]

Здоровье Мелеховича поправлялось, хотя и медленно; он еще не мог участвовать в рекогносцировках и не выходил из своей комнаты; да на него почти никто не обращал внимания, но вдруг одно обстоятельство заставило всех вспомнить о нем.

Несколько казаков из отряда пана Мотовидлы поймали какого-то подозрительного татарина, шатавшегося у станицы, и привезли его в Хрептиов, где он был тотчас же допрошен и оказался липком, одним из собравшихся к султану из Речи Поспопитой, где бросил и службу, и свое имущество. Этот беглый шел с той стороны Днепра с письмом к Мелеховичу от Крычинского.

Это обстоятельство заставило полковника призадуматься, и он составил совет из старшин.

— Панове, — сказал он, — вам хорошо известно, какое множество липков, даже таких, которые сидели на Литве и на Руси с незапамятных времен, перешли в орду и заплатили черной изменой за все благодеяния Речи Посполитой. Оно и справедливо: как волка ни корми, а он все в лес смотрит. Здесь у нас есть липковский полк, сто пятьдесят коней, которым командует Мелехович. Мелеховича я знаю с недавних пор; знаю только, что его за особенные услуги гетман сделал сотником и прислал ко мне сюда с отрядом. Мне всегда странным казалось, что его никто из вас не знал до его вступления на службу и ничего о нем не слыхал. Что его наши липковцы чрезвычайно любят и слушают, объяснял я себе его мужеством и славными делами, но, кажется, и они не очень-то знают, кто он и откуда пришел. Я его до сей поры ни в чем не подозревал и не о чем не спрашивал, основываясь на рекомендации гетмана, хотя Мелехович постоянно окружает себя какой-то таинственностью. У людей бывают различные характеры, — и я в чужие дела не мешаюсь, мне надо, чтобы человек исправно исполнял свою обязанность. Однако казаки пана Мотовидло изловили татарина, который привез письмо от Крычинского к Мелеховичу; я не знаю, известно ли вам, кто такой Крычинский?

— Как же, — воскликнул пан Ненашинец, — Крычинского я знал хорошо, а теперь и все его знают с очень дурной стороны.

— Мы вместе ходили в школу, — начал было пан Заглоба, но вдруг остановился, сообразив, что в таком случае Крычинскому было бы девяносто лет, а в таких летах люди не воюют.

— Одним словом, — сказал маленький рыцарь, — Крычинский — польский татарин. Он был полковником в одном из наших липковских полков, потом изменил отечеству и перешел в добруцкую орду, где, как я слышал, пользуется большим значением, потому что там, видно, надеются, что он и остальных липковцев переманит на языческую сторону. И с таким человеком Мелехович входит в сношения; лучшим доказательством служит письмо, следующего содержания.

Пан Михаил, развернув письмо и хлопнув по нему рукой, прочел следующее:

— «Дорогой моей души брат! Посланец твой пробрался к нам и доставил письмо».

— Он пишет по-польски? — спросил Заглоба.

— Крычинский, как все наши татары, по-малороссийски и по-польски знает, — отвечал полковник, — а Мелехович, вероятно, по-татарски не говорит. Слушайте, панове, не прерывая. «…И доставил письмо. Бог даст, все пойдет хорошо, и ты достигнешь чего желаешь. Мы здесь советуемся с Моравским, Александровичем, Тарасовским и Грохольским; к другим же братьям пишем, прося их совета, какие меры принять, чтоб твое желание как можно скорей пришло в исполнение. Что же касается до твоего здоровья, которое, как мы слышали, порядочно пошатнулось, то посылаю к тебе человека, чтоб тебя, милый, своими глазами мог видеть и нам утешение принесть. Тайну нашу строго храни, чтобы, чего Бог избави, не проведали прежде времени. Да размножит Господь поколение твое, как звезды небесные. Крычинский».

Прочитав письмо, маленький рыцарь взглянул на членов совета, которые, по-видимому, призадумались над письмом и молчали; полковник обратился к ним:

— Тарасовский, Моравский, Грохольский и Александрович — все это старые татарские ротмистры и изменники.

— Так же, как и Потушинский, Творовский и Адамович, — добавил пан Снитко.

— Что скажете, господа, на это письмо?

— Измена ясна, как день; тут и рассуждать не над чем, — сказал пан Мушальский. — Они просто-напросто снюхиваются с Мелеховичем, чтоб и наших липков перетянуть на свою сторону, а он и поддается.

— Господи Боже мой! Для нас это чистая гибель! — послышались возгласы со всех сторон. — Липковцы готовы душу положить за Мелеховича, и если он им прикажет, то ночью же нападут на нас.

— Наичернейшая измена в свете! — воскликнул пан Дейша.

— И сам гетман сделал сотником этого Мелеховича! — сказал пан Мушальский.

— Пан Снитко, — отозвался Заглоба, — а что я говорил, когда увидал в первый раз Мелеховича? Разве не говорил я, что из его глаз так и смотрит ренегат и изменник? Ха! Мне достаточно было взглянуть на него! Он всех мог обмануть, только не меня! Повтори, пан Снитко, мои слова, ничего не изменяя. Не сказал ли я тогда же, что он изменник?

Склонив голову и заложив ноги под лавку, пан Снитко проговорил:

— Действительно, надо удивляться проницательности пана, — сказал он, — хотя, по правде, я не помню, чтоб вы назвали его изменником. Баша милость сказали только, что он волком смотрит.

— Ха! Следовательно, ты сам утверждаешь, что пес изменник, а волк не изменник, что волк не укусит руку, которая его гладит и есть дает? Стало быть, пес — изменник? Может статься, пан готов и Мелеховича защищать, а нас всех назовешь изменниками?

Слова Заглобы неприятно поразили и удивили Снитку; он так смутился от его упрека, что целый час не мог оправиться и проговорить хоть одно слово.

Тем временем пан Мушальский, быстро все сообразив, сказал:

— Прежде всего мы должны поблагодарить Бога, что открыли такие бесчестные дела, потом откомандировать шесть драгунов с Мелеховичем и пустить ему пулю в лоб.

— Потом назначить другого сотника, — добавил пан Ненашинец.

— Измена так очевидна, что тут и ошибиться нельзя. Полковник отвечал на это:

— Прежде всего надо расспросить Мелеховича, а лотом я дам знать обо всем пану гетману, ибо, как мне говорил пан Богуш из Замбица, коронный маршалок очень любит липковцев.

— Но вашей милости, — сказал, обращаясь к маленькому рыцарю, пан Мотовидло, — достаточно будет подвергнуть Мелеховича розыску, так как товарищем нашим он никогда не был.

— Я знаю свои права, — отвечал Володыевский, — и тебе, пан, нечего указывать.

После этого некоторые из присутствующих начали кричать громко:

— Пусть же приведут нам этого предателя и изменника!

При этих криках пан Заглоба очнулся от своей дремоты и, сообразив, о чем шла речь, проговорил:

— Нет, пан Снитко, месяц спрятался за тучу, но остроумие пана еще лучше спряталось; ни с какой свечой его не найдешь. Сказать, что пес, canus, fidelis — изменник, а волк не изменник! Но погоди, пан! Твое остроумие на этот раз в пятки ушло.

Пан Снитко взглянул на небо, как бы призывая Бога во свидетели своей невинности и не оправдываясь только потому, что не желал сердить Заглобу, и, получив приказание маленького рыцаря привести Мелеховича, с радостью поспешил уйти, избавляясь этим от дальнейшего разговора с Заглобой.

Пан Снитко недолго заставил ждать своего возвращения. Он пришел вместе с Мелеховичем, по-видимому, не знавшим ничего случившегося. Хотя он уже поправился, но его красивое лицо было все еще бледно и голову, вместо повязки, покрывала теперь красная феска. Он вошел смело и непринужденно.

Глаза всех присутствовавших с любопытством обратились на него; молодой татарин почтительно поклонился пану коменданту, а остальным как-то свысока.

— Мелехович, — сказал Володыевский, вперив в татарина свой проницательный взор, — знаешь ли ты полковника Крычинского?

На лицо Мелеховича набежала мрачная тень.

— Знаю! — отвечал он.

— Читай! — сказал Володыевский, подавая ему письмо, найденное у липка.

Не докончив еще чтение письма, Мелехович видимо успокоился и, отдавая письмо, сказал:

— Я жду приказаний.

— Как давно задумал измену и каких имеешь здесь соучастников?

— Следовательно, меня обвиняют в измене?

— Отвечай, а не спрашивай! — сказал грозно полковник.

— Зачем мне отвечать вам: измены я не задумывал, соучастников не имел, а если бы и имел, то таких, которых вы, панове, судить не будете.

Слова эти взволновали рыцарей. Послышались угрозы:

— С большим уважением, собачий сын, с большим уважением! Ты находишься перед людьми, выше тебя стоящими.

Мелехович с ненавистью посмотрел на них

— Я знаю, что обязан уважением пану полковнику, как моему начальнику, — отвечал он, снова кланяясь маленькому рыцарю, — знаю и то, что стою ниже вас, а потому не ищу вашего общества. Ваша милость, — и он снова обратился к Володыевскому, — спрашивали меня о моих соучастниках; у меня их два: один — пан подстолий новоградский, Богуш, а другой — пан великий коронный гетман.

Слова Мелеховича удивили всех присутствовавших, они как бы онемели; наконец полковник, поводя усами, обратился к Мелеховичу:

— Как это?

— Так, — отвечал татарин. — Это правда, что Крычинский, Моравский, Творковский, Александрович и многие другие перешли в орду и много зла причинили отечеству, но счастья в новой службе не нашли. Может статься, и совесть их заговорила, так что им самое название изменника кажется ужасным. Пан гетман хорошо все это знает и поручил пану Богушу, а также пану Мыслешевскому снова привлечь их под знамена Речи Посполитой; пан Богуш выбрал меня для этого и приказал мне сговориться с Крычинским. У меня есть письма от пана Богуша, которые я могу вам показать и которым ваша милость лучше может поверить, чем моим словам.

— Иди с паном Сниткой и принеси их сюда. Мелехович вышел.

— Панове, — сказал поспешно рыцарь, — как виноваты мы перед этим воином, высказав наше поспешное суждение! Если у него действительно есть письма Богуша, то он говорит правду, — я же начинаю думать, что оно действительно так; тогда этот молодой человек, готовый работать на пользу своего отечества, заслуживает не осуждения, а награды! И притом это надо сделать как можно скорее.

Ответом на слова Володыевского было молчание, так как никто из рыцарей не знал, что сказать, а пан Заглоба притворился дремлющим; в это время Мелехович вошел в комнату и подал полковнику письмо Богуша.

Володыевский прочел его: «Со всех сторон слышу я, что никто не может быть способней тебя для того дела, и именно вследствие неизмеримой любви, которой они все к тебе пылают. Пан гетман готов простить им и ручается за прощение Речи Посполитой. С Крычинским сносись как можно чаще через верных людей и обещай ему награду. Держи все в тайне, потому что иначе ты всех их погубишь. Пану Володыевскому дело можешь открыть, как своему начальнику, притом он может помочь тебе. Не жалей трудов и стараний, зная, что finis coronat opus[15], и будь уверен, что за такую услугу наша мать наградит тебя своей любовью».

— Вот мне и награда! — проворчал молодой татарин.

— Но отчего же ты никому не сказал ни единого слова об этом? — вскрикнул Володыевский.

— Я хотел все рассказать вашей милости, но не имел еще времени, потому что после последнего приключения хворал; от их же милостей, — Мелехович обратился к офицерам, — я обязан был держать все в тайне, и теперь, ваша милость, объявите приказ молчания, чтоб не погубить друзей моих за Днестром.

— Доводы твоей заботливости так верны и ясны, что и слепой не мог бы их оспаривать, — сказал полковник. — Продолжай дело свое с Крычинским; ты не встретишь ни малейшего препятствия, только помощь, в знак чего я подаю тебе руку, как честному рыцарю. Приходи нынче же ко мне на ужин.

После этого все присутствовавшие бросились к татарину, который пожал руку маленького рыцаря и в третий раз низко ему поклонился.

— Мы не оценили тебя, но с этих пор каждая рука готова будет протянуться тебе на помощь, — говорили офицеры.

На эти слова Мелехович, выпрямив стан и откинув голову, одним словом, приняв вид ястреба или орла, готового броситься на добычу, сказал:

— Я стою перед людьми, превосходящими меня во всех отношениях!

После чего он оставил собрание, в котором после его ухода поднялся шум. «Неудивительно, — говорили офицеры между собою, — сердце его все еще волнуется при мысли о высказанном о нем мнении. Но это ничего, с ним надо иначе обращаться. У него действительно благородный гонор. Знал гетман, что делал! Чудеса творятся, ну, ну!»

С торжествующим видом пан Снитко подошел к Заглобе и, поклонившись, сказал:

— Позволь мне сказать, вельможный пан: итак, этот воин не изменник.

— Не изменник? — отвечал Заглоба. — Изменник, страшный изменник, и если изменяет не нам, то орде. Не теряй надежды, пане Снитко, я каждый день буду молиться о твоем остроумии, может быть, Дух Святой смилуется над тобою.

Бася, узнав от Заглобы обо всем случившимся с Мелеховичем, была очень рада этому, так как он ей внушал доверие и приязнь.

— Надобно, — говорила она, — чтоб мы оба с Михаилом поехали с ним нарочно в первую же опасную экспедицию, так как этим способом мы лучше всего докажем ему наше уважение.

Но маленький рыцарь начал гладить Басю по розовой щечке, приговаривая:

— О, пойманная муха, я тебя знаю! Не Мелехович и не уважение у тебя в голове, а тебе хочется лететь в степь и драться с татарином. Ничего этого не будет, — и закончил свою речь, начав горячо целовать жену.

А тем временем молодой татарин у себя в комнате шептался с присланным липком, близко наклонясь к нему. Комната освещалась каганцем с горевшим бараньим салом и освещала желтым светом красивое, но в эту минуту страшное лицо Мелеховича, выражавшее свирепость, хитрость и какую-то невыразимо дикую радость.

— Галим, слушай! — говорил Мелехович.

— Эфенди, — отозвался посланный.

— Скажи Крычинскому, что он умен, потому что в письме ничего не было, что могло бы погубить меня. Скажи ему, что он умен. Пусть всегда так пишет. Они теперь еще более будут меня уважать, все! Сам гетман, Богуш, Мыслишевский, здешняя команда — все! Слышишь! Задави их всех мор!

— Слышу, эфенди.

— Но наперед мне нужно быть в Рашкове, а потом сюда возвратиться.

— Эфенди, молодой Нововейский узнает тебя.

— Не узнает. Он видел меня под Кальником, под Брацлавлем и не узнал: смотрит на меня, морщит брови, а не узнает. Ему было пятнадцать лет, как я убежал из дому. Восемь лет прошло с тех пор. Я изменился. Старик узнал бы меня, но молодой не узнает. Из Рашкова я извещу тебя. Пусть Крычинский будет готов и находится поблизости. Надобно сговориться с Перкулабами. В Ямполе есть также наше знамя. Я уговорю Богуша, чтоб у гетмана выправил мне приказ, потому что оттуда мне легче будет сообщаться с Крычинским. Но сюда я все-таки должен возвратиться!.. Должен! Не знаю, что может случиться, когда все кончится. Огонь жжет меня; ночью сон бежит моих глаз. Если бы не она, умер бы…

— Пусть будут благословенны ее руки.

Склонясь еще ближе к липку, Мелехович, как в бреду, зашептал:

— Галим! Пусть будут благословенны ее руки, благословенна ее голова, благословенна земля, по которой она ходит, слышишь, Галим! Скажи там им, что я уже совсем здоров — благодаря ей.

Глава V

[править]

Ксендзом в Ушицах был старый Каминский, бывший в молодости солдатом и отличавшийся многими причудами. Этот пастырь часто посещал Хрептиов, где учил воинов благочестию. В Ушицах же ему нечего было делать, так как костел был разрушен, и прихожан не было.

Ксендзу Каминскому понравился рассказ пана Мушальского. Пришедши как-то опять на вечер к полковнику, он обратился к присутствовавшим с следующими словами:

— Я всегда любил слушать такие повествования, в которых печальные происшествия имеют веселый конец, потому что из них ясно видно, что кому десница Божия покровительствует, того и из львиного логовища невредимо выведет, и из Крыма под родной кров приведет. Поэтому пусть каждый из вас раз навсегда запомнит, что для Господа Бога ничего нет невозможного, и пусть в самых тяжелых обстоятельствах не теряет надежды на Его милосердие. Вот в чем дело! Я очень хвалю пана Мушальского, полюбившего, как брата, этого простолюдина, Дыдюка. Примером такой любви служит нам Христос, который был царского рода, а избранниками своими — апостолами — сделал простолюдинов и уготовил им место на небе. Конечно, любовь любви рознь. Любовь нескольких отдельных лиц или любовь одной нации к другой — вещи разные, но Христос придерживался и этой последней любви. Нынче же такой любви нигде не встретишь, люди так озлоблены друг против друга, точно стараются соблюсти закон сатаны, а не повиновение Богу.

— Вашему преподобию, — сказал Заглоба, — трудно будет убедить нас, что мы должны любить турок, татар или других варваров, которыми и сам Господь не может не брезгать.

— К тому я и не принуждаю вас, но только доказываю, что дети единой матери должны любить друг друга, — а вместо того, с самой хмельнищины, в продолжение тридцати лет, эти страны обливаются кровью.

— А по чьей вине?

— Кто первый в ней признается, тому первому Бог отпустит прегрешение.

— Ваше преподобие, вы носите теперь духовную одежду, а смолоду, как мы слышали, бились с врагом не хуже других

— Бился потому, что обязан был это делать, как воин, и не в том мой грех, но в том, что я врагов, как заразу, ненавидел. У меня на то была своя причина, о которой я не хочу вспоминать, потому что то было давно и раны мои зажили. Я был не в меру усерден, в чем и раскаиваюсь. Я держал сторону партизан и сражался за них с командой из ста человек из отряда пана Неводовского. Какое это было время — всем известно. Как мы, так и татары рубили, стреляли и вешали друг друга. Казаки превосходили всех нас в жестокости: где они побывали — оставалась только земля да вода. В этой междоусобной войне все были похожи больше из бешеных собак, чем на людей. Ужаснее этой междоусобицы ничего не может быть. Однажды меня с отрядом послали на помощь к замку пана Рысецкого, на который напали разбойники, но, придя туда, мы увидели, что замка не осталось и следа, он уже был срыт, мы же с бешенством бросились рубить пьяных мужиков, но некоторые из них спрятались во ржи. Мы решили их повесить. Но сделать это было очень трудно, так как в деревне не осталось ни одной хаты, ни одного деревца, все было уничтожено. Взяли мы наших пленников и отправились разыскивать удобное местечко. Вот шли мы, шли — все степь кругом, и больше ничего; таким образом добрели до какой-то деревушки, но и там — полная неудача; кроме углей да пепла — ничего не нашли! Только на холмике увидали мы большой дубовый крест, по-видимому, недавно поставленный, так как дерево еще не успело почернеть и блестело на солнце. На кресте находился сделанный из жести Христос. Он так хорошо был выкрашен, что трудно было поверить, что это тело не живое, в чем можно было только убедиться, взглянув на него сбоку, где видна была тонкость жести; но лицо поражало своей живостью: оно было бледно, с терновым венцом на голове, с страдальческим взглядом, обращенным к небу. Взглянув на этот крест, я подумал: «Вот дерево, другого нет», — но тотчас же испугался этой мысли. Во имя Отца, и Сына! На кресте я их не повешу! Однако же мне казалось, что я угожу Господу Богу, если покончу с этими душегубами в Его присутствии, и я проговорил: «Господь милостивый, не кажется ли Тебе, что те жиды, которые Тебя на кресте распяли, были несравненно лучше этих разбойников?» Вслед за этим я приказал каждого пленника подводить к кресту убивать его тут. Между пленниками были и старики, и юноши. Первый подведенный к кресту пленник сказал: «Во имя страстей Господних, помилуй, пане». Я отвечал на это: «По шее его!» И драгун снес ему голову. И таким образом каждый из этих сорока пленных молил меня о пощаде во имя Христа, и на каждую просьбу ответ мой был один и тот же: «По шее его».

Таким образом, только к вечеру мы покончили с ними. В своем безумии я думал, что, убивая этих несчастных, я угождаю Богу. Члены убитых еще несколько времени судорожно подергивались и как бы подпрыгивали, и наконец на землю спустилась тихая, теплая ночь. Трупы лежали у подоножия креста, расположенные вокруг него в виде венка. Мы решились здесь же провести ночь, хотя костров нечем было развести. Солдаты улеглись на попонах, а я отправился молиться к кресту, думая, что молитва моя на этот раз будет особенно угодна Богу, так как весь день я трудился, как мне казалось, во славу Его.

Встав перед крестом на колени и прислонив к нему голову, я мысленно обратился к Богу, но глаза мои закрылись, и я крепко заснул. Драгуны, видя меня коленопреклоненным пред крестом, не захотели меня тревожить. Вообще со мною случилось то же, что часто случается с воинами, которые, начав молиться, засыпали. Итак, я заснул и видел дивный сон, который словно сошел на меня с креста. Это не было видение — так как я никогда не был и не буду достоин этого, но я видел во сне все страдания Христа. При виде страданий Господа страшная скорбь овладела мною, и я плакал, как дитя: «Господи — сказал я, — у меня горсть добрых солдат хочешь ли видеть, что мы можем сделать, кивни только головой, и я их таких-сяких в минуту разнесу». При этих словах все предо мною исчезло, и я видел только крест, а на нем плачущего кровавыми слезами Спасителя. Не знаю, скоро ли это все кончилось, но я, успокоившись мало-помалу, обнимал подножие креста, горько плакал и говорил: «Господи, Господи! Если бы Ты Свое святое учение распространял из Палестины к нам, в Речь Посполитую, мы не пригвоздили бы Тебя к кресту, но приняли бы с благодарностью, наделили бы всяким добром и дали бы Тебе вдобавок грамоту шляхетства для вящей Твоей Божественной хвалы. Зачем не поступил Ты так, Господи!» Сказав это, я взглянул на Него (конечно, все это было во сне) и увидел Бога, гневно смотрящего на меня; вдруг Он громко воскликнул: "Что значат теперь ваши шляхетские грамоты, когда их, во время шведской войны, всякий мещанин мог приобресть за деньги, — и вы, и разбойники, и те, и другие во сто раз хуже жидов, так как вы Меня ежечасно пригвождаете ко кресту. Разве Я не оказал милости и прощения даже злейшим Моим врагам, а вы, как хищные звери, рвете внутренности друг друга. Видя все это, Я терплю страшные мучения. Ты сам, который хотел защитить Меня, а потом упрашивал перейти в Речь Посполитую, — что ты сделал? Тут, вокруг Моего креста, лежат тела убитых, кровью обрызгано его подножие, а между ними были невинные юноши, либо люди заблуждающиеся, которые, не имея разума, идут, как овцы, вслед за другими. Что ж ты, смиловался ли над ними, судил ли их перед смертью? Нет! Ты приказал их всех убить и еще думаешь, что Мне этим сделаешь угодное! В самом деле, если уж надобно наказывать и карать, то как отец карает сына, как старший брат младшего брата, но не мстить без суда и расправы, не зная меры в каре и жестокости. До того дошло, что на вашей земле волки стали милосерднее людей; трава опрыснута кровавой росой, ветры не веют, а воют, реки слезами льются и люди руки протягивают к смерти, говоря: «Утешение наше!»

— Господи! — воскликнул я. — Разве они лучше нас? Кто показал больше жестокости? Кто привел сюда язычников?

— Любите их, даже наказуя, — сказал Господь, — тогда спадет слепота с их глаз, сердца размягчатся, и милосердие Мое будет над всеми вами . Иначе придут татары и ярмо наложат и на них, и на вас, и недругу должны будете служить в страданиях, в унижении, в слезах до того самого дня, пока не примиритесь друг с другом. Если же не будет меры вашей взаимной жестокости, тогда не будет помилования ни для тех, ни для других, язычники возьмут эту землю и будут владеть ею во веки веков!

Сильный страх напал на меня, и я онемел. Затем, несколько придя в себя, я бросился на землю и сказал:

— Господи, что должен я делать, чтобы загладить грехи мои?

— Иди, повторяй слова Мои, возвещай любовь и милость, — отвечал Господь.

Сон исчез, и я проснулся, смоченный росою. Было раннее утро; головы убитых уже посинели, лежа венком вокруг креста. Со мною произошла странная перемена: вчера я был полон радости от совершенного мною злодейства, сегодня же, при виде тех же трупов, я страшно страдал, особенно при взгляде на красивую голову одного семнадцатилетнего парня. Я велел воинам с почестью похоронить убитых под этим же крестом, и с тех пор я стал совершенно другим.

Иногда мне казалось, что сон мой — простое воображение, но все-таки он не выходил у меня из памяти. Конечно, я даже не осмеливался и думать, чтобы Господь мог говорить со мной, но я догадывался, что это заговорила во мне совесть и возвестила мне повеление Божие. Затем, на исповеди, ксендз, выслушав меня, сказал: «Ясны, — говорит, — воля и повеление Божие, слушай их, иначе ты погибнешь». С этого времени я посвятил всю жизнь свою на поучение ближних любви и правде Божией.

Но насмешки сыпались на мою голову от товарищей — офицеров: «А что ты, — говорили они, — ксендз, что ли, чтоб нам наставления читать? Мало эти собачьи сыны оскорбляли Бога, мало пожгли костелов, мало осквернили крестов! За то мы должны любить их?» Никто не обращал внимания на мои увещания.

По окончании Берестецкого сражения я сделался ксендзом и начал проповедовать слово Божье.

С тех пор прошло двадцать лет, как я без отдыха тружусь на этом поприще. Я уже стар и сед. но успеха в своих трудах и до сих пор не вижу, за что Господь, конечно, не накажет меня…

Панове, обращайтесь с врагами вашими милосердно, любите их и наказывайте, как вы наказали бы своих самых близких родных, как своих детей, — а не то вы все погибнете, что постигнет и Речь Посполитую.

Последствия этой братской вражды и сражений очевидны для всех нас: земля наша обращена в пустыню, костелы, города и села разрушены, и вместо прихожан в Ушицах чернеют могильные холмики, а над нами сила языческая все растет и растет, как волна, готовая поглотить нас.

Пан Ненашинец, сильно взволнованный рассказом ксендза, прервал общее молчание.

— Не спорю, что и между казаками есть настоящие рыцари, например, пан Мотовидло, которого мы все любим и уважаем. Но что касается до общественной любви, о которой так красноречиво говорил ксендз Каминский, признаюсь, что до сих пор пребывал в тяжком грехе, ибо во мне ее не было, да я и не старался ее приобресть. Теперь ксендз, его милость, немного открыл мне глаза. Без особенной милости Божией я не обрету в сердце своем этой любви, потому что ношу в нем воспоминание о страшном зле, о котором скоро я вам расскажу.

— Не выпить ли нам чего-нибудь теплого? — прервал его Заглоба.

— Разведите огонь, — сказала слугам Бася.

Вскоре в комнате зажгли огни, и перед каждым из воинов появилась кварта горячего пива; все они с видимым удовольствием начали прикладываться к нему, а вслед за тем пан Ненашинец снова повел речь:

— Нас у матери было двое: я да сестра Галька, которую мать, умирая, поручила моему попечению. Я страстно любил эту девочку, так как ни жены, ни собственных детей не имел, и берег ее пуще глаза. В то время, когда я был в походе, мою Гальку похитили татары. Вернувшись домой и узнав об этом, я чуть с ума не сошел от горя. Я потерял почти все имущество, а остатки его распродал и поехал из Оршаны, чтобы выкупить сестру, которая была моложе меня на двадцать лет. Я приехал в Бахчисарай, где она жила при гареме, но не в нем, так как ей тогда всего было двенадцать лет. Никогда я не забуду того, как она обрадовалась, увидав меня, и как ласкала меня! Но выкуп мой показался малым для татар; они думали за нее получить втрое больше, так как Галька была красавица. Иегуагу, увезшему сестру, я предлагал вдобавок выкупа себя. Но и это было напрасно. Я видел, как на базаре купил ее прославленный враг наш Тугай-бей для того, чтобы года через три сделать своей женой. Я впал в глубокое отчаяние и поехал домой, но случайно, в дороге, мне рассказали про жену Тугай-бея, живущую в одном приморском улусе с сыном, в котором Тугай-бей души не чаял и которого звали Азыя. У Тугай-бея было много жен, живших по разным городам и селам, чтобы он мог, приехав в какой-либо город или село, всегда остановиться у себя в доме и в своей семье. Узнав все это, у меня мелькнула мысль — украсть Азыю, а затем выменять его на Гальку. Но привести эту мысль в исполнение было нелегко: в помощь себе я должен был пригласить товарищей из Украины или Диких Полей, но имя Тугай-бея было пугалом для всей Руси, а на Украине он помогал казакам в сражении против нас. Но надо было на что-нибудь решиться, и вот в степях я собрал много беглых молодцов. Этот поход был для нас очень труден до отплытия казацких чаек в море, так как мы должны были прятаться от старшины. Однако поход увенчался полным успехом: Азыя был мною похищен вместе с богатой добычей. Мы благополучно прибыли в Дикие Поля, далеко позади себя оставив погоню. Из Диких Полей я хотел направиться в Каменец, желая вести переговоры через тамошних купцов. Азыю я оставил у себя, а товарищам отдал всю остальную добычу. Щедрость моя относительно товарищей объяснялась тем, что в походе я делил с ними и горе, и радость и защищал их, как родных братьев, думая, что при случае они отплатят мне тем же. Но я горько был разочарован и дорого поплатился за доверие к ним! Я и не думал, что для этих людей нет ничего святого, и что из-за добычи они готовы были убить своего атамана, что почти они и сделали со мною. Недалеко от Каменца они напали на меня, душили, резали и наконец, считая меня за мертвого, оставили в степи, а Азыя увели, чтобы получить за него большой выкуп.

Несмотря на все перенесенные мной мучения и раны, я остался жить и, по воле Господа, выздоровел. О Гальке я с тех пор ничего не слыхал. Оставшись вдовою после Тугай-бея, может быть, она стала женой другого какого-нибудь татарина и, вероятно, сделалась магометанкой, давно уж забыв меня: может случиться и так, что когда-нибудь, в схватке с татарами, я погибну от руки ее сына. Вот и вся моя печальная история.

Пан Ненашинец смолк и, спустив глаза в землю, глубоко задумался.

— Сколько нашей крови и слез пролито за эти места! — отозвался пан Мушальский.

— И все-таки ты должен любить врагов своих, — сказал ксендз Каминский.

— А по выздоровлении пан не искал того татарского щенка? — спросил пан Заглоба.

— Как я узнал позднее, — отвечал Ненашинец, — на моих убийц напала другая шайка разбойников, которая всех их перерезала. Эти же последние с ребенком и добычей ушли в глубину степи. Я везде искал, но ребенок пропал, как в воду канул.

— Может быть, ты его где-нибудь и встречал позже, но признать не мог? — сказала пани Бася.

— Не знаю я, было ли тогда ребенку три года. Он едва знал, что его имя Азыя. Но я все-таки узнал бы его, потому что у него над каждой грудью была вытатуирована рыба, запущенная сильной краской.

Присутствовавший на собрании Мелехович не принимал участия в беседе и сидел в углу комнаты, но при последних словах Ненашинца он громко воскликнул:

— По одним рыбам вы его не узнали бы, потому что многие татары могут носить этот знак, особенно из тех, которые живут при морском берегу.

— Неправда, — возразил рассудительный пан Громенка. — После Берестецкой битвы мы осматривали труп Тугай-бея, который остался на поле битвы, и я знаю, что он имел тоже рыб над грудями, другие же убитые носили другие знаки.

— А я скажу пану, что многие носят рыб.

— Да, только все они из поколения Тугая.

Спор этот остался неоконченным, так как в комнату вошел пан Лельщица, вернувшийся из разъезда, куда был послан еще на рассвете Володыевским.

— Пане комендант, — заговорил он, стоя в дверях, — у Сиротского Брода, по молдавской стороне, стоит толпа и что-то против нас замышляет.

— Что за люди? — спросил пан Михаил.

— Лотаринги. Между ними находится немного итальянцев, немного венгерцев, а более всего из луговой орды — всего человек двести.

— Те самые, о которых мне донесли, что они по Итальянской дороге разбойничали, — сказал Володыевский.

— Перкулаб должен был их там сильно прижать — вот они и бегут сюда; но там одних татар будет около двухсот человек. Ночью они переправятся, а с рассветом мы их встретим по-своему. Пан Мотовидло и Мелехович, к полуночи будьте наготове. Надобно на приманку подогнать стадо волов, — а теперь по квартирам!

Выслушав полковника, рыцари отправились по домам, и не успели еще все выйти из комнаты, как Бася бросилась обнимать мужа и что-то шептать ему на ухо, но тот, видимо, не соглашался с нею, улыбался и отрицательно кивал головой, причем Бася удваивала свои ласки. Смотря на это, пан Заглоба заметил:

— Сделай же ей хоть раз удовольствие, тогда и я, старик, с вами поплетусь.

Глава VI

[править]

По обеим сторонам Днестра разбойничали шайки, составленные из людей различных пограничных наций. Но большинство из них были беглые татары из добруцкой и белоградской орды, отличавшиеся беззаветной храбростью и большей дикостью от крымских татар, но тут также были и венгерцы, и итальянцы, и казаки, и беглые поляки из дворовых людей с берегов Днестра. Полем своих действий они избирали то польскую, то итальянскую стороны, переходя реку то в том, то в другом месте, смотря по тому, от кого надо было обороняться. Станичные стада волов и коней, не уходившие из степей даже зимой, где они отыскивали себе под снегом пищу, были главной приманкой для нападения разбойников, которые, впрочем, не оставляли без внимания и сел, и местечек, и острогов, и крепостей; нападали они на польских и даже на турецких купцов, а также и на посредников, едущих в Крым с откупом. Шайки этих разбойников имели своих начальников и свою дисциплину, но вместе были нечасто. Нередко одна шайка уничтожала другую, пользуясь преимуществом своей силы. Этих разбойничьих ватаг было множество на Руси, особенно во время войны казаков с поляками, когда для них в этих местах было безопасно. Некоторые из шаек состояли из пятисот человек, начальники их назывались беями. Шайки эти, побывав где-нибудь, оставляли за собой в этих местах пустыню, как всегда поступали татары, и коменданты терялись в догадках, не понимая, с кем имеют дело--с передовыми чамбулами орды или с ватагой разбойников. Ловить их регулярному войску или всадникам Речи Посполитой было чрезвычайно трудно, особенно в открытом поле, так как, попав в засаду, они защищались не на живот, а на смерть, зная, что в плену их ждет смерть. Вооружение их состояло из турецких ганджар и ятаганов, кистеней, татарских сабель и конских челюстей, которые насажены были на молодые дубки и привязаны тонкими бечевками. Это последнее оружие разбойники употребляли для того, чтобы ломать ими сабли противников. Так как они нападали ночью, то в их вооружении не было ни луков, ни ружей, поскольку они были бесполезны для них Кроме того, они пускали в действие длинные вилы, окованные железом, и рогатины, которыми угощали всадников.

Ватага, о которой сообщили Володыевскому, была, по всей вероятности, или очень велика, или какой-нибудь другой особенный случай загнал ее к молдавской границе, так что они осмелились подойти так близко к отряду Володыевского, одно имя которого наводило ужас на этих бродяг. Прибыли вторые разведчики и сообщили, что шайка эта находится под начальством известного своею стойкостью Азбы-бея и что в ней четыреста человек. Азба-бей со своею шайкой несколько лет свирепствовал в польском и молдавском краю.

Пан Володыевский был рад сразиться с таким врагом и велел идти со своими полками Мелеховичу, пану Мотовидле, а также полкам генерала подольского и пана подстолия премысльского. Все эти полки отправились ночью и разошлись по разным сторонам с тем, чтобы встретиться у Сиротского Брода.

Басе первый раз пришлось видеть отправление войск в такой большой поход, и она взволнованно глядела на этих старых рыцарей, выходивших так тихо, что ни бряцания оружия, ни топота коней не было слышно в крепости. Полный месяц освещал окрестности в эту тихую ночь, но он лишь изредка поблескивал на саблях выходящих за частокол отрядов, которые затем скрывались из глаз, будто их и не бывало. Поход был тщательно скрыт от посторонних взоров.

Этот поход казался Басе сбором охотников на охоту, а причина их осторожности — чтобы зверь не догадался об их прибытии. Ей самой захотелось участвовать в нем.

По ходатайству пана Заглобы, маленький рыцарь согласился взять жену с собою, так как понимал, что она все равно когда-нибудь настоит на своем, да к тому же он знал и об обыкновении этих бродяг не носить с собою ни луков, ни ружей, и таким образом в этом бою одной опасностью для Баси было меньше.

Пан Михаил с женою, Заглоба, Мушальский и двадцать левофланговых драгунов, имевших своего вахмистра, отправились через три часа после ухода первого отряда. Весь отряд этот состоял из самых храбрых воинов, так что Бася, находясь под их охраной, была как у себя дома.

Она ехала верхом, одетая в мужское платье. На ней были бархатные шаровары жемчужного цвета, очень широкие, в виде юбки, заложенные в сафьяновые сапожки, и черный, подбитый крымским барашком кунтуш, расшитый по швам золотом. Вооружение ее состояло из серебряной лядунки замечательной работы, из небольшой турецкой сабли в шелковой портупее и пистолетов в кобурах На голове Баси красовалась шапочка из венецианского бархата, опушенная дорогим мехом и украшенная пером цапли, а из-под шапки виднелось свежее, юное личико с двумя блестящими, любопытными глазками….

Пан Заглоба и Мушальский с восхищением смотрели на молодую женщину, сидевшую на серой турецкой лошадке, быстрой и кроткой, как серна, и удивлялись осанке Баси. Она же была похожа на сына гетмана, отправляющегося в свой первый поход под охраною старых волков. Ее очень беспокоил их поздний выезд, но муж, а также и Мушальский с Заглобой старались ее успокоить.

— Ты ничего не понимаешь в военном искусстве, — сказал маленький рыцарь, — а потому и подозреваешь нас, что мы хотим привести тебя на место, когда уже все будет кончено. Одни отряды идут прямо, как стрелы, другие должны идти кругом, чтобы занять все выходы, и потом будут тихо сближаться и таким образом возьмут неприятеля в засаде. Мы же приедем вовремя, и без нас битва не может начаться, потому что тут каждый час рассчитан.

— А если неприятель вовремя спохватится и пробьется сквозь отряды?

— Он хитер и осторожен; но и нам такая война не новинка.

— Мише ты можешь верить! — воскликнул Заглоба. — Лучшего стратега нет в мире. Злая судьба загнала сюда этих бесшабашных бродяг.

— В Лубнах я был еще молодым солдатом, — сказал пан Михаил, — а мне уже и там доверяли подобные дела. Теперь же, желая показать тебе все дело, я еще старательнее все устроил. Все отряды покажутся разом неприятелю, разом вскрикнут и разом понесутся на него.

— Ай, ай! — даже запищала от радости Бася и, став на стремена, обняла мужа за шею.

— И мне тоже можно будет скакать, а? Михалку, а? — спрашивала она со сверкающими глазами.

— В толпу тебе лететь не позволю, потому что там Бог знает что может случиться, не говоря уже о том, что лошадь может споткнуться; но я дам инструкции, чтобы, разбив толпу, на нас погнали неприятеля; тогда мы пустим коней и ты сможешь подстрелить двух-трех головорезов; но заезжай всегда с правой стороны, потому что преследуемому неловко будет направить коня влево, и ты сможешь бить его наотмашь.

— Ого-го! Не бойся! — отвечала Бася. — Ты сам говорил, что я владею саблей гораздо лучше дяди Маковецкого; не давай мне советов.

— Смотри, однако, держи крепко поводья, — вставил пан Заглоба. — У них тоже свои приемы, бывает и так: ты его гонишь, а он вдруг поворотит и осадит коня, тогда ты с разбегу проскачешь мимо него; но прежде чем проскачешь, он в тебя ударит. Старый боец никогда коня не распускает слишком сильно, но соразмеряется, смотря по надобности.

— И сабли никогда не поднимайте слишком высоко, чтоб ловчее сделать удар, — заметил пан Мушальский.

— Я возле нее буду при начале, — отвечал маленький рыцарь. — Видишь ли, в битве вся трудность в том, что надобно обо всем помнить: о своей лошади, о неприятеле, о поводьях, о сабле, об ударе — все это одновременно! Кто уже привыкнет, у того само собой получается; но сначала даже и знаменитые вояки часто бывают неловкими порой человек малосильный, но опытный, выбьет из седла гораздо более сильного новичка. Для того-то я и буду возле тебя.

— Только ты не защищай меня и людям прикажи не защищать меня без надобности.

— Ну, ну! Мы еще посмотрим, хватит ли у тебя храбрости, если дело дойдет до серьезности схватки! — отвечал, улыбаясь, маленький рыцарь.

— И не схватишь ли ты кого-нибудь из нас за полу, — докончил Заглоба.

— Посмотрим! — сказал, обидясь, Бася.

Между тем рассвет уже приближался, а от закатившегося месяца стало темнее; в воздухе носился легкий туман, из-за которого дальние предметы нельзя было рассмотреть; в это время наши путники въехали в открытое поле, на котором виднелись остатки угасших костров.

Разгоряченному воображению Баси представлялись в этой мгле и мраке, среди дальних зарослей, живые существа — люди и лошади.

— Миша, что это такое? — спрашивала она шепотом, показывая пальцем на маяк.

— Ничего — марево!

— Я думаю, что всадники. Скоро мы доедем?

— Через каких-нибудь полтора часа начнется дело.

— Ох!

— Ты боишься?

— Нет, у меня сердце бьется от нетерпения! И чего стала бы я бояться! Ничуть. Посмотри, какая изморозь, ее видно, хоть и темно.

И действительно, они в это время находились в той части степи, где длинные и сухие ветви бурьяна были покрыты инеем. Увидев это, маленький рыцарь сказал:

— Сюда пришел Мотовидло. Не далее как в полумиле отсюда он должен лежать в засаде. А вот сейчас наступит и рассвет!

В самом деле, уже рассветало. Мрак уменьшался. На небе и на земле сделалось темнее, а в воздухе прохладнее; верхушки деревьев и зарослей серебрились- от инея. Предметы, находившиеся вдали, стали теперь обозначаться яснее. Неподалеку из-за кустов выехал всадник.

— От пана Мотовидлы? — спросил Володыевский, когда всадник осадил коня перед полковником.

— Да, ваша милость!

— Что слышно?

— Перешли Сиротский Брод; потом, свернув на мычание волов, пошли на Калысик Волов взяли, — стоят на Юрковом поле.

— А где пан Мотовидло?

— Залег под горой, а пан Мелехович под Калысиком. Где другие отряды — не знаю.

— Хорошо, — сказал Володыевский, — я знаю. Поезжай к пану Мотовидле и скажи, чтоб начинал сдвигаться. А партизан пусть рассыплет по дороге от пана Мелеховича. Ступай!

Всадник, наклонясь к седлу, быстро помчался и вскоре пропал из глаз. Путники же поехали дальше с еще большей предосторожностью. В это время было уже совсем светло, и мгла, стоявшая перед этим в воздухе, спустилась к земле, а на востоке появилась длинная, блестящая, с розовым отливом, полоса, озарившая своим сиянием все окрестные места.

Вдруг всадники услыхали сильное карканье, доносившееся от Днестра, и затем скоро увидели над головами множество летевших воронов. От этой стаи один ворон за другим начали ежеминутно отделяться и останавливаться над степью, вместо того чтобы лететь дальше, и кружились над нею, как ястреба или коршуны, почуявшие добычу.

Пан Заглоба, указывая острием сабли на воронов, сказал Басе:

— Подивись смышлености этих птиц. Как только предвидится где битва, они тотчас слетаются, словно их кто из мешка высылал. Где ж идет войско простым походом или должно встретиться дружелюбно с другим войском, этого никогда не бывает. Так животные умеют угадывать намерения людей, хотя им никто об этом не говорит. Самый премудрый человек этого не растолкует, а потому нам остается только удивляться.

Наконец вороны, кружась все сильнее и сильнее, приблизились к ним, и пан Мушальский, ударив ладонью по пищали, спросил Володыевского:

— Пан комендант, нельзя ли мне подстрелить одного из них для нашей пани? Я не сделаю много шума.

— Стреляй, пан, хоть двух, — ответил Володыевский, зная, как старый воин гордится своею меткостью в стрельбе.

Вместо ответа Мушальский направил свой лук кверху и, поднявши голову, стал выжидать удобного момента.

Стая птиц была уже недалеко; всадники, горя любопытством, остановили коней и стали глядеть на небо. Затем послышался стон тетивы, стрела взвилась и исчезла под стаей.

Сначала можно было предположить, что стрелок промахнулся; но затем один ворон, распустя крылья и кувыркаясь в воздухе над головами всадников, стал быстро опускаться и через минуту упал, пронзенный насквозь стрелой, у ног коня Баси.

— Счастливая примета! — сказал, кланяясь Басе, пан Мушальский. — Я буду следить издалека за пани и в случае надобности — дай Бог, счастливой — выпущу и еще стрелу. Если она и близко упадет, уверен, что не поранит.

— Не желала бы я быть татарином, которого пан выберет своей мишенью! — заметила Бася.

Но Володыевский, прервав этот разговор, указал на значительную возвышенность, которая была в нескольких саженях от них, и сказал:

— Там остановимся.

Всадники поехали рысью. Въезжая на холм, пан комендант велел ехать потише, а невдалеке от вершины — совсем остановиться.

— Мы не взберемся на самую вершину, — сказал он, — потому что в такое ясное утро нас издалека можно увидеть, но, спешившись, подойдем к ней так, чтоб наши головы не очень были заметны.

Затем маленький рыцарь с женой, пан Мушальский и несколько других соскочили с коней и пошли к тому месту, где холм обрывался почти отвесной стеной.

Стена эта была вышиною в несколько локтей; у ее подножия рос густой колючий кустарник, в виде узкого пояса, а за ним расстилалась на необозримое пространство низкая и ровная степь.

Вся она была покрыта кустарником и перерезана маленьким ручьем, идущим к Калысику. Оттуда, где кустарники представляли большую группу, вился к небу дымок

— Видишь, — сказал Басе пан Володыевский, — там притаился неприятель.

— Я вижу дым, но не вижу ни лошадей, ни людей, — отвечала взволнованная Бася.

— Их скрывают заросли, хотя опытный глаз и может их увидеть. Вон там, смотри, — две, три, четыре, целая кучка лошадей, — одна пегая, другая совершенно белая, а отсюда кажется словно голубой.

— Скоро мы к ним подъедем?

— К нам их сюда пригонят; но времени еще много, ведь до тех зарослей отсюда добрая четверть мили будет.

— Где же наши?

— Смотри туда, видишь полоску бора? Отряд пана подкомория должен быть теперь недалеко оттуда. Мелехович вынырнет с той стороны — через минуту. Другой отряд окружит его от того вон камня. При виде наших людей неприятель сам подбежит к нам, потому что здесь можно легко подъехать к реке; с того же бока есть овраг, очень глубокий, и через него никто проехать не может.

— Они, следовательно, сидят в западне?

— Как видишь!

— Господи! Я едва стою! — вскрикнула Бася.

И, подумав немного, она добавила:

— Михалку, если бы они были умны, что они должны были бы сделать?

— Они должны были бы идти на отряд подкомория и прорезаться сквозь его ряды. Тогда спаслись бы, но эти головорезы никогда так не делают, потому что, во-первых, не любят попадаться на глаза регулярному войску, а во-вторых, из боязни, чтобы в бору не засели еще большие отряды войска, — ну, поневоле и бросаются в сторону.

— Ба! Но мы их тогда не остановим: у нас всего-навсего двадцать человек.

— А Мотовидло?

— Правда! Но где он?

Вместо ответа послышался жалобный крик, похожий на крик ястреба или сокола. То крикнул Володыевский. В ответ пронесся такой же крик от подножия холма, где так хорошо скрывались воины Мотовидла, что Бася, стоявшая над ними, не могла их заметить.

Это ее чрезвычайно удивило; она смотрела то вниз, то на мужа и затем, вся вспыхнув и обняв мужа, произнесла:

— Михалку! Ты величайший вождь в мире!

— Потому что у меня есть кое-какой опыт, — ответил, улыбаясь, Володыевский. — Но ты не очень волнуйся от радости и помни, что настоящий воин должен быть спокоен.

Однако слова мужа не подействовали на Басю.

Она, вся взволнованная, торопилась скорее присоединиться к отряду Мотовидлы. Но муж сдержал ее, чтобы показать ей начало битвы.

Тем временем солнце поднялось и озарило степь своими холодными, бледно-желтыми лучами. Вблизи можно было все хорошо видеть, но и на далеком расстоянии предметы обрисовывались довольно ясно; в некоторых углублениях лежал еще иней, блестя разноцветными искрами; воздух был так прозрачен, что простым глазом можно было рассмотреть самые отдаленные предметы.

— Отряд подкомория выходит из леса, — сказал Володыевский, — я различаю воинов и лошадей.

Из-за окраин леса показались всадники и протянулись длинной черной линией по подлесью, покрытому инеем.

Мало-помалу белое пространство между всадниками и лесом делалось все больше, но заметно было, что они не спешили, чтобы и другие отряды могли приблизиться. Комендант взглянул в левую сторону.

— А вот и Мелехович! — сказал он.

— Вот и отряд пана пшемыльского ловчего выезжает. Не успеешь глазом мигнуть.

И пан Володыевский необыкновенно быстро зашевелил усами.

— Пеший теперь ничего не сделает. На коней! — вскричал он, обращаясь к драгунам; те, вскочив на коней, начали съезжать боком с холма, пробираясь между группами кустарников, и присоединились к отряду Мотовидлы.

Из--за холма выехала толпа воинов и, остановясь, стала наблюдать за происходившим впереди.

Вдруг из леса, покрывающего середину равнины, выбежал отряд неприятелей, похожий на стадо испуганных серн. По-видимому, они заметили идущий к ним отряд подкомория. Неприятельский отряд все увеличивался; они построились узкой шеренгой и двинулись по краям кустарника, наклонясь к шеям лошадей; издали их можно было принять за табун, тянущийся длинной линией вдоль зарослей. Они, похоже, не были уверены, что этот отряд идет на них и что они уже открыты; вероятно, они думали, что это летучий отряд, высланный для рекогносцировки, и рассчитывали скрыться от неприятеля за кустарником.

Все неуверенные маневры неприятеля были хорошо видны Володыевскому, стоявшему во главе отряда Мотовидлы. Крадущийся чамбул был похож на дикого зверя, окруженного опасностью. Доехав до края кустарника, они помчались легкой рысью. И вот первые шеренги появились в открытой степи и остановили сзоих коней, а за ними остановилась вся ватага.

В это время они вдруг заметили отряд Мелеховича и тотчас же свернули в заросли, но тут их встретил пшемыльский отряд, скакавший полной рысью.

Дикий крик раздался по заросли — неприятель понял, что он открыт и все отряды идут на него. Эти последние, так же перекликнувшись, поскакали в галоп, — все смешалось, и степь сотряслась от бряцания оружия.

Чамбул, увидя все это, помчался как бешеный к холму, где находился Володыевский с Мотовидлой и своим отрядом.

Пространство между татарами и отрядом быстро уменьшалось.

Сердце Баси начало усиленно биться; она побледнела, но видя, что товарищи ее выглядят очень спокойными и наблюдают за нею, она успокоилась и обратила все свое внимание на приближавшегося неприятеля. Крепко сжав в руке саблю, она подтянула поводья, и румянец снова заиграл на ее лице.

— Хорошо! — заметил ей муж.

Взглянув на него, она пошевелила ноздрями и прошептала:

— Скоро ли поскачем?

— Еще не время, — отвечал Володыевский.

А между тем татары были уже близко: виднелись вытянутые головы лошадей с пригнутыми ушами и лица татар, прижатые к лошадиным шеям. И вот уже слышится храп коней, видны их оскаленные зубы и выскакивающие из орбит глаза; все это доказывало, с какой быстротой они мчались.

По знаку коменданта вся шеренга казаков прицелилась из своих пищалей в татар.

— Пли!

Раздалась пальба, дым хлынул в куст сухого бурьяна; из отряда татар послышались вопли и стоны, и они побежали в разные стороны. В это время из леса появился пан Володыевский; липковцы и несколько отрядов подкомория согнали татар в одну кучу и замкнули круг. Татары метались из стороны в сторону, ища выхода, — но все было тщетно: круг сжимался, и они невольно теснили друг друга; новые отряды все прибывали, и суматоха царила невообразимая.

Татары поняли, что они погибнут, если им не удастся пробиться сквозь этот вражеский пояс. И они, как разъяренные львы, напрягая все свои силы, стали пробиваться сквозь него. Каждый из них заботился только о своей шкуре. Солдаты же без пощады убивали их, тесня конями. Гул битвы, раздававшийся над головами воинов, окруживших татар, похож был на удары целов во время работ на гумне.

Воины с ожесточением били татар по чему попало, нанося удары со всех сторон. Татары не оставались в долгу: они защищались и гайджарами, и саблями, и кистенями, и конскими челюстями. Лошади их стиснуты были в самую середину, где, грызясь и визжа, лягали толпу, садились на задние ноги или падали навзничь; все это производило страшный хаос. Битва эта продолжалась недолго, и во время нее татары не издали ни одного звука; но затем вдруг из среды их послышался дикий вопль: на них напал новый отряд, многочисленнее предыдущих, снабженный лучшим оружием и отличавшийся особенной ловкостью. Татары поняли, что теперь спасение для них немыслимо и что ни один из них не выйдет живым. Но некоторые все-таки попытались спастись: они сошли с коней и стали пробираться между ног солдатских лошадей. Но и это было безуспешно: лошади давили татар ногами, а воины убивали беглецов. Некоторые из татар прибегли к хитрости: они падали на землю, надеясь, что когда воины подойдут ближе к средине круга, то они, оставшись вне его, легко смогут убежать.

Между тем число людей и лошадей все уменьшалось от этой бойни. Заметив это, Азба-бей поставил всех своих людей клином и стремительно бросился на казаков Мотовидлы, желая вырваться из круга.

Но казаки тут же остановили его, и началась страшная резня. В эту секунду явился Мелехович и разделил войска Азба-бея на две части: одну часть оставил в распоряжение двум союзным отрядам, а сам стал биться с татарами, против которых сражались казаки Мотовидлы.

Благодаря вмешательству Мелеховича, разбойники прорвали круг и разбежались по степи. Но воины, стоявшие в задних рядах и не принимавшие участия в сражении из-за тесноты, погнались за ними, сражаясь по дороге.

В конце концов оставшиеся за кругом татары все пали мертвыми, хотя и бились до последней капли крови.

Бася, мчась вместе с казаками, в первые минуты боя чуть не потеряла сознания и, чтобы подбодрить себя, стала кричать тонким голосом. Когда они уже недалеко были от неприятеля, глазам ее представилась какая-то движущаяся темная масса. Она почувствовала страх и желание закрыть глаза и, не видя перед собою ничего, махала саблей. Но, собрав свои силы, она превозмогла себя, и чувство страха сменилось у нее отвагою. Глаза ее прояснились, и она ясно увидела близ себя лошадиные головы и разгоряченные, дикие лица, одно из которых вдруг очутилось рядом с ней; Бася ударила наотмашь — и головы как не бывало.

Вдруг Бася услыхала голос мужа:

— Хорошо!..

Голос этот придал ей особенную бодрость, и она, совершенно успокоенная, тихо взвизгнув, бросилась в битву. Перед ней там и сям мелькали вражеские головы с приплюснутыми носами и толстыми скулами. Бася колола и вправо, и влево, вперед и куда попало — и люди летели вокруг нее с лошадей. Басе не трудно было сражаться, что ее очень удивляло, так как с одной стороны ее ехал Володыевский, а с другой — Мотовидло.

Володыевский зорко следил за женой, отстраняя от нее удары врагов и убивая их при этом наповал или вышибая из рук их оружие, ранил и самих бойцов.

С другой стороны пан Мотовидло тоже тщательно наблюдал за молодой женщиной и, флегматично сражаясь, хладнокровно отсекал то одну, то другую голову. Они не спускали глаз с молодой, храброй женщины, порою предоставляя ей случай самой поразить неприятеля. Пан Мушальский также следил за Басей и время от времени пускал свою смертоносную стрелу в толпу врагов. Между тем смятение увеличивалось, и маленький рыцарь посоветовал Басе уехать из этой сумятицы под охраной нескольких воинов. Бася беспрекословно повиновалась, хотя ее и увлекала эта битва, где она сражалась так храбро, но все-таки женская натура брала верх, заставляя Басю невольно содрогаться среди кровопролития и воздуха, пропитанного запахом крови, среди стонов умирающих и воплей раненых После отъезда Баси пану Михаилу и Мотовидле не о ком было больше заботиться, и они с увлечением кинулись в битву.

А пан Мушальский, находившийся прежде вдали от Баси, теперь приблизился к ней.

— Ну, вы, пани, дрались по-рыцарски, — сказал он ей. — Кто-нибудь по неведению мог бы подумать, что архангел Михаил сошел с неба и очутился между казаками и толпами степных бродяг. Вот какая выпала им честь — погибнуть от такой ручки, которую по этому случаю позвольте мне поцеловать. — И с этими словами пан Мушальский схватил руку Баси и прильнул к ней своими усищами.

— Вы, пан, видели? Я в самом деле хорошо дралась? — спросила Бася, вдыхая полной грудью воздух.

— И кот не сумеет лучше воевать с мышами. Сердце мое прыгало от радости, как Бога люблю! Но вы все-таки очень хорошо сделали, что удалились из свалки — потому что под конец обыкновенно дело не обходится без приключений.

— Муж приказал мне удалиться, а перед нашим выездом я обещала ему, что буду повиноваться без возражений.

— Итак, лук в сторону. Теперь он мне не нужен! Хватит и сабли. Я вижу трех приближающихся всадников. Это пан полковник шлет для вашей охраны. Иначе я прислал бы; но бой подвигается к самому подножию холма; конец не заставит себя долго ждать, и мне надобно спешить.

И в самом деле, к Басе приблизилось трое драгун, готовых сопровождать ее, а пан Мушальский, простившись с нею, уехал. Бася не знала на что решиться, ехать ли ей на взгорье, откуда можно было наблюдать за битвой, или остаться здесь, на месте.

Но натура женщины взяла верх над удалью. Неподалеку от нее солдаты добивали разбойников, и эта черная сражающаяся масса сдвигалась все теснее в одну кучу на месте битвы. Кругом слышались отчаянные вопли, и, видя и слыша все это, Бася совершенно обессилела. На нее накатил невыразимый страх, и она чуть не упала в обморок. Только опасение, что драгуны заметят ее слабость, заставило ее удержаться в седле, но она все-таки отвернулась от них, чтобы они не видели ее бледности.

Наконец свежий воздух благотворно подействовал на Басю, возвратив ей силы и мужество, но ей все же не хотелось уже более сражаться, хотя она и поехала бы на поле битвы для того только, чтобы упросить мужа оставить преследование остальных татар, но зная, что муж не уважит ее просьбы, она осталась ждать окончания битвы.

Тем временем бой все продолжался. Звук оружия и крики не смолкали. Таким образом прошло полчаса. Войска все сближались. Вдруг из рокового круга прорвалось около двадцати бродяг, которые стремглав помчались по взгорью.

Объехав обрыв и добравшись до места, где взгорье сходилось с равниной, они могли считать себя в безопасности в этой степи, но Бася с тремя драгунами преграждала им путь. Возникшая на ее пути опасность возвратила ей мужество и привела ее в полное сознание. Она вполне понимала, что если она не двинется с места, то эти двадцать разбойников свалят и сомнут ее или убьют. Вахмистр драгун думал, как видно, то же самое и, взяв за поводья лошадь Баси, поворотил ее, крикнув отчаянным голосом:

— Мчись быстрей, ясная пани!

Бася быстро помчалась одна, а драгуны остались на месте, чтобы хоть на минуту преградить путь врагам и дать время как можно дальше отъехать их любимой пани. А в это время солдаты уже гнались за беглецами, чем разомкнули тот круг, в котором находились бродяги; этим последние и воспользовались, выбегая из него по одному, по двое, по трое. Большинство из них пало мертвыми, другие же, несколько десятков во главе с Азбой-беем, спаслись бегством. И все они вихрем помчались ко взгорью.

Конечно, трое драгун не удержали всех беглецов, которые вышибли их из седел, помчались за Басей и, повернув на склоне холма, выехали на высокую равнину. Вслед за ними неслись польские отряды, и во главе их — отряд липковцев.

На высокой равнине, на которой то и дело попадались впадины и овраги, раскинулся как бы гигантский змей, которого представляли из себя всадники. Голову этого змея изображала собою Бася, шею — беглецы, а продолжение — Мелехович со своим отрядом и драгуны, впереди которых стремглав мчался маленький рыцарь, то и дело пришпоривая коня и дрожа от ужаса.

Во время бегства татар из круга Володыевский сражался в другом конце, вследствие чего Мелехович опередил его. Володыевский страшно мучился при мысли об опасности, какой подвергалась его жена. Он боялся, чтобы Бася, растерявшись, не направила своего коня к Днестру и чтобы кто-нибудь из разбойников не поразил ее саблей, гайджаром или кистенем При этой мысли волосы у него становились дыбом, и страшно бледный, со стиснутыми зубами, низко склонясь к шее лошади, он мчался, как вихрь, не жалея лошади, то и дело подшпоривая ее. Впереди него мчались липковцы в своих бараньих шапках

— Дай Боже, чтоб Мелехович догнал ее: он на добром коне… дай Боже! — повторял он с отчаянием.

Но Бася не подвергалась вовсе такой большой опасности, какой страшился любящий муж Татары и не думали гнаться за Басей, а сами искали спасения от погони. Ей стоило только повернуть своего коня к Хрептиову, и она была бы вне опасности, так как татары, конечно, не погнались бы за нею — чтобы попасть прямо в руки неприятеля, тем более что перед ними была река, в камышах которой они могли бы укрыться. Липковцы на своих быстрых лошадях были уже близко от Баси. Она же ехала на Джионите, который был гораздо быстрее в беге кудлатых бахмак татар, хотя и выносливых на бегу, но зато далеко уступавших в скорости чистокровной лошади. Бася чувствовала себя очень хорошо; в минуту опасности к ней вернулась ее самоуверенность, и рыцарская кровь била ключом в ее жилах

Конь ее мчался быстро, как серна; она слышала только свист ветра, и чувство невыразимого упоения овладело ею.

«Целый год будут гнаться за мною и все-таки не догонят, — думала Бася, — поскачу еще, а потом обернусь и пропущу их вперед или, если захотят напасть на меня, задам им всем карачун!»

Вдруг в голове ее мелькнула мысль, что ей, может быть, придется встретиться один на один с каким-нибудь беглым татарином и помериться с ним силами.

«Ба! Ну что ж! — говорила она в своей мужественной душе. — Михаил так меня уже выучил, что я смело могу вступить в бой, — а то, пожалуй, подумают, что я со страху бегу, и не возьмут в другую экспедицию, да вдобавок пан Заглоба будет надо мною смеяться».

Сказав это, Бася оглянулась, словно ища, с кем бы она могла сразиться, но все бродяги скакали толпой; и Басе захотелось показать войску, что она не струсила и не бежит, сломя голову.

Припомнив, что с нею находятся два пистолета, заряженных мужем, она стала сдерживать коня, направляя его к Хрептиову.

Но при этом скакавшие позади нее татары, повернули влево и понеслись к подножию взгорья. И когда их отделяло от Баси пространство в несколько десятков шагов, она выстрелила в самых ближайших к ней по два раза, а сама, объехав кругом, помчалась к Хрептиову. Но, проскакав несколько шагов. Бася должна была невольно остановиться, так как перед ней чернела глубокая степная впадина. Затем она пришпорила лошадь, желая перескочить ее.

Конь повиновался, но прыжок был неудачен, так как земля, едва замерзшая, обсыпалась под ногами лошади, которая передними копытами достала до противоположного края, а потом вместе с Басей полетела на дно яра.

Хорошо, что Бася успела вынуть ноги из стремян и нагнуться в сторону таким образом, что Джионит не придавил ее. Дно оврага, куда упала Бася, покрывал толстый слой мха, но от сильного потрясения она все же потеряла сознание.

Маленький рыцарь не видел падения Баси, так как липков-цы заслоняли ее, но Мелехович, неистово крикнув своему отряду, чтоб догоняли беглецов, достигнул оврага и кинулся в него.

Быстро соскочив с лошади и взяв Басю на руки, он одним своим орлиным взглядом осмотрел ее всю и, не заметив нигде крови, склонился на мох, поняв, что только он мог сохранить ее вместе с конем от смерти.

И он испустил радостный, но заглушённый крик.

В голове его все спуталось. Он сжал бесчувственную Басю в своих объятиях и, задыхаясь от долго сдерживаемой страсти, бледными, дрожащими губами стал страстно, безумно целовать ее глаза…

Но топот лошадей, раздавшийся вверху, заставил его опомниться. Над оврагом послышались голоса: «Тут, в этом яру! Тут». Осторожно положив Басю на мох, Мелехович окликнул прибывших:

— Эй, сюда, эй!

Через минуту пан Михаил, а за ним Заглоба, Мушальский, Ненашинец и другие офицеры были уже на дне яра.

— Ей ничего — мхи спасли! — закричал татарин. Бесчувственная Бася очутилась на руках мужа, другие

отправились искать воды, а Заглоба, держа Басю за голову, проговорил:

— Бася! Милая, дорогая Баська! Баська!

— Ей ничего! — повторял бледный, как смерть, Мелехович.

Тем временем Заглоба старался привести в чувство Басю: он налил из манерки себе на ладонь горелки и начал растирать ей виски и затем поднес манерку к ее губам — после чего она очнулась и подала знак, что водка жжет ей рот. Вскоре она совсем опомнилась.

Володыевский, не обращая ни на кого внимания, ласкал и целовал жену, как безумный.

— О, моя возлюбленная, — говорил он, — я чуть не умер от ужаса! Теперь ничего? Ничего не болит?

— Ничего! — отвечала Бася. — Ага! Я теперь знаю, почему я обомлела: конь вместе со мной полетел. Битва неужели уже кончилась?

— Да, Азба-бей убит. Поедем домой, а то я боюсь, чтоб ты не заболела от усталости.

— Я совсем не чувствую усталости! — возразила Бася.

И, взглянув на присутствовавших, она повела ноздрями

— Только пожалуйста, не думайте, господа, что убегала от страха. Ого! И не думала. Как Мишу люблю, уверяю вас, что для своего собственного удовольствия мчалась впереди них, а потом выстрелила из пистолетов.

— Этими выстрелами пани подстрелила коня; ездока же мы взяли живым, — сказал Мелехович.

— А что! — сказала Бася. — Ведь каждый может оступиться на такой скачке, не правда ли? Никакая опытность от этого не сохранит!.. Ба! Хорошо еще, господа, что вы меня увидали, а то долго пришлось бы лежать в яру.

— Первым увидал тебя Мелехович и первым спас; мы были тогда в тылу, за ним скакали, — сказал Володыевский.

После этих слов пана Михаила Бзся протянула руку Мелеховичу и сказала:

— Благодарю вас, пан, за такую заботливость.

Молодой липковец вместо ответа страстно поцеловал протянутую руку, поклонился Басе до земли и обнял с уважением, как раб, ее колени. В это время битва была уже окончена, и воины собирались над яром. Володыевский приказал Мелеховичу окружить камыши, где скрылись некоторые из беглецов, а потом все направились к Хрептиову. По дороге туда Басе еще раз пришлось увидеть поле битвы.

Там и сям, где поодиночке, а где и целыми грудами лежали тела людей и лошадей, над которыми носилась с ужасным карканьем стая воронов и, садясь поодаль, ожидала отъезда воинов, которые все еще кружились по стели.

— Вот могильное воинство! — сказал, показывая на них острием сабли, Заглоба. — Погодите, дайте нам только отъехать, сюда прибегут волки и будут щелкать зубами за упокой душ этих покойников. Славная победа, хоть и одержанная над такими негодяями, — этот Азба уж много лет то тут, то там гарцевал со своими разбойниками. Охотились за ним комендантские дружины, как на волка, облавой ходили, да ничего не поделали, пока наконец он не наскочил на Михаила. Вот теперь и пришел его конец.

— Азба-бей убит?

— Мелехович первым ударил его, — и я доложу тебе, удар был так силен, что сабля от уха дошла до самых зубов!

— Мелехович добрый воин! — сказала Бася. Затем, обращаясь к Заглобе, спросила: — А пан показал в чем-нибудь свою силу?

— Не пищал, как сверчок, не скакал, как блоха или как юла; такую забаву я предоставлю насекомым. Зато меня никто не искал между мхами, за нос меня никто не дергал и в рот никто не дышал.

— Я не люблю пана! — прервала его Бася, выпятила губки и дотронулась ими до своего розового носика.

Но Заглоба, не спуская с нее глаз, продолжал посмеиваться.

— Дралась храбро, — говорил он, — ускакала храбро, перевернулась храбро, а теперь от боли будешь себя кашей обкладывать или салом мазать, и тоже очень храбро; а мы должны смотреть, чтобы тебя, вместе с твоей храбростью, воробьи не заклевали, — они ведь на кашу очень лакомы.

— Речь пана, кажется, клонится к тому, чтобы меня Михаил не взял в другую экспедицию. Я это отлично знаю!

— А кажется, я непременно буду его просить, чтоб он тебя брал в лес по орехи, — ты ж такая легкая, что под тобой ветка не переломится.. Мой Боже! Вот мне какая благодарность! А кто же уговаривал Михаила, чтоб ты ехала с нами? — я! И теперь, конечно, очень упрекаю себя, в особенности когда ты платишь мне так за мое доброжелательство. Подожди! Будешь теперь ты деревянной саблей бурьян рубить по хрептиовскому двору! Вот тебе и экспедиция! Другая обняла бы старика, а этот злой чертенок сначала меня напугал, да меня же и упрекает!

При этих словах Бася бросилась обнимать старика, чему последний был очень рад

— Ну, ну, — сказал он, — я должен признаться, что ты много способствовала нашей победе, потому что солдаты, желая перед тобой отличиться, дрались геройски.

— Клянусь честью, правда! — воскликнул пан Мушальский. — Человек рад, пожалуй, и жизнь отдать, когда на него такие очи смотрят.

— Vivat наша пани! — закричал пан Ненашинец.

— Vivat! — повторили сотни голосов.

— Дай ей Бог здоровья!

Пан Заглоба, нагнувшись к Басе, пробурчал:

— После болезни!

И они продолжали путь, покрикивая, убежденные в том, что вечером их ожидает пир. Погода стояла чудная. И наконец все войско, при звуках труб и барабанов, с большим шумом выехало в Хрептиов.

Глава VII

[править]

Приехав в Хрептиов, Володыевские застали у себя гостей, которых вовсе не ожидали. В числе приехавших был пан Богуш, который желал остаться здесь на несколько месяцев, чтобы при помощи Мелеховича вести переговоры, с татарскими ротмистрами: Александровичем, Маровским, Творковским, Крычинским и другими, — одни из них были лигжовцы, другие черемисы, перешедшие на службу к султану. Кроме Богуша, тут находились старик Нововейский с дочерью Евой и пани Боска, дама весьма знатная, имевшая при себе молоденькую дочь, замечательную красавицу, пани Софью. Воинь; очень удивились и обрадовались, увидев в диком Хрептиове этих молодых красавиц. Со своей стороны, гости также удивились, увидя пред собою Володыевского с женой, так как они в лице коменданта думали встретить человека громадного роста, с грозным взглядом, перед которым все трепетали, а жену его считали женщиной-великаншей, говорящей грубым голосом, вечно суровой и нахмуренной. А вместо созданных их воображением людей перед ними появились небольшой солдатик с приятным лицом и веселая, маленькая, свеженькая женщина, в своем мужском наряде скорее похожая на красивого мальчика, чем на замужнюю даму. Хозяева очень любезно приняли гостей, и Бася, еще не познакомившись с ними, уже расцеловала всех женщин, а затем, узнав, кто они и откуда приехали, сказала:

— Я рада была бы душу отдать милым гостям! О, как я вам рада! Хорошо еще, что с вами ничего не случилось в дороге, а то в нашей пустыне нетрудно наскочить на разбойника, — но нынче мы всех их истребили с корнем.

И потом, заметив, что пани Боска глядит на нее с удивлением, Бася, ударив по сабле, не без хвастовства заметила:

— Ведь и я была в битве! А как же! У нас так! Но позвольте мне удалиться, чтобы надеть одежду, более приличную для меня, и отмыть руки от крови, — мы ведь возвращаемся с кровавой битвы. Ого! Если бы не убили Азбу, то пани, пожалуй, не прибыла бы так счастливо в Хрептиов. Я сейчас возвращусь; Михаил между тем останется к услугам дорогих гостей.

Бася ушла, а Володыевский поздоровался с Богушем и Нововейским, после чего подошел к пани Боска.

— Бог мне послал такую жену, — сказал он ей, — которая не только дома умеет быть приятным товарищем, но вдобавок и в поле от меня не отстает. Теперь же, по ее приказанию, я готов служить нашей дорогой гостье.

— Пусть, — отвечала на это пани Боска, — Бог благословит ее во всем. Я жена Антония Боска; не для того приехала я сюда, чтобы требовать услуг от вас, но просить вас на коленях о помощи в моем несчастии. Зося, стань на колени перед этом рыцарем, потому что если он не поможет, то никто на свете не поможет нам.

И пани Боска с красавицей дочерью, плача, упали перед Володыевским на колени.

— Помоги нам, рыцарь! Имей сожаление над сиротами! — говорили они.

В это время к ним подошла толпа офицеров, с любопытством глядевших на эту сцену и в особенности на красавицу Софью. Пан Михаил, до крайности сконфуженный, поднял пани Боска и усадил на лавку.

— Ради Бога! — сказал он. — Что вы, пани, делаете? Я скорее должен преклонить колена перед почтенной женщиной. Скажите же, пани, в чем могу я оказать вам помощь; призываю Бога в свидетели, я сделаю все, что от меня будет зависеть.

— О, сделай это! И я с своей стороны тоже не отстану! Я — Заглоба, пусть это знает пани! — воскликнул старый воин, растроганный слезами женщин.

Пани Боска сделала глазами знак дочери, и та, вынув из-за корсажа письмо, отдала его пану коменданту. Взглянув на письмо, Володыевский заметил:

— От пана гетмана!

Затем, распечатав письмо, прочел следующее: «Дорогой и многолюбимый мною Володыевский! Через пана Богуша с дороги послал я тебе мой сердечный привет, который он тебе лично передаст. Не успел я отдохнуть от тревог в Яворове, как подоспела другая забота; я назову ее прямо сердечной, потому что она касается воинов, о которых если бы я забыл, то и Бог забыл бы обо мне. Пана Боску, рыцаря великих заслуг и лучшего товарища нашего, захватила орда несколько лет тому назад под Каменцем. Жену его и дочь я приютил в Яворове, но они не перестают сокрушаться: одна о муже, другая об отце. Я писал через Петровича пану Злотницкому, нашему резиденту в Крыму, чтоб искали всюду пана Боску. Кажется, его нашли, но татары его прячут, так как с другими пленными его не выдали; вероятно, он до сих пор где-нибудь на галерах веслом работает. Женщины в отчаянии, потеряв совершенно надежду, — они и мне перестали уже докучать, но я только что возвратился и опять вижу их неутешную печаль, не могу этого более терпеть и не предпринять какой-нибудь помощи. Ты там находишься поблизости и притом со многими их вождями, сколько мне известно, ведешь дружбу. Я их к тебе препровождаю — помоги им. Петрович скоро отправляется в Крым. Дай ему письмо к твоим знакомым татарам. Я же ни визирю, ни хану писать не могу, потому что они ко мне не очень доброжелательны, притом боюсь, чтобы, в силу моих писем, не приняли Боску за очень важную особу и не потребовали бы высокого выкупа. Поручи это дело Петровичу и прикажи строго-настрого, чтоб без Боски не возвращался, расшевели также своих татарских приятелей. Они хотя и язычники, а все-таки держались крепко данного слова, да и к тебе имеют большое уважение. Делай, впрочем, как найдешь лучшим, поезжай хоть в Рашков, обещай взамен трех знатнейших пленников, только бы Боску, если он жив, возвратили. Никто лучше не знает всех необходимых уловок; как мне известно, тебе случалось уже выкупать своих родственников. Благослови тебя Бог, я же тебя еще больше любить буду, — ты успокоишь мое сердце. Я уже слышал, что в твоем округе все спокойно. Я ожидал этого. Только обрати внимание на Азбу. Наедине пан Богуш тебе все расскажет. Поручаю твоему вниманию и участию пани Боска. Подписуюсь и т. д»

Слушая чтение письма, пани Боска с дочерью обливались слезами.

Не успел еще пан Михаил дочитать письмо, как в комнату вбежала Бася, уже в женском платье, и, увидев своих гостей плачущими, стала их с большим участием расспрашивать о причине слез. Затем, выслушав внимательно прочтенное ей мужем письмо гетмана, она стала горячо просить его исполнить просьбу гетмана и пани Боска.

— Золотое сердце у пана гетмана! — воскликнула она, обнимая мужа. — Но и мы от него не отстанем, Михалку! Пани Боска останется у нас до возвращения своего мужа, а ты его через три месяца из Крыма выручишь; через три, а может быть, и через два? Не правда ли?

— А может быть, завтра или через час! — сказал несколько нетерпеливо пан Михаил и, обратясь к пани Боска, добавил:

— Скора, как изволите видеть, у моей жены репутация.

— Благослови ее Бог за ее горячее участие! — сказала лани Боска. — Зося, поцелуй ручки у пани полковницы.

Конечно, пани комендантова не позволила поцеловать свои руки, взамен чего заключила Зосю в объятия тем охотнее, что та с первого взгляда ей понравилась.

— Переговорим и посоветуемся, Панове, скорей! — кричала Бася.

— Скорей! Голова загорелась! — проворчал пан Заглоба.

При этих словах Бася, тряхнув своей светлой чуприной, заметила:

— Не у меня голова горит, а горят сердца от печали у пани Боска и у Зоси.

— Никто не противоречит твоему доброму желанию, — сказал Володыевский, — но нужно прежде всего выслушать рассказ пани Боска об этом происшествии.

— Зося, расскажи все, как было; я не могу говорить от слез, — сказала мать.

Девушка страшно сконфузилась, покраснела, опустив вниз глаза, не решаясь начать свой рассказ в таком большом обществе.

Но Бася помогла ей.

— Ну, Зося, скажи же, когда пана Боску в плен взяли?

— Пять лет тому назад, в шестьдесят седьмом, — отвечала тихим голосом Зося, не поднимая своих длинных ресниц. И затем начала рассказывать, почти не переводя дыхания: — Тогда не слышно было о набегах. Отряд моего отца стоял под Папиовцами. Отец мой с паном Булаевским наблюдали за людьми, которые стерегли на лугах стада. Потом пришли татары с воложской дороги и схватили татуся вместе с паном Булаевским, но пан Булаевский уже два года как вернулся из плена, а отец не возвратился.

При последних словах Зося заплакала. Видя плачущую девушку, пан Заглоба взволнованным голосом сказал:

— Бедный ягненок. Не бойся, дитя, отец твой возвратится и еще на твоей свадьбе пировать будет.

— А писал гетман пану Злотницкому через Петровича? — спросил Володыевский.

— Пан гетман писал об отце пану мечнику познанскому через пана Петровича, — продолжала Зося, — и пан мечник с паном Петровичем нашли отца у Аги-мирзы-бея.

— Ради Бога! Я знаю этого мирзу-бея. С его братом я когда-то побратался! — воскликнул Володыевсжй. — Он, следовательно, не хотел возвратить пана Боску?

— Был приказ от хана, чтоб татуся освободили! Но мирза-бей, строжи, жестокий человек, спрятал отца, а пану Петровичу сказал, что уже продал его давно в Азию. Но другие пленники говорили пану Петровичу, что это неправда и что мирза нарочно говорит так, чтоб дольше терзать отца, потому что он из всех татар самый жестокий в отношении к пленным. Может быть, что отца тогда не было в плену в Крыму, потому что у мирзы есть свои галеры, где требуются гребцы; но он все-таки не был продан. Все говорили, что мирза готов скорей убить пленника, нежели его продать.

— Святая истина, — сказал пан Мушальский, — этого мирзу-бея знают все в Крыму. Это очень богатый татарин, в высшей степени враждебный к нашему народу, потому что он потерял четырех братьев в битвах против нас.

— А что, нет ли у него между нашими какого побратима? — спросил Володыевский.

— Сомнительно! — отозвались голоса со всех сторон.

— Объясните мне, пожалуйста, что значит побрататься? — спросила Бася.

— Видишь ли, — сказал Заглоба, — когда после войны начинаются переговоры, тогда войска навещают друг друга и дружатся. Случается, что поляк полюбит какого-нибудь мирзу, а мирза поляка — вот они и побратаются. Чем кто славнее, как например, Михаил, я или пан Рущич, который командует в настоящее время в Рашкове, тем выше считается его побратимство. Конечно, такой рыцарь не будет брататься с какой-нибудь дранью, а поищет себе побратима между славнейшими мирзами. Обычай при этом таков: льют воду на сабли и при этом клянутся друг другу в вечной дружбе, — понимаешь?

— А если потом воевать опять придется?

— В общей войне могут драться; но если встретятся с глазу на глаз или во время набегов, тогда поклонятся друг другу и расходятся. А если кто из них попадется в плен, то побратим должен ему облегчать неволю, а иногда и выкуп за него внести. Бывали случаи, что побратимы всем имуществом делились между собою. Если дело касается до приятелей или знакомых или если нужно кого разыскать или кому помочь, тогда побратимы едут один к другому, и надобно отдать справедливость татарам; ни один народ не держится так свято подобных клятв дружбы. Слово их нерушимо, и на такого друга смело можно рассчитывать!

— А у Михаила много таких побратимов?

— У меня три могущественных мирзы — побратимы, — отвечал Володыевский. — И с одним из них я дружен с люблинской битвы. Однажды я его выпросил у князя Иеремии. Его зовут Ага-бей; знаю — если бы у него потребовали голову положить за меня, то он положит. Другие два — тоже верные люди.

— А! — сказала Бася. — Желала бы я побрататься с самим ханом и освободить всех пленных

— И он бы от этого, пожалуй, не отказался, — сказал пан Заглоба. — Не знаю только, чего бы он потребовал от тебя за такую услугу.

— Позвольте, господа, — прервал Володыевский, — посоветуемся, что нам делать?.. Вот, слушайте: я имею известие из Каменца, что через две недели, не далее, сюда придет Петрович с многочисленным отрядом. Он едет из Каменца в Крым с выкупом за нескольких армянских купцов, которые остались, в Крыму при смене хана, были ограблены и взяты в плен. Вот! Тоже случилось и с Сиферовичем, братом претора. Все это люди богатые, денег не пожалеют, — и Петрович поедет с полной мошной. Ему не грозит никакой опасности, потому что, во-первых, недалеко зима и не время для набегов, а во-вторых, с ним едет Новоград от патриарха Эчмиадзинского и двое сановников из Каффы, которые имеют охранные грамоты от молодого хана. Я дам письмо Петровичу к резидентам Речи Посполитой и к моим побратимам. Кроме того, мы знаем, что пан Рущич, комендант рашковский, имеет родственников в орде, которые были похищены еще детьми, сделались совершенными татарами и достигли высоких должностей. Они все вверх дном поставят, все способы испробуют и, в случае упрямства мирзы, самого хана восстановят против него, — а пожалуй, под шумок мирзе и голову свернут. А потому я имею надежду — если, что дай Боже, пан Боска жив, то через месяца два я его непременно выручу, как мне приказывают пан гетман и мой ближайший, находящийся здесь, начальник, — добавил он, отвешивая низкий поклон жене.

При этом ближайший начальник стремглав подлетел к пану Михаилу и обнял его.

Пани Боска с дочерью явно повеселели и набожно складывали руки, обращаясь с благодарностью к Богу, что привел их к таким добрым людям.

— Если бы жил старый хан, — сказал пан Ненашинец, — еще легче бы дело было слажено: этот государь был расположен к нам, а о молодом говорят противное. Ведь и армянских купцов, за которыми едет пан Захарий Петрович, взяли в плен в самом Бахчисарае уже по воцарении молодого хана, говорят, даже просто по его повелению.

— Э, молодой изменится, как изменился старый, который, прежде чем убедился в благородстве нашего народа, был злейшим врагом польского имени, — сказал Заглоба. — Я это отлично знаю, потому что у него семь лет сидел в неволе.

При последних словах Заглоба уселся рядом с пани Боска.

— Посмотрите на меня и ободритесь. Семь лет! Не шутка, а как я возвратился, то столько выпотрошил этих негодяев, что за каждый день моей неволи по крайней мере по два головореза отправились в пекло, а на воскресенье и праздники, пожалуй, придется и по три, ха, ха!

— Семь лет! — во вздохом повторила пани Боска.

— Пропади я, если хоть один день прибавил. Семь лет провел в самом ханском дворце, — подтвердил Заглоба, таинственно помаргивая своими фасными глазами, — и притом, я доложу вам, что молодой хан, то мой.

И пан Заглоба, наклонясь к пани Боска, что-то прошептал ей и громко засмеялся, хлопая себя по коленам, и, увлекшись, проделал тоже самое и с пани Боска.

— Славное было время, ей-ей! — сказал он. — В молодости что ни встреча — то неприятель, что ни день — то новая шалость, — ха!

Целомудренная пани Боска торопливо отодвинулась от игривого рыцаря; остальные женщины сконфуженно опустили глазки, догадываясь, что в словах Заглобы есть что-то для них весьма нескромное, тем более что и все рыцари при его словах громко засмеялись.

— Надобно поскорей послать к пану Рущичу, — сказала Бася, — чтобы пан Петрович застал письма наши в Рашкове.

— Спешите, господа, с этим делом, пока зима, — добавил к этому Богуш, — потому, во-первых, что зимой татары набегов не предпринимают и дороги безопасны, а потом, весна еще Бог знает что принесет нам.

— Не получал ли пан гетман каких вестей из Царьграда? — спросил Володыевский.

— Да, и об этом нам необходимо переговорить. Ведь надобно же покончить с ротмистрами-перебежчиками. Когда возвратится Мелехович? От него все дело зависит.

— Ему осталось покончить только с остальными разбойниками и потом похоронить тела убитых Он должен возвратиться нынче или завтра рано утром. Я приказал ему похоронить только наших, — а азбовских можно и так оставить: зимой заразы бояться нечего. Волки их приберут.

— Пан гетман просил, — сказал Богуш, — чтобы Мелехович не встречал ни малейшего препятствия в своих сношениях с ротмистрами; сколько бы раз ни захотел поехать в Рашков, пусть едет. Пан гетман совершенно уверен в преданности к нам Мелеховича.

— Пусть себе ездит в Рашков или куда хочет, — сказал Володыевский. — С той минуты, как мы избавились от Азбы, он мне не очень здесь нужен. Ни одна шайка не появится в наших краях до первой травы.

— Так Азба уничтожен? — спросил пан Нововейский.

— Да, совершенно уничтожен. Не думаю, чтоб удалось уйти от нас двадцати человекам; но, разумеется, и тех переловят до последнего, если только Мелехович взялся за это дело.

— Я очень рад этому, — ответил Нововейский, — теперь можно совершенно спокойно ехать в Рашков. Пожалуй, мы могли бы отвезти письма к пану Рущичу, — добавил он, обращаясь к Басе.

— Благодарю, — отвечала Бася, — у нас беспрестанно бывают туда оказии.

— Конечно, все команды находятся между собой в постоянных сношениях, — объяснил пан Михаил.

— Но, позвольте! Вы поедете в Рашков с этой прекрасной девицей?

— Особенной красотой дочь моя, положим, похвалиться не может, — отвечал пан Нововейский. — Мы едем в Рашков, потому что сын мой служит там в отряде пана Рущича. Уж более десяти лет, как ушел он из дому и письменно умолял меня о прощении.

Маленький рыцарь от удивления даже руками всплеснул.

— Я теперь только понял, что вы родитель пана Нововейского. Мы так были заняты печальной судьбой пана Боски, что об этом и переговорить не успели. Да и сходство между вами большое! Скажите, пожалуйста, так он сын ваш?

— Так заверяла меня, по крайней мере, покойница жена, а так как она была женщина добродетельная, то я и не имею причины ей не верить.

— Вдвойне рад такому гостю; но, ради Бога, не называйте вашего сына негодным человеком, — он, напротив, отличный воин и храбрый рыцарь, которым вы можете по справедливости гордиться. После пана Рущича, он первый наездник. Неужели вам не известно, как высоко ценит пан гетман подобные таланты? Ему доверяют уже целые команды, и что бы ему ни поручили, он постоянно изо всех дел выходил с честью.

Лицо пана Нововейского от радости покрылось румянцем.

— Дорогой пан, — сказал он, — не раз случается отцу порицать дитя свое для того, чтобы кто другой его защитил словом, а потому скажу вам, что нельзя больше порадовать родительское сердце, как отвергая порицание. До меня дошла уже слава о похвальных подвигах Адама; но только теперь я поистине им радуюсь, потому что слышу похвалу из таких славных уст. Говорят, будто он не только мужественный воин, но вместе и рассудительный человек. Последнее меня несколько удивляет: Адам был чистый ветер. К военной службе имел такую сильную наклонность с малых лет, что почти ребенком убежал из дома. Признаюсь, если бы только удалось мне поймать его, то задал бы ему на память. Но теперь надобно поневоле забыть прошлое, — а то, пожалуй, опять спрячется лет на десять, а мне старому, грустно.

— Неужели он с тех пор ни разу не приезжал к вам?.

— Потому что я не позволил. Ну, уж будет с меня; я первый к нему еду, так как ему служба не дозволяет отлучиться. Я хотел было просить уважаемых хозяев приютить у себя мою дочь, пока я съезжу в Рашков; но коль скоро вы говорите, что по Дорогам все спокойно, то я и ее возьму с собою. Эта егоза любопытна, ну, пусть себе посмотрит на свет Божий.

— И людям себя покажет! — вставил словечко Заглоба.

— Смотреть-то не на что! — возразила девица, чьи смелые черные очи и губы, будто нарочно сложенные для поцелуя, говорили противное.

— Самая обыкновенная мордочка, не более! — сказал пан Нововейский. — Ба, но как увидит красивого офицера, то даже дрожит от радости. Потому-то я и взял ее с собою, — дома оставлять ее одну небезопасно. И если мне придется одному ехать в Рашков, то попрошу у ясной пани позволения поручить ей мою дочку, — только надобно ее держать на веревочке, а то начнет, пожалуй, брыкаться.

— Я сама была не лучше, — ответила Бася.

— Ее заставляли прясть, — отозвался Заглоба, — а она, за неимением кавалера, танцевала с веретеном! Но я вижу, что вы веселый человек, пан Нововейский. Баська! Желал бы я чокнуться с паном Нововейским, — люблю людей веселых.

Перед ужином вернулся Мелехович, которого пан Нововейский, разговаривавший в это время с Заглобой, сначала не заметил, а Ева, взглянув на него, покраснела, а потом побледнела как полотно.

— Пан комендант, — сказал Мелехович Володыевскому, — по приказанию вашему, беглецы пойманы.

— Хорошо! Где же они?

— По приказанию вашему, я приказал их повесить.

— Хорошо! А твои люди где?

— Часть осталась для погребения тел, остальные со мною.

При этих словах Мелеховича пан Нововейский взглянул на говорившего, и сильное удивление отразилось на его лице.

— Черт возьми! Что я вижу! — воскликнул он. Потом встал, пошел прямо к Мелеховичу и закричал:

— Азыя! Ты что тут делаешь, негодяй?

И он поднял руку с намерением хватить Мелеховича за ворот, но тот быстро увернулся и вспыхнул, как зарево, а затем, сделавшись мертвенно бледным, схватил руку Нововейского и проговорил:

— Не знаю я пана! Кто вы такой?

Причем он так сильно толкнул пана Нововейского, что тот не смог удержаться на ногах и упал на середину комнаты.

Сильное волнение не давало ему проговорить ни одного слова; затем, немного успокоившись, он крикнул:

— Панове! Да это мой человек — он бежал от меня! Он жил в моем доме с малолетства!.. Негодяй! Отпирается! Это мой слуга. Ева! Кто это? Отгадай?

— Азыя! — сказала, дрожа всем телом, Ева.

Мелехович не обратил ни малейшего внимания на Еву, а только, поводя ноздрями, не спускал с Нововейского взгляда, полного глубокой ненависти, и рука его то и дело сжимала кинжал. Он все продолжал двигать ноздрями, усы его дрожали, а из-под них виднелись белые блестящие клыки, как у разъяренного животного.

Бася бросилась между Нововейским и Мелеховичем, которого уже окружили офицеры.

— Что это значит? — спросила она, поморщившись. Увидев ее, противники немного успокоились.

— Ваша милость, — отвечал Нововейский, — это значит, что это мой человек, Азыя, сбежавший от меня! Служа еще смолоду в войске на Украине, я нашел его полуживым в степи и приютил. Он татарин. Он воспитывался в моем доме до двадцати лет и учился вместе с моим сыном. Когда сын мой ушел из дома, Азыя помогал мне в хозяйстве, пока не завел амурных шашней с Евой. Я это узнал, велел его выпороть, а он убежал. Как он здесь называется?

— Мелехович!

— Это он выдумал себе имя. Он Азыя — и только. Он говорит, что меня не знает но я его знаю, и Ева также!

— Господи! — сказала Бася. — Однако сын ваш его несколько раз видел, как же он не узнал его?

— Сын мой мог не узнать его; когда Стах бежал из дома, им обоим было по пятнадцать лет, а этот после еще шесть лет у меня сидел; он вырос в это время, возмужал, отпустил усы. Но Ева сейчас его узнала. Уж вам приличнее поверить обывателю, чем этому крымскому бродяге!

— Пан Мелехович — гетманский офицер, — сказала Бася, — мы ничего больше о нем не знаем.

— Позвольте мне допросить его, — отозвался комендант. Но пан Нововейский уже вышел из себя.

— Пан Мелехович! Какой он пан? Мой слуга, который взял себе чужое имя. Завтра я сделаю этого пана своим псарем; послезавтра прикажу его выпороть, и в этом мне и сам гетман препятствовать не может, — я шляхтич и знаю свои права.

В ответ на это Володыевский, поведя усом, довольно серьезно заметил:

— А я не только шляхтич, но и полковник и тоже свои права знаю. Своего человека может разыскивать пан, и даже идти к самому гетману; но здесь приказываю только я, и никто другой! Мелехович, что скажешь ты на все это? — спросил Володыевский.

Молодой липек, опустив глаза, молчал.

— Что твое имя Азыя, то мы все знаем! — сказал комендант.

— Что тут искать других доказательств! — воскликнул Нововейский. — Если это мой невольник, то у него на груди наколоты голубые рыбы.

При этих словах пан Ненашинец с удивлением взглянул на Мелеховича и, схватившись руками за голову, закричал:

— Азыя Тугай-бей!

Все присутствовавшие посмотрели на дрожащего всем телом пана Йенашинца. Вероятно, ему припомнились все. пережитые мучения.

— Это мой пленник. Он Тугай-бей, Господи! Это он!

Между тем молодой татарин, гордо закинув голову назад и взглянув на всех окружающих орлиным взглядом, разорвал на своей груди жупан и проговорил:

— Вот рыбы синего цвета! Я сын Тугай-бея.

Глава VIII

[править]

Воцарилось молчание; так сильно поразило всех имя свирепого вождя. Всем было хорошо известно, что Тугай-бей вместе с Хмельницким много горя и несчастья принесли Речи Посполитой. Целые моря польской крови были пролиты ими. Где бы они ни появлялись — на Украине ли, в Волыни, Подолии или Галиции, — везде оставляли за собой разрушения и пожары и уводили в плен десятки тысяч людей. А в настоящее время сын этого вождя находится в Хрептиове и гордо всему собранию говорит: «У меня синие рыбы, я — Азыя, кость от кости Тугая.» Но в то время знаменитые люди везде пользовались глубоким уважением, хотя бы душу каждого воина охватывал ужас при одном имени этого свирепого мурзы, — таким образом, слава отца как бы возвысила и Мелеховича в глазах всех присутствовавших; особенно женщины смотрели на него с большим любопытством, так как им вообще нравится все таинственное, да и самому Мелеховичу казалось, что он, после открытия тайны, как бы вырос в собственных глазах, и, стоя гордо посреди собрания с высоко поднятой головой, он наконец проговорил:

— Этот шляхтич говорит (тут он указал на Нововейского), что я из его дворовых, но я ему на это скажу: мой отец ездил верхом на лучших конях чем он. Впрочем, он говорит правду, я был у него; под его плетью моя спина обливалась кровью, чего я никогда не забуду, помоги мне в этом Боже!.. Я назвался Меле-ховичем, чтобы избежать его погони. Но теперь, хоть я и мог бы убежать в Крым, но, служа моему новому отечеству кровью и жизнью, я ничей, только гетмана. Мой отец из рода ханов, меня ожидали в Крыму богатства и роскошь; я же остался здесь в уничижении, потому что люблю эту отчизну и пана гетмана, и тех люблю, которые никогда не оказывали мне презрения!

После этих слов татарин, отдав поклон коменданту и поклонясь низко Басе, почти коснувшись головой ее колен, вышел из комнаты, захватив с собою саблю.

После его ухода некоторое временя все молчали; наконец пан Заглоба проговорил:

— Ха! Где пан Снитко? Говорил я, что этот Азыя волком смотрит, а он, пожалуй, и вправду волчий сын!..

— Львиный сын! — заметил Володыевский, — И кто знает, не пойдет ли он в отца!

— Господи! Неужели вы не заметили, господа, как у него зубы сверкали, точь-в-точь как у старого Тугая, когда он был зол, — сказал пан Мушальский, — по этому одному я бы его узнал; я ведь частенько видел старого Тугая.

— Не так часто, как я! — заметил Заглоба.

— Теперь понимаю, — вставил пан Богуш, — почему он имеет такое доверие между липковцами и черемисами. Ведь они имя Тугая произносят, как святыню. Как Бог свят! Если бы этот человек захотел, он мог бы их всех до одного перевести в службу султана и наделать нам множество неприятностей

— Этого он не сделает, — отвечал Володыевский, — потому что любит свое отечество и гетмана — что правда, то правда; иначе бы не служил между нами, имея возможность уйти в Крым и наслаждаться там роскошью. Тут же он роскоши никогда не знал.

— Конечно, не сделает! — повторил пан Богуш. — Если бы он хотел изменить, то давно бы сделал это. Что ему мешало?

— Напротив, — прибавил пан Ненашинец, — я верю теперь, что он привлечет назад к Речи Посполитой изменников ротмистров.

— Пан Нововейский, — сказал вдруг пан Заглоба, — если бы ты знал, что это сын Тугай-бея, может быть, того, может быть, так. что?.

— Велел бы ему дать вместо трехсот тысячу триста кнутов. Пусть гром меня убьет, если бы этого не сделал! Панове! Меня удивляет, что он, будучи отродьем Тугая, не убежал в Крым. Может быть, потому, что недавно узнал об этом, у меня же он ничего подобного не зная Все это меня удивляет, и я скажу вам: ради Бога, не верьте ему! Я его знаю больше, чем все вы, и скажу только одно: дьявол не так увертлив, бешеная собака не так запальчива, волк менее упрям и ужасен, чем этот человек. Погодите, он еще всем здесь насолит!

— Что вы, пан, говорите! — возразил Мушальский. — Мы его видели в деле при Кальнике, Умане, Бреславле и в сотне других случаев!

— Он не простит обиды — отомстит!

— А как он отделывал нынче азбовских бродяг! Что на это скажешь, пан?

В это время Володыевская, заинтересованная разыгравшейся историей с Мелеховичем, сильно взволнованная и желавшая, чтобы конец был достоин начала, подталкивала Еву, шепча ей на ухо:

— Ева, ведь ты его любила? Признайся, не отнекивайся! Любила, а?.. И еще любишь, что? Я уверена. Будь со мною откровенна. Кому же тебе признаться, если не мне, женщине? Его кровь почти царская! Пан гетман ему выхлопочет шляхетство. Пан Нововейский не будет сопротивляться. Азыя тебя тоже, верно, еще любит! Уж я знаю, уж знаю, знак! Не бойся, он мне верит! Я сейчас его допрошу! Он скажет мне все без пытки! Ведь ты его ужасно любила? Любишь же его еще?

Рассудок Евы словно помутился. Она не забыла того вспыльчивого мальчугана, бывшего товарищем, а вместе с тем и слугой ее брата, который ей, тогда еще ребенку, высказал свое расположение, о чем она, после его побега, перестала и думать. В настоящее же время пред ней явился красавец и грозный воин, славный своими победами и притом сын князя, хотя и татарского. Азыя показался ей совершенно в другом виде, что ее ошеломило, и она почувствовала какое-то опьянение. Ей припомнилось давно прошедшее, и хотя она не могла еще в эту минуту полюбить Мелеховича, но сердце ее было уже подготовлено к этому.

Так как старания Баси допросить Еву не увенчались успехом, то она, взяв Еву и Зосю, отправилась с ними в другую комнату, где опять приступила к Еве.

— Ева! Говори скорей, скорей, любишь его?

Лицо Евы было освещено солнечным светом. Она была брюнетка с черными глазами, натура страстная; при воспоминании о ее любви к Мелеховичу всякий раз кровь приливала к ее лицу.

— Ева, — повторила в десятый раз Бася, — ведь ты любишь его?

— Не знаю, — неуверенно ответила Ева.

— Ага, ты не противоречишь? Ну, так уж я знаю! Только не ужасайся! Я первая сказала Михаилу, что люблю его, — и ничего! И хорошо! Вы прежде, верно, очень любили друг друга? А! Теперь понимаю! Это он с тоски по тебе ходит всегда такой угрюмый, как волк Бедняга чуть не иссох от горя! Что было между вами? Говори!

— Он сказал мне однажды, в кладовой, что меня любит, — шепнула панна Нововейская.

— В кладовой! Вот еще! А потом что?

— Потом схватил меня и начал целовать, — продолжала еще тише молодая девушка.

— Видите, какой прыткий! А ты что?

— А я побоялась закричать!

— Побоялась закричать! Слышишь, Зося? Когда же открылась ваша любовь?

— Отец пришел и ударил его кулаком, потом бил меня и его приказал бить, да так бить, что он две недели не вставал!

Сказав это, молодая девушка заплакала — отчасти от жалости к Мелеховичу, а отчасти и от смущения. Зося, видя ее слезы, также расплакалась, а Володыевская принялась уговаривать Еву:

— Все кончится хорошо, даю свою голову, и Михаила, и пана Заглобу запрягу в дело. Уж я сумею их подговорить, не бойся! Перед остроумием пана Заглобы никто не устоит. Ты его не знаешь! Не плачь, Ева, сейчас ужинать!

Мелехович не появился к ужину. Он остался у себя в комнате, где, согрев на огне водку с медом, пил ее, заедая сахаром. Поздней ночью явился к татарину пан Богуш, чтобы переговорить о случившемся.

Мелехович пригласил его сесть на табурет, который был обит шкурою овцы, и стал угощать горячим напитком.

— А пан Нововейский все еще хочет сделать из меня своего слугу?

— Об этом и речи быть не может, — ответил пан стольник новоградский. — Скорей бы пан Ненашинец мог на тебя иметь виды, но и ему теперь ты не нужен, его сестра или уже умерла, или даже не пожелает изменения своей судьбы. Пан Нововейский не знал, кто ты, когда наказывал тебя за свидание с его дочерью. А теперь и он как потерянный ходит. Хотя твой отец и много зла сделал нашему отечеству, — ведь он был знаменитым завоевателем, — а все же добрая кровь всегда останется доброй кровью! Никто тебя не тронет здесь пальцем, пока ты будешь служить своему новому отечеству верно, тем более что у тебя везде есть друзья!

— Почему же мне не служить ему верно? — ответил Азыя. — Мой отец вас бил; но он был язычник; я же верую во Христа.

— В том-то и дело! В том-то и дело! Ты уже не можешь воротиться в Крым, разве только изменивши веру; но вместе с тем ты утратишь и отпущение грехов, что тебе не заменят никакие земные блага и почести. Говоря по правде, ты должен благодарить и пана Ненашинца, и пана Нововейского: первый из них вырвал тебя от язычников, второй воспитал тебя в истинной вере.

— Я знаю, что я должен быть благодарным, и я постараюсь отблагодарить их Ваша милость заметили справедливо, что я нашел здесь много доброжелателей! — отвечал Азыя.

— Ты говоришь это так, будто во рту у тебя полынь, а посчитай-ка их сам.

— Его милость пан гетман и ваша милость на первом плане; это я буду повторять до самой смерти. А кто еще — право, не знаю…

— А здешний комендант? Разве думаешь, он выдал бы тебя кому-нибудь, если бы ты даже не был сыном Тугая? А она? А пани Володыевская? Я слышал, что она говорила о тебе во время ужина. Ба! А еще перед тем, как Нововейский тебя узнал, она всегда тебя отстаивала! Пан Володыевский для нее сделал бы все, ведь он света за ней не видит, мне кажется, что сестра не может больше любить брата, чем она тебя. Во все время ужина твое имя не сходило у нее с языка.

При последних словах Богуша Азыя моментально наклонился над кружкой с горячим напитком и начал дуть на него. Его синеватые губы были выпячены вперед и на лице выразилась вся дикость его племени. Заметив это выражение, пан Богуш сказал:

— Ай, ай! Как ты, однако, в эту минуту похож на старого Тугай-бея, трудно вообразить. Ведь я его знал отлично; видывал его при ханском дворе и на поле битвы, около двадцати раз ездил в его сихень.

— Да благословит Господь справедливых, да уничтожит зараза обидчиков! — ответил Азыя. — За здоровье гетмана.

Пан Богуш выпил.

— Пью за здоровье и многие лета гетмана! — сказал он. — Правда, нас немного, которые стоят при нем, — но зато мы истинные солдаты. Даст Бог, не поддадимся мы тем вертихвостам, которые умеют только собираться на сеймы и обличать пака гетмана в измене против короля. Шельмы! Мы день и ночь стоим настороже против неприятеля, а они только и думают о пышных банкетах! Вот их работа! Пан гетман шлет посла за послом, прося о помощи для Каменца, и, как Кассандра, предсказывает падение Илиона и народа Приамова, а эти вертопрахи ни о чем не думают, — только и знают, что доискиваются, кто провинился перед королем!

— О чем вы говорите, ваша милость?

— Так, про себя. Я сделал сравнение между нашим Каменцем и Троей; но ты, верно, о Трое теперь и не думал. Пусть только немного все успокоится, так пан гетман выхлопочет тебе шляхетство, даю голову! Теперь такие времена, что случай всегда может представиться, если только хочешь действительно прославиться!

— Или имя мое покроется славой, или земля меня покроет. Все услышат обо мне, как Бог свят!..

— Ну, а что же те, там? Что Крычинский? Воротятся? Не воротятся? Что они теперь делают?

— Сидят в сихенях: одни в Ужийской степи, другие дальше. Трудно им сговориться между собой — далеко. Велено им весной идти всем к Адрианополю и набирать побольше съестных припасов с собой.

— Неужели! Это очень важно, потому что если в Адрианополе будет большой военный конгресс, то война с нами неминуема. Сейчас же надобно уведомить об этом пана гетмана. Он тоже думает, что война будет; но отправка в Адрианополь была бы несомненным признаком.

— Галим говорил мне, что у них поговаривают, будто и сам султан думает быть в Адрианополе.

— Слава Отцу и Сыну! А тут у нас всего и войска-то одна горсть. Одна надежда на каменецкие скалы. Разве Крычинский предлагает новые условия?

— Они больше жалуются, чем предлагают условия: помилование, возвращение прав и привилегий шляхетских, какие они имели в прежние времена, чины ротмистров — вот чего они хотят. Но ведь султан дал уже им больше прав, так вот они и колеблются.

— Что ты рассказываешь? Как же султан может дать больше, чем Речь Посполитая? В Турции все права зависят от одной султанской фантазии. Хотя бы и тот, который ныне живет и царствует, сдержал все свои обещания, но наследник может уничтожить все, если захочет. Между тем у нас привилегия — вещь святая, и кто получит шляхетство — у того и сам король не может ничего отнять.

— Они говорят, что хотя они и принадлежали к шляхте, однако с ними обходились, как с простыми солдатами, а начальники не раз приказывали им отбывать различные повинности, от которых освобождена не только шляхта, но даже и простые дворовые люди.

— Ну, как скоро гетман им обещает,

— Никто из них не сомневается в великодушии гетмана, и все его сердечно уважают но они так думают: самого гетмана шляхта называет изменником; его сильно при дворе ненавидят, ему конфедерация грозит судом, как же ему удастся что-то устроить?

— Что ж далее? — спросил пан Богуш, тряся чуприной.

— Да они сами не знают, что им делать!

— У султана останутся?

— Нет.

— Ба! Кто ж может принудить их возвратиться в Речь Посполитую?

— Я.

— Как так?

— Я сын Тугай-бея!

— Милый друг, Азыя, — сказал, помолчав, Богуш, — я не отрицаю, что они могут любить и почитать тебя, как сына славного Тугай-бея, хотя они наши татары, а Тугай был нашим врагом. Я все это понимаю, потому что и у нас есть шляхта, которая с уверенностью утверждает, что Хмельницкий был шляхтичем и происходил не от казацкого, а от нашего племени, из Мазуров. Он был такая шельма, что и в аду не найдешь худшей; но что он был знаменитый воин, в том ему никто отказать не может, такова, видно, людская природа! Но чтоб твое происхождение от Тугая давало тебе право приказывать всем татарам, — к этому не вижу я настоящего повода.

Помолчав немного, Азыя, подбоченясь, проговорил:

— Я скажу вам, пан подстолий, почему Крычинский и другие меня слушают. Ибо, кроме того, что они простые татары, а я князь, у меня есть ум и сила… Но ни вы, ни гетман этого не знаете.

— Какой ум, какая сила?

— Я того сказати не умию, — ответил по-русински Азыя. — Но почему я готов сделать то, чего не сделают другие? Отчего я могу выдумать то, чего другие не выдумают?

— О чем говоришь ты? Что ты задумал?

— Я думал, что если бы пан гетман дал мне волю и право, то я не только ротмистров бы воротил, но и половину орды обратил бы на услуги гетмана. Мало разве земли на Украине и в Диких Полях! Пусть только обнародует гетман, что татары, перешедшие в Речь Посполитую, получат шляхетство, что будут иметь право исповедовать свою веру и служить в своих собственных отрядах, что все они будут иметь своего гетмана, как казаки, и даю свою голову на отсечение, если вся Украина не закишит народом. Придут липковцы и черемисы, придут от До-брыча и Белоградэ, придут из Крыма и пригонят сюда свои стада, привезут на горбах своих жен и детей. Не качайте головой, ваша милость: придут, как пришли когда-то давно те, которые служили Речи Посполитой верно! В Крыму и везде хан и мурзы их притесняют, а тут они сделаются шляхтой, у них будут сабли, и на войну будут ходить со своим гетманом. Я готов присягнуть, что они придут, потому что там иной раз от голода умирают, А когда между улусами распространится, что я, с дозволения пана гетмана, призываю их, я — сын Тугай-бея, тогда тысячи сюда придут.

— О, ради Бога, Азыя! — сказал Богуш, хватаясь за голову. — Откуда у тебя являются такие мысли? Что бы это было.

— Был бы на Украине народ татарский, как есть народ казацкий! За казаками признали же и гетмана, и привилегии, — отчего же за нами не признать бы? Ваша милость спрашивает: что бы это было? Другого Хмельницкого не было бы, потому что мы стерли бы с лица земли казаков, холопских восстаний тоже бы не было, ни резни, ни опустошения, не было бы и Дорошенка, если бы он посмел восстать. Я первый привел бы его на веревке к ногам гетмана. А если бы турецкий султан вздумал идти на вас, мы дрались бы с султаном; пустился бы на вас хан, мы побили бы и хана. Не так ли делали давно татары и черемисы, хотя и держались магометанской веры? Да и отчего стали бы поступать иначе мы, татары Речи Посполитой! Мы шляхта!.. Теперь, пан, посмотри: Украина будет спокойна, казачество усмирено, от турок оборона, несколько тысяч войска больше — вот о чем я думал, вот что мне пришло в голову и вот почему меня слушают Крычинский, Адамович, Моравский, Творковский Вот почему, когда я крикну, то половина Крыма привалит в эти степи.

Все то, что пришлось выслушать пану Богушу от Мелеховича, чрезвычайно изумило и смутило его, воображению его представились какие-то неизвестные места, а стены комнаты, где они находились, как бы исчезли. Долго он не спускал глаз с Азыи, будучи не в состоянии сказать что-либо, а между тем этот последний, встав с места, ходил по комнате большими шагами.

— Без моего содействия, — наконец проговорил Азыя, — из этого ничего не выйдет, потому что я сын Тугай-бея и от Днепра до Дуная нет между татарами более знаменитого имени.

Спустя минуту он прибавил:

— Что мне Крычинские, Творковские и другие! Дело идет не о нескольких тысячах липковцев, а о целой Речи Посполитой. Говорят, что весной будет большая война с султаном, но позвольте мне осуществить мои намерения, и я наварю с татарами такого пива, что и сам султан обожжет себе руки.

— О, ради Бога! Кто ты, наконец, Азыя? — вскричал пан Богуш.

Подняв голову, Азыя отвечал:

— Будущий гетман татарский!

В это время прекрасное и вместе с тем ужасное лицо Азыи было освещено п