Пасхальный сюрприз (Саша Чёрный)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Перейти к навигации Перейти к поиску

Пасхальный сюрприз
автор Саша Чёрный (1880—1932)
Дата создания: 1932, опубл.: ПН. 1932, 1 мая. Источник: cherny-sasha.lit-info.ru; cherny-sasha.lit-info.ru


Алюминиевые копи сегодня пусты. Если идти по верхнему краю, они, как в чашке, — по крутым бокам зигзагами вниз уходят жирные коричневые пласты; перевернутые тачки, ржавые вагонетки и воткнутые в землю лопаты, словно брошенные детские игрушки…

Словно дети без всякого плана исковеркали бока и дно оврага, вырыли ямы, провели игрушечные рельсы, прокопали узенький туннель, — надоело, бросили и ушли… У площадки, где обрывались рельсы, мертво желтел похожий на гигантскую опрокинутую песочницу приемник, откуда руду пересыпали в грузовики.

Бывшему агроному Павлу Пастухову весь этот голый, как ободранная корова, пейзаж давно осточертел, — на ладонях незаживающие пузыри, все тело с головы до пяток проедено красновато-бурой пылью руды. Но дорожка к лесу шла над копями — и всегда по праздникам он останавливался на полпути и смотрел: так непривычен был безлюдный, праздно-зияющий кратер копей…

Конечно, это только временный и не особенно страшный ад, конечно, «настоящее» начнется, как только он выберется отсюда. Агроном же он, черт возьми, — первая профессия в мире, — а не связка мускулов, двуногий двигатель тачки. Голова свободна, руки и ноги сильны, — но вот шел уже третий год, все то же: мутный гул взрывов, кирка, лопата, тряска вагонетки да механическое, как у дрессированной собаки, втягивание головы в плечи, когда скрежещущий вагончик вкатывался в низенький туннель… Два с лишним года… Он посмотрел на дощатую клетушку-контору, — гнуснее всего то, что он, кажется, стал уже привыкать. Разрезать веревку нетрудно, но — куда пойдешь. Не знал Пастухов на всей земле ни одного адреса, где бы его ждали, улыбнулись навстречу и сказали: здесь.

Он поднес к лицу ладонь ребром, ниже глаз, — копи исчезли. Вдали серым ящиком с замшелой пирамидальной митрой вздымалась над местечком надоевшая колокольня. Скучными каменными баранками жались друг к другу старые дома… Клопы, ревматизм, сырость… Дальше, чуть опушенные свежей зеленью, вдоль дороги тянулись платаны. Грузно наплывающие крутые облака. Похожий на верблюда бесконечно чужой далекий холм… Пестрая гусеница поезда с рокочущим гулом весело всползает на мост, сорока плавной бесшумной стрелой летит черт ее знает куда, толстяк в забитом пылью автомобиле подпрыгивает на повороте и ныряет в лес… Один он, бывший агроном Павел Пастухов, как муха на липкой бумаге, — ни-ку-да…

Он зашагал к лесу и от скуки стал гадать: если до того камня четное число шагов, — уедет в этом же году. Перед самым камнем стал фальшивить и подгонять шаги, — но ничего не вышло. Метнул, как копье, остроконечную палку в груду песка: если вонзится… Но палка с грубым треском растянулась на кремнистой дорожке. К свиньям собачьим… Чепуха.

Вдоль опушки протянулись чахлые сосны с горшочками у стволов. Бурая смолистая кровь застыла бугорками у зарубок, тощие лапы безжизненно сквозили в чаще. Взрывая толстыми подошвами вереск, дошел он, как всегда, до старого каменного столба, — в выбеленной нише, в цветном ободке желтел католический крест из лучинок, — какая-то прохожая душа смастерила… И он вдруг вспомнил: да ведь сегодня русская Пасха. Шевырев просил к обеду не запаздывать, — сегодня же пасхальный обед по раскладке.

С горы идти было веселее, — сердце стучало ровнее, в руке болталась светлая метелочка вербы, камушки, гулко журча, катились вниз… Что ж… Все-таки Пасха…

*  *  *

Десяток дощатых стойлиц, цыганское жилье, — вытянулись в ряд. В трех крайних, почти у дороги, жили русские. Сквозь распахнутые двери сразу было видно, что жильцы-соседи мало были похожи друг на друга… На стене у Шевырева висели, притиснутые кнопками, генералы; над ними кавказский, в бурых облезлых ножнах, кинжал и выцветший юнкерский погон с продетым сквозь петлю блеклым бессмертником. У Пастухова висели штатские: Пушкин, Гоголь, Толстой и, не по рангу рядом, грузный Апухтин; сбоку, на покоробленной доске, пестрела стопка книг. Провансальские мухи, впрочем, с одинаковым усердием, перелетая из двери в дверь, засиживали и военных, и штатских, наполняя клетушки несносным жужжанием… В третьей каморке мухам было мало радости: на стене из-под куцей простыни торчали разглаженные концы брюк — синих, коричневых, серых, — но над простыней свисали с потолка липкие спирали бумажек. Чагар-Туганов любил порядок, а романтику свою насыщал заботой о гардеробе, на что у него были свои особые, веские причины…

Соседние стойлицы были наглухо заколочены, — только в самом крайнем, против колодца, жил угрюмый итальянец, по целым часам в свободные дни строчивший у порога на мандолине то «Санта Лючию», то «Интернационал». Пробовал он, было, прислушавшись к русским голосам, разучить и «Коль славен», — но ничего не вышло. Жил он в стороне, стряпал отдельно, с русскими хмуро здоровался по утрам, дергая мохнатой головой, словно осу сгонял с носа. И даже когда брился перед бараком, склонив к зеркальцу толстые, баклажанного цвета щеки, — он поворачивался всегда к соседям широкой, как шкаф, спиной. Равнодушие, впрочем, было обоюдное. Против «Санта Лючии» русские соседи ничего не имели, но «Интернационал» вызывал в памяти далеко не лирические воспоминания…

В это пасхальное воскресенье итальянца, слава Богу, не было дома, и можно было расположиться на воздухе на полной свободе. Поставили под помолодевшим, шелестящим свежей листвой каштаном столик, покрыли его чистой шершавой простыней. Шевырев постарался: спрессованный с вечера, творог, пересыпанный сахарной пудрой, сошел за сырную пасху; яйца окрасил лиловым анилиновым карандашом; кусок тугой ветчины, расставшийся, наконец, с витриной местечковой лавочки, вполне заменил окорок. И посредине — гордость стола — штоф кальвадоса, заправленный какими-то былинками, которые Шевырев разыскал за бугром и, упрямо обманывая самого себя, называл зубровой травой. У ног из ведра уютно торчали, словно жаворонки из гнезда, горлышки пивных бутылок. Ведь вот — и глушь, а почти полный парадный комплект соорудили. Не поросят же из Марселя выписывать…

Чинно уселись. Вся в коричневых подтеках рабочая рубаха отчаянно размахивала рукавами над забором, — у людей, мол, праздник, а ее так и не отмыли… Но сидевшие за столом на рубаху и не смотрели, — белье и пиджачные пары на них были чистые, башмаки и туго приглаженные прически блестели, — только руки да ногти отливали навсегда въевшимися шоколадными полосами.

Шевырев быстро опытной рукой нацедил в горчичные стаканчики кальвадосу: себе доверху, сожителям по половинке. Наскоро чокнулся и, не дожидаясь попутчиков, ухнул в себя свирепую водку.

— Вполне! Ты что ж, Павел, нюхаешь? Пятьдесят пять по Реомюру. Можешь не сомневаться.

— Не люблю я этого скипидара, — задумчиво отозвался Пастухов. Отхлебнул глоток и поскорее запихал в рот кусочек каучуковой ветчины.

— А я, душа моя, обожаю. Если при нашей биографии хоть раз в месяц, да еще в такой день, не наалюминиться, что ж это и будет? Пей, Туганов! Арум, бабай! Аллах простит, сегодня русская Пасха…

Татарин повернул круглую голову, аккуратно выпил свою порцию и. перевернул стаканчик.

— И все. Какой Аллах? Сам себе запрещаю. Вот ты только начал, совсем красный стал. А что дальше будет? Кровь себе паскудишь, жилки у тебя на носу. Глаза, как у рака… Кто тебя любить будет?

Шевырев размазал на ладони оставшиеся в рюмке капли, жадно вдохнул носом, — это ему вполне заменяло закуску, — и опять потянулся к кальвадосу.

— Ва! Мулла какой нашелся. Кому ж тут любить, чучело крымское? Коза, что ли, проходящая на меня позарится? А что ж делать-то прикажешь, — «Египетскими ночами» услаждаться?

Туганов не понял:

— Зачем наслаждаться. Ночью спать надо. Ну, выпей немножко, подыми сердце… А тебе б скорей, скорей, — черт у тебя в голове рыгать начнет, ты и доволен. Красиво пить надо. Чтоб как птица стать.

Шевырев хрипло захохотал и через стол хлопнул Туганова по плечу.

— А разве я не птица? А ты, Минарет Ахметович… Только ты вот как чижик пьешь, а я — как страус. Что ж, страус насекомое, по-твоему?.. Пастухов, ты чего на забор уставился? Созерцать изволите? Хочешь, я тебя для праздника на крышу посажу?

— Отстань, — рассеянно бросил агроном. — Экий ты, поручик, сегодня шумный.

— Да уж, какой есть. На одной льдине, душечка, плывем, надо нам друг к другу приноравливаться.

— Очень ты приноравливаешься, — добродушно улыбнулся Пастухов и вдруг, насторожившись, повернулся к дороге.

С поворота спускался легкий шарабанчик, — мул, словно притворяясь породистым рысаком, жеманно подбирал толстые ноги. На передней скамейке сидел курносый, желтоволосый хлыщ в новом сиреневом костюмчике и с сознанием собственного достоинства подбирал вожжи.

Шевырев обернулся на скрип.

— А помещику здравия желаю. Не соблаговолите ли по случаю праздника к нам? Финь-шампань у нас сегодня отменнейший… Семь звездочек, собственных погребов, разлива 1935 года. Что-с?

— Не могу, — вяло откликнулся с козел юноша. — Тороплюсь на станцию, посылку получать еду.

Шевырев привстал, изысканно расшаркался и буркнул, достаточно, впрочем, громко:

— В таком случае, ангел мой, псу под хвост. Воздушный поцелуй папаше-мамаше…

Ангел покраснел, стегнул мула, и шарабанчик, упруго подпрыгивая, нырнул в узенькую улочку местечка.

— Ты что ж хамишь? Трогал он тебя, что ли? — сердито наскочил на Шевырева агроном.

— Наплевать. Дармоед он свинячий. Папаша в Марселе с попутного ветра пену снимает… Дела-с. Да еще тут имение изволили завести, шато с марципаном. Прислал эту цацу, видите ли, для ознакомления с хозяйством. Да он козла от быка не отличит, глист курносый. В тачку бы его запрячь, небось бы поумнел…

Туганов отодвинул свою яичницу и внимательно посмотрел на поручика.

— Шайтан тебя разберет. Человек ты правый, генералы у тебя висят, а слова у тебя левые. Десятник у тебя — болван, управляющий — собака, хозяин с. тебя полторы кожи дерет. Теперь вот к этому привязался: почему помещик? почему курносый? Левый ты или правый? Скажи мне окончательно.

Шевырев даже опешил, до того его эти слова ошарашили. Налил себе все того же пойла, влил под взъерошенные усы, пополоскал рот и с отвращением проглотил.

— Стану я тебе, арбузная голова, объяснять.

— Не станешь? Потому не станешь, что и сам не понимаешь.

Поручик перегнулся к Туганову, раскрыл было рот, но только хлопнул по спинке стула железной ладонью, повернулся и пошел к себе.

Он как раз дошел до такой точки, когда заваливался пластом на койку, сбивал ногой с колка балалайку и, злобно уставившись в угол, перебирал долго, не нажимая ладов, пискливые, вялые струны…

*  *  *

Пастухов медленно обогнул пустынную площадь местечка. Солнце и тишина. Заваленная сосновыми пнями стена кооперативного склада. Рядом, изъеденная дождями и ветром, церковь — скудное барокко провансальских местечек… На паперти — одуревшая от скуки коза. У решетки памятника жертвам войны вяло играли дети, — набивали жестянки из-под сардин пылью. По углам площади темнели кургузые шелковичные деревья. У занавешенного камышовыми висюльками входа в булочную, вся в черном, старуха вязала черный чулок, — не третий ли год все тот же бесконечный чулок…

Он спустился по узкой улочке к мосту, мимо жалкого кафе с дремавшими у липких столиков стариками. Гусь, вытянув шею, настойчиво стучал клювом в кран у перекрестка. — Пастухов дернул рычаг и напоил умную птицу. Перед кузницей стоял поперек дороги мул в пестрой упряжи, мотал малиновыми кистями и фыркал: что же это о нем забыли?

Внизу за безмолвной облупленной школой весело клокотал ручей. Пастухов присел на парапет моста, вздохнул всей грудью. Во всем местечке только этот ручей под наметом каменных дубов был ему близок: вода шумела, взрывала сонную тишину забытого Богом городка, пенясь, летела по крутому ложу вдаль, — русские надежды и мысли так тесно переплетались с беспокойным рокотом и плеском, что и уходить отсюда не хотелось.

Вверху на дороге заскрипели торопливые шаги. Агроном поднял голову: Туганов. Что ж, все-таки свой… Куда это он так расскакался?

— А я к тебе, Павел Петрович. Сойдем вниз, пожалуйста. Тут народ ходит. Секрет у меня один есть, — без тебя ничего не выйдет.

Пастухов удивленно покосился на радостно-беспокойное лицо татарина, — щеки мальвой, глаза, как у взыгравшего мула. Малый серьезный, крепкий, — какие еще у него тут секреты завелись?

Уселись под толстым слоновым стволом, у самой воды. Туганов прикоснулся смуглой маленькой рукой к колену соседа:

— Во-первых, — подарок. Сегодня твоя Пасха. Я курить бросил, тебе приводится…

Пастухов повертел в руке плоскую грушевую табакерку и улыбнулся.

— Чудак ты, Ахмет. Бросил, а потом опять начнешь. Как же ты без портсигара-то будешь?

— С какой стати начну? Экономию делаю. Слово себе дал, — татарское слово, как воробей в кармане… Бери. Сердцем тебя прошу.

— Да мне за что же?

— Как за что? Фотографию ты с меня снимал, за материал не брал. Французским словам учил… Если бы не экономия, серебряный бы тебе подарил. Ты для меня здесь как брат, — замечательный человек, а ты спрашиваешь, за что?

— Ну, спасибо, Ахмет.

Пастухов вспомнил, что действительно, Туганов у него всю эту весну все какие-то необыкновенные французские выражения выспрашивал. Как будет: «с любезным почтением желаем вам успеха». Как написать: «я человек первоклассный, не какой-нибудь жулик», «характер у меня справедливый, живу как святой, одной рукой три пуда поднять можем…» И требовал, чтобы Пастухов переводил точь-в-точь, без разбавки.

— А теперь смотри.

Татарин вытащил из-под куртки помятый номер французского охотничьего журнала и раскрыл его на последней странице:

— Видишь? Марьяжные объявления. Одна душа, например, под Греноблем вздыхает, другая — у Средиземного моря сохнет.

Ты не смейся, пожалуйста, — вопрос серьезный. Как им познакомиться, если друг про друга даже во сне не слыхали?.. А может, они один к другому, как ножны к кинжалу, подходят, только адреса не знали… Потому и печатают. Журнал помогает. Ты человек образованный, должен понять.

Агроном, ласково прикоснувшись к плечу Ахмета, добродушно усмехнулся.

— Ишь ты какой… Ну что ж, нашел ты свою душу?

— Приблизительно нашел. Конечно, объявления всякие бывают. Одной нужен солидный мужчина, предпочтительно жандарм. Я тут ни при чем. Другая рассчитывает, что ты прочный миллионер, будешь ее всю жизнь одной халвой кормить. Третья хочет на короткую любовь наняться, — она холостой, ты холостой, посредине голые деньги… Какой мне расчет? Пять раз туда-сюда писал. Кажется, теперь окончательно вышло.

Туганов порылся в бумажнике и протянул фотографию. Пастухов долго и внимательно рассматривал карточку: доброе, круглое лицо, провансальские теплые глаза, сдобные плечи в кружевной косынке, общий облик — хозяйственный и степенный, несмотря на зажатую в полной руке глупую бумажную розу…

— Одобряешь? Можешь не говорить, сам понимаю. Девушка. Кругом сирота. Земля у нее под самым Фрежюс, полтора гектара, домик — шесть комнат. Климат крымский. Ты понимаешь? Пишет, что ей максимально тридцать семь лет. Ну, допустим, тридцать восемь. Тоже мы не умрем от этого. Мне, конечно, тридцать четыре. Я молодой, красивый. Маленькую экономию сделал… Если вместе сложить, как раз полное счастье выйдет. Мул у нее, кажется, тоже есть… Вчера всю ночь в словарь смотрел, переводил. Почерк неразборчивый. Понравился я ей тоже… Карточку свою послал, пишет, что «тре жоли»… Проверь, пожалуйста.

Пастухов проверил: мул, действительно, был и насчет «тре жоли» тоже было верно.

— Ну что ж, Ахмет, поздравляю. Пожалуй, что ты в самую цель попал. Скучно мне без тебя будет, да что ж, у каждого своя дорога…

— А ты подожди… — Туганов круто повернулся к агроному. — Может, скучно и не будет… Потому что теперь в тебе главный секрет и есть.

— Я тут при чем? Не на мне же ты, Ахмет, жениться собираешься!

— Не понимаешь? А еще образованный! Да мне же теперь ехать к ней надо, разговор окончательный вести. Со словарем поеду? С тобой поеду. Субботу-воскресенье, — за рабочий день тебе заплачу, разве я не понимаю. Во-вторых, полтора гектара… Ложкой я их есть буду? А ты — золотой человек, — агроном, языки знаешь. Курорт рядом, овощи продавать будем, кафе откроем. Ты думаешь, — я дурак? Дай мне только лестницу, я тебе на самый верх залезу. И тебя вытащим. Плохо тебе будет?

Комнату тебе дам, процент настоящий дам, обедать, ужинать, как брат с братом, вместе будем… Разговаривать за меня будешь… Я без тебя как трехлетний… Серебряный портсигар тебе куплю. Почему молчишь? Такой человек разве здесь сидеть должен, на вагонетке тормоз вертеть, скрипкой гвозди заколачивать?.. Красивое письмо мне сегодня напишешь, — предупредить надо. Дорога туда-сюда моя. Закуска тоже моя, — как принц поедешь…

Пастухов встряхнулся. Вот так история… А ведь, пожалуй, эта татарская голова игру свою до конца доведет. Он недоуменно пожал плечами и смущенно посмотрел на Ахмета, но тот и без слов понял:

— Поедешь. Верблюд дома сидит, орел дальше летит… Я, Павел Петрович, человек привязанный, очень к тебе привязался… Может, там у нее, в Фрежюсе, сестра для тебя подходящая найдется, — и тебя женим… Дела вместе такие начнем, — ах! ах! — сам себя в зеркале не узнаешь. Только ты этому господину Шевыреву ни слова не говори. Он, дикий буйвол, смеяться начнет. Кто сам прилип, очень не любит, когда кто-нибудь окончательно вылезает… А я человек горячий, — неприятность может выйти. В морду могу дать, потому что дело серьезное. Сердцем тебя умоляю…

Ручей весело клокотал. Ветер переворачивал у ног страницы охотничьего журнала, — Пастухов вытащил из нового портсигара папиросу, закурил и потянулся. — «А черт его знает… Одна татарская душа на алюминиевых копях вздыхает, другая, провансальская, у Средиземного моря сохнет: авось и споются. А третья душа по этому случаю на процентных основаниях будет артишоки сажать… Такое уж эмигрантское дело: только и выскочишь, если на фантастическую лошадку поставишь…»

Он встал, отряхнулся и просто и дружелюбно сказал Ахмету:

— Ну что ж… поиграть можно. Пойдем красивое письмо писать.

*  *  *

Пастухов долго не мог уснуть. За стеной зверски храпел Шевырев, выдувал хмель скрежетом и свистом. Лунный ободок переливался в оконце, подмигивал: «Уедешь, душа моя?»

— Кто же его знает, — подумал агроном. — Фасад у Туганова приятный… Сорокалетней девушке, если до того дожгло, что в охотничий журнал сунулась, — не Ивана же Царевича дожидаться. А разговор весь от меня зависит. Как повернется. О Господи! В сваты попал, — пожилую трепетную лань с меркантильным Адонисом сводить буду. Пес их знает, — в жизни это не такая уж плохая комбинация. Кто на ком еще ездить будет…

Он сел на койку, потянулся к полке, вытащил томик Толстого, раскрыл наудачу и, поджав ноги, стал от скуки читать.

«Черты ее лица могли показаться слишком мужественными и почти грубыми, ежели бы не этот большой, стройный рост и могучая грудь и плечи и, главное, ежели бы не это строгое и вместе нежное выражение длинных черных глаз, окруженных темной тенью под черными бровями, и ласковое выражение рта и улыбки…»

«Вот-вот, — рассмеялся он беззвучно. — В самую точку. Держись теперь, Ахмет, — сердцем тебя умоляю…»

В дверях зашлепали туфли. Взлохмаченный, с расплюснутым лицом, Шевырев стоял быком на пороге…

— Читаешь? А я, брат того. Переалюминился. Рому у тебя не осталось ли для поправки?

— Камфарный спирт есть.

— Бездарный ты человек, Павел. Да. Забыл тебе сказать: вчера без тебя учитель здешний приходил, — звал нас в эту субботу к тетке своей, — форель в речке ловить. Поедешь?

Пастухов смущенно перевернул в руках портсигар.

— Не могу, дружок. В эту субботу дело у меня одно наклевывается.

— Чудеса. Какие же тут дела? Все мы здесь, когда не на работе, — либо мух бьем, либо на забор зеваем…

— С Тугановым, видишь ли, дня на два по одному делу съездить надо…

Шевырев удивленно посмотрел на белую фигуру, сидевшую на койке, и прислонился плечом к косяку.

— Имение покупаете?.. Если, в случае чего, управляющий вам нужен, я к вашим услугам. Поручик Шевырев. Непьющий и некурящий. Отличные рекомендации от агронома Пастухова.

— Да нет же, комик. Ахмет, ты же знаешь, давно… мотоциклетку хотел купить… Прочел объявление, что тут в городке одном, по сходной цене продается. Вот и поеду с ним, — насчет языка он ведь того, — как новорожденный.

— Подержанная?

— Не знаю. Кажется, еще ничего.

— Сколько сил?

— Четыре, что ли. На месте увидим…

— Заднее седло есть?

— А черт его знает. Как будто есть.

Очень трудно было Пастухову врать, да и вообще в мотоциклетке на расстоянии разве разберешься… К счастью, Шевырев оторвался от косяка и занес за порог унылую ногу.

— Ну, будь здоров, Спиноза. Заднее седло, смотри, чтобы крепкое было. Приятелей своих, поди, кой-когда Ахмет покатает… Он, собака, добрый.

Пастухов дунул в лампочку, — желтый мотылек погас. Достал из лунного шкапчика жестяную банку, и чтобы как-нибудь от всей этой чепухи отойти, стал, вздыхая и кряхтя, выскребывать со дна яблочное желе.

<1932>