Перекат (Тихонов)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Перейти к навигации Перейти к поиску

Перекат[1]
автор Владимир Алексеевич Тихонов
Дата создания: Волга. 1890. Источник: Тихонов В. А. Военные и путевые очерки и рассказы. — СПб: Типография Н. А. Лебедева, 1892. — С. 305. Перекат (Тихонов) в дореформенной орфографии
 Википроекты: Wikidata-logo.svg Данные


Небо насупилось и низко нависло над разбушевавшейся жёлто-бурой Волгой. Бестолковый ветер мечется с берега на берег и то сгонит оборванные, растрёпанные облака в одну тяжёлую дождевую тучу, то разбросает их во все стороны и откроет неласковое осеннее солнце.

Большой трёхэтажный пароход «Ла-Плата», или как его матросы называют — «заплата», пыхтя и кряхтя, ползёт вверх по течению. Единственное громадное колесо сзади парохода лениво пенит грязные волны и тянет за собою широкий, рябой след; серые брызги сыплются с него каким-то фантастическим, живым турнюром.

Пассажиров на пароходе немного, да и те попрятались в каюты и не знают, как скоротать скучный осенний день. Кто может — тот спит, кому не спится — тот истинный мученик. В крышу то и дело принимается барабанить набегающий дождь. Ветер жалобно воет по крытой галерее, окружающей верхнюю палубу. Тонкие стенки пассажирского помещения уныло скрипят и потрескивают. Где-то зловеще гудит незакрытый вентилятор. Сыро и холодно… На душе невыносимая тоска.

По галерее одиноко бродит гимназист-классик. Ветер безжалостно треплет его ветхое форменное пальтишко и старается сорвать нахлобученную фуражку.

Из каюты первого класса, сквозь закрытое окно, смотрит на тоскующего классика донельзя худое и болезненное лицо петербургского чиновника Коврайского. Глаза у чиновника блестят неестественным лихорадочным блеском, на бледных, сухих щеках горят зловещие розовые пятна. Он то и дело кашляет, теребит свою реденькую бородёнку и раздражительно ворчит:

— И чего шляется! Чего шляется! Нашёл время прогуливаться!.. Кха! Кха! Кха! И какая глупая форма у гимназистов — не то военный, не то чиновник. Серое пальто, а почему серое? Кха, кха, кха!

— Да что ты всё молчишь, Анюта? — обращается он прокашлявшись к своей жене — женщине средних лет, забившейся в угол каюты и завернувшейся в тёплый платок.

— Нет, я… ничего… — торопливо отвечает та, выходя из оцепенения.

— То-то вот, — «ничего»! Ты всегда — ничего! — брюзжит муж. — Тебе бы только мечтаниям предаваться. До седых волос мечтать будешь как институтка… Кха-кха-кха…

Та молчит и только большими, усталыми глазами смотрит на мужа. Ей уже давно не до мечтаний, она и думать-то даже боится; боится, чтобы у неё не сорвалась какая-нибудь жестокая мысль по отношению больного.

Они возвращаются из оренбургской степи, с кумыса. Кумыс Коврайскому не помог, а денег они пролечили и проездили пропасть. Здоровье его расшаталось уже окончательно, и что теперь их ждёт в Петербурге — подумать страшно.

— Что ты будешь, что ли, завтракать? — после небольшого молчания спрашивает Коврайский жену.

— Не знаю… пожалуй… как ты…

— Да что ты всё: «как ты», да «как ты»! А сама-то ты хочешь, что ли, есть?

— Я нет… не особенно… рано ещё.

— Ну, то-то и я говорю, что ещё рано! — замечает больной и снова принимается отрывисто и визгливо кашлять.

— Уснул бы ты, Вася — ночь-то, ведь, плохо спал — попробовал бы. А? — робко предлагает жена.

— Не могу я спать, не могу! Это ты можешь дрыхнуть, когда угодно, а я не могу… Да и при том, на этом омерзительном пароходе сам чёрт не уснёт: всё скрипит, трещит, визжит!.. На низу коровы мычат… Просто ад какой-то, а не пароход! Варвары! Цивилизация! До чего додумались! Инквизиторскую машину изобрели для публики! Цивилизация! Русь-матушка! Ничего-то путного создать не могут. Чёрт знает что такое! — окончательно уж раздражается Коврайский…

Ещё не так давно, — месяца три тому назад, он ехал вниз по Волге — и чуть ли не на этом самом пароходе — полный надежд, радостный, оживлённый свежим волжским воздухом, который он жадно вдыхал больными лёгкими, заплесневшими от петербургской мглы. Как восхищался он тогда живописными берегами великой русской реки, с какою гордостью говорил он о русском уме, русской предприимчивости, ставя в образец целому миру русские пути сообщения и особенно волжские пароходы с их удобством, комфортом и даже роскошью. Эта же самая «Ла-Плата» представлялась ему чуть ли не верхом совершенства, а теперь…

— Куда ты, Вася? — обратилась к нему жена, видя что он берётся за шляпу.

— Куда? Не киснуть же весь день в этом хлеву. Пойду в общий зал! Общий зал! Тоже общим залом называется, чёрт знает что такое! — и, хлопнув дверью, Коврайский вышел из каюты.

В общем зале народу было мало. Какой-то толстый купец, в сапогах бутылками, несмотря на ранний час, преаппетитно уписывал селянку на сковородке. Две старушки приютились на диване и уныло поглядывали, сквозь окно, на хмурое осеннее небо. Девочка-подросток ковыряла какое-то вязанье, да пожилой священник, примостившись на табурете, пробовал было занять компанию беседами.

— Как нынче всё хорошо устроено! — лениво говорил он, сильно упирая на букву «о». — Вот теперь эти пароходы: едешь себе в теплоте да в сухости. А ну-ко на лошадях бы, — грязь непролазная, дождём-то тебя мочит, ветром-то продувает, просто напасть! А тут сиди себе да посиживай, всё-то тебе готово, всё-то тебе подадут…

Но видя, что его никто не слушает, батюшка не вытерпел и звучно сладко зевнул, потом перекрестил рот и замолк.

Бросив угрюмый и недовольный взгляд на всю эту компанию, Коврайский пошёл по коридору назад. Выглянул было он на галерею, но там свирепо выл ветер. На носу парохода намётчик вяло и однообразно выкрикивал «пять с половиной»… «пять»… «пять»… «четыре с половиной»… Пароход шёл тихим ходом.

— Черепаха! Каракатица! — выругался Коврайский и снова поплёлся в свою каюту.


В маленькой и тесной капитанской каюте, на узком и неудобном диване, застланном незатейливой постелью, лежит молодая женщина. Лицо её бледно, глаза утомлены, губы запеклись. Возле неё, на складном табурете, сидит плотный черноволосый мужчина лет сорока. Одет он в тёплый, подбитый беличьим мехом, пиджак, на голове чёрная фуражка с золотым галуном и якорем вместо кокарды; из-под козырька, через правый глаз, идёт белая повязка из чистого носового платка. Это командир парохода «Ла-Плата», Дмитрий Степаныч Ошмётков, а лежащая на постели женщина — его жена.

— Ну что, как глаз-то? — осведомляется она тихим голосом.

— Ничего… теперь легче.

— Примочил бы ты ещё.

— Нет, довольно, и так теперь пройдёт… Ну, а тебе как?

— Поотпустило немножко… Ох, Господи, хоть бы до Кинешмы дотянуть!.. — вздыхает женщина, глядя на низкий потолок каюты.

— Авось, Бог даст! — утешает её муж. — Там маменька уж ждёт — всё готово.

— Ну, я наверх пойду, — говорит он, немного спустя, приподнимаясь с табурета, — я к тебе Аннушку велю прислать.

— Хорошо, пришли, — соглашается жена. — А мы где идём?

— Сейчас Сокольский перекат… Надо пойти Василия Петровича сменить, а то он за меня всю ночь стоял.

— Егор! — крикнул Ошмётков, выйдя из каюты.

— Есть! — отозвался откуда-то матрос.

— Скажи Аннушке, чтобы она пришла сюда… посидела…

Матрос побежал по галерее, а командир пошёл на верх.

В штурвальной рубке[2] его встретил помощник Василий Петрович Тигин, молодой человек, со светло-русой бородкой и необыкновенно ласковыми серыми глазами.

— Идите-ко спать — устали, поди! — обратился к нему Ошмётков.

— Нет… ничего, Дмитрий Степаныч, — я ещё могу постоять… а то вы, пожалуй, глаз себе застудите.

— Авось не застужу; а вам отдохнуть надо — третью смену стоите.

— Не беда! — весело улыбаясь проговорил Тигин.

— Ну, как не беда! Идите-ко, идите, ложитесь!

— А, в случае чего, вы меня велите разбудить.

— Ладно, разбудим.

Пожав капитану руку, Тигин быстро сбежал вниз по лестнице и направился к себе в каюту.

«Золотой человек, этот Василий Петрович, — провожая его глазами, думал Ошмётков. — А всё-таки с одним помощником никак невозможно. Небось на нижнем плёсе по трое ходят… Да вот случись опять такая история как теперь»…

— Чего он, заснул, что ли? — проговорил вдруг Ошмётков, глядя на шедший им навстречу буксирный пароход с двумя баржами.

— Зевают и есть! — подтвердил старший лоцман, Данило Полянкин, наваливаясь на штурвал.

— Отмахни влево! — распорядился капитан, и подручный штурвальный потянул за ручку свистка, а дежурный у рубки матрос подошёл к левому борту парохода и помахал белым флагом.

Прошло несколько времени, и на буксирном пароходе показался белый клуб пару, прохрипел густой и дребезжащий свисток, а на левом его кожухе тоже замелькал белый флаг.

…А история с Дмитрием Степанычем случилась неприятная: вчера, вечером, при нагрузке товара, он как-то неосторожно наткнулся на грузчика, нёсшего громадный ящик с посудой и сильно расшиб себе глаз. Началось воспаление; целую ночь пришлось примачивать свинцовой примочкой и класть холодные компрессы; к утру ему стало гораздо лучше, но тут случилась другая беда — горше первой: в Нижнем к нему на пароход села его жена, направлявшаяся в Кинешму к своей матери, чтобы там разрешиться ожидавшимся первенцем. От испугу ли при случившемся с мужем несчастье, от волнения ли и бессонной ночи, проведённой ею в хлопотах с компрессами и примочкой, или просто время настало раньше, чем они ожидали, только сегодня с утра ей было так нехорошо, что при неудобствах пароходной обстановки дело могло разразиться катастрофой. Понятно, что Дмитрий Степаныч был крайне расстроен, и нервы его напряглись до последней степени.

Буксирный пароход, шедший им навстречу, был уже близко. Ошмётков внимательно смотрел вперёд.

— Гляди, Данила, как бы не рыснула, — тихо проговорил он, обращаясь к старшему лоцману, — тут мелко…

— Нет, ничего, Дмитрий Степаныч, разойдёмся, — успокоительно ответил тот, не спуская глаз с узенького фарватера, но, тем не менее, капитан дёрнул звонок в машинное отделение и отчётливо скомандовал туда в рупор. — Самый тихий!

Громадная волна шипя и пенясь набежала с кормы и обогнала «Ла-Плату». Встречный пароход проходил мимо.

— Чего спите! Что не отмахиваете вовремя!.. — раздражительно крикнул ему Ошмётков…

Отнесло ли ветром его слова, или просто там не нашли нужным ответить, только его окрик остался без отзыва.

— «Гайдамак», — прочёл капитан надпись на колесе, — это Сундобинский, что ли?

— Так точно — Сундобинский! — отозвался подручный штурвальный, зорко всматриваясь вперёд.

Приближался Сокольский перекат.

— Плохо дело, Полянкин! — заговорил Дмитрий Степаныч, различая за поворотом несколько неподвижно стоявших мачт.

— Да, караван собрался-таки! — подтвердил тот, покачивая головой.

— Сколько воды-то было, когда мы с верху шли? Пять с двумя вершками?

— Помнится, что так.

— Если так, то при нашей осадке у нас ещё запасу два вершка.

— Может прибыло за это время-то… Теперь бы прибывать надо…

— Нет, не прибывает, — стало.

— Ишь ты! — недовольно потряхивая головой, заметил лоцман и вдруг быстро принялся вертеть штурвальное колесо.

Пароход сделал поворот за гору, и перед ним открылось несколько судов, на Сокольском перекате. Ветер сразу утих.

— Это никак «Лебёдка» стоит?

— «Лебёдка» и есть.

— Паузится[3].

«Ла-Плата» тихим ходом подходила к мели и, не дойдя до неё сажень тридцать, стала совсем.

«Казённый» береговой лоцман, в чёрном кафтане, обшитом серебряным позументом, плавал на небольшой четырёхвёсельной лодке взад и вперёд и делал промеры.

— Антон Трифоныч! — крикнул ему Ошмётков. — Как вода?

— Пять ровно! — отозвался тот, приподнимая фуражку.

— В обрез, значит! Надо пароход поровнять, — решил командир «Ла-Платы» и велел отдать якорь.

Спустили лодку; лоцман Полянкин с двумя матросами отправился на ней делать свои промеры и искать лазейки. Не успевший ещё лечь Тигин появился на палубе и распоряжался перетаскиванием груза на нос, чтобы облегчить корму, сидевшую глубже.

Пассажиры выбрались из своих кают и уныло смотрели на невесёлую картину сидящих на мели судов.

— Долго мы здесь простоим? — обратился Коврайский к капитану.

— Не могу вам этого сказать — не знаю, — торопливо отозвался тот, занятый своим делом.

— Кто же будет знать, если и вы не знаете? — раздражился больной.

Капитан только грустно улыбнулся.

— Я вас спрашиваю, господин капитан: долго ли мы здесь простоим? — настойчиво повторил Коврайский.

— Ну, что я вам на это скажу? Видите вы, вон сидит впереди нас пароход, — и Ошмётков указал на «Лебёдку», стоявшую между двух небольших баржонок, на которые складывали груз, — так вот он уже восемнадцать часов тут валандается. Сколько мы простоим — Богу известно.

— Это чёрт знает, что такое! Я ещё подобных беспоряд… — начал было раздражительный пассажир, но жестокий припадок кашля оборвал его речь.

— Дмитрий Степаныч! Дмитрий Степаныч! Пожалуйте скорей к супруге — с ними нехорошо!..

Ошмётков обернулся — перед ним стояла испуганная и побледневшая горничная Аннушка.

— Что? Что такое? — растерянно переспросил он и бросился в каюту к жене.

— Митя! Митенька! Смерть моя подходит! — застонала та, как только увидала мужа.

Лицо её было сине, зубы лихорадочно щёлкали.

— Лиза! Голубушка! Сейчас, успокойся, подожди… Хочешь, вот сейчас высадимся в село? — бормотал муж, целуя её похолодевшую руку.

— Ох, высади ты меня! Высади, ох умру! Голубчик! Ох! — металась та, закатывая глаза.

— Сейчас, сейчас! Вот лодка вернётся! Я высажу тебя… Тут наверно есть повитуха… Сейчас! Потерпи минуточку! — и бросив умоляющий взгляд на бледную и испуганную Аннушку, он опять выскочил на галерею.

— Василий Петрович! — крикнул он своему помощнику.

Подбежал Тигин.

— Я сейчас высажусь на берег… Мне нужно… понимаете, я совсем высажусь… а вы ведите пароход дальше и дайте там знать.

Добродушный помощник широко открыл глаза и, кажется, не понимал хорошенько, что так торопливо и сбивчиво говорил ему капитан.

— Как, Дмитрий Степаныч? То есть как это? — растерянно бормотал он.

— Ах, Боже мой, да не могу же я жену бросить умирать одну, — раздражённо пояснил Ошмётков.

Тигин потерялся окончательно. «Почему умирать? — думал он. — Как слезет с парохода?.. Что такое случилось?» Дело в том, что на всём пароходе никому, кроме горничной Аннушки, не было известно, что творилось с женой командира. Ошмётков, как человек не чуждый предрассудков, верил, что чем меньше народу будет знать об этом, тем легче это совершится.

— Велите вернуть лодку поскорее! — распорядился капитан и опять отправился к жене.

«Что я делаю! Что я делаю!» — думал он в то же время.

— Ну, что? — шёпотом обратился он к ней, входя в каюту.

— Как будто полегче… — простонала она ему в ответ.

— Сейчас лодка вернётся, и мы слезем на берег! — глухо проговорил муж.

— Митя, а как же пароход-то? Ведь тебя, смотри, уволят за это.

— Ну и пускай увольняют.

— Ой, что ты говоришь! А чем жить-то будем?

Ошмётков молчал.

— Лодка вернулась! — доложил немного спустя Тигин, едва приотворяя дверь.

— Хорошо, сейчас.

— Митя мне, право, легче! Может, это ещё так только, может я и до Кинешмы дотерплю.

Ошмётков внимательно посмотрел на жену. Действительно, казалось, что боли отпустили её, по крайней мере лицо было значительно покойнее.

— Ну, ладно, Лиза… если легче, то… ладно… Уж ежели не до Кинешмы, то до Юрьевца хоть потерпи: там можно будет у агента поместится…

— Иди, иди! Мне совсем легко теперь…

Капитан вышел на палубу.

— Ну, что? — спросил он сидевшего ещё в лодке Полянкина.

— Да что, Дмитрий Степаныч, пройти-то, как будто, и можно бы, да шалыги везде… Нагребли они за ночь песку-то! — ответил лоцман, указывая рукой на сидевшие на мели пароходы.

— Объезжай пароход, да посмотри, как выровнялись! — подумав немного, распорядился капитан и пошёл наверх к штурвальной рубке.

— Скажите, пожалуйста, отчего вы, по примеру того парохода, тоже не сложите свой груз? Или для вас груз дороже пассажиров? — подскочил к нему по дороге весь позеленевший Коврайский.

Ошмётков ничего не ответил, только искоса и строго взглянул на него и пошёл дальше. Тот бросился за ним, и Бог весть чем бы кончилась эта сцена, если бы на выручку не подоспел Тигин.

— Наш пароход нельзя разгружать, — вежливо и ласково начал пояснять он, — у нас машина сзади, если снять груз, то корма ещё глубже осядет.

— Ха! Вот дурацкий пароход! — разразился Коврайский. — Нет, решено, дальше Кинешмы я не поеду! Слышишь, Анна Кирилловна, — обратился он к жене, — дальше Кинешмы мы не поедем; там пересядем на железную дорогу и через Москву… Ну их к чёрту, все эти пароходы, с ними только умрёшь преждевременно. Слышишь?

— Слышу! — тихо отозвалась его запуганная жена.

Немного спустя, матросы «выкачали» якорь; Полянкин стал на своё старое место у штурвального колеса, а Ошмётков, дёрнув звонок, скомандовал в машину:

— Вперёд, тихий! — и «Ла-Плата», виляя своим тупым, непослушным носом, тронулась вперёд.

В штурвальной рубке все напряжённо молчали. Глаза у всех были внимательно устремлены вперёд. Повязка мешала Ошмёткову смотреть, и он сердито сорвал её с головы. Изредка только Полянкин шептал своему подручному: «Навались! Навались, милый!»

— Левей бы! — тихо советовал капитан.

— Шалыга тут! — едва слышно отзывался лоцман.

Вот уже пароход прошёл половину мели, вот уже он почти сравнялся с засевшей «Лебёдкой» — ещё немножко и… но в это время пароход словно дёрнуло что-то назад: корма задела за песок, и нос, не слушаясь уже более руля, стал сам заворачивать в сторону, относимый быстрым течением.

— Назад! — крикнул капитан в машину и сердито посмотрел на своенравную капризную Волгу.

Отойдя сажень на пятьдесят, «Ла-Плата» снова повторила свою попытку, но опять с тем же результатом, т. е. нос начинал было уже сваливаться с мели, но корма не проходила, и пароход сам заворачивался, не обращая внимания на шесты, которыми матросы старались удержать его нос.

А время шло… Пассажиры уныло бродили по галерее и утешались только тем, что не одни они болтаются тут зря: «„Лебёдка“ вон уж, почитай, что двадцать часов сидит». Из капитанской каюты по временам раздавались глухие стоны. Проходившие мимо недоумевали, что бы это могло значить. Коврайский брюзжал и кашлял…

Наконец «Ла-Плата» снова отдала якорь, и Ошмётков распорядился другой якорь, поменьше, завести далеко вперёд. Матросы устало, словно не надеясь ни на что хорошее, принялись разматывать «косяк»[4] и спускать в лодку добавочный якорь.

Когда всё было исполнено, пароход снялся и снова тихо двинулся вперёд. Это была уже последняя попытка: не удастся — так сиди на месте и жди, когда тебя перетащит другой пароход, или возвращайся назад.

— Наматывай! Наматывай! Ну! Ну! Дружней, ребята! — покрикивал и подбодрял матросов Тигин, стоявший на носу и наблюдавший, как вытягивают матросы ослабевший по мере движения парохода канат.

У Ошмёткова даже жилы на лбу напрыжились. Полянкин так и впился глазами в понятные только одному ему приметы фарватера. Лицо у подручного, несмотря на холодный день, покрылось крупными каплями пота. «Ла-Плата» медленно ползла вперёд. Вот опять что-то дёрнуло под кормой, и нос думал было уже совершить обычную эволюцию, но, удержанный завезённым якорем, устоял и продолжал подвигаться. Намётчики мерили по обеим сторонам парохода и наперебивку выкликивали: «два с половиной»… «два с половиной»… «два»… «два с половиной»… «три»…

— Ну, что? — крикнул капитан сверху.

— Идёт! — отозвались ему на носу.

Грязная вода шипела вокруг парохода. Чайки с печальным криком кружились за кормой. Пассажиры затихли и внимательно прислушивались к выкрикиваниям намётчиков.

Навстречу шёл ещё один пассажирский пароход.

— Прибавь! — скомандовал капитан в машину и ещё внимательнее уставился вперёд.

— Дмитрий Степаныч! Дмитрий Степаныч! — зашептала вбежавшая, в этом момент, наверх Аннушка, — пожалуйте скорей, пожалуйте скорей, — с барыней совсем плохо…

— Погоди! Некогда! — сердито оборвал её Ошмётков и побежал вперёд. — Справа шестами! Справа! Навались сильней! — грубым голосом закричал он на матросов.

Матросы навалились. Тигин потный, раскрасневшийся, помогал им.

— Три с половиной! — крикнул повеселевшим голосом правый намётчик.

— Четыре! — ещё веселее отозвался левый.

Ошмётков обернулся назад: за кормой парохода колыхалась густая, бурая вода, но «Ла-Плата» уже отдалялась от этой зловещей жижи.

— Свалились[5]! — улыбаясь, громко проговорил Полянкин.

— Четыре с половиной! Пять! — раздавалось на носу.

Ошмётков снял фуражку и вытер выступивший у него на лбу нот. Между пассажирами поднялся одобрительный гул. Лица у всех повеселели. Из капитанской каюты всё громче и громче раздавались стоны мучившейся там женщины.

Наконец, «Ла-Плата», выйдя на глубокое место, остановилась, и матросы поехали на лодке вытаскивать завозный якорь. Воспользовавшись свободной минутой, Ошмётков побежал к своей жене. К его приходу ей опять полегчало, и она уже не стонала. Только лицо её казалось ещё более похудевшим и осунувшимся.

— Не тревожься, Митя, — фальшивое всё это, авось хоть до Юрьевца-то дотяну, успокоила она мужа. — А долго ли простояли на перекате-то?

Капитан взглянул на часы.

— Два часа с половиной! — проговорил он усталым голосом.

— А где же твоя повязка? У тебя глаз-то открыт!..

— Э, ничего! Сам пройдёт! Есть время с ним возиться! — махнул рукой капитан и закурил папироску.

А на галерее, между пассажирами шли в это время оживлённые толки.

— Ловко прошли! Молодцом! — одобряла какая-то чуйка из третьего класса.

— Ещё бы не ловко! Да Ошмётков-то — первеющий капитан на Волге — настоящий волгарь! — замечали ему на это. — Ему хошь и лоцмана не надо — сам всё знает.

— Это что и говорить! Супротив Ошмёткова разве нынешние могут — этот родился и вырос здесь! По Волге-то словно по своей горнице расхаживает.

— А «Лебёдушка»-то голубушка сидит ещё… Почитай уж сутки отдыхает.

— Там немец! Ну, а немец, разве, здесь управиться? Там у себя на море он, может, и смекает что, ну а на Волге-то — не тут-то было: она матушка свою сноровку имеет и чужих людей не очень уважает.

— Вот погляди-ко, погляди-ко, как «Бодрый»-то втискается! — указала чуйка своему собеседнику на подходивший встречный пароход. — Ишь ты, никак на волне пройти норовит?!

— Кто там командиром-то?

— Из учёных! Тоже немец никак. На волне и есть! Ну, да, брат, на волне-то не всякий может… Вот Ошмётков разве, да ещё которые из наших старичков-волгарей.

Пароход «Бодрый», действительно, рискнул пройти на волне, т. е. подойдя к самой мели на полном ходу, сразу остановить машину и, воспользовавшись набегающей сзади своей же волной, вовремя дать полный ход и как бы перескочить через перекат. Предсказания пассажиров сбылись: командир «Бодрого» не совсем точно рассчитал моменты и с полного хода зарылся в песок на том самом месте, где сейчас только валандались «Ла-Плата».

— Ловко! — расхохоталось несколько человек, увидав, как засел «Бодрый».

— Ну, теперь «Лебёдке» повеселей зимовать-то будет.

А «Ла-Плата», окончив свои дела, опять тронулась вперёд. Ошмётков стоял на вахте, усталый, молчаливый и расстроенный. Время от времени он навещал свою жену. Схватки у больной женщины делались всё сильнее и чаще. Несколько раз Ошмётков решался было высадиться на берег, но надежда дотянуть до Юрьевца удерживала его.

Коврайский без цели сновал из угла в угол, то выходил на галерею, то снова прятался в каюту; брюзжал, придирался к жене, кашлял и ругался…

— Как эта деревня называется? — обратился он к проходившему мимо него матросу.

— Котора? Вот эта? — переспросил тот.

— Эх ты! Тоже ещё матрос называешься, а сам говорить не умеешь — «котора»!.. Ну, конечно, эта.

— Это — Кубариха.

— А эта?

— Варвариха…

— А та?

— Гатичиха.

— Фу, ты чёрт, какие всё глупые названия! — рассердился Коврайский и пошёл заказывать завтрак.

Но вот и Юрьевец.

Ошмётков обратился к агенту с покорнейшей просьбой приютить его жену. Тот охотно согласился, и больную женщину осторожно перевели с парохода на пристань. Трогательно было прощанье молодых супругов. Впрочем, и жена, и муж старались бодриться и не выдавать своего отчаянья. Агент и его жена приняли все надлежащие меры, сейчас же послали за акушеркой и отправили больную на свою квартиру, обещав Ошмёткову телеграфировать в Кинешму и на все перепутные станции.

Грустен и задумчив был командир «Ла-Платы», отваливая от Юрьевецкой пристани; а тут ещё Коврайский начал к нему приставать с какой-то подгорелой котлетой, которую ему подали за завтраком. Спасибо Тигину, он опять явился на выручку и уладил как-то всё дело.

Понурившись сидел Дмитрий Степаныч в штурвальной рубке. Невесёлые мысли лезли ему в голову. Году нет, как он женился на своей милой и доброй Лизе. Как скрасила она ему его одинокую, суровую жизнь и вдруг… и вдруг она умрёт… Сердце замирало в широкой груди Ошмёткова, а кулаки судорожно стискивались.

Полянкин попробовал было утешить своего командира, да в лексиконе старого волжского лоцмана было мало утешительных слов.

— А ты брось, Дмитрий Степаныч, наплюй — не думай! Чего думать-то! Все мы под Богом… — насколько мог ласково проговорил он и смолк.

Настала ночь, — тёмная, осенняя ночь… Приходилось держать ухо остро, и служебные заботы отвлекали хоть несколько капитана от его горьких дум. Только изредка мелькали в голове у него отрывочные, невесёлые мысли.

«Нет, брошу службу! Ну её! Что за жизнь! — думал он, вглядываясь в красные и белые огоньки бакенов[6]… — А чем жить-то будешь? Теперь вот семья прибавится! А как вдруг не прибавится, а убавится?..»

— Справа намётывай! — командовал он в то же время, стараясь не думать.

«Чего оставлю службу?! — Всё равно самого выгонят: теперь вот ценз требуется, а какой у меня ценз? Командую двенадцать лет пароходами, и ни одного несчастья не было, — вот и весь мой ценз!..»

В Кинешму пришли перед утром. С замиранием сердца и дрожащими руками раскрывал Ошмётков поданную ему телеграмму.

«Радуйся! — Мальчик. Всё благополучно. Мать и ребёнок вполне здоровы. Поздравляем!» — телеграфировал ему юрьевецкий агент.

Ошмётков ещё раз перечитал эти строки, и горячие благодарные слёзы так и хлынули у него из глаз. Он даже почему-то поцеловал самую телеграмму, словно хотел передать этим свой поцелуй жене и новорождённому сыну.

Оказалось, что тёща Ошмёткова тоже получила телеграмму из Юрьевца и часа полтора тому назад выехала туда на проходившем почтовом пароходе.

Погода прояснивалась. Утро наступало хотя и свежее, но ясное и безветренное, обещавшее хороший денёк.

Коврайский проспал Кинешму. Сначала было он разворчался на свою жену, но, выглянув в окошко и увидав высокое безоблачное небо и ярко освещённые обрывистые берега, начал успокаиваться. Да к тому же и чувствовал он себя сегодня гораздо лучше.

— Ну, что уж! Доедем, пожалуй и до Рыбинска! Там, по крайней мере, меньше придётся трястись на этих проклятых железных дорогах, — решил он.

«Ла-Плата» шла полным ходом…

Примечания[править]

  1. Так называются на Волге мели, тянущиеся от одного берега до другого.
  2. Помещение на самом верху парохода, где находится колесо, поворачивающее руль.
  3. Паузится — разгружается на более мелкие суда.
  4. Якорный или буксирный канат.
  5. Свалиться — сойти с мели.
  6. Плавучие маячки.