«Переписка Н. В. Гоголя. В двух томах»: Художественная литература; Москва; 1988
Гоголь и П. А. Плетнев
[править]Вступительная статья
[править]Встреча Гоголя с Петром Александровичем Плетневым (1792—1865) состоялась в 1830 году. Их познакомил Жуковский, препоручивший явившегося к нему молодого человека заботам Плетнева, который был несомненным авторитетом для Гоголя: еще в 1829 году Плетневу был анонимно преподнесен экземпляр «Ганца Кюхельгартена».
Плетнев принадлежал к пушкинскому кругу, хотя сближение с этим кругом далось ему нелегко: сын сельского священника, получивший первоначальное образование в тверской семинарии, по происхождению и воспитанию он слишком отличался от «литературных аристократов». Только с Пушкиным и Дельвигом был он по-настоящему близок. Как литератора Плетнева ценили за его критические отзывы и статьи, писавшиеся с большим вкусом и тактом. Как издатель он был незаменим. Кроме того, он много и успешно занимался педагогической деятельностью: преподавал словесность в Екатерининском и Патриотическом институтах, а также в военно-учебных заведениях, давал уроки наследнику и великим княжнам. Позже, в 1840—1861 годах, он занимал должность ректора Петербургского университета.
Чуть ближе познакомившись с Гоголем, Плетнев начал активно содействовать и его служебной карьере, и его сближению с литературной средой. В 1831 году он порекомендовал Гоголя на место младшего учителя в Патриотическом институте, где сам в это время занимал должность инспектора, и помог ему получить частные уроки у Лонгиновых, Балабиных и Васильчиковых. По появлении в печати первых литературных опытов Гоголя Плетнев с большим воодушевлением писал Пушкину: "Надобно познакомить тебя с молодым писателем, который обещает что-то очень хорошее. Ты, может быть, заметил в «Северных цветах» отрывок из исторического романа, с подписью 0000, также в «Литературной газете» «Мысли о преподавании географии», статью: «Женщина» и главу из малороссийской повести: «Учитель». Их написал Гоголь-Яновский. Он воспитывался в Нежинском лицее Безбородки. Сперва он пошел было по гражданской службе, но страсть к педагогике привела его под мои знамена: он перешел также в учители. Жуковский от него в восторге. Я нетерпеливо желаю подвести его к тебе под благословение. Он любит науки только для них самих и как художник готов для них подвергать себя всем лишениям. Это меня трогает и восхищает" (Сочинения и переписка П. А. Плетнева, т. 3. СПб., 1885, с. 366). Введя никому не известного начинающего малороссийского писателя в пушкинский круг, Плетнев содействовал решительному повороту в судьбе Гоголя.
В конце 1830-х годов и положение Плетнева, и его отношения с Гоголем изменились. После смерти Пушкина Плетнев осиротел. Ни с Жуковским, ни с Вяземским, ни с другими людьми пушкинского окружения у него не было подлинно близких связей. Связи с ними начали постепенно укрепляться лишь на протяжении 1840-х годов, когда эти люди, чувствуя себя в культурной изоляции, стали тянуться друг к другу, все больше дорожа прошлым. Одиночество, в котором оказался Плетнев, служит тем фоном, на котором развиваются и укрепляются в это время его отношения с Гоголем. Как прежде для Пушкина, так теперь для Гоголя Плетнев становится и другом, и издателем, и кассиром. Со времени отъезда Гоголя за границу Плетнев постоянно занят его денежными и издательскими делами. По выходе «Мертвых душ», когда вокруг книги разгорелась полемика и появились чрезвычайно недоброжелательные отзывы на нее, Плетнев опубликовал замечательно глубокий и тонкий разбор гоголевской поэмы.
В 1840-е годы взгляды Плетнева стали обретать ярко выраженный консервативный характер. Видя в нем своего единомышленника, Гоголь избрал его в издатели «Выбранных мест из переписки с друзьями». Плетнев принялся за дело с большим энтузиазмом, приступив к печатанию первых глав книги раньше, чем получил и прочел ее до конца. Сам склонный к сентиментальной исповедальности, он воспринял новое произведение Гоголя с чрезвычайным восторгом и был уверен, что оно совершит полный переворот в направлении русской литературы. Явно сочувствовал Плетнев и "Развязке «Ревизора», предприняв со своей стороны все возможное, чтобы ее разрешили к постановке. Как издателю «Выбранных мест…» Плетневу пришлось разделить с Гоголем негодование, вызванное выходом книги, выпущенной в свет вопреки настояниям С. Т. Аксакова не печатать произведение, которое «сделает Гоголя посмешищем всей России». После появления «Выбранных мест…» многие прежде близкие люди отвернулись от Гоголя — тем больше он стал дорожить дружбой Плетнева, поддержавшего его.
Все это не означает, однако, что в их отношениях не было осложнений. Преданный Пушкину, Плетнев после его смерти счел себя обязанным в память о нем продолжать издание «Современника» и лишь в 1846 г. передал его в руки Н. А. Некрасова и И. И. Панаева, оказавшись, таким образом, соединительным звеном между пушкинской плеядой и новым поколением писателей. В течение десяти лет Плетнев самоотверженно боролся за существование журнала — и не нашел поддержки ни в ком из ближайших друзей Пушкина. Не принимал деятельного участия в «Современнике» и Гоголь, вообще уклонявшийся от активного сотрудничества с какой бы то ни было журнальной партией. Плетнев не мог ни понять, ни простить этого. Он ревновал Гоголя к его московским друзьям: Аксаковым, Шевыреву, Погодину. Серьезное и, надо сказать, справедливое неудовольствие Плетнева Гоголь не раз вызывал своей необязательностью в делах. В переписке Гоголя и Плетнева содержатся письма, в которых взаимные упреки высказаны весьма откровенно. Но эта взаимная откровенность только содействовала укреплению отношений. Плетнев, после смерти Пушкина не сочувствовавший ни одной литературной группировке, одиноко и мужественно выполнявший то, что он считал своим долгом, для Гоголя всегда оставался надежной и верной опорой.
Переписка с Плетневым охватывает период с 1832 по 1851 год. Сохранилось 68 писем Гоголя и 23 письма Плетнева. В настоящем издании печатаются 17 писем Гоголя и 15 писем Плетнева.
Гоголь — Плетневу П. А., 9 октября 1832
[править]9-го октября. Курск.
Здоровы ли вы, бесценный Петр Александрович? Я всеминутно думаю об вас и рвуся скорее повеситься к вам на шею. Но судьба, как будто нарочно, поперечит мне на каждом шагу. В последнем письме моем, пущенном 11 сентября[2], я писал вам о моем горе: что, поправившись немного в здоровье своем, собрался было ехать совсем; но сестры мои, которых везу с собою в Патр<иотический> инст<итут>, заболели корью, и я принужден был дожидаться, пока проклятая корь прошла[3]. Наконец 29 сентября я выехал из дому и, не сделавши 100 верст, переломал так свой экипаж, что принужден был прожить целую неделю в Курске, в этом скучном и несносном Курске. Вы счастливы, Петр Александрович! вы не испытали, что значит дальняя дорога. Оборони вас и испытывать ее. А еще хуже браниться с этими бестиями станционными смотрителями, которые если путешественник не генерал, а наш брат мастеровой, то всеми силами стараются делать более прижимок и берут с нас, бедняков, немилосердно штраф за оплеухи, которые навешает им генеральская рука. Но завтра чуть свет я подвигаюсь далее, и если даст бог, то к 20 октябрю буду в Петербурге. А до того времени, обнимая вас мысленно 1001 раз, остаюсь вечно ваш Гоголь.
Вы не можете себе представить, как я сгораю жаждою вас видеть. Один только любовник, летящий на свиданье, может со мною сравниться.
1 Известия ОРЯС, 1900, т. 5, кн. I, с. 263—264; Акад., X, № 147.
2 Письмо не сохранилось.
3 Сообщение о болезни сестер Гоголя корью содержится также в письме М. И. Гоголь к П. П. Косяровскому от 12 января 1830 г. (ИРЛИ).
Гоголь — Плетневу П. А., 16(28) марта 1837
[править]Март 28/16. Рим.
Что месяц, что неделя, то новая утрата, но никакой вести хуже нельзя было получить из России[2]. Все наслаждение моей жизни, все мое высшее наслаждение исчезло вместе с ним. Ничего не предпринимал я без его совета. Ни одна строка не писалась без того, чтобы я не воображал его пред собою. Что скажет он, что заметит он, чему посмеется, чему изречет неразрушимое и вечное одобрение свое, вот что меня только занимало и одушевляло мои силы. Тайный трепет невкушаемого на земле удовольствия обнимал мою душу… Боже! Нынешний труд мой, внушенный им, его создание…[3] Я не в силах продолжать его. Несколько раз принимался я за перо — и перо падало из рук моих. Невыразимая тоска!.. Напишите мне хоть строчку, что делаете вы, или скажите об этом два слова Прокоповичу. Он будет писать ко мне. Я был очень болен, теперь начинаю немного оправляться. Пришлите мне деньги, которые должен внести мне Смирдин к первым числам апреля. Вручите их таким же порядком Штиглицу, дабы он отправил их к одному из банкиров в Риме для передачи мне. Лучше, если он переведет на Валентина, этот, говорят, честнее прочих здешних банкиров. Если возможно, то ускорите это сколько возможно. Я не мог вам написать прежде, потому что не установился на месте и шатался все в дороге.
Да хранит вас бог и сбережет от всего злого. Мой адрес: Via S. Isidoro, № 17, rimpetto alla chiesa S. Isidoro, vicino alla Piazza Barbierini.
1 Сочинения и письма, т. 5, с. 286—287 (с пропусками); Акад., XI, № 39.
2 Известие о смерти Пушкина.
3 В «Авторской исповеди» (1847) Гоголь писал: "<…> Пушкин <…> отдал мне свой собственный сюжет, из которого он хотел сделать сам что-то вроде поэмы и которую, по словам его, он бы не отдал другому никому. Это был сюжет «Мертвых душ» (Акад., VIII, 440).
Гоголь — Плетневу П. А., 7 января 1842
[править]Генваря 7.
Расстроенный и телом и духом пишу к вам. Сильно хотел бы ехать теперь в Петербург, мне это нужно[2], это я знаю, и при всем том не могу. Никогда так не в пору не подвернулась ко мне болезнь, как теперь. Припадки ее приняли теперь такие странные образы… но бог с ними, не об болезни, а об цензуре я теперь должен говорить. Удар для меня никак не ожиданный: запрещают всю рукопись. Я отдаю сначала ее цензору Снегиреву, который несколько толковее других, с тем, что если он находит в ней какое-нибудь место, наводящее на него сомнение, чтоб объявил мне прямо, что я тогда посылаю ее в Петербург. Снегирев чрез два дни объявляет мне торжественно, что рукопись он находит совершенно благонамеренной и в отношении к цели, и в отношении к впечатлению, производимому на читателя, и что, кроме одного незначительного места, перемены двух-трех имен (на которые я тот же час согласился и изменил), — нет ничего, что бы могло навлечь притязанья цензуры самой строгой. Это же самое он объявил и другим. Вдруг Снегирева сбил кто-то с толку, и я узнаю, что он представляет мою рукопись в комитет[3]. Комитет принимает ее таким образом, как будто уже был приготовлен заранее и был настроен разыграть комедию: ибо обвинения все без исключения были комедия в высшей степени. Как только занимавший место президента Голохвастов услышал название: «Мертвые души», закричал голосом древнего римлянина: «Нет, этого я никогда не позволю: душа бывает бессмертна; мертвой души не может быть, автор вооружается против бессмертья». В силу наконец мог взять в толк умный президент, что дело идет об ревижских душах. Как только взял он в толк и взяли в толк вместе с ним другие цензора, что мертвые значит ревижские души, произошла еще большая кутерьма. «Нет, — закричал председатель и за ним половина цензоров. — Этого и подавно нельзя позволить, хотя бы в рукописи ничего не было, а стояло только одно слово: ревижская душа, — уж этого нельзя позволить, это значит против крепостного права». Наконец сам Снегирев, увидев, что дело зашло уже очень далеко, стал уверять цензоров, что он рукопись читал и что о крепостном праве и намеков нет, что даже нет обыкновенных оплеух, которые раздаются во многих повестях крепостным людям, что здесь совершенно о другом речь, что главное дело основано на смешном недоумении продающих и на тонких хитростях покупщика и на всеобщей ералаше, которую произвела такая странная покупка, что это ряд характеров, внутренний быт России и некоторых обитателей, собрание картин самых невозмутительных. Но ничего не помогло.
«Предприятие Чичикова, — стали кричать все, — есть уже уголовное преступление». «Да, впрочем, и автор не оправдывает его», — заметил мой цензор. «Да, не оправдывает! а вот он выставил его теперь, и пойдут другие брать пример и покупать мертвые души». Вот какие толки! Это толки цензоров-азиатцев, то есть людей старых, выслужившихся и сидящих дома. Теперь следуют толки цензоров-европейцев, возвратившихся из-за границы, людей молодых. «Что вы ни говорите, а цена, которую дает Чичиков (сказал один из таких цензоров, именно Крылов), цена два с полтиною, которую он дает за душу, возмущает душу. Человеческое чувство вопиет против этого, хотя, конечно, эта цена дается только за одно имя, написанное на бумаге, но все же это имя душа, душа человеческая, она жила, существовала. Этого ни во Франции, ни в Англии и нигде нельзя позволить. Да после этого ни один иностранец к нам не приедет». Это главные пункты, основываясь на которых произошло запрещение рукописи. Я не рассказываю вам о других мелких замечаниях, как-то: в одном месте сказано, что один помещик разорился, убирая себе дом в Москве в модном вкусе. «Да ведь и государь строит в Москве дворец!» — сказал цензор (Каченовский). Тут по поводу завязался у цензоров разговор единственный в мире. Потом произошли другие замечания, которые даже совестно пересказывать, и наконец дело кончилось тем, что рукопись объявлена запрещенною, хотя комитет только прочел три или четыре места. Вот вам вся история. Она почти невероятна, а для меня вдобавку подозрительна. Подобной глупости нельзя предположить в человеке. Цензора не все же глупы до такой степени. Я думаю, что против меня что-нибудь есть. Но дело, между прочим, для меня слишком сурьезно. Из-за их комедий или интриг мне похмелье. У меня, вы сами знаете, все мои средства и все мое существованье заключены в моей поэме. Дело клонится к тому, чтобы вырвать у меня последний кусок хлеба, выработанный семью годами самоотверженья, отчужденья от мира и всех его выгод, другого я ничего не могу предпринять для моего существования. Усиливающееся болезненное мое расположение и недуги лишают меня даже возможности продолжать далее начатый труд. Светлых минут у меня не много, а теперь просто у меня отымаются руки. Но что я пишу вам, уже не помню, я думаю, вы не разберете вовсе моей руки. Дело вот в чем. Вы должны теперь действовать соединенными силами и доставить рукопись к государю[4]. Я об этом пишу к Александре Осиповне Смирновой. Я просил ее через великих княжон или другими путями, это ваше дело, об этом вы сделаете совещание вместе. Попросите Александру Осиповну, чтобы она прочла вам мое письмо. Рукопись моя у князя Одоевского[5]. Вы прочитайте ее вместе человека три-четыре, не больше. Не нужно об этом деле производить огласки. Только те, которые меня очень любят, должны знать. Я твердо полагаюсь на вашу дружбу и на вашу душу, и нечего между нами тратить больше слов! Обнимаю сильно вас, и да благословит вас бог! Если рукопись будет разрешена и нужно будет только для проформы дать цензору, то, я думаю, лучше дать Очкину для подписанья, а впрочем, как найдете вы. Не в силах больше писать.
1 РА, 1866, № 5, с. 766—769; Акад., XII, № 2.
2 Гоголю нужно было хлопотать о проведении через цензуру рукописи «Мертвых душ», запрещенной московской цензурой.
3 Описываемое далее заседание Московского цензурного комитета состоялось 12 декабря 1841 г.
4 Запрещенная Московским цензурным комитетом, рукопись «Мертвых душ» была послана Гоголем через Белинского в Петербург, где вопрос о публикации разрешился благоприятно. 9 марта 1842 г. цензор А. В. Никитенко сделал разрешительную надпись, однако, кроме отдельных искажений текста, из него была полностью изъята «Повесть о капитане Копейкине». Настаивая на ее публикации, Гоголь переделал «Повесть…» и 10 апреля 1842 г. послал Никитенко ее новый вариант (см.: Акад., XII, № 39). 7 мая разрешенная редакция повести была отправлена Гоголю.
5 Передать рукопись В. Ф. Одоевскому взял на себя В. Г. Белинский, привезший ее из Москвы в Петербург и хлопотавший о проведении ее через петербургскую цензуру.
Гоголь — Плетневу П. А., 17 марта 1842
[править]17 марта. Москва.
Вот уже вновь прошло три недели после письма вашего, в котором вы известили меня о совершенном окончании дела, а рукописи нет как нет. Уже постоянно каждые две недели я посылаю каждый день осведомиться на почту, в университет и во все места, куда бы только она могла быть адресована, — и нигде никаких слухов! Боже, как истомили, как измучили меня все эти ожиданья и тревоги! А время уходит, и чем далее, тем менее вижу возможности успеть с ее печатаньем. Уведомьте меня, ради бога, что случилось, чтобы я хотя по крайней мере знал, что она не пропала на почте, и чтобы знал, что мне предпринять[2].
Я силился написать для «Современника» статью во многих отношениях современную, мучил себя, терзал всякий день и не мог ничего написать, кроме трех беспутных страниц, которые тот же час истребил. Но как бы то ни было, вы не скажете, что я не сдержал своего слова. Посылаю вам повесть мою: «Портрет». Она была напечатана в «Арабесках»[3]; но вы этого не пугайтесь. Прочитайте ее, вы увидите, что осталась одна только канва прежней повести, что все вышито по ней вновь. В Риме я ее переделал вовсе или, лучше, написал вновь, вследствие сделанных еще в Петербурге замечаний[4]. Вы, может быть, даже увидите, что она более, чем какая другая, соответствует скромному и чистому направленью вашего журнала. Да, ваш журнал не должен заниматься тем, чем занимается торопящийся шумный современный свет. Его цель другая. Это благоуханье цветов, растущих уединенно на могиле Пушкина. Рыночная толпа не должна знать к ней дороги, с нее довольно славного имени поэта. Но только одни сердечные друзья должны сюда сходиться с тем, чтобы безмолвно пожать друг другу руку и предаться хоть раз в год тихому размышлению. Вы говорите, что я бы мог достославно подвизаться на журнальном поприще, но что у меня для этого нет терпенья. Нет, у меня нет для этого способностей. Отвлеченный писатель и журналист так же не могут соединиться в одном человеке, как не могут соединить<ся> теоретик и практик. Притом каждый писатель уже означен своеобразным выражением таланта, и потому никак нельзя для них вывести общего правила. Одному дан ум быстрый схватывать мгновенно все предметы мира в минуту их представления. Другой может сказать свое слово, только глубоко обдумавши, иначе его слово будет глупее всякого обыкновенного слова, произнесенного самым обыкновенным человеком. Ничем другим не в силах я заняться теперь, кроме одного постоянного труда моего[5]. Он важен и велик, и вы не судите о нем по той части, которая готовится теперь предстать на свет (если только будет конец ее непостижимому странствию по цензурам). Это больше ничего, как только крыльцо к тому дворцу, который во мне строится. Труд мой занял меня совершенно всего, и оторваться от него на минуту есть уже мое несчастие. Здесь, во время пребыванья моего в Москве, я думал заняться отдельно от этого труда, написать одну, две статьи, потому что заняться чем-нибудь важным я здесь не могу. Но вышло напротив: я даже не в силах собрать себя.
Притом уже в самой природе моей заключена способность только тогда представлять себе живо мир, когда я удалился от него. Вот почему о России я могу писать только в Риме. Только там она предстоит мне вся, во всей своей громаде. А здесь я погиб и смешался в ряду с другими. Открытого горизонта нет предо мною. Притом здесь, кроме могущих смутить меня внешних причин, я чувствую физическое препятствие писать. Голова моя страждет всячески: если в комнате холодно, мои мозговые нервы ноют и стынут, и вы не можете себе представить, какую муку чувствую я всякий раз, когда стараюсь в то время пересилить себя, взять власть над собою и заставить голову работать. Если же комната натоплена, тогда этот искусственный жар меня душит совершенно, малейшее напряжение производит в голове такое странное сгущение всего, как будто бы она хотела треснуть. В Риме я писал пред открытым окном, обвеваемый благотворным и чудотворным для меня воздухом. Но вы сами в душе вашей можете чувствовать, как сильно могу я иногда страдать в то время, когда другому никому не видны мои страданья. Давно остывши и угаснув для всех волнений и страстей мира, я живу своим внутренним миром, и тревога в этом мире может нанести мне несчастие выше всех мирских несчастий. Участье ваше мне дорого, не оставьте письмо мое без ответа, напишите сейчас вашу строчку. Повесть не разделяйте на два нумера, но поместите ее всю в одной книжке[6] и отпечатайте для меня десяток экземпляров. Скажите, как вы нашли ее (мне нужно говорить откровенно)? Если встретите погрешности в слоге, исправьте. Я не в силах был прочесть ее теперь внимательно. Голова моя глупа, душа неспокойна. Боже, думал ли я вынести столько томлений в этот приезд мой в Россию! Посылаю вам отдельные брошюры статьи, напечатанной в «Москвитянине»[7], разошлите по адресам. А две неподписанные я определил: одну для наследника. Он был в Риме. Она ему напомнит лучшее время его путешествия, когда он так весело предавался общей веселости в карнавале и был участником во многом хорошем. А другой экземпляр для в<еликой> к<нягини> Марьи Николаевны. Велите переплести их в хорошенькую папку. Последней я почитаю ныне священным долгом представить ее. Два другие экземпляры дайте, кому найдете приличным, — а не то Прокоповичу.
1 Опыт, с. 134—136; Акад., XII, № 27.
2 Рукопись была получена Гоголем 5 апреля. 9 апреля 1842 г. он сообщил Прокоповичу, что «задержка произошла не на почте, а от Цензурного комитета» (Акад., XII, № 37).
3 В 1833 г. Новая редакция «Портрета» была напечатана в № 3 «Современника» за 1842 г.
4 Гоголь имеет в виду замечания В. Г. Белинского, сделанные в его статьях «И мое мнение об игре г. Каратыгина» и «О русской повести и повестях г. Гоголя» (1835).
5 Гоголь говорит о «Мертвых душах».
6 Плетнев опубликовал «Портрет» в соответствии с пожеланием Гоголя.
7 «Рим», напечатанный в № 3 «Москвитянина» за 1842 г.
Гоголь — Плетневу П. А., 10 апреля 1842
[править]Москва. 10 апреля.
Уничтожение Копейкина[2] меня сильно смутило! Это одно из лучших мест в поэме, и без него — прореха, которой я ничем не в силах заплатать и зашить. Я лучше решился переделать его[3], чем лишиться вовсе. Я выбросил весь генералитет, характер Копейкина означил сильнее, так что теперь видно ясно, что он всему причиною сам и что с ним поступили хорошо. Присоедините ваш голос и подвиньте кого следует. Вы говорите, что от покровительства высших нужно быть подальше, потому что они всякую копейку делают алтыном. Клянусь, я готов теперь рублем почитать всякую копейку, которая дается на мою бедную рукопись. Но я думаю даже, что один Никитенко может теперь ее пропустить. Прочитайте, вы увидите сами. Третьего дня я получил от него письмо, из которого видно, что он подвигнут ко мне участьем[4]. Передайте ему при сем прилагаемый ответ и листы Копейкина[5] и упросите без малейшей задержки передать вам для немедленной пересылки ко мне, ибо печатанье рукописи уже началось.
1 Известия ОРЯС, 1900, т. 5, кн. I, с. 269—270; Акад., XII, № 38.
2 О запрещении цензурой «Повести о капитане Копейкине» Гоголь узнал только 5 апреля, по получении рукописи.
3 Переделка была завершена к 10 апреля.
4 См. это письмо от 1 апреля 1842 г. в кн.: Гоголь в письмах, с. 225—226.
5 Письмо Гоголя к А. В. Никитенко от 10 апреля 1842 г. содержит ряд текстуальных совпадений с настоящим письмом (Акад., XII, № 39). Переделанный вариант «Повести о капитане Копейкине» был разрешен Никитенко, о чем Гоголь узнал между 11 и 15 мая.
Гоголь — Плетневу П. А., 12 (24) октября 1844
[править]Francf. s/M 24 октября.
Прибегаю к вам с двумя усиленными просьбами. Первая просьба: уведомьте меня, жив ли Прокопович. Вот уже более полтора года я не имею ни слуху ни духу о нем. На два письма мои, в одном из которых я даже сильно попрекнул его в бесчувственности к положению другого (я вот уже год перебиваюсь без денег кое-как и наделал вновь долгов, из которых прежде в силу выбрался), не получил я никакого ответа. Ни отчета в делах, ни денег![2] Разрешите загадку эту и скажите мне хотя то, что вам известно, если не можете разузнать более. Вторая просьба; но прежде ее я вам должен сделать сильный упрек: вы поступили со мной как светский человек, а не как друг. Вы мною были недовольны, отчасти я это заметил в бытность мою в Петербурге, отчасти узнал потом. Зачем же вы ни одного слова не сказали? Вы хотели, чтоб я сам догадался и все смекнул; но разве вы не знаете, что́ человек? Из целой сотни своих проказ и гадостей он едва увидит десять, и это еще слава богу; часто бывает даже и так, что, сделавши мерзость, он уверен, даже искренно, что сделал хорошее дело, а не мерзость. Вы можете обвинять меня в скрытности, и в это<м> вы совершенно правы, но зачем вы сами не были откровенны? Зачем хотите вы, чтоб я был великодушнее вас, тогда как вам следовало быть великодушнее меня и сим великодушием дать мне вдвое почувствовать вину свою. Признайтесь, вы руководствовались более светскими приличиями, чем голосом истинной любви и дружбы. Кто любит, тот поступает не так: тот болит душой о любимом предмете и болезнь его приемлет, как собственную болезнь. Тот написал бы мне вот каким образом: «Послушай, любезнейший, ты сделал следующую подлость, недостойную тебя самого, а свойственную мелкому и низкому человеку. Мне это горько было слышать; но при всем том я тебя не оттолкну от себя и не уменьшу моей любви к тебе: расскажи мне все подробно, что заставило тебя сделать ее, дабы я мог, войдя в твое положение, помочь тебе загладить твой поступок и воздвигнуть тебя от твоего бесславного падения».
Вот как истинная любовь должна бы действовать, а не так, как она действовала в вас. Почему знать, может быть, тогда не произошло бы всей этой кутерьмы, которую теперь я решительно не могу понять, и самое дело предстало бы в яснейшем для вас виде, а может быть, даже и вовсе иначе. Как бы то ни было, но ведь все вы произнесли надо мною суд и подписали решение, от всех собрали голоса[3], а подсудимого не выслушали, даже не знаете, отделили ли действия, мне принадлежащие, от действий, принадлежащих другим людям, которые сюда затесались и которых авторитет бог весть в какой степени верен. И что еще удивительнее: осужденному читают приговор, чтоб он видел, в чем его осудили, а мне и этого не было. Хоть убей, я до сих пор не знаю, в каком виде носятся обо мне слухи. На все мои запросы я получал одни только намеки, всякий точно боится слово сказать, у всех недосказанности, какие-то странные смягченья и, наконец, такого рода противуположности и противуречия, что я чуть не потерял совершенно голову. И потому я вас теперь прошу одного только (и это будет моя вторая просьба): изложить в немногих словах сущность моих действий и моего поступка[4] не в том виде, в каком вы приняли сами их (вы этого не сделаете, вам трудно победить свою собственную боязнь оскорбить щекотливые стороны человека, хотя вы имеете теперь дело с таким человеком, который этого особенно ищет, но вы этому не поверите, и потому я извиняю вперед ваш отказ). Но вы можете прямо объявить: в каком виде мой поступок и действия дошли до слуха вашего, не объясняя, что именно вы приняли из этого как достоверное и что отвергнули как невероятное. Итак, сделайте это! Теперь, так как приговор уже произнесен надо мною, я не стану оправдываться: пускай покаместь прогуляются по свету слухи о моей двуличности и подлости. Но мне нужно это для себя самого, чтобы уметь осудить себя самого. Не вечно же нам рисоваться перед светом, для этого есть время молодости; пора подумать и о будущем. Итак, не медля нимало, напишите мне ответ как можно проще, в двух-трех строках. Смирнова вам не даст покоя до тех пор, пока не напишете[5]. Почему знать, может быть, с этого письма начнутся между нами сношения откровеннее прежних, мы более оценим друг друга и узнаем истинно, что на здешней земле должен сделать друг для друга.
1 Известия ОРЯС, 1900, т. 5, кн. 1, с. 270—272; Акад., XII, № 217.
2 Речь идет о делах по изданию собрания сочинений Гоголя. Подробнее об этом см. в преамбуле к переписке Гоголя с Прокоповичем (с. 91).
3 Кроме самого Плетнева, Гоголь подразумевает здесь А. О. Смирнову (см. письмо к ней от 12 (24) октября 1844 г.). В 1844 г. у Гоголя возникли также размолвки и с его московскими друзьями (см.: Барсуков, кн. 7, с. 149—155).
4 В том же письме к Смирновой Гоголь высказывал предположение, что упреки Плетнева связаны с делами по изданию собрания сочинений.
5 Данное письмо Гоголь послал Плетневу через Смирнову вместе с письмом к ней от 12 (24) октября 1844 г.
Плетнев П. А. — Гоголю, 27 октября 1844
[править]27 окт. 1844. Спб.
Наконец захотелось тебе послушать правды. Изволь: попотчую. После такого вступления, надеюсь, и ты в письмах ко мне кинешь проклятое «вы», от которого у разговаривающих всегда в глазах двоится. Начну с себя, что такое я? В отношении к общему ремеслу нашему — литературе — человек без таланта и необходимых сведений. Но человек, заменивший то и другое долговременною практикою, постоянными, многолетними, непосредственными, даже, смею сказать, дружескими сношениями с Дельвигом, Гнедичем, Пушкиным, Жуковским и Крыловым. Следовательно, человек не без идей, не без такта, не без голоса. Прибавь ко всему этому любовь к искусству, любовь неизменную, бескорыстную, чистую. А это чувство не только освящает все наши действия, но нередко служит и заменою вдохновения. Оно поддерживает во мне силу в борьбе с современными литературными слепцами и ленивцами, каковы даже друзья наши: Одоевский и подобные ему; с литературными торгашами и открытыми подлецами, каковы: Греч, Булгарин и московская в Петербурге сволочь: Полевой, Межевич, Кони, Краевский, Белинский и т. п.[1] Следовательно, я как литератор не могу быть без сознания собственного достоинства — будь оно даже просто отрицательное. Как друг я еще более знаю себе цену. Когда умер Пушкин, для прочих друзей все умерло лучшее его: стремление к совершенствованию идей в нашей литературе, управа с эгоисмом и невежеством, вера в единство истинной церкви, которую должны из своего круга образовать благородные люди, понимающие дело и ни для чего не кривящие душой. Все это под конец жизни сосредоточил он в «Современнике». Я взял его не из корысти. Ни Пушкину не приносил он, ни мне не приносит других выгод, кроме средства отстаивать любовь души своей, по выражению Шиллера. Шесть лет я жертвую ежегодно по пяти тысяч рублей на поддержание «Современника», только в одном убеждении, что для чести Пушкина и истины не должен погибнуть орган их, не должен обратиться в глумление противникам истины и Пушкина. Это хорошо знают все друзья его. Но кто же из них, в память друга, подал мне руку на товарищество? Никто, потому что у всех дружба только к себе, а не к мертвецу бесполезному. Наконец, что я как человек? Прямое, простое и мирное существо, закрывавшееся в тени своих привычек и чистых привязанностей, без претензий на что-либо, без всяких замыслов, любящее солнце, поэзию и безлюдье. Таков я был всегда; таким и ты нашел меня некогда; таким ты знал меня, если я не ошибался. Но что такое ты? Как человек существо скрытное, эгоистическое, надменное, недоверчивое и всем жертвующее для славы. Может быть, все это и необходимо для достижения последнего. Итак, я не назову ни одного из этих качеств пороком: они должны сопутствовать человеку, рожденному для славы. И в Евангелии сказано: оставиши отца твоего и матерь и прилепися к жене[3]. Но как друг что ты такое? И могут ли быть у тебя друзья? Если бы они были, давно высказали бы они тебе то, что ты читаешь теперь от меня. Но я говорю не как друг, а как честный человек, уполномоченный тобою, и как освященный внушениями христианской веры, которая поставила меня выше всех земных соображений. Это я ношу в сердце, потому что у меня есть друг — Грот, который таков во всех своих помышлениях и действиях. Твои же друзья двоякие: одни искренно любят тебя за талант — и ничего еще не читывали во глубине души твоей. Таков Жуковский, таковы Балабины, Смирнова, и таков был Пушкин. Другие твои друзья — московская братия[4]. Это раскольники, обрадовавшиеся, что удалось им гениального человека, напоив его допьяна в великой своей харчевне настоем лести, приобщить к своему скиту. Они не только раскольники, ненавидящие истину и просвещение, но и промышленники, погрязшие в постройках домов, в покупках деревень и в разведении садов. Им-то веруешь ты, судя обо всем по фразам, а не по жизни и не по действиям. На них-то сменил ты меня, когда, вместо безмолвного участия и чистой любви, раздались около тебя высокопарные восклицания и приторные публикации. Ко мне заезжал ты, как на станцию, а к ним — как в свой дом. Но посмотрим, что ты как литератор? Человек, одаренный гениальною способностью к творчеству, инстинктивно угадывающий тайны языка, тайны самого искусства, первый нашего века комик по взгляду на человека и природу, по таланту вызывать из них лучшие комические образы и положения, но писатель монотонный, презревший необходимые усилия, чтобы покорить себе сознательно все сокровища языка и все сокровища искусства, неправильный до безвкусия и напыщенный до смешного, когда своевольство перенесет тебя из комизма в серьезное. Подле таких поэтов-художников, каковы: Крылов, Жуковский и Пушкин, ты только гений-самоучка, поражающий творчеством своим и заставляющий жалеть о своей безграмотности и невежестве в области искусства. Но довольно. Вот что ты и что я. Судьба свела нас вместе. Она лучше нас провидела, что, слившись, мы взаимно будем друг друга совершенствовать, дополнять друг в друге недостающее. Она знала, что добрые качества и недостатки одного совместны с целью общечеловеческою — распространением добра и света. Я с своей стороны употребил все, что возложила на меня судьба для общего назначения нашего. Но нашел ли я ответ в твоем сердце на это для нас тогда темное, однако же моим инстинктом постигнутое предопределение? Ничего. Может быть, судя по необузданности твоих порывов, и надобно было, чтобы тяжелыми и долгими опытами дошел ты до необходимости возвратиться туда, откуда так оскорбительно для меня соскочил ты. А может быть, тебе и не нужно было всего того, что я изложил здесь с таким философски-религиозным исследованием. По крайней мере, испытай хоть раз в жизни это новое для тебя ощущение, что такое голос чистоты и призвания к дружбе. Я не предлагаю тебе никакой перемены в жизни, занятиях и отношениях твоих. Я только желал бы, чтобы ты возвысился до настоящего нравственного чувства, проливающего в сердце свет на обязанности наши к богу, к людям, отечеству и даже к нашему здесь призванию и принятым уже убеждениям. Ясное созерцание этих предметов само преобразовало бы жизнь твою, теперь только поэтическую, но неполную и несовременную нашему веку. Ты, не прерывая главных своих, обдуманных уже творений, должен строже определить себе, как надлежит тебе содействовать развитию в человечестве высшего религиозного и морального настроения, распространению в отечестве вечных начал науки и искусства, как довершить в себе недостатки литературные и как поражать все, несогласное с принятыми тобою правилами. Мы живем не при Шекспире, а после Гете и Шиллера, которые, творя как художники, в то же время боролись с врагами истинных идей и неизменного вкуса. Зачем тебе, пользующемуся репутациею, не вести других по хорошей дороге, указывая на заблуждения судей-самозванцев и торгашей литературных? Это борение укажет тебе на изыскание способов, как и в себе дополнить недостающее, и в других поразить ложное. Из гения-самоучки ты возвысишься, как Гете, до гения-художника и гения-просветителя. Не презирай даже того, что в России и мелко и жалко. Как русский, ты должен на это смотреть глазами врача. Но главное: ты приучишься мыслить, излагать и отстаивать идеи, защищать убеждения сердца и укрощать буйное невежество. При теперешней цыганской жизни твоей, я не могу ловить тебя с своим «Современником». Но он весь есть у Жуковского. Впрочем, назначь и объяви, что тебе нужно. Ты увидишь, что я, отказавшись от имени твоего друга, сделаю столько же, сколько бы сделал и освятившись им. Прокопович жив и здоров. Он, конечно, не войдет с тобою в сношения, пока ты дружески не объяснишь ему в особом письме, что тебе нужно знать от него. Он тебя любит, но недоволен твоею недоверчивостью и беспорядочностью в сношениях[5], которые требуют прозаических данных. О долгах не заботься. Напиши мне, куда, сколько и как переслать: все получишь. Когда разбогатеешь — отдашь. Обнимаю тебя, а ты обойми Жуковского.
1 РВ, 1890, № 11, с. 34-38. Печатается по автографу (ИРЛИ).
2 Все перечисленные здесь люди начинали свою деятельность в Москве, а затем перебрались в Петербург. Вполне возможно, что выражение «московская в Петербурге сволочь» означает: «москвичи, съехавшиеся в Петербург» (одно из значений слова «сволочь» у В. Даля: «все, что сволочено или сволоклось в одно место»). Из тех, кто здесь назван, однозначно и последовательно негативным отношение Плетнева было лишь к Полевому и Краевскому.
3 Из Евангелия от Марка, гл. 10, стих 7-8; от Матфея, гл. 19, стих 5.
4 Московские славянофилы (Погодин, Шевырев; Аксаковы).
5 Об отношениях Гоголя и Н. Я. Прокоповича см. в преамбуле к их переписке, с. 90-91.
Гоголь — Плетневу П. А., между 19 ноября (1 декабря) и 2(14) декабря 1844
[править]Письмо твое я получил. Благодарю тебя за искренность, упреки и мнения обо мне. Оправдываться не буду, это я уже сказал вперед, да и невозможно. Во-первых, потому, что если бы я и оправдался в одном, то с других сторон вижу столько в себе дряни и во многом другом, что мне становится стыдно уже при одной мысли о том. Во-вторых, потому, что для того следовало бы подымать всю внутреннюю душевную историю, которую не впишешь и в толстом томе, не только в письмах. В-третьих, потому, что с некоторого времени погасло желание быть лучше в глазах людей и даже в глазах друга. Друг также пристрастен. Самое чувство дружбы уже умягчает нашу душу и делает ее сострадательной. Заметив некоторые хорошие качества в своем друге и особенно расположение и любовь к себе, мы невольно преклоняемся на его сторону. Бог знает, может быть, ты, узнавши что-нибудь из внутренней моей истории, проникнулся бы состраданием, и я не получил бы от тебя даже и этого письма, которое получил теперь. А мне нужны такие письма, как твое. Но в выражениях письма твоего послышался мне скорбный голос, голос как бы огорченного и обманутого чувства, и потому, чтобы сколько-нибудь утешить, я сделаю только одни общие замечания на некоторые пункты твоего письма. Друг мой, сердце человеческое есть бездна неисповедимая. Здесь мы ошибаемся поминутно. Еще мне можно менее ошибиться в заключениях о тебе, чем тебе обо мне. Душа твоя больше открыта, характер твой получил уже давно оконченную форму и остался навсегда тем же. Разве один <дрязг> обычаев света и приобретаемые привычки могут несколько закрыть и тебя и твою душу, но это для людей близоруких, которые судят о человеке по некоторым внешним <чертам>. В глазах знатока души <человеческой> ты один и тот <же>. Он знает, что на одно душевное воззвание встрепенется та же самая душа, которая кажется другим холодною и дремлющею. Но как судить о скрытном человеке, в котором все внутри, которого характер даже не образовался, но который в душе своей еще воспитывается и которого всякое движение производит только одно недоразумение? Как заключить о таком человеке, основывая<сь> по каким-нибудь ненароком из него высунувшимся свойствам? Не будет ли это значить то же самое, что заключить о книге по нескольким выдернутым из нее фразам, и не по порядку, а из разных мест ее? Конечно, и отдельно взятые фразы могут подать некоторую идею о книге, но разве из них узнаешь, что такое сама книга? Бог знает, иногда в книге они имеют другой смысл, иногда даже противоположный прежнему. Упреки твои в славолюбии могут быть справедливы, но не думаю, чтоб оно было в такой степени и чтобы я до того любил фимиам, как ты предполагаешь. В доказательство я могу привесть только то, <что> и в то время, когда авторская слава меня шевелила гораздо более, чем теперь, я находился в чаду только первые дни по выходе моей книги, но потом чрез несколько времени я уже чувствовал почти отвращение к моему собственному созданию, и недостатки его обнаруживались предо мною сами во всей их наготе. Я даже думаю, что ты составил обо мне такое <мнение не> по незнанию души человеческой, а на кое-каких моих наружных поступках, неприятных ухватках и, наконец, неуместных и напыщенных местах, разбросанных в моих сочинениях, которые, вследствие бессилия изображать полнее свои мысли, получили еще более какое <-то> самоуверенное выражение. Все твои замечания о моих литературных достоинствах справедливы и отзываются знатоком, умеющим верно судить об этом. Но увы! и в них я не встретил ничего, что бы было неизвестно мне самому. И если бы я напечатал ту критику, которую я написал сам на «Мертвые души» вскоре после их выхода, ты бы увидел, что я выразился еще строже и еще справедливее тебя. На каждый упрек твой я должен сделать тебе тоже один упрек, потому что он недостоин твоей же собственной высокой души. Друг мой, не стыдно ли тебе сказать мне, что я променял тебя на другого. Скажу тебе на это одну чистую правду, хотя и знаю, что ее не примешь ты за правду, словам моим не верят, как же мне отважиться быть откровенным, если бы я даже был и в силах быть откровенным. Итак, знай же, вот тебе чистая правда, поверишь ли ты или нет, я ее скажу. Грех будет только тому, кто солгал. Не только я не променяю тебя на никого другого, но никакого человека не променяю на другого человека. И кто раз вошел в мою душу, тот уже останется там навсегда, как бы он ни поступил потом со мной, хотя бы оттолкнул меня вовсе. Из души моей я его не изгоню. Слава богу, связь эта становится, чем далее, сильней, и уже не в моей власти сделалось даже прогнать его, хотя бы я и захотел того. Но если слова мои эти не уверят тебя ни в чем и ты сомнительно покачаешь головою, то для утешения твоего приведу такое доказательство, в котором ты и сам можешь удостовериться. В Москве все, кроме, может быть, одного Языкова (который потому только несколько больше меня знает, что столкнулся со мной в горькие и трудные минуты жизни[2], в которые, как известно, узнается более человек), все такое обо мне имеют мнение, как и ты, также упрекают меня все в скрытности и недоверчивости, еще более твоего уверены, что считаю их ни во что и что тебя предпочитаю им. В оба раза я отталкивал от себя всех, избегал всяких изъяснений и боялся даже и вопросов о себе самом, чувствуя сам, что я не в силах ничего сказать. Всякая проба сказать что-нибудь была неудачна, и я всякий раз раскаивался даже в том, что открывал рот, чувствуя, что моими неясными и глупыми словами наводил только новое о себе недоразумение. Друг мой, когда человек от всех бежит, всех от себя отталкивает, ищет уединения и предает себя добровольно на скитающуюся или, как ты называешь, цыганскую <жизнь>, тогда нужно его на время оставить и не мешать ему. Урочное время пройдет, он сам явится к вам, когда же услышит в себе человек внутренний позыв, он тогда должен все оставить, оторваться на время от чего ему даже трудно и больно. Ты был довольно проницателен, сказавши, что главная вина всех моих недостатков — мое невежество и невоспитание. Ты это почувствовал, но ты был только несправедлив, указывая мне пути, как избавиться от этого, — дело, которое требует слишком большого изучения природы того человека, которому дается инструкция. Ты вызываешь невежу на брань с невежеством, требуешь, что<бы> я теперь уже указывал другим путь и прямую дорогу и, выражаясь твоими словами, указывал на заблуждение судей-самозванцев, но, друг мой, мне может всякий сказать: лекарю, вылечись прежде сам[3]. Я слишком хорошо знаю, что я должен это выполнить. В то же время знаю и то, <что нужно> чистоты душевной и лучшего устроения себя и почти небесной красоты нравов. Без того не защитишь ни самого искусства, ни все святое, которому оно служит подножием. Цель, о которой говоришь ты, стоит неизменно передо мною. Она должна быть и у всех в виду, но стремления к ней различны, и дорога к одному и тому же у всякого своя. И если человек уже дошел до того, что может видеть сам свои недостатки и пороки и видеть свою природу, он один только может знать, какой дорогой ему возможней идти. Для тех же самых причин одному потребно непрерывное столкновение со светом, другому потребна цыганская жизнь. И как сказать ему: ты делаешь не так? Животное, когда заболеет, ищет само себе траву и находит ее, и такое лекарство для него полезнее всех тех, какие предпишут ему самые умнейшие врачи. Друг, я прав, что отдалился на время оттуда, где не мог жить. Ты видишь одно только безвременное прикосновение мое к свету — и какая произошла кутерьма. Крутые обстоятельства заставили меня прежде времени выдать некоторые сочинения, на которых я не имел времени даже взглянуть моими тогдашними глазами, не только теперешними, и в каком ярком виде я показал всем и свое невежество и неряшество и своими же словами опозорил то, что хотел возвысить. В делах моих прозаических, в отношениях дружественных, связанных со всем этим, произошли тоже целые облака недоразумений. Друг, кто воспитывает еще себя, тому не следует и на время заглядывать в свет… Детей не пускают в гостиную, их держат в детской. Покаместь я не выучусь прежде тому, без чего мне и ступить нельзя в свет, <и> выносить даже все то, что не выносят другие люди, бесполезна будет и жизнь моя среди света. Поверь: мне не будет покоя, напротив, или меня оскорбят, или я кого-нибудь оскорблю, или ты не знаешь всех тех щекотливых положений, какие предстоят в свете писателю: сколько даже великих характеров оттого безвременно погибло. По этой-то самой причине я не могу теперь хорошо поступать и в дружеских моих сношениях. Я не в силах еще быть другом, даже если бы и захотел. Чтобы быть кому-либо другом, нужно прежде сделаться достойным дружбы. А до того времени едва ли не лучше бы отталкивать от себя, чем привлекать к себе. Смотри, как верно сказано в «Imitation de Jésus Christ». Nous croyons quelquefois nous rendre agréables aux autres par une liaison que nous formons avec eux, et c’est alors que nous commenèons à leur déplaire par le dérèglement de moeurs qu’ils découvrent en nous[4].
Еще скажу слова два насчет недоверчивости моей. Меня все обвиняют в недоверчивости, но точно ли это недоверчивость? Недоверчивость происходит от незнания людей и сердца человеческого. Боится человек людей оттого, что не знает. Но неужто во мне заметны признаки совершенного незнания людей и сердца? Но мои сочинения-то, при всем несовершенстве, показывают, что в авторе есть некоторое познание природы человека. Это не простая наглядность, ты сам знаешь, что я во всей России толкался немного с людьми и что всегда почти не верен в том, где касался точных описаний местностей или нравов. Точно ли это недоверчивость? Ну что, если я таким же образом стану, в свою очередь, упрекать других в недоверчивости, зачем некоторые качества, слова и поступки неясные и сомнительные отнесены были скорее в худую, чем в хорошую сторону, разве это доверчивость? Зачем, признавши меня за оригинал-чудака, требовали от меня таких же действий, как и от других? Зачем, прежде чем вывесть о мне заключение вообще по двум или трем поступкам, судящий не усумнился и не сказал в себе так: я вижу в этом человеке вот какие признаки. В других эти признаки значат вот что; но этот человек не похож на других, самая жизнь его другая, притом этот человек скрытен. Бог весть, иногда искусные врачи ошибались, основываясь на тех самых признаках, и принимали одну болезнь за другую. Зачем же, даже не предавшись сомнению в себе, заключили твердо быть такой-то низости, такому-то свойству и такому-то качеству. Конечно, я буду не прав, если стану обвинять. Дело было не совсем бы так, если б я был прав. Друг, ну что, если бы предположить, чтобы <нашелся> один такой страдалец, над которым обрушилась такая странность, что все, что ни сделает и ни скажет, принимается в превратном значении, что все, почти до одного, в нем усумнились, и закружился пред ним целый вихорь недоразумений, и, положим, что он видит все, что происходит. Если бы вместо меня попался другой, с душой более нежной, еще не окрепшей и не умеющей переносить горя, и видел бы он все, что происходит в сердцах друзей его и ближних к нему, и вся душа его исстрадала и изныла бы и чувствовала бы в то время, что он не может произнести и слова в свое оправдание, подобясь находящемуся в летаргии.
Наконец, по поводу всего скажу одно мнение. Будем несколько смиренны относительно заключений о человеке, о каком бы то ни было характере и о душе чело<века>. Выскажем ему все, что ни есть в нем дурного, это будет ему нужно, но удержимся утвердить о нем мнение, пока не узнали излучин его души или пока не услышали его душевной истории. Мы все вообще слишком строги к тому человеку, в котором нам что-нибудь не понравилось, и, узнавши в нем два-три качества, не хотим и узнать других, от этого теперь человеку становится чем далее, <тем> труднее среди своих собратий.
Бог знает что делается в глубине человека. Иногда положение может быть так странно, что он похож на одержимого летаргическим сном, который видит и слышит, что его все, даже самые врачи признали мертвым и готовятся его живого зарывать в землю. А видя и слыша все это, не в силах пошевельнуть ни одним составом своим. Не оттого ли так не знаем человека, что слишком рано заключили, будто его совершенно узнали. А потому и относительно меня самого ты вооружись терпением. Брани меня, мне будет приятно всякое такое слово, даже если бы оно было гораздо пожестче тех, которые в письме твоем. Но не предавайся напрасному раздумью и не досадуй на меня в душе. Ты видишь, что многое здесь еще темно и неясно, предоставим же лучше времени: оно одно может разрешить, уяснить. Если же тебе когда-нибудь сгрустнется обо мне и будет казаться: я иду дорогой заблудшего и не той, которой мне следует, то помолись лучше так в душе своей: «Боже, просвети его и научи тому, что ему нужно на пути его. Дай ему выполнить то именно назначение, для которого он создан тобою же, для которого вложил ты же ему орудия, способности и силы. Если же он отшатнется, то пожалей его бедную душу и снеси его до срока с лица земли». Поверь, что после такой молитвы и тебе будет легче, и мне полезнее: молитва от глубины души ударяет прямо в двери небесные. Но довольно об этом.
Поговорим теперь о прозаическом деле по поводу моих сочинений. Я думал, что письмо твое разрешит мне все, — не тут-то было, я остался в тех же потемках. Друг мой, ты говоришь, что Прокопович хочет, чтобы я в особом дружеском письме изъяснил ему, что мне нужно знать от него. Но рассмотри ты сам мое положение. Я уже два письма писал к нему, ни на одно ответа. Я требовал отчета, что ясней этого? Требовал цифр, известить меня, сколько экземпляров налицо, сколько продано, сколько отправлено, сколько у меня есть денег, просил даже до последних подробностей. Мне это нужно было, без этого я был сам связан и сам не мог поступить ясно и толково, а обстоятельства мои требуют внезапных быстрых распоряжений. Неужели все это было принято за недоверчивость? Выведенный из терпения молчанием, я написал жесткое письмо, в котором упрекнул в бессострадательности к положению другого. Я ничем не оправдываю своего поступка, я был виноват, но, друг, человек слаб, а обстоятельства бывают сильны, я был ими стиснут крепко. С одной стороны, пишет мне мать, что у ней хотят описать имение, если она вскорости не уплатит долгов и процентов, с другой, я сам не получаю денег, наконец, я болен и духом и телом. В письме этом, как жестоко оно ни было, но в нем хотя упомянуто, что я нахожусь в сжатых обстоятельствах. Прежде помоги, а потом выбрани. Если же я так сильно оскорбил, что даже мне нельзя было и простить, в таком случае, следовало бы все-таки написать мне хотя таким <образом>: ты меня так оскорбил, что я прерываю отныне с тобою все сношения. Делами твоими не хочу заниматься, сдаю их все такому-то, относись к такому-то. Словом, чтобы я знал, что предпринять. Как вместо всего этого заплатить полуторагодовым молчанием. Я из журналов вижу, что в Петербурге разошлись почти все экземпляры. (В Москве из тысячи не продан ни один.) А между тем в это время терплю, нуждаюся и ничего не могу понять из этой странной истории.
Ты говоришь: Прокопович больше прав, чем я, я тому верю, мною обижен — это правда, я против этого и не спорю. Но ты говоришь, он меня любит. Друг, любовь слишком святая вещь, страшно и произносить это имя всуе. Всякий в свете разумеет по-своему любовь, и все мы далеки от ее истинного значения. Любовь умеет перенести и оскорбление, любовь великодушна и собою же пристыжает ее оскорбившего. Согласись по крайней мере, что, вследствие таких необъяснимых для меня поступков, мог бы и я также усумниться во многом. Но клянусь, я больше умею верить душе человека, чем всем его поступкам, хотя меня все упрекают в недоверчивости. Я слишком хорошо знаю, что есть столько на свете разных посторонних вещей, слухов, сплетней и прочего, которые все до того опутывают непроницаемым туманом человека, что на расстоянии двух шагов не узнают друг друга и что честный человек может поступить так, что со стороны и даже невдалеке стоящему человеку покажется загадкой его дело. Итак, вот тебе мое честное слово, что в этом деле недоверие я питал только к одной аккуратности, а не к чему-либо другому. По теперешнему твоему письму я еще более уверился, что с этим завязалось столько посторонних отношений, что изъяснениям не будет <конца> до тех пор, пока я не решусь разом и вдруг прекратить все это и таким образом не развязать, а разрубить узел. Для этого есть одно средство, и потому превратим это дело разом из запутанного и глупого в благородное, умное и святое. Виноват во всем я, кроме всех прочих я виноват уже тем, что произвел всю эту путаницу, всех взбаламутил, людей, которые без меня, может быть, и не столкнулись бы между собой, поставил в неприятные отношения[5]. Виноватый должен быть наказан. Я наказываю себя лишением всех денег, следуемых за экземпляры моих сочинений. Лишенья этого хочет душа моя, потому что оно справедливо и законно и без него мне бы было тяжело. Всякий рубль и копейка этих <денег> куплена неудовольствиями и оскорблениями моих <друзей>, и нет человека, которого бы я не оскорбил, деньги эти тяжелели бы на моей совести. И потому, как в Москве, так и в Петербурге, <деньги эти> все отдаю в пользу бедных, но достойных студентов. Деньги эти должны им прийтись не даром, но за труды. Труды эти должен им задать ты[6], по собственному <выбору>, найдешь что нужным для всех нас перевести или сочинить. Будут ли эти переводы полезны для всех, напечатать ли отдельно или в «Современнике», как и кому сколько дать, все это лучше тебя никто другой не в силах сделать, а потому ты не можешь отказать даже и тогда, когда бы я просил тебя не во имя дружбы. Все деньги до <последней копейки> за экземпляры, проданные в Петербурге, за вычетом, разумеется, процентов, и коих <после> вычета должно быть близко 200 тыс.<яч>, должны поступать вместо того, чтоб ко мне, к тебе. Прокопович поступит благородно, это я знаю, я в нем больше уверен. Его душа рождена быть прекрасной, и потому он примет это дело святое, отбросив и мысль о каких-нибудь личных неудовольствиях. Он будет аккуратнее, во всем отдаст <отчет> до последней копейки и все деньги отдаст тебе. Прокопович ревностно исполнит все, что ни падет на него по этому делу. Если он и после этого еще будет питать ко мне <злобу>, тогда будет просто грех на душе его, и если, точно, любит, то чтобы как святыню принял эту просьбу. Все это дело должно остаться навсегда тайной для всех, кроме вас двух. Всем говорите, что деньги за экзем<пляры> посылаются мне.
Ни ты, ни он не должны сказать о нем никому, как бы они близки ни были к вам, ни при жизни моей, ни по смерти моей. Я также не должен знать ничего, кому, как и за что даются деньги. Ты можешь сказать, что они идут от одного богатого человека, можно даже сказать государю о лице, которое хочет остаться в неизвестности. Отчет в этом принадлежит одному богу. В Москве сделают то же самое с там находящейся тысячью экземпляров. Только двое, Аксаков и Шевырев, которому отдано, введены там в это дело. Но ни они вам, ни вы никогда не должны говорить об этом деле. Просьба эта должна быть исполнена во всей силе. Никаких на это представлений или возражений. Я жду одного слова Да, и ничего больше. Воля друга должна быть священна. Вот мой ответ. Я должен сделать так, а <не> иначе, и доказательством этому служит моя совесть. Мне сделалось вдруг легко, и с души моей, кажется, свалилась вдруг страшная тяжесть. Итак, дело это решено, сдано в архив, и о нем никогда ни слова[7]. А ты, друг, не вознегодуй на хлопоты, которые тебе здесь предстоят. Ты получишь много внутренних наслаждений, возбуждая молодых людей к труду и к занятию. Ты откроешь между ними много талантов. Если же откроешь, будь для них тем же, чем ты был для меня, когда я выступал на поприще. Поощряй, ободряй и упрекай, но не досадуй, если заметишь в них что-нибудь похожее на неблагодарность. Это часто бывает только одно своенравное движение юношеской гордости, покажи ему любовь свою и порази его новыми благодеяниями, и он будет твой навеки.
Благодарю тебя искренно и от всей души за твою готовность помочь мне собственными твоими <средствами>. Я попрошу у тебя прямо и без всяких обиняков. Теперь же покаместь мы устроились кое-как на этот счет с Жуковским еще до получения твоего письма. О деньгах я теперь забочусь меньше, чем когда-л<ибо>. <Самое трудное время> жизненной дороги уже перемыкано, <и теперь мне даже смешно, что я об> этом хлопотал, тогда как <мне меньше> всех других на земле следовало об этом заботиться, и бог всякий раз давал мне это знать очевидно. Когда я думал о деньгах, у меня их никогда не было, когда же не думал, они всегда ко мне приходили. Но прощай! Обнимаю тебя крепко! Люби меня просто, на веру и на одно честное слово, а не потому, чтобы я был достоин любви или чтобы мои поступки стоили любви, и поверь, ты будешь потом в выигрыше.
1 РС, 1875, № 10, с. 313—322; Акад., XII, № 231.
2 Гоголь познакомился с Н. М. Языковым в июне 1839 г., через месяц после смерти И. М. Вьельгорского, в котором Гоголь принимал близкое сердечное участие.
3 Слова из Евангелия от Луки, гл. 4, стих 23.
4 «Подражании Христу». Мы думаем иногда угодить другим, вступая с ними в отношения, а между тем начинаем становиться противными им вследствие того беспорядка нравов, который они открывают в нас (фр.).
Гоголь цитирует книгу Фомы Кемпийского «О подражании Христу» (не позже 1427 г.) во французском переводе (кн. 1, гл. VIII).
5 Гоголь имеет в виду Н. Я. Прокоповича, с одной стороны, и С. П. Шевырева и С. Т. Аксакова — с другой (см. преамбулу к переписке с Прокоповичем).
6 Гоголь обращается к Плетневу как к ректору Петербургского университета.
7 Плетнев и Шевырев категорически возражали против этого решения Гоголя, указывая на то, что, во-первых, он сам нуждается в средствах, а во-вторых, не вправе лишать средств мать и сестер. Однако Гоголь настоял на своем. По воспоминаниям Г. П. Данилевского, Плетнев не очень строго соблюдал просьбу Гоголя о тайне (см.: Письма, т. 2, с. 532).
Плетнев П. А. — Гоголю, 16 февраля 1846
[править]16/28 фев. 1846. СПб.
Два раза писал я к тебе через Жуковского, после того, как получил твое письмо из Рима от 28 ноября. Ты, кажется, небольшой охотник до исправной корреспонденции. Это и недурно. Только надобно отличать корреспонденцию слов, которая и подразумеваться может, от корреспонденции деловой, требующей точности буквальной. Вчера отправил я наконец несколько денег к тебе из суммы, жалуемой тебе государем[2]. Вексель адресован, для большей верности, на имя нашего посланника Бутенева, за университетской печатью. Ты непременно пришли отзыв по получении денег.
Вот и еще дело, на которое отвечай скорее и определеннее. Художник Бернардский желает издать первый том «Мертвых душ» со ста политипажными картинами и со ста такими же в тексте виньетками[3]. Я видел часть первых: они очень хороши. Ежели ты согласен позволить ему издание этого тома, он предлагает тебе заплатить вдруг 1500 р. сер<ебром> или в два срока 2000 р. сер<ебром>, с тем, что до истечения трех лет ты не будешь вновь печатать этого тома и позволишь ему теперь вдруг тиснуть 3600 экз. Издание будет выходить еженедельными выпусками, числом 25 выпусков. Отвечай немедленно, согласен ли ты на все это. Или пришли свои условия. Будь здоров.
1 Известия ОРЯС, 1900, т. 5, кн. I, с. 277. Печатается по автографу (ИРЛИ).
2 Свидетельство требовалось для выдачи Гоголю денежного пособия, назначенного ему в марте 1845 г. из сумм государственного казначейства (по три тысячи рублей серебром в год в течение трех лет).
3 Е. Е. Бернардский хотел издать «Мертвые души» с гравированными им иллюстрациями Александра Алексеевича Агина (1817—1875). В письме к Плетневу от 8 (20) марта 1846 г. Гоголь ответил на это предложение отказом (Акад., XIII, № 13). Рисунки были изданы, но не все и без текста (Сто рисунков к сочинению «Мертвые души», рис. на дереве А. Агин, грав. Е. Бернардский. СПб., 1846). Полностью они были изданы только в 1892 г.
Плетнев П. А. — Гоголю, 4 марта 1846
[править]4/16 март 1846. СПб.
Хотя подробный ответ на все твои вопросы, заключающиеся в письме твоем от 8/20 февр., ты уже, без сомнения, нашел в последнем моем к тебе письме и в бумаге к Бутеневу с твоими деньгами; однако я с удовольствием и еще раз пишу к тебе о том же. Деньги посланы все, сколько причиталось их по срок свидетельства миссии. Я и сам полагал, что со Смирновой ты разочтешься после. Жаль, что ты не объявил мне, куда намерен предпринять поездку: в Петербург или в Иерусалим. Пожалуйста, реши дело с Бернардским. Он нетерпеливо ждет ответа. Слышал ли ты, что умер Полевой? Это бы ничего — да осталось девятеро детей нищих. Благодарю бога, что он послал тебе силы перенести прошлогодние страдания. Конечно, ты воспользуешься теперешним добрым расположением духа — и примешься за исправление должности своей: так я называю то, что богом предопределено в жизни каждому из нас сделать. Но за что примешься ты? вот что я желал бы знать. Слышал ли ты, что Жуковский уже раздумал нынешним летом приехать в Россию? В<еликий> к<нязь> наследник мне сказывал, что он жалуется на слабость глаз. Это печалит меня несказанно. Между тем в 1847 г. будет 50 лет литературной жизни Жуковского. Надобно, чтобы вы оба приехали сюда на юбилей[2].
Моя жизнь так однообразна и бесцветна, что и сказать о ней нечего. Но я ни минуты не бываю празден. Должность, журнал, текущая корреспонденция и несколько знакомств наполняют все минуты мои с 6 ч. утра (когда я обыкновенно встаю) до 11 ч. вечера (время, когда я ложусь). Грустно, однако, бывает часто. Конечно, у меня есть дочь. Но я не могу высказать ей, чего недостает мне для полноты счастия. Вспомни, что я пережил всех, кого любил и кем был любим. Сердце во мне сохранило между тем потребность этой любви. И вот отчего я бываю часто посреди общества мрачен и одинок. Не знаю, должно ли это кончиться очень просто — смертию, или провидение еще что-нибудь для меня затаило в будущем. Я приму все с благодарностию и покорностию. Обнимаю тебя. Не прислал ли тебе Аркадий Россет каких новых рус<ских> книг? Здесь Белинский с Краевским беснуются за какого-то Достоевского[3]. Но по мне, это пока — ничто[3]. Разве?
1 Известия ОРЯС, 1900, т. 5, кн. 1, с. 278—279. Печатается по автографу (ИРЛИ).
2 Жуковский в Россию не приезжал.
3 Имя Достоевского впервые прозвучало в литературных кругах в 1845 г., когда была завершена работа над «Бедными людьми» (опубл. в «Петербургском сборнике» Н. А. Некрасова в 1846 г.) — произведением, восторженно встреченным Григоровичем, Некрасовым, Белинским. В № 3 «Отечественных записок» за 1846 г. (издаваемых Краевским) Белинский дал большой разбор «Бедных людей», в котором указал на то, что Достоевский является преемником Гоголя.
4 В письме к Я. К. Гроту от 9 февраля 1846 г. Плетнев более благосклонно отзывался о Достоевском, подчеркивая при этом, что он «гоняется за Гоголем» (Переписка Я. К. Грота с П. А. Плетневым, т. II. СПб., 1896, с. 671).
Гоголь — Плетневу П. А., 18(30) июля 1846
[править]Июля 30. Швальбах.
Наконец моя просьба! Ее ты должен выполн<ить>, как наивернейший друг выполняет просьбу своего друга. Все свои дела в сторону и займись печатаньем этой книги под названием: «Выбранные места из переписки с друзьями». Она нужна, слишком нужна всем — вот что покаместь могу сказать; все прочее объяснит тебе сама книга; к концу ее печатания все станет ясно и недоразуменья, тебя доселе тревожившие, исчезнут сами собою. Здесь посылается начало. Продолженье будет посылаться немедленно. Жду возврата некоторых писем еще, но за этим остановки не будет, потому что достаточно даже и тех, которые мне возвращены. Печатанье должно происходить в тишине: нужно, чтобы, кроме цензора и тебя, никто не знал. Цензора избери Никитенку: он ко мне благосклоннее других[2]. К нему я напишу слова два. Возьми с него также слово никому не сказывать о том, что выйдет моя книга. Ее нужно отпечатать в месяц, чтобы к половине сентября она могла уже выйти. Печатать на хорошей бумаге, в 8 долю листа средн<его> формата, буквами четкими и легкими для чтения, размещение строк такое, как нужно для того, чтобы книга наиудобнейшим образом читалась; ни виньеток, ни бордюров никаких, сохранить во всем благородную простоту. Фальшивых титулов пред каждой статьей не нужно; достаточно, чтобы каждая начиналась на новой странице и был бы просторный пробел от заглавия до текста. Печатай два завода и готовь бумагу для второго издания, которое, по моему соображенью, воспоследует немедленно: книга эта разойдется более, чем все мои прежние сочинения[3], потому что это до сих пор моя единственная дельная книга. Вслед за прилагаемою при сем тетрадью будешь получать безостановочно другие. Надеюсь на бога, что он подкрепит меня в сей работе. Прилагаемая тетрадь заномерована № 1. В ней предисловье и шесть статей, итого седьмь, да включая сюда еще статью об «Одиссее», посланную мною к тебе за месяц пред сим, которая в печатании должна следовать непосредственно за ними, — всего восемь. Страниц в прилагаемой тетради двадцать. О получении всего этого уведоми немедленно. Адресуй по-прежнему на имя Жуковского.
1 Кулиш, т. 2, с. 62-63 (с пропусками); Акад., XIII, № 40.
2 А. В. Никитенко по прочтении рукописи первого тома «Мертвых душ» выразил Гоголю свой восторг по поводу его произведения (в письме от 1 апреля 1842 г. — см.: Гоголь в письмах, с. 225—226).
3 Ожидания Гоголя не сбылись.
Плетнев П. А. — Гоголю, 27 августа 1846
[править]27 авг. / 8 сент. 1846 г. СПб.
Письмо твое из Остенде от 13/25 авг[2] пришло ко мне 24 авг/5 сент. С ним получил я вторую тетрадь рукописи[3], которую печатаю. Хорошо, что ты не замедлил присылкою, а то типография осталась бы без работы. Пожалуста, старайся и конец доставить вовремя. Никитенко цензирует теперь вторую тетрадь. По своему обыкновению, он непроворен и любит помучить терпение. В первой тетради он вычеркнул несколько фраз о Погодине[4]. Не знаю, как он сладит с письмом о духовенстве[5]. Гражданская цензура обыкновенно передает такие статьи в духовную, где их совсем не пропускают. Я советовал Никитенке придумать другое заглавие, если только с таким пожертвованием можно спасти пьесу. Не знаю, чем это кончится.
Я во всем держусь твоих наставлений при печатании. Но не полагаюсь на Никитенку, чтобы он сохранил в секрете твое дело. По крайней мере уже подозреваю, что Никитенко разболтал об этом сколько-нибудь Одоевскому, который протежирует Никитенко для Краевского как издателя журнала[6], где работает и Одоевский с Белинским.
Типографию я выбрал в департаменте внешней торговли. Там фактор в ведении кн. Вяземского, и никто из литераторов туда не ходит. Ты можешь приблизительно и сам сделать расчет, сколько выйдет печатных листов из твоей рукописи. Страница твоего письма в печати ложится без малого на двух страницах.
Будь здоров. Обнимаю тебя.
1 РВ, 1890, № 11, с. 38-39. Печатается по автографу (ИРЛИ).
2 Акад., XIII, № 46.
3 «Выбранных мест из переписки с друзьями».
4 В статье «О том, что такое слово» выразилось раздражение Гоголя против Погодина.
5 Статья «Несколько слов о нашей церкви и духовенстве».
6 Речь идет о зависимости «Отечественных записок» от цензуры.
Плетнев П. А. — Гоголю, 24 сентября 1846
[править]24 сент. / 6 окт. 1846 г. СПб.
Сию минуту получил я из Остенде и четвертую твою тетрадку. Третья пришла еще прежде[2]. Таким образом, все идет исправно. Неисправен только Никитенко. Он более месяца держит у себя еще вторую тетрадь. Я не рад, что ты с ним связался. Его затрудняет глава о церкви. Собственно говоря, это надобно бы отправить в духовную цензуру. Но я знаю наперед, что там поступят еще хуже. Я просил Никитенка, сколько он может пропустить без содействия духовенства. Он и обещал — да все только мямлит. Первая тетрадь давно отпечатана. Если бы не такой цензор, давно бы все три были уже тиснуты. Нечего делать. Надобно все терпеть.
Скажи В. А. Жуковскому, что я, пересылая ему один из No «Современника», послал тут же и мой отчет по предполагаемому им изданию его сочинений[3]. Меня удивляет, что нет от него никакого отзыва. Или он передумал печатать? О Смирдине я более и более убеждаюсь, что он неблагонадежен.
Обнимаю тебя. Когда же сам ты сюда прибудешь?
1 РВ, 1890, № 11, с. 39. Печатается по автографу (ИРЛИ).
2 Речь идет о рукописи «Выбранных мест…».
3 В это время готовилось пятое издание «Стихотворений В. Жуковского» (т. 1-9 вышли в 1849 г., т. 10-13 — в 1857 г.).
Плетнев П. А. — Гоголю, 21 ноября 1846
[править]21 нояб. / 3 дек. 1846 г. СПб.
Я не успел отвечать тебе на три письма твои; а именно: от 16 окт. из Франкф<урта>, от 20 окт. оттуда же и от 2 нояб. из Ницы[2]. Теперь пользуюсь первою свободною минутою, чтобы сообщить тебе то, что необходимо знать тебе. Все пять тетрадей твоих писем получены[3]. Четыре процензированы и печатаются. Пятая еще у Никитенка, который на днях сделался болен; оттого и цензирование остановилось до его выздоровления. В прежних тетрадях он много писем не пропустил совсем, именно тех, где говорится о предметах касательно правления и официальных лиц (наприм.: губернаторов и т. п.). Я имел смелость посылать непропущенные письма на прочтение наследника цесаревича. Его высочество призывал меня к себе и лично объявил, что и по его мнению лучше не печатать этого. Теперь ты должен убедиться, что я ничего не упустил в твою пользу. Проволочка с цензором и отсылка писем в Царское Село взяли много времени, так что доселе напечатано совсем только десять листов, — вероятно, около половины книги. Касательно писем о церкви, я их посылал к гр. Протасову, по предложению которого их рассматривали в Синоде — и разрешили к напечатанию. Но времени это дело взяло 1 1/2 месяца. Вот как я принужден действовать. У меня, собственно, ни минуты не потеряно. Смирновой в Петербурге нет. О представлении книги в корректурных листах самому государю и подумать нельзя[4]. Ты совсем позабыл, сколько у него дел поважнее наших. С графиней Нессельрод я не знаком, да она так высоко от меня стоит, что и не долезешь до нее[5]. Ты все думаешь, что в отечестве эти особы таковы же, как и за границею. О, совсем нет! Переслать же тебе я все найду случай и без нее. Второе издание «Мертвых душ» с присланным тобою ко мне предисловием уже вышло в Москве. Присланные письма к разным особам доставлены будут непременно с экземплярами. Все поправки твои я успел внести в книгу. Свидетельство о жизни[6] я получил от Жуковского: оно подписано 1-го октября. И вот еще 14/26 ноября через посольство наше в Неаполе я отправил на твое имя вексель Штиглица в 1660 франков 56 су, что значит 408 р. 30 к. сереб<ром>. Это с 1-го мая 1846 г. по 1 окт<ября> тоже 1846 г. Пожалуйста, записывай у себя, да и меня уведомляй, верно ли все приходится. Помни, что банкиры вычитают при этом издержки пересылки и известные их проценты. Твою пьесу «Развязка ревизора» пропустили, но только к печатанию, а не к представлению, затем что увенчивать на сцене артисты товарища своего, по правилам нашей дирекции, не имеют права, как отозвался мне действ<ительный> тайн<ый> советн<ик> Гедеонов. Я это уже сообщил Щепкину, который теперь болен. По выздоровлении он сам приедет сюда и будет хлопотать о дозволении играть. До тех пор я приостановился и новым изданием «Ревизора» с прибавкою[7]. Впрочем, не дожидаясь отзыва твоего по этому делу, я приступлю к нему и Шевыреву тоже скажу[8], лишь управлюсь с печатанием писем и с собственными делами, которых по разным должностям моим у меня гораздо более, нежели ты представить можешь. Графиня Анна Мих<айловна> Вьельгорская ничего еще не присылала мне. Я у них не бываю. Итак, напиши ей, чтобы она прислала мне твою бумагу, без которой нельзя мне и пустить в свет «Ревизора»[9]. Вообще будет все удобнее к исполнению, ежели ты издательские сношения свои ограничишь Шевыревым и мною. Другие особы только замедляют нас. Повторяю тебе и советую записать, что русские знатные люди за границею чрезвычайно дружно обходятся с своими соотечественниками, а на родине не допускают их и видеть себя.
Обнимаю тебя. Будь здоров.
1 РВ, 1890, № 11, с. 39-41. Печатается по автографу (ИРЛИ).
2 Акад., XIII, № 59, 61, 66.
3 Речь идет о рукописи «Выбранных мест…».
4 В письме от 4 (16) октября 1846 г. Гоголь писал Плетневу: «Если же Никитенко будет затрудняться или одолеется робостью, то мое мненье — печатать книгу и в корректурных листах поднести всю на прочтенье государю. Дело мое — правда и польза, и я верю, что моя книга будет вся им пропущена» (Акад., XIII, № 59).
5 В письме от 21 октября (2 ноября) 1846 г., давая Плетневу указания о рассылке экземпляров «Выбранных мест…», Гоголь писал: «Об отправке безостановочной и поспешной за границу попроси от меня покрепче графиню Нессельрод» (Акад., XIII, № 66).
6 Для выплаты денежного пособия.
7 В 1846 г. Гоголь хотел выпустить в Москве и Петербурге в пользу бедных два издания «Ревизора» с «Развязкой», написанной в том же году. Уступая настояниям друзей (С. Т. Аксакова, С. П. Шевырева), Гоголь отложил издание "Развязки «Ревизора» и ее постановку до выхода в свет «Выбранных мест…». «Развязка» была опубликована лишь в 1856 г., после смерти Гоголя.
8 С. П. Шевырев должен был издать «Ревизора» с «Развязкой» в Москве.
9 21 октября (2 ноября) 1846 г. Гоголь писал Плетневу: «От графини Анны Михаловны Вьельгорской ты получишь „Предуведомленье к Ревизору“, из которого узнаешь, каким бедным, собственно, принадлежат деньги за „Ревизора“ и каким образом должна быть им произведена раздача. Предуведомленье это, в двух экземплярах, поднеси на процензурование цензора и отправь одно в Москву для напечатанья к Шевыреву…» (Акад., XIII, № 66).
Гоголь — Плетневу П. А., 26 ноября (8 декабря) 1846
[править]Неаполь. Декабрь 8.
«Ревизора» надобно приостановить как печатанье, так и представленье[2]. Судя по тем вестям, которые имею, и по некоторым препятствиям и, наконец, принимая к сведению некоторые замечания Шевырева[3], изложенные им в письме, которое я сейчас получил, я вижу, что "Ревизор с «Развязкой» будет иметь гораздо больше успеха, если будет дан через год от нынешнего времени. К тому времени я и сам буду иметь время получше оглянуть это дело, выправить пиэсу и приспособить более к понятиям зрителей. Теперь же «Развязка Ревизора» в таком виде, как есть, может произвести действие противоположное и, при плохой игре наших актеров, может выйти просто смешной сценой. А потому, если, к счастию, еще не отдана в цензуру рукопись, то удержи ее под спудом у себя. Если ж отдана, то, взявши ее немедленно как бы для некоторой поспешной перемены, положи под спуд, употребив елико возможные меры к тому, чтобы она не пошла во всеобщую огласку. От Шевырева я, между прочим, узнал новость, о которой ты меня совсем не известил, а именно, что «Современник» уже не в твоих руках, а перешел в руки к Никитенку, Белинскому и Тургеневу[4]. А я послал (ничего об этом не ведая) на прошлой неделе тебе статью о «Современнике»[5], которую ты, вероятно, имеешь уже в руках и прочел. Не смею теперь никаких сделать тебе замечаний: они могут быть и ошибочны, и некстати. Скажу тебе только то, что мне кажется, что теперь, именно в нынешнее время, именно с наступающего 1847 года, твое участие в литературе гораздо нужнее, чем до этого времени. Во все же минувшее время оно мне казалось совершенно бесплодным. Так что, мне кажется, если бы ты даже вместо «Современника» стал бы издавать «Северные цветы», то и это было бы полезно[6]. А впрочем, да вразумит тебя во всем бог и наведет сделать то, что тебе следует, что, вероятно, тебе известней лучше, чем кому другому, а в том числе и мне. Что же касается до статьи моей, то поступи с ней так, как найдешь приличней. Давно уже я не имею от тебя ни строчки. Из Петербурга вестей ни от кого. Но авось пошлет их бог скоро. Прощай, до следующего письма. Обнимаю тебя.
Адресуй в Неаполь.
1 Кулиш, т. 2, с. 73-74 (с пропусками); Акад., XIII, № 86.
2 8 декабря Гоголь еще не получил письма Плетнева от 21 ноября 1846 г., где сообщалось, что "Развязка «Ревизора» не пропущена к представлению.
3 В письме от 29 октября 1846 г. С. П. Шевырев отговаривал Гоголя от постановки «Ревизора» с «Развязкой» (см. т. 2, с. 330).
4 Эту новость Гоголь узнал не от Шевырева, а из письма Н. М. Языкова от 27 октября 1846 г. Языков изложил дело не точно: 23 октября 1846 г. «Современник» был арендован у Плетнева Некрасовым и Панаевым. Никитенко был из тактических соображений приглашен в качестве официального редактора. Белинский и Тургенев перешли из «Отечественных записок» в преобразованный «Современник» в качестве сотрудников, а не издателей.
5 Статья "О «Современнике» была послана Плетневу в письме от 22 ноября (4 декабря) 1846 г. и предназначалась для первого тома «Современника» за 1847 г. При жизни Гоголя напечатана не была.
6 По смерти Дельвига, издававшего «Северные цветы», последний альманах («Северные цветы на 1832 год») был выпущен Пушкиным в пользу семьи Дельвига и в память о нем, подобно тому, как впоследствии «Современник» издавался Плетневым в память о Пушкине.
Гоголь — Плетневу П. А., 30 ноября (12 декабря) 1846
[править]Неаполь. 1846. Декабр. 12.
Мне пришло в мысль: не пропадают ли твои письма. Иначе ничем другим я не могу себе объяснить твоего молчания. Во всяком случае, вексель с деньгами, следуемыми мне из казначейства, должен бы быть уже здесь, по моему расчету, месяц назад тому. Или Жуковский позабыл тебе послать свидетельство о моей жизни? Я взял здесь вновь свидетельство и посылаю его на всякий случай. Хорошо, что я здесь встретил знакомых и мог занять у них. Не то была бы беда. В чужой земле, знаешь сам, не весьма весело сидеть без денег. Я беспокоюсь не шутя насчет пропажи. Зная тебя за человека аккуратного, не могу никак допустить, чтобы ты мог позабыть. Странно, что эти денежные замедления случились именно в это время, когда деньги, так сказать, лежат в моем собственном сундуке и нужно только протянуть руку, чтобы оттуда достать их. Нужно теперь особенно так распорядиться нам, чтобы этого не случилось в наступающем году, который доведется мне изъездить по незнакомым землям, где нелегко будет изворачиваться, не имея в руках наличных денег. А потому ты присылай вперед, не дожидаясь моих извещений, в неаполитанское посольство с курьерами всякую тысячу рублей по мере того, как она накопится от продажи книги[2]. Лучше мне в руках иметь лишнее, чем рисковать встретить подобный случай, который, как ты сам видишь, может случиться всегда. Уведоми, что стало печатанье книги. Я полагал приблизительно около 3000 р. Не позабудь также прилагать записку, кому именно из книгопродавцев и сколько отпущено экземпляров, чтобы я мог держать весь счет всегда в голове и не мог наделать от неведения его глупостей и неосмотрительност<ей>. Думаю, что тебе не следует говорить о том, чтобы не давать без денег никому из книгопродавцев. Это ты сам знаешь, потому что и меня тому выучил. По твоей милости я в Петербурге так расторопно распоряжался с печатаньем книг своих, как не знаю, распоряжается ли теперь кто из литераторов. Книгу мою я, бывало, отпечатаю в месяц тихомолком, так что появленье ее бывало сюрпризом даже и для самых близких знакомых. Никогда у меня не бывало никаких неприятных возней ни с типографиями, ни с книгопродавцами, как случилось у Прокоповича. Денежки мне, бывало, принесут сполна все наперед; все это бывало у меня тот же час записано и занесено в книгу. И сверх того весь мой книжный счет я носил всегда в голове так обстоятельно, что мог наизусть его рассказать весь. Несмотря на то, что я считаюсь в глазах многих человеком беспутным и то, что называется поэтом, живущим в каком-то тридевятом государстве, я родился быть хозяином и даже всегда чувствовал любовь к хозяйству, и даже, невидимо от всех, приобретал весьма многие качества хозяйственные, и даже много кой-чего украл у тебя самого, хотя этого и не показал в себе. Мне следовало до времени, бросивши всю житейскую заботу, поработать внутренно над тем хозяйством, которое прежде всего должен устроить человек и без которого не пойдут никакие житейские заботы. Но теперь, слава богу, самое трудное устрояется; теперь могу приняться и за житейские заботы и, может быть, с таким успехом займусь ими, что даже изумишься, откуда взялся во мне такой положительный и обстоятельный человек. Когда приведет нас бог увидеться и усядемся мы в уютной твоей комнатке, друг против друга, и поведем простые речи, понятные ребенку, от которых будет тепло душам нашим, ты подивишься и возблагоговеешь перед путями, которыми ведет бог человека затем, чтобы привести его к нему же самому и сделать его тем, чем должен он быть, вследствие способностей и даров, выпавших на его долю. Но это еще не близко; обратимся к делу. Шевыреву ты можешь послать экземпляров сколько он ни востребует, для продажи в Москве. На это<го> человека можно положиться. У него точность, как у банкира. Он так выгодно выпродал все мои находившиеся у него книги, так изворотливо выплатил все мои долги, не оставив меня в неведении даже в последней копейке моих денег, что наиаккуратнейший банкир ему бы подивился[3]. Тысячу рублей отложи на плату за письма ко мне, на журналы и на книги, какие выйдут позамечательней в этом году. Я просил Аркадия Россети заняться пересылкой их, если это окажется тебе обременительным и хлопотливым. В этом году мне будет особенно нужно читать почти все, что ни будет выходить у нас, особенно журналы и всякие журнальные толки и мнения. То, что почти не имеет никакой цены для литератора как свидетельство бездарности, безвкусия или пристрастия и неблагородства человеческого, для меня имеет цену как свидетельство о состоянии умственном и душевном человека. Мне нужно знать, с кем я имею дело; мне всякая строка, как притворная, так <и> непритворная, открывает часть души человека; мне нужно чувствовать и слышать тех, кому говорю; мне нужно видеть личность публики, а без того у меня все выходит глупо и непонятно. А потому все, на чем ни отпечаталось выраженье современного духа русского в прямых и косых его направленьях, для меня равно нужно; то самое, что я прежде бросил бы с отвращением, я теперь должен читать. А потому не изумляйся, если я потребую присылать ко мне все газеты и журналы литературные, в которые тебя не влечет даже и заглянуть. Но нет места писать далее. Жду с нетерпеньем от тебя вестей. Обнимаю и целую. Прощай.
Ты, я думаю, уже получил письмецо мое[4] чрез руки Анны Михаловны Вьельгорской, в котором уведомляю о решении моем отложить "Ревизора с «Развязкой» как представление, так и печатание до будущего, 1848 года. Аркадий Россети, я думаю, уже тоже объявил тебе о присылке мне литературных журн<алов> с наступающего года, которыми, верно, займется он охотно, если тебе недосуг. Графиню Нессельрод я просил также устроить, чтобы курьеры могли брать эти посылки.
1 Кулиш, т. 2, с. 75-78 (с пропусками); Акад., XIII, № 90.
2 «Выбранные места…», которые вышли в свет только 12 января 1847 г.
3 В 1846 г. С. П. Шевырев занимался делами по второму изданию первого тома «Мертвых душ».
4 Письмо от 26 ноября (8 декабря) 1846 г.
Плетнев П. А. — Гоголю, 1 января 1847
[править]Среда, 1/13 января 1847. СПб.
Вчера совершено великое дело: книга твоих писем[2] пущена в свет. Но это дело совершит влияние свое только над избранными; прочие не найдут себе пищи в книге твоей. А она, по моему убеждению, есть начало собственно русской литературы. Все до сих пор бывшее мне представляется как ученический опыт на темы, выбранные из хрестоматии. Ты первый со дна почерпнул мысли и бесстрашно вынес их на свет. Обнимаю тебя, друг. Будь непреклонен и последователен. Что бы ни говорили другие — иди своею дорогой. Теперь только ты нажил себе настоящих противников и врагов. Но тем лучше. Без них дело все тянется и свертывается. Однако же помни: как божие творение неисчислимо разнообразно, так и проповедь, начатая во славу бога, должна быть отражением его творения. Переменяй предметы воззрений, краски языка и формы статей; но от всего нисходи к одному — к очищению души от мирской скверны. В том маленьком обществе, в котором уже шесть лет живу я, ты стал теперь гением помыслов и деяний. Только, повторяю, не везде будет оказан этот прием твоей книге. Страшно подумать — а это выйдет, что у многих недостанет сил кончить ее. Но она должна возвестить истину о нас и за пределами России. Оттуда научать нас ценить собственное сокровище наше, как это совершается и над всем в мире искусств. Вот почему я не намерен тотчас же приступить ко второму изданию. Нужно это сделать тогда, когда раскупят две тысячи экз<емпляров>. На первый раз все вместе петербургские книгопродавцы сложились и взяли у меня только 400 экз., потому что я объявил обыкновенную 20-процентную уступку не иначе, как при отпуске по крайней мере 200 экз. вдруг. Со 100 же экз. до 199 уступается только 15 проц<ентов>; с 50 до 99 уступка 10 пр<оцентов>; с 1 до 49 экз. нисколько не уступается. Но кто возьмет вдруг 600 экз., тому я уступлю и 25 проц<ентов>. Более нет никаких сделок. Все идет на чистые деньги по 2 р. с<еребром> за экземпляр, оттого что в книге вышло, по милости красных чернил Никитенка[3], только 287 страниц. Все твои поправки пришли вовремя, и — что дозволил цензор — внесено в текст. Не пропущенного им уже нельзя было отстоять никакою силою. Итак, чего не найдешь ты в книге, то, значит, не было позволено внести в нее. Я перед тобою совершенно чист и прав. Из типографии, равно как и из бумажной лавки, и от переплетчика, я не получил еще счетов. Все приобретенные продажею 400 экз<емпляров> деньги пойдут на уплату издания. Лишь только очищу долг, излишек немедленно пошлю к тебе. То же буду делать и при дальнейшем получении денег от продажи книги. У тебя, впрочем, хоть не много, но должно быть денег от посылки мною в прошедшем ноябре 21 числа с<тарого> с<тиля> 408 р. 30 к. серебром с 1-го мая по 1-е октября.
По новому твоему свидетельству из Неаполя я еще не брал твоей пенсии — да и не стоит брать за два месяца: окт<ябрь> и нояб<рь>. Лучше возьми тогда, когда уже недалек будет срок отъезда твоего. Я по новому свидетельству и получу тебе все, что придется на далекое твое путешествие. Даже ты можешь, показав это мое письмо Хвостову, устроить так, чтобы миссия, снабдив тебя необходимым количеством наличных денег, получала от меня уплату из твоих доходов по продаже книги и по пенсии. Все экземпляры, по твоему расписанию, уже розданы и разосланы. Только не доставлено велик. кн. Елене Павловне и вел. кн. Екатерине Михайловне, так как они в путешествии. Для тебя отдано 5 экз., для Толстого 2 и для Жуковского 1, все через Вяземского графине Нессельрод. Пожалуйста, не вини меня, если окажется какая неисправность. Уж я не мог найти вернее дороги: Вяземский приятель Нессельродов. О поднесении всем особам царск<ой> фамилии я писал прямо к Адлербергу, исправлявшему должность Волконского. Но в этот самый день последний вступил в свое звание и первый отказал мне, хотя очень вежливо. Тогда я для поднесения имп<ерато>ру, имп<ератри>це и в<еликому> князю Михаилу Павловичу отослал экз. к Уварову, а для семейства наследника и в. к. Марии Николаевны послал прямо к ним сам при собственном к каждому письме. В<еликой> к<нягине> Ольге Николаевне отправил сам же в Стутгардт. Я не мог не пожертвовать несколькими экз. твоей книги, несмотря на твое замечание, что прочие купят и сами. Наприм<ер>, к А. О. Смирновой отправил 2 экз., Уварову и Вяземскому по 1 экз., Балабиной и ее дочери 2 экз. Для фактора, все поверившего в долг, и для лиц, почти принадлежащих к моему семейству, для моей дочери и для меня пошло всего 7 экз. Остальное все будет продаваться. Передо мною теперь лежат все твои письма с той поры, как задумал ты об этом издании, т. е. с мая из Рима — и до 30 нояб<ря>/12 дек<абря> из Неаполя. Этих писем всех 14. Из них ни одного не оставлено без ответа, говоря о первых одиннадцати. Что касается до последних трех, я не имел еще времени отвечать на них: зато теперь на все отвечу вдруг. Мне казалось, уже лучше сделать все дело, а потом толковать. Да у меня же в эти три последние месяца прошлого 1846 года вдруг столкнулось множество срочных и экстренных дел: 1. Я смотрел за печатанием полного собрания сочинений Крылова в 3 томах и написал к нему биографию автора на 6 печатных листах (издание на днях выйдет)[4]; 2. Я готовил Крылова же биографию совсем особую, для детей, в пользу которых особо изданы будут только его басни в одном томе[5]; 3. Я оканчивал 10, 11 и 12 No «Современника» перед сдачею его Никитенко[6]; 4. Я составлял годичный отчет об ученой и административной деятельности всех членов нашего университета; наконец, 5. Я составлял годичный же отчет о деятельности всех 20 академиков II Отделения Академии наук. Кроме того, я не переставал читать университетские лекции и ежедневно работать по канцелярии университета, где проходит через мои руки более 6 т<ысяч> бумаг в год. Вот посреди скольких и сколь разнокалиберных занятий я должен был печатать твою книгу и держать исправно с тобою корреспонденцию. Надеюсь, что ты отдашь справедливость моей деятельности. Итак, теперь ответы. Письмо от 22 нояб./4 дек. получено мною 17/29 дек. Оно шло очень долго. Другие из Неаполя приходят в двадцать дней, а это в двадцать пять. Любимов за книгами еще не был у меня. Впрочем, пока уже послано тебе 5 экз. через графиню Нессельрод. Писем касательно «Мертвых душ» пока еще нет. Да я и не полагаю, чтобы неподвижная публика наша расшевелилась от теплого твоего призыва. О «Современнике» ты рассуждаешь, как должно рассуждать человеку, на все смотрящему издали[7]. Тебе представляется он и мелким, и бесплодным. А он между тем принес много добра. Это мне известно по письмам Шевырева и из провинций. Я бы не перестал его издавать, если бы в силах был жертвовать тем, чем до сих пор жертвовал для пользы общей, т. е. по 5 т<ысяч> р<ублей> ас<сигнациями> в год. Если бы у порядочных людей было столько же единодушия, сколько его оказывается в подобных предприятиях у бездельников, то на мне одном не лежало бы это бремя, которое собственно для меня не тяжело, но после окажется вредным для моей дочери. Только эта мысль и заставила меня сойти с поприща, на котором я стоял твердо и, могу сказать, честно. Из твоих же суждений о «Современ<нике>» я вижу, что ты о нем говоришь понаслышке, да и то из тех отзывов, которые, естественно, должны были враждовать со мною. Иначе как согласить высокое стремление твое к делу души с осуждением другого лица, которое 9 лет о том же только и говорило? Но теперь уже дело кончено. Я надеюсь и отдельными сочинениями продолжать начатое мною в «Современнике». Его утрата останется навеки пятном нашим гениальным эгоистам[8], которые, как все светские люди, не прощают добродетели, что она нищая, а втайне чтят порок за то, что он в золоте. Посмотрим, чем кончится это соединение негодяев группами и одиночное странствование честных людей. Подобным образом рассуждаешь ты и о всех писателях, поименованных тобою в письме. Издали они тебе кажутся интереснее, нежели они в действительности. Впрочем, у тебя многое угадано верно, так что когда ты будешь здесь, то из статьи твоей о «Современ<нике>» можно будет выбрать много хорошего; теперь же пусть она останется в моем архиве. В другом письме своем, от 26 нояб./8 дек., полученном мною 18/30 дек<абря>, ты говоришь, что с 1847 года нужнее участие мое в литературе, нежели было прежде. Это тебе показалось оттого, что в 1846 году я уже выступил из безмолвной методы действия на публику, а начал носом тыкать негодяев в их пакости[9]. Но это не мое естественное состояние. Это была вспышка долго удерживаемого гнева. Я хочу лучше презирать в молчании, нежели пачкаться для бесславной победы. Впрочем, с 1847 года литература и без меня повернется: твоя книга вызовет все новое в круг умственной деятельности. Последнее твое письмо от 30 нояб./12 дек. получено 22 дек./3 янв. В нем ты жалуешься на медленность мою в отсылке тебе денег. Теперь уже ты получил их. Мы с Аркадием Россети определили высылать тебе «Северную пчелу», «Современник» и «Отечественные записки». Я за них уплачу из твоих денег, кои получу за новую книгу твою. Распорядись, в случае отъезда твоего, кому получать в Неаполе эти журналы. Будь здоров. Твердо иди по избранному пути. Осматривай все со всех сторон и будь органом полной истины. Обнимаю тебя.
1 РВ, 1890, № 11, с. 42-47. Печатается по автографу (ИРЛИ).
2 «Выбранные места из переписки с друзьями».
3 То есть цензорских сокращений.
4 Имеется в виду «Полное собрание сочинений И. А. Крылова с биографией его, написанной П. А. Плетневым», т. I—II. СПб., 1847.
5 «Басни И. А. Крылова. С биографиею, написанною П. А. Плетневым». СПб., 1847.
6 По смерти Дельвига, издававшего «Северные цветы», последний альманах («Северные цветы на 1832 год») был выпущен Пушкиным в пользу семьи Дельвига и в память о нем, подобно тому, как впоследствии «Современник» издавался Плетневым в память о Пушкине.
7 Речь идет о статье Гоголя "О «Современнике».
8 Упреки Плетнева могут касаться Вяземского и Жуковского.
9 Плетнев следовал принципу Карамзина, считавшего недостойным вступать в печатную полемику со своими литературными противниками, и лишь в 1846 г. поместил в «Современнике» ряд полемических выпадов против Булгарина, Греча, Краевского, Сенковского, Н. Кукольника и издателя журнала «Финский вестник» Дершау.
Плетнев П. А. — Гоголю, 17 января 1847
[править]Пятн. 17/29 янв. 1847. СПб.
Нынешним письмом мы кончим с тобою общее дело наше по изданию твоих писем. Еще раз, для облегчения взгляда, представлю все в одном общем отчете. Напечатано 2400 экз. Из них 1200 экз. вытребовал Шевырев, у которого купец все взял разом с уступкою 25 проц<ентов>. Тебе за эти экз. очиститься должно 1800 р. с<еребром>, что и получишь ты прямо от Шевырева. Из оставшихся у меня 1200 экз. только 1125 экз. пошло в продажу, а остальные 75 в подарки и в ценз<урный> ком<итет>. Сначала из числа 1125 экз. продал я только 400 экз. вдруг, и уступка была 20 проц<ентов>, а после взяты все остальные экз. 725 вдруг с уступкою 25 проц<ентов>. Таким образом, я за первые получил 640 р. с<еребром>, а за вторые 1087 р. 50 к. с<еребром> — всего же 1727 р. 50 к. с<еребром>. Из этой суммы 10 января послано тебе 750 р. с<еребром> да здесь посылается сегодня 205 р. с<еребром>, и того 955 р. с<еребром>. Прочие же 772 р. 50 к. с<еребром> пошли на следующие расходы: в типографию за издержки по изданию 556 р. с<еребром>, за высылаемые тебе через Арк. Росети журналы 48 р. с<еребром>, за отправление в Москву с транспортом книги в числе 1200 экз. 28 р. 50 к. да за двукратную прописку векселей у Штиглица 1 р. 40 к. с<еребром>. Оканчивая этот счет, сообщу тебе подробности о векселе Прокоповича, о котором ты узнал от Анненкова и писал ко мне.
Прокопович в начале 1845 г. действительно послал во Франкфурт вексель на имя Жуковского, для передачи тебе, оставив у себя второй его экземпляр (secunda). Он воображал, что ты давно деньги получил. Надобно полагать, что тут вышла какая-нибудь сумятица. Когда я уведомил Прокоповича, что ты этих денег не получал, он привез мне для удостоверения второй экз. векселя. Я велел Прокоповичу побывать с ним у Штиглица, где сказали, что если по первому действительно выдано не было, то еще можно получить по второму. Вот я и решился сегодня же этот второй экземпляр послать при объяснительном письме к Жуковскому. Я прошу его получить деньги и переслать тебе или объяснить тебе все дело. Ты должен, для успокоения Прокоповича и меня, непременно написать мне как ответ на это письмо поскорее, так и о том, что получишь в уведомление от Жуковского.
С курьером я отправляю к тебе в одном пакете две брошюры: перевод Берга (недавно кончившего в Москве университетский курс) «Краледворской рукописи»[2] и мою биографию Крылова, написанную к полному собранию сочинений его, изданному в 3-х томах и сегодня только вышедшему. Ты мне должен сказать свое мнение об этом моем труде. Если он удался, то я примусь за Карамзина, а наконец и за Жуковского[3]. Без «Современника» мне раздолье. А прежде я похож был на собаку на привязи.
Как должна поразить тебя кончина Языкова! Ты с ним столько времени жил вместе. И я даже, который давно разлучился с ним, не могу опомниться от такого удара. Теперь-то нас уж немного.
О представлении государю переписанной вполне новой книги твоей теперь и думать нельзя[4]. Иначе какими глазами я встречу наследника, когда он сам лично советовал мне не печатать запрещенных цензором мест, а я как будто в насмешку ему полезу далее. Да и кто знает, не показывал ли он этого государю, который, не желая дать огласки делу, велел, может быть, ему от себя то сказать, что я от него слышал. Лучше вот что сделай. Ведь нельзя же ограничиться тебе одною книгою этих предметов столь важных, столь необходимых всем, особенно в России. Итак, составив новую в этом роде книгу, ты внеси в нее все запрещенное, как будто писанное после, и эту рукопись пошли прямо на имя В. Перовского, прося его употребить содействие, чтобы государь удостоил на нее взглянуть или поручил кому пробежать прежде цензора. Тогда во-1-х, ничто твое не пропадет, во-2-х, все новое будет непременно пропущено.
Прошу прощения у тебя в том, что так поспешно вывел несправедливое заключение о всех аристократах наших, судя по некоторым. Но ты напрасно воображаешь, будто в сердце моем нет полной веры к личным твоим убеждениям. Если бы похожее что на это происходило в душе моей, я не принялся бы с таким жаром за все дела твои. Нет, уж и потому я верую в святость дел и помыслов твоих, что сам давно стремлюсь подняться сердцем и помыслами и жизнию на эту высоту, единственную цель теперешней моей жизни.
Пожалуйста, на время отбытия своего на Восток устрой в Неаполе или где удобнее так, чтобы все письма, пакеты и другие посылки, на твое имя адресуемые, или доставлялись тебе, или по крайней мере сохранялись до твоего возвращения. А то одна мысль, что я столько теряю времени на письма, которые пропадут на почте, отнимает всю охоту писать. Если бы ты мог упросить кого, чтобы он уведомлял меня о том, откуда ты пишешь с Востока, здоров ли, что делаешь, как надеешься и куда возвратиться, — это я почел бы лучшим доказательством твоей ко мне дружбы.
Будь здоров. Обнимаю тебя.
1 РВ, 1890, № 11, с. 48-51. Печатается по автографу (ИРЛИ).
Ответ на письмо Гоголя от 24 декабря 1846 г. (5 января 1847 г.) (Акад., XIII, № 94).
2 «Краледворская рукопись. Собрание древних чешских эпических и лирических песен» (издана в Москве в 1846 г.).
3 О Карамзине Плетнев не написал, не встретив поддержки в семье писателя. О Жуковском в 1852 г. были написаны статьи «Василий Андреевич Жуковский» и «О жизни и сочинениях В. А. Жуковского».
4 В письме к Плетневу от 24 декабря 1846 г. (5 января 1847 г.) Гоголь продолжал настаивать на том, что «государь должен видеть все письма, не пропущенные цензурою» (Акад., XIII, с. 166).
Гоголь — Плетневу П. А., 25 января (6 февраля) 1847
[править]Неаполь. Февра. 6.
Я получил твое письмо с известием о выходе моей книги[2]. Зачем ты называешь великим делом появление моей книги? Это и неумеренно, и несправедливо. Появление моей книги было бы делом не великим, но точно полезным, если бы все уладилось и устроилось как следует. Теперь же, сколько могу судить по числу страниц, тобою объявленных в письме, не пропущено больше половины, и притом той существенной половины, для которой была предпринята вся книга, да к тому (как ты замечаешь глухо) вымарано даже и в пропущенных множество мест[3]. В таком случае, уж лучше было бы придержать книгу. На книгу мою ты глядишь как литератор, с литературной стороны; тебе важно дело собственно литературное. Мне важно то дело, которое больше всего щемит и болит в эту минуту. Ты не знаешь, что делается на Руси, внутри, какой болезнью там изнывает человек, где и какие вопли раздаются и в каких местах. Тепло, живя в Петербурге, наслаждаться с друзьями разговорами об искусстве и о всяких высших наслаждениях. Но когда узнаешь, что есть такие страданья человека, от которых и бесчувственная душа разорвется, когда узнаешь, что одна капля, одна росинка помощи в силах пролить освежение и воздвигнуть дух падшего, тогда попробуй перенести равнодушно это уничтоженье писем. Ты не знаешь того, какой именно стороной были полезны мои письма тем, к которым они писались; ты души человека не исследовал, не разоблачал как следует ни других, ни себя самого пред самим собою, а потому тебе и невозможно всего того почувствовать, что чувствую я. Странны тебе покажутся и самые слова эти. С меня сдирают не только рубашку, но самую кожу, но это покуда слышу только один я, а тебе кажется, что с меня просто снимают одну шинель, без которой, конечно, холодно, но все же не так, чтобы нельзя было без нее обойтись. В бестолковщине этого дела по части цензуры, конечно, я виноват, а не кто другой. Мне бы следовало ввести с самого начала в подробное сведение всего этого графа Михала Юрьевича Вьельгорского. Он бы давно довел до сведенья государя о непропущенных статьях. Это добрая и великодушная душа, не говоря уже о том, что он мне родственно близок по душевным отношеньям ко мне всего семейства своего[4]. Он, назад тому еще месяц, изъяснил государю такую мою просьбу, которой, верно, никто бы другой не отважился представить[5]. Просьба эта была гораздо самонадеяннее нынешней, и ее бы вправе был сделать уже один слишком заслуженный государственный человек, а не я. И добрый государь принял ее милостиво, расспрашивал с трогательным участием обо мне и дал повеленье канцлеру написать во все места, начальства и посольства за границей, чтобы оказывали мне чрезвычайное и особенное покровительство повсюду, где буду ездить или проходить в моем путешествии. И чтобы этот самый государь отказался бросить милостиво-благосклонный взгляд на статьи мои, не хочу я и верить этому. Перепиши все набело, что не пропущено цензурою, вставь все те места, которые замарал красными чернилами Никитенко, и подай все, не пропуская ничего, Михаилу Юрьевичу. Я не успокоюсь по тех пор, пока это дело не будет сделано так, как следует. Иначе оно у меня не сделано. Какие вдруг два сильные испытания! С одной стороны нынешнее письмо от тебя; с другой стороны письмо от Шевырева с известием о смерти Языкова[6]. И все это случилось именно в то время, когда и без того изнурились мои силы вновь приступившими недугами и бессонницами в продолжение двух месяцев, которых причины не могу постигнуть. Но велика милость божия, поддерживающая меня даже и в эти горькие минуты несомненной надеждой в том, что все устроится, как ему следует быть. Как только статьи будут пропущены, тотчас же отправь их к Шевыреву для напечатанья во втором издании в Москве[7], которое, мне кажется, удобнее произвести там как по причине дешевизны бумаги и типографии, так равно и потому, что он менее твоего загроможден всякого рода делами и изданьями. На это письмо дай немедленный ответ. Обнимаю тебя от всей души.
Если же ты не будешь занят никаким другим делом и время у тебя будет совершенно свободное, и будет предстоять возможность отпечатать весьма скоро книгу хорошо и без больших издержек, тогда приступи сам. Пожалуста, ничего не пропусти и статьи, пострадавшие много от цензора, вели лучше переписать все целиком, а не вставками. Они у меня писаны последовательно и в связи, и я помню место почти всякой мысли и фразе. Особенно, чтобы статья «О лиризме наших поэтов» не была перепутана; разумею, чтобы большая вставка, присланная мною при пятой тетради, вставлена была как следует, на место страниц уничтожен<ных>. Порядок статей нужно, чтобы был именно такой, как у меня. Я послал Михаилу Юрьевичу оглавление по порядку всех статей. Если потребуется для проформы какой-нибудь цензор, то не лучше ли выбрать кого-нибудь другого, а не Никитенка?
1 Кулиш, т. 2, с. 85-87 (с пропусками); Акад., XIII, № 111.
2 Письмо от 1 января 1847 г.
3 Не были пропущены статьи: «Нужно любить Россию», «Нужно проездиться по России», «Что такое губернаторша», «Страхи и ужасы России», «Занимающему важное место», и были сделаны купюры в других статьях.
4 См. об этом в преамбуле к переписке Гоголя с Вьельгорскими, т. 2, с. 201.
5 М. Ю. Вьельгорский представил Николаю I письмо Гоголя (Акад., XIII, с. 423—424) с просьбой о выдаче ему заграничного паспорта для путешествия по Востоку.
6 Письмо С. П. Шевырева к Гоголю от 30 декабря 1846 г. (т. 2, с. 336).
7 При жизни Гоголя это издание не было предпринято.
Плетнев П. А. — Гоголю, 4 апреля 1847
[править]4/16 апр. 1847 г. СПб.
Не рассердись, мой друг, что давно не писал я к тебе. Ты и сам отчасти причиною тому. Если уцелело у тебя мое последнее к тебе письмо (от 17/29 января 1847 г.), то перечти его снова — и убедишься, не должен ли я был беспрестанно ждать решительного слова твоего на тот вопрос, который относился ко второму изданию книги твоей и к помещению непропущенных в ней писем во второй том подобной книги. Но ты ни в одном из писем своих ко мне не упомянул о том ни слова. Время шло да шло — и вот теперь прошел и праздник Пасхи, после которого, как ты сам справедливо сказал, незачем и приступать к печатанию книги[2]. Отложим это все дело до сентября. Но устроим покамест что-нибудь решительное и удобоисполнимое. В ожидании от тебя ответа на вопрос, как поступить лучше, хлопотать ли для этой самой книжки о непропущенных письмах или действительно удобнее внести их как новые в рукопись второго тома, мы (т. е. князь Вяземский, граф М. Ю. Вьельегорский и я) займемся строгим обсуживанием, какие места в непропущенных письмах не следует даже и представлять государю[3]. Таким образом, к ответу твоему мне на это письмо у нас будет уже определено, чем пополнить переписку твою, в первый ли том или во второй назначишь ты внести эти дополнения. Теперь постараюсь дать тебе удовлетворительные ответы на то, что содержится в последних твоих ко мне письмах: 3/15 января, 25 янв./6 фев., 30 янв/11 февр., 23 февр./6 мар.[4], на которые до сих пор не отвечал я. В. В. Апраксина не удалось мне видеть[5]. От него без меня принесли твое письмо, и я остался в неведении, проездом ли он был здесь или на житье тут поселился. Ни разу не прислал он за мною, не только что сам не побывал у меня. Ты говоришь: «Есть люди, которые имеют прекрасную душу и добрые намерения и грешат по неведению»[6]. Это больше мечта, нежели истина. Вот отчего Павлов во втором к тебе письме («Московские ведомости») так сардонически и осмеивает подобное в тебе убеждение[7]. Ты выговариваешь мне, зачем я на твою книгу смотрю с литературной стороны. У меня идея о литературе всегда сливается с жизнию. Итак, твоя книга важна, по моему мнению, в литературе оттого, что она подействует на жизнь. Упрекая меня, что, тепло живя в Петербурге, я не сочувствую тем, кому холодно подалее от столицы, ты очень ошибаешься. Но я знаю, что вдруг ничто не приходит к совершенству. Ежели каждый своею порядочною жизнию будет давать пример другим, то он со временем принесет пользу, равную с тем, кто это выразил в книге. Аркадий Росетти сам писал к тебе. Он не отказывается для тебя работать[8], но не согласен, чтобы письма к его сестре[9] были напечатаны так, как они в рукописи. Теперь никто из книгопродавцев не являлся ко мне с уведомлением, что настоит сильная потребность во втором издании писем. Твоя мысль, что так как ты советовал богачам покупать книгу твою для бедных[10], а потому и разойдется ее несметное число, более филантропическая, нежели философическая: богачи и для себя не покупают русских книг; твою разобрали люди среднего сословия, которые тем и удовольствовались. Вот пройдет лето — опять явится в книге потребность, а мы тут и со вторым изданием либо со вторым томом. Ты не велишь присылать тебе больше денег. Да у меня и не осталось ни копейки. Просмотри хорошенько общий отчет по изданию. Таким образом, отсылка денег в Малороссию теперь не может иметь места. Шевырев мне писал, что и он все твои деньги тебе же отослал. У тебя их должно скопиться вдруг очень много, особенно с теми, которые ты получил по secunda (векселю от Прокоповича, тебе мною пересланному через Жуковского). Пожалуйста, и об этом не забудь уведомить меня. Хорошо отвечать на деловое письмо нельзя иначе, как держа его перед глазами и внося ответы из строки в строку. Ты хвалишься аккуратностью, а на деле не умеешь показать ее. Я советую тебе распорядиться этою огромною суммою денег так, чтобы их стало тебе года на два или и более. Тогда избытки от будущих изданий в это время могут быть обращены на вспомоществование твоим родным. Слышал ли ты, что зимою в Москве скончалась П. И. Раевская, у которой некогда жила сестра твоя? Напрасно тревожишься ты, будто я могу сколько-нибудь огорчиться твоими выговорами за неудачу в издании твоей книги. Пока ты не открывал мне сердца своего, я мог считать подобные от тебя требования неуместными; но с тех пор как ты душою слился со мной, я тебя не отделяю от себя. Больше об этом ни слова. Моя Ольга[11] была у Вьельгорских по твоему желанию. Они очень обласкали ее. Ты хочешь переслать к Прокоповичу обратно деньги, как только получишь по его векселю. Этого не делай. Он уже знает, что деньги нашлись (по письму Жуковского ко мне), — и очень тем доволен. Напрасно Жуковский напугал тебя, что в книге твоей много опечаток. Я прочитывал ее раз двадцать — и не встретил ни одной опечатки. Может быть, по неразборчивости руки иначе понял корректор самый смысл. Но для меня все очень хорошо. Недоставление паспорта задержало тебя на нынешний год. Я верую, что провидение лучше нас знает, что устрояет. Все, что о книге твоей пишут, пересылается тебе Аркадием Осиповичем Росетти через Прянишникова. Но ты увидишь, какой вздор несут наши журналисты. Оно так и должно быть. Может ли что наставительного автору, думавшему о предмете годы, сказать критик, бросающийся за перо в минуту чтения? Твоя жажда читать эти глупости — единственное пятно для меня на чистой душе твоей. Ни Карамзин, ни Крылов, ни Жуковский, ни Пушкин не учились от наших критиков: они только сами погружались в свои думы. И ты, когда разберешь дело, должен будешь сознаться, что никто тебя так верно не поправит в ошибках, как сам ты. Сказал же Пушкин:
Ты — царь: живи один![12]
Прилагаю к тебе письма: 1) от Брянчанинова (архимандрита Сергиевского монастыря, подле Стрельны, который его отдал Marie Balabina) и 2) от Вигеля из Москвы[13].
1 РВ, 1890, № 11, с. 51-53. Печатается по автографу (ИРЛИ).
2 30 января (11 февраля) 1847 г. Гоголь писал Плетневу о втором издании «Выбранных мест…»: «…книге следует быть выпущенной к Светлому воскресенью, ибо после этого времени, как сам знаешь, все книжное останавливается» (Акад., XIII, № 115).
3 В письме от 3 (15) января 1847 г. Гоголь вновь просил Плетнева совместно с М. Ю. Вьельгорским и П. А. Вяземским решить вопрос о представлении полного текста «Выбранных мест…» Николаю I и об исправлении тех мест, которые они сочтут нужным смягчить.
4 См.: Акад., XIII, № 96, 115, 130.
5 Гоголь хотел познакомить Плетнева с В. В. Апраксиным, племянником А. П. Толстого, послав письмо к Плетневу от 3 (15) января 1847 г. через Апраксина, которого он рекомендовал как «весьма дельного молодого человека», намеренного серьезно заняться благосостоянием своего большого имения (Акад., XIII, № 96).
6 Плетнев цитирует письмо Гоголя от 3 (15) января 1847 г.
7 В «Московских ведомостях» за 1847 г. (№ 28, 38 и 46, от 6 и 29 марта, 17 апреля) были опубликованы три письма Н. Ф. Павлова к Гоголю по поводу «Выбранных мест…». Отрицательная оценка Павлова во многом совпадала со взглядом Белинского на эту книгу.
8 В письме от 30 января (11 февраля) 1847 г. Гоголь просил Плетнева обратиться к помощи А. Россета при осуществлении второго издания «Выбранных мест…»: «…он сумеет хорошо держать корректуру» (Акад., XIII, № 115).
9 К А. О. Смирновой. Ей адресованы письма, озаглавленные: «О помощи бедным», «Что такое губернаторша».
10 Это пожелание было высказано Гоголем в «Предисловии» к «Выбранным местам…».
11 Дочь Плетнева.
12 Цитата из стихотворения Пушкина «Поэту» («Поэт! не дорожи любовию народной…», 1830).
13 Письмо Вигеля см.: РА, 1893, № 8, с. 561—565.
Гоголь — Плетневу П. А., 27 апреля (9 мая) 1847
[править]Неаполь. Мая 9.
Я получил милое письмо твое (от 4/16 апреля) перед самым моим отъездом из Неаполя; спешу, однако ж, написать несколько строчек. Ответ на твои запросы ты, вероятно, уже имеешь отчасти из письма моего к Россети (от 15 апреля), отчасти из письма к тебе (от 17 апреля)[2]. Благодарю тебя также за приложение двух писем для меня очень значительных. Вигелю я написал маленький ответ, при сем прилагаемый[3], который, пожалуста, передай ему немедленно. Что касается до письма Брянчанинова, то надобно отдать справедливость нашему духовенству за твердое познание догматов. Это познание слышно во всякой строке его письма. Все сказано справедливо и все верно. Но, чтобы произнести полный суд моей книге, для этого нужно быть глубокому душеведцу, нужно почувствовать и услышать страданье той половины современного человечества, с которою даже не имеет и случаев сойтись монах; нужно знать не свою жизнь, но жизнь многих. Поэтому никак для меня не удивительно, что им видится в моей книге смешение света со тьмой. Свет для них та сторона, которая им знакома; тьма та сторона, которая им незнакома; но об этом предмете нечего нам распространяться. Все это ты чувствуешь и понимаешь, может быть, лучше моего. Во всяком случае, письмо это подало мне доброе мнение о Брянчанинове. Я считал его, основываясь на слухах, просто дамским угодником и пустым попом.
Несколько слов насчет изумленья твоего моему любопытству знать все толки, даже пустые, обо мне и о моей книге. Друг мой, как ты до сих пор не можешь почувствовать, что это мне необходимо! В толках этих я ищу не столько поученья себе, сколько короткого знания тех людей, которых мне нужно знать. В сужденьях о моих сочинениях обнаруживается сам человек. Говорит журналист, но ведь за журналистом стоит две тысячи людей, его читателей, которые слушают его ушами и смотрят на вещи его глазами. Это не безделица! Мне очень нужно знать, на что нужно напирать. Не позабудь, что я хоть и подвизаюсь на поприще искусства, хотя и художник в душе, но предметом моего художества современный человек, и мне нужно его знать не по одной его внешней наружности. Мне нужно знать душу его, ее нынешнее состояние. Ни Карамзин, ни Жуковский, ни Пушкин не избрали этого в предмет своего искусства, потому и не имели надобности в этих толках. Будь покоен на мой счет: меня не смутят критики и ни в чем не заставят меня пошатнуться, что здраво и крепко во мне. Из всех писателей, которых мне ни случалось читать биографии, я еще не встретил ни одного, кто бы так упрямо преследовал раз избранный предмет. Эту твердость мою я чту знаком божьей милости к себе. Без него как бы мне сохранить ее, сообразя то, что редкому довелось выдержать такие битвы со всякими отвлекающими от избранного пути обстоятельствами! После всех этих толков у меня только лучше прочищаются глаза на то же самое, на что я гляжу, и больше рвенья к делу. Повторяю тебе, что я слишком тверд в главных моих убеждени<ях>. Но у меня правило: всех выслушай, а сделай по-своему. И что я сделаю по-своему, всех выслушавши, то уже трудно поднять будет на публичное посмешище, даже и временное.
Россети прав насчет письма к его сестре[4]. Совершенно в таком виде, как оно есть, ему неприлично быть в печати. Попроси его, чтобы он назначил карандашом все места, по его мнению, неловкие. Их очень легко умягчить — тем более, что я чувствую уже и сам, как следует чему быть. Вексель секунду я послал обратно к тебе через Штиглица, потому что здесь не взялся по нем выдать деньги банкир. Стало быть, тут уж не мое распоряжение. Такова судьба его. Деньги эти береги у себя. Прокоповичу не следует ничего говорить. Письма адресуй все во Франкфурт, как я уже и писал в прежнем письме с изложением всего моего маршрута. Обнимаю тебя крепко. Бог да хранит тебя! Ради бога, хоть несколько слов о самом себе! Я, собственно, о тебе почти ничего не знаю: все письма твои наполнены мной. Книга твоя о Крылове прекрасна во всех отношенях. Это первая биография, в которой передан так верно писатель. Журнал я наконец получил за генварь и за февраль, но моя книга не дошла.
1 Кулиш, т. 2, с. 127—129 (с пропусками); Акад., XIII, № 166.
2 См.: Акад., XIII, № 149 и 152.
3 Акад., XIII, № 167.
4 Гоголь имеет в виду письмо к А. О. Смирновой от 25 мая (6 июня) 1846 г. (Акад., XIII, № 30), легшее в основу статьи «Что такое губернаторша», которая была запрещена цензурой и которую Гоголь хотел включить во второе издание «Выбранных мест…».
Плетнев П. А. — Гоголю, 16 мая 1847
[править]16/28 мая, 1847. СПб.
Ты, пожалуйста, никому не верь, чтобы люди, не знающие меня и, по словам твоим, не умеющие ценить меня (а ценить-то, молвлю искренно, и нечего), могли подействовать на меня неприятно. Я давно понял и почувствовал, что чем долее живешь, тем менее делаешься нужен посторонним людям: следовательно, мы и не сходимся ни в чем. Я живу совершенно один, за исключением тех, кого надобно принимать мне для моей дочери. Если я досадую от глупых толков про книгу твою, это происходит от сожаления, в каком жалком состоянии очутилась без пастыря бедная литература наша.
О поездке за границу нынешний год нельзя мне и думать. Я оканчиваю к 1848 году второе четырехлетие ректорства своего. Надобно дослужить это полугодие. Когда совершится в декабре выбор нового ректора, я оставлю службу совсем — и тогда-то волен буду, подобно тебе, разъезжать по свету, да и еще не один, а с дочерью, которая между тем кончит первоначальное воспитание свое и начнет окончательное под непосредственным руководством моим.
Я писал уже к Василию Андреевичу[2], что получены мною от Штиглица те деньги, которые некогда посланы были к тебе Прокоповичем. Ты должен определительно сказать, надобно ли их хранить для печатания новых изданий твоих, или кому отослать их. Во всяком случае, не покидай меня без уведомления.
Сегодня был я у в<еликого> к<нязя> наследника. Е<го> в<ысочество> изволил меня спрашивать, где проводишь ты лето. Когда я объявил, что в Германии, то в<еликий> к<нязь> заметил, что, вероятно, увидит тебя, сбираясь провожать цесаревну в Дармштат.
Мне очень жаль, что здоровье и предположение касательно путешествия на Восток не позволяет тебе приехать с Василием Андреевичем в Петербург[3]. Верно, ты и не знаешь, что 1847 год есть юбилейный год пятидесятилетнего его служения музам. Как бы радостно было для такого случая собраться всем нам вместе и приветствовать одним хором бесценного учителя-поэта нашего. Ведь уже нас и не много осталось. Кроме Вяземского, дома Вьельгорских и Карамзиных да Смирновой, я даже не знаю, с кем делить нам эту радость, делить не шумно, а семейно. Конечно, чувства наши найдут чистый отголосок в сердце в<еликого> к<нязя> наследника[4]. Этим счастием не приходится никому насладиться, кроме Василия Андреевича. Когда я сегодня упомянул об этом в<еликому> к<нязю>, он так и оживился и даже приказал мне написать, что я думал бы сделать по этому случаю. Меня очень обрадовало это участие.
Старайся, друг, укрепить свое здоровье и напасть на такой путь жизни, чтобы ты мог идти ровным шагом. О, как отрадно чувствовать все в себе благонадежным и ежедневно находить как физические, так и умственные силы свежими для исполнения возложенных богом на нас обязанностей! Вот два года, как на этот путь навел меня один врач, никем почти незнаемый в Петербурге[5].
Обнимаю тебя.
1 РВ, 1890, № 11, с. 55-56. Печатается по автографу (ИРЛИ).
2 В. А. Жуковскому.
3 Жуковский не смог приехать в Петербург.
4 В. А. Жуковский был воспитателем великого князя Александра Николаевича.
5 Х. А. Нордстрем.
Плетнев П. А. — Гоголю, 29 июля 1847
[править]29 июля / 10 авгус. 1847. СПб.
Долго я не писал тебе оттого, что каждое из трех последних писем твоих[2] заставляло меня ждать от тебя то дополнения известий, то какой-либо присылки. Здесь даю тебе отзыв на все вдруг. Теряю надежду приготовить для тебя копию с книги «Переписка с друзьями», в исправленном виде. Ужели забыл ты, как трудно здесь соединить на серьезное общее дело три-четыре должностные лица? И зимою это трудно до невероятности, а летом невозможно. М. Вьельгорский живет на своей даче по Петергофской дороге и откочевывает то в Петербург, то в Петергоф. Вяземский поселился на Аптекарском острову, до обеда занят по должности, а после вечно в свете. Я двадцать один год живу на одном месте у Лесного института на даче Беклешовой. Но письма и посылки адресуй ко мне, как прежде, в университет. А. Россет уехал в Калугу к сестре[3] и еще не возвратился. Я даже не знаю, дождешься ли ты когда-нибудь исправленного нами экз. «Переписки». Уж не заняться ли тебе самому этим делом? Ты столько прочитал замечаний о книге, столько обдумал и сам все в ней, что несравненно лучше посторонних можешь приготовить второе издание, исправленное и дополненное. Только бы довольно разборчиво все переписано было — я тотчас же могу приступить к печатанию. За помощь тебе от означенных твоих друзей не отвечаю. Мой голос для них — ничто. Уж если решительного чего захочешь от них, напиши к Вяземскому или к Россети сам и объяви, что к такому-то сроку ждешь исполнения, а после того ни в чем нуждаться не будешь. С нашими друзьями не сладить иначе. Другую книжку твою, «Повесть твоего писательства»[4], можешь ко мне прислать, когда только вздумаешь. Я ее тотчас же и тисну. Свидетельство о жизни получено мною — и деньги положены в ломбард до времени. Там же лежат и прежние деньги твои, полученные мною по второму векселю от Штиглица. Ты должен заблаговременно предуведомить меня, когда и сколько понадобится тебе денег и по какому адресу прислать их. Прелестную новую поэму Жуковского[5] цензор пропустил всю до единого стиха — и я уже отправил процензированную рукопись обратно к Жуковскому, чтобы он мог, как ему хотелось, напечатать ее в Карлсру. Зачем бы и тебе, для сокращения издержек, не делать так же? Притом и ошибок уж не будет под собственным надзором. Пришли, если желаешь, и переделанную развязку «Ревизора»[6]. Я покажу ее Бернардскому. Без рукописи он не может ничего сказать, в состоянии ли он готовить картинки к изданию всего «Ревизора». Да не дурно бы сделал ты, если бы занялся повнимательнее и всею комедиею, перечитал бы ее с пером в руках и прислал бы весь оригинал в таком виде, как желаешь напечатать его с развязкою. Господь с тобою. Обнимаю тебя.
1 РВ, 1890, № 11, с. 53-55. Печатается по автографу (ИРЛИ).
2 Письма от 27 апреля (9 мая), 29 мая (10 июня) и 28 июня (10 июля) 1847 г. (Акад., XIII, № 166, 175, 188).
3 К А. О. Смирновой.
4 Так Гоголь в письмах называл «Авторскую исповедь», которая при его жизни издана не была.
5 «Рустем и Зораб».
6 В июне — начале июля 1847 г. Гоголь продолжал работу над "Развязкой «Ревизора». В письме от 28 июня (10 июля) он спрашивал Плетнева, не возьмется ли Бернардский издать с виньетками «Ревизора» с «Развязкой», «разумея по виньетке к голове и к хвосту всякого действия, на той же странице, где и слова» (Акад., XIII, № 188).
Гоголь — Плетневу П. А., 12(24) августа 1847
[править]Остенде. Августа 24.
Твое милое письмецо (от 29 июля/10 авг<уста>) получил. Оставим на время все. Поеду в Иерусалим, помолюсь, и тогда примемся за дело, рассмотрим рукописи и все обделаем сами лично, а не заочно. А потому до того времени, отобравши все мои листки, отданные кому-либо на рассмотрение, положи их под спуд и держи до моего возвращения. Не хочу ничего ни делать, ни начинать, покуда не совершу моего путешествия и не помолюсь, как хочется мне помолиться, поблагодаря бога за все, что ни случилось со мною. Теперь только, выслушавши всех, могу последовать совету Пушкина: «Живи один» и проч.[2]. А без того вряд ли бы мне пришелся этот совет, потому что все-таки для того, чтобы идти дорогой собственного ума, нужно прежде изрядно поумнеть. Сообразя все критики, замечания и нападенья, как изустные, так и письменные, вижу, что прежде всего нужно всех поблагодарить за них. Везде сказана часть какой-нибудь правды, несмотря на то что главная и важная часть книги моей едва ли, кроме тебя да двух-трех человек, кем-нибудь понята. Редко кто мог понять, что мне нужно было также вовсе оставить поприще литературное, заняться душой и внутренней своей жизнью для того, чтобы потом возвратиться к литературе создавшимся человеком, и не вышли бы мои сомнения блестящая побрякушка.
Ты прав совершенно, признавая важность литературы (разумея в высоком смысле ее влиянья на жизнь). Но как много нужно, чтобы дойти до того, какое полное знание жизни, сколько разума и беспристрастия старческого, чтобы создать такие живые образы и характеры, которые пошли бы навеки в урок людям, которых бы никто не назвал в то же время идеальными, но почувствовал, что они взяты из нашего же тела, из нашей же русской природы! Как много нужно сообразить, чтобы создать таких людей, которые были бы истинно нужны нынешнему времени! Скажу тебе, что без этого внутреннего воспитанья я бы не в силах был даже хорошенько рассмотреть все то, что необходимо мне рассмотреть. Нужно очень много победить в себе всякого рода щекотливых струн, чтобы ничем не раздражиться, ни на что не рассердиться и уметь хладнокровно выслушивать всех и взвесить всякую вещь. Теперь я хоть и узнал, что ничего не знаю, но знаю в то же время, что могу узнать столько, сколько другой не узнает. Но обо всем этом будем толковать, когда свидимся. Постараюсь по приезде в Россию получше разглядеть Россию, всюду заглянуть, переговорить со всяким, не пренебрегая никем, как бы ни противоположен был его образ мыслей моему, и, словом, — все пощупать самому. Напиши мне о своих предположениях на будущий год относительно тебя самого, равно как и о том, расстаешься ли ты с университетом. Признаюсь, мне жалко, если ты это сделаешь. Оставить профессорство — это я понимаю, но оставить ректорство — это, мне кажется, невеликодушно[3]. Как бы то ни было, но это место почтенное. Оно может много возвыситься от долговременного на нем пребывания благородного, честного и возвышенного чувствами человека. Мне так становится жалко, когда я слышу, что кто-нибудь из хороших людей сходит с служебного поприща, как бы происходила какая-нибудь утрата в моем собственном благосостоянии. По крайней мере, уже если оставлять это место, так разве с тем только, чтобы променять его на попечителя того же университета. Важнейшая государственная часть все-таки есть воспитанье юношества. А потому на значительных местах по министерству просвещения все-таки должны быть те, которые прежде сами были воспитатели и знают опытно то, что другие хотят постигнуть рассужденьем и умствованьями. А впрочем, ты, вероятно, уже все это обсудил и взвесил и знаешь, как следует поступить тебе. Во всяком случае, об этом мне напиши. Письмо адресуй в Неаполь по-прежнему. Я пробуду там до февраля. Обнимаю тебя крепко.
1 Кулиш, т. 2, с. 174—175 (с пропусками); Акад., XIII, № 207.
2 См. письмо Плетнева от 4 апреля 1847 г.
3 Плетнев оставался ректором Петербургского университета до 1861 г.
Гоголь — Плетневу П. А., 20 ноября 1848
[править]Москва. 20 ноябрь.
Здоров ли ты, друг? От Шевырева я получил экземпляр «Одиссеи»[2]. Ее появленье в нынешнее время необыкновенно значительно. Влияние ее на публику еще вдали; весьма может быть, что в пору нынешнего лихорадочного своего состоянья большая часть читающей публики не только ее не разнюхает, но даже и не приметит. Но зато это сущая благодать и подарок всем тем, в душах которых не погасал священный огонь и у которых сердце приуныло от смут и тяжелых явлений современных. Ничего нельзя было придумать для них утешительнее. Как на знак божьей милости к нам должны мы глядеть на это явление, несущее ободренье и освеженье в наши души. О себе покуда могу сказать немного: соображаю, думаю и обдумываю второй том «Мертвых душ». Читаю преимущественно то, где слышится сильней присутствие русского духа. Прежде чем примусь сурьезно за перо, хочу назвучаться русскими звуками и речью. Боюсь нагрешить противу языка. Как ты? Дай о себе словечко. Поклонись всем, кто любит меня и помнит.
Между прочим, просьба. Пошли в Академию художеств по художника Зенькова и, призвавши его к себе, вручи ему пятьдесят рублей ассигнациями на нововыстроенную обитель, для которой они работают иконостас. Деньги запиши на мне.
1 Кулиш, т. 2, с. 207—208 (с пропусками); Акад., XIV, № 65.
2 Первый том «Одиссеи» Гомера в переводе Жуковского вышел осенью 1848 г. (на титульном листе — 1849 г.).
Плетнев П. А. — Гоголю, 30 мая 1849
[править]30 мая, 1849. СПб.
Письмо твое от 21 мая[2] доставили мне только вчера. Очень долго залежалось на почте, не знаю почему. К тому же вчера было воскресенье; и так я не мог послать тебе ответа в тот же день.
Ты угадал, что у меня много было хлопот. Но это бы ничего, если бы я предвидел конец им. А вот беда, что и этого нет. Мать жены моей[3] страдает ревматизмами целый год. Она лишена всякого движения. Сперва лечили ее на дому. Открылось после, что невозможно подать ей всех пособий в частной квартире. И так перевезли ее к церкви Преображения в лечебное заведение принца Ольденбургского. Дочь ее, нынешняя моя жена, так страстно любит мать свою, что подобную привязанность справедливее назвать болезнию сердца. Со времени нашей свадьбы не проходило дня, который бы не проводила она у постели страдалицы. Следовательно, я все это время был в каком-то ненормальном положении. Наконец, после переезда нашего на Спасскую мызу[4], это мое положение стало еще менее нормальным по отдаленности, которую путешественница моя принуждена всякий день уничтожать своими ежедневными поездками к больной. Рассказывают, что в ревматизмах так страдают по десяти лет. Я рискую все это время не видать жены при себе. Но я не сержусь на нее. Меня трогает и умиляет столь нежная дочерняя любовь. Ей нетерпеливо бы хотелось осуществить все прежние мечты, как она располагалась жить подле меня. Но болезнь сердца пока не допускает до того. И вот мы живем в одних ожиданиях. Редкое существо эта женщина в таких летах: ей только 23 года (зовут ее Александра Васильевна). Она столько же миниатюрна, сколько и грациозна. А. О. Смирновой очень понравилась она. Жуковского всего и всего Пушкина помнит она наизусть. До этого дошла она, года три читав их со мною почти ежедневно. Только не воображай в ней чего-нибудь романтически-плаксивого. Это душа крепкая, это ум деятельный и твердый — как у не многих мужчин бывает.
Не позабудь же уведомить меня, как скоро понадобятся тебе деньги по одному из ломбардных билетов.
И я жду Жуковского сюда. Зимою он решительно объявил, что в начале июня прибудет к нам, и один даже, если доктора не позволят ехать жене его.
Плетнев.
1 РВ, 1890, № 11, с. 60 (с пропусками). Печатается по автографу (ИРЛИ).
2 Ошибка Плетнева: данное письмо является ответом на письмо от 24 мая 1849 г. (Акад., XIV, № 96).
3 26 января 1849 г. Плетнев женился второй раз, на княжне А. В. Щетининой, которая была на 33 года моложе его.
4 Спасская мыза — дача около Лесного института, где Плетнев обычно проводил лето.
Гоголь — Плетневу П. А., 6 июня 1849
[править]6 июня, Москва.
Благодарю тебя за письмо и за вести о своем житье-бытье, близком сердцу моему. Очень благодарен также за то, что познакомил меня заочно с Александрой Васильевной. Да не находит на тебя грусть оттого, что ты не всегда с нею. В нынешнее время быть у одра страждущего есть лучшее положение, какое может быть для человека. Тут не приходит в мысли то, что теперь крутит и обольщает головы. Тут молитва, смирение и покорность. Стало быть, все то, что воспитывает душу, блюдет и хранит ее. Начать таким образом жизнь свою надежнее и лучше, нежели днями первых упоений и так называемыми медовыми месяцами, после которых, как после похмелья, смутно просыпается человек, чувствуя, что он спал, а не жил. Я думал было наведаться в Петербург, но приходится отложить эту <поездку>, по крайней мере до осени. Деньги вышли по второму билету, то есть тому, который заключает в себе сумму 650 р. серебром с процентами, какие накопились. Пришли на имя Шевырева.
Передай мой душевный поклон Александре Васильевне и Ольге Петровне и не забывай меня хоть изредка письмами. Обнимаю тебя крепко.
1 Кулиш, т. 2, с. 218 (с пропусками и искажением даты); Акад., XIV, № 105.
Гоголь — Плетневу П. А., 15 декабря 1849
[править]Декабрь 15, Москва.
Мы давно уже не переписывались. И ты замолчал, и я замолчал. Я не писал к тебе отчасти потому, что сам хотел быть в Петербург, а отчасти и потому, что нашло на меня неписательное расположение. Все кругом на меня жалуются, что не пишу. При всем том, мне кажется, виноват не я, но умственная спячка, меня одолевшая. «Мертвые души» тоже тянутся лениво. Может быть, так оно и следует, чтобы им не выходить теперь. Дело в том, что время еще содомное. Люди, доселе не отрезвившиеся от угару, не годятся в читатели, не способны ни к чему художественному и спокойному. Сужу об этом по приему «Одиссеи». Два-три человека обрадовались ей, и то люди уже отходящего века. Никогда не было еще заметно такого умственного бессилия в обществе. Чувство художественное почти умерло. Но ты и сам, без сомнения, свидетель многого. Пожалуста, отправь это письмецо к Гроту[2] и сообщи мне его точный адрес. Передай также мой душевный поклон Балабиным и скажи им, что я всегда о них помню. Затем, обнимая мысленно с тобой вместе всех близких твоему сердцу, остаюсь
Адрес мой: в доме Талызина на Никитском булеваре.
Об «Одиссее» не говорю. Что сказать о ней? Ты, верно, наслаждаешься каждым словом и каждой строчкой. Благословен бог, посылающий нам так много добра посреди зол!
1 Опыт, с. 164—165 (с пропусками); Акад., XIV, № 131.
2 Акад., XIV, № 132.
Плетнев П. А. — Гоголю, 2 мая 1850
[править]2 мая, 1850. Санктпетербург.
Совсем не угадал ты, отчего я давно не пишу к тебе[2]. Просто от уверенности, что ты и без писем моих знаешь главное, что со мною делается. Да и твоя работа такова, что тебе не до развлечений.
Я довольно часто получаю известия от Жуковского. Он располагался лето провести для жены в Остенде, а на зиму для них уже нанят дом в Ревеле. Но когда узнал он из моих писем, что я для жены своей на лето сбираюсь в Гельзингфорс, то ему захотелось и лето провести в Ревеле же, чтобы я вместо Гельзингфорса приехал туда. Я отвечал ему, что не прочь от этого плана[3]. Теперь жду, что он окончательно скажет на это. Жуковский счастливее тебя на работу. У него многое прибавляется в издание полных сочинений его.
Посылаю тебе последний твой бывший в ломбарде капитал 1168 р. и накопившиеся на него проценты 141 р., всего 1309 р. В моем быту никаких перемен не последовало. Из литераторов наших я вижусь только с Тютчевым. Вяземский получил отсрочку еще на полгода[4].
У меня дома все здоровы и тебе кланяются.
Скажи Шевыреву, что он меня позабыл и даже не прислал мне новой своей книги[5].
Обнимаю тебя. До свидания.
1 РВ, 1890, № 11, с. 61. Печатается по автографу (ИРЛИ).
2 Гоголь в письме от второй половины апреля 1850 г. (Акад., XIV, № 162) предположил, что Плетнев «опять за что-нибудь сердит» на него.
3 План этот не осуществился.
4 Имеется в виду продление срока путешествия Вяземского по Востоку.
5 В 1850 г. в Москве отдельным изданием вышли две книги С. П. Шевырева: «Поездка в Кирилло-Белозерский монастырь в 1847 г.» и «Нилосорская пустынь».
Плетнев П. А. — Гоголю, 23 марта 1851
[править]23 марта. 1851. СПб.
Сегодня получил я письмо твое от 25 января[2]. Не понимаю, где оно пролежало эти два месяца. Уж не в твоем ли письменном столе? Удивительная с твоей стороны неаккуратность. Полагая, что мой ответ еще застанет тебя в Одессе[3], я решился написать к тебе поскорее.
Если бы ты действительно переменил свой маршрут — это было бы хорошо во всех отношениях[4]. Что за жизнь на востоке для автора Чичикова? Ему надобно не выезжать из России. Недуги твои, надеюсь, легко поправятся, как скоро ты решишься вести регулярную жизнь. В путешествиях что за регулярность? Ни покоя, ни пищи, ни сна, ни удовлетворения привычек и любимых фантазий. Во всем зависимость бог знает от кого и от чего.
Меня восстановило не обливание водою, как ты полагаешь, а отстранение неудобств и излишеств, которые всех нас губят. Вода мне служит только способом сохранения тела в приятной свежести и чистоте.
Смирнова рассказывала мне, как ты читал с нею вторую часть «Мертвых душ». Она в восхищении от нее. Со мною ты и речи не заведешь о том, сколько и как у тебя идет литературная работа. Правда, и сам я не охотник до времени толковать о том, что делаю. Все же не лишнее было бы с твоей стороны упомянуть о том, чем ты озабочен или обрадован. Не так жили со мною отшедшие друзья наши, о которых так мило говоришь ты в последнем письме ко мне[5]. У них, правда, не было по целому свету столько других друзей, как у тебя. Это одно объясняет мне особенность отношений твоих ко мне и несколько успокаивает меня. Тогда кружок наш был маленький, но так крепко сомкнутый, что ни одна чуждая нам фигура не могла втесниться к нам и разделить кого-нибудь из нас от другого. Невозвратное время! Ты худо его помнишь, потому что поздно пристал к нам. Смешно мне, что ты свои лета равняешь с моими[6]. Куда же тебе соваться тут? Ведь ты перед нами молокосос!
Жуковский приедет, вероятно, в мае и поместит семейство свое в Дерпте либо в Ревеле. Сам он только в августе отправится в Москву на празднование 25-летия государева[7]. До той поры мы непременно свидимся с ним, т. е. или он ко мне приедет в Петербург, либо я приеду к нему в Лифляндию. Вяземский летом будет жить в одном краю со мною за Лесным институтом, где он завел собственную дачу. Смирнова здесь не останется. Муж ее сменен с калужского губернаторства и причислен просто к министерству внутренних дел. Итак, они, вероятно, уедут на лето в свою подмосковную.
Я все ждал, что скажешь ты мне насчет замечаний неизвестной особы, по вызову твоему приславшей их ко мне: не забудь, что при втором издании первой части «Мертвых душ» ты всех просил доставлять подобные замечания ко мне или к Шевыреву. А теперь ты даже и не отвечаешь мне на этот пункт. Что же это значит? Вообще твои письма так коротки и неудовлетворительны, что можно подумать, будто ты пишешь против воли.
На другое письмо твое, присланное с Мурзакевичем, я потому не отвечал, что ждал отзыва на свое первое. Пожалуста, поклонись Мурзакевичу, Зеленецкому, Саржинскому и всем, кто в Одессе меня вспомнит.
Жена моя, дочь и зять мой[8] тебя благодарят за память о них и кланяются тебе. Обнимаю тебя мысленно и молю бога, чтоб он даровал тебе здоровье и веселость. Неизменно твой
1 РВ, 1890, № 11, с. 64-66. Печатается по автографу (ИРЛИ).
2 Акад., XIV, № 210.
3 Гоголь уехал из Одессы 27 марта.
4 25 января Гоголь писал Плетневу: «Приезд Жуковского в Москву, может быть, несколько изменит мой маршрут, и вместо весны придется, может, быть в Петербурге осенью» (Акад., XIV, № 210). Однако в Петербург Гоголь больше не попал.
5 25 января Гоголь писал Плетневу: «А мне хочется очень с тобой, по старине, запершись в кабинете, в виду книжных полок, на которых стоят друзья наши, уже ныне отшедшие, потолковать и почитать, вспомнив старину» (Акад., XIV, № 210).
6 В это время Плетневу было 58 лет, а Гоголю — 42.
7 25-летия восшествия на престол Николая I. Болезнь не позволила Жуковскому приехать в Россию.
8 А. Б. Лакиер — муж дочери Плетнева.
Гоголь — Плетневу П. А., 15 июля 1851
[править]Москва, 15 июля.
Пишу к тебе из Москвы, усталый, изнемогший от жару и пыли. Поспешил сюда с тем, чтобы заняться делами по части приготовленья к печати «Мертвых душ» второго тома[2], и до того изнемог, что едва в силах водить пером, чтобы написать несколько строчек записки, а не то что поправлять или даже переписать то, что нужно переписать. Гораздо лучше просидеть было лето дома и не торопиться, но желанье повидаться с тобой и с Жуковским было причиной тоже моего нетерпенья. А между тем здесь цензура из рук вон. Ее действия до того загадочны, что поневоле начнешь предполагать ее в каком-то злоумышлении и заговоре против тех самых положений и того самого направления, которые она будто бы (по словам ее) признает. Ради бога, пожертвуй своим экземпляром сочинений моих и устрой так, чтобы он был подписан в Петербурге. Здешние бабы цензора отказываются даже и от напечатанных книг, особливо если они цензурованы петербургским цензором. А второе издание моих сочинений нужно уже и потому, что книгопродавцы делают разные мерзости с покупщиками, требуют по сту рублей за экземпляр и распускают под рукой вести, что теперь все запрещено. В случае если и в Петербурге какие-нибудь придирки насчет, может, каких-нибудь фраз, то Смирнова мне сказала, что велик<ая> княгиня Марья Николаевна просила ее сказать мне, чтобы в случае чего обратиться прямо к ней. Это она говорила о втором томе «Мертвых душ». Нельзя ли этим воспользоваться и при 2 издании сочинений? Прежде хотел было вместить некоторые прибавления и перемены, но теперь не хочу: пусть все остается в том виде, как было в 1 издании. Еще пойдет новая возня с цензорами. Бог с ними! Писал бы еще кое о чем, но в силу вожу пером. Весь расклеился. Передай душевный поклон мой достойной твоей супруге, о которой кое-что слышал от Смирновой. Балабиным, если увидишь, также мой душевный поклон. Получил пересланное тобой описание филармонического быта в большом свете, по поводу «Мертвых душ». Две страницы пробежал: правописанье не уважается и грамматика плоха, но есть, показалось мне, наблюдательность и жизнь[3]. Ради бога, передай, что знаешь о Жуковском, да и о себе также. Письма адресуй по-прежнему на имя Шевырева.
Правда ли, что кн. Вяземский в сильной хандре?
1 Опыт, с. 185—186 (с пропусками); Акад., XIV, № 230.
2 Второй том «Мертвых душ», который должен был войти в состав готовящегося второго издания сочинений Гоголя, был сожжен им в ночь с 11 на 12 февраля 1852 г.
3 В предисловии ко второму изданию «Мертвых душ» и в «Выбранных местах…», в статье "Четыре письма разным лицам по поводу «Мертвых душ», Гоголь призывал читателей присылать ему отзывы на «Мертвые души» и описания тех сфер жизни, которые им хорошо известны: «По поводу „Мертвых душ“ могла бы написаться всей толпой читателей другая книга, несравненно любопытнейшая „Мертвых душ“, которая могла бы научить не только меня, но и самих читателей, потому что — нечего таить греха: все мы очень плохо знаем Россию» (Акад., VIII, с. 287). Письма читателей поступали на имя Плетнева и Шевырева. Очевидно, здесь речь идет об одном из таких писем.
Плетнев П. А. — Гоголю, 23 июля 1851
[править]23 июля, 1851. СПб.
Вчера получил я письмо твое, любезный друг Николай Васильевич, от 15 июля из Москвы — и спешу отвечать тебе. Ты совсем ошибаешься, воображая, что здешние цензора благоразумнее московских: совсем напротив. Доказательством одно уж то, что здесь ничего не пропустили в печать из новых сочинений Жуковского[2], хоть каждая строчка его дышит религиозностью, нравственностью и вдохновением. Князь Щербатов, исправлявший прежде должность попечителя в Москве, а недавно и здесь бывший в той же должности (след<овательно>, председательствовавший в обоих комитетах цензуры), говорил мне, что никакого нет сравнения между нашими цензорами и московскими: последние хоть строги, но понимают, чем занимаются, а здешние — просто идиоты. Итак, ни прежних, ни новых сочинений твоих и думать не надобно сюда переносить: оканчивай все там. Во-1-х, генерал Назимов, если ты явишься к нему и объяснишь, в чем твоя просьба, непременно сам вызовется быть твоим цензором: это он сделал с Островским и готов делать со всеми, у кого только заметил талант. Во-2-х, после 18 августа весь двор прибудет в Москву, где государь всегда бывает необыкновенно милостив. В крайности, ты можешь подать прошение, чтобы, подобно тому, как было с Жуковским, высочайше повелено было все, тобою уже напечатанное прежде, выпустить ныне снова в свет без малейших перемен, а о 2-м томе «Мертвых душ» Назимов решится сам войти с представлением к государю, если бы это понадобилось. Великая же княгиня Мария Николаевна теперь за границею. Но Смирнова с своей стороны и без ее высочества придумает средство, как помочь тебе, если это будет нужно.
Вчера кн. Вяземский сюда возвратился из Ревеля, где он провел 4 недели. У него действительно есть признаки ипохондрии, происшедшей от расстройства нервов. Теперь он думает проситься, чтобы ему дали отпуск куда-нибудь подалее. Не знаю, не пустится ли он в Брюссель к сыну. Кн. Вяземский передал мне слух, который принял от кого-то недавно, будто Жуковский снова нездоров и покамест не может предпринять путешествия в Россию. Это меня очень печалит, если только справедливо.
Прощай покамест, до свидания. Моя жена и дочь тебе кланяются. Ольга и муж ее у нас живут, с нами на даче.
1 РВ, 1890, № 11, с. 66-68. Печатается по автографу (ИРЛИ).
2 После революционных событий в Европе в 1848 г. цензурные условия в России ужесточились. Ряд затруднений возник при прохождении через цензуру сочинений Жуковского; в числе не пропущенных произведений были и «Письма к Гоголю» («О смерти», «О молитве», «Слова поэта — дела поэта») — о них см. в преамбуле к переписке Гоголя с Жуковскими.
Список условных сокращений, принятых в комментариях
[править]Акад. — Гоголь Н. В. Полн. собр. соч., т. I—XIV. М., Изд-во АН СССР, 1937—1952.
Аксаков — Аксаков С. Т. История моего знакомства с Гоголем. М., Изд-во АН СССР, 1960.
Анненков — Анненков П. В. Материалы для биографии А. С. Пушкина. М., Современник, 1984.
Анненков. Лит. восп. — Анненков П. В. Литературные воспоминания. М., Художественная литература, 1983.
Барсуков — Барсуков Н. П. Жизнь и труды М. П. Погодина, кн. 1-22. СПб., 1888—1910.
Бел. — Белинский В. Г. Полн. собр. соч., т. 1-13. М., Изд-во АН СССР, 1953—1959.
БдЧ — «Библиотека для чтения».
БЗ — «Библиографические записки».
ВЕ — «Вестник Европы».
Временник — Временник Пушкинского Дома. 1913—1914. СПб., 1913—1914.
Герцен — Герцен А. И. Собр. соч. в 30-ти томах, т. 1-30. М., Изд-во АН СССР, 1954—1966.
Гиппиус — Гиппиус Василий. Литературное общение Гоголя с Пушкиным. — Учен. зап. Пермского ун-та. Вып. 2. Пермь, 1931.
Г. в восп. — Гоголь в воспоминаниях современников. Гослитиздат, 1952.
Г. в письмах — Н. В. Гоголь в письмах и воспоминаниях. Составил Василий Гиппиус. М., 1931.
Г. Мат. и иссл. — Н. В. Гоголь. Материалы и исследования, т. 1-2. М. — Л., Изд-во АН СССР, 1936.
ГБЛ — Государственная библиотека им. В. И. Ленина. Рукописный отдел.
ГПБ — Государственная Публичная библиотека им. М. Е. Салтыкова-Щедрина. Рукописный отдел.
ЖМНП — «Журнал министерства народного просвещения».
Зуммер — Зуммер В. М. Неизданные письма Ал. Иванова к Гоголю. — Известия Азербайджанского гос. ун-та им. В. И. Ленина. Общественные науки, т. 4-5. Баку, 1925.
Иванов — Александр Андреевич Иванов. Его жизнь и переписка. 1806—1858 гг. Издал Михаил Боткин. СПб., 1880.
Известия ин-та Безбородко — Известия историко-филологического института кн. Безбородко в Нежине. Нежин, 1895.
Известия ОРЯС — Известия Отделения русского языка и словесности Академии наук.
ИРЛИ — Институт русской литературы (Пушкинский Дом) АН СССР.
Кулиш — Кулиш П. А. Записки о жизни Николая Васильевича Гоголя, составленные из воспоминаний его друзей и знакомых и из его собственных писем, т. 1-2. СПб., 1856.
Лит. прибавл. к РИн — Литературные прибавления к «Русскому инвалиду».
ЛН — «Литературное наследство», т. 58. М., Изд-во АН СССР, 1952.
Макогоненко — Макогоненко Г. П. Гоголь и Пушкин. Л., Советский писатель, 1985.
Манн — Манн Ю. В. В поисках живой души. «Мертвые души»: писатель — критика — читатель. М., Книга, 1984.
Машковцев — Машковцев Н. Г. Гоголь в кругу русских художников. Очерки. М., 1955.
М — «Москвитянин».
МН — «Московский наблюдатель».
МТ — «Московский телеграф».
ОЗ — «Отечественные записки».
Опыт — Опыт биографии Н. В. Гоголя, со включением сорока его писем. Сочинение Николая М. <П. А. Кулиша>. СПб., 1854.
Отчет… за… — Отчет императорской Публичной библиотеки за 1892 г., за 1893 г. СПб., 1895—1896.
Петрунина, Фридлендер — Петрунина Н. Н., Фридлендер Г. М. Пушкин и Гоголь в 1831—1836 годах. — Пушкин. Исследования и материалы, т. 6. Л., Наука, 1969.
ПЗ — «Полярная звезда на 1855 год», кн. I. Лондон, 1858.
Письма — Письма Н. В. Гоголя. Ред. В. И. Шенрока. Т. 1-4. СПб., 1901.
Пушкин — Пушкин А. С. Полн. собр. соч., т. 1-17. М. — Л., Изд-во АН СССР, 1937—1959.
РА — «Русский архив».
РВ — «Русский вестник».
РЖ — «Русская жизнь».
РЛ — «Русская литература».
РМ — «Русская мысль».
РС — «Русская старина».
РСл — «Русское слово».
С — «Современник».
Сочинения — Сочинения Н. В. Гоголя. Изд. 10-е, т. 1-5. М., 1889, т. 6. М. — СПб., 1896, т. 7. СПб., 1896.
Сочинения и письма — Сочинения и письма Н. В. Гоголя. Издание П. А. Кулиша, т. 1-7. СПб., 1857.
СПч — «Северная пчела».
Т — «Телескоп».
ЦГАЛИ — Центральный государственный архив литературы и искусства.
Шенрок — Шенрок В. И. Материалы для биографии Гоголя, т. 1-4. М., 1892—1897.
Щепкин — Михаил Семенович Щепкин. Жизнь и творчество, т. 1-2. М., Искусство, 1984.
Языков — Языков Н. М. Сочинения. Л., Художественная литература, 1982.