Перейти к содержанию

Песни прекрасного мальчика (Розанов)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Песни прекрасного мальчика
автор Василий Васильевич Розанов
Опубл.: 1914. Источник: az.lib.ru • Сборник стихотворений И. И. Иванова. Издание кружка товарищей. СПб., 1913 г. Склад изданий кн. магазина «Наша Польза», Б. Сампсониевский.

В. В. Розанов[править]

Песни прекрасного мальчика[править]

Сборник стихотворений И. И. Иванова. Издание кружка товарищей. СПб., 1913 г. Склад изданий кн. магазина «Наша Польза», Б. Сампсониевский.

Есть предметы и явления, о которых столько наговорено людьми, чуждыми этих явлений и предметов, что как-то страшно подойти к ним, коснуться их. — «Э, пусть договаривают те, которые уже столько наговорили…» — думаешь про себя и бережно обходишь стороною… Как ни страшно выговорить, к этим заношенным, засаленным темам принадлежит смерть, — и, еще страшнее, самоубийство!.. Да! Да! Не пощадило наше лютое время и загробных тайн: подходит «общественный шулер» к гробу мальчика, девочки и, расталкивая всех плечом, расталкивая родных, расталкивая испуганных товарищей детства его, — начинает произносить «общественную речь» о том, что «этот подававший надежды юноша умер, собственно, оттого, что у кормила власти стоит вовсе не тот министр», которого давно рекомендовал этот шулер. Подобных бесстыдных речей мы слышали много. Подобные бесстыдные речи раздаются при каждой почти молодой насильственной кончине… И ни одного слова собственно о нем. «Использовал момент» общественный деятель; воткнул булавку министру — и отошел в сторонку…

Лютое время.

Итак, с большою осторожностью и принеся всякие извинения перед читателем, я все-таки позволю себе говорить о самоубийстве и самоубийце… Мальчика старших классов гимназии я не видал лично, но так много слышал и знаю от его товарищей по училищу, а также и «стороною», что все равно — как бы знаю его лично. Он был в школе совместного обучения обоих полов, и вот его одноклассники и одноклассницы собрали кое-какие деньжонки и издали тетрадку его стихов в зеленоватой обложке с нелепыми цветами… И непременно надо сохранить эту книжку в этой обложке: до того выразилась в ней вся гимназическая наивность неумелых ручонок и неопытных умов, трудившихся около памяти товарища. Мальчика очень любили в школе; не преувеличивая можно сказать, что любили нежно. Учился он так себе. Родители его, люди скорее бедные, но очень заботливые, перевели его в школу более низшего и грубого, практического типа, но не по грубости к нему, а чтобы дать ему необходимый в его состоянии и положении урок, что он живет и рожден для труда. Мать и вотчим — и особенно последний — с чрезвычайной заботой относились к его воспитанию, так как он был в семье один. И вот вскоре по переводе в другую школу он и покончил с собой. В школе, которую он оставил, все были поражены его смертью, — и ученики и ученицы этой-то школы и издали на свои средства «Сборник стихотворений И. И. Иванова. Издание кружка товарищей. СПб., 1913»…

Вот как рассказывают о нем и судьбе его издатели и вместе школьные его товарищи, — в предисловии к сборнику стихов:

«Осенью 1912 года, не прожив и двух десятков лет, застрелился автор этой книги. Почему?.. Вследствие ли какого-нибудь потрясения, непоправимых ошибок или, просто, запутавшись в тяжелых обстоятельствах и не чувствуя в себе силы для выхода из них?.. Нет, ничего этого не было. Жизнь его протекала без внезапных перемен. Но смотрел он на нее через какие-то невеселые стекла. В одном из его последних стихотворений есть грустное признание, начинающееся словами:

Я давно прохожу между смутных и странных селений,

Между бледных людей, заклейменных тревогою дня,

И повсюду толпа утомленных и страждущих теней

Злым кошмаром преследует с тайным укором меня.

В этом уже слышится что-то больное. Есть ли где-нибудь такой мир? Нет. В жизни перемешано все, — радость и печаль; но только его измученная долгой, непосильной борьбой душа, в которой, по выражению самого автора, были „потушены все огни“ (прочтите стихотворение „Моя душа“), — в которой не было больше света, — перестала воспринимать этот свет и кругом себя и увидела в жизни то, что таила в себе. Автор долго боролся с этим миром („Я от них уходил. Я бродил над рекой за туманами“, — говорит он дальше), боролся, — пока не увидел, что все усилия напрасны, оттого, что он сам родился в этих смутных селеньях, сам принадлежит к этому непонятному нам, странному миру. Тогда-то он, должно быть, и решил уйти из него, уйти совсем.

Этому решению предшествовала длинная, мучительная борьба между смертью и инстинктивным стремлением жить. В этой борьбе силы приливали и отливали: бывали просветы, трепетные ожидания кого-то, чего-то, мечты… Потом — опять провалы в какую-то безнадежность, пустоту… Мелькал образ смерти, примиряющий, успокаивающий своим нестраданием, редко — страшный и мучительный… Проходило и это, и наступали моменты светлой грусти, неясного томления… И так всегда — вечные колебания и чередования. На это ушло много сил.

Но в минуты этих провалов и просветов открывались глубины, незримые при спокойном, ровном течении жизни.

И, читая его стихи, невольно задаешь себе вопрос: откуда он знает, что зло так же влечет и манит, как и добро (стих. „Старуха“)? Откуда он знает, что тайна вселенной, тайна нашей жизни и нас самих, не будет открыта нам по нашей молитве, не постигается исканиями нашей мысли, а „силой светящейся прочтется сама“ (стих. „Загадка“)? Это знают старики, заканчивающие свой земной путь, а не юноши.

Бороться всегда трудно, но бороться в одиночестве — труднее в бесконечное число раз, а автор часто упоминает об нем. Его одиночество меняло характер в зависимости от минуты. Порой оно превращалось в нежное томление, в ожидание кого-то:

Быть может, и придет далекая подруга,

И, тихо наклонясь к немым моим устам,

Заставит позабыть, что воет злая вьюга.

Но, должно быть, тяжелым камнем ложилось оно ему на душу в минуту усталости и изнемогания, — и тогда-то, должно быть, мир показался ему мертвой и страшной пустыней, где вихри, и зной, и пески. Что отделяло его так резко от людей, — что заставляло его, со всеми творческими силами, со всей своей мучительной борьбой, — замкнуться в себе? Быть может, что он везде и всегда был полон тревожными, тяжелыми думами и переживаниями, и что же?., в душе его не нашлось достаточно сил, в душе своей он увидел ту же пустыню, что и кругом. Прочтите стихотворение „Свет вечерний“.

В заключение еще хочется сказать, что в этой трудной борьбе стихи автора постоянно очищались от всего фальшивого, неискреннего. Для поз не было ни места, ни сил, — да и незачем они были, и, перелистывая этот сборник, порой удивляешься той простоте и искренности, которой так мало в современной поэзии».

О бедном погибшем мальчике можно сказать, что он был счастлив в товариществе. Товарищи и подруги по гимназии не только полюбовались на тетрадку найденных его стихов, не только «потолковали и забыли», но приложили немалое старание, которое, конечно, им было трудно (неопытность), — напечатать их и, наконец, в приведенных строках сделать прелестную оценку ума, души и самых стихов… Читая эти строки, множество русских с удовольствием заметит, как чиста душа в нашем юношестве, — почти отрочестве; и, в сущности, как было бы интересно и взрослым войти в мир общения с этими своими неизломанными, простыми детьми, которые уже чутким отроческим ухом слушают «тайны вечности и гроба», о которых говорит Пушкин.

Перечитав стихи, я думаю, что в самом деле мальчик родился поэтом, — без преувеличения и без прикрасы. И может быть, в этом-то и лежит источник его смерти. Он умер «не почему-то», а потому, что был поэт, и его задавили, а отчасти его и истомили образы, мечты, грезы, вечное преображение реального мира в мир идеальный, с чем всем он по неопытности не сумел справиться. Просто, он слишком рано и слишком быстро вырос, и «перепроизводство души» (простите грубый термин) задавило хрупкое, неотвердевшее тело… Крылья большие, как у взрослой птицы, у настоящего поэта, — а шейка тоненькая, ноги слабые, сердце детское и в нем детский опыт: крылья взмахнули сильным, мужским взмахом — и мальчик погиб, разбился, разорвался на части, не крепко сшитые или еще не окрепшие. Вот судьба. В сущности, то пятистишие, которым начинается книжка, выражает всю ее, выражает самую душу действительно прекрасного безвременно погибшего мальчика:

Как прозрачны те березы,

В них сквозят ночные грезы.

В этих листьях пожелтевших

Видны тени облетевших

Недоконченных мечтаний.

Что это? Мальчик идет парком. Парк как парк, береза как береза. Сто раз проходишь по нему усталый (я знаю этот парк, — о котором он говорит) и ничего не думаешь. Да. Но мальчик переживает детскую мифологию; точнее, мальчик сам выдумал мифологию; мальчик — действительный поэт, и те группы дерев, которые нам, прозаикам, кажутся только деревами, — для него одушевлены, преображены, наполнены звуками и смыслом.

Вот еще из мира этих преображений:

Бледные нити далекой луны

Ночью неслышно ко мне подползают,

Ночью рождают мне чудные сны,

Новые чувства во мне пробуждают.

Слышу, — неслышно струится поток

Сильного, странного, бледного света.

Чувствую, льется душистый с них ток,

С нитей ползущих ночного завета…

Долго в лугах я хожу… До зари…

Отзвукам ночи всю ночь я внимаю,

Вместе со мною блуждают огни.

После скрываются нити-лучи,

После и я засыпаю.

Все стихотворения Иванова запечатлены глубоко личным характером, — и среди них почти нет общих тем, «общих красот», общих звуков.

Они не бросаются в глаза, и между ними нет таких, которые сразу бы отпечатлелись в уме незабываемою картиною или вечно повторяющимся звуком. Но нет такого, которое не «заняло бы вас чем-то»… Вы непременно вторично перечтете его, — и вот при вторичном и более внимательном прочитываньи вы почти всегда поразитесь необыкновенно красивым образом, верною и глубокою мыслью, — или чувством, сказавшимся прекрасно и сильно.

Одно настроение господствует в них — постоянной грусти, ухождения в одиночество и, чем далее, тем более, — чувства приближающейся смерти. В прекрасной «Лебединой песни» он оставляет портрет свой, — не думая о том, — и, в сущности, предсказывает свою судьбу:

Над печальным озером, над немыми скалами

Лебедь машет медленно крыльями усталыми.

Жизнь его отравлена вечною тревогою,

Скучными заботами и землей убогою.

Грустно стало лебедю с правдами немилыми.

Для полета смертного он собрался с силами.

Вслед ему заплакали ветры прибережные,

Камыши, и верески, и кувшинки нежные.

Высоко над озером, над немыми скалами,

Широко раскинувши крыльями усталыми,

Песню запевает он чудную, единую,

Первую — последнюю песню лебединую…

И, упившись досыта сладостными звуками,

Дрогнет он, охваченный неземными муками.

И, допев медлительно песню похоронную,

Канет мертвым лебедем в озеро бездонное.

Я почти испугался, прочтя неоконченное, недоработанное стихотворение, под заглавием «Старуха»:

Есть седая старуха,

Безобразием своим она влечет

И издали кажется прекрасной,

А вблизи — темной и ужасной

И ко всему людскому глуха.

Людей она зовет.

Стонам, страданиям их не внемлет,

Но люди к ней идут.

Всех она приемлет —

— Все они пропадут!

К ней идет богач

И влачится бедняк,

Хоть и зная, что за ней царит мрак и плач

И что человек перед нею почти червяк!

Они идут, падают, ползут…

Все они пропадут!

Мать к ней ведет дочь…

К ней от отца сын уходит —

Все скроет и снесет ночь!

А старуха стережет и бродит

И к жертвам тянется, ползет:

«Не бойся, все ночь скроет и снесет»…

И люди верят и идут…

И . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Все они пропадут!..

Я сохраняю все многоточия и не выпустил ни одного слова. Стихотворение это — почти только тема! Но как страшно и тяжело она сказалась. Как серьезно! Это мысль мальчика о пороке, — пороке, коего почти только имя он знает, и — самые общие, неколоритные контуры. Какой испуг — «Все они пропадут»; и как выразительно и глубоко: «Все скроет и снесет ночь»… Да: «на что бы ни взглянули глаза», — делается потому именно, что есть всеукрывающая ночь и что никогда ничей, ни даже свой собственный глаз, не увидит. В свои 17 лет мальчик написал строки, столь же страшные, как Senilia (по надписанию автора на манускрипте) Тургенева («Стихотворения в прозе» — переделка заглавия М. М. Стасюлевичем).

Но воображение мальчика везде чисто, и ни одна строка не оскорбит вкуса читателя. Мир представляется ему далеким, чужим и страшным. Во многих стихотворениях говорится о «загадке мира», — с порывами разгадать эту загадку. Но мысль отходит в сторону перед образами, которые собственно наполняют все его существо, — нельзя не сказать — перегруженное существо, усталое существо, подавленное собственною фантазиею.

Как погаснут огни одинокие и наступит угрюмая ночь,

Появляется бледная Девочка, моя милая дочь,

Обнимает ручонкой воздушною утомленное солнцем чело,

От ее поцелуев таинственных мне бывает светло.

Шелковисто волнуется-катится ее локонов светящий ряд,

Но тоской безысходной туманится ее любящий глаз.

Ее нежный, безоблачный плачется и туманится взор,

И в душе моей вечно тоскующей оставляет узор…

До зари, до зари… С рассветанием исчезает куда-то она…

Умирает так стонущий колокол, умолкает струна…

Да, с зарей одиноким я делаюсь и в безумье полдневных лучей

Расплетаю узоры неясные и — звеню как ручей.

И все жду, и все жду я полуночи, чтобы снова, — о, снова проник

Мне на сердце тоскующий, любящий моей Девочки лик.

«Девочка» — везде с большой буквы. Кто это? Конкретно и насколько возможно — это подруга по школьной скамье; но мальчик совершенно закружился, все у него превращается в мифологию, и, в сущности, — «Девочка» есть богиня ранних греков, нимфа речная, нимфа гор или долин, дриада кельтов, полубожество, получеловек. Для него же, отнюдь нигде не перепевающего чужих напевов и не берущего чужих тем, это — «Девочка, посетительница между вечерней и утреннею зарею». Замечательно, что он роднит ее себе не как невесту (ожидалось бы и бывает обыкновенно), а — как дочь.

Форма стихотворения очень несовершенна, хотя она нигде не аляповата, не безвкусна, не скучна и томительна. Она просто недоделана. Он никогда и не предназначал ни этих, ни других стихов к печати; его стихи — его дневник, его заметки. Это — чисто личное и ежедневное: но по темам, по занятости души и строю души мы судим и вправе судить, что умер поэт. Вот это, например, совсем запись из дневника:

Ржавых камней гнев безмолвный. Зыбь стальной воды.

Ночью бились злые волны. На песке следы.

Это я ходил усталый тяжко по песку

И молил, рыдая, скалы — разогнать тоску.

Несколько последних стихотворений посвящено смерти. Странно сказать — «посвящено»… Что же ей «посвящать»? Возможно ли? Нет, это стихи просто касаются смерти. Вот один из 4—5:

В серый день хорошо умереть.

В серый день ничего мне не жаль,

Но в бесцветном больнее печаль

И больнее рыдать и болеть.

Оттого я хочу умереть

В серый день.

Серой чайкой я вдаль полечу,

Задевая туманы крылом,

Вспоминая о горе былом,

В серый день, умирая, хочу

Верить в то, что я вдаль полечу.

И в последнем рыданье земле

Я отдам мой последний привет.

Жизнь мне крикнет последнее «нет»,

Но уж скроюсь я в сумрачной мгле,

И не станет меня на земле

В серый день.

Той же теме посвящено еще несколько стихотворений.

Я видел смерть вдали. Она прошла безликой.

Так хорошо мне стало умереть.

Поверил я, что дверь сокрытости великой

Она мне даст узреть и отпереть.

Я видел — ключ разгадки сокровенной

Она несла в недвижимой руке.

То мать идет разгадности всех тайн вселенной,

Подумал я… но был я вдалеке.

Стихотворение так и называется — «Вдали». С ним рядом другое «Вблизи».

Я видел смерть вблизи. Из судорог и боли

Был выткан ледяной ее хитон.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Она прошла жестоко, сильно, но бесстрастно

Она прошла, не подымая век.

В ее стальной деснице холодно и властно,

Во всем величье сжат был человек.

Жизнь хрупнула. Человек умер. И, может быть, немного не хватало, чтобы он жил и цвел? Кто знает, может быть, ему просто не хватало такой прозаической вещи, как хоть знакомства с поэтом, добрым, простым, тоже погруженным в «сны», но который при более зрелых годах помог бы гимназисту VI—VII класса выбраться из запутанности воображения и обманов или самообманов действительности.

Впервые опубликовано: Новое Время. 25 июля. № 13781.