Приваловские миллионы (Мамин-Сибиряк)/Часть 2

Материал из Викитеки — свободной библиотеки

I[править]

Неопределенное положение дел оставляло в руках Хионии Алексеевны слишком много свободного времени, которое теперь все целиком и посвящалось Агриппине Филипьевне, этому неизменному старому другу. В роскошном будуаре Веревкиной, а чаше в ее не менее роскошной спальне теперь происходили самые оживленные разговоры, делались удивительно смелые предположения и выстраивались поистине грандиозные планы. Эти две дамы теперь находились в положении тех опытных полководцев, которые накануне битвы делают ряд самых секретных совещаний. Они спорили, горячились, даже выходили из себя, но всегда мирились на одной мысли, что все мужчины положительнейшие дураки, которые, как все неизлечимо поврежденные, были глубоко убеждены в своем уме.

— Ах, если бы вы только видели, Агриппина Филипьевна! — закатывая глаза, шептала Хиония Алексеевна. — Ведь всему же на свете бывают границы… Мне просто гадко смотреть на все, что делается у Бахаревых! Эта Nadine с первого раза вешается на шею Привалову… А старики? Вы бы только посмотрели, как они ухаживают за Приваловым… Куда вся гордость девалась! Василий Назарыч готов для женишка в мелочную лавочку за папиросами бегать. Ей-богу!.. А какие мне Марья Степановна грязные предложения делала… Да разве я соглашусь присматривать да подслушивать за жильцом?!

— Однако вы не ошиблись, кажется, что взяли его на квартиру, — многозначительно говорила Агриппина Филипьевна.

— Не ошиблась?! А вы спросите меня, Агриппина Филипьевна, чего это стоит! Да… Я сначала долго отказывалась, но эта Марья Степановна так пристала ко мне, так пристала, понимаете, с ножом к горлу: «Пожалуйста, Хиония Алексеевна! Душечка, Хиония Алексеевна… Мы будем уж спокойны, если Привалов будет жить у вас». Ведь знаете мой проклятый характер: никак не могла отказать. Теперь и надела себе петлю на шею… Расходы, хлопоты, беспокойство, а там еще что будет?..

— Так вы говорите, что Привалов не будет пользоваться вниманием женщин? — задумчиво спрашивала Агриппина Филипьевна уже во второй раз.

— Решительно не будет, потому что в нем этого… как вам сказать… между нами говоря… нет именно той смелости, которая нравится женщинам. Ведь в известных отношениях все зависит от уменья схватить удобный момент, воспользоваться минутой, а у Привалова… Я сомневаюсь, чтобы он имел успех…

— У Привалова есть миллионы, — продолжала Агриппина Филипьевна мысль приятельницы.

— Только и есть что одни миллионы…

— Кажется, достаточно.

— Да… Но ведь миллионами не заставишь женщину любить себя… Порыв, страсть — да разве это покупается на деньги? Конечно, все эти Бахаревы и Ляховские будут ухаживать за Приваловым: и Nadine и Sophie, но… Я, право, не знаю, что находят мужчины в этой вертлявой Зосе?.. Ну, скажите мне, ради бога, что в ней такого: маленькая, сухая, вертлявая, белобрысая… Удивляюсь!

Агриппина Филипьевна была несколько другого мнения относительно Зоси Ляховской, хотя и находила ее слишком эксцентричной. Известная степень оригинальности, конечно, идет к женщине и делает ее заманчивой в глазах мужчин, хотя это слишком скользкий путь, на котором нетрудно дойти до смешного.

Несмотря на свои сорок восемь лет, Агриппина Филипьевна была еще очень моложава, прилично полна и обладала самыми аристократическими манерами. В ее наружности было что-то очень внушительное, особенно когда она улыбалась своей покровительственной улыбкой. Светло-русые волосы, неопределенного цвета глаза и свежие полные губы делали ее еще настолько красивой, что никто даже не подумал бы смотреть на нее, как на мать целой дюжины детей. Еще меньше можно было, глядя на эту цветущую мать семейства, заключить о тех превратностях, какими была преисполнена вся ее тревожная жизнь.

Когда-то очень давно Агриппина Филипьевна и Хиония Алексеевна воспитывались в одном московском пансионе, где требовался, во-первых, французский язык, во-вторых, французский язык и, в-третьих, французский язык. Из обруселых рижских немок по происхождению, Агриппина Филипьевна обладала счастливым ровным характером: кажется, это было единственное наследство, полученное ею под родительской кровлей, где оставались еще шесть сестриц и один братец. В пансионе Агриппина Филипьевна и Хиония Алексеевна, выражаясь на пансионском жаргоне, обожали одна другую. Мы уже знаем историю Хионии Алексеевны. Агриппина Филипьевна прямо из пансионского дортуара вышла замуж за Ивана Яковлича Веревкина, который, благодаря отчасти своему дворянскому происхождению, отчасти протекции, подходил под рубрику молодых людей, «подающих блестящие надежды». Но Иван Яковлич так и остался при блестящих надеждах, не сделав никакой карьеры, хотя менял род службы раз десять, Агриппина Филипьевна дарила мужа исправно через каждый год то девочкой, то мальчиком. Таким образом получилась в результате прескверная история: семья росла и увеличивалась, а одними надеждами Ивана Яковлича и французским языком Агриппины Филипьевны не проживешь. Один счастливый случай выручил не только Агриппину, но и весь букет рижских сестриц. Дело в том, что одной из этих сестриц выпало редкое счастье сделаться женой одной дряхлой, но очень важной особы. Как только совершилось это знаменательное событие, то есть как только Гертруда Шпигель сделалась madame Коробьин-Унковской, тотчас же все рижские сестрицы с необыкновенной быстротой пошли в ход, то есть были выданы замуж за разную чиновную мелюзгу. Как раз в это время в Узле открывалось отделение государственного банка, и мужья двух сестриц сразу получили места директоров. Эти сестрицы выписали из Риги остальных четырех, из которых одна вышла за директора гимназии, другая за доктора, третья за механика, а четвертая, не пожелавшая за преклонными летами связывать себя узами Гименея, получила место начальницы узловской женской гимназии. Одним словом, в самом непродолжительном времени сестрицы Шпигель завоевали целый город и начали усиленно плодиться.

Иван Яковлич тоже попал на какое-то место в банк, без определенного названия, зато с солидным окладом. Но и родство с важной особой не помогло осуществлению подаваемых им блестящих надежд. Попав в Узел, он бросил скоро всякую службу и бойко пошел по широкой дорожке карточного игрока. Этот почтенный отец семейства совсем не вмешивался в свои фамильные дела, великодушно предоставив их собственному течению. Дома он почти не жил, потому что вел самую цыганскую жизнь, посещая ярмарки, клубы, игорные притоны и тому подобные злачные места. Впрочем, в трудные минуты своей жизни, в случае крупного проигрыша или какого-нибудь скандала, Иван Яковлич на короткое время являлся у своего семейного очага и довольно терпеливо разыгрывал скромного семьянина и почтенного отца семейства. Он в этил случаях был необыкновенно внимателен к жене, ласкал детей и, улучив удобную минуту, опять исчезал в свою родную стихию. Спрашивается, откуда получались те десять тысяч, которые тратила Агриппина Филипьевна ежегодно? Это был настолько щекотливый и тонкий вопрос, что его обыкновенно обходили молчанием или говорили просто, что Агриппина Филипьевна «живет долгами», то есть что она была так много должна, что кредиторы, под опасением не получить ничего, поддерживали ее существование. Но и этот, несомненно, очень ловкий modus vivendi,[1] мог иметь свой естественный и скорый конец, если бы Агриппина Филипьевна, с одной стороны, не выдала своей старшей дочери за директора узловско-моховского банка Половодова, а с другой — если бы ее первенец как раз к этому времени не сделался одним из лучших адвокатов в Узле. Эти два обстоятельства значительно повысили фонды Агриппины Филипьевны, и она могла со спокойной совестью устраивать по четвергам свои элегантные soirees[2] на которых безусловно господствовал французский язык, обсуждалась каждая выдающаяся новость и испытывали свои силы всякие заезжие артисты и артистки.

Итак, несмотря на то, что жизнь Агриппины Филипьевны была открыта всем четырем ветрам, бурям и непогодам, она произвела на свет целую дюжину маленьких ртов. Эта живая лестница, начинавшаяся с известного уже нам Nicolas, постепенно переходила через разных Andre, Woldemar, Nini и Bebe, пока не обрывалась шестимесячным Вадимом. Дети помещались в каком-то коридоре, перегороженном тонкими ширмочками на несколько отдельных помещений. Эта дворянская поросль имела решительный перевес в мужской линии Два старших мальчика учились в классической гимназии, один — в военной, один в реальном училище и т. д. В недалеком будущем муравейник Агриппины Филипьевны грозил осчастливить благодарное отечество неутомимыми деятелями на самых разнообразных поприщах. Мы уже сказали, что старшая дочь Агриппины Филипьевны была замужем за Половодовым; следующая за нею по летам, Алла, вступила уже в тот цветущий возраст, когда ей неприлично было оставаться в недрах муравейника, и она была переведена в спальню maman, где и жила на правах совсем взрослой барышни. Понятно, что Алла не могла относиться к обитателям муравейника иначе, как только с глубоким презрением. Когда ей случалось проходить по территории муравейника, она целомудренно подбирала свои безукоризненно накрахмаленные юбки и даже зажимала нос.

Nicolas Веревкин получил первые впечатления своего бытия тоже не в завидной обстановке. Но это не помешало ему быть некоторым исключением, даже домашним божком, потому что Агриппина Филипьевна чувствовала непреодолимую слабость к своему первенцу и создала около него что-то вроде культа. Все, что ни делал Nicolas, было верхом совершенства; самая возможность критики отрицалась. Когда Nicolas выбросили из гимназии за крупный скандал, Агриппина Филипьевна и тогда не сказала ему в упрек ни одного слова, а собрала последние крохи и на них отправила своего любимца в Петербург. Nicolas вполне оправдал то доверие, каким пользовался. Он быстро освоился в столице, сдал экзамены за гимназию и взял в университете кандидата прав. Воспоминанием об этом счастливом времени служили Агриппине Филипьевне письма Nicolas, не отличавшиеся особенной полнотой, но неизменно остроумные и всегда беззаботные. Между прочим, у Агриппины Филипьевны хранилось вырезанное из газет объявление, в котором студент, «не стесняющийся расстоянием», предлагал свои услуги по части воспитания юношества. Эти beaux mots[3] несравненного Nicolas заставляли смеяться счастливую мамашу до слез. Нестеснение расстоянием проходило красной нитью через всю жизнь Nicolas, особенно через его адвокатскую деятельность. Агриппина Филипьевна никогда и ничего не требовала от своего божка, кроме того, чтобы этот божок непременно жил под одной с ней кровлей, под ее крылышком.

После Nicolas самой близкой к сердцу Агриппины Филипьевны была, конечно, Алла. Она не была красавицей; лицо у ней было совсем неправильно; но в этой еще формировавшейся, с детскими угловатыми движениями девушке Агриппина Филипьевна чувствовала что-то обещающее и очень оригинальное. Алла уже выработала в себе тот светский такт, который начинается с уменья вовремя выйти из комнаты и заканчивается такими сложными комбинациями, которых не распутать никакому мудрецу. Хиония Алексеевна, конечно, тоже восхищалась Аллой и не упускала случая проговорить:

Elle est tellement innocente
Qu'elle ne connait presque rien.[4]

— Скажите, пожалуйста, что делает ваш братец? — несколько раз спрашивала Хиония Алексеевна.

— Оскар? О, это безнадежно глупый человек и больше ничего, — отвечала Агриппина Филипьевна. — Представьте себе только: человек из Петербурга тащится на Урал, и зачем?.. Как бы вы думали? Приехал удить рыбу. Ну, скажите ради бога, это ли не идиотство?

— Гм… да… Но ведь у Оскара Филипыча, кажется, очень хорошее место в Петербурге?

— Да, благодаря сестре Гертруде получает ни за что тысяч пять, — что же делать? Идиот!.. Наберет с собой моих мальчишек и целые дни удит с ними рыбу.

— Скажите, какой странный характер…

— Да просто глупость, Хиония Алексеевна…

— Мне кажется странным, что появление Оскара Филипыча совпало с приездом Привалова…

— Ах, вы, Хиония Алексеевна, кажется, совсем помешались на своем Привалове… Помилуйте, какое может быть отношение, когда брат просто глуп? Самая обыкновенная история…

Эти разговоры заканчивались иногда стереотипным рассуждением о «гордеце».

— Конечно, он вам зять, — говорила Хиония Алексеевна, откидывая голову назад, — но я всегда скажу про него: Александр Павлыч — гордец… Да, да. Лучше не защищайте его, Агриппина Филипьевна. Я знаю, что он и к вам относится немного критически… Да-с. Что он директор банка и приваловский опекун, так и, господи боже, рукой не достанешь! Ведь не всем же быть директорами и опекунами, Агриппина Филипьевна?

Теперь к этому рассуждению о гордеце пристегивалось такое заключение:

— Хотя Александр Павлыч и зять вам, Агриппина Филипьевна, но я очень рада, что Привалов поубавит ему спеси… Да-с, очень рада. Вы, пожалуйста, не защищайте своего зятька, Агриппина Филипьевна.

— Я и не думаю, Хиония Алексеевна.

— Вот еще Ляховский… Разжился фальшивыми ассигнациями да краденым золотом, и черту не брат! Нет, вот теперь до всех вас доберется Привалов… Да. Он даром что таким выглядит тихоньким и, конечно, не будет иметь успеха у женщин, но Александра Павлыча с Ляховским подтянет. Знаете, я слышала, что этого несчастного мальчика, Тита Привалова, отправили куда-то в Швейцарию и сбросили в пропасть. Как вы думаете, чьих рук это дельце?

Агриппина Филипьевна ничего не находила сказать на этот слишком смелый вопрос, а Хиония Алексеевна отвечала сама:

— Конечно, Ляховский!.. Это ясно, как день. Он на все способен.

— Я не понимаю, какая цель могла быть в таком случае у Ляховского? Nicolas говорил, что в интересе опекунов иметь Тита Привалова налицо, иначе последует раздел наследства, и конец опеке.

— Пустяки, пустяки… Я знаю, что это дело Ляховского, а ваш Nicolas обманывает. Ведь я знаю, mon ange, зачем Nicolas приезжал тогда к Привалову…

— Вы знаете, Хиония Алексеевна, что я никогда не вмешиваюсь в дела Nicolas, — это мой принцип.

— А я все-таки знаю и желаю, чтобы Nicolas хорошенько подобрал к рукам и Привалова и опекунов… Да. Пусть Бахаревы останутся с носом и любуются на свою Nadine, а мы женим Привалова на Алле… Вот увидите. Это только нужно повести дело умненько: tete-a-tete,[5] маленький пикник, что-нибудь вроде нервного припадка… Ведь эти мужчины все дураки: увидали женщину, — и сейчас глаза за корсет. Вот мы…

— Нет, Хиония Алексеевна, позвольте вам заметить, — возражала с достоинством Агриппина Филипьевна, — вы так говорите о моей Алле, будто она какая-нибудь Христова невеста.

— Ах, я пошутила, Агриппина Филипьевна. Но за всем тем я мое дело знаю…

II[править]

Привалов приехал к Веревкину утром. У чистенького подъезда он встретил толпу оборванных мужиков, которые сняли шапки и почтительно дали ему дорогу. Они все время оставались без шапок, пока Привалов дожидался лакея, отворившего парадную дверь.

— А нам бы Миколая Иваныча… — вытягивая вперед шею и неловко дергая плечами, заговорил кривой мужик, когда в дверях показался лакей с большой лысиной на макушке.

— Они дома-с… — почтительно докладывал он, пропуская Привалова на лестницу с бархатным ковром и экзотическими растениями по сторонам. Пропустив гостя, он захлопнул дверь под носом у мужиков. — Прут, сиволапые, прямо в двери, — ворчал он, забегая немного вперед Привалова.

Пока лакей ходил с докладом в кабинет Веревкина, Привалов оставался в роскошной гостиной Агриппины Филипьевны. От нечего делать он рассматривал красивую ореховую мебель, мраморные вазы, красивые драпировки на дверях и окнах, пестрый ковер, лежавший у дивана, концертную рояль у стены, картины, — все было необыкновенно изящно и подобрано с большим вкусом; каждая вещь была поставлена так, что рекомендовала сама себя с самой лучшей стороны и еще служила в то же время необходимым фоном, объяснением и дополнением других вещей. Самый опытный взгляд, вероятно, не открыл бы рокового un question d'argent,[6] который лежал в основании всей этой художественной обстановки. Жалкая ложь была самым искусным образом прикрыта богатой мебелью и мягкими коврами, служившими продолжением любезных улыбок и аристократических манер самой хозяйки.

— Милости просим, пожалуйте… — донесся откуда-то из глубины голос Веревкина, а скоро показалась и его на диво сколоченная фигура, облаченная теперь в какой-то полосатый татарский халат. — Уж вы извините меня, батенька, — комично оправдывался Веревкин, подхватывая Привалова под руку. — Вы застали меня, можно сказать, на самом месте преступления… Дельце одно нужно было кончить, так в халате-то оно свободнее. Как надену проклятый сюртук, — мыслей в голове нет. Я сейчас, Сергей Александрыч… Обождите единую минуточку.

Веревкин поспешно скрылся за низенькой японской ширмочкой, откуда через минуту до Привалова донеслось сначала тяжелое сопенье носом, а потом какое-то забавное фырканье. Можно было подумать, что за ширмочкой возится стадо тюленей или закладывают лошадь. Кабинет Веревкина был обставлен, как всякий адвокатский кабинет: мебель во вкусе трактирной роскоши, голые красавицы на стенах, медвежья шкура у письменного стола, пикантные статуэтки из терракоты на столе и т. д. Некоторое исключение представлял графин водки, поставленный вместе с объедками балыка на круглом столике у самого письменного стола. Рассматривая эту обстановку, Привалов думал о своем последнем разговоре с Васильем Назарычем. К Ляховскому в тот день Привалов, конечно, не поехал, как и в следующий за ним. Ему было слишком тяжело и без того. В течение трех дней у Привалова из головы не выходила одна мысль, мысль о том, что Надя уехала на Шатровские заводы. Ему страшно хотелось самому сейчас же уехать на заводы, но его задержала мысль, что это походило бы на погоню и могло поднять в городе лишние толки. Да и опекунов необходимо было видеть, чтобы явиться к Косте не с пустыми руками. Привалов остановился на Половодове, потому что он был ближе к Веревкину и от него удобно было получить некоторые предварительные сведения, прежде чем ехать к Ляховскому.

— Водку пили? — спрашивал Веревкин, выставляя из-за ширмы свою кудрявую голову. — Вот тут графин стоит… Одолжайтесь. У меня сегодня какая-то жажда…

— Благодарю, — отозвался Привалов.

В это время дверь в кабинет осторожно отворилась, и на пороге показался высокий худой старик лет под пятьдесят; заметив Привалова, старик хотел скрыться, но его остановил голос Веревкина:

— Это ты, папахен?.. Здесь свои… Сергей Александрыч, рекомендую: мой родитель, развинтился плотию, но необыкновенно бодр духом. Вообще, молодец старичина… Водки хочешь, папахен?

— Очень и очень приятно, — немного хриплым голосом проговорил Иван Яковлич, нерешительно пожимая руку Привалова своей длинной, женского склада рукой. — Весь город говорит о вашем приезде, — прибавил Иван Яковлич, продолжая пожимать руку Привалова. — Очень и очень приятно…

Длинная тощая фигура Ивана Яковлича, с согнутой спиной и тонкими ногами, не давала никаких оснований предположить, что Nicolas Веревкин был кость от кости, плоть от плоти именно такой подвижнической фигуры. Небольшая головка была украшена самою почтенною лысиною, точно все волосы на макушке были вылизаны коровой или другим каким животным, обладающим не менее широким и длинным языком; эта оригинальная головка была насажена на длинную жилистую шею с резко выдававшимся кадыком, точно горло было завязано узлом. Неправильный нос, густые брови, выцветшие серые глаза и жиденькие баки придавали физиономии Ивана Яковлича такое выражение, как будто он постоянно к чему-то прислушивался. Одет он был в длинный английского покроя сюртук; на одной руке оставалась не снятой палевая новенькая перчатка. Когда Веревкин показался наконец из-за ширмы в светло-желтой летней паре из чечунчи, Иван Яковлич сделал озабоченное лицо и проговорил с своей неопределенной улыбкой:

— А я было зашел к тебе, Nicolas, по одному делу…

— Опять, видно, продулся?

Иван Яковлич сделал беспокойное движение плечами и покосился в сторону Привалова.

— Не беспокойся, папахен: Сергей Александрыч ведь хорошо знает, что у нас с тобой нет миллионов, — добродушно басил Nicolas, хлопая Ивана Яковлича по спине. — Ну, опять продулся?

— Н… нет, то есть нужно расквитаться с одним карточным долгом… Я думал…

— Ну, папахен, ты как раз попал не в линию; у меня на текущем счету всего один трехрублевый билет… Возьми, пригодится на извозчика.

— Нет, я, собственно, не нуждаюсь, но этот Ломтев пристал с ножом к горлу… На нем иногда точно бес какой поедет, а между тем я ждал за ним гораздо дольше.

— Да, да, папахен; мы с тобой вообще много страдаем от людской несправедливости… Так ты водки не хочешь, папахен?

Иван Яковлич великодушно отказался и от водки и от трехрублевого билета и удалился из кабинета такими же неслышными шагами, как вошел; Веревкин выпил рюмку водки и добродушно проговорил:

— Отличный старичина, только вот страстишка к картишкам все животы подводит. Ну что, новенького ничего нет? А мы с вами сегодня сделаем некоторую экскурсию: перехватим сначала кофеев у мутерхен,[7] а потом закатимся к Половодову обедать. Он, собственно, отличный парень, хоть и врет любую половину.

III[править]

Привалов ожидал обещанного разговора о своем деле и той «таинственной нити», на которую намекал Веревкин в свой первый визит, но вместо разговора о нити Веревкин схватил теперь Привалова под руку и потащил уже в знакомую нам гостиную. Агриппина Филипьевна встретила Привалова с аристократической простотой, как владетельная герцогиня, и с первых же слов подарила полдюжиной самых любезных улыбок, какие только сохранились в ее репертуаре.

— Мы, мутерхен, насчет кофеев, — объяснил Nicolas, грузно опускаясь в кресло.

Агриппина Филипьевна посмотрела на своего любимца и потом перевела свой взгляд на Привалова с тем выражением, которое говорило: «Вы уж извините, Сергей Александрыч, что Nicolas иногда позволяет себе такие выражения…» В нескольких словах она дала заметить Привалову, что уже кое-что слышала о нем и что очень рада видеть его у себя; потом сказала два слова о Петербурге, с улыбкой сожаления отозвалась об Узле, который, по ее словам, был уже на пути к известности, не в пример другим уездным городам. Привалов отвечал то, что отвечают в подобных случаях, то есть спешил согласиться с Агриппиной Филипьевной, порывался вставить свое слово и одобрительно-почтительно мычал. В заключение он не мог не почувствовать, что находится в самых недрах узловского beau monde'a и что Агриппина Филипьевна — дама с необыкновенно изящными аристократическими манерами. Агриппина Филипьевна, с своей стороны, вывела такое заключение, что хотя Привалов на вид немного мужиковат, но относительно вопроса, будет или не будет он иметь успех у женщин, пока ничего нельзя сказать решительно.

Этот интересный разговор, походивший на испытание Привалова по всем пунктам, был прерван восклицанием Nicolas:

— А вот и дядюшка!..

В дверях гостиной, куда оглянулся Привалов, стоял не один дядюшка, а еще высокая, худощавая девушка, которая смотрела на Привалова кокетливо прищуренными глазами. «Вероятно, это и есть барышня с секретом», — подумал Привалов, рассматривая теперь малороссийский костюм Аллы. Дядюшка Оскар Филипыч принадлежал к тому типу молодящихся старичков, которые постоянно улыбаются самым сладким образом, ходят маленькими шажками, в качестве старых холостяков любят дамское общество и непременно имеют какую-нибудь странность: один боится мышей, другой не выносит каких-нибудь духов, третий целую жизнь подбирает коллекцию тросточек разных исторических эпох и т. д. Оскар Филипыч, как мы уже знаем, любил удить рыбу и сейчас только вернулся с Аллой откуда-то с облюбованного местечка на реке Узловке, так что не успел еще снять с себя своего летнего парусинового пальто и держал в руках широкополую соломенную шляпу. Привалов пожал маленькую руку дядюшки, который чуть не растаял от удовольствия и несколько раз повторил:

— Да, да… я слышал о вашем приезде… да!..

— Моя вторая дочь, Алла, — певуче протянула Агриппина Филипьевна, когда дядюшка поместился с своими улыбками на диване.

Привалов раскланялся, Алла ограничилась легким кивком головы и заняла место около мамаши Агриппина Филипьевна заставила Аллу рассказать о нынешней рыбной ловле, что последняя и выполнила с большим искусством, то есть слегка картавым выговором передала несколько смешных сцен, где главным действующим лицом был дядюшка.

Появилось кофе в серебряном кофейнике, а за ним вышла красивая мамка в голубом кокошнике с маленьким Вадимом на руках.

— Обратите внимание, Сергей Александрыч, на это произведение природы, — говорил Nicolas, принимая Вадима к себе на руки. — Ведь это мой брат Вадишка…

— Ах, Nicolas, — кокетливо отозвалась Агриппина Филипьевна, — ты всегда скажешь что-нибудь такое…

— Я, кажется, ничего такого не сказал, мутерхен, — оправдывался Nicolas, высоко подбрасывая кверху «произведение природы», — иметь младших братьев в природе вещей…

— О, совершенно в природе! — согласился дядюшка, поглаживая свое круглое и пухлое, как у танцовщицы, коленко. — Я знал одну очень почтенную даму, которая…

Публика, собравшаяся в гостиной Агриппины Филипьевны, так и не узнала, что сделала «одна очень почтенная дама», потому что рассказ дядюшки был прерван каким-то шумом и сильной возней в передней. Привалов расслышал голос Хионии Алексеевны, прерываемый чьим-то хриплым голосом.

— Ах, это Аника Панкратыч Лепешкин, золотопромышленник, — предупредила Привалова Агриппина Филипьевна и величественно поплыла навстречу входившей Хионии Алексеевне. Дамы, конечно, громко расцеловались, но были неожиданно разлучены седой толстой головой, которая фамильярно прильнула губами к плечу хозяйки.

— Как вы меня испугали, Аника Панкратыч…

— Не укушу, Агриппина Филипьевна, матушка, — хриплым голосом заговорил седой, толстый, как бочка, старик, хлопая Агриппину Филипьевну все с той же фамильярностью по плечу. Одет он был в бархатную поддевку и ситцевую рубашку-косоворотку; суконные шаровары были заправлены в сапоги с голенищами бутылкой. — Ох, уморился, отцы! — проговорил он, взмахивая короткой толстой рукой с отекшими красными пальцами, смотревшими врозь.

Кивнув головой Привалову, Хиония Алексеевна уже обнимала Аллу, шепнув ей мимоходом: «Как вы сегодня интересны, mon ange…» Лепешкин, как шар, подкатился к столу. Агриппина Филипьевна отрекомендовала его Привалову.

— А мы тятеньку вашего, покойничка, знавали даже очень хорошо, — говорил Лепешкин, обращаясь к Привалову. — Первеющий человек по нашим местам был… Да-с. Ноньче таких и людей, почитай, нет… Малодушный народ пошел ноньче. А мы и о вас наслышаны были, Сергей Александрыч. Хоть и в лесу живем, а когда в городе дрова рубят — и к нам щепки летят.

Лепешкин приложил свое вспотевшее, оплывшее лицо к ручке Аллы, поздоровался с дядюшкой, хлопнув его своей пятерней по коленку, и проговорил, грузно опускаясь в кресло:

— Ох, изморился я, отцы… Жарынь!.. Кваску бы испить, Аграфена Филипьевна?..

— А ты ступай в кабинет ко мне, — предлагал Nicolas. — Там найдешь чем червячка заморить.

— Нно-о?.. и безногого щенка подковать можно?

— Конечно, можно.

— А вот мы ужо с его преподобием… — проговорил Лепешкин, поднимаясь навстречу подходившему на своих тоненьких ножках Ивану Яковличу. — Старичку наше почтение…

— Пойдем, пойдем, — отвечал Иван Яковлич, подхватывая Лепешкина под руку; рядом они очень походили на цифру десять.

— Какой забавный этот Аника Панкратыч, — проговорила Агриппина Филипьевна, когда цифра десять скрылась в дверях. — Алла, принеси Анике Панкратычу квасу, — прибавила она. — Он так всегда балует тебя.

— Ведь Лепешкин очень умен, — вставила свое слово Хиония Алексеевна. — Он только прикидывается таким простачком… Простой мужик — и нажил сто тысяч. Да, очень, очень умен!

В это время в кабинете Nicolas происходила такая сцена:

— Голубчик, Аника Панкратыч, выручи, — умолял Иван Яковлич, загнав Лепешкина в самый угол. — Дай мне, душечка, всего двести рублей… Ведь пустяки: всего двести рублей!.. Я тебе их через неделю отдам.

— Знаем мы вашу неделю, ваше преподобие, — грубо отвечал Лепешкин, вытирая свое сыромятное лицо клетчатым бумажным платком. — Больно она у тебя долга, Иван Яковлич, твоя неделя-то.

— Хочешь, на колени перед тобой встану, — только выручи…

— А ты как полагаешь: у меня для вашего брата вроде как монетный двор налажен?

— Голубчик, Аника Панкратыч, не ломайся… Ведь всего двести рублей!!. Хочешь, сейчас вексель в четыреста рублей подпишу?

— Нет, зачем пустое говорить… Мне все едино, что твой вексель, что прошлогодний снег! Уж ты, как ни на есть, лучше без меня обойдись…

— Ах, старый черт!.. — застонал Иван Яковлич, схватившись за голову. — Ведь всего двести рублей… ломается…

— Да на што тебе деньги-то?

— Ах, господи, господи! Помнишь ирбитских купцов, с которыми в «Магните» кутили? Ну, сегодня они будут у Ломтева… Понимаешь?

— Как не понять!.. Даже оченно хорошо понимаю. Обыграете хоть кого…

— Отчего же денет не даешь?

— Жаль… Актрысам свезешь.

— Аника Панкратыч, голубчик!.. — умолял Иван Яковлич, опускаясь перед Лепешкиным на колени. — Ей-богу, даже в театр не загляну! Целую ночь сегодня будем играть. У меня теперь голова свежая.

— На што свежее, коли денег нет. Это завсегда так бывает с вашим братом.

— Зарываться не буду и непременно выиграю. Ты только одно пойми: ирбитские купцы… Ведь такого случая не скоро дождешься!.. Да мы с Ломтевым так их острижем…

— Знаю, что острижете, — грубо проговорил Лепешкин, вынимая толстый бумажник. — Ведь у тебя голова-то, Иван Яковлич, золотая, прямо сказать, кабы не дыра в ней… Не стоял бы ты на коленях перед мужиком, ежели бы этих своих глупостев с женским полом не выкидывал. Да… Вот тебе деньги, и чтобы завтра они у меня на столе лежали. Вот тебе мой сказ, а векселей твоих даром не надо, — все равно на подтопку уйдут.

Иван Яковлич ничего не отвечал на это нравоучение и небрежно сунул деньги в боковой карман вместе с шелковым носовым платком. Через десять минут эти почтенные люди вернулись в гостиную как ни в чем не бывало. Алла подала Лепешкину стакан квасу прямо из рук, причем один рукав сбился и открыл белую, как слоновая кость, руку по самый локоть с розовыми ямочками, хитрый старик только прищурил свои узкие, заплывшие глаза и проговорил, принимая стакан:

— Вот уж что хорошо, так хорошо… люблю!.. Уважила барышня старика… И рубашечка о семи шелках, и сарафанчик-растегайчик, и квасок из собственных ручек… люблю за хороший обычай!..

Привалов еще раз имел удовольствие выслушать историю о том, как необходимо молодым людям иметь известные удовольствия и что эти удовольствия можно получить только в Общественном клубе, а отнюдь не в Благородном собрании. Было рассказано несколько анекдотов о членах Благородного собрания, которые от скуки получают морскую болезнь. Хиония Алексеевна ввернула словечко о «гордеце» и Ляховском, которые, конечно, очень богатые люди, и т. д. Этот беглый разговор необыкновенно оживился, когда тема незаметно скользнула на узловских невест.

— Какое прекрасное семейство Бахаревых, — сладко закатывая глаза, говорила Хиония Алексеевна, — не правда ли, Сергей Александрыч?

— О да, — протянула Агриппина Филипьевна с приличной важностью. — Nadine Бахарева и Sophie Ляховская у нас первые красавицы… Да. Вы не видали Sophie Ляховской. Замечательно красивая девушка… Конечно, она не так умна, как Nadine Бахарева, но в ней есть что-то такое, совершенно особенное. Да вот сами увидите.

— Ведь Nadine Бахарева уехала на Шатровский завод, — сообщила Хиония Алексеевна, не глядя на Привалова. — Она ведет все хозяйство у брата… Очень, очень образованная девушка.

— Она, кажется, училась у доктора Сараева? — спрашивала Агриппина Филипьевна.

— О да… Вместе с Sophie Ляховской. Сначала они занимались у доктора, потом у Лоскутова.

— Скажите… — протянула Агриппина Филипьевна. — А ведь я до сих пор еще не знала об этом.

— Да, да… Лоскутов и теперь постоянно бывает у Ляховских. Говорят, что замечательный человек: говорит на пяти языках, объездил всю Россию, был в Америке…

— Ну, теперь дело дошло до невест, следовательно, нам пора в путь, — заговорил Nicolas, поднимаясь. — Мутерхен, ты извинишь нас, мы к славянофилу завернем… До свидания, Хиония Алексеевна. Мы с Аникой Панкратычем осенью поступаем в ваш пансион для усовершенствования во французских диалектах… Не правда ли?

На прощанье Агриппина Филипьевна даже с некоторой грустью дала заметить Привалову, что она, бедная провинциалка, конечно, не рассчитывает на следующий визит дорогого гостя, тем более что и в этот успела наскучить, вероятно, до последней степени; она, конечно, не смеет даже предложить столичному гостю завернуть как-нибудь на один из ее четвергов.

— Нет, я непременно буду у вас, Агриппина Филипьевна, — уверял Привалов, совершенно подавленный этим потоком любезностей. — В ближайший же четверг, если позволите…

— Он непременно придет, мутерхен, — уверял Nicolas. — Мы тут даже сочиним нечто по части зеленого поля…

«Отчего же не прийти? — думал Привалов, спускаясь по лестнице. — Агриппина Филипьевна, кажется, такая почтенная дама…»

Когда дверь затворилась за Приваловым и Nicolas, в гостиной Агриппины Филипьевны несколько секунд стояло гробовое молчание. Все думали об одном и том же — о приваловских миллионах, которые сейчас вот были здесь, сидели вот на этом самом кресле, пили кофе из этого стакана, и теперь ничего не осталось… Дядюшка, вытянув шею, внимательно осмотрел кресло, на котором сидел Привалов, и даже пощупал сиденье, точно на нем могли остаться следы приваловских миллионов.

— Ах, ешь его мухи с комарами! — проговорил Лепешкин, нарушая овладевшее всеми раздумье. — Четыре миллиона наследства заполучил… а? Нам бы хоть понюхать таких деньжищ… Так, Оскар Филипыч?

— О да… совершенно верно: хоть бы понюхать, — сладко согласился дядюшка, складывая мягким движением одну ножку на другую. — Очень богатые люди бывают…

— Вот бы нам с тобой, Иван Яковлич, такую уйму денег… а? — говорил Лепешкин. — Ведь такую обедню отслужили бы, что чертям тошно…

Иван Яковлич ничего не отвечал, а только посмотрел на дверь, в которую вышел Привалов «Эх, хоть бы частичку такого капитала получить в наследство, — скромно подумал этот благочестивый человек, но сейчас же опомнился и мысленно прибавил: — Нет, уж лучше так, все равно отобрали бы хористки, да арфистки, да Марья Митревна, да та рыженькая… Ах, черт ее возьми, эту рыженькую… Препикантная штучка!..»

IV[править]

На подъезде Веревкина обступили те самые мужики, которых видел давеча Привалов. Они были по-прежнему без шапок, а кривой мужик прямо бухнулся Веревкину в ноги, умоляя «ослобонить».

— Завтра, завтра… Видите, что сегодня мне некогда! — говорил Веревкин, помогая Привалову сесть в свою довольно подержанную пролетку, заложенную парой соловых вяток на отлете… — Завтра, братцы…

— Миколай Иваныч, заставь вечно бога молить!.. — громче всех кричал кривой мужик, бросая свою рваную шапку оземь. — Изморились… Ослобони, Миколай Иваныч!

— Не угодно ли вам в мою кожу влезть: пристали, как с ножом к горлу, — объяснил Веревкин, когда пролетка бойко покатилась по широкой Мучной улице, выходившей к монастырю. — Все это мои клиенты, — проговорил Веревкин, кивая головой на тянувшиеся по сторонам лавки узловских мучников. — Вы не смотрите, что на вид вся лавчонка трех рублей не стоит: вон на этих мешках да на ларях такие куши рвут, что мое почтение. Войдешь в такую лавчонку, право, даже смотреть нечего: десяток мешков с мукой, в ларях на донышке овес, просо, горох, какая-нибудь крупа — кажется, дюжины мышей не накормишь…

Пролетка остановилась у подъезда низенького деревянного дома в один этаж с высокой крышей и резным коньком. Это и был дом Половодова. Фронтон, окна, подъезд и ворота были покрыты мелкой резьбой в русском вкусе и раскрашены под дуб Небольшая терраса, выходившая в сад, походила на аквариум, из которого выпущена вода. В небольшие окна с зеркальными стеклами смотрели широкие, лапчатые листья филодендронов, камелии, пальмы, араукарии. На дворе виднелось длинное бревенчатое здание с стеклянной крышей, — не то оранжерея, не то фотография или театр; тенистый садик из лип, черемух, акаций и сиреней выходил прямо к Узловке, где мелькали и «китайские беседки в русском вкусе», и цветочные клумбы, и зеркальный шар, и даже небольшой фонтан с русалкой из белого мрамора. Вообще домик был устроен с большим вкусом и был тем, что называется полная чаша. От ручки звонка до последнего гвоздя все в доме было пригнано под русский вкус и только не кричало о том, как хорошо жить в этом деревянном уютном гнездышке. После двусмысленной роскоши приемной Агриппины Филипьевны глаз невольно отдыхал здесь на каждой вещи, и гостя сейчас за порогом подъезда охватывала атмосфера настоящего богатства. Привалов мимоходом прочитал вырезанную над дверями гостиной славянской вязью пословицу: «Не имей ста рублей, имей сто друзей».

— Это даже из арифметики очень хорошо известно, — комментировал эту пословицу Веревкин, вылезая при помощи слуги самой внушительной наружности из своего балахона. — Ибо сто рублей не велики деньги, а у сотни друзей по четвертной занять — и то не малая прибыль.

— Александр Павлыч сейчас принимает ванну, — докладывал лакей.

— Ну так доложи хозяйке, что так и так, мол, гости, — распоряжался Веревкин, как в своем кабинете.

— Их нет дома…

— Вот это так мило: хозяин сидит в ванне, хозяйки нет дома…

— Нет, нет, я здесь… — послышался приятный грудной баритон, и на пороге гостиной показался высокий худой господин, одетый в летнюю серую пару. — Если не ошибаюсь, — прибавил он нараспев, прищурив немного Свои подслеповатые иззелена-серые глаза, — я имею удовольствие видеть Сергея Александрыча?

— Ну, теперь начнется десять тысяч китайских церемоний, — проворчал Веревкин, пока Половодов жал руку Привалова и ласково заглядывал ему в глаза: — «Яснейший брат солнца… прозрачная лазурь неба…» Послушай, Александр, я задыхаюсь от жары; веди нас скорее куда-нибудь в место не столь отдаленное, но прохладное, и прикажи своему отроку подать чего-нибудь прохладительного… У меня сегодня удивительная жажда… Ну, да уж я сам распоряжусь. Эй, хлопче, очищенной на террасу и закусить чего-нибудь солененького!.. Сергей Александрыч, идите за мной.

Ход на террасу был через столовую, отделанную под старый темный дуб, с изразцовой печью, расписным, пестрым, как хромотроп, потолком, с несколькими резными поставцами из такого же темного дуба. Посредине стоял длинный дубовый стол, покрытый суровой камчатной скатертью с широкой каймой из синих и красных петухов. Над дверями столовой было вырезано неизменной славянской вязью: «Не красна изба углами, а красна пирогами», на одном поставце красовались слова: «И курица пьет». Привалов искоса разглядывал хозяина, который шагал рядом и одной рукой осторожно поддерживал его за локоть, как лунатика. На первый раз Привалову хозяин показался серым: и лицо серое, и глаза, и волосы, и костюм, — и решительно все серое. Дальше он заметил, что нижняя челюсть Половодова была особенно развита; французские анатомы называют такие челюсти калошами. Когда все вышли на террасу и разместились около круглого маленького столика, на зеленых садовых креслах, Привалов, взглянув на длинную нескладную фигуру Половодова, подумал: «Эк его, точно сейчас где-то висел на гвозде». Вытянутое, безжизненное лицо Половодова едва было тронуто жиденькой растительностью песочного цвета; широко раскрытые глаза смотрели напряженным, остановившимся взглядом, а широкие, чувственные губы и крепкие белые зубы придавали лицу жесткое и, на первый раз, неприятное выражение. Но когда Половодов начинал говорить своим богатым грудным баритоном, не хотелось верить, что это говорит именно он, а казалось, что за его спиной говорит кто-то другой.

— Сюда, сюда… — командовал Веревкин лакею, когда тот появился с двумя подносами в руках. — Кружки барину, а нам с Сергеем Александрычем графинчик.

— Нет, я не буду пить водку, — протестовал Привалов.

— Давеча отказались и теперь не хотите компанию поддержать? — вытаращив свои оловянные глаза, спрашивал Веревкин.

— Nicolas, кто же пьет теперь водку? — вступился Половодов, придвигая Привалову какую-то кружку самой необыкновенной формы. — Вот, Сергей Александрыч, испробуйте лучше кваску домашнего приготовления…

— Нужно сначала сказать: «чур меня», а потом уж пить твой квас, — шутил Веревкин, опрокидывая в свою пасть рюмку очищенной.

Привалов с удовольствием сделал несколько глотков из своей кружки — квас был великолепен; пахучая струя княженики так и ударила его в нос, а на языке остался приятный вяжущий вкус, как от хорошего шампанского.

— Я так рад видеть вас наконец, Сергей Александрыч, — говорил Половодов, вытягивая под столом свои длинные ноги. — Только надолго ли вы останетесь с нами?

— Если обстоятельства не помешают, думаю остаться совсем, — отвечал Привалов.

— Вот и отлично: было бы желание, а обстоятельства мы повернем по-своему. Не так ли? Жить в столице в наше время просто грешно. Провинция нуждается в людях, особенно в людях с серьезным образованием.

«Ну, теперь запел Лазаря», — заметил про себя Веревкин. — То-то обрадуете эту провинцию всесословной волостью, мекленбургскими порядками да поземельной аристократией…

— Я никому не навязываю своих убеждений, — обиженным голосом проговорил Половодов. — Можно не соглашаться с чужими мнениями и вместе уважать их… Вот если у кого нет совсем мнений…

— Если это ты в мой огород метишь, — напрасный труд, Александр… Все равно, что из пушки по воробью палить… Ха-ха!..

— У нас всякое дело так идет, — полузакрыв глаза и подчеркивая слова, проговорил Половодов. — На всех махнем рукой — и хороши, а чуть кто-нибудь что-нибудь задумает сделать — подымем на смех. Я в этом случае уважаю одно желание что-нибудь сделать, а что сделает человек и как сделает — это совсем другой вопрос. Недалеко ходить: взять славянофильство — кто не глумится? А ведь согласитесь, Сергей Александрыч, в славянофильстве, за вычетом неизбежных увлечений и крайностей в каждом новом деле, есть, несомненно, хорошие стороны, известный саморост, зиждительная сила народного самосознания…

— Ну, теперь пошел конопатить, — проговорил Веревкин и сейчас же передразнил Половодова: — «Тоска по русской правде… тайники народной жизни…» Ха-ха!..

— Мне не нравится в славянофильстве учение о национальной исключительности, — заметил Привалов. — Русский человек, как мне кажется, по своей славянской природе, чужд такого духа, а наоборот, он всегда страдал излишней наклонностью к сближению с другими народами и к слепому подражанию чужим обычаям… Да это и понятно, если взять нашу историю, которая есть длинный путь ассимиляции десятков других народностей. Навязывать народу то, чего у него нет, — и бесцельно и несправедливо.

— А пример других наций? Ведь у нас под носом объединились Италия и Германия, а теперь очередь за славянским племенем.

— Славянофилы здесь впадают в противоречие, — заметил Привалов, — потому что становятся на чужую точку зрения и этим как бы отказываются от собственных взглядов.

— Вот это хорошо сказано… Ха-ха! — заливался Веревкин, опрокидывая голову назад. — Ну, Александр, твои курсы упали…

Половодов только посмотрел своим остановившимся взглядом на Привалова и беззвучно пожевал губами. «О, да он не так глуп, как говорил Ляховский», — подумал он, собираясь с мыслями и нетерпеливо барабаня длинными белыми пальцами по своей кружке.

V[править]

— Тонечка, голубчик, ты спасла меня, как Даниила, сидящего во рву львином! — закричал Веревкин, когда в дверях столовой показалась высокая полная женщина в летней соломенной шляпе и в травянистого цвета платье. — Представь себе, Тонечка, твой благоверный сцепился с Сергеем Александрычем, и теперь душат друг друга такой ученостью, что у меня чуть очи изо лба не повылезли…

— Тонечка, представляю тебе нашего дорогого гостя, — рекомендовал Половодов своей жене Привалова.

Антонида Ивановна была красива какой-то ленивой красотой, разлитой по всей ее статной, высокой фигуре. В ней все было красиво: и небольшой белый лоб с шелковыми прядями мягких русых волос, и белый детски пухлый подбородок, неглубокой складкой, как у полных детей, упиравшийся в белую, точно выточенную шею с коротенькими золотистыми волосами на крепком круглом затылке, и даже та странная лень, которая лежала, кажется, в каждой складке платья, связывала все движения и едва теплилась в медленном взгляде красивых светло-карих глаз. Летом Антонида Ивановна чувствовала себя самой несчастной женщиной в свете, потому что ей решительно везде было жарко, а платье непременно где-нибудь жало. Nicolas объяснял это наследственностью, потому что в крови Веревкиных пылал вечный жар, порождавший вечную жажду.

— Я, кажется, помешала вам?.. — нерешительно проговорила Антонида Ивановна, продолжая оставаться на прежнем месте, причем вся ее стройная фигура эффектно вырезывалась на темном пространстве дверей. — Мне maman говорила о Сергее Александрыче, — прибавила она, поправляя на руке шведскую перчатку.

Привалов смотрел на нее вопросительным взглядом и осторожно положил свою левую руку на правую — на ней еще оставалась теплота от руки Антониды Ивановны. Он почувствовал эту теплоту во всем теле и решительно не знал, что сказать хозяйке, которая продолжала ровно и спокойно рассказывать что-то о своей maman и дядюшке.

— Тонечка, покорми нас чем-нибудь!.. — умолял Веревкин, смешно поднимая брови. — Ведь пятый час на дворе… Да, кстати, вели подавать уж прямо сюда, — отлично закусим под сенью струй. Понимаешь?

Антонида Ивановна молча улыбнулась той же улыбкой, с какой относилась всегда Агриппина Филипьевна к своему Nicolas, и, кивнув слегка головой, скрылась в дверях. «Она очень походит на мать», — подумал Привалов. Половодов рядом с женой показался еще суше и безжизненнее, точно вяленая рыба.

Обед был хотя и обыкновенный, но все было приготовлено с таким искусством и с таким глубоким знанием человеческого желудка, что едва ли оставалось желать чего-нибудь лучшего. Действие открылось необыкновенно мудреной ботвиньей. Ему предшествовал целый ряд желто-золотистого цвета горьких настоек самых удивительных свойств и зеленоватая листовка, которая была chef-d'oeuvre в своем роде. Все это пилось из маленьких чарочек граненого богемского хрусталя с вырезными виньетками из пословиц «пьян да умен — два угодья в нем», «пьян бывал, да ума не терял».

Сервировка была в строгом соответствии с господствовавшим стилем: каймы на тарелках, черенки ножей и вилок из дутого серебра, суповая чашка в форме старинной ендовы — все было подогнано под русский вкус.

— Где-то у тебя, Тонечка, был этот ликерчик, — припрашивал Веревкин, сделав честь настойкам и листовке, — как выпьешь рюмочку, так в голове столбы и заходят.

— Не всё вдруг, — проговорила Антонида Ивановна таким тоном, каким отвечают детям, когда они просят достать им луну.

Веревкин только вздохнул и припал своим красным лицом к тарелке. После ботвиньи Привалов чувствовал себя совсем сытым, а в голове начинало что-то приятно кружиться. Но Половодов время от времени вопросительно посматривал на дверь и весь просиял, когда наконец показался лакей с круглым блюдом, таинственно прикрытым салфеткой. Приняв блюдо, Половодов торжественно провозгласил, точно на блюде лежал новорожденный:

— Господа, рекомендую… Фаршированный калач…

Фаршированный калач был последней новостью и поэтому обратил на себя общее внимание. Он был великолепен: каждый кусок так и таял во рту. Теперь Половодов успокоился и весь отдался еде. За калачом следовали рябчики, свежая оленина и еще много другого. Каждое блюдо имело само по себе глубокий внутренний смысл, и каждый кусок отправлялся в желудок при такой торжественной обстановке, точно совершалось какое-нибудь таинство. Нечего и говорить, конечно, что каждому блюду предшествовал и последовал соответствующий сорт вина, размер рюмок, известная температура, особые приемы разливания по рюмкам и самые мудреные способы проглатывания. Одно вино отхлебывалось большими глотками, другое маленькими, третьим полоскали предварительно рот, четвертое дегустировали по каплям и т. д. Веревкин и Половодов смаковали каждый кусок, подолгу жевали губами и делали совершенно бессмысленные лица. Привалов заметил, с какой энергией работала нижняя челюсть Половодова, и невольно подумал: «Эк его взяло…» Веревкин со свистом и шипеньем обсасывал каждую кость и с умилением вытирал лоснившиеся жирные губы салфеткой.

«Вот так едят! — еще раз подумал Привалов, чувствуя, как решительно был не в состоянии проглотить больше ни одного куска. — Да это с ума можно сойти…»

Антонида Ивановна несколько раз пристально рассматривала широкое и добродушное лицо Привалова и каждый раз думала: «Да он ничего, этот Привалов… Зачем это maman говорит, что он не может иметь успеха у женщин? Он, кажется, немного стесняется, но это пройдет». Привалов чувствовал на себе этот пристальный взгляд, обдававший его теплом, и немного смущался. Разговор служил продолжением той салонной болтовни, какая господствовала в гостиной Агриппины Филипьевны. Перебирали последние новости, о которых Привалов уже слышал от Виктора Васильича, рассказывали о каком-то горном инженере, который убежал на охоте от медведя.

— Вы еще не были у Ляховских? — спрашивала Антонида Ивановна, принимая от лакея точно молоком налитой рукой блюдо земляники.

— Нет, мне хотелось бы отправиться к Ляховскому вместе с Александром Павлычем, — отвечал Привалов.

— О, с большим удовольствием, когда угодно, — отозвался Половодов, откидываясь на спинку своего кресла.

— Александр Павлыч всегда ездит к Ляховскому с большим удовольствием, — заметила Антонида Ивановна.

— Так и знал, так и знал! — заговорил Веревкин, оставляя какую-то кость. — Не выдержало сердечко? Ах, эти дамы, эти дамы, — это такая тонкая материя! Вы, Сергей Александрыч, приготовляйтесь: «Sophie Ляховская — красавица, Sophie Ляховская — богатая невеста». Только и свету в окне, что Sophie Ляховская, а по мне так, право, хоть совсем не будь ее: этакая жиденькая, субтильная… Одним словом — жидель!

Веревкин красноречивым жестом добавил то, что язык затруднялся выразить.

— Я уже слышал, что Ляховская очень красивая девушка, — заметил Привалов улыбаясь.

— Все наши мужчины от нее без ума, — серьезно отвечала Антонида Ивановна.

— Только, пожалуйста, Тонечка, не включай меня в число этих «ваших мужчин», — упрашивал Веревкин, отдуваясь и обмахивая лицо салфеткой.

Антонида Ивановна спокойным тоном проговорила:

— Я ничего не говорю про тебя, Nicolas, Sophie не обращает на тебя никакого внимания, вот ты и злишься…

— Ах, господи! — взмолился Веревкин своим добродушным басом. — Неужели уж я своей персоной так-таки и не представляю никакого интереса? Конечно, я во французских диалектах не силен — винюсь, но не такой же я мешок, что порядочной девушке и полюбить меня нельзя…

— Дело не в персоне, а в том… да вот лучше спроси Александра Павлыча, — прибавила Антонида Ивановна. — Он, может быть, и откроет тебе секрет, как понравиться mademoiselle Sophie.

— Ах, секрет самый простой: не быть скучным, — весело отвечал Половодов. — Когда мы с вами будем у Ляховского, Сергей Александрыч, — прибавил он, — я познакомлю вас с Софьей Игнатьевной… Очень милая девушка! А так как она вдобавок еще очень умна, то наши дамы ненавидят ее и, кажется, только в этом и согласны между собой.

— Меня уже обещал познакомить с mademoiselle Ляховской Виктор Васильич, — проговорил Привалов.

— Виктор Васильич?! Ха, ха!.. — заливался Половодов. — Да он теперь недели две как и глаз не кажет к Ляховским. Проврался жестоким образом… Уверял Ляховскую, что будет издавать детский журнал в Узле Ха-ха!..

Обед кончился очень весело; но когда были поданы бутылки с лафитом и шамбертеном, Привалов отказался наотрез, что больше не будет пить вина. Веревкин дремал в своем кресле, работая носом, как буксирный пароход. Половодов опять взял гостя за локоть и осторожно, как больного, провел в свой кабинет — потолковать о деле. Этот кабинет занимал маленькую угловую комнату. Письменный стол занимал самую средину. Кругом него были расставлены мудреные стулья с высокими резными спинками и сиденьем, обтянутым тисненным золотыми разводами красным сафьяном. Половодов подвел гостя к креслу такой необыкновенной формы, что Привалов просто не решился на него сесть, — это было что-то вроде тех горних мест, на какие сажают архиереев.

— Вот ваше дельце по опеке, — проговорил Половодов, тыкая пальцем на дубовый поставец в углу. — Ведь надо же было случиться такому казусу… а?.. Братец-то ваш задачу какую задал нам всем? Мы просто голову потеряли с Ляховским. Тит был в последнее время в пансионе Тидемана, недалеко от Цюриха. Вдруг телеграмма: «Тит Привалов исчез неизвестно куда…» Извольте теперь разыскивать его по всей Европе Вот когда будем у Ляховского, тогда мы подробно обсудим, что предпринять, а пока, с вашего позволения, я познакомлю вас в общих чертах с нашей опекой.

— Нельзя ли в другой раз, Александр Павлыч? — взмолился Привалов, чувствовавший после обеда решительную неспособность к какому-нибудь делу.

— Как хотите, Сергей Александрыч. Впрочем, мы успеем вдоволь натолковаться об опеке у Ляховского. Ну-с, как вы нашли Василья Назарыча? Очень умный старик. Я его глубоко уважаю, хотя тогда по этой опеке у нас вышло маленькое недоразумение, и он, кажется, считает меня причиной своего удаления из числа опекунов. Надеюсь, что, когда вы хорошенько познакомитесь с ходом дела, вы разубедите упрямого старика. Мне самому это сделать было неловко… Знаете, как-то неудобно навязываться с своими объяснениями.

— Василий Назарыч, насколько я понял его, кажется, ничего не имеет ни против вас, ни против Ляховского. Он говорил об отчете.

— Ах, да… Представьте себе, этот отчет просто все дело испортил, а между тем мы тут ни душой, ни телом не виноваты: отчет составлен и теперь гуляет в опекунском совете второй год. Ведь неудобно уверять Василья Назарыча, что у нас, кроме черновых, ничего не осталось. Притом мы не обязаны представлять ему таких отчетов, а только во избежание недоразумений… Вообще я так рад, что вы, Сергей Александрыч, наконец здесь и сами увидите, в каком положении дела. О Ляховском вы, конечно, слышали… У него есть странности, но это не мешает быть ему очень умным человеком. Да вот сами увидите. Вы, вероятно, поедете на заводы?

— Да, при первой возможности.

Привалов уехал от Половодова с пустыми руками и с самым неопределенным впечатлением от гостеприимного хозяина, который или уж очень умен, или непроходимо глуп. Привалов дал слово Половодову ехать с ним к Ляховскому завтра или послезавтра. Антонида Ивановна показалась в гостиной и сказала на прощанье Привалову с своей ленивой улыбкой.

— Мы будем ждать вас, Сергей Александрыч…

Привалов еще раз почувствовал на себе теплый взгляд Половодовой и с особенным удовольствием пожал ее полную руку с розовыми мягкими пальцами.

— А как сестра русские песни поет… — говорил Веревкин, когда они выходили на подъезд. — Вот ужо в следующий раз я ее попрошу. Пальчики, батенька, оближешь!

VI[править]

Половодов пользовался в Узле репутацией дельца самой последней формации и слыл после Веревкина лучшим оратором. Собственно, Половодов говорил лучше Веревкина, но его заедала фраза, и в его речах недоставало того огонька, которым было насквозь прохвачено каждое слово Веревкина. Из-за желания блеснуть своим ораторским талантом Половодов два трехлетия служил председателем земской управы. Земские дела вел он плохо, и держались упорные слухи, что Половодов не забывал и себя при расходовании земских сумм. В настоящую минуту тепленькое место директора в узловско-моховском банке и довольно кругленькая сумма, получаемая им в опекунском совете по опеке над Шатровскими заводами, давали Половодову полную возможность жить на широкую ногу и придумывать разные дорогие затеи. На Половодова находила время от времени какая-то дурь. В одну из таких минут он ни с того ни с сего уехал за границу, пошатался там по водам, пожил в Париже, зачем-то съездил в Египет и на Синай и вернулся из своего путешествия англичанином с ног до головы, в Pith India Helmet[8] на голове, в гороховом сьюте и с произношением сквозь зубы. В г. Узле он отделал свой дом на английский манер и года два корчил из себя узловского сквайра. Когда подул другой ветер, Половодов забросил свой Helmet — Веревкин прозвал его за этот головной убор пожарным — и перевернул весь дом в настоящий его вид. Женитьба на Антониде Ивановне была одним из следствий этого увлечения тайниками народной жизни: Половодову понравились ее наливные плечи, ее белая шея, и Антонида Ивановна пошла в pendant к только что отделанному дому с его расписными потолками и синими петухами. С полгода Антонида Ивановна сохраняла свое положение русской красавицы и обязана была носить косоклинные сарафаны с прошивками из золотых позументов, но скоро эта игра обоим супругам надоела и сарафан Антониды Ивановны был заброшен в тот же угол, где валялась Pith India Helmet. Впрочем, супруги, кажется, не особенно сожалели о таком обороте дел и вполне довольствовались названием счастливой парочки. Антонида Ивановна отнеслась индифферентно к своему новому положению и удовлетворялась ролью независимой замужней женщины. В глубине души она считала себя очень счастливой женщиной, потому что очень хорошо знала по своему папаше Ивану Яковличу, какие иногда бывают оригинальные мужья. Половодов увлекался женщинами и был постоянно в кого-нибудь влюблен, как гимназист четвертого класса, но эти увлечения быстро соскакивали с него, и Антонида Ивановна смотрела на них сквозь пальцы. У нее была отличная коляска, пара порядочных рысаков, возможность ездить по магазинам и модисткам сколько душе угодно — чего же ей больше желать! Все узловские дамы называли ее счастливейшей женщиной, и Александр Павлыч пользовался репутацией примерного семьянина. Правда, иногда Антонида Ивановна думала о том, что хорошо бы иметь девочку и мальчика или двух девочек и мальчика, которых можно было бы одевать по последней картинке и вывозить в своей коляске, но это желание так и оставалось одним желанием, — детей у Половодовых не было.

Появление Привалова ничего нового не внесло в дом Половодовых.

— В нем есть непосредственность, — сказала Агриппина Филипьевна. — Он глуповат и простоват, но он может быть героем романа…

Антонида Ивановна задумалась над словом «непосредственность», и оно лезло ей в голову целый вечер. Даже ночью, когда в своей спальне она осталась с мужем и взглянула на его длинную, нескладную фигуру, она опять вспомнила это слово: «Непосредственность… Ах да, непосредственность!» Александр Павлыч в эту ночь не показался ей противнее обыкновенного, и она спала самым завидным образом, как человек, у которого совесть совершенно спокойна. Александр Павлыч, наоборот, не мог похвалиться особенно покойной ночью: он долго ворочал на постели свои кости и несколько раз принимался тереть себе лоб, точно хотел выскоблить оттуда какую-то идею. Утром Половодов дождался, когда проснется жена, и даже несколько увлекся, взглянув, как она сладко спала на своей расшитой подушке, раскинув белые полные руки. Он осторожно поцеловал ее в то место на шее, где пояском проходила у нее такая аппетитная складка, и на мгновение жена опять показалась ему русской красавицей.

Когда Антонида Ивановна полоскалась у своего умывального столика, Половодов нерешительно проговорил, видимо что-то соображая про себя:

— Тонечка… как ты нашла Привалова?

— Я? Привалова? — удивилась Антонида Ивановна, повертывая к мужу свое мокрое лицо с следами мыла на шее и голых плечах. «Ах да, непосредственность…» — мелькнуло у ней опять в голове, и она улыбнулась.

— Послушай, Тонечка: сделай как-нибудь так, чтобы Привалову не было скучно бывать у нас. Понимаешь?

— Да что же я могу сделать для него?

— Ах, какая ты глупая… Посоветуйся с maman, она лучше тебе объяснит, чем я, — с улыбкой прибавил Половодов.

Это утро сильно удивило Антониду Ивановну: Александр Павлыч вел себя, как в то время, когда на сцене был еще знаменитый косоклинный сарафан. Но приступ мужниной нежности не расшевелил Антониду Ивановну, — она не могла ему отвечать тем же.

Появление Привалова заставило Половодова крепко задуматься, потому что с опекой над Шатровскими заводами для него, кроме материальных выгод, было еще связано много надежд в будущем. Собственно говоря, эти надежды носили пока очень смутный и неопределенный характер, но Половодов любил думать на эту тему. В нем заговорила непреодолимая жажда урвать свою долю из того куска, который теперь лежал под носом. Но как это устроить? Он напрасно ломал голову над решением этого вопроса и переходил от одного плана к другому. Главное, обидно было то, что подобное решение должно было существовать, и Половодов пока только предчувствовал это осуществление.

«Недостает решительности! Все зависит от того, чтобы повести дело смелой, твердой рукой, — думал Половодов, ходя по кабинету из угла в угол. — Да еще этот дурак Ляховский тут торчит: дела не делает и другим мешает. Вот если бы освободиться от него…»

У Половодова захватывало дух при одной мысли, что он мог сделаться полновластным и единоличным хозяином в приваловской опеке, тем более что сам Привалов совершенно безопасный человек. Теперь Половодов получал в год тысяч двадцать, но ведь это жалкие, нищенские крохи сравнительно с тем, что он мог бы получить, если бы ему развязать руки. Ляховский бесполезен как участник в выполнении грандиозных планов Половодова, потому что слишком богат для рискованного дела, а затем трус и мелочник. Ему, конечно, не возвыситься до блестящей идеи, которую теперь вынашивал Половодов, переживая муки сомнения и неуверенности в собственных силах.

В один из таких припадков малодушия, когда Половодов испытывал самое скверное расположение духа, в его кабинете появился дядюшка Оскар Филипыч. Старичок дышал по обыкновению юношеской свежестью, особенно рядом с вытянутой серой фигурой Половодова.

«Чему этот дурак радуется?» — со злостью думал Половодов, когда дядюшка ласково и вкрадчиво улыбался ему.

— Ну, что ваша рыбка? — спрашивал Половодов, не зная, о чем ему говорить с своим гостем.

— О, моя рыбка еще гуляет пока я воде… Да!.. Нужно терпение, Александр Павлыч… Везде терпение, особенно с рыбой. Пусть ее порезвится, погуляет, а там мы ее и подцепим…

Старик рассыпался мелким смешком и весело потер руки; этот смех и особенно пристальный взгляд дядюшки показались Половодову немного подозрительными. О какой рыбке он говорит, — черт его разберет. А дядюшка продолжал улыбаться и несколько раз доставал из кармана золотую табакерку; табак он нюхал очень аккуратно, как старички екатерининских времен.

— Ну, а как вы нашли этого Привалова? — спрашивал дядюшка, играя табакеркой.

— Да пока ничего особенного: ни рыба ни мясо…

— Я немного знал его, когда он еще жил в Петербурге.

— Вы знали Привалова?

— Да, отчасти… То есть знал не лично, а через других. Очень порядочный молодой человек. Жаль, что вы не поладили с ним…

— То есть как это не поладили?

— Я слышал, что Привалов начинает дело против опеки и уже взял себе поверенного.

— Вы хотите сказать о Nicolas? Это старая новость… Только едва ли они чего-нибудь добьются: Привалов и раньше все время хлопотал в Петербурге по своему делу.

— Да, знаю, слышал… Но, видите ли, большая разница — где будет хлопотать Привалов: здесь или там.

Оскар Филипыч в нескольких словах дал заметить Половодову, что ему в тонкости известно не только все дело по опеке, но все его мельчайшие подробности и особенно слабые места. Половодов с возраставшим удивлением слушал улыбавшегося немца и, наконец, проговорил:

— Откуда вы все это узнали и… для чего?

— Так… из любопытства, — скромно отвечал Оскар Филипыч, сладко потягиваясь на своем стуле. — Мне кажется, что вам, Александр Павлыч, выгоднее всего иметь поверенного в Петербурге, который следил бы за малейшим движением всего процесса. Это очень важно, особенно, если за него возьмется человек опытный…

— Вроде вас, например? — недоверчиво произнес Половодов с легкой улыбкой.

— Отчего же, я с удовольствием взялся бы похлопотать… У меня даже есть план, очень оригинальный план. Только с одним условием: половина ваша, а другая — моя. Да… Но прежде чем я вам его раскрою, скажите мне одно: доверяете вы мне или нет? Так и скажите, что думаете в настоящую минуту…

— Я вам не верю, Оскар Филипыч.

— Очень хорошо, очень хорошо, — невозмутимо продолжал дядюшка. — Прежде всего, конечно, важно выяснить взаимные отношения, чтобы после не было ненужных недоразумений. Да, это очень важно. Ваша откровенность делает вам честь… А если я вам, Александр Павлыч, шаг за шагом расскажу, как мы сначала устраним от дел Ляховского, затем поставим вас во главе всего предприятия и, наконец, дадим этому Привалову как раз столько, сколько захотим, — тогда вы мне поверите?

— Право, не знаю… У меня тоже есть несколько планов.

— Да, но все-таки один в поле не воин… Вы только дайте мне честное слово, что если мой план вам понравится — барыши пополам. Да, впрочем, вы и сами увидите, что без меня трудно будет обойтись, потому что в план входит несколько очень тонких махинаций.

Половодов затворил дверь в кабинет, раскурил сигару и приготовился слушать дядюшку, которому в глубине души он все-таки не доверял. Как иногда случается с умными людьми, Половодова смущали просто пустяки: наружность дядюшки, его херувимский вид и прилизанность всей фигуры. Оскар Филипыч уже совсем не походил на тех дельцов, с какими Половодову до настоящего времени приходилось иметь дело. Какой-то серый балахон, в котором явился дядюшка, и неизбежная для каждого немца соломенная шляпа — просто возмущали Половодова своим мещанским вкусом. Среди роскошной деловой обстановки половодовского кабинета толстенькая фигурка улыбавшегося немца являлась неприятным диссонансом, который Просто резал глаз.

— Сначала мы поставим диагноз всему делу, — мягко заговорил дядюшка… — Главный наследник, Сергей Привалов, налицо, старший брат — сумасшедший, младший в безвестном отсутствии. Так? На Шатровских заводах около миллиона казенного долга; положение опекунов очень непрочное…

— Почему вы так думаете?

— Очень просто: вы и Ляховский держитесь только благодаря дворянской опеке и кой-каким связям в Петербурге… Так? Дворянскую опеку и после нельзя будет обойти, но ее купить очень недорого стоит: члены правления — один полусумасшедший доктор-акушер восьмидесяти лет, другой — выгнанный со службы за взятки и просидевший несколько лет в остроге становой, третий — приказная строка, из поповичей… Вся эта братия получает по двадцать восемь рублей месячного жалованья. Так?

— Да вы решительно, кажется, все на свете знаете…

— Из любопытства, Александр Павлыч, из любопытства. Таким образом, дворянская опека всегда будет в наших руках, и она нам пригодится… Дальше. Теперь для вас самое главное неудобство заключается в том, что вас, опекунов, двое, и из этого никогда ничего не выйдет. Стоит отыскаться Титу Привалову, который как совершеннолетний имеет право выбирать себе опекуна сам, и тогда положение ваше и Ляховского сильно пошатнется: вы потеряете все разом…

— Совершенно верно.

— Но можно устроить так, что вы в одно и то же время освободитесь от Ляховского и ни на волос не будете зависеть от наследников… Да.

— Именно?

— Позвольте… Старший наследник, Привалов, формально не объявлен сумасшедшим?

— Нет, официально ничего не известно…

— О, это прекрасно, очень прекрасно, и, пожалуйста, обратите на это особенное внимание… Как все великие открытия, все дело очень просто, просто даже до смешного: старший Привалов выдает на крупную сумму векселей, а затем объявляет себя несостоятельным. Опекунов побоку, назначается конкурс, а главным доверенным от конкурса являетесь вы… Тогда все наследники делаются пешками, и во всем вы будете зависеть от одной дворянской опеки.

— Оскар Филипыч, да это гениальная мысль!.. — вскричал Половодов, заключая дядюшку в свои объятия.

— Позвольте, Александр Павлыч, — скромно продолжал немец, играя табакеркой. — Мысль, без сомнения, очень счастливая, и я специально для нее ехал на Урал.

— Ловить рыбку? Ха-ха…

— Позвольте… Главное заключается в том, что не нужно терять дорогого времени, а потом действовать зараз и здесь и там. Одним словом, устроить некоторый дуэт, и все пойдет как по нотам… Если бы Сергей Привалов захотел, он давно освободился бы от опеки с обязательством выплатить государственный долг по заводам в известное число лет. Но он этого не захотел сам…

— Нет, вы ошибаетесь: Привалов именно этого и добивался, когда жил в Петербурге, и об этом же будет хлопотать его поверенный, то есть Nicolas.

— Я вам говорю, что Привалов не хотел этого, не хотел даже тогда, когда ему один очень ловкий человек предлагал устроить все дело в самый короткий срок. Видите ли, необходимо было войти в соглашение кое с кем, а затем не поскупиться насчет авансов, но Привалов ни о том, ни о другом и слышать не хочет. Из-за этого и дело затянулось, но Nicolas может устроить на свой страх то, чего не хочет Привалов, и тогда все ваше дело пропало, так что вам необходим в Петербурге именно такой человек, который не только следил бы за каждым шагом Nicolas, но и парализовал бы все его начинания, и в то же время устроил бы конкурс…

— Дядюшка, вы золотой человек!

— Может быть, буду и золотым, если вы это время сумеете удержать Привалова именно здесь, на Урале. А это очень важно, особенно когда старший Привалов объявит себя несостоятельным. Все дело можно будет испортить, если упустить Привалова.

— Но каким образом я его могу удержать на Урале?

— Это уж ваше дело, Александр Павлыч: я буду свое делать, вы — свое.

— Может быть, у вас и относительно удержания Привалова на Урале тоже есть своя счастливая мысль?

— Гм… Я удивляюсь одному, что вы так легко смотрите на Привалова и даже не постарались изучить его характер, а между тем — это прежде всего.

— Да Привалова и изучать нечего, — он весь налицо: глуповат и бредит разными пустяками.

— Прибавьте: Привалов очень честный человек.

— Ну и достаточно, кажется.

— Ах, Александр Павлыч, Александр Павлыч. Как вы легко смотрите на вещи, чрезвычайно легко!

— Вы меня считали умнее?

— Да…

— Откровенность за откровенность… Не хотите ли чаю или квасу, Оскар Филипыч? — предлагал Половодов. — Вы устали, а мы еще побеседуем…

Лакей внушительной наружности принес в кабинет поднос с двумя кружками и несколько бутылок вина; Половодов явился вслед за ним и сам раскупорил бутылку шампанского. Отступив немного в сторону, лакей почтительно наблюдал, как барин сам раскупоривает бутылки; а в это время дядюшка, одержимый своим «любопытством», подробно осмотрел мебель, пощупал тисненые обои цвета кофейной гущи и внимательно перебрал все вещицы, которыми был завален письменный стол. Он переспросил, сколько стоят все безделушки, пресс-папье, чернильница; пересматривал каждую вещь к свету и даже вытер одну запыленную статуэтку своим платком. Половодов охотно отвечал на все вопросы милого дядюшки, но этот родственный обыск снова немного покоробил его, и он опять подозрительно посмотрел на дядюшку; но прежнего смешного дядюшки для Половодова уже не существовало, а был другой, совершенно новый человек, который возбуждал в Половодове чувство удивления и уважения.

— Для чего вы хлопочете, Александр Павлыч, — скромно заметил Оскар Филипыч, принимая от Половодова бокал с игравшим веселыми искорками вином.

— Для вас, дорогой дядюшка, для вас хлопочу: вы мне открыли глаза, — восторженно заявил Половодов, не зная, чем бы еще угостить дорогого дядюшку. — Я просто мальчишка перед вами, дядюшка… Частицу вашей мудрости — вот чего я желаю! Вы, дядюшка, второй Соломон!..

В половодовском кабинете велась долгая интимная беседа, причем оба собеседника остались, кажется, особенно довольны друг другом, и несколько раз, в порыве восторга, принимались жать друг другу руки.

— Ну-с, Оскар Филипыч, расскажите, что вы думаете о самом Привалове? — спрашивал Половодов, весь покрасневший от выпитого вина.

— Привалов… Гм… Привалов очень сложная натура, хотя он кажется простачком. В нем постоянно происходит внутренняя борьба… Ведь вместе с правами на наследство он получил много недостатков и слабостей от своих предков Вот для вас эти слабости-то и имеют особенную важность.

— Совершенно верно: Привалов — представитель выродившейся семьи.

— Да, да… И между прочим он унаследовал одну капитальнейшую слабость: это — любовь к женщинам.

— Привалов?!

— О да… Могу вас уверить Вот на эту сторону его характера вам и нужно действовать. Ведь женщины всесильны, Александр Павлыч, — уже с улыбкой прибавил дядюшка.

— Понимаю, понимаю, все понимаю!

— Только помните одно: девицы не идут в счет, от них мало толку. Нужно настоящую женщину… Понимаете? Нужно женщину, которая сумела бы завладеть Приваловым вполне. Для такой роли девицы не пригодны с своим целомудрием, хотя бывают и между ними очень умные субъекты.

— Понимаю, понимаю и понимаю, дорогой Оскар Филипыч.

— И отлично! Теперь вам остается только действовать, и я буду надеяться на вашу опытность. Вы ведь пользуетесь успехом у женщин и умеете с ними дела водить, ну вам и книги в руки. Я слышал мельком, что поминали Бахареву, потом дочь Ляховского…

— Послушайте, я вас познакомлю с Ляховским, — перебил Половодов, не слушая больше дядюшки.

— Да, это и необходимо для первого раза… Нам Ляховский пригодится. Он пока затянет дело об опеке…

Таким образом союз между Половодовым и дядюшкой был заключен самым трогательным образом.

— Надеюсь, что мы с вами сойдемся, дорогой дядюшка, — говорил Половодов, провожая гостя до передней.

— О, непременно… — соглашался Оскар Филипыч, надвигая на голову свою соломенную шляпу. — Рука руку моет: вы будете действовать здесь, я там.

VII[править]

Вернувшись к себе в кабинет, Половодов чувствовал, как все в нем было переполнено одним радостным, могучим чувством, тем чувством, какое испытывается только в беззаветной молодости. Даже свой собственный кабинет показался ему точно чужим, и он с улыбкой сожаления посмотрел на окружающую его обстановку фальшивой роскоши. Эти кофейные обои, эти драпировки на окнах, мебель… как все это было жалко по сравнению с тем, что носилось теперь в его воображении. В его будущем кабинете каждая вещь будет предметом искусства, настоящего, дорогого искусства, которое в состоянии ценить только глубокий знаток и любитель. Какой-нибудь экран перед камином, этажерка для книг, — о, сколько можно сделать при помощи денег из таких ничтожных пустяков!

— А дядюшка-то? Хорош!.. — вслух проговорил Половодов и засмеялся. — Ну, кто бы мог подумать, что в этакой фигурке сидят такие гениальные мысли?!

Половодов походил по своему кабинету, посмотрел в окно, которое выходило в сад и точно было облеплено вьющейся зеленью хмеля и дикого винограда; несколько зеленых веточек заглядывали в окно и словно с любопытством ощупывали своими спиральными усиками запыленные стекла. Распахнув окно, Половодов посмотрел в сад, на аллеи из акаций и тополей, на клумбы и беседки, но это было все не то: он был слишком взволнован, чтобы любоваться природой. В кабинете Половодову казалось тесно и душно, но часы показывали едва три часа — самое мертвое время летнего дня, когда даже собаки не выбегают на улицу. Чтобы успокоить себя, Половодову нужно было движение, общество веселых людей, а теперь приходилось ждать до вечера. От нечего делать он комфортабельно поместился на горнем месте, придвинул к себе недопитую бутылку шампанского и, потягивая холодное вино, погрузился в сладкие грезы о будущем.

«Это еще ничего — создать известную идею, — думал Половодов, припоминая подробности недавнего разговора с дядюшкой. — Все это в пределах возможности; может быть, я и сам набрел бы на дядюшкину идею объявить этого сумасшедшего наследника несостоятельным должником, но вот теория удержания Привалова в Узле — это, я вам скажу, гениальнейшая мысль. Тут нужен артист своего дела… Да!.. И какой чертовский нюх у этого дядюшки по части психологии… Ха-ха!.. Женщины… И в женщинах знает толк, бестия!.. „Нужно настоящую женщину…“ То-то вот и есть: где ее взять, эту настоящую женщину, в каком-нибудь Узле!.. Нет, это идея… Ха-ха-ха!.. Клади на ноты и разыгрывай…»

Потягивая вино, Половодов перебирал всех известных ему женщин и девиц, которые как-то не удовлетворяли требованиям предстоящей задачи. «Нет, это все не то…» — думал Половодов с закрытыми глазами, вызывая в своей памяти ряд знакомых женских лиц… «Сестры Бахаревы, Алла, Анна Павловна, Аня Пояркова… черт знает, что это за народ: для чего они живут, одеваются, выезжают, — эти жалкие создания, не годные никуда и ни на что, кроме замужества, которым исчерпываются все их цели, надежды и желания. Тьфу!.. Разве в состоянии их птичьи головки когда-нибудь возвыситься до настоящей идеи, которая охватывает всего человека и делает его своим рабом. Привалов, кажется, ухаживает за старшей Бахаревой, но из этого едва ли что-нибудь выйдет, потому что он явился немного поздно для этого в Узел… Вот Зося Ляховская, та, конечно, могла выполнить и не такую задачу, но ее просто немыслимо привязать к такому делу, да притом в последнее время она какая-то странная стала, совсем кислая». «А может быть, Зося еще пригодится когда-нибудь, — решил Половодов про себя, хрустя пальцами. — Только вот это проклятое девичество все поперек горла стоит». Дальше Половодов задумался о дамах узловского полусвета, но здесь на каждом шагу просто была мерзость, и решительно ни на что нельзя было рассчитывать. Разве одна Катя Колпакова может иметь еще временный успех, но и это сомнительный вопрос. Есть в Узле одна вдова, докторша, шустрая бабенка, только и с ней каши не сваришь. «Ну, да это пустяки: было бы болото — черти будут, — утешал себя Половодов; он незаметно для себя пил вино стакан за стаканом и сильно опьянел. — А вот дядюшка — это в своем роде восьмое чудо света… Ха-ха-ха!.. Перл…»

Половодов, припоминая смешного дядюшку, громко хохотал и вслух разговаривал сам с собой. Такая беседа один на один и особенно странный смех донеслись даже до гостиной, через которую проходила Антонида Ивановна в белом пеньюаре из тонкого батиста.

— Кто у барина? — спросила она лакея.

— Никого нет-с…

— Как никого? Я сейчас слышала, как там разговаривают и хохочут.

— Это они одни-с…

— Что за вздор!.. — проворчала Антонида Ивановна и отправилась сама в кабинет.

— Можно войти? — спросила она, приотворяя слегка дверь.

— Можно, можно…

Антонида Ивановна вошла, оглядела пустой кабинет и только теперь заметила на себе пристальный мутный взгляд мужа.

— Кто это здесь сейчас разговаривал и хохотал? — довольно строго спросила она мужа.

— Да я, Тонечка… Ох-ха-ха!.. Уморил меня этот… этот дядюшка… Представь себе…

— По этому случаю, вероятно, ты и нарезался, как сапожник?..

Пока Антонида Ивановна говорила то, что говорят все жены подгулявшим мужьям, Половодов внимательно рассматривал жену, ее высокую фигуру в полном расцвете женской красоты, красивое лицо, умный ленивый взгляд, глаза с поволокой. Право, она была красива сегодня, и в голове Половодова мелькнула собственная счастливая мысль: чего искать необходимую для дела женщину, когда она стоит перед ним?.. Да, это была та самая женщина, о которой он сейчас думал. Белый пеньюар Антониды Ивановны у самой шеи расстегнулся на одну пуговицу, и среди рюша и прошивок вырезывался легкими ямочками конец шеи, где она срасталась с грудью; только на античных статуях бывает такая лепка бюста. Половодов знал толк в пластике и любовался теперь женой глазами настоящего артиста.

— Тонечка… женщина… — заговорил он, порываясь встать с своего горнего места.

Антонида Ивановна полупрезрительно посмотрела на пьяного мужа и молча вышла из комнаты. Ей было ужасно жарко, жарко до того, что решительно ни о чем не хотелось думать; она уже позабыла о пьяном хохотавшем муже, когда вошла в следующую комнату.

VIII[править]

После своего визита к Половодову Привалов хотел через день отправиться к Ляховскому. Не побывав у опекунов, ему неловко было ехать в Шатровские заводы, куда теперь его тянуло с особенной силой, потому что Надежда Васильевна уехала туда. Эта последняя причина служила для Привалова главной побудительной силой развязаться поскорее с неприятным визитом в старое приваловское гнездо.

Часов в десять утра Привалов был совсем готов и только выжидал еще полчаса, чтобы ехать прямо к Половодову. Когда он уже надевал перчатки, в комнату ворвался Виктор Васильич в своей табачной визитке.

— Ну, вот и отлично! — обрадовался молодой человек, оглядывая Привалова со всех сторон. — Значит, едем? Только для чего ты во фрак-то вытянулся, братец… Испугаешь еще добрых людей, пожалуй. Ну, да все равно, едем.

— Да куда едем-то? — удивился Привалов.

— Как куда? Вот это мило с твоей стороны… Целая неделя прошла, а он и глаз не кажет, да еще спрашивает: «куда!» Эх, ты… Ну, да я на тебя не сержусь, а приехал специально за тобой потому, что послала мамка. А то бы мне наплевать на тебя совсем… Ей-богу! Дуйся, как мышь на крупу… Экая важность, что тятенька тебе голову намылил: ведь я не сержусь же на него, что он мне и на глаза не велел к себе показываться. Нисколько. А почему? Отец, конечно, умный человек, поумнее нас с тобой; если разобрать, так он все-таки старик, да еще и больной старик… То-то вот ты и есть Еруслан Лазаревич! Мама ждала-ждала, а потом и послала за тобой. «Уж не болен ли, говорит, Сереженька с дороги-то, или, может, на нас сердится…» А я ей прямо так и сказал: «Вздор, за задние ноги приволоку тебе твоего Сереженьку…» Нет, кроме шуток, едем поскорее, мне, право, некогда.

— Я и сам думал заехать к вам.

— Ну, брат, не ври, меня не проведешь, боишься родителя-то? А я тебе скажу, что совершенно напрасно. Мне все равно, какие у вас там дела, а только старик даже рад будет. Ей-богу… Мы прямо на маменькину половину пройдем. Ну, так едешь, что ли? Я на своей лошади за тобой приехал.

— С удовольствием.

— Только сними свой фрак, а то всех на сомнение наведешь: чучело чучелом в своем фраке. Ты уж меня извини…

Привалов переменил фрак на сюртук и все время думал о том, что не мистифицирует ли его Виктор Васильич.

— А я тебе вот что скажу, — говорил Виктор Васильич, помещаясь в пролетке бочком, — если хочешь угодить маменьке, заходи попросту, без затей, вечерком… Понимаешь — по семейному делу. Мамынька-то любит в преферанс сыграть, ну, ты и предложи свои услуги. Старуха без ума тебя любит и даже похудела за эти дни.

— Я на днях уезжаю на заводы, — заметил Привалов, когда они уже подъезжали к бахаревскому дому.

— Вздор! Зачем тебе туда? Надя была там и может тебе рассказать, что все обстоит благополучно… Обожди с месяц, а там я с тобой могу вместе ехать.

— Разве Надежда Васильевна вернулась?

— Конечно, вернулась… Не буду же я тебя обманывать.

Марья Степановна встретила Привалова со слезами на глазах и долго пеняла ему, зачем он забыл их.

— Ну, к отцу не хочешь ехать, ко мне бы заглянул, а уж я тут надумалась о тебе. Кабы ты чужой был, а то о тебе же сердце болит… Вот отец-то какой у нас: чуть что — и пошел…

— Я ни в чем не обвиняю Василия Назарыча, — говорил Привалов, — и даже не думал обидеться на него за наш последний разговор. Но мне, Марья Степановна, было слишком тяжело все это время…

— Знаю, что тяжело, голубчик. Тебе тяжело, а мне вдвое, потому что приехал ты на родную сторону, а тебя и приголубить некому. Вот нету матери-то, так и приласкать некому… Бранить да началить всегда мастера найдутся, а вот кто пожалеет-то?

Эти простые слова растрогали Привалова, и он с особенным чувством поцеловал руку у доброй старухи. Прежнее теплое чувство охватило его, и он опять был не один, как за несколько минут перед этим. Половина Марьи Степановны на этот раз показалась ему особенно уютной — все в ней дышало такой патриархальной простотой, начиная со старинной мебели и кончая геранью на окнах. Привалов невольно припомнил обстановку Агриппины Филипьевны и Половодова, где все дышало фальшивой официальной роскошью, все было устроено напоказ.

— А ведь я чего не надумалась здесь про тебя, — продолжала Марья Степановна, усаживая гостя на низенький диванчик из карельской березы, — и болен-то ты, и на нас-то на всех рассердился, и бог знает какие пустяки в голову лезут. А потом и не стерпела: дай пошлю Витю, ну, и послала, может, помешала тебе?

— Нет, зачем же…

— У Ляховского-то тогда был?

— Нет.

— Я так и думала: до Ляховского ли. Легкое ли место, как отец-то наш тогда принял тебя… Горяч он стал больно: то ли это от болезни его, или годы уж такие подходят… не разберу ничего.

Досифея подала самовар и радостно замычала, когда Привалов заговорил с ней. Объяснив при помощи знаков, что седой старик с большой бородой сердится, она нахмурила брови и даже погрозила кулаком на половину Василия Назарыча. Марья Степановна весело смеялась и сквозь слезы говорила:

— Ну, ну, Досифеюшка, не сердись… Нам наплевать на старика с седой бородой; он сам по себе, мы сами по себе. — Но немая не унималась и при помощи мимики очень красноречиво объясняла, что седой старик и Костю не любит, что он сердитый и нехороший. Марья Степановна заварила чай в старинном чайнике с какими-то необыкновенными цветами и, расставляя посуду, спрашивала:

— А ты у Половодова-то был?

— Да, был на днях.

— Весело было, чай? Ведь он ух какой краснобай и дошлый-предошлый, даром что на селедку походит… И жену видел?

— И жену видел.

— Приглянулась?

— Д-да… очень красивая женщина. Впрочем, я хорошенько не рассмотрел ее.

— Уж не ври, пожалуйста, — с улыбкой заметила старушка и посмотрела на Привалова прищуренными глазами; она хотела по выражению его лица угадать произведенное на него Антонидой Ивановной впечатление. «Врет», — решила она про себя, когда Привалов улыбнулся.

Антонида Ивановна, по мнению Бахаревой, была первой красавицей в Узле, и она часто говорила, покачивая головой: «Всем взяла эта Антонида Ивановна, и полнотой, и лицом, и выходкой!» При этом Марья Степановна каждый раз с коротким вздохом вспоминала, что «вот у Нади, для настоящей женщины, полноты недостает, а у Верочки кожа смуглая и волосы на руках, как у мужчины».

— Ну рассказывай, чем тебя угощала Антонида-то Ивановна, — допрашивала старушка своего гостя.

Привалов рассказал, как умел, про половодовский обед.

— В саду обедали-то, говоришь?

— В саду…

— Это уж, видно, твоему поверенному жарко стало… Уж и нашел себе поверенного, нечего сказать!..

— А чем он плох, Марья Степановна?

— Да я его не хаю, голубчик, может, он и хороший человек для тебя, я так говорю. Вот все с Виктором Васильичем нашим хороводится… Ох-хо-хо!.. Был, поди, у Веревкиных-то?

— Был. Заезжал с Николаем Иванычем, чтобы вместе ехать к Половодову.

— Так… Когда вот я про этих Веревкиных вспомню, чудно мне делается: в кого у них детки уродились. Мать — немка, хоть и говорит с Хиной по-французскому; отец на дьячка походит, а вот — взять хоть ту же Антониду Ивановну, — какую красоту вырастили!.. Или тоже взять Николая Иваныча: издалека на него поглядеть — так чисто из нашего купеческого звания паренек, ей-богу!.. Только я его боюсь, твоего поверенного: как вытаращит глаза на тебя, запыхтит… Больно уж, говорят, дерзко он суд ведет, ну, и тоже такая гуляка, что не приведи истинный Христос. Ты, смотри, не больно с ним путайся.

За чайным столом скоро собралась вся семья. Надежда Васильевна показалась сегодня Привалову особенно веселой. Она рассказывала о своей поездке в Шатровский завод, о том, как Костя ждет Привалова, и т. д. Виктор Васильич и Верочка по обыкновению дурачились, несмотря на самые строгие взгляды Марьи Степановны.

— Мы вместе с Сергеем Александрычем поедем в Шатрово, — заявлял Виктор Васильич.

— Левизором, что ли? — насмешливо спрашивала Марья Степановна. — То-то, поди, Костя соскучился по тебе, ждет не дождется…

— Нужно еще сначала спросить Сергея Александрыча, возьмет ли он тебя с собой, — добавила Верочка, гремя чайной ложкой.

— Ну, ты, радуга, разве можешь что-нибудь понимать? — огрызался Виктор Васильич.

Чтобы окончательно развеселить собравшееся за чаем общество, Виктор Васильич принялся рассказывать какой-то необыкновенный анекдот про Ивана Яковлича и кончил тем, что Марья Степановна не позволила ему досказать все до конца, потому что весь анекдот сводился на очень пикантные подробности, о которых было неудобно говорить в присутствии девиц.

— Ну, не буду, не буду… — согласился Виктор Васильич. — Я как-нибудь после Сергею Александрычу доскажу одному. Где эти кислые барышни заведутся, и поговорить ни о чем нельзя. Вон Зося, так ей все равно: рассказывай, что душе угодно.

— Да не ври ты, ради истинного Христа, — упрашивала Марья Степановна. — Так она тебя и стала слушать! Не из таких девка-то, с ней говори, да откусывай…

— Мама, да Зося никогда и не говорит с Витей, — вмешалась в разговор Верочка. — Ведь он ей только подает калоши да иногда сбегает куда-нибудь по ее поручению…

— А ты когда же это к Ляховскому-то поедешь? — обратилась Марья Степановна к Привалову. — Долго уж больно что-то собираешься… Тоже вот на заводы не едешь.

— Тихий воз будет на горе, — с улыбкой отвечал Привалов.

IX[править]

— Ужо заходи как-нибудь вечерком, — говорила Привалову Марья Степановна, когда он уходил.

— С особенным удовольствием, — отозвался Привалов, припоминая совет Виктора Васильича относительно преферанса.

— Ну, там как знаешь, — с удовольствием или без удовольствия. Скушно покажется со старухами-то сидеть? Не больно у нас веселья-то много… Ничего, поскучай.

Но вечера в бахаревском доме Привалову совсем не показались скучными, а наоборот, он считал часы, когда ему можно было отправиться в бахаревское гнездо.

Всех больше вечерними визитами Привалова была довольна Верочка, хотя на ее долю от этих визитов перепадало очень немного. Этой практической девушке больше всего нравилось то, что в их доме появился наконец настоящий мужчина со всеми признаками жениха. Раньше эти вечера были скучны до тошноты, потому что на половине Марьи Степановны собиралось только исключительно женское общество, да и какое общество: приплетется старуха Размахнина, придет Павла Ивановна со своими бесконечными кружевами, иногда навернется еще какая-нибудь старушка — вот и все. Попьют чайку, побеседуют и усядутся за карточный стол играть в преферанс. Если, кроме Павлы Ивановны, никого не было, усаживали играть Верочку, которая страшно скучала и потихоньку зевала в руку. Появление Хины среди такого мертвого вечера было целым событием, и Верочка по-детски заглядывала ей прямо в рот, откуда, как сухой горох из прорванного мешка, неудержимо сыпались самые удивительные новости. Даже старицам, начетчицам, странницам и разным божьим старушкам Верочка всегда была рада, потому что вместе с ними на половину Марьи Степановны врывалась струя свежего воздуха, приносившая с собой самый разнообразный запас всевозможных напастей, болей и печалей, какими изнывал мир за пределами бахаревского дома.

Василий Назарыч половину года проводил на приисках, а другую половину почти все вечера у него были заняты кабинетной работой или визитами разных нужных людей. Про Виктора Васильича и говорить нечего: с наступлением сумерек он исчезал из дому с замечательною аккуратностью и возвращался только утром. Надежда Васильевна вечером тоже редко показывалась на половине Марьи Степановны, потому что обыкновенно в это время занималась у себя в комнате, — «читала в книжку», как говорила про нее Марья Степановна. Таким образом, появление Привалова перевернуло вверх дном вечернюю жизнь на половине Марьи Степановны и оживило ее лихорадочной деятельностью сравнительно с прежним. Павла Ивановна появлялась аккуратно каждый день, когда приходил Привалов, и втроем они усаживались за бесконечный преферанс. По требованию Марьи Степановны, Надежда Васильевна обязана была оставлять свое «чтение в книжку» и тоже принимать участие в преферансе или занимать гостя разговором.

— Да о чем же я с ним буду разговаривать? — спрашивала Надежда Васильевна. — Разговаривать на заказ очень трудно.

— Ладно, ладно… с другими умеешь разговаривать, а тут и языка не стало.

— С какими другими?

— Ну, у Ляховских своих, поди, говоришь тоже… Ведь не в молчанку же там играют…

— У Ляховских, мама, в преферанс не играют, а говорят, когда хочется и что хочется.

— Не мудри, говорю. Вот к Хине не хочешь ехать с визитом…

— Вы знаете, почему я не еду к ней.

Марья Степановна после размолвки Василия Назарыча с Приваловым почти совсем упала духом относительно своих заветных планов; Привалов не казал к ним глаз, Надежда Васильевна ни за что не хотела ехать к Хине, — одним словом, выходило так, что Привалов совсем попался в ловкие руки одной Хины, которая не преминет воспользоваться всеми выгодами своего исключительного положения. Вот в этот критический момент Марья Степановна и решилась обойтись совсем без Хины и повести дело вполне самостоятельно. Теперь она была наверху блаженства, потому что, очевидно, Привалов с особенным удовольствием проводил у них вечера и заметно искал случая поговорить с Надеждой Васильевной. Марья Степановна каждый раз замечала, что присутствие дочери оживляло Привалова и он украдкой часто посматривал на нее.

— Устрой, господи, все на пользу! — шептала иногда Павла Ивановна, когда оставалась одна с Марьей Степановной.

— Мудрено что-то, — вздыхала Марья Степановна. — Не пойму я этого Сережу… Нету в нем чего-то, характеру недостает: собирается-собирается куда-нибудь, а глядишь — попал в другое место. Теперь вот тоже относительно Нади: как будто она ему нравится и как будто он ее даже боится… Легкое ли место — такому мужчине какой-нибудь девчонки бояться! И она тоже мудрит над ним… Я уж вижу ее насквозь: вся в родимого батюшку пошла, слова спросту не молвит.

— Девичье дело, Марья Степановна… Нынче образованные да бойкие девицы пошли, не как в наше время. Ну, у них уж все по-своему и выходит.

— Выходит, да не больно… В наше время жених-то приехал в дом, поглядел невесту издальки, а потом тебе и свадьба. А нынче: тянут-тянут, ходят-ходят, говорят-говорят по-умному-то, а глядишь — дело и рассохлось, да и время напрасно пропало.

После одного очень скучного преферанса, когда Марья Степановна вышла из комнаты, чтобы отдать Досифее какое-то распоряжение по хозяйству, Надежда Васильевна пытливо и внимательно посмотрела на Привалова и потом спросила:

— Неужели вам нравится играть в карты?

— Да.

— Не может быть. Вы просто хотите угодить маме и, вероятно, скучаете страшно.

— Наоборот: я так люблю эту мирную обстановку в вашем доме и ничего не желал бы лучшего.

Девушка с недоверием посмотрела на Привалова и ничего не ответила. Но в другой раз, когда они остались вдвоем, она серьезно спросила:

— В прошлый раз вы сказали, что вам очень нравится наша мирная обстановка, — это серьезно было сказано?

— Совершенно серьезно.

— А вы не чувствуете никаких диссонансов, какими пропитана эта мирная обстановка?

— Я хорошенько не понимаю, что вы хотите этим сказать…

Надежда Васильевна на минуту задумалась и, по-видимому, колебалась высказать свою мысль, но, взглянув Привалову в глаза, она тихо проговорила:

— Да везде эти диссонансы, Сергей Александрыч, и вы, кажется, уже испытали на себе их действие. Но у отца это прорывается минутами, а потом он сам раскаивается в своей горячности и только из гордости не хочет открыто сознаться в сделанной несправедливости. Взять хоть эту историю с Костей. Вы знаете, из-за чего они разошлись?

— Да, кажется, из-за того же, из-за чего произошла и наша размолвка, то есть из-за приисков.

— С той разницей, что вы и Костя совершенно иначе высказались по поводу приисков: вы не хотите быть золотопромышленником потому, что считаете такую деятельность совершенно непроизводительной; Костя, наоборот, считает золотопромышленность вполне производительным трудом и разошелся с отцом только по вопросу о приисковых рабочих… Он рассказывает ужасные вещи про положение этих рабочих на золотых промыслах и прямо сравнил их с каторгой, когда отец настаивал, чтобы он ехал с ним на прииски.

— Но ведь положение приисковых рабочих можно улучшить — это зависит уже от самих золотопромышленников.

— В том-то и дело, что Костя доказывает совершенно противное, то есть что если обставить приисковых рабочих настоящим образом, тогда лучшие прииски будут давать предпринимателям одни убытки. Они поспорили горячо, и Костя высказался очень резко относительно происхождения громадных богатств, нажитых золотом. Тут досталось и вашим предкам отчасти, а отец принял все на свой счет и ужасно рассердился на Костю.

— А по-вашему. Надежда Васильевна, прав Костя или нет?

— И прав и нет. Прав в том отношении, что действительно наше, например, богатство создано потом и кровью добровольных каторжников. Это с одной стороны, а с другой — Костя, по-моему, не прав. Именно, он забывает то, что отец вырос и состарился в известных взглядах, отнестись к которым критически он решительно не в состоянии. Затем, специально для отца золотопромышленность освящена гуляевскими и приваловскими преданиями, и, наконец, сам он фанатик своего дела, на которое смотрит как на священнодействие, а не как на источник личного обогащения. Вот вам первый диссонанс нашей мирной обстановки, — закончила Надежда Васильевна свою речь с немного грустной улыбкой. — Мы живем паразитами, и от нашего богатства пахнет кровью тысяч бедняков… Согласитесь, что одно сознание такой истины в состоянии отравить жизнь.

— Вы замечательно смело рассуждаете… — задумчиво проговорил Привалов. — И знаете, я тысячу раз думал то же, только относительно своего наследства… Вас мучит одна золотопромышленность, а на моей совести, кроме денег, добытых золотопромышленностью, большою тяжестью лежат еще заводы, которые основаны на отнятых у башкир землях и созданы трудом приписных к заводам крестьян.

— Да… Но у вас есть выход: вы можете выплавить свой долг в той или другой форме. А вот другое дело, когда мы будем рассматривать нашу частную жизнь, наше миросозерцание, наши нравственные понятия, стремления и желания… Вот я именно поэтому и заговорила с вами о диссонансах. Возьмите, например, хоть наше раскольничество: что осталось от того, за что люди умирали сотнями, выносили пытки, изгнание и скитались по лесам, как звери?.. Решительно ничего, кроме мертвой формы и кой-каких обрядов. И этим буквоедством пропитана вся жизнь! Вы посмотрите, как мы относимся к другим! Сколько самой грубой фальши!.. А самое скверное то, что мы этой фальшью покупаем себе полное спокойствие совести.

Надежда Васильевна очень горячо развила свою основную мысль о диссонансах, и Привалов с удивлением смотрел на нее все время: лицо ее было залито румянцем, глаза блестели, слова вырывались неудержимым потоком.

— Скажите, пожалуйста, Надежда Васильевна, только одно, — спрашивал Привалов, — когда и как вы успели передумать столько?

— Вы хотите сказать: кто меня научил всему этому? О, это очень длинная история… Отчасти виноват Костя, потом доктор Сараев, у которого я училась вместе с Зосей Ляховской; наконец, приходилось читать кое-что…

Привалов видел, что девушке что-то хотелось ему досказать, но она удержалась.

Несколько таких разговоров быстро сблизили Привалова и Надежду Васильевну, между ними выросла та невидимая связь, которая не высказывалась словами, а только чувствовалась. Привалов увидел девушку совершенно в новом для него свете: она тяготилась богатой обстановкой, в которой приходилось жить, всякой фальшивой нотой, которых так много звучало в жизни бахаревского дома, наконец, своей бездеятельной, бесполезной и бесцельной ролью богатой невесты. Часто они с радостью открывали, что думали об одних и тех же вопросах, мучились теми же сомнениями и нередко приходили к одним результатам. Для Привалова не оставалось никакого сомнения, что Надежда Васильевна живет в отцовском доме только внешним образом, а ее душа принадлежит другому Миру и другим людям. Иногда девушка выражалась слишком резко о самых близких людях, и Привалов не мог не чувствовать, что она находится под чьим-то исключительным, очень сильным влиянием и многого не досказывает.

В свою очередь, Привалов очень подробно рассказывал о своих планах на будущее. На Шатровские заводы он смотрел, как на свой исторический долг, который обязан выплатить сорокатысячному заводскому населению и башкирам. В какой форме он это сделает, — пока для него еще не ясно, и придется действовать сообразно указаниям опыта. Только в этих видах он и хлопочет о своем наследстве, от которого даже не вправе отказаться. Но прежде чем можно будет приступить к выполнению этих планов, необходимо очистить заводы от государственного долга, что займет, может быть, период времени лет в десять.

— Относительно опеки и государственного долга Костя будет с вами совершенно согласен, — говорила Надежда Васильевна, — но относительно ваших планов погашения исторического долга вы встретите в нем мало сочувствия.

— Почему вы так думаете?

— Да по всему: у вас просто сердце не лежит к заводскому делу, а Костя в этом отношении фанатик. Он решительно и знать ничего не хочет, кроме заводского дела.

Привалов подробно объяснил, что промышленность в Европе и у нас пользуется совсем незаслуженным покровительством государства и даже науки и всем своим гнетом ложится на основной источник народного благосостояния — на земледелие. Эта истина особенно справедлива для России, которая надолго еще останется земледельческой страной по преимуществу. С этой точки зрения русские горные заводы, выстроенные на даровой земле крепостным трудом, в настоящее время являются просто язвой в экономической жизни государства, потому что могут существовать только благодаря высоким тарифам, гарантиям, субсидиям и всяким другим льготам, которые приносят громадный вред народу и обогащают одних заводчиков.

— Теперь я понимаю, — говорила Надежда Васильевна. — Мне кажется, что папа просто не понял вас тогда и согласится с вами, когда хладнокровно обсудит все дело.

— Нет, я на это не надеюсь, Надежда Васильевна.

— Почему так?

— Да так… Существует что-то вроде фатализма: люди, близкие друг другу по духу, по складу ума, по стремлениям и даже по содержанию основных идей, расходятся иногда на всю жизнь из-за каких-либо глупейших пустяков, пустой фразы, даже из-за одного непонятого слова.

— Значит, вы не верите в возможность разумно устранять такие пустяки, которые стоит только выяснить?

— Как вам сказать: и верю и не верю… Пустяки в нашей жизни играют слишком большую роль, и против них иногда мы решительно бессильны. Они опутывают нас по рукам и по ногам, приносят массу самых тяжелых огорчений и служат неиссякаемым источником других пустяков и мелочей. Вы сравните: самый страшный враг — тот, который подавляет нас не единичной силой, а количеством. В тайге охотник бьет медведей десятками, — и часто делается жертвой комаров. Я не отстаиваю моей мысли, я только высказываю мое личное мнение.

Девушка задумалась. Она сама много раз думала о том, что сейчас высказал Привалов, и в ее молодой душе проснулся какой-то смутный страх перед необъятностью житейских пустяков.

— Действительно, эти мелочи просто заедают нас, — согласилась она. — Но ведь есть же средства против них?

— И есть и нет, глядя по человеку.

У Бахаревых Привалов познакомился с доктором Сараевым, который по вечерам иногда заезжал навестить Василия Назарыча. Это был плотный господин лет под пятьдесят, широкий в плечах, с короткой шеей и сильной проседью в гладко зачесанных темных волосах и такой же бородке. Для своих лет доктор сохранился очень хорошо, и только лицо было совершенно матовое, как у всех очень нервных людей; маленькие черные глаза смотрели из-под густых бровей пытливо и задумчиво. Ходил доктор торопливой, неслышной походкой, жал крепко руку, когда здоровался, и улыбался одинаково всем стереотипной докторской улыбкой, которую никто не разберет.

— Мой учитель и друг, — рекомендовала Надежда Васильевна доктора Привалову. — Борис Григорьич помнит вас, когда вы были еще гимназистом.

— Я тоже не забыл вас, Борис Григорьич, — отвечал Привалов, — и сейчас бы узнал, если бы встретил вас.

— А я так не скажу этого, — заговорил доктор мягким грудным голосом, пытливо рассматривая Привалова. — И не мудрено: вы из мальчика превратились в взрослого, а я только поседел. Кажется, давно ли все это было, когда вы с Константином Васильичем были детьми, а Надежда Васильевна крошечной девочкой, — между тем пробежало целых пятнадцать лет, и нам, старикам, остается только уступить свое место молодому поколению.

— Вы, доктор, сегодня, кажется, не в духе? — с улыбкой спрашивала Надежда Васильевна.

— Нет, я только констатирую факт; это одна из тех старых историй, которые останутся вечно новыми.

Привалов с особенным вниманием слушал доктора. Он хотел видеть в нем того учителя, под влиянием которого развилась Надежда Васильевна, но, к своему сожалению, он не нашел того, чего искал.

— Как вы нашли доктора? — спрашивала Надежда Васильевна, когда доктор уехал. — Он произвел на вас неприятное впечатление своей вежливостью и улыбками? Уж это его неисправимый недостаток, а во всем остальном это замечательный, единственный человек. Вы полюбите его всей душой, когда узнаете поближе. Я не хочу захваливать его вперед, чтобы не испортить вашего впечатления…

X[править]

Как Привалов ни откладывал своего визита к Ляховскому, ехать было все-таки нужно, и в одно прекрасное утро он отправился к Половодову, чтобы вместе с ним ехать к Ляховскому. Половодова не было дома, и Привалов хотел вернуться домой с спокойной совестью, что на этот раз уж не он виноват.

— Сергей Александрыч, куда же вы так бежите? — окликнул его голос Антониды Ивановны. — Александр Павлыч сейчас должен вернуться.

Антонида Ивановна стояла в дверях гостиной в голубом пеньюаре со множеством прошивок, кружев и бантиков. Длинные русые волосы были ловко собраны в домашнюю прическу; на шее блестела аметистовая нитка. Антонида Ивановна улыбалась и слегка щурила глаза, как это делают театральные ingenues.

— Вы, вероятно, испугались перспективы провести со мной скучных полчаса? Теперь вы искупите свою вину и неделикатность тем, что проскучаете со мной целый час… Да, да, Александр просил сейчас же известить его, как вы приедете, — он теперь в своем банке, — а я нарочно пошлю за ним через час. Что, испугались?

Антонида Ивановна весело засмеялась и провела Привалова в маленькую голубую гостиную в неизменном русском вкусе. Когда проходили по залу, Привалов заметил открытое фортепьяно и спросил:

— Я, кажется, помешал вам, Антонида Ивановна?

— Нет, это пустяки. Я совсем не умею играть… Вот садитесь сюда, — указала она кресло рядом с своим. — Рассказывайте, как проводите время. Ах да, я третьего дня, кажется, встретила вас на улице, а вы сделали вид, что не узнали меня, и даже отвернулись в другую сторону. Если вы будете оправдываться близорукостью, это будет грешно с нашей стороны.

— Помилуйте, Антонида Ивановна, — мог только проговорить Привалов, пораженный необыкновенной любезностью хозяйки. — Я хорошо помню улицу, по которой действительно проходил третьего дня, но вашего экипажа я не заметил. Вы ошиблись.

— Нет, не ошиблась.

— По крайней мере, назовите мне улицу, на которой вы меня встретили.

— Ах, какой хитрый… — кокетливо проговорила Половодова, хлопая по ручке кресла. — Вы хотите поймать меня и обличить в выдумке? Нет, успокойтесь: я встретила вас в конце Нагорной улицы, когда вы подходили к дому Бахаревых. Я, конечно, понимаю, что ваша голова была слишком занята, чтобы смотреть по сторонам.

— Именно?

— Нет, это я так болтаю, Сергей Александрыч. Третьего дня у меня болели зубы, и я совсем не выходила из дому.

В этой болтовне незаметно пролетел целый час. Привалов заразился веселым настроением хозяйки и смеялся над теми милыми пустяками, которые говорят в таких хорошеньких гостиных. Антонида Ивановна принесла альбом, чтобы показать карточку Зоси Ляховской. В момент рассматривания альбома, когда Привалов напрасно старался придумать что-нибудь непременно остроумное относительно карточки Зоси Ляховской, в гостиной послышались громкие шаги Половодова, и Антонида Ивановна немного отодвинулась от своего гостя.

— Это мой узник, — объяснила Антонида Ивановна мужу, показывая глазами на Привалова. — Представь себе, когда Сергей Александрыч узнал, что тебя нет дома, он хотел сейчас же незаметным образом скрыться. В наказание я заставила его проскучать целый час в моем обществе…

— Ваше положение действительно было критическое, — весело говорил Половодов, целуя жену в лоб. — Я не желал бы быть на вашем месте.

— Нет, я с большим удовольствием провел время, — уверял Привалов.

— Чтобы хоть чем-нибудь утешить Сергея Александрыча, я показала ему карточку mademoiselle Ляховской, — объясняла Антонида Ивановна, блестя глазами.

— И отлично, — соглашался Половодов. — Теперь нам остается только перейти, то есть, вернее сказать, переехать от фотографии к оригиналу Тонечка, ты извини нас с Сергеем Александрычем мы сейчас отправляемся к Ляховскому.

— Знаю, знаю…

— А ведь я думал, что вы уже были у Ляховского, — говорил Половодов на дороге к передней. — Помилуйте, сколько времени прошло, а вы все не едете. Хотел сегодня сам ехать к вам.

— Ах, какой ты, Александр, недогадливый, — лукаво говорила Антонида Ивановна. — Сергей Александрыч был занят все время…

Половодов прикинулся, что не понимает намека, а Привалов испытывал какое-то глупо-приятное чувство. На пороге Половодов еще раз поцеловал жену, и эта картина семейного счастья могла тронуть даже каменное сердце. Никто бы, конечно, не подумал, что такой поцелуй являлся только одной нотой в той пьесе, которая разыгрывалась счастливыми супругами. Нужно заметить, что пьеса не была каким-нибудь грубым заговором, а просто после известной уже читателям утренней сцены между супругами последовало молчаливое соглашение. И, странная вещь, после своего визита к maman, которая, конечно, с истинно светским тактом открыла глаза недоумевавшей дочери, Антонида Ивановна как будто почувствовала большее уважение к мужу, потому что и в ее жизни явился хоть какой-нибудь интерес.

XI[править]

Приваловский дом стоял на противоположном конце той же Нагорной улицы, на которой был и дом Бахарева. Он занимал собой вершину горы и представлялся издали чем-то вроде старинного кремля. Несколько громадных белых зданий с колоннами, бельведерами, балконами и какими-то странной формы куполами выходили главным фасадом на небольшую площадь, а великолепными воротами, в форме триумфальной арки, на Нагорную улицу. Непосредственно за главным зданием, спускаясь по Нагорной улице, тянулся целый ряд каменных пристроек, тоже украшенных колоннами, лепными карнизами и арабесками. Сквозные железные ворота открывали вид на широкий двор, со всех сторон окруженный каменными службами, конюшнями, великолепной оранжереей. Это был целый замок в помещичьем вкусе; позади зеленел старинный сад, занимавший своими аллеями весь спуск горы. Привалова поразила та же печальная картина запустения и разрушения, какая постигла хоромины Полуяновых, Колпаковых и Размахниных. Дом представлял из себя великолепную развалину: карнизы обвалились, крыша проржавела и отстала во многих местах от стропил целыми полосами; массивные колонны давно облупились, и сквозь отставшую штукатурку выглядывали обсыпавшиеся кирпичи; половина дома стояла незанятой и печально смотрела своими почерневшими окнами без рам и стекол. Видно было, что крыша в некоторых местах была покрыта свежей краской и стены недавно выбелены. Единственным живым местом во всем доме была та половина, которую занимал Ляховский, да еще большой флигель, где помещалась контора; оранжерея и службы были давно обращены в склады водки и спирта. У Привалова сердце сжалось при виде этой развалины: ему опять страшно захотелось вернуться обратно в свои три комнатки, чтобы не видеть этой картины разрушения. Когда коляска Половодова с легким треском подкатила к шикарному подъезду, массивная дубовая дверь распахнулась, и на пороге показалась усатая улыбающаяся физиономия швейцара Пальки.

— Игнатий Львович дома? — спрашивал Половодов, взбегая на лестницу по ступенькам в темную переднюю.

— Дома, — почтительно вытянувшись, докладывал Палька. Это был целый гайдук в три аршина ростом, с упитанной физиономией, во вкусе старинного польского холопства.

Передняя походила на министерскую приемную: мозаичный мраморный пол, покрытый мягким ковром; стены, отделанные под дуб; потолок, покрытый сплошным слоем сквозных арабесок, и самая роскошная лестница с мраморными белыми ступенями и массивными бронзовыми перилами. По бокам лестницы тянулась живая стена из экзотических растений, а внизу, на мраморных пьедесталах, покоились бронзовые тритоны с поднятыми кверху хвостами, поддерживая малюток-амуров, поднимавших кверху своими пухлыми ручонками тяжелые лампы с матовыми шарами.

— У них Альфонс Богданыч, — предупредил Палька, помогая Половодову и Привалову освободиться от верхних пальто.

— Ничего… Альфонс Богданыч — главный управляющий Ляховского, — объяснил Половодов Привалову, когда они поднимались по лестнице.

Привалов издали еще услышал какой-то странный крик, будто где-нибудь ссорились бабы; крикливые, высокие ноты так и лезли в ухо. Заметив вопросительный взгляд Привалова, Половодов с спокойной улыбкой проговорил:

— Самая обыкновенная история: Игнатий Львович ссорится со своим управляющим… Ха-ха!.. Это у них так, между прочим; в действительности они жить один без другого не могут.

Когда они поднялись на вторую площадку лестницы, Половодов повернул к двери, которая вела в кабинет хозяина. Из-за этой двери и неслись крики, как теперь явственно слышал Привалов.

— Пожалуйте, Сергей Александрыч, — проговорил Половодов, распахнув дверь в кабинет.

Ляховский сидел в старом кожаном кресле, спиной к дверям, но это не мешало ему видеть всякого входившего в кабинет — стоило поднять глаза к зеркалу, которое висело против него на стене. Из всей обстановки кабинета Ляховского только это зеркало несколько напоминало об удобствах и известной привычке к роскоши; все остальное отличалось большой скромностью, даже некоторым убожеством: стены были покрыты полинялыми обоями, вероятно, синего цвета; потолок из белого превратился давно в грязно-серый и был заткан по углам паутиной; паркетный пол давно вытерся и был покрыт донельзя измызганным ковром, потерявшим все краски и представлявшимся издали большим грязным пятном. Несколько старых стульев, два небольших столика по углам и низкий клеенчатый диван направо от письменного стола составляли всю меблировку кабинета. Письменный стол был завален деловыми бумагами и расчетными книгами всевозможных форматов и цветов; ими очень искусно было прикрыто оборванное сукно и облупившаяся ореховая оклейка стола.

Наружность Ляховского соответствовала обстановке кабинета. Его небольшая тощая фигурка представлялась издали таким же грязным пятном, как валявшийся под его ногами ковер, с той разницей, что второе пятно помещалось в ободранном кресле. Несмотря на то, что на дворе стояло лето, почерневшие и запыленные зимние рамы не были выставлены из окон, и сам хозяин сидел в старом ваточном пальто. Его длинная вытянутая шея была обмотана шарфом. По наружному виду едва ли можно было определить сразу, сколько лет было Ляховскому, — он принадлежал к разряду тех одеревеневших и высохших, как старая зубочистка, людей, о которых вернее сказать, что они совсем не имеют определенного возраста, всесокрушающее колесо времени катится, точно минуя их. Такие засохшие люди сохраняются в одном положении десятки лет, как те старые, гнилые пни, которые держатся одной корой и готовы рассыпаться в пыль при малейшем прикосновении. Большая голова Ляховского представляла череп, обтянутый высохшей желтой кожей, которая около глаз складывалась в сотни мелких и глубоких морщин При каждой улыбке эти морщины лучами разбегались по всему лицу. Ляховский носил длинные усы и маленькую мушку под нижней губой; черные волосы с сильной проседью образовали на голове забавный кок. Синие очки не оставляли горбатого носа, но он редко смотрел в них, а обыкновенно поверх их, так что издали трудно было угадать, куда он смотрит в данную минуту. В высохшем помертвелом лице Ляховского оставались живыми только одни глаза, темные и блестящие они еще свидетельствовали о том запасе жизненных сил, который каким-то чудом сохранился в его высохшей фигуре. Альфонс Богданыч представлял полную противоположность рядом с Ляховским: толстый, с толстой головой, с толстой шеей, толстыми красными пальцами, — он походил на обрубок; маленькие свиные глазки юлили беспокойным взглядом около толстого носа.

— Вы хотите меня по миру пустить на старости лет? — выкрикивал Ляховский бабьим голосом. — Нет, нет, нет… Я не позволю водить себя за нос, как старого дурака.

— Успокойтесь, Игнатий Львович, — спокойно ответил Альфонс Богданыч, медленным движением откладывая на счетах несколько костяшек.

— Альфонс Богданыч, Альфонс Богданыч… вы надеваете мне петлю на шею и советуете успокоиться! Да… петлю, петлю! А Привалов здесь, в Узле, вы это хорошо знаете, — не сегодня-завтра он явится и потребует отчета Вы останетесь в стороне…

— Не то что явится, а уж явился, Игнатий Львович, — громко проговорил Половодов — Имею честь рекомендовать Сергей Александрыч Привалов, Игнатий Львович Ляховский…

— Ах, виноват… извините… — заметался Ляховский в своем кресле, протягивая Привалову свою сухую, как щепка, руку. — Я так рад вас видеть, познакомиться… Хотел сам ехать к вам, да разве я могу располагать своим временем: я раб этих проклятых дел, работаю, как каторжник.

Привалов пробормотал что-то в ответ, а сам с удивлением рассматривал мизерную фигурку знаменитого узловского магната. Тот Ляховский, которого представлял себе Привалов, куда-то исчез, а настоящий Ляховский превосходил все, что можно было ожидать, принимая во внимание все рассказы о необыкновенной скупости Ляховского и его странностях. Есть люди, один вид которых разбивает вдребезги заочно составленное о них мнение, — Ляховский принадлежал к этому разряду людей, и не в свою пользу.

— Вы приехали как нельзя более кстати, — продолжал Ляховский, мотая головой, как фарфоровый китаец. — Вы, конечно, уже слышали, какой переполох устроил этот мальчик, ваш брат… Да, да Я удивляюсь. Профессор Тидеман — такой прекрасный человек… Я имею о нем самые отличные рекомендации. Мы как раз кончили с Альфонсом Богданычем кой-какие счеты и теперь можем приступить прямо к делу… Вот и Александр Павлыч здесь. Я, право, так рад, так рад вас видеть у себя, Сергей Александрыч… Мы сейчас же и займемся!..

«Ну, этот без всяких предисловий берется за дело», — с улыбкой подумал Привалов, усаживаясь на место Альфонса Богданыча, который незаметно успел выйти из комнаты.

Половодов скрепя сердце тоже присел к столу и далеко вытянул свои поджарые ноги; он смотрел на Ляховского и Привалова таким взглядом, как будто хотел сказать: «Ну, друзья, что-то вы теперь будете делать Посмотрим!» Ляховский в это время успел вытащить целую кипу бумаг и бухгалтерских книг, сдвинул свои очки совсем на лоб и проговорил деловым тоном:

— Вы, господа, кажется, курите? Ведь вот были где-то у меня отличные сигары…

Он быстро нырнул под свой стол, вытащил оттуда пустой ящик из-под сигар, щелкнул по его дну пальцем и с улыбкой доктора, у которого только что умер пациент, произнес:

— Вот здесь была целая сотня… Отличные сигары от Фейка. Это Веревкин выкурил!.. Да, он по две сигары выкуривает зараз, — проговорил Ляховский и, повернув коробку вверх дном, печально прибавил: — Теперь ни одной не осталось…

— Не беспокойтесь, Игнатий Львович, — успокаивал Половодов, улыбаясь глазами. — Я захватил с собой…

— У меня тоже есть, — заметил Привалов; выходки Ляховского начинали его забавлять.

— Вот и отлично, — обрадовался Ляховский. — Я очень люблю дым хороших сигар… У вас, Александр Павлыч, наверно, регалии… Да? Очень хорошо… Веревкин очень много курит сигар.

После этого эпизода Ляховский с азартом накинулся на разложенные бумаги. Нужно сознаться, что он знал все дело, как свои пять пальцев, и артистически набросал картину настоящего положения дел по опеке. Как искусный дипломат, он начал с самых слабых мест и сейчас же затушевал их целым лесом цифровых данных; были тут целые столбцы цифр, средние выводы за трехлетия и пятилетия, сравнительные итоги приходов и расходов, цифровые аналогии, сметы, соображения, проекты; цифры так и сыпались, точно Ляховский задался специальной целью наполнить ими всю комнату. Привалов с напряженным вниманием следил за этим цифровым фейерверком, пока у него совсем не закружилась голова, и он готов был сознаться, что начинает теряться в этом лесе цифр. Чтобы перевести дух, он спросил Ляховского:

— Александр Павлыч мне говорил, что у вас есть черновая последнего отчета по опеке… Позвольте мне взглянуть на нее.

— Да, да… Есть, как же, есть. С большим удовольствием…

Ляховский мягкими шажками подбежал к окну, порылся в нескольких картонках и, взглянув в окно, оставил бумаги.

— Извините, я оставлю вас на одну минуту, — проговорил он и сейчас же исчез из кабинета; в полуотворенную дверь донеслось только, как он быстро скатился вниз по лестнице и обругал по дороге дремавшего Пальку.

— Посмотрите, Сергей Александрыч… Ха-ха!.. — заливался Половодов, подводя Привалова к окну. — Удивительный человек этот Игнатий Львович.

Половодов открыл форточку, и со двора донеслись те же крикливые звуки, как давеча. В окно Привалов видел, как Ляховский с петушиным задором наскакивал на массивную фигуру кучера Ильи, который стоял перед барином без шапки. На земле валялась совсем новенькая метла, которую Ляховский толкал несколько раз ногой.

— Вы все сговорились пустить меня по миру! — неестественно тонким голосом выкрикивал Ляховский. — Ведь у тебя третьего дня была новая метла! Я своими глазами видел… Была, была, была, была!..

— Она и теперь в конюшне стоит, — флегматически отвечал Илья, трогая одной рукой то место, где у других людей бывает шея, а у него из-под ворота ситцевой рубашки выползала широкая жирная складка кожи, как у бегемота. — Мне на што ее, вашу метлу.

— Да, да… Сегодня метла, завтра метла, послезавтра метла. Господи! да вы с меня последнюю рубашку снимете. Что ты думаешь: у меня золотые горы для вас… а?.. Горы?.. С каким ты мешком давеча шел по двору?

— Известно с каким: мешок обыкновенный с овсом…

— Хорошо, я сам знаю, что не с водой, да овес-то, овес-то куда ты нес… а?.. Ведь овес денег стоит, а ты его воруешь… а?..

— Ничего не ворую… вот сейчас провалиться, Игнатий Львович. Барышня приказали Тэку покормить, ну я и снес. Нет, это вы напрасно: воровать овес нехорошо… Сейчас провалиться… А ежели барышня…

— Барышня?! Знаю я вас, молодцов… Вот я спрошу у барышни.

Ляховский кричал еще несколько минут, велел при себе убрать новую метлу в завозню и вернулся в кабинет с крупными каплями холодного пота на лбу.

— Разоряют… грабят… — глухим голосом простонал он, бессильно падая в кресло и закрывая глаза.

— Мне кажется, что вы уж очень близко принимаете к сердцу разные пустяки, — заметил Половодов, раскуривая сигару.

— Пустяки?!. это пустяки?!. — возопил Ляховский, вскакивая с места с такой стремительностью, точно что его подбросило. — В таком случае что, по-вашему, не пустяки… а? Третьего дня взял новую метлу, а сегодня опять новая.

— Да ведь метла, Игнатий Львович, стоит у нас копейку.

— Ах, молодые люди, молодые люди… Да разве мне дорога самая метла? Меня возмущает отношение, — понимаете, отношение моих служащих к моим деньгам. Да… Ведь я давно был бы нищим, если бы смотрел на свои деньги их глазами. Последовательность нужна… да, последовательность! Особенно в мелочах, из которых складывается вся жизнь Сергей Александрович, обратите внимание: сегодня я спущу Илье, а завтра будут делать то же другие кучера, — все и потащат, кто и что успеет схватить. Метод, идея дороги: кто не умеет сберечь гроша, тот не сбережет миллиона… Да-с. Особенно это важно для меня: у меня столько дел, столько служащих, прислуги… да они по зернышку разнесут все, что я наживал годами.

— Извините меня, Сергей Александрыч. — прибавил Ляховский после короткой паузы. — Мы сейчас опять за дело…

— Может быть, вы устали, Игнатий Львович, — проговорил Привалов, — тогда мы в другой раз…

— Ах нет, зачем же. Во всяком деле важен прежде всего метод, последовательность…

Чтение черновой отчета заняло больше часа времени. Привалов проверил несколько цифр в книгах, — все было верно из копейки в копейку, оставалось только заняться бухгалтерскими книгами. Ляховский развернул их и приготовился опять унестись в область бесконечных цифр.

— Нет, уж меня увольте, господа, — взмолился Половодов, поднимаясь с места. — Слуга покорный… Да это можно с ума сойти! Сергей Александрыч, пощадите свою голову!

— Мне все равно, — соглашался Привалов. — Как Игнатий Львович.

— Ну и сидите с Игнатием Львовичем, — проговорил Половодов. — Я не могу вам принести какой-нибудь пользы здесь, поэтому позвольте мне удалиться на некоторое время…

— Куда же вы, Александр Павлыч? — спрашивал Ляховский с недовольным лицом. — Я просто не понимаю…

— Чего ж тут не понимать, Игнатий Львович? Дело, кажется, очень просто: вы тут позайметесь, а я тем временем передохну немножко… Схожу засвидетельствовать мое почтение Софье Игнатьевне.

Ляховский безнадежно махнул рукой на выходившего из комнаты Половодова и зорко поглядел в свои очки на сидевшего в кресле Привалова, который спокойно ждал продолжения прерванных занятий. Привалову больше не казались странными ни кабинет Ляховского, ни сам он, ни его смешные выходки, — он как-то сразу освоился со всем этим. Из предыдущих занятий он вынес самое смутное представление о действительном положении дел, да и трудно было разобраться в этой массе материала. Нужно было, по крайней мере, месяц поработать над этими счетами и бухгалтерскими книгами, чтобы овладеть самой сутью дела. Теперь задачей Привалова было ознакомиться хорошенько с приемами Ляховского и его пресловутой последовательностью. Василий Назарыч указал Привалову на слабые места опеки, но теперь рано было останавливаться на них: Ляховский, конечно, сразу понял бы, откуда дует ветер, и переменил бы тактику, а теперь ему поневоле приходилось высказываться в том или другом смысле. За Приваловым оставалось в этой игре то преимущество, что для Ляховского он являлся все-таки неизвестной величиной.

— Вот уж поистине — связался черт с младенцем, — ворчал Половодов, шагая по какому-то длинному коридору развязной походкой своего человека в доме. — Воображаю, сколько поймет Привалов из этих книг… Ха!..

По дороге Половодов встретил смазливую горничную в белом фартуке с кружевами; она бойко летела с серебряным подносом, на котором стояли пустые чашки из-под кофе.

— Кто у барышни? — спросил Половодов, загораживая дорогу и стараясь ухватить двумя пальцами горничную за подбородок с ямочкой посредине.

— Ах, отстаньте… — кокетливо прошептала девушка, защищаясь от барской ласки своим подносом. — Виктор Васильич, Лепешкин, наш барин…

— Понимаю, бесенок.

Потрепав горничную по розовой щеке, Половодов пошел дальше еще в лучшем настроении: каждое смазливое личико заставляло его приятно волноваться.

XII[править]

Занятия в кабинете Ляховского продолжались недолго, потому что хозяин скоро почувствовал себя немного дурно и даже отворил форточку.

— Мы отложим занятия до следующего раза, Игнатий Львович, — говорил Привалов.

— Ах нет, зачем же… Мы еще успеем и сегодня сделать кое-что, — упрямился Ляховский и с живостью прибавил: — Мы вместо отдыха устроим небольшую прогулку, Сергей Александрыч… Да? Ведь нужно же вам посмотреть ваш дом, — вот мы и пройдемся.

— Я боюсь, что такая прогулка еще сильнее утомит вас.

— О, нисколько, напротив, я освежусь.

Привалов покорно последовал за хозяином, который своими бойкими маленькими ножками вывел его сначала на площадку лестницы, а отсюда провел в парадный громадный зал, устроенный в два света. Восемь массивных колонн из серого мрамора с бронзовыми базами и капителями поддерживали большие хоры, где могло поместиться человек пятьдесят музыкантов. Потолок, поднятый в интересах резонанса продолговатым овалом, был покрыт полинявшими амурами и широкими гирляндами самых пестрых цветов. Старинная бронзовая люстра спускалась с потолка массивным серым коконом. Стены, выкрашенные по трафарету, растрескались, и в нескольких местах от самого потолка шли ржавые полосы, которые оставляла просачивавшаяся сквозь потолок вода. Позолота на капителях и базах, на карнизах и арабесках частью поблекла, частью совсем слиняла; паркетный пол во многих местах покоробило от сырости, точно он вспух; громадные окна скупо пропускали свет из-за своих потемневших штофных драпировок. Затхлый, гниющий воздух, кажется, составлял неотъемлемую принадлежность этого медленно разлагавшегося великолепия.

— Этот зал стоит совершенно пустой, — объяснял Ляховский, — да и что с ним делать в уездном городишке. Но сохранять его в настоящем виде — это очень и очень дорого стоит. Я могу вам представить несколько цифр. Не желаете? В другой раз когда-нибудь.

— Да, думаю, что лучше в другой раз.

Ляховский показал еще несколько комнат, которые находились в таком же картинном запустении, как и главный зал. Везде стояла старинная мебель красного дерева с бронзовыми инкрустациями, дорогие вазы из сибирской яшмы, мрамора, малахита, плохие картины в тяжелых золоченых рамах, — словом, на каждом шагу можно было чувствовать подавляющее влияние самой безумной роскоши. Привалов испытывал вдвойне неприятное и тяжелое чувство: раз — за тех людей, которые из кожи лезли, чтобы нагромоздить это ни к чему не пригодное и жалкое по своему безвкусию подобие дворца, а затем его давила мысль, что именно он является наследником этой ни к чему не годной ветоши. В его душе пробуждалось смутное сожаление к тем близким ему по крови людям, которые погибли под непосильным бременем этой безумной роскоши. Ведь среди них встречались недюжинные натуры, светлые головы, железная энергия — и куда все это пошло? Чтобы нагромоздить этот хлам в нескольких комнатах… Привалов напрасно искал глазами хотя одного живого места, где можно было бы отдохнуть от всей этой колоссальной расписанной и раззолоченной бессмыслицы, которая разлагалась под давлением собственной тяжести, — напрасные усилия. В этих роскошных палатах не было такого угла, в котором притаилось бы хоть одно теплое детское воспоминание, на какое имеет право последний нищий… Каждый предмет в этих комнатах напоминал Привалову о тех ужасах, какие в них творились. Тени знаменитого Сашки, Стеши, наконец отца — вот что напоминала эта обстановка, на оборотной стороне которой рядом помещались знаменитая приваловская конюшня и раскольничья моленная.

— Эти комнаты открываются раз или два в год, — объяснял Ляховский. — Приходится давать иногда в них бал… Не поверите, одних свеч выходит больше, чем на сто рублей!

— Теперь нам остается только подняться в бельведер, — предлагал Ляховский, бойко для своих лет взбегая по гнилой, шатавшейся лестнице в третий этаж.

Привалов свободно вздохнул, когда они вышли на широкий балкон, с которого открывался отличный вид на весь Узел, на окрестности и на линию Уральских гор, тяжелыми силуэтами тянувшихся с севера на юг. Правда, горы в этом месте не были высоки и образовали небольшой угол, по которому бойко катилась горная речка Узловка. Она получила свое название от крутого колена, которое делала сейчас по своем выходе из гор и которое русский человек окрестил «узлом». Город получил свое название от реки, по берегам которой вытянул в правильные широкие улицы тысячи своих домов и домиков.

Вообще вид на город был очень хорош и приятно для глаз пестрел своими садами и ярко расписанными церквами. Это был бойкий сибирский город, совсем не походивший на своих «расейских» братьев. Видно, что жизнь здесь кипела ключом на каждом шагу. В густом сосновом бору, который широким кольцом охватывал город со всех сторон, дымилось до десятка больших фабрик и заимок, а по течению Узловки раскинулись дачи местных богачей. Привалов долго смотрел к юго-востоку, за Мохнатенькую горку, — там волнистая равнина тонула в мутной дымке горизонта, постепенно понижаясь в благословенные степи Башкирии.

— Бойкий город, не правда ли? — спрашивал Ляховский, прищуривая глаза от солнца. — Вы, я думаю, не узнали его теперь.

— Да трудно и узнать, потому что я почти все забыл за пятнадцать лет.

— А вот подождите, проведут к нам железную дорогу, тогда мы еще не так процветем.

Привалов промолчал.

— Теперь я покажу вам половину, где мы, собственно, живем сами, — говорил Ляховский, бойко спускаясь по лестнице.

Ляховский повел Привалова через анфиладу жилых комнат, которые представляли приятный контраст со всем, что приходилось видеть раньше. Это были жилые комнаты в полном смысле этого слова, в них все говорило о жизни и живых людях. Даже самый беспорядок в этих комнатах после министерской передней, убожества хозяйского кабинета и разлагающегося великолепия мертвых залов, — даже беспорядок казался приятным, потому что красноречиво свидетельствовал о присутствии живых людей: позабытая на столе книга, начатая женская работа, соломенная шляпка с широкими полями и простеньким полевым цветочком, приколотым к тулье, — самый воздух, кажется, был полон жизни и говорил о чьем-то невидимом присутствии, о какой-то женской руке, которая производила этот беспорядок и расставила по окнам пахучие летние цветы. Привалов настолько был утомлен всем, что приходилось ему слышать и видеть в это утро, что не обращал больше внимания на комнаты, мимо которых приходилось идти.

XIII[править]

— Пожалуйте сюда, Сергей Александрыч, — проговорил Ляховский, отворяя перед Приваловым дверь на террасу, которая выходила на двор.

Терраса была защищена от солнца маркизой, а с боков были устроены из летних вьющихся растений живые зеленые стены. По натянутым шнуркам плотно вился хмель, настурции и душистый горошек. Ляховский усталым движением опустился на садовый деревянный стул и проговорил, указывая глазами на двор:

— Моя дочь, Зося…

С намерением или без всякого намерения, но едва ли Ляховский мог выбрать другой, более удачный момент, чтобы показать свою Зосю во всем блеске ее оригинальной красоты. Зося стояла в каком-нибудь десятке сажен от террасы На ней была темно-синяя амазонка с длиннейшим шлейфом Из-под синей шляпы с загнутым широким полем a la Rubens выбивались пряди бело-русых волос с желтоватым отливом. Привалов внимательно смотрел на эту захваленную красавицу, против которой благодаря именно этим похвалам чувствовал небольшое предубеждение, и принужден был сознаться, что Зося была действительно замечательно красива. Она принадлежала к тому редкому типу, о котором можно сказать столько же, сколько о тонком аромате какого-нибудь редкого растения или об оригинальной мелодии, — слово здесь бессильно, как бессильны краски и пластика.

«Неужели это ее отец?» — подумал он, переводя глаза на Ляховского, который сидел на своем стуле с полузакрытыми глазами, как подбитое молью чучело.

Ляховская была не одна. Рядом с ней стоял в своем сером балахоне Половодов; он всем корпусом немного подался вперед, как пловец, который вот-вот бросится в воду. По другую сторону Зоси выделялась фигура Виктора Васильича с сбитой на затылок шляпой и с выдававшейся вперед козлиной бородкой. Тут же, неизвестно зачем, стоял в своем кафтане Лепешкин. От расплывшейся по его лицу улыбки глаза совсем исчезли, и он делал короткие движения своей пухлой пятерней каждый раз, когда к нему обращалась Ляховская. В этой группе Привалов рассмотрел еще одного молодого человека с длинным испитым лицом и подгибавшимися на ходу тоненькими ножками; он держал в руке длинный английский хлыст. Этот молодой человек был не кто другой, как единственный сын Ляховского — Давид; он слишком рано познакомился с обществом Виктора Васильича, Ивана Яковлича и Лепешкина, и отец давно махнул на него рукой.

— Илья, короче держи корду! — командовала Ляховская.

Посреди двора на длинной веревке описывал правильные круги великолепный текинский иноходец светло-желтой масти. Илья занимал центр двора. Его монументальные руки, какие можно встретить только на памятниках разных исторических героев, были теперь открыты выше локтей, чтобы удобнее держать в руках корду; лошадь иногда забирала веревку и старалась сдвинуть Илью с места, но он только приседал, и тогда сорвать его с места было так же трудно, как тумбу.

— Обратите внимание на лошадь, — говорил Ляховский Привалову. — Это настоящий текинский иноходец, который стоит на месте, в Хиве, шестьсот рублей, да столько же стоило привести его на Урал.

— Действительно отличная лошадь, — согласился Привалов, знавший толк в лошадях.

— Да это что… вы посмотрите Тэке, когда он идет под дамским седлом.

— Ну-с, Тэке, подойди ко мне, — проговорила Ляховская, останавливая лошадь.

Тэке, мотнув несколько раз головой и звонко ударив передними ногами в землю, кокетливо подошел к девушке, вытянув свою атласную шею, и доверчиво положил небольшую умную голову прямо на плечо хозяйки.

— Напрасно вы, барышня, лошадь балуете, — проговорил Илья, почесывая за ухом концом веревки. — Это такая лошадь, такая… Ты ей корму несешь, а она ладит тебя ногой заразить или зубищами ухватить за шиворот.

— Отчего же Тэке не заразил ногой берейтора? — спрашивала Ляховская, гладя лошадь своей маленькой крепкой рукой, затянутой в шведскую серую перчатку.

— Берейтор, известно… он, конечно, Софья Игнатьевна, жалованье большое получал… это точно, а проехать-то и я не хуже его проеду.

Тэке наконец был отпущен с миром в свою конюшню, и вся компания с говором и смехом повалила за хозяйкой в комнаты. Один Лепешкин на минуту задумался и начал прощаться.

— Что же это вы, Аника Панкратыч? — удивилась Ляховская.

— Да уж так-с, Софья Игнатьевна. Никак не могу-с… Как-нибудь в другой раз, ежели милость будет.

— Отчего же не теперь? Может быть, у вас дела?

— Нет, делов особенных нет…

— Аника Панкратыч боится Игнатия Львовича, — объяснил Половодов, показывая глазами на террасу.

— Ах, вот в чем дело… — засмеялась Ляховская. — А слыхали пословицу, Аника Панкратыч: «в гостях воля хозяйская…»

— Как не слыхать, Софья Игнатьевна, — отвечал Лепешкин, щуря глаза. — Другая еще есть пословица-то…

— Какая?

— Гм… Старые люди так говорили: «гости — люди подневольные, — где посадили, там и сидят, а хозяин, что чирей: где захочет, там и сядет».

Ляховская хохотала над этой пословицей до слез, и ее смех напоминал почему-то Привалову рассказ Виктора Васильича о том, как он выучил Зосю ловить мух. Виктор Васильич и Давид успели подхватить Лепешкина «под крыльца» и без церемонии поволокли на лестницу.

— Ох, поясницу мне изведете, ежовые головы, — хрипел Лепешкин, напрасно стараясь освободиться. — И чего тащат… Тятенька придет и всю артель разорит.

XIV[править]

— Идемте завтракать, Сергей Александрыч, — предлагал Ляховский и сейчас же прибавил: — Я сам не завтракаю никогда, а передам вас на руки дочери…

Они вошли в столовую в то время, когда из других дверей ввалилась компания со двора. Ляховская с улыбкой протянула свою маленькую руку Привалову и указала ему место за длинным столом около себя.

— А у меня дела, Сергей Александрыч, извините, пожалуйста, — говорил Ляховский, трусцой выбегая из комнаты.

— Вы извините papa, у него действительно столько дела, — жеманно проговорила Зося. — Вы что там смеетесь, Аника Панкратыч?

— Он радуется, что Игнатий Львович вышел, — объяснил Половодов, пристально наблюдавший Привалова все время.

— А оно точно… — ухмылялся Лепешкин, жмуря глаза, — всю обедню бы извели… Уж вы, Софья Игнатьевна, извините меня, старика; тятенька ваш, обнаковенно, умственный человек, а компанию вести не могут.

— У вас хорошая привычка, Аника Панкратыч, — заметила Ляховская, гремя ножом, — вы говорите то, что думаете…

— Значит, «люблю молодца за обычай»? Ох-хо-хо! — захрипел Лепешкин, отмахиваясь рукой.

Это странное общество и сама молодая хозяйка заинтересовали Привалова. И в тоне разговора, и в обращении друг к другу, и в манере хозяйки держать себя — все было новостью для Привалова. Ляховская обращалась со всеми с аристократической простотой, не делая разницы между своими гостями. Привалова она расспрашивала как старого знакомого, который только что вернулся из путешествия. Половодов выбивался из сил, чтобы вставить несколько остроумных фраз в этот беглый разговор, но Ляховская делала вид, что не замечает ни этих остроумных фраз, ни самого автора. Сначала Половодов относился к этому равнодушно, а потом обиделся и замолчал. Ему казалось, что Зося приносила его в жертву приваловским миллионам; против этого он, собственно, ничего не имел, если бы тут же не сидели этот сыромятина Лепешкин и Виктор Васильич.

— А что наш редактор детского журнала? — спрашивала Ляховская, кивая головой в сторону молчаливо сидевшего Виктора Васильича.

— Он, кажется, сегодня не в духе…

— Виктор Васильич оставил редакторство, — объяснил Половодов, успокоенный внимательно-тревожным взглядом хозяйки. — Отныне он просто Моисей…

— Это еще что такое? — удивилась хозяйка.

— А вот Аника Панкратыч расскажет…

— Вышел такой грех, точно… — заговорил Лепешкин. — Мы как-то этак собрались в «Золотом якоре», у одного проезжающего. Проезжающий-то в третьем этаже номер занял. Ну, набралось нас народу грудно… Иван Яковлич, Ломтев Миколя я, Виктор Васильич, ваш братец… много народу понаперло. Выпили… Виктор Васильич и говорит: «Супротив меня никому смелости не оказать…» Обнаковенно, человек не от ума сболтнул, а Иван Яковлич подхватил: окажи им смелость сейчас, и шабаш. Ну, какую в номере смелость окажешь, окромя того, что зеркало расщепать или другую мебель какую… Туда-сюда, а Виктор Васильича карахтер вроде как телеграф: вынь да положь… Как он закричит: «Спущайте меня на веревке на карниз… С бутылкой по карнизу обойду!» Я отговаривал, да куда — чуть было меня за бороду не схватил. Ну, думаю, ступай, — Василию Назарычу меньше по векселям платить. Связали полотенца да на полотенцах его, раба божия, и спустили, как был, без сюртука, без жилетки… Вот он встал этаким манером на карнизе, Христос его знает, уцепился как-то ногами — стоит, и только, значит, хотел из бутылки пить, внизу караульный прибежал… Думает, либо лунатик, либо вор по стене ползет. Ха-ха! И сейчас «караул!!»… Полиция и всякое прочее. А Виктор Васильич не идет с карнизу и шабаш: подавали мы полотенце — не берет, притащили лестницу — «не хочу». Сам слезу, слышь. Ну, слезай. Вот он уцепился руками за карниз, да по окну и полез… И господь его знает, совсем было слез, да по дороге зацепил, видно, голяшкой за кирпичи, да как ногами бухнет в окно… Звон, треск!.. А окно-то выходило в номер, где ташкентский офицер остановился. А у ташкентского офицера семь дочерей, и все спали в этом самом номере. Обнаковенно, испужались до смерти и, в чем были, прямо с постели в номер к тятеньке. Тятенька, обнаковенно, прибежал с ливольвером и сейчас Виктора Васильича за ногу и, с позволения сказать, как кошку, в номер к себе утащил: «Кто таков человек есть?» А Виктор Васильич, не будь плох, отвечает: «Моисей». — «Из каких местов?» — «С неба упал…» А мы там сидим и голосу не подаем, потому либо в свидетели потянут, либо тятенька этот пристрелит.

— И чем же кончилась вся эта история? — спрашивала Ляховская, хохотавшая во время рассказа до слез.

— Обнаковенно, к мировому. Миколя защитником объявился.

Виктор Васильич смеялся вместе с другими самым беззаботным образом. Давид хохотал как сумасшедший и старался под столом достать Лепешкина своими длинными ногами.

— Значит, мы потеряли редактора и получили Моисея, — резюмировала Ляховская, когда пароксизм общего смеха немного утих. — Так и запишем: Моисей…

После этого шумного завтрака Привалов простился с хозяйкой; как только дверь за ним затворилась, Половодов увел Ляховскую в другую комнату и многозначительно спросил:

— На ваш взгляд, Софья Игнатьевна, что за зверь этот Привалов?

— Привалов? А вам…

— Нет, будемте говорить серьезно. Знаете, мужчина никогда не поймет сразу другого человека, а женщина… Это, заметьте, очень важно, и я серьезно рассчитываю на вашу проницательность.

— Господи! Какая бездна серьезности и таинственности… Вы на что это давеча изволили надуться за завтраком?

— Ах, это пустяки… Разве кому-нибудь интересно знать, что я могу чувствовать или думать!

— Меня удивляет ваш тон, Александр Павлыч, — вспыхнув, проговорила Ляховская. — Вы позволяете себе, кажется, слишком много…

— Простите… — проговорил Половодов, почтительно целуя руку девушки, — вы знаете, что это со мной иногда случается…

Они прошли в угловую комнату и поместились около круглого столика. Ляховская сделала серьезное лицо и посмотрела вопросительно своими темными глазами.

— Видите ли, Софья Игнатьевна, — тихо начал Половодов, — Привалов начинает дело… Поверенным Веревкин.

— Nikolas?

— Да, Nikolas…

Последовала короткая пауза.

— Что же вы от меня хотите? — спрашивала Ляховская, общипывая пуговку на своей перчатке.

— Я… я хочу слышать ваше мнение о Привалове, Софья Игнатьевна.

— Мое мнение… Знаете, Александр Павлыч, в лице Привалова есть что-то такое — скрытность, упрямство, подозрительность, — право, трудно сказать с первого раза.

— Да, он умнее, чем может показаться с первого раза. Но не заметили ли вы в нем, что намекало бы на бесхарактерность? Нерешительность во взгляде, бесцельные движения… Обратите внимание, Привалов — последняя отрасль Гуляевых и Приваловых, следовательно, в нем должны перемешаться родовые черты этих фамилий: предрасположение к мистицизму, наконец — самодурство и болезненная чувствительность. Привалов является выродком, следовательно, в нем ярче и шире оставили свои следы наследственные пороки и недостатки, чем достоинства. Это закон природы, хотя известным образованием и выдержкой может быть прикрыто очень многое. Ведь вместе с своими миллионами Привалов получил еще большое наследство в лице того темного прошлого, какое стоит за его фамилией.

— Вы иногда бываете, Александр Павлыч, очень умным и проницательным человеком, — заметила девушка, останавливая глаза на одушевленной физиономии Половодова.

— Плохой комплимент, Софья Игнатьевна… Но я не могу обижаться, потому что меня делает глупым именно ваше присутствие, Софья Игнатьевна.

— Ах, как это чувствительно и… смешно. Веревкин справедливо говорит про вас, что вы влюбляетесь по сезонам: весной — шатенки, зимой — брюнетки, осенью — рыжие, а так как я имею несчастье принадлежать к белокурым, то вы дарите меня своим сочувствием летом.

— Довольно, довольно… — упавшим голосом проговорил Половодов.

— Да, мы уклонились от нашего разговора.

Половодов прошелся несколько раз по комнате, потер себе лоб и проговорил:

— Наше дело может кончиться очень плохо, Софья Игнатьевна.

— Именно?

— Я не буду говорить о себе, а скажу только о вас. Игнатий Львович зарывается с каждым днем все больше и больше. Я не скажу, чтобы его курсы пошатнулись от того дела, которое начинает Привалов; но представьте себе: в одно прекрасное утро Игнатий Львович серьезно заболел, и вы… Он сам не может знать хорошенько собственные дела, и в случае серьезного замешательства все состояние может уплыть, как вода через прорванную плотину. Обыкновенная участь таких людей…

— Вам-то какое горе? Если я буду нищей, у вас явится больше одной надеждой на успех… Но будемте говорить серьезно: мне надоели эти ваши «дела». Конечно, не дурно быть богатым, но только не рабом своего богатства…

В ее глазах, в выражении лица, в самой позе было что-то новое для него. Сквозь обычную беззаботность и приемы женщины, привыкшей к поклонению с первого дня рождения, прозвучала совершенно особенная нотка. Что это? Половодов внимательно посмотрел на девушку; она ответила ему странной улыбкой, в которой были перемешаны и сожаление, и гордость, и что-то такое… «бабье», сказал бы Половодов, если бы эта улыбка принадлежала не Зосе Ляховской, а другой женщине. Вдруг в голове у него мелькнула, как молния, одна мысль, и он совершенно равнодушным тоном спросил:

— Я что-то давно не вижу у вас Максима!

— Он давно не был у нас, — невозмутимо ответила Ляховская с той же улыбкой.

XV[править]

Сам по себе приваловский дом был замечательным явлением, как живой памятник отошедшего в вечность бурного прошлого; по еще замечательнее была та жизнь, которая совершалась под его проржавевшей кровлей.

Игнатий Ляховский принадлежал к типу тех темных людей, каких можно встретить только в Сибири. Сам он называл себя почему-то хохлом. Молва гласила другое, именно, что он происходил из кантонистов. Свое состояние он нажил в Сибири какими-то темными путями. Одни приписывали все краденому золоту, другие — водке, третьи — просто счастью. Общий голос громко кричал о том, что Ляховский пошел жить от опеки над наследством Приваловых. Вернее всего было, что созидающими элементами здесь являлось много различных сил и счастливых случаев, а узлом всего являлась удивительная способность Ляховского сразу определять людей и пользоваться ими, как игрок пользуется шахматами в своих ходах. Все-таки как источник богатства Ляховского, так и размеры этого богатства оставались для обывателей уездного городка и всей губернии неразрешимой загадкой.

О странностях Ляховского, о его страшной скупости ходили тысячи всевозможных рассказов, и нужно сознаться, что большею частью они были справедливы. Только, как часто бывает в таких случаях, люди из-за этой скупости и странностей не желают видеть того, что их создало. Наживать для того, чтобы еще наживать, — сделалось той скорлупой, которая с каждым годом все толще и толще нарастала на нем и медленно хоронила под своей оболочкой живого человека.

Мы здесь должны сказать о жене Ляховского, которая страдала чисто русской болезнью — запоем. Все системы лечения, все знаменитости медицинского мира в России и за границей — все было бессильно против этой страшной болезни. Самым страшным для Ляховского было то, что она передала свои недостатки детям. Ляховский в увлечении своими делами поздно обратил внимание на воспитание сына и получил смертельный удар: Давид на глазах отца был погибшим человеком, кутилой и мотом, которому он поклялся не оставить в наследство ни одной копейки из своих богатств. Давид был тем же матушкиным сынком, как и Виктор Васильич; эти молодые люди весело шли по одной дорожке, и у обоих одинаково было парализовано самое дорогое качество в каждом человеке — воля, характер. Они не были ни злыми, ни глупыми, ни подлецами, но всякую минуту могли быть тем, и другим, и третьим в силу именно своей бесхарактерности.

Несмотря на все принятые предосторожности, в характере Зоси рано сказалось ее мужское воспитание, и она по своим привычкам походила больше на молодого человека. Женского общества она не выносила, и исключение, сделанное для Нади, скоро потеряло всякое значение. Дела по приваловской опеке расстроили хорошие отношения между Ляховским и Бахаревым. Последний не любил высказываться дурно о людях вообще, а о Ляховском не мог этого сделать пред дочерью, потому что он строго отличал свои деловые отношения с Ляховским от всех других; но Надя с женским инстинктом отгадала действительный строй отцовских мыслей и незаметным образом отдалилась от общества Ляховского. Правда, по наружному виду это трудно было отгадать, но оно чувствовалось во всем, и Ляховский искренне жалел об этом невыгодном для него обстоятельстве. Мы уже видели, что в нем были и Лепешкин, и Виктор Васильич, и еще много других лиц, на которых Ляховскому приходилось смотреть сквозь пальцы. Правда, для всех было ясно, как день, что из Зоси вырабатывалась прозаическая натура, недоступная увлечениям. Поэтому исключительно мужское общество не смущало ни доктора, ни Ляховского.

— Благодаря нашему воспитанию, доктор, у Зоси железные проволоки вместо нервов, — не без самодовольства говорил Ляховский. — Она скорее походит на жокея, чем на светскую барышню… Для нее же лучше. Женщина такой же человек, как и мужчина, а тепличное воспитание делало из женщин нервных кукол. Не правда ли, доктор?

Доктор на это ничего не отвечал обыкновенно, и Ляховский переходил на другой тон.

— Что будете делать, что будете делать, — говорил он, грустно покачивая головой. — Кровь великое дело. А в Зосе много дурной крови… Да, в ней много дурной крови! Но ведь в этом не мы с вами виноваты. Я вижу, что ей во многом еще недостает характера, силы воли, и она делается несправедливой и злой именно в силу этого недостатка. Но научите меня, что еще для нее я могу сделать? Отправить за границу, в Америку, — но ведь она не поймет и десятой доли того, что увидит, а всякое полузнание хуже всякого незнания. Как отец, я не могу отнестись беспристрастно, как желал бы к ней отнестись, и, может быть, преувеличиваю ее недостатки. Не помню где, но, кажется, в каком-то пустейшем французском романе я вычитал мысль, что нет ничего труднее, как установить правильные отношения между отцом и взрослой дочерью. А здесь затруднение усложняется тем, что у бедной Зоси нет матери… Нет, гораздо хуже, чем нет! Да, доктор… Но войдите в мое положение и скажите, не сделали бы вы то же самое, что я сделал?

XVI[править]

Мы видели Ляховского с его лучших сторон; но он являлся совершенно другим человеком, когда вопрос заходил о деньгах. В конце каждого месяца в его кабинете с небольшими вариациями происходили такие сцены. В двери кабинета пролезает кучер Илья и безмолвно останавливается у порога; он нерешительно начинает что-то искать своей монументальной рукой на том месте, где его толстая голова срослась с широчайшими плечами. Узкие глаза смотрят в угол, ноги делают беспокойные движения, как у слона, прикованного к полу железной цепью.

— Зачем ты пришел, Илья? — спросит Ляховский усталым голосом.

— А насчет жалованья, Игнатий Львович…

— Зачем?

— Говорю: насчет жалованья…

— За деньгами пришел?

— За жалованьем.

— Деньги… везде деньги, всякому подай деньги, — начинает горячиться Ляховский. — Что же, по-твоему, я сам, что ли, делаю их?

— Не могу знать, Игнатий Львович.

— Не могу знать!.. А где я тебе возьму денег? Как ты об этом думаешь… а? Ведь ты думаешь же о чем-нибудь, когда идешь ко мне? Ведь думаешь… а? «Дескать, вот я приду к барину и буду просить денег, а барин запустит руку в конторку и вытащит оттуда денег, сколько мне нужно…» Ведь так думаешь… а? Да у барина-то, умная твоя голова, деньги-то разве растут в конторке?..

По оплывшей бородатой физиономии Ильи от одного уха до другого проползает конвульсивное движение, заменяющее улыбку, и маленькие черные глаза, как у крота, совсем скроются под опухшими красными веками.

— Ежели вы, Игнатий Львович, очень сумлеваетесь насчет жалованья, — начинает Илья, переминаясь с ноги на ногу, — так уж лучше совсем рассчитайте меня… Меня давно Панафидины сманивают к себе… и пять рублей прибавки.

— А кто эти Панафидины?

— Купцы… В гостином дворе кожевенным товаром торгуют.

— Купцы… Вот и ступай к своим Панафидиным, если не умел жить здесь. Твой купец напьется водки где-нибудь на похоронах, ты повезешь его, а он тебя по затылку… Вот тебе и прибавка! А ты посмотри на себя-то, на рожу-то свою — ведь лопнуть хочет от жиру, а он — «к Панафидиным… пять рублей прибавки»! Ну, скажи, на чьих ты хлебах отъелся, как боров?

— Это уж божеское произволение, — резонирует Илья, опять начиная искать в затылке. — Ежели кому господь здоровья посылает… Другая лошадь бывает, Игнатий Львович, — травишь-травишь в нее овес, а она только сохнет с корму-то. А барин думает, что кучер овес ворует… Позвольте насчет жалованья, Игнатий Львович.

— Что ты пристал ко мне с ножом к горлу? Ну, сколько тебе нужно?

— Да за месяц уж пожалуйте… двадцать пять рублей.

— О-о-о… — стонет Ляховский, хватаясь обеими руками за голову. — Двадцать пять рублей, двадцать пять рублей… Да ведь столько денег чиновник не получает, чи-новник!.. Понял ты это? Пятнадцать рублей, десять, восемь… вот сколько получает чиновник! А ведь он благородный, у него кокарда на фуражке, он должен содержать мать-старушку… А ты что? Ну, посмотри на себя в зеркало: мужик, и больше ничего… Надел порты да пояс — и дело с концом… Двадцать пять рублей… О-о-о!

— А вы, Игнатий Львович, и возьмите себе чиновника в кучера-то, — так он в три дня вашего Тэку или Батыря без всех четырех ног сделает за восемь-то цалковых. Теперь взять Тэка… какая это лошадь есть, Игнатий Львович? Одно слово — разбойник: ты ей овса несешь, а она зубищами своими ладит тебя прямо за загривок схватить… Однова пятилась да пятилась, да совсем меня в угол и запятила. Думаю, как брызнет задней ногой, тут тебе, Илья, и окончание!.. Позвольте, Игнатий Львович, насчет жалов…

— На!.. бери, бери!.. — кричит Ляховский отодвигая ящик конторки, на дне которого лежит несколько смятых кредиток. — На, грабь меня, снимай последнюю рубашку.

— Уж вы лучше сами отдайте…

— Не могу… чувствую, что пропьешь!

Эта история повторяется исправно каждый раз, поэтому Илья, как по льду, подходит к столу и еще осторожнее запускает свою лапищу в ящик.

— Покорно вас благодарю, — говорит Илья, пятясь к двери, как бегемот. — Мне что, я рад служить хорошим господам. Намедни кучер приходил от Панафидиных и все сманивал меня… И прибавка и насчет водки… Покорно вас благодарю.

Кучер Илья жил настоящим паразитом, но Ляховский никак не мог ему отказать, потому что другого такого Ильи в целой губернии не сыщешь, — ездил он мастерски и умел во всем потрафить барышне.

Чтобы докончить характеристику жизни в доме Ляховского, мы должны остановиться на Альфонсе Богданыче и Пальке. Альфонс Богданыч, безродный полячок, взятый Ляховским с улицы, кажется, совсем не имел фамилии, да об этом едва ли кто-нибудь и думал. Все привыкли к тому, что Альфонс Богданыч должен был все знать, все предупредить, все угадать, всем угодить и все вынести на своей спине, — к чему еще тут фамилия? Никто, кажется, не подумал даже, что могло бы быть, если бы Альфонс Богданыч в одно прекрасное утро взял да и забастовал, то есть не встал утром с пяти часов, чтобы несколько раз обежать целый дом и обругать в несколько приемов на двух диалектах всю прислугу; не пошел бы затем в кабинет к Ляховскому, чтобы получить свою ежедневную порцию ругательств, крика и всяческого неистовства, не стал бы сидеть ночи за своей конторкой во главе двадцати служащих, которые, не разгибая спины, работали под его железным началом, если бы, наконец, Альфонс Богданыч не обладал счастливой способностью являться по первому зову, быть разом в нескольких местах, все видеть, и все слышать, и все давить, что попало к нему под руку Одним словом, Альфонс Богданыч играл в доме ту же роль, как стальная пружина в часах, за что в глазах Ляховского он был только очень услужливым и очень терпеливым человеком. Ляховский считал Альфонса Богданыча очень ограниченной головой и возвысил его из среды других служащих только за ослиное терпение и за то, что Альфонс Богданыч был один-одинехонек Последнее обстоятельство в глазах Ляховского служило лучшей гарантией, что Альфонс Богданыч не будет его обкрадывать в интересах племянников и племянниц. Терпение у Альфонса Богданыча было действительно замечательное, но если бы Ляховский заглянул к нему в голову в тот момент, когда Альфонс Богданыч, прочитав на сон грядущий, как всякий добрый католик, латинскую молитву, покашливая и охая, ложился на свою одинокую постель, — Ляховский изменил бы свое мнение. Как это могло случиться, что Ляховский, вообще видевший людей насквозь, не мог понять человека, который ежедневно мозолил ему глаза, — этот вопрос относится к области психологии. Может быть, это самая простая психическая близорукость у себя дома людей, слишком дальнозорких вне этого дома.

Палька был диаметральной противоположностью Альфонса Богданыча, начиная с того, что он решительно ничего не делал и, по странной случайности, неизменно пользовался репутацией самого верного слуги. Сам Альфонс Богданыч был бессилен против Пальки, как был бессилен относительно Ильи. Но Илья ленился потому, что его избаловали, а Палька потому, что ни на что больше не был годен, ибо был холоп до мозга костей, и больше ничего. Положение Пальки было настолько прочно, что никому и в голову не приходило, что этот откормленный и упитанный хлоп мог же что-нибудь делать, кроме того, что отворять и затворять двери и сортировать проходивших на две рубрики: заслуживающих внимания и таких, про которых он говорил только «пхе!..».

XVII[править]

— Ну, что, как вы нашли Ляховского? — спрашивал Веревкин, явившись к Привалову через несколько дней после его визита. — Не правда ли, скотина во всех отношениях? Ха-ха! Воображаю, какого шута горохового он разыграл перед вами для первого раза…

Привалов подробно рассказал весь ход своего визита и свои занятия с Ляховским, эпизод с сигарами и метлами вызвал самый неистовый хохот Веревкина, который долго громким эхом раскатывался по всему домику Хионии Алексеевны и заставил Виктора Николаича вздрогнуть и заметить: «Эк, подумаешь, разобрало этого Веревкина!»

— Так и есть, по всем правилам своего искусства, значит, вел дело, — заговорил Веревкин, вытирая выступившие от смеха на глазах слезы. — Дайте время, он начнет прикидываться глухим и слепым. Ей-богу! Мерзавец такой, что с огнем поискать. У него есть здесь в Узле несколько домов, конечно купленных при случае, за бесценок. Вот однажды один из этих домов загорелся. Что бы вы думали: набат, народ бежит со всех сторон, и Ляховский трусцой задувает вместе с другими, а пожар на другом конце города. Видите ли, извозчик запросил с Ляховского пятиалтынный, а он давал гривенник. Так в пятачке и разошлись. После говорят Ляховскому: «Как же это вы, Игнатий Львович, пятачка пожалели, а целого дома не жалеете?» А он: «Что же я мог сделать, если бы десятью минутами раньше приехал, — все равно весь дом сгорел бы и пятачок напрасно бы истратил». Заметьте, выдержка какая дьявольская. О, с ним нужно ухо востро держать! Какие он вам бумаги дал — посмотрим.

— Вот все здесь, — отвечал Привалов, вынимая из папки целую кипу взятых у Ляховского бумаг.

Веревкин с сигарой в зубах самым комфортабельным образом поместился в креслах и вооружил свой нос пенсне. Заметив, что Ипат принес и поставил около него на подносе графинчик с водкой и закуску на стеклянной тарелочке, он только улыбнулся; внимание Привалова к его жажде очень польстило Веревкину, и он с особенным усердием принялся рыться в бумагах, швырял их по всему столу и делал на полях красным карандашом самые энергичные nota bene. На первый раз трудно было разобраться в такой массе цифр, и Веревкин половину бумаг сложил в свой объемистый портфель с оборванными ремнями и сломанным замком.

— Да тут черт ногу сломит, батенька, — проговорил он после часовой работы. — По меньшей мере недели две придется высидеть над ними. Этот Альфонс Богданыч — видели? — такого, я думаю, туману напустил… Ну, да мы их проберем и всех узлом завяжем. А вот что, — совершенно другим тоном прибавил Веревкин, отваливая свою тушу на спинку кресла, — я заехал, собственно, везти вас к Половодову… Мы отлично пообедаем там, а вы кстати пощупаете Александра Павлыча, как он себя чувствует. Ссориться с ними нам во всяком случае не приходится, потому что этим только затянем дело; ведь бумаги все у них в руках. Да я и не люблю ссориться со своими противниками.

Привалову совсем не хотелось ехать к Половодову. Он пробовал сопротивляться, но Веревкин был неумолим и даже отыскал шляпу Привалова, которую сейчас же и надел ему на голову.

— Нет, батенька, едемте, — продолжал Веревкин. — Кстати, Тонечка приготовила такой ликерчик, что пальчики оближете. Я ведь знаю, батенька, что вы великий охотник до таких ликерчиков. Не отпирайтесь, быль молодцу не укор. Едем сейчас же, время скоротечно. Эй, Ипат! Подавай барину одеваться скорее, а то барин рассердится.

Всю дорогу Веревкин болтал, как школьник. Это веселое настроение подействовало заразительно и на Привалова. Только когда они проезжали мимо бахаревского дома, Привалову сделалось как-то немного совестно — совестно без всякой видимой причины. Он заранее чувствовал на себе полный немого укора взгляд Марьи Степановны и мысленно сравнил Надю с Антонидой Ивановной, хотя это и были несравнимые величины.

Обед у Половодова прошел скучнее, чем можно было предполагать, и Привалов был очень недоволен, что послушался Веревкина. Антонида Ивановна сегодня держала себя очень холодно, даже немножко грустно, как показалось Привалову. Никто ни слова не говорил о Ляховских, как ожидал Привалов, и ему оставалось только удивляться, что за странная фантазия была у Веревкина тащить его сюда смотреть, как лакей внушительной наружности подает кушанья, а хозяин работает своими челюстями. Привалову, конечно, и в голову не пришло бы подумать, что Веревкин действовал по просьбе Антониды Ивановны, а между тем это было так. Веревкин для такого сорта поручений был самый золотой человек, потому что, несмотря на величайшие затруднения и препятствия при их выполнении, он даже не задавал себе вопроса, для чего нужен был Антониде Ивановне Привалов, нужен именно сегодня, а не в другое время. «Женская фантазия», — говорил обыкновенно Веревкин, если от него непременно требовали объяснений. Обед был точно такой же, как и в прошлый раз: редкие, художественно исполненные кушанья съедались с редким вниманием и запивались самыми редкими винами. Сейчас после обеда Половодов увел Привалова к себе в кабинет.

Пока в кабинете шла деловая беседа, Веревкин успел немного прийти в себя после сытного обеда, поймал сестру и усадил ее за рояль.

— Тонечка, голубушка, спой эту песню про Волгу, — умолял он. — Уважь единоутробного брата… а?.. Привалова не стесняйся, он отличный малый, хоть немножко и того (Веревкин многозначительно повертел около лба пальцем), понимаешь — славянофил своего рода. Ха-ха!.. Ну, да это пустяки: всякий дурак по-своему с ума сходит.

— А ты, кажется, сегодня порядочно утешился за Обедом? — спрашивала Антонида Ивановна, с нежностью глядя на «единоутробного» братца.

— Что же, я только в своей стихии — не больше того. «Пьян да умен — два угодья в нем…» Видишь, начинаю завираться. Ну, спой, голубчик.

Антонида Ивановна взяла несколько аккордов и запела небольшим, но очень чистым контральто проголосную русскую песню:

Широка Волга разливалася,
С крутым бережком поровнялася…

Эта заунывная песня полилась с тем простым, хватавшим за душу выражением, с каким поет ее простой народ и никогда не поют на сцене. Антонида Ивановна умела вытянуть ту заунывную, щемящую нотку, которая неизменно слышится во всех проголосных русских песнях: глухие слезы и смертная тоска по какой-то воле и неизведанном счастье, казалось, стояли в этой песне. Веревкин сидел на низеньком диванчике, положив свою громадную голову в ладони рук как вещь, совершенно для него лишнюю. Спутанные шелковые кудри свалились к нему на лоб и закрывали глаза, но он не поправлял их, отдавшись целиком тому подмывавшему чувству, которое, как набежавшая волна прилива, тихо поднимало и несло куда-то вдаль. Привалов что-то хотел отвечать Половодову, когда раздались первые слова песни, да так и остался с открытым ртом на своем горнем месте, куда усадил его Половодов.

— Это Тонечка, — отвечал Половодов на немой вопрос Привалова. — Она порядочно поет русские песни, когда бывает в ударе.

Половодов вместе с Иваном Яковлевичем всему на свете предпочитал французские шансонетки, но в качестве славянофила он считал своим долгом непременно умилиться каждый раз, когда пела жена. У Привалова тихо закружилась голова от этой песни, и он закрыл глаза, чтобы усилить впечатление. В глубине души что-то тихо-тихо заныло. Пред глазами смутно, как полузабытый сон, проносились картины густого леса, широкий разлив реки, над которым тихо садится багровое солнце; а там уже потянуло и холодом быстро наступающей летней ночи, и тихо зашелестела прибрежная осока, гнувшаяся под напором речной струи.

— В женщине прежде всего — кровь, порода, — говорил Половодов, раздвигая ноги циркулем. — На востоке женщина любит припадками и как-то уж слишком откровенно: все дело сводится на одну животную сторону. Совсем другое дело европейская женщина. В ней нет этой грязи, распущенности, лени; в ее присутствии все нервы в приятном напряжении, чувства настороже, а глаза невольно отдыхают на стыдливо прикрытых формах. Часто женщину принимаешь за девушку. Здесь все построено на пикантных неожиданностях, везде заманчивая неизвестность, и часто под опущенными стыдливо глазками, под детскими не сложившимися формами кроется самая знойная страсть. Вам которая из Бахаревых больше нравится? — неожиданно спросил Половодов.

Привалов совсем не слушал его болтовни и теперь смотрел на него с недоумением, не понимая вопроса; впрочем, Половодов сейчас же вывел его из затруднения и проговорил:

— Мне Верета больше нравится; знаете, в ней есть что-то такое нетронутое, как переход от вчерашней девочки к завтрашней барышне. Тогда пиши пропало все, потому что начнется это жеманство да кривлянье. Пойдемте в гостиную, — прибавил он, подхватывая Привалова, по своей привычке, под руку.

В гостиной Половодов просидел недолго. Попросив жену занять гостя, он извинился перед Приваловым, что оставит его всего на несколько минут.

— Ты, Александр, подвергаешь Сергея Александрыча ничем не заслуженному испытанию, — проговорила Антонида Ивановна, оставляя рояль.

— Вы несправедливы ко мне, Антонида Ивановна, — мог только ответить Привалов. — Я считаю за счастье…

— А?.. Чего? — спрашивал Веревкин, который спал на своем диванчике и теперь только проснулся. — А я так расчувствовался, что вздремнул под шумок… — Вы тут комплименты, кажется, говорите?

Под смех, вызванный этим маленьким эпизодом, Половодов успел выбраться из комнаты, и Привалов остался с глазу на глаз с Антонидой Ивановной, потому что Веревкин уплелся в кабинет — «додернуть», как он выразился.

— Почему вы думаете, Антонида Ивановна, что я избегаю вашего общества? — спрашивал Привалов. — Наоборот, я с таким удовольствием слушал ваше пение сейчас… Могу сказать откровенно, что никогда ничего подобного не слышал.

Антонида Ивановна внимательно посмотрела на Привалова, накинула на плечи оренбургский платок из козьего пуха и проговорила с ленивой улыбкой:

— Я не понимаю, как это хочется мужчинам говорить вечно одно и то же… Неужели нельзя обойтись без комплиментов?

Они прошли в знакомую Привалову голубую гостиную, но на этот раз Антонида Ивановна села очень далеко от своего гостя.

— Вы не рассказали мне еще о своем визите к Ляховским, — заговорила хозяйка, вздрагивая и кутаясь в свой платок. — А впрочем, нет, не рассказывайте… Вперед знаю, что и там так же скучно, как и везде!.. Не правда ли?

— Я не понимаю, что вы хотите сказать этим?

— Ах, самую простую вещь, Сергей Александрыч… Посмотрите кругом, везде мертвая скука. Мужчины убивают время, по крайней мере, за картами, а женщинам даже и это плохо удается. Я иногда завидую своему мужу, который бежит из дому, чтобы провести время у Зоси. Надеюсь, что там ему веселее, чем дома, и я нисколько не претендую на него…

Привалов заговорил что-то об удовольствиях, о чтениях, о занятиях, но Антонида Ивановна неожиданно прервала его речь вопросом:

— Послушайте, когда ваша свадьба?

— Какая свадьба?

— Да ведь вы женитесь на Nadine Бахаревой. Это решительно всем в городе известно, и я, право, от души рада за вас. Nadine отличная девушка, серьезная, образованная. Она резко выделяется из всех наших барышень.

— Послушайте, Антонида Ивановна, — серьезно заговорил Привалов. — Я действительно глубоко уважаю Надежду Васильевну, но относительно женитьбы на ней и мысли у меня не было.

— Неправда.

— Совершенно серьезно говорю.

— О, это пустяки. Все мужчины обыкновенно так говорят, а потом преспокойнейшим образом и женятся. Вы не думайте, что я хотела что-нибудь выпытать о вас, — нет, я от души радуюсь вашему счастью, и только. Обыкновенно завидуют тому, чего самим недостает, — так и я… Муж от меня бежит и развлекается на стороне, а мне остается только радоваться чужому счастью.

— Вы ошибаетесь, Антонида Ивановна, уверяю вас. Есть обстоятельства, которые… Одним словом, я никогда не женюсь.

Антонида Ивановна долгим, внимательным взглядом посмотрела на Привалова, но ничего не отвечала и только плотнее — вместе с шеей — укуталась в свой платок. Привалов еще никогда не видел Половодову такой красивой. В его ушах еще стояла давешняя песня, а тут этот странный тон разговора… Привалов почувствовал себя как-то жутко хорошо около Антониды Ивановны и с особенным удовольствием испытывал на себе теплоту ее пристального ленивого взгляда Невольная грусть, которая слышалась в ее разговоре, отвечала невеселому настроению Привалова, и он горячо пожал Антониде Ивановне на прощанье руку.

Вечером этого дня, когда Антонида Ивановна вошла в спальню своей maman, она имела самый утомленный и жалкий вид. Тяжело опустившись на ближайший стул, она с заметным усилием едва могла проговорить:

— Бревно этот ваш Привалов, и больше ничего.

Агриппина Филипьевна пытливо и вопросительно посмотрела на дочь, а потом спокойно ответила:

— Нужно иметь терпение, мой друг…

— Александр был здесь?

— Был. Представь себе: захватил с собой Оскара, и вместе отправились к Ляховскому. Оказывается, что это уже не первый их визит туда.

— Решительно ничего не понимаю, maman…

— И я тоже; но все-таки согласись, что очень и очень странно. Что может делать этот идиот Оскар у Ляховского?

Почтенная дама только пожала плечами и сделала презрительную гримасу.

XVIII[править]

В последнее время Надежда Васильевна часто бывала у Ляховских; Привалов встречался с ней там, когда в свободное от занятий время с Ляховским заходил на половину Зоси. Там собиралось шумное молодое общество, к которому примкнул и дядюшка Оскар Филипыч, необыкновенно смешно рассказывавший самые невинные анекдоты.

— Мы вас все будем называть дядюшкой, Оскар Филипыч, — говорила Зося.

— И отлично… — соглашался дядюшка. — Я буду очень любить такую племянницу, как вы.

Дядюшка в качестве любезника старой школы почтительно целовал каждый раз руку Зоси и забавно шаркал ножкой. Половодов служил коноводом и был неистощим в изобретении маленьких летних удовольствий: то устраивал ночное катанье на лодках по Узловке, то маленький пикник куда-нибудь в окрестности, то иллюминовал старый приваловский сад, то садился за рояль и начинал играть вальсы Штрауса, под которые кружилась молодежь в высоких залах приваловского дома. Виктор Васильич был правой рукой Половодова и слушался, как собака, каждого его движения. Особенно смешил всех дядюшка, который боялся лошадей и воды и так забавно танцевал вальс в два па, как его танцуют только старики.

Это шумное веселье было неожиданно прервано появлением нового лица. Однажды, когда Привалов занимался с Ляховским в его кабинете, старик, быстро сдвинув очки на лоб, проговорил:

— Вы видели Лоскутова? Максима Лоскутова?

— Нет…

— Ну, так вы, батенька, ничего не видели; это unicus[9] в своем роде… Да, да. Наш доктор отыскал его… Замечательная голова: философ, ученый, поэт — все, что хотите, черт его знает, чего он только не учил и чего не знает! В высшей степени талантливая натура. И очень благодарен доктору за этот подарок.

Привалов рассмеялся.

— Чего вы смеетесь? Конечно, подарок, а то как же? Мы, сидя в Узле, совсем заплесневели, а тут вдруг является совершенно свежий человек, с громадной эрудицией, с оригинальным складом ума, с замечательным даром слова… Вы только послушайте, как Лоскутов говорит…

Ляховский сделал кислое лицо и как-то по-жидовски расставил руки.

— Для нас этот Лоскутов просто находка, — продолжал развивать свою мысль Ляховский. — Наши барышни, если разобрать хорошенько, в сущности, и людей никаких не видали, а тут смотри, учись и стыдись за свою глупость. Хе-хе… Посмотрели бы вы, как они притихнут, когда Лоскутов бывает здесь: тише воды, ниже травы. И понятно: какие-нибудь провинциальные курочки, этакие цыплятки — и вдруг настоящий орел… Да вы только посмотрите на него: настоящая Азия, фаталист и немного мистик.

— Вы так много насказали про Лоскутова, Игнатий Львович, что я даже немного начинаю бояться его, — пошутил Привалов.

— Я сам его боюсь… Да…

Старик поднялся со своего кресла, на цыпочках подбежал притворить двери кабинета, еще раз огляделся кругом и, наклонившись к самому уху Привалова, шепотом говорил:

— Лоскутов был в чем-то замешан… Понимаете — замешан в одной старой, но довольно громкой истории!.. Да… Был в административной ссылке, потом объехал всю Россию и теперь гостит у нас. Он открыл свой прииск на Урале и работает довольно счастливо… О, если бы такой человек только захотел разбогатеть, ему это решительно ничего не стоит.

— А сам-то по себе кто такой этот Лоскутов?

— Да бог его знает… Он, кажется, служил в военной службе раньше… Я иногда, право, боюсь за моих девочек: молодо-зелено, как раз и головка закружится, только доктор все успокаивает… Доктор прав: самая страшная опасность та, которая подкрадывается к вам темной ночью, тишком, а тут все и всё налицо. Девочкам во всяком случае хороший урок… Как вы думаете?

Не дождавшись ответа Привалова, Ляховский вдруг громко захохотал и даже, схватившись за живот руками, забегал, как сумасшедший, по кабинету. Привалов так привык к выходкам этого странного человека, что даже не обиделся на такой странный оборот разговора. Задыхаясь от смеха, Ляховский несколько раз раскрывал рот, чтобы что-то сказать и объяснить Привалову, но только махал безнадежно руками и опять начинал хохотать. На его лбу очки так и прыгали, на висках вспухли толстые синие жилы, и из глаз катились слезы, только приступ удушливого кашля остановил этот гомерический смех, и Ляховский мало-помалу успокоился.

— Сергей Александрыч, извините меня… Ха-ха… — заливался старик, вытирая глаза платком. — Вы только представьте себе картину… О-ха-ха!.. Ох, задохся!.. Вы представьте себе… Половодов… ха-ха-ха!.. Ведь вы знаете, что за человек Половодов: делец в нынешнем вкусе и бонвиван par excellence,[10] и вдруг он встречается с Лоскутовым… Ха-ха-ха!.. Ничего подобного в жизни своей не встречал… Все равно что свести волка с собакой, так и Лоскутова с Половодовым… Александр Павлыч, бедняжка, совсем утратил все свои достоинства и снизошел до последней степени унижения: начал сердиться на Лоскутова за то, видите ли, что тот в тысячу раз умнее его… А у девочек так глазки и разгорелись: ведь поняли, в чем дело, без слов поняли. Это, батенька, целая школа: один такой урок на целую жизнь хватит… Да! И представьте себе: этот самый Александр Павлыч, милый и обязательный человек во всех отношениях, глубоко убежден, что Лоскутов жалкий авантюрист, как сказочная ворона, щеголяющая в павлиньих перьях…

— А Лоскутов давно живет на Урале?

— Да как вам сказать: год… может быть полтора, и никак не больше. Да пойдемте, я вас сейчас познакомлю с Лоскутовым, — предлагал Ляховский, — он сидит у Зоси…

Привалов испытал некоторое волнение, когда они входили в гостиную Зоси, оттуда доносились громкие голоса. Ляховский бежал трусцой и несколько раз взбил свой кок на голове. Когда они вошли в гостиную, Привалов в первую минуту не заметил, кого искал глазами. На синем атласном диване с тяжелыми шелковыми кистями сидела Зося, рядом с ней, на таком же атласном стуле, со стеганой квадратами спинкой, помещалась Надежда Васильевна, доктор ходил по комнате с сигарой в зубах, заложив свои большие руки за спину. На столе перед диваном в беспорядке стояли чашки с простывшим недопитым кофе и лежала раскрытая книга.

— Максим Лоскутов… — проговорил Ляховский с особенной, крикливой ноткой в голосе.

Из низкого голубого кресла поднялся среднего роста господин и протянул Привалову руку. Это и был Максим Лоскутов. На вид ему можно было дать лет тридцать пять; узкое бледное лицо с небольшой тощей бородкой было слегка тронуто оспой, густые, сросшиеся брови и немного вздернутый нос делали его положительно некрасивым. Только большой белый лоб, прикрытый спутанными мягкими темными волосами, да усталый, точно надломленный взгляд больших глаз с приподнятыми внешними углами придавали этому лицу характерный отпечаток. Такие лица не забываются. Небольшая, но плотная фигура Лоскутова, с медленными, усталыми движениями, обличала большую силу и живучесть; короткая кисть мускулистой руки отвечала Привалову крепким пожатием, а светло-карие глаза, того особенного цвета, какой бывает только у южан, остановились на нем долгим внимательным взглядом Темная визитка Лоскутова, покрытая кое-где пылью и пухом, и смятая сорочка свидетельствовали о вкусах своего хозяина, который, очевидно, не переменил костюма с дороги.

— Ну, я не буду вам мешать, — торопливо заговорил Ляховский. — У меня бездна дел…

В гостиной воцарилось на минуту принужденное, тяжелое молчание. Привалов чувствовал себя лишним в этом интимном кружке и напряженно молчал.

— Хотите кофе? — предлагала Ляховская.

Привалов отказался.

— Я просил бы вас продолжать ваш прежний разговор, — заметил он, — если только я не мешаю…

— Нет, зачем же мешать, — ответил за них Лоскутов.

XIX[править]

В кабинете Ляховского весело и дружелюбно беседовали с хозяином Половодов и «дядюшка». Особенным оживлением отличался сегодня Половодов. Он фамильярно трепал дядюшку по плечу и старался разогнать в Ляховском те минуты сомнений, которые оставляли на его лбу глубокие морщины и заставляли брови плотно сдвигаться. Ляховский, очевидно, не решался на что-то, чего домогался Половодов; дядюшка держался в стороне и только напряженно улыбался, сохраняя свой розово-херувимский вид.

— Да уж вы, Игнатий Львович, не беспокойтесь, — объяснил Половодов, широко расставляя свои длинные ноги, точно последнее было самым неопровержимым аргументом.

— Я и не беспокоюсь… Нет, не беспокоюсь, — отвечал Ляховский, ерзая в своем ободранном кресле.

— Оскар Филипыч знает все… — проговорил наконец Половодов, любивший одним ударом разрешать все недоумения.

— Как все? Что такое все? — как-то жалко залепетал Ляховский, испытующе переводя глаза с Половодова на дядюшку. — Кажется, между нами нет никаких особенных секретов…

Половодов неестественно захохотал, запрокинув голову назад, а потом самым беззаботным голосом проговорил:

— Не беспокойтесь и не сомневайтесь, дорогой Игнатий Львович. Вы можете быть совершенно откровенны с Оскаром Филипычем: я объяснил ему все относительно приваловской опеки…

Эти слова для Ляховского были ударом грома, и он только бессильно съежился в своем кресле, как приколотый пузырь. Дядюшка принял серьезный вид и вытянул губы.

— Прежде чем объяснить все всякому постороннему человеку, вам не мешало бы посоветоваться со мною, Александр Павлыч, — глухо заговорил Ляховский, подбирая слова. — Может быть, я не желаю ничьего постороннего вмешательства… Может быть, я не соглашусь посвящать никого в мои дела! Может быть… наконец…

— Э, батенька, перестаньте ломать комедию! — с сердцем перебил его Половодов, делая злые глаза. — Вы меня знаете, и я вас хорошо знаю… Что же еще представляться!

— Вы слишком много себе позволяете, Александр Павлыч… я… я.

— Послушайте, Игнатий Львович, — настойчиво продолжал Половодов. — Если я доверился Оскару Филипычу, следовательно, вы можете ему доверять, как мне самому…

«Дурак, дурак и дурак! — с бешенством думал Ляховский, совсем не слушая Половодова. — Первому попавшемуся в глаза немчурке все разболтал… Это безумие! Ох, не верю я вам, никому не верю, ни одному вашему слову… Продадите, обманете, подведете…»

— Я ничего не знаю и умею молчать… — заявил с своей стороны дядюшка, прерывая общее тяжелое молчание.

— Мне до вас решительно никакого нет дела!.. — резко отозвался Ляховский, вскакивая с кресла. — Будете вы говорить или молчать — это меня нисколько не касается! Понимаете: нисколько!..

— Однако так нельзя вести дело, Игнатий Львович, — уговаривал Половодов, — я вас предупреждал, и вы сами согласились…

— Вы лжете!.. Я ни на что не соглашался и не мог согласиться.

Половодов только засвистал, а Ляховский бросился в кресло и враждебным взглядом смерил дядюшку с ног до головы. Беззвучно пожевав губами и поправив кок на голове, Ляховский быстро обратился к дядюшке:

— Ну, а вы что же молчите? Какую такую пользу вы можете принести нашему делу? На что вы надеетесь?

— О, отлично надеюсь…

— «Отлично надеюсь»! — передразнил Ляховский. — Вы говорить-то сначала выучитесь по-русски… Не сегодня-завтра Веревкин отправится хлопотать по опеке, ну, на что же вы надеетесь, позвольте полюбопытствовать?

— Конечно, не на себя, Игнатий Львович, — деловым тоном отвечал немец. — Я — маленький человек, и вы и Александр Павлыч — все мы маленькие люди… А где маленькие мухи запутываются в паутине, большие прорывают ее.

Ляховский пожевал губами, потер лоб рукой и проговорил:

— А вы знаете, что большие мухи любят брать большие куски?

— Из двух зол нужно выбирать меньшее: или лишиться всего, или пожертвовать одной частицей…

— Что же вы думаете делать?

— Для вас прежде всего важно выиграть время, — невозмутимо объяснял дядюшка, — пока Веревкин и Привалов будут хлопотать об уничтожении опеки, мы устроим самую простую вещь — затянем дело Видите ли, есть в Петербурге одна дама. Она не куртизанка, как принято понимать это слово, во только имеет близкие сношения с теми сферами, где…

— Короче — у нее бывают большие люди? — перебил Ляховский, нетерпеливо ежа свои острые плечи…

— Именно… Если она возьмется за это дело, тогда можно все устроить, решительно все!..

— Но ведь ей нужно платить, этой вашей даме… — застонал Ляховский, хватаясь за голову, — понимаете: пла… тить!!

— Она берет известный процент с предприятия, смотря по обстоятельствам: пять, десять… Вообще неодинаково!.. Придется, конечно, сделать небольшой авансик, пустяки — каких-нибудь пятнадцать-двадцать тысяч единовременно.

— О-о! — завопил Ляховский, точно у него вырывали зуб — Нет, благодарю вас… У меня и денег таких нет! Довольно, довольно…

— Игнатий Львович, что же вы в самом деле? — вступился Половодов. — Дайте хоть рассказать хорошенько, а там и неистовствуйте, сколько душе угодно!

— Я согласен, что двадцать тысяч довольно круглая цифра, — невозмутимо продолжал дядюшка, потирая руки. — Но зато в какой безобидной форме все делается… У нее, собственно, нет официальных приемов, а чтобы получить аудиенцию, необходимо прежде похлопотать через других дам…

— Которым тоже нужно платить!! — вскричал Ляховский, скрипя зубами.

— Да, тысячи три-четыре…

— Да за что же? за что?

— Как за что? — удивился дядюшка. — Да ведь это не какие-нибудь шлюхи, а самые аристократические фамилии. Дом в лучшей улице, карета с гербами, в дверях трехаршинный гайдук, мраморные лестницы, бронза, цветы. Согласитесь, что такая обстановка чего-нибудь да стоит?..

— Стоит, стоит… Ужасно много стоит! — стонал Ляховский.

Ляховский до того неистовствовал на этот раз, что с ним пришлось отваживаться. Дядюшка держал себя невозмутимо и даже превзошел самого Альфонса Богданыча. Он ни разу не повысил тона и не замолчал, как это делал в критические минуты Альфонс Богданыч.

— Да скажите же, ради бога: вы из папье-маше, что ли, сделаны? — кричал Ляховский, тыкая дядюшку пальцем.

После страшной борьбы Ляховский наконец согласился с теорией дядюшки «затянуть дело», но все приставал с вопросом:

— А как я могу вас проверить, Оскар Филипыч? Ну, скажите: как?

— Я вам представлю расписки от самой, — невозмутимо отвечал дядюшка.

— Вы сами напишете?!.

Выйдя от Ляховского, дядюшка тяжело вздохнул и отер лоб платком; Половодов тоже представлял из себя самый жалкий вид и смотрел кругом помутившимися глазами.

— Это сам дьявол, а не человек, — проговорил наконец дядюшка, когда они вышли из подъезда.

— Хуже дьявола… — согласился Половодов, шаркая ногами. — А все-таки на нашей улице будет праздник…

— Но чего это стоит!.. — вздохнул дядюшка; он был бледен и жалко мигал глазами.

Основной план действия Половодов и дядюшка, конечно, не открыли Ляховскому, а воспользовались им только для первого шага, то есть чтобы затянуть дело по опеке.

XX[править]

Вечерние посещения бахаревского дома Привалову уже не доставляли прежнего удовольствия. Та же Павла Ивановна с своим вечным вязаньем, та же Досифея, та же Марья Степановна с своими воспоминаниями, когда люди жили «по-истовому». Это однообразие нарушалось только появлением Верочки, которая совсем привыкла к Привалову и даже вступала с ним в разговор, причем сильно краснела каждый раз и не знала, куда девать руки. Привалову нравилось разговаривать с этой свежей, нетронутой девушкой, которая точно заражала своей молодостью даже степенные покои Марьи Степановны.

— У нас скучно, — говорила Верочка, несмело взглядывая на Привалова.

— Почему скучно?

— Да так… Никого не бывает почти.

— А знакомые?

— Да кто у нас знакомые: у папы бывают золотопромышленники только по делам, а мама знается только со старухами да старцами. Два-три дома есть, куда мы ездим с мамой иногда; но там еще скучнее, чем у нас. Я замечала, что вообще богатые люди живут скучнее бедных. Право, скучнее…

— А ведь это верно, — засмеялся Привалов. — А если бы вам предложили устроить все по-своему, вы как бы сделали?

Верочка не ожидала такого вопроса и недоверчиво посмотрела на Привалова; но его добродушный вид успокоил ее, и она наивно проговорила:

— Я бы устроила так, чтобы всем было весело… Да!.. Мама считает всякое веселье грехом, но это неправда Если человек работает день, отчего же ему не повеселиться вечером? Например: театр, концерты, катание на тройках… Я люблю шибко ездить, так, чтобы дух захватывало!

— Вы разве не бываете в театре?

— Очень редко… Ведь мама никогда не ездит туда, и нам приходится всегда тащить с собой папу. Знакомых мало, а потом приедешь домой, — мама дня три дуется и все вздыхает. Зимой у нас бывает бал… Только это совсем не то, что у Ляховских. Я в прошлом году в первый раз была у них на балу, — весело, прелесть! А у нас больше купцы бывают и только пьют…

Мало-помалу Привалов вошел в тот мир, в каком жила Верочка, и он часто думал о ней: «Какая она славная…» Надежда Васильевна редко показывалась в последнее время, и если выходила, то смотрела усталою и скучающею. Прежних разговоров не поднималось, и Привалов уносил с собой из бахаревского дома тяжелое, неприятное раздумье.

Раз, когда Привалов тихо разговаривал с Верочкой в синей гостиной, издали послышались тяжелые шаги Василия Назарыча. Девушка смутилась и вся вспыхнула, не зная, что ей делать. Привалов тоже почувствовал себя не особенно приятно, но всех выручила Марья Степановна, которая как раз вошла в гостиную с другой стороны и встретила входившего Василия Назарыча. Старик, заметив Привалова, как-то немного растерялся, а потом с улыбкой проговорил:

— Ну, ты что же ко мне-то не заходишь?

— Да вы все были заняты, Василий Назарыч…

— Занят-то занят — это верно, а ты заходи.

Старик остался в гостиной и долго разговаривал с Приваловым о делах по опеке и его визитах к опекунам. По лицу старика Привалов заметил, что он недоволен чем-то, но сдерживает себя и не высказывается. Вообще весь разговор носил сдержанный, натянутый характер, хотя Василий Назарыч и старался казаться веселым и приветливым по-прежнему.

— А где же Надя? — спросил старик Марью Степановну.

— Да ей нездоровится что-то… — подобрав губы, ответила Марья Степановна. — Все это от ваших книжек: читает, читает, ну и попритчится что ни на есть.

Бахарев рассмеялся и, взглянув на Верочку, любовно проговорил:

— Ну, а ты, коза, «в книжку не читаешь»?

— Оставь ты ее, ради Христа, — вступилась Марья Степановна за свою любимицу, которая до ушей вспыхнула самым ярким румянцем.

После этой сцены Привалов заходил в кабинет к Василию Назарычу, где опять все время разговор шел об опеке. Но, несмотря на взаимные усилия обоих разговаривавших, они не могли попасть в прежний хороший и доверчивый тон, как это было до размолвки. Когда Привалов рассказал все, что сам узнал из бумаг, взятых у Ляховского, старик недоверчиво покачал головой и задумчиво проговорил:

— Все это не то… нет, не то! Ты бы вот на заводы-то сам съездил поскорее, а поверенного в Мохов послал, пусть в дворянской опеке наведет справки… Все же лучше будет…

У Ляховского тоже было довольно скучно. Зося хмурилась и капризничала. Лоскутов жил в Узле вторую неделю и часто бывал у Ляховских. О прежних увеселениях и забавах не могло быть и речи; Половодов показывался в гостиной Зоси очень редко и сейчас же уходил, когда появлялся Лоскутов. Он не переваривал этого философа и делал равнодушное лицо.

— Отчего вы не любите Максима? — допытывалась Зося, но Половодов только поднимал плечи и издавал неопределенное мычание.

Скоро Привалов заметил, что Зося относится к Надежде Васильевне с плохо скрытой злобой. Она постоянно придиралась к ней в присутствии Лоскутова, и ее темные глаза метали искры. Доктор с тактом истинно светского человека предупреждал всякую возможность вспышки между своими ученицами и смотрел как-то особенно задумчиво, когда Лоскутов начинал говорить. «Тут что-нибудь кроется», — думал Привалов.

Однажды, в середине июля, в жаркий летний день, Привалов долго и бесцельно бродил по саду, пока не устал и не забрался в глубину сада, в старую, обвалившуюся беседку. Он долго мечтал здесь, не замечая, как бежало время. Тихий разговор вывел его из задумчивости. Кто-то шел по узенькой аллее прямо к нему. Едва он успел сообразить всю невыгодность своей позиции, как из-за шпалеры темно-зеленых пихт показалась стройная фигура Надежды Васильевны; она шла рядом с Лоскутовым. Привалов хотел выйти из своей засады, но почему-то остался на месте и только почувствовал, как встрепенулось у него в груди сердце.

— Сядем здесь, Максим… Я устала, — послышался голос Надежды Васильевны, и затем она сейчас же прибавила: — Я не желала бы встретить Привалова.

— Почему? — спрашивал Лоскутов, усаживаясь прямо на траву. — Он мне нравится… Очень хороший человек.

Привалов очутился в некоторой засаде, из которой ему просто неловко было выйти. «Сядем» — резнуло его по уху своим слишком дружеским тоном, каким говорят только с самыми близкими людьми.

— Привалов действительно хороший человек, — соглашалась девушка, — но нам с тобой он принес немало зла. Его появление в Узле разрушило все планы. Я целую зиму подготовляла отца к тому, чтобы объявить ему… ну, что мы…

Надежда Васильевна тихо засмеялась, и до Привалова долетел звук поцелуев, которыми она награждала философа. Вся кровь бросилась в голову Привалова, и он чувствовал, как все закружилось около него.

— Я все-таки не понимаю, чем тут провинился Привалов, — сказал Лоскутов.

— А тем и провинился, что отец и мать сходят с ума от одной мысли породниться с Приваловым…

— Да ведь отец, кажется, разошелся с ним?

— Разошелся… Но ведь ты не знаешь совсем, что за человек мой отец. Теперь он действительно очень недоволен Приваловым, но это еще ничего не значит. Привалов все-таки остается Приваловым.

— Именно?

— Именно? — повторила Надежда Васильевна вопрос Лоскутова. — А это вот что значит: что бы Привалов ни сделал, отец всегда простит ему все, и не только простит, но последнюю рубашку с себя снимет, чтобы поднять его. Это слепая привязанность к фамилии, какое-то благоговение перед именем… Логика здесь бессильна, а человек поступает так, а не иначе потому, что так нужно. Дети так же делают…

— Но ведь это не дети, Надя…

— Разница в том, что у этих детей все средства в руках для выполнения их так нужно. Но ведь это только со стороны кажется странным, а если стать на точку зрения отца — пожалуй, смешного ничего и нет.

Примечания[править]

  1. образ жизни (лат.)
  2. вечера (франц.)
  3. изысканные выражения (франц.)
  4. Она так невинна, что почти ничего не понимает. (франц.)
  5. свидание наедине (франц.)
  6. денежного вопроса (франц.)
  7. маменьки (от нем. Mutterchen)
  8. индийском пробковом шлеме (англ.)
  9. редкий экземпляр (лат.)
  10. по преимуществу (франц.)