Пролетарские поэты (Ходасевич)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Пролетарские поэты
автор Владислав Фелицианович Ходасевич
Опубл.: 1925. Источник: az.lib.ru

В. Ф. Ходасевич[править]

Пролетарские поэты[править]

Оригинал здесь — http://dugward.ru/library/hodasevich/hodasevich_prolet_poet.html

Лет семь-восемь тому назад к пролетарским поэтам можно и должно было относиться, как к ученикам. И сами они держали себя учениками. Иногда выказывали самонадеянность, даже заносчивость, но своего ученичества не отрицали. Пожалуй, как это часто бывает, сама заносчивость была у них следствием тайной робости. К ней, и вообще к пролетарским писателям, следовало относиться снисходительно.

С тех пор, однако, все изменилось. Смиренные речи об ученичестве позабыты. Вместо них слышим гордые возгласы о конце старой поэзии и о пришествии новой, пролетарской. Учителя объявляются мертвецами и погребаются под резолюциями о литературной диктатуре пролетпоэзии. Ученики становятся на их место, торжествуют победу, заявляют себя открывателями новой эры. Об их «творчестве» пишутся исследования, образцы творений собираются в антологии, снабженные биографиями и портретами. Словом — пред нами новые классики, которые будут не учиться, а сами учить грядущие поколения поэтов.

К учителям, провозвестникам, зачинателям — отношение другое. Я беру «Антологию пролетарской литературы», том в 672 страницы, составленный Семеном Родовым, — и, минуя отдел прозы (впрочем, сравнительно небольшой), сужу эту книгу с той строгостью, которая обязательна, раз дело идет о людях, заявляющих себя создателями и выразителями новой литературной эпохи. Полагаю, что ныне они и сами ждут и хотят этой строгости. Снисхождение к ученику — обязательно. В применении к тому, кто назвался учителем, оно оскорбительно. Не хочу снисхождением оскорблять пролетарских поэтов.

Несчетное множество раз, в стихах и прозе, пролетарские поэты называли себя не «просто» художниками, не какими-нибудь «певчими птицами» — а выразителями идеологии рабочего класса. Готов допустить, что такая идеологи существует, хотя, говоря по совести и в особенности в применении к России, мне кажется, что существует лишь некоторая идеология, выработанная для рабочего класса его вождями — интеллигентами. Но вот — обращаюсь к творениям пролетарских поэтов и вижу, что никакой идеологии они не выражают. Точнее: на протяжении огромного тома не усматриваю ни единой идеи. Вижу (и в изобилии) жалобы на тяжелое положение рабочих при капиталистическом строе; вижу призывы к ниспровержению этого строя, к революции, к мести. Но ведь ясно для всякого, что это еще отнюдь не «идеи». Правда, за революционными зовами и за описаниями гражданской войны почти всегда следуют чаяния «светлого будущего» или же торжественные возгласы о том, что оно уже настало. Казалось бы — тут-то и проявиться «идеологии». Кому, как не поэтам пролетариата — высказать те идеи, на коих будет покоиться новый, «светлый» порядок, ныне установляемый в мире их классом, — взамен ужасов старого? Ничего, хотя бы отчасти уясняющего эти идеи, у пролетарских поэтов нет. Восторгаясь «Грядущим», они умеют только писать его с заглавной буквы, называть «светлым», «прекрасным», «храмом» и т. д., но именно идей, конкретно определяющих, в чем должна и будет заключаться эта «светлость» и «прекрасность», — в их писаниях решительно не имеется. Говорится лишь, что мир будет преобразован, сдвинут, перемещен, — а как и куда — неизвестно. Настанет торжество Правды — но чем будет отличаться эта «настоящая» правда от других, ранее провозглашенных, — никто пояснить не может. Иногда сообщается, что на смену старым гениям пролетариат родит своих, новых, — но чем именно будут отличаться новые Рафаэли и Овидии (?) от своих предшественников, что нового поведают они миру, — авторам неизвестно. Я не преувеличу, если скажу, что единственною чертой этого грядущего, которую пролетарское поэты представляют себе более или менее конкретно, будет обилие красных флагов. Впрочем, некоторые склонны также отождествлять это будущее с идиллическими картинами настоящего: «светлый» Мир оказывается состоящим из советских учреждений, человек в нем — партийцем-чиновником, жизнь — канцелярским делопроизводством, движением циркуляров, мандатов, партийных билетов, ордеров и прочего. Истинный рай советских Акакиев Акакиевичей… Но об этом ниже.

Даже то немногое положительное, что мы знаем о пролетарской идеологии от теоретиков рабочего движения, — осталось за пределами пролетарской поэзии, в нее не проникло. Оно подменено революционной фразеологией и декламацией, состоящей, как всякая декламация, из общих мест, более или менее напыщенных и безнадежно затасканных.

Эти преобразователи мира — безнадежные литературные рутинеры. Замечательно, что рутина в них так сильна, что, несмотря на изменение исторической обстановки, — в пролетарской поэзии по сию пору прочнее всего держится мотив, казалось бы, этой самой пролетарскою революцией навеки сданный в литературные архивы: эти певцы победоносного пролетариата, требующие от других «бодрости» во что бы то ни стало, — сами все еще скулят о тяжелой участи рабочего — и делают это не в прошедшем времени, а в настоящем, и не в третьем лице, не о каком-нибудь французском или немецком рабочем, — а в первом: оплакивают самих себя, точно «Великого Октября» и не было. Почему это? Вы думаете, тут какие-нибудь политические причины? Вздор. Просто потому, что такие жалобы суть традиция русской «рабочей» поэзии, идущая от Некрасова, через Никитина, Сурикова, П.Я., Тана и прочих. Отказаться от этой традиции их еще никто не надоумил, и они перепевают этот мотив, потому что живут перепевами. Может быть, после вот этих строк, ЦК РКП прикажет им отменить нытье. Отменят, конечно, — но ведь уж это будет моя заслуга, не ихняя.

В области чисто формальной они точно так же держатся насиженных мест. Многие не продвинулись дальше поэтики надсоновской поры, с ее рубленой ритмикой и расплывчатым словарем. В лучшем случае кое-кто подучился немного у символистов, не усвоив, впрочем, ни их любви к слову, ни стилистического чутья, ни вкуса. Но и символистское наследие у пролетарских поэтов лежит плохо пришитыми заплатами на ветхом рубище блаженной памяти «гражданской» поэзии. Многие позаимствовали отдельные приемы даже у футуристов — в особенности рифмовку и метрику. Тут ирония судьбы и человеческое недомыслие толкают певцов «железного» пролетариата в объятия самой неврастенической поэтики, какую только можно себе представить. Не видят злосчастные певцы пролетарской идеологии, что свою поэтику они норовят подновить за счет самого воистину буржуазно-упадочного, самого безыдейного из доныне существовавших литературных течений. В общем же, не внося ничего своего, они стараются отовсюду понабрать понемногу. Не имея знаний и вкуса, берут наудачу самое плохое; не имея чутья — соединяют несоединимое. Пролетарская поэзия есть лоскутное одеяло.

Когда один годовалый ребенок умеет говорить «папа», а другой «папа» да еще «мама», а третий — «папа», «мама» да еще «няня» — то мы о нем говорим: ишь, какой молодчина! Но если ввалится в комнату почтенный мужчина лет шестидесяти шести, как пролетарский поэт Нечаев, родившийся в 1859 году, — и тоже заладит «папа», «мама» да «няня» — то это уж вовсе не молодчина. Пока пролетарцы значились в учениках — можно было средь них различать более и менее одаренных: дело шло не о сделанном, а лишь о возможностях. Едва заметное проявление таланта следовало отмечать. Но теперь, когда школьники заявляют себя учителями, когда под их классными упражнениями значится не «Иванов Павел» и не «Сидоров Петр», а «писатель такой-то», — кончено: микрометрические приемы оценки к ним больше не применимы. Как художники законченные и даже претендующие на поэтическую гегемонию, — все пролетарские поэты, представленные в антологии Родова, ничтожны повально и одинаково.

В тесных границах журнальной статьи я бессилен подробно анализировать их писания. Но главное и изумительное их свойство заключается в том, что все они, старые и молодые, знаменитые и безвестные, пишут одно и то же, по одной схеме, уже отмеченной: сперва дурное прошлое, затем борьба, затем светлое будущее. Одна и та же тема разработана одними и теми же приемами, показана в одних и тех же образах, уже давно, впрочем, еще до революции, превратившихся в аллегории, и выражаемых одними и теми же словами. Эти певцы всяческой динамики находятся в рабстве у закостенелого, ставшего термином, слова. Читая родовскую антологию, содержащую произведения 29 поэтов, лично сделавших выбор пьес[1], невозможно освободиться от впечатления, что все эти бесчисленные стихи — не то варианты, не то черновики какой-то одной очень нехитрой пьесы, упорно не дающейся автору. Попробуем проследить эту пьеску. Попутно читатель сам уяснит себе многое.

Начинается все с того, что мир лежит в капиталистическом зле, которое мучит героя, но раз навсегда нашло себе прочное выражение в образе ночи, тьмы, мглы, тумана, мрака, тесноты. Герой Александровского живет, «гонимый тягостным туманом», в «полусумраке неволи». У Герасимова «туман мохнатый зыбит мглу». Кириллов хочет «скорей сорвать покровы тьмы», у Крайского Железный Гигант (т. е. паровоз) тоже мчится из мрака, у Лелевича «немая тьма октябрьской ночи сквозь окна силится вползти». Малашкин тоже шел «сквозь ночи душной темноту», герои его жили «в мраке шурша» и им «пряжу пряла мгла». 06-радовича даже мать родила «в полночь осенью», жил он «в тумане дней тревожных брошен», жизнь его «затерялась в ночах», но он надеется разорвать «ночи, копоть и боль в клочья…» Привожу, конечно, далеко не все примеры; они найдутся еще у Полетаева, Поморского, Родова, Самобытника, Соколова.

Но зло должно смениться добром, представляемым в виде утра, зари, рассвета. Александровский так прямо и говорит: «Рассвет придет». Герасимов призывает: «Солнце, на фронт Труда!» Дорогойченко полагает, что слово (?) Эркапе само по себе то же, «что утром солнце пунцовое». Ионов зовет «к новым далям, к новым зорям», и приглашает славить «солнца утренний восход», и констатирует, что благодаря В. И. Ленину «заря свободная взошла». Кириллов сообщает, что «в сумраке ночей» они ждали — «и солнце блеск явило новый». Коренев видит, как «сквозит и брезжит невидимкой рабочая заря». Малашкин сообщил пахарю, что «уж солнца нового волокна все дотянулися до хат». Нечаев не так оптимистичен, но все же:

Увы, далек еще рассвет,

Но чую — солнца ясный луч

Разрежет мглу угрюмых туч.

Иногда ночь заменяется дурною погодой, вьюгою, ветром, а также осенью и зимою, — но знаменует все то же зло. У Александровского «рассвету» предшествует описание ноябрьской ночи. У него же «осенний ветер панихиды поет за стеклами окна», «мглистая непогодь злится», но он даже провидит Россию «без метелей, тоски, кабаков» (и неудачно: кабаки восстанавляются). Безыменский заявляет от имени Рабочего: «это я в снегах коченею». Герасимову видится очень мрачный «ворон зимнестужных дум». Ионов советует: «верь, за бурною грозою будут солнечные дни». Коренев как-то странно намерен «в стужу гнаться бешено за солнцем». У Самобытника «вьюгой овеянный снежной, север далекий жесток». Санников рассказывает целую историю, как собака жила у хозяина (капиталиста); ей жилось плохо при плохой погоде («а на улице снег, а на улице холод жестокий»). Но настала революция, собака убежала на улицу, «у дохлой лошади веселилась». Тут она «на другую собаку набрела», т. е. вступила в какой-то собачий коллектив и оттого на следующей же строке «казалось, мрак расторгнулся, ночь прояснилась и стала так бела». И у собаки началась иная жизнь — «с собаками» и «без хозяина». Шкулев говорит: «Не страшны нам бури и злая нужда».

Естественно — антитезой дурной погоды и неприятных времен года служит весна, май, апрель. У Александровского за спиной вырастают «крылья весны». Безыменский ликует: «наступила, пришла весна, наступила вселенская оттепель». Герасимов пишет о «Заводе весеннем» и восклицает неясно, но убежденно:

Мы все возьмем, мы все познаем,

Пронижем глубину до дна (?).

Как золотым цветущим маем

Душа весенняя пьяна!

Дорогойченко, завидев знамена, не знает: «То Октябрь или Май?» Казин сочиняет о «Рабочем мае», и «ветре вешнем» — и все это надо понимать иносказательно. От него не отстают Крайский, Кириллов; Обрадович, выдумавший какой-то «почтовый таксомотор», рассказывает странную историю об избе, которая «веками» спала (разумеется, «с метелями»), состарилась и, не веря наступлению весны, «в раздумьи клонит седину: Какой дорогою, в какие двери встречать невиданную Весну?» Жаров обещает:

Пролетариат — профессор Революции,

Расскажет о мировой весне.

Устроителем этой весны является рабочий, изображаемый преимущественно в виде кузнеца. В свою очередь, кузнец олицетворяется молотом.

Александровский пишет стихотв. «Кузнец». Арский рычит: «Бей, гуди, звенящий молот!», а в другом стихотворении воспевает «удары молота и звоны». Казин тоже «стучит молотком». Кириллов предлагает: «Ныне восславим молот». Он же «узнал, что мудрость мира вся вот — в этом молотке». Коренев пишет о «больших пальцах кузнеца». «Молот» и «золот» рифмует Лелевич. Малашкин наблюдает, как в разных городах рабочие «молотами бьют, солнце новое куют». У Обрадовича — стих. «Молотобоец». У Санникова утро «звенит и вторит молотку». О «кузнецах» длинно сочиняет Филиппченко, а также Шкулев. Тут уж молотов не оберешься, и все многозначительные.

Что же делает иносказательный кузнец иносказательным молотом? Он дробит старый мир, изображаемый при помощи цепей и кумиров: Александровский зовет: «разбейте кумиры» — впрочем, не молотом, а лбом (?!). Безыменский констатирует, что «ржавые цепи расторгнуты» и «какого-то бога сбросили». Жаров от имени солнца советует льдам: «Дворцы зимы живей громите». Шкулев уверяет: «Труд — наш отец, счастья кузнец. С ним мы порвем, с ним разорвем цепи и гнет».

Кузнец не всегда «бьет». Он также любит «идти вперед»: «вперед, всегда вперед, без отдыха вперед!», как сказал Крайский. Или: «Быстрее, быстрее, вперед!» (он же). В числе многих других и Шкулев говорит: «Смело вперед!» Хождение всегда совершается в неизвестном, но благороднейшем направлении[2].

Идут, как водится, на «святой бой с тьмой», бою же предшествуют: набат, звон, гудки и колокола. «О, кровавое пламя костра! О, зовущие крики набата!» (Александровский). «Чу! Порывистый гудок» (Казин). «Загудит, загрохочет набат…» (Крайский). «Я не только Иван Филипченко, я — пролетариат, я — святого безумия буйный и дерзкий набат» (Филипченко). «Нет, не могут, не могут онеметь колокола над Новью!» (Александровский). Разумеется, зарева и пожары при набате — в неограниченном количестве подмешаны всюду. «По вкусу», как выражаются в поваренных книгах.

Наконец, наступает революция, выражаемая все в тех же метеорологических терминах: гроза, буря, ураган и тому подобное. Александровский задним числом предсказывает: «Скоро буря крылом замашет». Москва нравится ему за то, что ее камни «исчерчены пулями гроз» (?). Арский пиитствует:

И, горя грозой нетленной (?),

Трубы огненно поют,

Песни — громы в грудь вселенной

Силу пламенную льют.

Безыменский уверяет, что его первый крик был ударом грома, и призывает: «Гряньте, вспышки ликующих молний!» Герасимов радуется:

Как сладко пить цветущим маем

Животворящую грозу!

Доронин: «В сердце буря, в сердце буря!» Жаров передает стихами речь Троцкого:

Эй, борьбой ограненная юность!

Отплывай, отплывай грозовей

К берегам всесветной Коммуны

Кораблями кочующих дней —

и сообщает, что уже «львиным ревом гудит ураган». Кириллов рассказывает, что, когда, разумеется, в «подвальном сумраке», «гасли зори» и «пела вьюжная свирель», — они ждали «грозу великих мятежей».

Нечаеву

…идти стальной стеною

Смело к бою

Против зла — внушили грозы.

О грозах, раскатах, молниях и зарницах немало пишет и Родов, Самобытник обещает: «Закалюсь в ураганной буре» и об «ураганном порыве» поет Филипченко… При чтении пролетарских поэтов необходимо, впрочем, уметь отличать эти хорошие бури от плохих, означающих капиталистический гнет. Однако известный навык создается довольно скоро.

Бурями обозначается приближение революции и ее течение. Торжество же — красными флагами, значками, знаменами и бантами. Также — кровью и маками. У Александровского: «Капли крови рубинами блещут на красных знаменах… Великое — вечно». Арский клянется не отдать красные знамена врагам. У Бердникова солнце приглашается развернуть пурпурный флаг. Герасимов призывает:

Вперед, мои братья,

Под огненным стягом труда!

и напыщенно повествует:

… на горе Синая,

В неопалимой купине,

Как солнце, Красный стяг, сияя,

Явился в буре и огне.

Малашкин, глупый молодой человек, пишет:

Города украсьте в банты

Ярче крови

Для идущего к вам Данте.

Кроме перечисленных, нужно отметить ассортимент красных предметов у Дорогойченко, Доронина (маки), Жарова, Ионова (неоднократно), Кириллова, Коренева, Крайского, Лелевича (многократно), Полетаева, Садофьева, Родова и др.

Результат торжествующей революции рисуется нашим поэтам, как я уже говорил, чрезвычайно неясно. Зато изображается в виде каких-то совершенно титанических переворачиваний мира, планетарных сдвигов и прочего. Здесь выступает на сцену беспредельное, но наивное хвастовство:

Время, спутник крылатый,

Упрочит красный сдвиг.

(Александровский).

Будет день:

Мы предъявим

Ордер

Не на шапку —

На мир.

(Безыменский).

Нашей планете найдем мы

Иной, ослепительный путь.

(Кириллов).

Звезды в ряды построим,

В вожжи впряжем (?) луну.

(Он же).

И песнями пролетариата

Пути вселенной заблестят.

(Родов).

Вот стоим, вот стоим, огнеликие

Рушители тьмы и чудес,

И вонзаем фабричные пики

В грудь побежденных небес.

Когтями гневного времени

Расчесываем зори бурь.

Закоптелые одежды сменим

На завоеванную лазурь.

Мы человечеству путь укажем

Перстами заржавленных труб

И, восставшие, станем на страже

У разливов его запруд — и т. д.

(Родов).

Надо, однако, признать, что светлые черты преобразованного мира иногда представляются пролетарским поэтам в более определенном виде. Но тогда их убогая фантазия рисует не что иное, как советские учреждения, — и начинается юмористическое (с важными лицами) воспевание всей этой канцелярщины, табели о рангах, чинов, должностей, входящих и исходящих. Грядущий мир представляется в виде конгломерата учреждений; поэты восторженно именуют не только такие вещи, как Партия, партком, Эркапе, Комсомол, ЦеКа, Совет, Совнарком, Генштаб, Чека, райком, рабфак, но и скромно — проворовавшееся Эмпео (Московское Потребительское общество: две коробки серных спичек в месяц на едока), и даже Волисполком, и учетотдел, и ячейку, и бюро. Лелевич нанизывает из них целую строчку:

Губком, Совнарком, Бумтрест, Наробраз…

Воспеваются не только учреждения, но и митинги, заседания, субботники, пленумы, собрания. Воспевается, наконец, просто делопроизводство: бумажки и документы, какие-то тезисы и мандаты, анкеты. Безыменский на трех страницах воспевает партийный билет и с восторгом заканчивает:

Не понять ей, старенькой маме…

Что ношу партбилет не в кармане —

В себе!

Воистину: «Чем хвалится, безумец!» Бедная мама! Легко ли узнать, что у сына за душой всего только и есть, что бумажка с номером!

Естественно, что героями в этом мире являются люди, определяемые чинами и должностями. С почтительностью старых канцелярских крыс пролетарские поэты произносят титулы: командзап, комбриг, цекист, нарком, завагитпром. Лелевич пишет целые поэмы («коммунэры», как он выражается: убогая разновидность Северянинских «поэз») — о ком? О заведующем клубом, другую — о каком-то Штейне, интернационалисте по профессии, третью — о курсанте губпартшколы, четвертую — о каком-то «перегруженном», который о себе сообщает:

Говорят, что я очень занят.

Я не знаю!

Дискуссию, статью, заседанье,

Комиссию, коллегию, заседанье

Отмахиваю сполна Я…

Быстрота — экспресс!

Энергия — несколько лошадиных сил!

Грузоподъемность — неисчислимый вес.

Носить — не переносить.

Такова жизнь этого титулярного советника от революции. А вот — смерть:

А сотрешься — не войте!

Только и бед:

Убыл с учета партийный билет

Номер такой-то.

Баста! Предел!

А завтра учетотдел

Выдаст новому новый.

Неудивительно, что чиновничьему воображению советских бардов весь мир представляется в образах той же коммунистической иерархии. Чинопочитание переносится в сферы космические. Соответственно тому, как Козьма Прутков грудь генерала смело уподобляет звездному небу, — пролетарский поэт Жаров самому солнцу приписывает такие речи:

Я — делегат небесной рати

И от весеннего Цека!

Я — солнце — нынче председатель

И на земле, и в облаках!

Вчера работали мы в поле,

Теперь с апрелем мы вдвоем

Пришли освободить на волю

Ручьево-речненский район!

Уже по приведенным образцам читатель мог убедиться, в какой напыщенной форме преподносится вся эта убогая чепуха. Мне остается отметить, что склонность к превыспренней декламации, дешевому аллегоризму и общим местам, а также сознание своего словесного бессилия и преданность абстракциям понуждают пролетарских поэтов усилить свой слабый лепет типографским способом: они поминутно прибегают к заглавным буквам. С заглавной буквы печатаются не только такие слова, как: Вселенная, Правда, Труд, Рабочий, Революция, Красная Армия, Советы, Смерть, Закон, Судья, — но даже Вчера, Сегодня, Завтра, Полдень, Грядущее, даже Мы, даже Все, даже наконец — Телеграф. Филипченко, по неразумию, с заглавной буквы славит и Демократию, совершая тем самым акт, направленный против диктатуры пролетариата. Но рекорд побивает Илья Садофьев, у которого на семнадцати строках встречаем: Карнавал, Вечное Движенье, Мудрости Реченья, Призывы, Титаны, Молчанье, Мудрость, Сила, Творческая Страсть, Крепость, Непреклонность, Воля, Власть, язык Железный, Тайны Откровенья, опять Сила и — Разрушать…

Так тянется и тянется единый черновик неудачного стихотворения, которое все пытаются на протяжении многих лет написать 29 авторов, — и ничего у них не выходит. Имея в этом деле некоторый навык, скажу не шутя: «идейного» и «образного» материала во всей пролетарской поэзии строк на 16 — на 20. Между тем, один подготовительный материал, собранный в одной только антологии Родова, занимает около 400 страниц. Жутко подумать, во сколько труда, времени и бумаги обойдутся в конце концов эти 16 строк, если даже в конце концов они кому-нибудь удадутся.

Должен оговориться, что, кроме перечисленных мотивов, в пролетарской поэзии встречаются и другие, но количественно они все же занимают в ней место ничтожное: ими в родовской книге занято в общей сложности вряд ли более 10 — 15 страниц. Вместо того чтоб распространяться о качестве, приведу образчик хотя бы эротических стихов некоего Филипченка:

Ты на руках в огневой колыбели,

Томно запрокинула шею,

Косы, как змеи,

Чуть шевелятся складки туники на теле.

С тобой, углубленной, грезящей, грёзовой,

Ношусь я по комнате сказочной, странной, —

Цвет ее розовый;

Аромат пряный.

И розова ты,

Горяча, ароматна,

Как лавра листы,

Тебя я ношу туда и обратно.

…………………………..

………………………….

Как шлемы, горят твои дивные формы

Вздыбленных круглых грудей, —

Я срываю все скрепы снастей,

Все ветрила,

Кормила и кормы (!).

Губами впиваюсь

В груди твои,

О, их не таи, не таи,

Маясь.

Вжигаюсь в коленки,

Близок безумью,

Не сдержать застенки

Страсть самумью.

……………………………..

……………………………..

Мы до рассвета

Будем едины.

Я отдам тебе мускулы, силу, свой ум,

Свой талант,

Свою страшную волю.

Я буду твой Дант.

Мы первые люди: я — Адам, ты — Ева.

Мы сделаем землю прообразом рая

Для всех, кто наш, кто с нами, за нас.

Уж близится час,

Уж вспыхнул рассвет, загорелась заря золотая

Равенства, братства.

Будет богатство.

Ты на руках у меня в огневой колыбели,

Вижу губы твои и груди и чресла,

Вижу, как застенчивость бездны разверзла,

Как страсть желаний кружит карусель.

Я буду твой Дант,

Будь моей Беатриче,

Отдай все величье,

Все, все в мой талант.


Считая прозаиков, в антологию Родова, изданную, кстати сказать, под общей редакцией т. н. профессора П. С. Когана, вошли произведения сорока авторов. Цель антологии, по словам составителя, — «помочь рабочему классу ознакомиться с творчеством его писателей». Однако, просматривая книгу, вижу, что в ней нет не только таких забытых зачинателей пролетарской литературы, как хотя бы Алипанов, — в ней нет Некрасова, Никитина, Сурикова, П. Я. Стараясь уяснить себе принцип, по которому составлена книга, решаю, что в нее вошли только писатели, ныне здравствующие и работающие. Но почему же нет Клюева, Клычкова, Есенина, даже Скитальца, даже М. Горького?

Решаю: вероятно, в сборник включены писатели по принципу их происхождения. Выключены все, кроме рабочих.

Но обращаюсь к автобиографиям. Оказывается, только 14 из сорока, да и то с некоторыми натяжками, могут быть названы рабочими по происхождению. Семеро — крестьяне. Восемь человек родились в семьях мещан, ремесленников и служащих. Один (Серафимович) — сын военного. Двое вынуждены признаться, что они — дети интеллигентов (из них один — главный застрельщик в деле искоренения интеллигенции: Лелевич). Один (Фурманов) скрыл свое интеллигентское происхождение, но оно явствует из его биографии. Не указали происхождения еще семеро. Но из самого этого умолчания видно, что они — не рабочие.

В таком случае, м. б., для включения в сборник требовалось не происхождение, а первоначальная профессия? М. б., Родов признает лишь тех, кто пришел в литературу прямо от станка или хоть от сохи? Нет, и это не так. Только 18 человек — рабочие или ремесленники. Из остальных же один крестьянин, один матрос, пятеро — служащие, конторщики, фельдшера. Двоим (Тарасову-Родионову и Фурманову) пришлось признаться в интеллигентных профессиях. Семеро сведений не дали, но, конечно, дали бы их, если б были рабочими или крестьянами. Четверо, оказывается, никогда никакого физического труда не знали и с родительского иждивения прямо перешли на литературное поприще. Это — Санников, Серафимович и, конечно, рьяные «пролетарии»: Безыменский и Лелевич. Жаров начал карьеру, можно сказать, чиновником в комсомоле.

Видя, что классовые признаки не подходят, предполагаю, что в сборник вошли писатели-самоучки, люди низкого образовательного ценза. Но — опять не выходит. Нет того же Горького, но есть Родов, учившийся в психоневрологическом институте, есть Безыменский и Лелевич (опять Лелевич), окончившие средне-учебные заведения. Есть, наконец, Серафимович, учившийся в университете, и есть Тарасов-Родионов и Фурманов, университет окончившие: первый юрист, второй — филолог.

Начинаю думать, что Родов решил ограничиться молодыми силами. Но какие же молодые силы, когда Шкулев родился в 1866 году, Серафимович в 1863, а Нечаев даже в 1859-м! Все трое — старше Горького.

Пробую еще раз догадаться: вероятно, в родовскую книгу вошли только авторы, не «запятнавшие» себя печатанием в «буржуазной» прессе. Куда там! Нечего и говорить о мелкобуржуазном «Русском богатстве», в котором сотрудничал Демьян Бедный; Серафимович был постоянным сотрудником кадетских «Русских ведомостей», а наивный Нечаев откровенно сообщил, что писал не только в «Вокруг Света», но даже и в «Русском слове» и в «Искрах», а начинал… начинал с «Московского листка», этой газеты дворников, имевшей ряд общих сотрудников с «Ведомостями московского градоначальства» и вообще тесно связанной с полицией.

Делаю последнее предположение: чтобы быть включенным в антологию, нужен революционный стаж. Оно и понятно: какой же ты честный певец пролетарской революции, ежели в годы «тьмы» не шел «в бой святой», чтоб приблизить «зарю»? Опять просматриваю биографии, и к стыду всех этих «революционеров» вижу, что из сорока — ровно двадцать при всем желании сами не смогли указать в своем прошлом решительно никакой революционной работы, ни словом, ни делом. В том числе такие «идеологи» революции, как Либединский и, опять-таки, «сам» Лелевич и «сам» Родов. Прошу заметить, что мой счет — весьма снисходительный, ибо даже участие в «восстании» 3 — 5 июля 1917 г. я засчитываю Арскому в революционную работу. Но, конечно, никто не сможет считать революционерами Крайского, Фурманова и Лелевича, благонамеренно вступивших в коммунистическую партию в 1918 г., или Либединского, сделавшего это в 1920-м.

Остается предположить, что, напр., Горький, Клюев, Есенин, Клычков — потому не пролетарские писатели, что они — писатели в самом деле. Это и будет самое правильное.

Впервые опубликовано: «Современные записки». 1925. Кн. XXVI.



  1. В точности — тридцати поэтов, но я оставляю в стороне Демьяна Бедного, представленного преимущественно баснями и, надо отдать ему справедливость, не особенно претендующего на то, чтоб его считали художником. Он — просто фельетонист-стихотворец, в чистую поэзию почти не забирается, и судить его надо не с поэтической стороны.
  2. Оно может заменяться также плаванием — сквозь бурю, навстречу рассвету, как у Ионова, Кириллова и др.