Алексей Николаевич Толстой.
Простая душа
[править]1
[править]Катю, портниху, не знали? Очень хорошая была портниха и брала недорого. А уж наговорит, бывало, во время примерки, пока с булавками во рту ползает по полу, — прикладывает, одергивает, — узнаете все, что случилось захватывающего на Малой Молчановке. А если начнете бранить, — отчего обещала и не принесла платье, — заморгает глазами:
— Верю, верю, мадам, вы совершенно вправе сердиться.
Вывески у Кати не было, жила на Малой Молчановке, в низку, на углу, против Николы на Курьих Ножках, когда войдете в ворота, — направо ее дверь.
Катя весь день сидела у окошка, откусывала нитки, встряхивала кудрями, — кудри свои, не подвитые. Помощница, веснушчатая девочка, наметывала платье на манекене. В комнате две клетки с птицами, картонки, свертки повсюду, перед зеркальцем бумажные розы н карточки на стене.
Госпожа Бондарева, докторша, всегда — пойдет гулять — остановится у окошка, разговаривает:
— Катя, опять вы меня обманули, не принесли платья. Вы, Катя, бессовестная.
— Извиняюсь, мадам, здравствуйте. Я вас вполне понимаю, что-вы окончательно вправе сердиться.
Катя небольшого роста, в шелковых чулках, в башмачках с большими бантами, в синей юбке, до того короткой и легкой, что — бежит по улице с картонками, все на нее косятся: премиленькая фигурка. И всегда, выходя со двора, накидывала синюю же душегрейку с мехом, — будь хоть июль месяц, — пекло: мех Кате к глазам.
А глаза очень были недурны: ясные, иногда чуть-чуть припухшие, не то от слез, не то от бессонной ночи.
Но судить ее никто не смел. Катя была девушка холостая, одинокая, сама на себя работала, а если и влюблена была постоянно, в особенности по осени и в осенний сезон, то, может быть, и сама не рада была своему такому характеру и делала это совсем не для того, чтобы досаждать заказчицам.
2
[править]Давно это было, — летом. Работала Катя домашней портнихой у докторши Бондаревой в Серебряном Бору, на даче «Ландыш».
С утра вертит машинку, улыбается полотняным строчкам, пожимает плечиками, потом облокотится и глядит в окно. Ах! Воспоминания!
За окном жара, стонут куры, скрипит гамак, маются между сосен барышни, сестры Бондаревы. За кустами, за забором — дзынь, дзынь — прошел кавалерист. Труба заиграла в Фанагорийском полку. Ах! Воспоминания!
Быстро, быстро крутит Катя машинку. Зовут обедать. Она садится к столу аккуратно, — руки сложила, губы поджала, — все, как полагается девушке с самолюбием. Бондарев извиняется перед ней, что в подтяжках, пьет водку, отдуваясь, глядит в суп. Барышни томятся, не хотят кушать, мальчишки Бондаревы, недоступные никакому воспитанию, крошат хлеб, щиплются под столом, от докторши пахнет Валерьяном, одна Катя сидит в мечте. На вопрос: «Еще, Катя, супу?» — вздрагивает.
— Мерси. Аппетиту нет.
Какая там еда! В шесть часов Катя складывает шитье, отряхивает юбку от ниток и бежит на террасу, зовет Капитолину, горничную, — она в полном подчинении у Кати и тоже в мечте.
— Капитолина, идите брать урок танцев. Капитолина появляется из-за погребицы, на ходу вытирает руки, бросает фартук в акацию. Катя говорит:
— Станьте в позицию. Па-де-катр. Слушайте музыку: «Мамаша, купите мне пушку, я буду стрелять» (так подпевали юнкера на балах). Легче, легче, Капитолина. Воздушней. Не так, не так. Боже мой!
Отстраняет Капитолину и, подобрав юбку, летает по балкону.
— И-ах! И-ах! И-ах!
А вечером, не загаснет еще заря, не высыпят еще звезды над высокими соснами, над Ходынским полем, — уж несутся издалека звуки вальса. Ту… ту… ту… — трубят фанагорийцы в медные трубы на берегу Москвы-реки, на кругу, за лесом.
Катя в газовом шарфе, а с ней Капитолина — бегут на круг, — по дороге появляется из темноты высокий юнкер, расставляет ноги, подхватывает под руку бегущую девушку.
— Прошу на вальс.
Ну, как не закружиться голове? И возвращаются Катя с Капитолиной на рассвете, когда догорели в листьях фонарики, затихли шаги, упала роса на траву, на листья.
Перелезут через плетень. Ложатся в постель. Катя закинет руки, глядит в бревенчатый потолок.
— Капитолина, Капитолина, никто не может понять моих чувств.
В то лето фанагорийцы ушли на войну. Утром рано заиграли трубы в лагерях, и барышни, швейки, горничные, кто в туфлях на босу ногу, кто в накинутой на рубашку шали, простоволосые, иные заплаканные, и все — печальные — собрались на поле.
Медленно, длинной пылящей колонной уходили фанагорийцы. На спинах до самого затылка навьючен скарб, штыки Торчат щетиной, топают тяжелые сапоги, лица строгие, разве крикнет с края кто помоложе: «Эй вы, голубки, прощайте!»
Верхом на смирной кобыле — командир, усатый, с подусниками, сидит бодро, глаз не видно из-под бровей. У стремени его шагает командирша, загорелая женщина с мальчиком на руках.
Вдруг высокий голос запел: «Взвейтесь, соколы, орлами», — и густая, тысячеголосая грудь подхватила песню. Заплакали женщины, побежали дети вслед. И колонна потонула вдали, в пыли.
Ушли, — и назад не вернулся ни один.
Катя стояла у дороги, и слезы текли у нее из глаз.
— Капа, Капа, жить неохота, — повторяла Катя и медленно вместе с женщинами и детьми вернулась в опустевший Серебряный Бор.
Заколачивали дачи. Поутру солнце всходило бледное, осеннее. И птицы пели по-иному. Катя купила географическую карту и воткнула булавку в то место, где кровь проливает знакомый юнкер.
А потом булавочка затерялась, карту засидели мухи. Чуть-чуть не полюбила было с горя близорукого какого-то студента, но сама его бросила. Хотела пойти в милосердные сестры и раздумала, — побоялась своего характера.
В домах, где прежде шила, везде горе. Какое уж шитье! Тогда-то Катя переехала на Малую Молчановку, взяла в ученицы веснушчатую девочку Саньку и в комнате над окном повесила двух птиц — снегиря и перепела: один пел поутру хорошо, другой к вечеру — скуку развевали.
Грустное житье. Улицы пустые. На женщинах траур. Галантерейные приказчики стали злые, как собаки. Дороговизна. Проходит зима и лето. Года проходят. И все еще воюют, поделить не могут чего-то. А народу, народу бьют!
Троих Катя проводила на вокзал за это время. Невеселая была любовь ни с одним, больше от жалости бегала видаться, а ночью не спала, вздыхала, бранила Саньку, чтобы не сопела, не будила птиц.
Проводит, поскучает, потом прочтет в газетах: убит на поле славы.
Шьет у окна Катя, мелькает иголкой и думает: «Где это поле славы, где столько народу побито? Посидела бы у этого поля, поплакала».
3
[править]Однажды Катя пришла великим постом к докторше Бондаревой и только набрала в рот булавок, приготовилась разговаривать, — в прихожей зазвонил телефон, и сам Бондарев визгливым голосом спрашивает, чуть не лает в трубку:
— Что? Быть этого не может! Невероятно! Батенька мой, поздравляю!
Вбежал в комнату, красный, бороду захватил и в рот сует.
— Ну, Катя, — говорит, — поздравляю, Катерина Николаевна. Теперь вы свободная гражданка, позвольте пожать руку.
Потом кинулся к себе в кабинет, двери настежь и видно — на электрическом кресле сидит пациент, и Бондарев водит по нему железными щетками, не столько водит, сколько в лицо сует, — пускает искры, кричит:
— Дожили, батенька мой, до красного денечка!
На другой день побежала Катя на Красную площадь глядеть, как пушки возят, как сдаются в Кремле запасные солдаты, как по Никольской ведут приставов без шапок, с порванными погонами, как вешают красный флаг на Минина, как на кучу талого снега взлезла барышня в сбитой шляпке и с саблей и все повторяет тонким голосом: «Товарищи, товарищи…» А что «товарищи», — за шумом не было слышно.
Забилось у Кати сердце от всего этого, точно лед растаял. И влюбилась она в университете на митинге в студента. Он стоял у колонны, глядел исподлобья, личико бледное, суровое, а глаза — как у женщины, палец заложил за мундир, причесан на пробор, чистенький весь и на Катю решительно не обратил никакого внимания.
Катя на другой день опять в университет побежала, — его нет. Обегала за две недели все митинги. Досада ее брала — самолюбие, а едва заметит студенческую фуражку, — сердце в колени валится. Заказчицам на все упреки отвечала: «Вы совершенно вправе, мадам, сердиться».
Наконец на Тверском бульваре видит, сидит он. Газету от себя отстранил, думает. Катя села на ту же скамью и дух едва переводит…
— Извините, — говорит, — что я к вам обращаюсь, я ваше лицо на митинге видела, давно хотела спросить…
Покраснела, хоть плачь: что хотела спросить — сама не знает, как дура…
— Так уж я и подумала, — встречу, спрошу, какие мне книжки почитать. Говорят, теперь всем приказано книжки читать, а какие — не сказывают. Так я к вам, извините…
Он спросил, кто она, как зовут, спрятал газету в карман.
— Приходите ко мне на Бронную. — Простился вежливо и пошел.
Жил он в комнате одиноко. У стола на полочке — книги, за ширмой — чистая кровать. На рукомойнике — душистое мыло. Светло, опрятно. Звали его Сергей Сергеевичем.
Катя в первый же день рассказала ему свою жизнь, плакала. Сергей Сергеевич предложил читать вслух историю французской революции. Бывало, сядет в кресле, наденет очки, перевернет страницу и посмотрит строго. Катя сидит напротив. Так бы и умерла около него. За чтением разговаривали:
— Катя, вам нравится Марат?
— Что вы, такой кровожадный…
— А что вы думаете, Катя, о современных событиях?
— Так что же, Сергей Сергеевич, думать-то, — свободу дали. Теперь все стали сознательные. Я вот давно вас спросить собираюсь — за какой список подавать? Намедни ко мне в мастерскую заходил один, все повторял: «Гражданка, мы в ваших руках…» — за него, что ли? Ах, теперь только и жить…
— Нет, Катя, из нас мало кто останется в живых…
— Ох!
— У меня, Катя, предчувствия очень тяжелые…
— О-ох!
В то время над Москвой стояла ясная луна. В ее свете по сырым бульварам бродили парами солдаты с дамами, грызли подсолнухи, целовались. Из темных подвалов выходили швейцары томиться на свет. Подвальные жители высовывались в окошки над тротуарами, глядели вверх неподвижно. По всему городу цвели липы.
Сергей Сергеевич сидел на окошке. Он был в кителе и качал ногой, затем поднял и опустил плечи.
— Какая глупая ночь, Катюша, — сказал он. — Оказывается, и во время революции светит луна, пахнут липы.
Катя стояла близко около него и подумала: «Неужели начинается чудный роман?» И прошептала:
— Прекрасный запах.
Тогда Сергей Сергеевич опустил руку, и Катя заметила, что рука его ползет и вдруг коснулась ее локтя. Катя негромко вздохнула. Он спросил, усмехаясь:
— Вы на луну смотрите?
— Не знаю.
— Вы сегодня странная. (Она смолчала, сердце начало колотиться.) Вы любите музыку?
Действительно, внизу играли на рояле, — томилась от луны и революции еще чья-то душа.
Катя не ответила. Он спрыгнул с окна и стал рядом, так же как и она, — облокотился. Внизу лежали, поблескивающие с одной стороны от лунного света и темные с другой, крыши, — множество крыш.
Сергей Сергеевич осторожно повернулся к Кате. И она повернулась, взглянула в глаза без улыбки, раскрыла губы.
Тогда между их лицами зазвенел комар, появился золотистой точкой. Сергей Сергеевич усмехнулся и поцеловал Катю в рот. Она, не отрываясь, подняла руки, обхватила ими его шею и закрыла глаза.
После этой ночи Сергей Сергеевич перестал читать историю французской революции. Его пальцы теперь были в чернилах. Однажды он, покраснев до пота на лбу, прочел ей стихотворение:
И вот любовь рукою смуглой
Опять стучится в дверь мою.
Но все это неожиданно кончилось, оборвалось. Из Рязани пришла телеграмма. Сергей Сергеевич уехал, не успел даже проститься, оставил только записочку: «Случилось страшное несчастье. Прощай. Нежно целую тебя, Катя. Спасибо, милая, за дружбу. Наш дом и все, все сожжено. Что с мамой и сестрами, — не знаю».
У Кати остались только листочки со стихами, она носила их под рубашкой. Мурлыкала целый день, сидя за работой, «Пускай могила меня накажет» — и вела себя очень строго… Это была любовь, как в книжке, и если бы не дороги материи, сшила бы себе траур, — так было грустно ей на душе и сладко.
4
[править]А жить становилось все страшней. Начались безобразия по ночам. Ограбили мадам Кошке на Малой Молчановке, — забрались десять человек в масках, самого Кошке связали, избили, мадам от страха впала в столбняк, ее раздели дочиста. Потом ночью у подъезда ограбили председателя домового комитета, проломили голову. Что ни ночь, то на Малой Молчановке — шалости и грабежи.
Катя догадывалась, чьих рук это дело, но пока молчала. К ней повадился шляться под окошко Петька (отец его держал обойную мастерскую), хвастался, показывал золотые часы. Приходил в сумерки с гармоникой, садился с улицы на подоконник, играл «дву-сцеп», — никак отвязаться было нельзя.
Потом стал предлагать подарки. Хвалился засыпать деньгами. Катя отказывалась, гнала его с окошка.
В осеннюю ветреную ночь Катя увидела сон, будто входит к ней Сергей Сергеевич, держится рукой за лоб. Сел на стул, наклонился, белый, как полотно, и кровь у него сочится между пальцами.
Катя закричала, перепугала Саньку и так начала плакать, будто душа в слезах уходила.
— Саня, Санечка, тоска смертная. Жить плохо. Поди, дай мне водицы. Никого на свете нет у меня, Санька, — и стучала о стакан зубами, — закопают меня на кладбище, один ветер меня пожалеет.
На другой день, чуть свет, проснулась она от частой далекой стрельбы. Санька бегала за угол, вернулась такая, что все веснушки проступили.
— На Воздвиженке всех режут, девушка, — и полезла головой под подушку.
Катя пошла на Арбат. Там стоял народ кучками на углах, слушали, посмеивались, никто ничего не знал.
Стреляли пушки. Тукали часто, гулко пулеметы. Пролетали пульки с пением. Прогремел грузовик, полный солдат и ружей, за ним побежал студент и влез. Ждали каких-то казаков.
Худая старуха, вздохнув, сказала Кате:
— Большаки под колокольню подкоп ведут. Тысячи народу перебили.
К вечеру появились патрули и разогнали праздный народ по домам.
Катя не зажигала огня, сидела впотьмах и слушала. Прошли медленно двое за окном, один проговорил: «Застали на чердаке и прикололи, а интеллигентный был человек». Мелькнула искорка, и неподалеку хлестнуло, как кнутом. Вдруг зачавкало железом, проезжал извозчик. Грубый голос крикнул: «Кто едет?» Стук подков сразу замолк. Катя ждала — убьют или нет. Но подковы опять зазвякали. Катя сидела, покачиваясь, и задремала понемногу.
Легкий стук в окно разбудил ее.
Санька зашептала:
— Девушка, лезут к нам, боюся.
Катя соскочила с постели, подбежала к окну. За ним стоял смутной тенью человек, солдат, с ружьем, один. Он опять постучал осторожно. Катя раскрыла форточку.
— Что вам нужно? Спать не даете. Уходите от окна…
— Катя, — сказал солдат насмешливо и повторил ласковее — Катюша.
Катя до того испугалась этого голоса, так трястись начали коленки, — вцепилась в занавеску.
— Сергей Сергеевич, миленький, вы ли? Он проговорил все так же тихо:
— Нет ли чаю горячего? Мы очень прозябли. Здравствуй, Катюша.
От стены отделились еще двое. Стали рядом, оперлись на ружья.
— Вот бы чайку теперь. Спасибо сказали бы.
Катя в кухне собрала чай. Осторожно, скрипнув калиткой, прошли все трое, в серых шинелях, в тяжелых грязных сапогах, сели к столу, ружья поставили между колен, повесили картузы на штыки, стали дуть в блюдечки, покрякивать. У всех троих повыше локтя черная нашивка — углом.
Сергея Сергеевича узнать было нельзя, — раздался в плечах, обветрил, оброс кустиками, только лоб остался прежний, белый, чистый. Катя даже сесть около него не смела, — взглядывала украдкой.
И не успела налить по второму стакану, — послышался с улицы свист. Они вскочили, поправили пояса, сумки и вышли.
В сенях Сергей Сергеевич обернулся, взял Катю за плечи, взглянул в лицо строго и, не целуя, прижал к себе. Никогда Катя не могла забыть запаха солдатской его шинели, ремней, табаку. Не сдержалась, заплакала. Он сказал: «Ну, ну, перестань», поправил картуз, перекинул винтовку и вышел.
Катя прождала весь следующий день. К вечеру пришел юнкер с запиской от Сергея Сергеевича, попросил кипятку, хлеба и папирос, и, сколько ни отговаривал Катю, она собрала все, что было съестного, и побежала к Никитским воротам.
Далеко вокруг, озаряя кривые переулки, пылал огромный гагаринский дом. Грохотали залпы. Со всех чердаков, из окон, из-за деревьев выскакивали длинные огненные иглы выстрелов. Иногда темная фигура перебегала от дерева к дереву. На песке бульвара, красном от зарева, поблескивающем корками льда, валялись, как мешки с поклажей, пять-шесть убитых. Катю не хотели пускать, она отвечала:
— Найду и найду его, хоть убивайте меня. Приказал чаю принести, и принесу. Пустите.
Спотыкаясь, скользя по ледяному бульвару, Катя добралась до канавы, вырытой поперек проезда. В ней лежали люди в шинелях. Стреляли из канавы, и с Никитской, и с переулка, — отовсюду.
Катя стояла за деревом, глядела на страшный дом. Там в окнах закручивалось пламя и появлялись какие-то люди, точно хотели броситься вниз. Одна фигура застряла в окне, растопырив руки.
Катя охнула, закричала:
— Сергей Сергеевич, где вы?
Ее не захотели слушать, прогнали, и вдогонку хриплый голос из канавы крикнул:
— Не туда идешь, дура, он — около Чичкина лежит.
Сергей Сергеевич лежал около лавки Чичкина, у самой стены. Шинель на нем коробилась, как неживая, пыльная. Голова закинута навзничь, рот приоткрыт, из темени по асфальту растекалась темная лужа.
Катя присела около него и долго, долго глядела в лицо. Оно было не то — любимое, — не его лицо. Прах оскаленный. Потом она взяла чайник и пошла обратно. Сняла с плеч, накинула на голову платок, опустила его на глаза.
Вечером на седьмые сутки Москва погрузилась в желтоватый туман. Затихли выстрелы. Провыл последний снаряд из тумана. И кончилось сражение.
Утром Катя вышла купить молока. На перекрестке стоял бородатый решительный мужчина в шляпе, рослый, с черными от пороха руками, — выдавал пропуска. Госпожа Бондарева, — за эту неделю сморщилась, как гриб, — подошла к Кате, шепнула:
— Смотрите, милая моя, какой стоит с бородищей, — как же нам жить-то теперь?..
Комментарии
[править]Впервые под заглавием «Катя» напечатан в сборнике А. Толстого «Наваждение. Рассказы 1917—1918 гг.» изд-ва Южно-русского общества «Печатное дело», Одесса, 1919. Под заглавием «Простая душа» впервые вошел в альманах «Литературная мысль», Л. 1925, № 3. Неоднократно включался в сборники произведений автора и собрания сочинений.
Авторская дата: «1919 г.»
По сравнению с первопечатным текстом рассказа последующие издания его отличаются не только внесенной автором стилистической правкой, но и некоторыми изменениями в содержании. В первопечатном тексте в характеристике Сергея Сергеевича резче выступали черты человека, враждебного революции. В рассказе был иной конец — сообщалось о дальнейшей жизни Кати в Москве после смерти Сергея Сергеевича и о том, как застрелен был на месте преступления Петька, ставший бандитом.
Печатается по тексту сборника А. Толстого «Повести и рассказы (1910—1943)», «Советский писатель», М. 1944.
Источник текста: А. Н. Толстой. Собрание сочинений в десяти томах. Том 3. Аэлита. Повести и рассказы 1917—1924 — Москва: Гослитиздат, 1958.