Пятеро (Жаботинский)/Вроде Декамерона
← Арсенал на Молдаванке | Пятеро — Вроде Декамерона | Вставная глава, не для читателя → |
Дата создания: 1936. Источник: Книжная полка Марка Блау |
Вроде Декамерона
[править]По пути событий, определивших Марусину судьбу, особенно помню одну летнюю ночь, сначала на море, потом на Ланжероне. Трудно будет об этом рассказать так, чтобы ни одно слово не царапнуло: ради памяти Маруси мне бы не хотелось обмолвиться неловко или шероховато. У нее действительно (я уже сказал) все выходило «по-милому», даже самые – для того времени – взбалмошные безрассудства, но сберечь эту черту в моей передаче будет нелегко; очень боюсь за эти две главы, но надо.
В шаланде было нас семеро, большая шаланда; были одинаковые мать и дочь Нюра с Нютой; два белоподкладочника, однажды здесь описанные (или другие, неважно); Маруся, Самойло и я. Самойло после той недели на квартире у Генриха уже не так сторонился, хотя снова замолчал. На четырех веслах мы ушли очень далеко; и еще до заката съели все пирожки и груши.
Маруся была неровная, то хохотала и шумела, то задумывалась. Я знал почему. Когда мы спускались к берегу и отстали вдвоем, она вдруг обернулась и шепнула, вся клокоча внутри от возбуждения и радости:
– Через месяц Алеша приезжает.
Я не сразу понял, о ком это; потом сообразил – о Руницком. Когда мы у него были год тому назад, она его называла Алексей Дмитриевич. Сколько раз он с тех пор уезжал «на Сахалин», сколько раз возвращался, встречались ли они, я не знал; видно, встречались.
Теперь она в лодке минутами сходила с ума: скакала по всем перекладинам, садясь на плечи гребцам и раскачивая плоскодонку так, что Нюра с Нютой взвизгивали в унисон; завидя вдали малорослый пароход «Тургенев», возвращавшийся перед вечером из Очакова, приказала «обрезать ему нос», и обязательно перед самым носом; вырвала у Самойло руль и провела предприятие так удачно, что с корабельной рубки понеслась хоровая ругань, которую, слава Богу, отчасти заглушали тревожные гудки; но Самойло сидел рядом с нею на корме и следил, прищуря глаза, и ясно было, что при надобности он ссадит Марусю на дно и выручит нас. После этого подвига она ушла на нос, свернулась там колечком и долго молчала, глядя на закат. Потом взяла урок курения у одного из студентов – женщины тогда еще у нас не курили; и много веселья было по поводу того, что у студента на крышке портсигара внутри, так что не мог не прочесть каждый, кому бы он предложил папиросу, оказалась известная надпись серебряной славянской вязью: «Кури, сукин сын, свои».
Тем временем коллега его поддразнивал Нюру и Нюту, уверяя, что обе они тайно влюблены в Сережу: «поровну, конечно». Их записки к нему начинаются так: «Родной наш...», и одну строку пишет мать, а следующую – дочь.
– Это не нужно, – отшучивались Нюра и Нюта, – у нас один почерк.
Но я удивлением заметил, что обе слегка – «поровну» – порозовели. Впрочем, это мог быть и просто отблеск заката: небывалой красоты развернулся в тот вечер закат. Мы бросили грести; лодка даже не покачивалась. Кто-то вздохнул:
– Хороши у Господа декораторы.
После этого мы играли в Uberbrettl – Нюра с Нютой, женщины образованные, видели это недавно в Вене.
Студент с портсигаром очень мило пел гаванные песни. Большинство были обычные, но одной я ни до того, ни после не слышал: целый роман. Сначала он и она – еще малые дети: «играются» где-то на Косарке и дразнят улиток: «Лаврик, лаврик, выставь рожки, напеку тебе картошки». Потом она, подрастая и хорошея, дразнит уже его; дальше – он начинает ревновать: «Кто купил тебе сережки?» В конце концов она его бросила; он – грузчик в порту, а она – связалась с богатым греком и, встретив прежнего милого, уже отвернулась.
Лаврик, лаврик, выставь рожки...
Разошлись наши дорожки.
Нюра и Нюта рассказали историю из французского сборника легенд. Умную историю: только много лет после того, и на иных опытах, я понял, какую умную. Жил-был рыцарь, у которого отроду не было сердца, но знакомый часовщик сделал для него хитрую пружину, вставил в грудь и завел раз навсегда. Рыцарь с пружиной вместо сердца ездил по дорогам и защищал вдов и сирот; в крестовом походе спас самого Бодуэна, первый взобрался на стену святого города; увез из терема, охраняемого драконом, прекрасную Веронику и обвенчался с нею в соборе; отличная была пружина. А после всего, покрытый славой и ранами, разыскал он того часовщика и взмолился Христа ради: да ведь я не люблю ни вдов и сирот, ни святого гроба, ни Вероники, все это твоя пружина; осточертело: вынь пружину! – Нюра и Нюта умудрились это рассказать «вдвоем», то есть одна говорила, вторая кивала головою, а впечатление было, что вдвоем.
Второй белоподкладочник, очевидно человек настойчивый, придумал кораблекрушение. Только трое спаслось на необитаемом острове: мичман и две пассажирки («второго класса», прибавил он ехидно), мать и дочь. На острове обе дамы влюбились в мичмана («поровну»), но, будучи «адски благовоспитанны», и помыслить не могли ни о каких вольностях. И вот случилось два чуда: во-первых, «оказалось, что на том необитаемом острове законом разрешается многоженство; а во-вторых – когда мамаша однажды хорошенько помолилась Богу, Бог сжалился: ее дочь перестала быть ее дочерью и стала ее племянницей» и т.д.
Он очень забавно рассказал эту чепуху. Снова ли зарумянились Нюра и Нюта, уже не было видно: быстро темнела ночь, пока еще безлунная. Только звезды светили так, что можно было разобрать, который час, и гладкая вода, полная фосфора, при каждом легком всплеске рассыпалась гроздьями хрустального бисера.
Самую лучшую историю рассказал, по-моему, я, и не ерунду, как он, а правду: про республику Луканию. Когда мы были в третьем классе, потрясающее впечатление произвели на меня и товарищей две строчки из оды «Уме недозрелый»:
Румяный, трижды рыгнув, Лука подпевает:
«Наука содружество людей разрушает».
Мы учредили тайное Содружество румяного Луки – программу незачем излагать, дело ясное, – оккупировали одну долинку, вон там, на Ланжероне, и в честь веселого патрона окрестили ее республика Лукания. Ввиду полудамского состава аудитории не всю летопись этого государства можно было им рассказать, но что можно было, прошло с успехом: как мы строили крепость из наворованных кирпичей; как функционировал у нас почтовый ящик – двухфунтовая жестянка из-под чаю Высоцкого, зарытая глубоко в родную землю (когда мне нужно было снестись по срочному делу с одним из сограждан, я на перемене в гимназии шептал ему на ухо: «выглядай на почтальона»; после уроков он мчался на Ланжерон, откапывал, прочитывал, составлял ответ, закапывал и мчался ко мне домой – позвонить у двери и шепнуть: «выглядай...»; тогда мчался я...); и про газету «Шмаровоз», где напечатан был приказ по министерству народного просвещения о реформе классического образования: «заменить греческий латинским, а латинский греческим»; и как мы там провели в жизнь смелый и совершенно беспримерный государственный опыт – уже выбрав Лельку Ракле президентом, после этого, чтобы не обиделся его соперник Лелька Помидора, дополнительно выбрали того королем нашей республики. Отличная, по-моему, история; огорчило меня только то, что аудитория не поверила в ее подлинность: я обиженно показывал им пальцем в ту сторону, где ночь сокрыла берег Ланжерона, и божился, что и теперь еще мог бы найти ту долину и даже предъявить уцелевшие огрызки крепости...
Вдруг Маруся откликнулась:
– Покажете мне? Еще сегодня ночью, на обратном пути? Я домой пойду с вами.
После этого была очередь Самойло. Я ожидал, что он буркнет отказ, но он вместо того сейчас же внес и свою повинность, и именно так:
– Жила-была одна девушка и постоянно любила играть с огнем; вот и кончилось тем, что обожглась ужасно больно. Все.
Даже при свете звезд я разобрал, что Маруся высунула ему язык. Но... Теперь ли только мне кажется, что от его слов почему-то мне холодно вдруг стало у сердца, или так оно и было? Вероятно, кажется: я не подвержен предчувствиям. Но уже вскочила, во весь рост на носу закачавшейся лодки, Маруся и заявила:
– Теперь я. Жила-была одна девушка и любила играть с водою; и однажды была чудесная ночь наморе, и она решила купаться прямо с лодки. Мальчики, не сметь оглядываться! Самойло, убирайся с кормы и сядь спиною.
– Вы... не простудитесь? – робко спросила Нюра, мать Нюты; а больше никто ничего не сказал, даже Самойло молча пересел и закурил папиросу. Что думали другие, не знаю; но у меня было странное чувство – как будто и эта ее выдумка в порядке вещей, так и должна кончиться такая ночь, и Марусе все можно. Я сидел на передней перекладине, ближе всех к носу плоскодонки, прямо надо мной шуршали ее батисты; ничего стыдного нет признаться, что пришлось закусить губу и сжать руками колени от невнятно горячей дрожи где-то в душе. Говорят, теперь ни одного юношу из новых поколений это бы не взволновало, он просто сидел бы спиной к девушке и спокойно давал бы ей деловые советы, как удачнее прыгнуть в воду; но тогда было другое время. Ни одному из нас четырех и в голову не могло прийти говорить с нею в эту минуту – это бы значило почти оглянуться, это не по-дворянски. Белоподкладочник, сидевший со мною, вдруг опять запел; я понял, что это он бессознательно хочет заглушить шорох ее платья, и он в ту минуту сильно поднялся в моем уважении. Молчали тоже Нюра и Нюта, а лиц их я не видел, только заметил, что они для защиты ближе прильнули друг к дружке, словно Марусина дерзость и с них срывала какие-то невидимые чадры.
– Аддио навсегда! – крикнула Маруся, и меня обдало брызгами, а вдоль лодки с обеих сторон побежали бриллиантовые гребни. Слышно было, что она уплывает по-мужски, наразмашку: хороший, видно, пловец, почти бесшумный; по ровным уда-рам ладоней можно было сосчитать, сколько она отплыла. Десять шагов – пятнадцать – двадцать пять.
– Маруся, – тревожно позвала Нюра или Нюта, – зачем так далеко...
Оттуда донесся ее радостный голос:
– Нюра, Нюта, глядите, я вся плыву в огне; жемчуг, серебро, изумруд – Господи, как хорошо! Мальчики, теперь можете смотреть: последний номер программы – танцы в бенгальском освещении!
Что-то смутно-белое там металось за горами алмазных фонтанов; и глубоко под водою тоже переливался жемчужный костер, и до самой лодки и дальше добегали сверкающие кольца.
Нюра спросила, осмелев:
– Не холодно?
– Славно, уютно, рассказать нельзя... – Она смеялась от подлинного игривого блаженства. – Теперь отвернитесь: я лягу на спину – вот так – и засну. Не сметь будить! – Через минуту тишины она добавила действительно сонным, сомлевшим голосом: – Я бы рассказала, что мне снится, только нельзя...
А когда подплыла обратно к носу лодки и ухватилась за борт, у нее не хватило мускулов подняться, и она жалобно протянула:
– Вот так катастрофа.
– Мы вас вытащим, – заторопились Нюра и Нюта, подымаясь; но еще больше заторопилась Маруся:
– Ой нет, ни за что, да у вас и силы не хватит.
Не вы...
Она не сказала кто; но Самойло молча поднялся, бросил папиросу в море и пошел к ней, переступая через сиденья и наши колени. Он сказал отрывисто: «Возьми за шею»; плоскодонка резко накренилась вперед, корма взлетела высоко; он вернулся обратно и сел на прежнее место на дне.
– Еще минутку, не сердитесь, – говорила позади нас Маруся, – надо обсохнуть. – Голос у нее был как будто просящий, но под ним чувствовалось, что она все еще смеется от какой-то своей радости.
Минута прошла (студент опять запел), потом опять зашуршало, и еще через минуту она шумно соскочила на дно, воскликнула:
– Готово – ангелы вы терпеливые! – схватила моего соседа за голову, откинула ее назад и поцеловала в лоб, прибавив: – Относится ко всем.
Но это еще был не конец той ночи.
Это произведение перешло в общественное достояние в России согласно ст. 1281 ГК РФ, и в странах, где срок охраны авторского права действует на протяжении жизни автора плюс 70 лет или менее.
Если произведение является переводом, или иным производным произведением, или создано в соавторстве, то срок действия исключительного авторского права истёк для всех авторов оригинала и перевода. |