Пятеро (Жаботинский)/Марко

Материал из Викитеки — свободной библиотеки

Марко[править]

Перед выездом на дачу произошло важное событие – Марко получил, наконец, аттестат зрелости. В их выпуске было, кроме него, еще несколько закоснелых второгодников, поэтому освобождение от гимназического ига было отпраздновано с исключительным треском. Мой коллега Штрок, король полицейского репортажа в Одессе и на юге вообще, принес в редакцию восторженное описание этой вакханалии; конечно, не для печати, а просто из принципа, дабы в редакции не забыли, что Штрок все знает. Выпуск в полном составе явился в «Северную», славнейший кафешантан в городе, куда им еще накануне, как гимназистам, строго запрещен был вход; и так они там нашумели, что дежурный пристав (хотя по традиции на июньские подвиги абитуриентов, все равно как на буйства новобранцев, полиция смотрела сквозь пальцы) не выдержал и пригрозил участком; на что старейший из второгодников дал, по словам Штрока, исторический ответ, с тех пор знаменитый в летописях черноморского просвещения:

– Помилуйте, господин пристав, – раз в шестнадцать лет такая радость случается!

Потрясенный этим монументальным рекордом, пристав сдался.

После этого я помню Марко с синей фуражкой на голове; но был ли под этой фуражкой летний студенческий китель или просто пиджак, то есть сразу ли его, сквозь петли процентной нормы, приняли в университет, – не могу вспомнить. Это любопытно: биографию сестер и братьев Марко, насколько она прошла в поле моего зрения или сведения, память моя сохранила, и внешность их тоже, включая даже милые, но курьезные женские прически и платья того десятилетия; а самого Марко я забыл. Ни роста его, ни носа его, ни воспетого Сережей неряшества не запомнил. Когда очень стараюсь воссоздать его облик в воображении, получаются все какие-то другие люди – иногда я даже знаю их по имени, иногда нет, но знаю, что не он. Знаю это по глазам: единственная подробность его лица, которую могу описать; не цвет, но форму и выражение. Очень круглые и очень навыкате глаза, добрые и привязчивые и (если можно так назвать без обиды) навязчивые; голодный взгляд человека, всегда готового не просто спросить, а именно расспросить и всему, что получил в ответ, поверить, поахать и удивиться.

В первый раз мы по душам поговорили, еще когда он был гимназистом: он подсел ко мне где-то – или в гостях, или у них же дома.

– Я вас не слишком стеснил бы, если бы попросил уделить мне как-нибудь вечер наедине? Целый вечер?

– Можно, – сказал я, – а позволите узнать, в чем будет дело?

– Мне нужно, – ответил он, вглядываясь круглыми глазами, – расспросить вас об одной вещи: чего, собственно, хочет Ницше? – И тут же «пояснил»: – Потому что я, видите ли, убежденный ницшеанец.

Я не удержался от иронического замечания:

– Это что-то не вяжется. Что вы ницшеанец, давно сказал мне Сережа; но ведь первая для этого предпосылка – знать, чего Ницше «хочет»...

Он нисколько не смутился – напротив, объяснил очень искренно и по-своему логично:

– Я его пробовал читать; у меня есть почти все, что вышло по-русски; хотите, покажу. Я вообще, видите ли, массу читаю; но так уж нелепо устроен – если сам читаю, главного никогда не могу понять; не только философию, но даже стихи и беллетристику. Мне всегда нужен вожатый: он ткнет пальцем, скажет: вот оно! – и тогда мне сразу все открывается.

Тут он немного замялся и прибавил:

– В семье у нас, и товарищи тоже, думают, видите ли, что я просто дурак. Я в это не верю; но одно правда – я не из тех людей, которым полагается размышлять собственной головой. Я, видите ли, из тех людей, которым полагается всегда прислушиваться.

Эта исповедь меня обезоружила и даже заинтересовала; но я все-таки еще спросил:

– Откуда же вы знаете, что вы уже ницшеанец?

– А разве надо знать хорошо Библию, чтоб быть набожным? Я где-то слышал, что, напротив, – у католиков в старину будто бы запрещено было мирянам читать Евангелие без помощи ксендза: чтобы вера не скисла.

Вечер я ему дал, это было нетрудно: мода на Ницше тогда только что докатилась до России, о нем уже три доклада с прениями состоялись у нас в «Литературке»; книги его были у меня; все ли были тогда разрезаны, ручаться не стану, но рассказать своими словами – пожалуйста. Марко, в самом деле, умел «прислушиваться»; и хоть я сначала мысленно присоединился к мнению семьи и товарищей, им же цитированному, вскоре, однако, начал сомневаться, вполне ли это верно. Если и был он дурак, то не простой, а sui generis[1].

Собственно, и «семья» держалась того же квалифицированного взгляда; по крайней мере, отец. На эту тему Игнац Альбертович однажды прочитал мне вроде лекции. Началось, помню, с того, что Марко что-то где-то напутал, отец был недоволен, а Сережа старшим басом сказал брату:

– Марко, Марко, что из тебя выйдет? Подумай только – Александру Македонскому в твоем возрасте было уже почти двадцать лет!

После этого мы с Игнацем Альбертовичем остались одни, и вдруг он меня спросил:

– Задавались ли вы когда-нибудь мыслью о категориях понятия «дурак»?

Тут он и прочитал мне лекцию, предупредив, что классификация принадлежит не ему, а почерпнута частью из любимых его немецко-еврейских авторов, частью из фольклора волынского гетто, где он родился. Дураки, например, бывают летние и зимние. Ты сидишь у себя в домике зимою, а на улице вьюга, все трещит и хлопает: кажется тебе, что кто-то постучался в дверь, но ты не уверен – может быть, просто ветер. Наконец ты откликаешься: войдите. Кто-то вваливается в сени, весь закутанный, не разберешь – мужчина или женщина; фигура долго возится, развязывает башлык, выпутывается из валенок – и только тогда, в конце концов, ты узнаешь: пред тобою дурак. Это – зимний. Летний дурак зато впорхнет к тебе налегке, и ты сразу видишь, кто он такой. Затем возможна и классификация по другому признаку: бывает дурак пассивный и активный; первый сидит себе в углу и не суется не в свои темы, и это часто даже тип очень уютный для сожительства, а также иногда удачливый в смысле карьеры; зато второй удручающе неудобен.

– Но этого недостаточно, – закончил он, – я чувствую, что нужен еще третий какой-то метод классификации, скажем, – по обуви: одна категория рождается со свинцовыми подошвами на ногах, никакими силами с места не сдвинешь; а другая, напротив, в сандалиях с крылышками, на манер Меркурия... или Марко?

Еще как-то наблюдал я его под Новый год, на студенческом балу в «мертвецкой». Бал всегда происходил в прекрасном дворце биржи (пышному слову «дворец» никто из земляков моих тут не удивится, а с иноземцами я на эту тему и объясняться не намерен). «Мертвецкой» называлась в этих случаях одна из боковых зал, куда впускали только отборнейшую публику, отборнейшую в смысле «передового устремления души»; и впускать начинали только с часу ночи. Пили там солидно, под утро иные даже до истинного мертвецкого градуса; но главный там запой был идейный и словесный. Хотя допускались и штатские, массу, конечно, составляли студенты. Был стол марксистов и стол народников, столы поляков, грузин, армян (столы сионистов и Бунда появились через несколько лет, но в самые первые годы века я их еще не помню). За главным столом сановито восседали факультетские и курсовые старосты, и к ним жалось еще себя не определившее внефракционное большинство. За каждым столом то произносились речи, то пелись песни; в первые часы ораторы говорили с мест, ближе к утру вылезали на стол; еще ближе к утру – одновременно за тем же столом проповедовали и со стола, и снизу, а аудитория пела. К этому времени тактично исчезали популярные профессора, но в начале ночи и они принимали перипатетическое участие в торжестве, переходя от стола к столу с краткими импровизациями из неписаной хрестоматии застольного златоустия. «Товарищи студенты, это шампанское – слишком дорогое вино, чтобы пить его мне за вас, тем более вам за меня. Выпьем за нечто высшее – за то, чего мы все ждем с году на год: да свершится оно в наступающем году»... «Коллеги, среди нас находится публицист, труженик порабощенного слова: подымите бокалы за то, чтобы слово стало свободным»...

В тот вечер пустили туда и Марко, – хоть и тут я не помню, был ли он уже тогда студентом. Вошел он нерешительно, не зная, куда притулиться; кто-то знакомый его позвал к столу, где сидя и стоя толпились черноволосые кавказцы – издали не разобрать было, какой национальности, – там он уж и остался на весь вечер. Оглядываясь на него от времени до времени, я видел, что ему с ними совсем по себе: он подпевал, махал руками, кричал, поддакивал ораторам, хотя большинство их там, кажется, говорило на родном своем языке.

Когда сам мало пьешь, любопытно и грустно следить, как заканчивается разгульная ночь. Постепенно деревенеют мускулы зеленых или фиолетовых лиц, застывают стекляшками глаза, мертвенно стукаются друг о друга шатающиеся, как на подпорках, слова; на столах налито, у мужчин помяты воротнички и края манжет замусолены, а кто во фраке, у тех сломаны спереди рубахи; вообще, все уже стало погано, уже в дверях незримая стоит поденщица с ведром и половой тряпкой... Удивительно, по-моему, подходило к этой минуте там, в «мертвецкой», заключительное «Gaudeamus», самая заупокойная песня на свете.

Марко проводил меня домой; он тоже мало выпил, но был пьян от вина духовного, и именно кахетинского. Он мурлыкал напев и слова «мравал джамиэр»; два квартала подряд, никогда не видавший Кавказа, живописал Военно-Грузинскую дорогу и Тифлис; что-то доказывал про царицу Тамару и поэта Руставели... Лермонтов пишет: «бежали робкие грузины» – что за клевета на рыцарственное племя! Марко все уже знал о грузинском движении, знал уже разницу между понятиями картвелы, имеретины, сванеты, лазы, даже и языком уже овладел – бездомную собачонку на углу поманил: «моди ак», потом отогнал прочь: «цади!» (за точность не ручаюсь, так запомнилось); и закончил вздохом из самой глубины души:

– Глупо это: почему нельзя человеку взять да объявить себя грузином?

Я расхохотался:

– Марко, есть тут один доктор-сионист, у него горничная Гапка; раз она подавала чай у них на собрании, а потом ее докторша спросила: как тебе понравилось? А Гапка ответила тоном благоговейной покорности року: що ж, барыня, треба йихаты до Палестыны!

Он обиделся; нашел, что это совсем не то и вообще эта Гапка – старый анекдот, десять раз уже слышал.

– Кстати, Марко, – сказал я, зевая, – если уж искать себе нацию, отчего бы вам не приткнуться к сионистам?

Он на меня вытаращил круглые глаза с полным изумлением; ясно было по этому взгляду, что даже в шутку, в пять часов утра, не может нормальный человек договориться до такой беспредельной несуразности.

Теперь уже представлены читателю, на первом ли плане или мимоходом, все пятеро; можно перейти к самой повести о том, что с ними произошло.

Примечания[править]

  1. В своем роде (лат.)


Это произведение перешло в общественное достояние в России согласно ст. 1281 ГК РФ, и в странах, где срок охраны авторского права действует на протяжении жизни автора плюс 70 лет или менее.

Если произведение является переводом, или иным производным произведением, или создано в соавторстве, то срок действия исключительного авторского права истёк для всех авторов оригинала и перевода.