Перейти к содержанию

Рассказы (Басаргин)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Рассказы
автор Николай Васильевич Басаргин
Опубл.: 1872. Источник: az.lib.ru • Некоторые воспоминания из жизни моей в Сибири (Ермолай, Марья, Масленников)
[О двух сестрах]

Н. В. Басаргин Рассказы

Н. В. Басаргин. Воспоминания, рассказы, статьи. Восточно-Сибирское книжное издательство, 1988.

Оригинал здесь — http://www.hrono.info/libris/lib_b/basarg00.html

Некоторые воспоминания из жизни моей в Сибири (Ермолай, Марья, Масленников)

[О двух сестрах]

Некоторые воспоминания из жизни моей в Сибири (Ермолай, Марья, Масленников).

[править]

В настоящее время, когда поднято столько общественных вопросов, когда и правительство, и мыслящая часть публики обращают свое внимание на положение низших сословий, когда самые даровитые писатели наши, изучая быт и нравственные качества народа, знакомят с ними своих многочисленных читателей, я не считаю лишним прибавить к их художественным и красноречивым рассказам несколько воспоминаний из моей долговременной жизни в таком краю, где я имел время и возможности коротко ознакомиться со всеми его общественными слоями.

В этих воспоминаниях стоят не на последнем плане несколько отдельных лиц из простого народа, поразивших меня в свое время свойствами и чертами характера. Теперь, когда начинается некоторая разумная связь высших сословий с низшими, первые легко поймут, что и между последними даже в самой отверженной части общества могут быть такие личности, которые при Других обстоятельствах, при других условиях жизни могли бы занять видное место между своими соотечественниками.

Хотя по летам моим я принадлежу к старому поколению и далеко отстал от нового во всем, что входит в круг современного образования, но как прежде, так и теперь я вполне сочувствую успехам не мнимого, а настоящего просвещения, основанного, по моему мнению, на неуемной любви к ближнему и справедливости. следуя всегда этому правилу столько же по рассудку, сколько и по чувствам моим, я считаю, что в человеческой природе не может быть ни одного примера исключительного преобладания зла над добром и что в мире не найдется такого злодея, в котором не было бы чего-нибудь хорошего, такой струны, которая бы не издавала сочувствующего добру звука. Согласно с этим я всегда смотрел на дурные поступки людей как на нравственные болезни, а на самых даже закоснелых преступников как на людей нравственно больных, которых следовало бы лечить с особенным вниманием и любовью, а не преграждать им все пути к выздоровлению. Я убежден, что с успехами просвещения и гражданственности люди будут иначе смотреть на нравственные недуги своих собратьев и что даже в уголовных законодательствах наших исчезнут мало-помалу средневековые правила возмездия, на котором большею частью они основаны.

Весьма буду рад, если мои рассказы возбудят хотя в нескольких лицах живое участие к тому разряду людей, на которых до этого времени смотрели или как на отверженных, или как не стоящих внимания членов общества.

ЕРМОЛАЙ

[править]

В 1827 году мне случилось проезжать по тогдашнему большому тракту в Иркутск через Нижнеудинский уезд. Путешествие это было зимою. Я ехал не один, а с тремя товарищами одних почти со мною лет. Ехали мы, или, лучше сказать, нас везли очень скоро, а так как у всех нас зимняя одежда далеко не согласовалась с сибирскими январскими морозами, то и принуждены мы были часто останавливаться, чтобы отогреть наши жестоко зябнувшие члены. 1) Проезжая Нижнеудинский уезд Иркутской губернии, мы именно по этой причине остановились в каком-то большом селении, название которого теперь не упомню. Хотя тут же находилась и станция, но не знаю теперь почему (вероятно, потому, что она оказалась или угарною или холодною), мы заехали в лучший крестьянский дом этого селения.

Дом был двухэтажный, и, войдя в верхний этаж, мы сейчас заметили, что хозяин был зажиточный человек. Комнаты были высокие, светлые, с кафельными печами и хотя просто, но чисто и прилично убраны. Вместо лавок стояли диваны и стулья. В шкафу за стеклами красовалась фарфоровая с позолотою посуда, чайные и столовые серебряные ложки и другие принадлежности крестьянской роскоши. В передних углах образы, из которых многие были в серебряных окладах. Хозяин, которого звали Ермолаем, человек лет сорока пяти с умной и выразительной физиономией, встретил нас приветливо, поблагодарил, что мы к нему заехали, и приказал работнику поставить самовар, стал хлопотать вместе с женой за приготовлением обеда. На все наши возражения, что нам довольно одного чая и что мы не голодны, а только немного прозябли, он отвечал, что без обеда нам выехать от него не следует и что пока готовят и запрягают лошадей, все будет готово. «Не подумайте, господа, — прибавил он, — чтобы я что-нибудь взял за это с вас. Вы меня обидите, если захотите платить за мой хлеб-соль».

Такое с его стороны радушие не позволило нам отказаться от его приглашения, и мы согласились исполнить его желание. Сняв с себя верхнюю теплую одежду, мы уселись около стола и в ожидании самовара закурили трубки, узнав наперед, что хозяин не старообрядец. Вскоре он сам подсел к нам и, пока его жена постилала скатерть, устанавливала поднос с посудой и всем, что нужно для чая, он стал говорить с нами о местных событиях того времени, показывая в разговоре замечательную сметливость и большой здравый смысл.

В продолжение беседы нашей я как-то подошел к окну и, увидав, что строится новая церковь, архитектура которой мне очень понравилась, спросил его, где же старая и какими средствами сооружается новая. Всем ли обществом или богатыми жителями селения? «Это я один строю, батюшка, — отвечал он. — Старая сгорела от грозы. Не могу добиться разрешения на постройку. Нам, поселенцам, везде затруднения, даже и в богоугодных делах». Узнав, что он из ссыльных, я с удивлением посмотрел на него, и он, заметив это, продолжал: «Вы, может быть, не поскучаете послушать мою историю. Я охотно ее рассказываю всякому». Все мы стали просить его об этом, и он с заметным удовольствием начал рассказ свой.

«Я был крепостным человеком господина Ъ. Барин мой был единственным сыном у матушки, женщины строгой, но благочестивой. Я служил при нем камердинером, и как он считался по гвардии, то мы и жили с ним в Петербурге. Матушка же его в орловской своей деревне. Они были очень достаточны, и барин мой крепко меня любил. Житье мое было хорошее, привольное, денег всегда было вволю, а в молодые лета им цены не знаешь, и мы с барином так порядочно тратили их на всякую всячину. Казалось бы, только хорошо жить да бога благодарить, а именно на это так и не ставало ума-разума. Лезет, бывало, в голову дурь, да и полно. Барин поедет в собрания, в театр, а я тем временем в трактир сыграть партию- другую на биллиарде, или выпить чайку, или виноградного. Так жил я до 806 года. В это время объявлен был поход на француза в Австрию 2). Гвардия выступила, а с ней и мой барин. Меня же он отправил с лошадьми, коляской и многими другими лишними вещами, всего будет тысяч на пять, к матери своей, приказав все это ей доставить и, взявши от нее денег, приехать к нему на австрийскую границу. Я доехал до Орла благополучно, оставалось только верст 200 до нашей деревни. В Орле я остановился, чтобы дать отдохнуть лошадям и нанять других ямщиков. Между тем сам пошел для развлечения в трактир, там немного подгулял, играл с неизвестными мне людьми на биллиарде, проиграл им все бывшие при мне деньги и потом пошел по приглашению их к ним на квартиру отыгрываться, где и обыграли они меня в карты. Коляску, лошадей, вещи — я все проиграл им пьяный почти до бесчувствия. Утром на другой день, когда я проснулся и пришел в себя, побежал было к разбойникам, но их и след простыл. Хозяин же дома объявил мне, что и знать не знает таких людей, что и меня не знает, и что все это я говорю вздор. Что было делать? Я не знал прозваний игравших со мной мошенников и едва мог бы признать их в лицо. Однако же я объявил обо всем полицмейстеру, тот посадил меня под арест и, снявши допрос, отправил к барыне по пересылке, произведя между тем розыски. Барыня, как и должно было ожидать, сильно на меня прогневалась и сослала на поселение. Конечно, если б в это время был налицо молодой барин, он бы не сделал так, а, наказав, простил бы меня.

Вот каким образом, — продолжал он, — я попал в матушку Сибирь. Пришедши с партией в Нижнеудинск, а шел я с лишком года, меня назначили в это селение, которое тогда было еще не так многолюдно. Исправником в это время был здесь, дай бог ему царствие небесное, Лоскутов[1], о котором, конечно, вы слыхали, а если не слыхали, так услышите. Это был человек редкий, необыкновенный, каких мало на свете и каких надобно в Сибири. Нечего сказать, строг был, но зато справедлив, и не один из нашего брата, поселенцев, обязан ему не только своим достоянием, но и своим исправлением. Я со своей стороны, всякий день молю о нем бога. При нем, бывало, бросьте кошелек с деньгами на большой дороге, никто не тронет или сейчас же объявит о находке. Вот и призывает меня Лоскутов к себе. „Ты назначен, — говорит он мне, — в такое-то селение. Место привольное, если не будешь пить и будешь трудиться, то скоро разбогатеешь. Смотри, не ленись, работай примерно, через шесть месяцев я заеду к тебе и если найду, что ты ничего не приобрел, ничем не обзавелся, запорю до смерти. Если же увижу, что ты трудишься хорошо, то готов буду сам тебе помогать“. — „Батюшка, ваше высокоблагородие, — отвечал я, — усердия у меня достанет, да и работать я рад, но тяжело будет подняться, не имея ничего. Придется ведь долго еще жить в работниках, пока не скоплю деньжонок на свое обзаводство“. — „Правда, — возразил он, — ты говоришь хорошо, но так ли будешь поступать. Увидим. За деньгами дело не станет, Вот тебе сто рублей, распорядись ими с умом, но помни, что я даю их тебе взаймы и не только потребую у тебя назад деньги, но и отчета в твоем хозяйстве“. Я вышел от него, взявши деньги, не без страха, ибо знал уже от своей братвы ссыльных, что как он говорит, так и поступает. Ровно через шесть месяцев Лоскутов приехал по какому-то делу в наше селение и в тот же день пришел осмотреть мое хозяйство, велел даже принести напоказ крынки с молоком и, оставшись доволен, позволил мне еще держать у себя данные им деньги. В продолжение этих шести месяцев я женился, обзавелся домом, посеял хлебца, завел лошадь, корову и овец. Бог помог мне выручить порядочную сумму от охоты за козулями. Я по примеру здешних старожилов устроил в лесу две засады, и богу было угодно, чтобы в засады мои попалось этого зверя более, чем у других, так что я в первый год продал мясо и шкур рублей на 200. Вот как я начал. Правда, трудился с женой денно и нощно, но господь, видимо, помогал моим трудам. Лоскутов, бывало, не нарадуется, войдя ко мне. „Ай да Ермолай, молодец, люблю таких“. Лет через десяток я завел большую пашню, стал держать работников, пускать в извоз лошадей. У меня начали останавливаться кяхтинские приказчики с чаем. Одним словом, я разбогател по крестьянскому быту. Мог бы и еще более разбогатеть. Стоило только пуститься в казенные подряды. Меня приглашали и даже насильно втягивали чиновники, да сам я не захотел. Тут не всегда поступается на честных правилах, надобно делить, давать, надобно плутовать, воровать у казны, да и концы уметь хоронить. Мне этого не хотелось. Пусть уже другие от этого богатеют, а не я. Мне бог позволил нажить копейку честным образом. Велика его милость была ко мне, грешному, надобно было стараться заслужить прежние грехи. У меня это не выходило из головы. Вот как только случились лишние деньги, я и написал письмо к прежнему барину, вложил в него 4 тыс. ассигнациями я отослал к нему, прося у него прощения и уведомляя о своем житье-бытье. Матушка его в это время давно уже скончалась. Барин же мне отвечал и приглашал меня воротиться в Россию, обещая об этом хлопотать. Вот и письмо, — прибавил он, — вынимая из шкафа бумагу[2]. Но мне уже здесь было так хорошо, что я и не подумал о возвращении. К тому же бог благословил меня семейством. Лоскутов, узнав, что я отослал барину деньги, при целом обществе поцеловал меня и сказал: вот, ребята, берите пример с Ермолая, и тогда будете людьми. Потом я захотел из благодарности за милость божию ко мне выстроить ему храм и долго хлопотал у преосвященного о разрешении. Наконец получил его, когда старая ветхая церковь сгорела от грозы. Пашни у меня более ста десятин. Две заимки (заимками называются в Сибири некоторого рода фермы с хозяйственными постройками, скотом и находящимися при них пашнями, лесом и лугами), держу около 40 работников и занимаюсь извозами. Все здешние крестьяне меня любят и со мной советуются. Я же дал обещание никому не отказывать в помощи, не спрашивать у просящего, кто он и на что ему. Вот еще недавно, нынешнею осенью, еду я на заимку верхом и встречаю несколько человек беглых. „Куда путь держите“, — спрашиваю я их. — „К Ермолаю на заимку, — отвечают они. — Он, мы слышали, добрый человек, поможет нам“. — „Ермолай-то добрый человек, — говорю я, — да законы-то строги, а у него на заимке много работников. Ну как они вас задержат да представят к начальству? Пойдемте-ка лучше к нему на дом“. Я поворотил назад, они пошли за мной! Я накормил их, дал белья и снабдил кое-чем на дорогу. Рассуждаю так: дело правительства ловить беглеца, мое же накормить и помочь человеку»[3]. Мы внимательно слушали этого замечательного человека. Удивлялись его простой, но здравой философии и по окончании его рассказа от всего сердца его обняли. Вот вам преступник, господа сочинители и исполнители уголовных кодексов и общественных учреждений. Вы скажете: это исключение. Да, исключение, но кто вам дал право отнимать все будущее у подобного вам. Это дело одного бога. Вы же можете быть одними только нравственными врачами. Лечите, старайтесь лечить как можно искуснее, не вредя здоровых органов, и когда вылечите, возвратите обществу его члена, который может быть для него полезнее многих других, в особенности своим примером, а не клеймите его вечным позором.

Напившись прекрасного чая и сытно отобедав, причем было даже и виноградное вино, мы простились с нашим добрым хозяином, который взял с нас обещание посетить его непременно в том случае, если кому-либо из нас приведется ехать обратно по этой дороге.

Лет через десять, возвращаясь из-за Байкала в Западную Сибирь, мне надобно было опять проезжать это селение. Вспомнив о Ермолае и о моем обещании, я остановился прямо у него. Десять лет несколько изменили черты его, и хотя седина начинала уже очень обозначаться, но все еще он казался бодрым и здоровым человеком. Сначала он было меня не узнал, но потом, когда я припомнил ему мое первое посещение с обстоятельствами, которые его сопровождали, то он, как заметно было, чрезвычайно мне обрадовался. В это время он уже не так деятельно занимался своим хозяйством. Смерть единственного сына, мальчика лет 15-ти, наложила на него печать душевной скорби и лишила его цели трудиться для будущего. В разговоре со мной он не раз упоминал, что бог этой потерею пожелал наказать его за прежние его проступки, что как ни тяжела ему эта утрата, но он должен безропотно покориться воле всевышнего, и при этом крупные слезы падали из глаз бедного отца на его седую бороду 3).

МАРЬЯ

[править]

В одном из уездных городов Западной Сибири, где я жил несколько лет 1), у меня находилось в услужении крестьянское семейство пригородной волости. Оно состояло из мужа, жены и двух детей. Муж был кучером, а жена исправляла должность повара, потому что очень порядочно готовила кушанье. Она находила для себя выгоднее жить в услужении, чем заниматься хлебопашеством, которое при тогдашней дешевизне хлеба в том краю скудно вознаграждало труды бедного земледельца, не имевшего других источников к приобретению и не знавшего никакого ремесла. Может быть также, что привычка жить в работниках или в услужении отнимала у них охоту заниматься собственным хозяйством; не менее того оба они были люди хорошего поведения, усердные и прилежные к делу, так что я не желал иметь лучшей прислуги. Мужа звали Гаврилой, а жену Марьей.

Мне нравилась в особенности жена. Это была женщина кроткая, трудолюбивая и очень к нам привязанная. По прошествии некоторого времени, когда мы хорошо ее узнали, то во всем на нее полагались, и она составляла нам будто часть нашего семейства. Ни одного раза не случалось ни мне, ни жене моей заметить какое-либо с ее стороны нерадение или отступление от правил честности, и как при этом она хорошо готовила и была нраву веселого, то мы были рады, что нашли такую женщину.

В течение пяти лет, то есть во все время нашего пребывания в этом городе, она постоянно жила у нас, и я даже крестил одного из ее детей.

Мужем я также был некоторое время доволен. Но в продолжение пяти лет два раза он отходил от меня месяцев на пять или на шесть и вот по какому случаю. Проживши сначала года полтора так хорошо, что мне не случалось ни разу делать ему даже замечание, он вдруг переменил поведение, стал пить, пьяный грубить и худо смотреть за лошадьми. Сначала я было не обращал на это внимание и внутренне извинял его. Где же найти людей, думал я, со всеми достоинствами и особенно в темном классе, куда нравственное образование не могло пустить глубоких корней. Но, наконец, это усилилось до такой степени, что я должен был принять меры. Разумеется, единственное средство было уволить его и взять другого. Но, имея в виду его прежнюю службу, мне жаль было расставаться с ним. Сверх того, я хотел попробовать, не подействуют ли мои увещевания. Сначала я переговорил об этом с его женой, но она мне сказала, что вряд ли слова мои помогут. Тогда, выбрав время, когда он был трезв, я призвал его к себе и сказал ему: «Любезный Гаврила, что это с тобой сделалось? Полтора года я был так тобой доволен, что не желал бы иметь лучшего человека, но вот с месяц как на тебя нашла какая-то дурь. Ты сам видишь, что ты стал совсем другой, нежели был до этого времени. Одумайся, исправься и живи по-прежнему, а не то нам придется с тобой расстаться». Вот его ответ: «Я, сударь, вами доволен, и мне лучшего места не найти. Но ведь не все же жить одинаково. Жил долгое время хорошо, надобно и худенько пожить». Я не мог не рассмеяться такой логике и сказал ему на это: «Ну, так вот что, Гаврила, пока ты хочешь жить худенько, живи у тех, кому это нравится, а когда захочешь опять жить хорошо, приходи ко мне, и если место будет свободно, то я возьму тебя». На том мы и решились. Я его рассчитал, жена осталась у меня, а он нашел себе другое место. Через шесть месяцев он пришел ко мне и опять стал хорошо себя вести. Потом, года через два, явился сам с просьбой уволить и рассчитать его и потом опять месяцев через пять поступил ко мне и оставался уже до тех пор, как я совсем выехал из города. В продолжение всего времени его служения, исключая месяца, о котором я говорил уже, вел он себя примерно.

Как ни странным покажется такое проявление хороших свойств и дурных наклонностей в простой, не получившей образования личности, но тут нет ничего такого, чего бы нельзя было понять или чему удивляться. Тот же факт, в котором играет роль его жена, так поразителен и так непонятен, что я и тогда, и теперь не иначе могу объяснить его себе, как следствием борьбы лучших свойств человека над нечистыми его побуждениями и окончательной нравственной над ними победы.

Три года с лишком жила у нас Марья, и именно в то время, когда ее муж вторично отошел от меня, мы стали замечать в ней некоторую перемену. Будучи веселого, общительного характера, она вдруг сделалась грустна, задумчива и при этом неимоверно нам услужлива. Полагая, что такая перемена была следствием тревожных ее дум о муже, мы старались всеми силами ее успокоить и особенно были к ней ласковы.

Однажды утром, когда я сидел у себя в кабинете и чем-то занимался, она вошла ко мне, но вошла не как обыкновенно, а с робостью и грустным, печальным видом. «Что тебе нужно, Марья? — спросил я, взглянув на нее. — Здорова ли ты?» — «Здорова и пришла к вам за своим делом, — отвечала она запинаясь. — Хочу просить у вас милости. Не откажите мне в просьбе моей». — «С удовольствием исполню ее, разумеется, если она дельная, в чем я и не сомневаюсь. Говори же, что тебе нужно?»

Довольно долго стояла она молча, наконец тихо и с расстановкой произнесла: «Бога ради, посадите меня в острог», — при этом на глазах ее были слезы.

Я так был поражен ее словам, что некоторое время не знал, что ответить ей. Мне представилось, что она нечаянно совершила какое-нибудь преступление, не сделала ли что-нибудь со своими детьми? «Как в острог, — проговорил я наконец с удивлением, — за что, что ты сделала?» — «Сделать я ничего не сделала, — отвечала она кротко, — но вот уже около месяца у меня в голове вертится только одна мысль, как бы посидеть в остроге вместе с преступниками. Как ни старалась я отбиться от этой мысли, ничего не могу сделать над собою! И во сне-то вижу и наяву думаю, как там хорошо, как весело там, ну так бы туда и побежала. Боюсь, что если вы меня не посадите, то я что-нибудь да сделаю, чтобы попасть туда, а ведь у меня дети. Н[иколай] В[асильевич], что тогда будет с ними?»

«Послушай, Марья, — сказал я ей подумав, — ты сама понимаешь, что твоя просьба так странна, так необыкновенна, что вдруг я не могу на нее согласиться, тем более, что исполнение ее зависит не от меня, как ты знаешь. Дай подумать, я переговорю сначала с городничим, а может быть, и доктором. Теперь ступай, а я съезжу к ним».

Она поклонилась и молча вышла. Покуда запрягали лошадь, я сходил к ней на кухню. Все там было в порядке. Она хотя и задумчивая, но занималась своим делом. Дети бегали около нее.

Сказав несколько слов жене, чтобы она осторожно наблюдала за ней, я отправился сначала к доктору. Когда я передал ему это необыкновенное обстоятельство, он решительно признал его признаком сумасшествия и сейчас же поехал со мною, чтобы ее освидетельствовать. По дороге мы заехали к городничему, рассказали ему этот странный случай и пригласили с собой.

Приехавши ко мне, мы призвали ее в мой кабинет и долго очень ласково говорили с ней. На все она отвечала со смыслом, без всякого признака помешательства и только упорно стояла на своем желании пожить в остроге, признавая его, со своей стороны, также странным, как оно казалось нам. Городничего, доктора, несмотря на все их уверения, что в остроге было и скучно и дурно и что там соблюдалась большая строгость, она умоляла выполнить ее просьбу, а меня во время отсутствия своего позаботиться о детях. На свое же место обещала найти временно хорошую стряпку.

Когда доктор щупал у нее пульс, она, улыбаясь, сказала ему: «Я ничем не больна, сударь, и поверьте, что нахожусь в своем уме. Моя просьба, конечно, заставляет вас сомневаться в моем рассудке, но вы сами видите, что я не сумасшедшая, хотя и не могу объяснить вам моего желания, непонятного для меня самой».

Отпустив ее, мы долго рассуждали о таком необыкновенном случае. Доктор не заметил в ней ни одного признака сумасшествия и советовал исполнить ее просьбу. Я бы мог взять ее в больницу, говорил он, но это всегда можно будет сделать, если окажется, что она помешана. Теперь же лучше попробовать согласоваться с ее желанием, тем более, что от того вреда никому не будет. Городничий также согласился, и мы решили в этот же день после обеда отправить ее в острог. Разумеется, что все расходы на ее там содержание я взял на себя.

Когда они уехали, я объявил ей, что просьба ее будет исполнена и что после обеда за ней придут, чтобы отвести в тюремный замок. Она со слезами поблагодарила меня, не выказав, однако, никакого особенного удовольствия.

Явился, наконец, квартальный с двумя инвалидными солдатами. Последние были с ружьями и с примкнутыми штыками. Она сначала как будто бы испугалась, но вскоре оправилась и стала собираться, прощаясь с нами и детьми. Я объяснил ей, что буду иногда ее навещать в остроге и что как только ей там наскучит и она пожелает выйти, то это будет сей час исполнено. Я хотел было посылать ей туда кушанье, но она решительно отказалась от того. Пошла она между двумя часовыми грустная, с поникшей головой, точно преступница, которую ведут наказывать. Ее поместили в женском отделении вместе с теми, которые содержались там.

Долго рассуждал я об этом непонятном явлении и мог только объяснить его себе тем, что ей пришла в голову какая-то преступная мысль, от которой она не могла избавиться. Пользуясь нашим доверием, она во всякое время могла похитить у нас и ценные вещи, и деньги, которые, как ей было известно, лежали всегда в шкафе, ключ от которого часто оставлялся ей же или просто на столе. Может быть, это искушение ее преследовало и не давало покоя. Чтобы навсегда избавиться от него и вместе с тем наказать себя за дурные помыслы, она, должно быть, решилась прибегнуть к такому средству, которое бы беспрестанно напоминало ей гибельные следствия преступления. Когда я сообщил мое предположение доктору, то он согласился, что оно вполне объясняет ее поступок, тем более, что умственного расстройства у ней не оказалось.

Более месяца просидела она в остроге и ничем не отличалась от прочих заключенных. Она сама не хотела никаких для себя преимуществ или послаблений. Употреблялась вместе со всеми на работу, мыла в остроге полы и довольствовалась той же пищей. Ни разу также не пожелала видеть детей. Я иногда навещал ее и всегда заставал сидящею грустно на нарах. На вопросы мои, не наскучила ли ей эта жизнь, она отвечала, что не пришла еще пора оставить ей острог. Наконец, по прошествии пяти недель дала мне знать, что желает выйти. Я сказал об этом городничему, который сейчас же приказал ее выпустить.

Она пришла жить опять ко мне, заплакала, увидавши детей, и несколько времени была задумчива. Потом это прошло, и она оставалась у нас еще около двух лет, ведя себя примерно и оказывая нам большую преданность. Разумеется, мы не намекали ей об этом происшествии, и как мне ни хотелось узнать от нее самой настоящую тому причину, но я боялся огорчить ее напоминанием грустного прошедшего.

Впоследствии, лет через пять, я жил в ста с небольшим верстах от этого города, и она, узнав, что мы очень нуждаемся в стряпке или поваре, предлагала мне через одного из моих знакомых приехать к нам в услужение, несмотря на то, что в это время она уже жила своим домом и находилась в довольстве, окруженная семейством.

«Скажите им, — прибавила она, когда он писал о ней в своем к нам письме, — что я предлагаю это не из нужды, а помня их ко мне милости». Разумеется, я не хотел воспользоваться ее к нам признательностью.

Много ли найдется людей с высшим образованием, которые бы так умели совладеть со своими дурными побуждениями и которые бы для смирения их не задумывались прибегнуть к такому сильному средству.

МАСЛЕННИКОВ

[править]

Долгое время по независящим от меня обстоятельствам я проживал за Байкалом в Петровском чугуноплавильном заводе. Это было тогда большое селение с двумя с лишком тысячами жителей, большей частью ссыльнокаторжных, то есть сосланных в работу за самые важные преступления. Завод принадлежал казенному ведомству и управлялся горными чиновниками. Работы производились ссыльными, получавшими от казны паек натурою и ежемесячное самое ничтожное жалованье, так что содержания этого далеко не могло доставать на самые необходимые потребности. И, однако, большая часть из семейных ссыльных, устраивавших себе отдельные хозяйства, жила порядочно. Но зато остальные, одинокие, частью находившиеся в остроге, а частью жившие по квартирам, были в самом жалком положении. Соразмерность между теми и другими зависела более или менее от местного заводского начальства. Если управляющий заводом был человек добрый, честный и распорядительный, который поступал с ссыльными кротким образом и распоряжался казенными работами так, что оставалось время работать на себя, и дозволялось это. Если он обращал внимание на материальный быт ссыльных и на улучшение их нравственности, тогда положение их улучшалось, и многие из холостых старались обзавестись семейством и своим хозяйством. Такие жили уже большей частью спокойно, беспрекословно исполняли приказания начальства, никуда не отлучались без позволения, одним словом, мирились со своей судьбою и делались обыкновенно порядочными людьми. Остальные же по дурной нравственности или другим каким-нибудь причинам, проводя целые дни в тяжкой работе, в душном, грязном остроге, без одежды зимой и летом, питаясь так, чтобы не умереть только с голоду, весьма естественно возмущались своим положением и думали только о том, чтобы как-нибудь хотя бы даже преступлением от него избавиться. Если ко всему этому присоединялось, что начальники завода поступали с ними жестоко и не заботились о их материальном быте, то неудивительным покажется, что многие из числа их при малейшей возможности бежали из завода и скитались по окрестным местам, прибегая часто по необходимости к разного рода преступлениям.

Зимой побеги эти были невозможны. Где бы могли укрыться беглые в 30-градусный сибирский мороз, не имея даже и теплой одежды. Но с наступлением теплого времени, весной, когда вся природа сбрасывала с себя белый саван и облекалась в свою роскошную одежду, когда все пробуждалось к жизни и наслаждениям под животворными лучами солнца, в это время и у этих несчастных рождалось непреодолимое желание сбросить свои оковы, вырваться на свободу и подышать чистым воздухом. Это называлось ими погулять на просторе. Обыкновенно побеги начинались с конца апреля и прекращались в октябре. К этому времени большая часть из беженцев возвращалась на свои места или, пробравшись к другим заводам, являлась там с повинной головой. Разумеется, что многие из них погибали и что, не смея явно показываться в населенных местах, они часто должны были прибегать для своего существования к разным хитростям и поступкам, нарушавшим и общественную безопасность, и права собственности.

Хоть такие побеги строго наказывались и ни одному из беглых не сходило с рук его виновное отсутствие, но в человеке так сильна потребность свободы, что это нисколько их не удерживало, и они переносили ожидавшее их наказание с твердым намерением при первом удобном случае поступить так же. Всех их держать постоянно в заключении и охранять военною силой местное начальство по недостаточности средств не имело никакой возможности. Одни только отъявленные злодеи содержались всегда скованными, под строгим присмотром и не употреблялись даже на работы. Остальные же по пробытии нескольких месяцев в остроге и по наказании за побег отпускались вскоре или на квартиры, или хоть и оставались жить в остроге, но могли отлучаться для своих надобностей по заводу.

В таком состоянии находилось народонаселение Петровского завода, когда я прибыл туда. В продолжение семилетнего моего там пребывания мне случалось нередко иметь сношение с этими людьми, отвергнутыми обществом, и не раз думать и рассуждать с другими о таком неестественном их положении.

Здесь должно заметить, что местное начальство, разумеется с разрешения высших властей, чтобы сколько-нибудь прекратить ихние побеги и избавить окрестные места от преступлений беглецов, не имея возможности само посылать за ними погоню и отыскивать их по огромному пространству Забайкальского края, прибегло к такой мере, которая доставила ему в этом отношении содействие всего бурятского населения, кочующего в уездах Верхнеудинском и Нерчинском, где преимущественно находятся казенные заводы. Эта мера состояла в том, что каждому буряту дозволялось ловить ссыльного и в случае сопротивления убивать его. Если бурят приводил в завод пойманного, то ему платилось 10-ть ассигнаций, если же он убивал его и указывал место, где находился труп, то давалась половина этой суммы.

Разумеется, что эта мера, согласовавшаяся с выгодами идолопоклоннического бурятского населения, находившегося почти в диком состоянии, была ими охотно проводима в исполнение, так что в продолжение всего лета кочующие около Петровского завода буряты партиями отправлялись верхом по лесам отыскивать беглых. Если кому-либо из них, вооруженному луком, стрелою и винтовкою, случалось встретить в лесу беглого, то бурят приказывал ему остановиться на некотором от него расстоянии и потом идти впереди его по направлению к заводу, имея наготове или стрелы, или винтовку. Если беглый повиновался, то он приводил его живым и получал следующее вознаграждение, если же беглый покушался уйти от него куда-нибудь в сторону, в чащу леса, то он стрелял в него из винтовки или лука и таким образом убивал его, а потом отправлялся в завод дать об этом знать. Редко случалось, чтобы беглец уходил от преследующего его бурята, которому известны были все места и который, сверх того, будучи верхом, не боялся нападения со стороны ссыльного.

Весьма натурально, что эта мера хотя и достигала в некоторой степени той цели, для которой она была установлена, но вместе с тем ставила ссыльнокаторжных в самые враждебные отношения с бурятскими племенами. Не восходя к причинам, побудившим к ней местное начальство, не разбирая, что буряты в этом случае были простыми, бессознательными ее орудиями, ссыльные перенесли на них всю свою ненависть и им одним приписывали убийства и предательства своих товарищей, попадавших в их руки 2).

Стало быть, между ними и бурятами была непримиримая вражда. Те и другие ненавидели и боялись встретиться один на один друг с другом.

Все сказанное мною было необходимо, чтобы понять характер личности ссыльного, о котором я намерен говорить.

В то время, как я жил в Петровском заводе, он управлялся человеком добрым, справедливым, который входил в положение ссыльных, старался, по возможности, улучшить их быт и потому был ими любим. При нем в мое время хотя и случались летние побеги, но гораздо в меньшем числе, нежели прежде, и вообще в заводе было так спокойно, что, бывало, без всякого опасения можно ходить ночью в самых отдаленных и пустынных местах. При нем число семейных значительно увеличилось, и большая часть из них занималась разного рода ремеслами. Были и плотники, и столяры, и кузнецы, и часовщики, и серебряных дел мастера, одним словом, для всякой работы можно было найти знающего свое деле ремесленника.

Между этими ремесленниками был некто Масленников, отличный столяр и плотник, человек небольшого роста, но крепко сложенный и казавшийся на вид лет тридцати. Мне иногда случалось иметь с ним дело, и когда нужны были кое-какие столярные поделки, то я всегда посылал за ним. Он имел свой собственный домик, был женат и жил в довольстве. Раз как-то он перестала, у меня в комнате пол. Смотря на его работу и замечая его силу и ловкость, я спросил его, сколько ему лет и давно ли он в заводе.

«В заводе я около 30 лет, — отвечал он, — а от роду мне будет за пятьдесят». — «Трудно поверить этому, любезный Масленников, — возразил я. — Тебе на вид не кажется и сорока. Видно, житье здесь тебе хорошее, что ты не стареешь?» — прибавил я. «То ли еще бы было, если б я не подвергался столько раз заводской расправе. Дед мой жил 120 лет, а отец еще и теперь живет. Еще недавно я получил от него известие». — «А ты откуда родом?» — спросил я. «Из города Орла, тамошний мещанин».

На этот раз разговор наш тем и кончился. Мне совестно было спрашивать его, за что он был сослан и почему часто подвергался заводской расправе. Не менее того он меня заинтриговал, и дня через два, разговаривая с одним из заводских служителей, я спросил его, знает ли он Масленникова, какого он поведения и за что его наказывали несколько раз?

«Как не знать Масленникова, — отвечал он, — его не только в заводе все знают, но даже и кругом верст на пятьдесят, а особливо буряты. Теперь он прочен, смирен, трудолюбив, а то был бедовый человек. Никто, сам прежний управляющий В. не мог пособиться с ним. Раз шесть он был наказан кнутом, и ему все это было нипочем. Сам угомонился и вот уже лет десять как стал порядочным человеком».

Натурально, что такой об нем отзыв возбудил еще более мое любопытство, и я стал было просить служителя рассказать мне о нем поподробнее.

«Пожалуй, я расскажу вам все, что знаю, — отвечал он, — но всего лучше спросите у него самого. Он лгать не будет и не скроет от вас ничего из своей жизни в заводе».

В скором времени Масленникову случилось опять у меня работать, и я, полагаясь на слова служителя, с некоторой осторожностью и лаской попросил его рассказать мне свою историю.

«Извольте, сударь, — отвечал Масленников, — другому, может быть, я бы не так охотно стал рассказывать свою буйную жизнь, но от вас ничего не утаю. Вы хоть и осудите, но и пожалеете меня.

Я был единственным сыном зажиточного орловского мещанина. Три года ходил в училище, выучился грамоте, читать, писать — не научился только смирению. Нрав у меня был крутой, строптивый, что я раз задумал, того, бывало, уже никто и ничем не остановит. Отец и мать любили и баловали меня. Всякая наука мне давалась легко. В столярном ремесле не было мне равного в целом городе. Но жизнь я вел разгульную, что, бывало, выработаешь, то и прогуляешь. Приятелей нашлось много, и я часто кутил с ними по целым ночам. Так прошло года два-три. Мне же стала надоедать такая жизнь, и я было задумал жениться и остепениться. Нашел невесту, и тут-то и постигло меня несчастье: в припадке ревности я совершил большое преступление — убийство. Скрыть было нельзя, да я и не старался. Меня осудили, наказали и сослали в работу. Вот каким случаем попал я в Петровский завод лет около 30 тому назад.

Тогда было не то, что теперь. Начальство было дурное. Нашего брата, ссыльного, не считали и человеком. Поступали с нами больно жестоко. Заводским начальником был сначала Т.., а потом В… Вы, я думаю, слышали, что был за зверь последний? Да, к тому же, он обирал нас даже и в жалованье. При нем, как настанет, бывало, лето, половина завода пойдет гулять по лесам. Осенью, разумеется, большая часть возвратится, и их накажут, но все-таки месяца три-четыре они побудут на свободе. Остальных перебьют буряты или представят живыми в завод. Вот тут и пойдет расправа. Милости не жди.

И проклятое же это племя бурятское. Им бы только получить за нашего брата деньги, а убить человека ровно ничего не значит.

Возмутился я такой их к нам злобою. Жаль мне стало своего брата, хоть и знал, что многие из них никуда не годятся. Но все же ведь люди, а не животные, да и христиане притом. Вот я и стал придумывать, как бы тут поступить, чтобы отбить охоту у бурят охотиться на ссыльных. До этого времени я сам еще ни разу не бегал из завода. И пришла мне мысль: точно так же, как они ходят на ловлю наших, ходить и нам на ловлю их самих. Ведь это, рассуждал я сам с собой, будет не убийстве а война между нами. Захотелось мне также, чтобы он: наперед об этом знали. Вот как только пригонят они беглого в завод, я им и скажу, чтобы они приготовились на будущий час к расплате, что я собираюсь сам разделаться с ними. А они отвечают мне: „Только попадешься, батька, в лесу и тебя приведем или убьем“. Хорошо, думал я, увидим, чья возьмет.

На следующий же год я бежал из завода, да и гулял месяцев пять. Много натерпелся и холоду и голоду, а все-таки выполнил свое намерение, отмстил бурятам. Отнял сначала у одного из них винтовку, невзначай напавши на него, а потом и начал стрелять по ним. Трех оставил на месте, человек двух ранил. С своими я не ходил, разве где встретишься, а больше все один. Оно и безопаснее, да и отвечать потом одному.

Осенью, воротившись в завод, я сам пришел к начальнику и рассказал ему все как было. Послали на те места, где находились убитые, и всех нашли. Меня заковали, посадили в острог, судили и наказали кнутом. Года два продержали скованным, но как я вел себя смирно, то опять освободили, а на следующее лето я опять отправился расправляться с бурятами.

Так в продолжение 12 лет бегал я пять раз и каждый раз приходил в свой завод. Воровать я не воровал, от врагов ничем не пользовался, кроме винтовки, которую каждый раз прятал в лесу, когда наступало время возвращаться. Разумеется, спуску мне не было. Наказывали больно, допрашивали, кто у меня сообщники, но я ни разу никого не оговорил, а отвечал за все один. Управляющий В., бывало, с пеною у рта начнет меня пытать и так и сяк, а я все стою на одном. Один, да и только. Уж и из своих-то рук бивал он меня, и палками-то и розгами, и на хлеб, и на воду сажал. Нет, да и полно. Бывало, так и скажу прямо. Хоть убейте меня, В. В., а я не отстану от своего дела. Да ты знаешь, говорил он мне, что я могу засечь тебя кнутом до смерти. Ну, что ж, В. В., отвечу я, туда и дорога, я готов и на это. До сих пор не могу понять, почему он так долго щадил мою жизнь. Или нужен я ему был по своему ремеслу, или извинял он в душе мне упрямство, думая пересилить его. К тому же все время, пока я судился и жил в заводе, вел себя я так, что никто худого обо мне сказать не мог.

В то время находился у нас в заводе грек, старичок дряхлый, но самой благочестивой жизни. Не знаю, за что он был сослан, но уже давно его освободили от работ, и он жил на воле. Все его очень уважали, и сам начальник обращался с ним почтительно. Не раз даже слушал он от него укоры за жестокое обращение с ссыльными, и хотя слова его были напрасны, но В. не мстил ему за это. Этот старичок полюбил меня и в частых беседах со мной старался увещеваниями и духовными назиданиями отклонить меня от моей войны с бурятами. Но я был глух к его наставлениям и также к его просьбам.

Наконец, настало, видно, уже время и мне очувствоваться. В последний раз я возвратился в завод лет одиннадцать тому назад. Управляющий вместо того, чтобы, по обыкновению, ругать и бить меня, хладнокровно велел меня заковать в железа и снять допрос. Я все рассказал, что в этот раз сделал. Меня судили, и суд кончился скоро. К рождеству вынесли уже решение: наказать меня сто одним ударом кнута и потом заковать на всю жизнь. Выслушав равнодушно приговор свой, я отправился в острог ожидать исполнений и только думал о том, чтобы приготовиться к смерти, если дадут приказание меня засечь, потому что это зависело совершенно от воли управляющего. Стоило только приказать палачу. По обращению же его со мной я не мог заметить, что у него была какая-то особенная мысль в отношений меня.

Вечером в тот день, когда прочли мне приговор, приходит ко мне старичок грек. Я всегда был рад беседовать с ним, а тут еще более обрадовался его посещению, „Масленников, — сказал он мне грустно, кротко, — я пришел с тобой проститься. Сколько раз ни старался я обратить тебя на путь истинный, ты не хотел Меня слушать. Буйная голова твоя противилась всем моим увещаниям. Не понимаю, как до сих пор ты избежал того, что тебе ныне придется. Мне сделалось известным, что управляющий дал приказание палачу не оставлять тебя в живых. Я пошел к нему и после долгого разговора упросил его отменить это приказание в том случае, если ты дашь слово никогда вперед не бегать. Одумайся, раскайся и обещай мне сдержать свое слово. Тогда я поручусь за тебя, и наказание будет обыкновенное. Если же ты и теперь останешься при своем упорстве и греховных помыслах, то да будет воля божия, приготовься вскоре предстать пред его судом. По крайней мере, я со своей стороны делал, что мог, чтобы совратить тебя с гибельного пути“. Видя пред собой и выслушав этого кроткого, благочестивого восьмидесятилетнего старца, почитаемого нами за святого человека, я не мог не почувствовать не то что раскаяние, а какое-то сомнение насчет того, что я до сих пор почитал справедливым. В первый раз слезы показались на моих глазах, какое-то особенное чувство, которого я не могу объяснить, внезапно овладело мною, „Слушай, Марк Петрович, — отвечал я ему. — Слова твои и твое ко мне доброжелательство тронули меня. Ты это видишь по этим слезам. Не подумай, чтобы я испугало? смерти. Давно уже, как только я решился исполнить мое намерение, я приучал себя к мысли о ней. Двенадцать лет веду я такую жизнь, много грехов взял я на свою душу и только потому так спокойно ожидаю суда божия, что считаю себя правым в моей вражде с бурятами. Ведь убивают же людей на войне, и бог за это не взыскивает. Не могу же я переменить свои мысли в одну минуту, да и когда? В то время, как вынуждают меня к тому угрозою. Дай мне дня два подумать. Давши слово, следует его сдержать. Надобно сперва увериться, буду ли я в состоянии это сделать. Чтобы и тебя не ввести в ответственность. Ты видишь, что я не хочу ни себя и никого обманывать“. — „Хорошо, — ответил он, — пусть будет по-твоему. Исполнение приговора должно быть в сочельник, Накануне этого дня я зайду к тебе и узнаю, на что ты решился. Теперь же я пойду к управляющему и передам ему наш с тобой разговор. Прощай, да просветит господь твой ум, и да расположится твое сердце к смирению и добрым помыслам“.

Оба эти дня я не переставал думать об увещаниях Марка Петровича. Крепко не хотелось мне покоряться угрозам управляющего. Мне казалось стыдно и самого себя, и товарищей, что не выдержу до конца моей войны с бурятами. Смерти я не боялся, но не прочь был и пожить еще. Слова старика грека глубоко запали ко мне в душу, и я бы хотел хоть сколько-нибудь при жизни замолить перед господом великие грехи мои. Убийство бурят я и тогда и даже теперь не считаю большим грехом. Правда, они тоже люди, но нехристи, идолопоклонники, да к тому они сами заставили меня поступать с ними, как с врагами. Одним словом, долго, до конца почти второго дня я колебался то в ту, то в другую сторону. Наконец, перекрестился и решил дать слово не бегать, моля господа, чтобы он помог мне сдержать его.

Пришел Марк Петрович, и я объявил ему о моем решении. Он со слезами обнял меня и сказал: „Пойми, Масленников, что я за тебя порукою и пред богом и пред людьми. Теперь каждая пролитая тобою капля бурятской крови ляжет на мою совесть“.

Он объявил управляющему о моем решении. На другой день исполнили надо мною приговор. Тело мое не щадили, да и сам я не желал и не просил пощады. Крепкая натура моя выдержала истязание. Шесть недель, однако, пролежал я в больнице, потом месяца три прожил скованным в остроге и, наконец, был выпущен на квартиру.

Через год я женился. Обзавелся домом, хозяйством. Работаю, живу хорошо и уже забыл думать о побегах. Теперь, к тому же, и начальство у нас хорошее. Надобно быть очень дурному Человеку, чтобы скитаться по лесам, вместо того чтобы покойно жить в заводе и делать свое дело».

«Ну, а скажи мне, Масленников, — спросил я его, когда он кончил свой рассказ, — очень боялись тебя буряты?» — «Бояться-то очень боялись, и теперь даже, когда, случится, встретишься в заводе с бурятом, он иногда остановится и спросит: а что, добрый человек, жив ли еще Масленников? Когда же услышит, что я сам именно тот Масленников, то выпучит бельмы и никак не поверит. Они себе представляют меня каким-то страшилищем».

«А подействовала ли твоя с ними война на ловлю ссыльных и вражду к ним?» — «Вражды у них и тогда не было. Они просто ходили на ловлю из желания получить наградные деньги. Не думаю, чтобы мои походы и тогда останавливали их. У бурята только тогда и страх, когда он лицом к лицу с опасностью. Лишь только она миновалась, он уже и забывает об ней. Народ больно глупый.

Добавлю, что впоследствии я не один раз имел возможность убедиться из рассказов посторонних лиц в справедливости всего, что говорил мне о себе Масленников. В мое время он был на хорошем счету у начальства и очень уважаем своими братьями-ссыльными. Старика грека не было уже на свете, но все его помнили как самого благочестивого человека.

Что, если бы такой характер получил образование и хорошее направление? Замечу здесь, что между ссыльнокаторжными найдется много личностей, которые при других обстоятельствах, при другом воспитании и при другой обстановке могли бы стать выше многих прежни: и современных кумиров. Почему бы не заняться с умом, осторожностью и любовью к ближнему этой нравственно больною и отверженною частью общества? Будем надеяться, что и до нее дойдет, наконец, своя очередь.

[О ДВУХ СЕСТРАХ]

[править]

Во время пребывания моего в Москве в 1820 году 1) я был неожиданно действующим лицом в одном событии, которое оставило глубокие следы в моей памяти. Теперь, когда крепостное состояние отживает свой век, когда через некоторое время все безобразные его следствия сделаются одними преданиями, в справедливости которых могут усомниться наши потомки, я не лишним считаю рассказать это событие, как факт, изображающий, с одной стороны, порочную закоснелость помещичьих нравов тогдашнего времени, а с другой — беззащитную зависимость крепостного сословия, подвергавшую его самым ужасным и возмущающим следствиям произвола. Этот факт, в достоверности которого не усомнятся, надеюсь, все те, кто хотя несколько меня знают, послужит неопровержимым доказательством против защитников прежнего порядка, не перестающих до сих пор находить и проповедовать какое-то воображаемое ими сходство между крепостным состоянием и патриархальным бытом древности.

Тогда в Москве жили многие мои родные, с которыми я делил время моего отпуска. Между ними находилась одна из моих двоюродных сестер. Это была замужняя молодая женщина, с которою я был очень дружен. Она жила с мужем у его родной тетки — старушки доброй, но несколько своенравной и преданной донельзя набожности. Не имея собственного состояния, они совершенно от нее зависели и должны были снисходить всем ее странностям. Впрочем, надобно сказать, что эти странности не выходили из границ и искупались ее к ним любовью и вниманием. Я почти каждый день бывал у них. Старушка, не знаю, почему, как-то полюбила меня, В доме их я встречал беспрестанно монахов, монахинь, странниц и странников.

Здесь надобно заметить, что старушка была коротко знакома с известной и богатой г[рафи]ней О 2). Набожность той и другой и одинаковый взгляд на вещи их сблизили. Обе они жили недалеко друг от друга и часто виделись.

Однажды после обеда я приехал к сестре и, как домашний человек, вошел без доклада в гостиную. Все они сидели за круглым столом перед самоваром. Кроме тетки, сестры и ее мужа тут находились два незнакомые мне лица. Это были очень молоденькие девушки, одетые в черном костюме, похожем на одежду монастырских послушниц. Привыкнув встречать у них подобные личности, я не обратил на них большого внимания, но не мог не заметить, что внезапное мое появление смутило несколько и тетку, и сестру. Вскоре старушка, сказав со мною несколько слов и допив свою чашку, встала с дивана и увела с собою девушек.

Когда они ушли, я спросил у сестры своей, что это за новые у них лица, откуда они и неужели такие молодые девушки ходят за сбором. Сестра и муж ее дали мне знать, чтобы я говорил тише. Первая потом прибавила: „Я после расскажу тебе, cousin, их историю — теперь же некогда, тетушка сейчас возвратится, и ей, может быть, покажется неприятным, что мы об них говорим с тобой. Пока это еще секрет“.

В самом деле, вскоре тетка возвратилась одна, и мы продолжали беседовать; но разговор как-то не клеился. Видно было, что их всех что-то занимало и что я был лишний. Заметив это и посидев с четверть часа, я сказал, что мне нужно ехать куда-то на вечер, и стал прощаться. Они меня не удерживали. Сестра же, провожая меня, сказала потихоньку, что при первом удобном случае она мне все объяснит и что я услышу невероятные вещи.

Разумеется, что все это меня заинтересовало. Возвратившись домой, я старался отгадать, какая могла быть тут тайна, но потом подумал, что из пустяков не стоит ломать себе голову и что вскоре сестра расскажет мне все, я перестал этим заниматься.

На другой день я встал довольно поздно, и человек, войдя ко мне, подал мне записку, присланную от сестры. Вот ее содержание: „Моn cousin, мы ожидаем тебя сегодня утром. Я пишу по поручению тетеньки, которая сама расскажет тебе все, что касается до двух девушек. Мы обе очень бы желали, чтобы ты не отказался участвовать в таком деле, для которого нам нужен человек, как ты. Приезжай скорее“.

Напившись чаю, я отправился к ним, ожидая с нетерпением объяснения тайны. Когда я приехал, старушка повела меня к себе в комнату, что делалось только в чрезвычайных случаях и с людьми, к которым она была особенно расположена. Там мы с нею и сестрою уселись на диван, и вот что узнал я.

Обе девицы были крепостные дворовые богатого помещика действительного] с[татского] с[оветника] Т. Имение его находилось в Тамбовской губернии, где он постоянно жил. Они были сестры и его незаконнорожденные дочери от крепостной девки. Таких, как они, было у него и еще много. Все они записывались в ревизию и жили в довольстве, не употребляясь на работу. Им даже давали некоторое образование. Учили грамоте, иных даже музыке и всякого рода рукоделиям. По достижении известного возраста они предназначались к тому же, чем были некогда их матери, а потом, смотря по обстоятельствам, или выдавались замуж с маленьким приданым за каких-нибудь приказных, мещан и т. д., или оставались на пенсии в числе дворни. Матерям было строго запрещено говорить им, кто был их отцом.

Эти две девицы, однако, знали об этом. Мать их, женщина набожная, несмотря на строгость своего господина, устрашилась сделаться как бы сообщницею в преступном кровосмешении и предупредила дочерей. Тогда все они стали придумывать, как избавиться от угрожающей им опасности, и, наконец, решились обратиться к игуменье ближнего женского монастыря, с которою мать была знакома. Эта игуменья была женщина хорошая, богобоязненная. Сначала она испугалась принять участие в таком деле, которое подвергало ее гневу и преследованиям человека сильного и безнравственного, но, с другой стороны, страшилась отказать в помощи, принять тяжкий грех на душу. Вот на что, наконец, она решилась. Будучи несколько знакома с г[рафи]ней О., она обещалась написать ей об них письмо по почте, а им сказала, что если они надеются потихоньку уйти и добраться до Москвы, то графиня, без сомнения, защитит их. Главное дело состояло в том, чтобы попасть в Москву, не возбудив подозрений во время приготовлений к побегу, и потом избегнуть преследований. В этом случае помогла им мать. Так как она была свободна располагать своими действиями, могла даже отлучаться и надзора за ней не было, то она взялась устроить их побег, нанять лошадей и т. д. Разумеется, что потом участие ее не могло скрыться, и она подвергала себя всем следствиям гнева раздраженного помещика, но в этом случае она не задумалась обречь себя на жертву и исполнила с высоким самоотвержением то, что внушали ей совесть, религия и материнская любовь.

Когда все было готово, обе сестры отправились в темную зимнюю ночь, напутствуемые благословениями несчастной матери. Путешествие окончилось счастливо, хотя нет никакого сомнения, что на другой же день, когда побег их сделался известным, послана была за ними погоня. Г-ну Т. не могло, однако, прийти в голову, чтобы они поехали прямо в Москву. Там никого не было, кто бы мог скрыть их. О графине же О. он не мог и подумать. Вероятно, поиски ограничились близлежащими местами.

Добравшись кое-как до Москвы, они сейчас же явились к гр. О. Отыскать ее было нетрудно; письмо игуменьи дошло до нее гораздо прежде, и потому она уже была предупреждена. Графиня, как известно ее современникам, была женщиной, исключительно предавшейся набожности. Все ее богатство шло на добрые дела церкви, монастырей и т. д. Конечно, в ее образе жизни много было восторженного, не совсем рационального, но нельзя было отказать ей в больших нравственных достоинствах, нельзя было сомневаться в чистоте ее убеждений, в ее добродетельных деяниях и в искренности религиозных чувств. Она как будто обрекла себя как искупительная жертва памяти своего родителя. Все время свое она посвящала молитве, поклонению святым угодникам и беседе с духовными лицами обоего пола, из коих некоторые не совсем прямодушно пользовались ее особенною склонностью и неограниченною доверенностью. При дворе она была очень уважаема и, как я уже выше сказал, находилась в хороших отношениях с теткой моей сестры.

Весьма естественно, что, предуведомленная письмом игуменьи, она заинтересовалась судьбою обеих девушек. Вероятно, в письме этом объяснялся весь ужас их положения, собственные же их мольбы, слезы и изъявленное ими желание провести жизнь в монастыре еще более подействовали на ее религиозные чувства и утвердили в намерении спасти их от преследования порока и сохранить для служения богу эти два чистые, невинные создания.

В этом деле она поступила чрезвычайно осторожно. Опасаясь оставить их у себя, чтобы не подать повод к разным преувеличенным толкам и огласке, она, переговоря с теткой сестры моей, поместила их у нее, отправив к г-ну Т. письмо с предложением внести за их отпускные значительную сумму.

Когда я увидал их в первый раз, они уже более недели находились в Москве, и графиня ожидала с часу на час ответа на свое предложение. Предполагая, что г. Т. сам приедет в Москву и что ей придется иметь с ним объяснение, она желала найти человека, которого бы могла с уверенностью употребить для переговоров по этому щекотливому делу. Тетка сестры моей, с которой она об этом посоветовалась, взялась найти такого человека, и ее выбор пал на меня.

Старушка окончила занимательный для меня рассказ свой предложением, или, лучше сказать, просьбою, быть посредником в этом добром деле. Разумеется, что я охотно согласился, и мы тут же решили, не теряя времени, ехать к графине. Она взялась представить меня ей и уверила, что графиня с удовольствием даст мне полномочие действовать ее именем для успешного окончания этого дела.

Я был чрезвычайно вежливо и любезно принят графиней. Для меня было лестно ее доверие и очень интересно видеть вблизи такую замечательную личность того времени. Она одобрила мои намерения, как действовать при переговорах с г. Т., и в отношении цены выкупа просила не затрудняться, хотя бы это перешло за 10 т[ыс]. рублей.

Дня через два после этого получен был ответ г. Т. Он решительно отказывался отпустить своих крепостных девушек за какую бы то ни было цену, уверял графиню, что они ее обманывают и что, употребляя во зло ее доброту, хотят безнаказанно воспользоваться плодами своего преступления. Далее он говорил, что, учинив побег, они унесли у него деньгами и вещами на несколько тысяч рублей и что об этом подано уже им явочное прошение в тамошнюю полицию; что он очень жалеет, что не может сделать ей угодное, но что в этом случае и совесть, и закон требуют от него исполнения обязанности справедливого и строгого помещика; что вслед за этим письмом он сам приедет в Москву и остается уверенным, что графиня не захочет скрывать у себя преступниц.

Дело принимало оборот довольно серьезный. Право и закон были на стороне г. Т., и если бы графиня не имела такого значения в обществе и при дворе, то пришлось бы, конечно, скрепя сердце предоставить обе жертвы плачевной их судьбе. Но именно в этом случае весьма было кстати, что сильные этого мира могут безнаказанно стать вне закона. Когда, по получении этого письма, я был позван к графине на совещание, то предложил ей дать мне право при решительном несогласии г. Т. отпустить девушек объявить ему, что графиня ни в каком случае ему их не выдаст, а, описав их положение и объяснив все, поручит их покровительству и защите вдовствующей императрицы 3).

Видно было, что графине очень не хотелось прибегать к такой крайней мере, но должно отдать ей справедливость, что она не задумалась на нее согласиться и только просила меня, чтобы я сначала употребил все возможные убеждения, увеличил бы, как хотел, сумму выкупа и даже, если бы нужно было, просил г. Т. сделать это как личное ей одолжение. Уговорясь, как действовать, я с нетерпением ждал прибытия г. Т. Графиня при первом его посещении не должна была принимать его, но попросить оставить свой адрес и дать ему знать, что на другой день утром явится к нему ее доверенный.

Через несколько дней тетка сестры моей, у которой я бывал почти каждый день, известила меня о приезде г. Т. и вручила мне его адрес. На другой день рано утром я отправился к нему в гостиницу „Лондон“, в Охотном ряду, где и теперь она еще существует. Он занимал один из лучших номеров.

Приказав доложить о себе, я в ту же минуту был приглашен и, войдя в первую из прихожей комнату, нашел г. Т. совсем уже готового принять меня. Это был человек пожилой, но хорошо сохранившийся, высокого роста брюнет, с аристократическими манерами. Он чрезвычайно вежливо встретил меня и сейчас же приступил к делу, прося меня объяснить ему, каким образом две бежавшие его девушки очутились вдруг у графини О. и какая причина заставляет ее принимать в них такое незаслуженное ими участие? Я отвечал, что мне об этом ровно ничего не известно, что я не знаю также, как и почему она принимает в них такое участие, а что я приехал к нему только с тем, чтобы передать предложение графини и договориться с ним в цене их выкупа. „До известной суммы, — прибавил я, — мне дано право согласиться, но если требование ваше будет превышать ее, то я сообщу о том графине. Вот почему, — сказал я в заключение, — потрудитесь объявить мне, сколько вы желаете получить за их отпускные?“

„Мы смотрим, кажется, на это дело с разных сторон, — возразил он, — и к тому же вы крайне ошибочно обо мне судите. Скажу вам просто и коротко, что в деньгах я не нуждаюсь. Если бы я любил их, то, конечно, обрадовался бы такому случаю. Но я ставлю свои правила и обязанности выше денег и, следовательно, смотрю на это дело иначе. Две крепостные девки мои бежали, совершив преступление — кражу. Вы хотите, чтобы вследствие необдуманной прихоти знатной женщины, которую они обманывают, я согласился вместо заслуженного наказания наградить их. Спрашиваю вас, какой тут нравственный смысл и какие могут быть от того последствия? После этого все мои две тысячи душ захотят делать то же, да и не у одного меня, а у всех помещиков. Да это просто явное нарушение всех общественных законов. Это первый шаг к безначалию, к ниспровержению всякой законной власти. И чтобы я в мои лета, в моем звании согласился из каких-нибудь денежных выгод на такое беззаконное дело! Никогда, положительно говорю, никогда этого не будет. Вы еще так молоды, что слишком легко судите об обязанностях, лежащих на человеке, прослужившем 30 лет государю и отечеству и достигшем некоторого общественного значения. Эти обязанности для меня священны, и я исполню их, хотя бы этим и навлек на себя, к моему сожалению, неудовольствие такой особы, как графиня, которую я вполне уважаю. Слава богу, — прибавил он, — мы живем не в Турции и не в эпоху безначалия, а управляемся положительными законами, которые защитят и меня, и права мои от всякого насильственного посягательства со стороны кого бы то ни было. Конечно, мне весьма будет неприятно иметь дело с графиней, и я бы очень был рад избегнуть этого; но я не виноват в том: справедливость и закон на моей стороне, и я уверен, что ни ее знатность, ни богатство, ни общественное значение не в состоянии будут сделать из черного белое и лишить меня моих прав и моей собственности“.

Я внимательно слушал, не перебивая его; он же говорил с таким жаром, с таким, как мне казалось, прямодушием, что я начинал уже сомневаться в справедливости наших об нем сведений. Более полутора часа продолжалась моя беседа с ним. Одно только мне показалось странным: он как будто старался вызвать меня на более откровенные объяснения в отношении обеих девиц. Это внушило мне недоверчивость к его протестациям и заставило решиться на последнее средство, которое могло возбудить в нем справедливое негодование, если бы совесть его была чиста.

„Итак, — сказал я наконец, — вы решительно отвергаете предложение графини. То ли я должен заключить из нашего разговора? Потрудитесь сказать мне это в двух словах, чтобы не было недоразумения“.

Он как будто смешался, но потом, оправившись, отвечал: „Совершенно так. И в самом деле, пора уже прекратить этот неприятный для меня разговор. Потрудитесь передать его графине. До завтрашнего утра я буду ждать ее согласия выдать моих беглянок. Если же не получу их, то приступлю немедленно к законным средствам, хотя это, повторяю, и очень будет для меня неприятно“.

„С графиней вы дело иметь не будете, — возразил я. — В случае окончательного вашего несогласия на ее предложение она уже решилась, как поступить ей, и уполномочила меня объявить вам это. Сегодня же обе девушки с ее письмом будут отправлены в С[анкт]-П[етербург] к вдовствующей императрице, которой она объяснит их положение, ваши на них права, а также и их — на ваши к ним обязанности, одним словом, все то, что ей известно и что, конечно, легко обнаружится, если государыня не откажет в своем им покровительстве. Стало быть, графиня будет в стороне, и вы будете иметь дело не с нею, а с императрицей. Это и для вас будет, конечно, лучше, если вы чувствуете себя совершенно правым“.

Я встал и взялся за шляпу. Последние слова мои, видимо, его поразили. Он начал скоро ходить по комнате, и, когда я стал прощаться с ним, он с заметным волнением сказал мне: „Прошу вас оставить это дело до завтрашнего дня. Приезжайте ко мне утром, и я вам дам решительный ответ. Теперь же этот разговор так утомил меня, что я ничего не могу сказать положительно. Во всяком случае, уверьте графиню в моем желании сделать ей угодное“.

Я вышел, оставив его в большом смущении. Передав мой разговор с ним тетке моей сестры, которая в тот же день должна была сообщить его гр. О., я рано утром на следующий день отправился к г. Т.

„Видите ли, — сказал он, встречая меня, — как я сговорчив, когда дело идет, чтобы угодить даме. Вы, конечно, не ожидали так скоро и так дешево окончить со мною дело. Вот обе отпускные моим беглянкам. Дай бог, чтобы они не заставили раскаиваться графиню в принятом ею участии. Денег за них мне не надобно. Если я поступаю вопреки убеждению и нарушаю свою обязанность как помещик, то по крайней мере не из денег, а из одного желания исполнить требование графини. Мне бы хотелось, однако, самому вручить ей эти бумаги. Можно ли будет это сделать?“

Я так был удивлен неожиданным оборотом этого дела и так был рад успешному его окончанию, что не знал, верить ли мне его словам. Я боялся, не было ли тут с его стороны какого-либо обмана или насмешки, и потому, взяв со стола отпускные, прочел их. Уверившись в их действительности и оправившись от первого впечатления, я отвечал ему, что не нахожу никакого возражения против его желания отдать лично отпускные графине, но что прошу его только дать мне время известить ее о его посещении.

Уговорившись, чтобы он отправился к ней часов в двенадцать, я поскакал с радостною вестью к моей старушке, рассказал ей все случившееся и просил ее немедленно передать графине счастливый результат моего посредничества и приготовить ее к посещению г. Т.

Далее все кончилось, как следует. Он сам вручил графине обе отпускные и, несмотря на все ее убеждения, никак не хотел взять денег. Обе девушки помещены были в какой-то монастырь, и как я вскоре оставил Москву, то и не знаю, что потом с ними сделалось. Не знаю также и об участи их матери. Впоследствии среди развлечений, свойственных тогдашним моим летам, я нередко с горьким чувством вспоминал об этом эпизоде моей жизни. Он оставил во мне непреодолимую ненависть к крепостному состоянию.

И в самом деле, если мы обсудим без предубеждения, с должною снисходительностью к человеческим слабостям это грустное следствие крепостного состояния, одно из тысячи ему подобных, то убедимся, что виною всему само учреждение, а не люди, которые действуют в нем более или менее согласно с его духом. Человек — вещь. Этой вещью всякий пользуется, смотря по тем понятиям, которые он усвоил, по влечению своих страстей, наклонностей, под влиянием своего воспитания, своих привычек, своего темперамента и характера. Этот г. Т. при других обстоятельствах, при другой внешней обстановке, при другом воззрении на подобных себе, при других общественных условиях был бы, вероятно, совсем иным человеком и, может быть, даже человеком замечательным по уму и нравственным качествам. Даже в этом случае это бескорыстие меня удивило и хотя далеко не примирило с его порочною натурою, но как-то отрадно отзывалось при моих воспоминаниях об этом событии. А мать этих девушек, показавшая такое самоотвержение, такое христианское понятие о своем долге, сама ли она виновна в той участи, на которую обрекло ее крепостное состояние? Наконец, эти девицы, изъявив желание провести жизнь в стенах монастырских, не были ли они вынуждены к тому их безвыходным положением и теми обстоятельствами, в которых находились и которые без крепостного состояния не могли бы существовать?

Вот ряд мыслей и вопросов, которые представлялись мне всегда при воспоминании об этом давно прошедшем событии, и признаюсь, что чем более я рассуждал об этом, тем снисходительнее делался к лицам и тем враждебнее становился к самому учреждению, имевшему такое гибельное влияние на всю общественную и частную жизнь в нашем отечестве. Оно лежало тяжелым грузом на нравственных понятиях всех сословий и искажало лучшие принадлежности человеческой природы, не допуская их свободного развития. Радуюсь, что я дожил до того времени, когда это безобразное чудовище находится при последнем уже издыхании…

Комментарии

[править]

ЦГАОР. Ф. 279. Оп. 1. Д. 175. Л. 3—4. Предисловие

Рассказы „Ермолай“, „Марья“ и „Масленников“ объединены не только общим заглавием, но и предисловием, которое в издании П. Е. Щеголева ошибочно предваряло рассказ „О двух сестрах“ и вместе с последним было включено в состав „Записок“. Порядок расположения рассказов соответствует авторскому заглавию, хотя события, описанные в рассказе „Масленников“, по времени предшествовали тем, о которых автор повествовал в рассказе „Марья“.

Скорее всего, рассказы „Ермолай“, „Марья“ и „Масленников“ написаны во второй половине 1857 — первой половине 1858 гг., то есть после того, как Басаргин завершил свои воспоминания — „3аписки“, в которых фабула двух из них („Ермолай“ и „Масленников“) кратко изложена.

ЕРМОЛАЙ

ЦГАОР. Ф. 279. Оп. 1. Д. 175. Л. 11-16

Беловой автограф. Л. 14 и 15 подшиты в деле неверно: вначале идет оборотная сторона, а затем лицевая. В сокращенном варианте рассказ вначале увидел свет в качестве составной части „Записок“ (наст, изд., с. 118—122).

Первая полная публикация текста рассказа „Ермолай“ был»; осуществлена П. И. Бартеневым в 1872 г. в виде приложения «Запискам» Басаргина в историко-литературном сборнике «Девятнадцатый век». Она имеет довольно значительные разночтения с подлинником. В настоящем издании текст рассказа отличается от первоначального варианта включением в него ряда авторских примечаний и дополнительных пояснений по поводу тех или иных понятий, а также отдельных фактов.

1 В одной партии с Н. В. Басаргиным под конвоем фельдъегеря Воробьева препровождались в Сибирь М. А. Фонвизин, Ф. Б. Вольф и А. Ф. Фролов.

2 Мемуарист допустил неточность в датировке описываемых им событий. Третья коалиционная война европейских держав (Англии, России, Австрии и Швеции) против наполеоновской Франгии началась действиями Дунайской армии австрийцев под командованием фельдмаршала К. Макка 27 авг. 1805 г. Но еще до этого, 13 авг., русская армия, возглавляемая М. И. Кутузовым, двинулась из м. Радзивилов (Польша) на соединение с армией К. Макка.

3 Возможно, эмоциональная концовка имеет автобиографический подтекст, обусловленный личными переживаниями Басаргина, потерявшего в разное время двух малолетних детей — дочь и сына.

МАРЬЯ

ЦГАОР. ф. 279. Оп. 1. Д. 175. Л. 24-27 об.

В деле имеются беловой и черновой автографы. Кроме того, в ГБЛ находится копия рассказа, снятая Е. Е. Якушкиным (ф. 369 (В. Д. Бонч-Бруевича), к. 415, ед. хр. 15). Вероятно, Е. Е. Якушкин намеревался опубликовать рассказ в сборнике «Звенья», редактором которого был В. Д. Бонч-Бруевич. Рассказ публикуется впервые.

1 Уездным городом, в котором Н. В. Басаргин прожил около пяти лет (1837—1841), был Туринск. Видимо, автор именно его имел в виду в своем рассказе. // С 510

МАСЛЕННИКОВ

ЦГАОР. ф. 279. Оп. 1. Д. 175. Л. 16 об. —23

Беловой автограф. Краткое изложение содержания рассказа включено в «Записки» (наст, изд., с. 173—174). Полный текст печатается впервые.

1 Весьма прозрачный намек на приговор Верховного уголовного суда по делу декабристов.

2 Такая политика царской администрации объективно была направлена на то, чтобы насаждать национальную вражду и рознь.

[О ДВУХ СЕСТРАХ]

ЦГАОР. ф. 279. Оп. 1. Д. 194. Л. 6—9 об,

Черновой автограф. Впервые рассказ был опубликован в 1917 г. П. Е. Щеголевым в составе «Записок» Н. В. Басаргина без расшифровки криптонима О. В сокращенном варианте, как наглядный пример бесчеловечного обращения помещиков со своими крепостными, рассказ приведен в примечаниях к записке «Некоторые рассуждения о крепостном состоянии».

Название рассказа воспроизводит заголовок архивного дела. У самого Басаргина такого названия нет, но оно полностью соответствует содержанию рассказа. Поскольку в нем говорится о том, что в момент его написания крепостное состояние находится при последнем издыхании, можно предположить, что как самостоятельное произведение рассказ был завершен вскоре после опубликования в «Моск. ведомостях» 22 нояб. 1859 г. корреспонденции «Из Петербурга», в которой приведены слова Александра II, сказанные им дворянству Пскова, о скором окончании дела освобождения крепостных крестьян (см. примеч. 37 к «Журналу»).

1 В автографе рассказа Басаргин неверно называет дату своего приезда в Москву во время отпуска. В действительности это произошло в 1822 г. (ВД Т. 12. С. 304—305).

2 Под криптонимом О. имелась в виду Анна Алексеевна Орлова (1785—1848), фрейлина двора, дочь ген.-аншефа Алексея Григорьевича Орлова (1737—1808), оставившего ей огромное наследство. А. А. Орлова под влиянием настоятеля Юрьевого монастыря архимандрита Фотия (1792—1838) отказалась от светской жизни и занялась благотворительностью. Предметом особой ее заботы являлись монастыри.

3 Автор имел в виду жену Павла, мать Александра I, вдовствующую императрицу Марию Федоровну (1759—1828).



  1. Действительно, Лоскутов был замечательной личностью своего времени, и его имя до сих пор вспоминается и с трепетом, и с признательностью. Нижнеудинский уезд был положительно им пленен и устроен. Без всякого образования, но с хорошими умственными способностями, а главное, с твердой, непреклонной волей, он действовал и распоряжался по своему усмотрению, не обращая внимания на формы и не стесняясь никакими препятствиями. Что по своему мнению он считал полезным и справедливым, то он и делал, не спрашивая разрешения и не давая никому отчета. Долгое время он был любимцем бывшего иркутского губернатора Трескина (тоже дельного, строгого и распорядительного человека), и пока тот управлял губернией, ему все сходило с рук, потому что видимые результаты его управления уездом заставляли снисходительно смотреть на его поступки. Поступки же эти хоть и приносили пользу для края, но ознаменовывались самым вопиющим произволом и часто даже бесчеловечием. По приезде в Сибирь генерал-губернатором покойного графа Сперанского к нему поступило множество жалоб на Лоскутова, которые оказались более или менее справедливыми. Трескин был уже тогда удален от должности, и, следовательно, некому было заступиться за него. Сперанский отрешил Лоскутова от должности и предал суду, до окончания которого он умер, не оставив после себя никакого состояния, что доказывает его бессребреность. В ней отдавали ему справедливость не только те, которые более других возмущались его действиями, но даже самые лица, от него пострадавшие. Я был в Сибири, когда память о нем была еще свежа, и потому видел сам и слышал много такого, что говорило в его пользу, а с другой стороны, не мог не возмущаться тем, что рассказывали о его жестокостях и его произволе. Такой человек, как Лоскутов, мог только при тех обстоятельствах, в которых находилась тогда эта часть Сибири, действовать так, как он действовал, и быть ей полезной. При других условиях и в благоустроенном крае он или поступал бы иначе, или бы сейчас был предан суду и сошел бы со сцены.
  2. Мы с любопытством прочли это письмо. Барин писал к нему, что он был поражен его поступком, показывал его письмо всем своим знакомым. И что если только он изъявит желание воротиться в Россию, то он немедленно будет об этом хлопотать, и что нет никакого сомнения, успеет в этом. Заметно было, что Ермолай и сам часто читал его и давал читать другим. Оно от времени и Употребления пожелтело и походило на старую ассигнацию.
  3. В Восточной Сибири существует обыкновение, которое показывает, какими глазами сельское народонаселение смотрит на беглых, оставляющих нередко места их ссылки вследствие тяжелых и изнурительных работ, дурного обращения местного начальства или собственного худого поведения. В каждом селении при домах вы увидите под окнами небольшие полки, на которых на ночь кладут печеный хлеб, творог, крынки с молоком и простоквашею. Беглые, проходя ночью селения, берут это все с собою как подаяние. Этот обычай избавляет вместе с тем жителей от воровства, ибо недостаток в пище заставлял бы поневоле многих из проходящих беглецов прибегать к покушению на чужую собственность.