C. C. Уваров.
Рим и Венеция в 1843 году
[править]Gothe
Рим
[править]Petrarca
Чего не писали о Риме, и где книга, представляющая полный его образ? Впечатления, оттуда приносимые, во все времена были более или менее личны; они зависят, особенно, от предрассудков наблюдателя и от точки зрения, на которой он стоит. Рим есть неподвижный берег, мимо коего бегут волны. Он неизменен, они сменяют одна другую.
Есть два способа смотреть на Рим и Италию: надо посвятить им значительную часть жизни, разбирая их, с любовью, в подробностях, или довольствоваться общим видом, с высоты. Кто должен ограничиться последним, должен также ограничиться приблизительно верным выводом из его целости. Может статься, этот взгляд поспешный, этот взор проницательный и страстный, брошенный на Италию, и, преимущественно, на Рим, выражает в окончательном заключении более чувства, более точности, нежели долгое и трудное изучение, часто теряющееся в мелочах. Я не знаю ничего суше утонченных изысканий антиквариев о том или ином темном месте римской топографии: что важного в названии здания, определении разрушенной дороги, в разбитом камне кенотафа, когда полная мысль от вас ускользает, когда не схватываете безмерной сложности объема, когда деревья, как сказал один германский поэт, мешают вам различать лес?
Изумительная страница Шатобриана в письме к господину Фонтану живописует чудесно влияние римских полей на душу; мне хотелось бы, однако ж, исключить оттуда «запустение Тира и Вавилона»: по моему мнению, поля римские не степь, они только не возделаны и безмолвны; это земля, уставшая производить и отдыхающая, естественная рама такой картины, важный и мирный саркофаг, где назначено покоиться великому трупу города, которому не суждено умереть.
Шатобриан говорит с восхищением о красоте очерков римского небосклона, о необыкновенном блеске воздуха; он замечает весьма справедливо, что тени никогда там не ложатся тяжело, не сгущаются до черноты; действительно эфирное волшебство, обвивающее город и окрестности, в какой бы час дня ни созерцали их, есть явление, превосходящее все усилия кисти и пера; мне не знакомы ни одна картина, ни одна страница, где бы подобное действие было воспроизведено; лишь римские художники умеют, вернее других, понимать свет и мрак своей родины, как иногда в небрежно сказанных словах любого неизвестного римского обывателя находите оценку более разительную памятников, вас окружающих, нежели в трудно выработанных описаниях наших путешественников.
Единогласно толкуют о печали, царствующей в Риме; не знаю, исказила ли мое суждение радость, испытанная мною при въезде туда, но Рим не показался мне печальным. Когда после я проходил дорогу Аппиеву до гробницы Цецилии Метеллы, или, достигнув дорогой Нументанской Нарзесова моста на Анио, при заходящем солнце, с священной горы, бросал взор на римские поля, я чувствовал себя глубоко растроганным; но это чувство — напрасно бы старался я определить его; во всяком случае, пошлое слово «печаль» весьма дурно выражает упоительное ощущение тишины и задушевного наслаждения, порождаемое развертывающеюся великолепною картиной.
Нет ничего досаднее, и ничто столько не возмущает, как стереотипные изречения касательно Италии. По свидетельству большей части повествователей, Италия есть род звенящего острова, разгульной страны, где народонаселение беспечное и легкомысленное предается вещественным удовольствиям. Итальянцев привыкли почитать племенем изнеженным, племенем скоморохов, выплясывающих тарантеллу и повторяющих напевы Россини. Мнение ложное! — все переменилось в Италии; нынешние итальянцы начинают уже не походить на итальянцев Гете, самого добросовестного живописца этой прекрасной страны. Италия Казановы, вертлявая, беззаботная, веселая, умерла, вместе с черными и красными платьями Каналетто. Теперь итальянец степенен, раздумчив, почти уныл; Италия — край порядка, размышления, жизни внутренней; край, ищущий разгадать довольно темную тайну своих исторических судеб. Такое направление отражается в духе высших сословий, на облике сословий средних и простых. Порода граждан римских есть еще и теперь самая итальянская из всех; и когда тамошний facchino с прелестными своими волосами, как смоль лоснящимися на солнце, со смуглым цветом своего лица, не румяным и не бурым, с умным своим взором и станом крепким, но легким, по меткому чутью художника, накидывает себе на плечи бархатную куртку, выражение его черт принимает отпечаток гордости и спокойствия, исключающий даже мысль о пошлом. В первенствующих кругах общества, не упоминая о первенствующем духовенстве, есть люди, которых бы я мог назвать, прилежно, успешно занимающиеся науками и словесностью; только они освящают свои труды искренностью, обнаруживаемою ими во всех делах жизни. Если они увлекаются любимыми науками, то без хвастовства, с единою целью личного усовершенствования. Пренебрегая шумом толпы, не дозволяя господствовать над собою журнализму, который угнетает Европу, они никогда не приноравливаются к молве. Надо употребить усилие, чтобы открыть, сколько эта благородная простота обращения и понятий заключает в себе высокой образованности и зрелого просвещения.
Переходя от сих общих, слегка очеркнутых соображений к тому, что собственно касается Рима, встретим недоразумения еще разительные. Здесь, принятые положения опровергаются на каждом шагу. Так церковь, Святого Петра, хвалимая или унижаемая обыкновенными путешественниками по печатным книгам, далеко не изучена с настоящей точки зрения. Все уже сказано о несообразностях распределения, о дурном вкусе Мадерны950 и Бернини951, о недостатке связи и проч., и проч.; подобным разборы отзываются ребячеством. Горе тому, кто будет судить об этом чуде, не вникая глубоко в смысл искусства и Италии! Рассматривая здание прежде только со стороны художественной, вы невольно сознаетесь, что погрешности, заметные в подробностях, совершенно поглощаются великолепием объема. Без сомнения витые столбы балдахина, состав кафедры — странны, не принадлежат ни к какому ордену; изваяния Бернини и его учеников необыкновенно изысканы, стиля ложного, причудливого; многие памятники посредственны; но станьте в средоточии творения, я бы даже сказал, в завязке поэмы, ибо собор Св. Петра — великая поэма, и увидите, что самые ошибки и смелости возвышают, действительно, совершенную красоту целого. Нет ни одного художнического глаза, который бы позволил себе желать иного на месте того, что есть. Мерить храм Св. Петра по правилам Витрувия, значит порицать Ариосто, основываясь на каком-либо руководстве к риторике. Кто глядит на вещи свыше взором проницательным, для того сия дивная базилика выражает, ощутительно, перерождение католических понятий в XVI веке. Стиль церковного зодчества в Италии разнообразен до бесконечности; оно облекалось во все стили, оно испытало, оно показало все изменения великой мысли, коей представляет постепенное развитие. Картезианский монастырь в Павии, соборы Миланский и Пизанский, храмы Св. Зенона в Вероне, Св. Петрония в Болоньи, Св. Марка в Венеции принадлежат очевидно эпохам, когда художник строил свое произведение, как поэт сочиняет поэму, эпохам, когда искусство было без пределов, и воображение, еще свободное, играло правилами или не знало их. Что ни говори, а созидания, нами теперь поименованные, не относятся ни к какому стилю, или, скорее каждое из них отличается собственным; этот период архитектуры, заслуживающий названия дантовского, проявлял, конечно, идею веры и политики тогдашнего времени. Нет ничего прекраснее, ничего величественнее, ничего благочестивее монастыря Картезианского, ничего волшебнее внутренности Миланского собора, ничего важнее храмов Пизанского и Флорентийского, ничего блестящее, ничего причудливее храма Св. Марка. Никогда чувство христианское не возносилось на такую высоту, никогда сила государственная не обнаруживалась могущественнее, никогда, также, учение западной Церкви не утверждалось державнее, никогда не действовало живее и торжественнее, как в пору воздвижения сих зданий. Но после годины переходной, коей следы можно бы означить шаг за шагом, дух сомнения, под самыми различными видами, проник в сердца; идея иерархии, громимая Реформацией, утратила власть, и искусство, подвергшись крутому перевороту, лишилось своей свободы. Нельзя войти в храм Св. Петра, не мечтая о Лютере, коего тень, кажется, бродит под портиками Льва X. Это святилище есть сделка религиозная и сделка художественная. Убеждение свежее, пламенное исчезло, строгость догмата поколебалась, со всех сторон умы, при шумных воплях, порывались к неизвестному; надо было помириться с подобным движением, поспешить на помощь изнемогающей веры, окружить ее обаяниями, мирскою пышностью искусства. И храм Св. Петра, изумляя, пленяет воображение, как поэт Феррары, а Картезианский монастырь в Павии поражает ужасом и трогает душу, как песнь Данте. Каждому своя очередь; обе громады представляют выпукло господствующую мысль эпох, им свойственных. XVI век, смелый и блестящий, благочестивый и разборчивый, падкий к нововведениям и охранительный, кажется, весь воплощен, с редкою отчетливостью, в творениях Микеланджело, Браманта и Бернини.
В Риме возбуждают особенное внимание несметные услуги, оказанные папами художествам. Из двух Римов, стоящих рядом, и без сомнения уже мертвых, не менее другого изумителен великий святительский град средних времен. Верховные сановники католичества, очевидно, спасли остатки мира древнего; Ватикан есть убежище, ими открытое для него; и, точно, ничто не может сравниться с впечатлением, которое производит сей обширный полузапустелый дворец. Начиная с изящного внутреннего портика (Cortile), воздвигнутого по рисункам Рафаэля; начиная с караульных, одетых еще по прихоти Микеланджело, до богатых галерей, обитаемых бесчисленной толпою превосходных созданий, — все мерцает минувшим величием, восторженной любовью к родине и искусствам; и, когда, наконец, после Пия VI и Пия VII не осталось более ничего делать в недрах Ватикана, Григорий XVI, несмотря на затруднения настоящие, преобразил чертог Св. Иоанна Латранского в новый музей и восстановил из пепла базилику Св. Павла. Я имел счастье слышать, как маститый, царственный пастырь немногими простыми и важными словами выражал наследственную обязанность, возложенную на его престол — быть последним стражем последней римской славы.
Из наслаждений, предлагаемых Римом поклоннику искусств, самое упоительное, самое неожиданное, по моему мнению — посещение Ватикана, при зареве факелов. Ночь, проведенная среди древнего мира, nox Vaticana, не дорого покупается годами усилий и лишений. Уже вблизи палат, торжественное ощущение объемлет сердце: над головами темная синева итальянского неба, искристое отражение светил в куполе Св. Петра и дивных водометов, целые столетия брызжущих вверх и ниспадающих с шумом; у подножия портика — швейцары папы, или скорее Микеланджело, встречающие чужеземца с пламенниками в руках и провожающие его в галереи; здесь избранники прошедшего, вызванные из мрака и принужденные, так сказать, дружно предстать жадным взорам любопытного — все согласно дает заветному посещению оттенок думы почти умилительной. Мрамор несравненно прекраснее, обольщение разительнее, действие важнее, нежели днем; мысль неотступно обращается к роскошному видению; ничто не возмущает ее: лишь журчит, разливая слабый плеск, прелестный Бельведерский фонтан, и лунный луч, украдкой проникая сквозь портики, словно принимает участие в ночном празднестве. Между мною и тремя особами моего общества в течение нашей медленной прогулки по Ватикану едва ли обменен и один звук: мало-помалу возникает боязнь нарушить невыразимое очарование, вас окружающее; чрезвычайное умение располагать факелы, их блеск, ловко рассчитанный и возможность изменять по воле точку зрения, навевают на изваяния степень одушевления неописанную; они кажутся пробужденными ото сна, и, не знаю, какая-то стыдливость туманит их божественные формы, разоблаченные в сокровенных изгибах. Не только чувство художническое раскрывается тут с внезапною силою, нет, все воспоминания жизни, все размышления зрелых лет, все беглые мечты юности воскресают разом; в этой волшебной толпе воображение, тихо растроганное, ловит прозрачные черты, неопределенные облики предметов самых милых, таинственный отголосок самых глубоких пристрастий сердца; невольно глаза увлажняются слезами, и никто не оставляет сей ограды, не благословляя судьбы, которая уделяет умам счастливым незаменимое блаженство, полное вознаграждение за усталость долгого странствования, скажу даже за недочеты минувшего бытия.
В поздний осмотр Ватикана Фавн, держащий на руках маленького Вакха, Целомудрие, Демосфен, Нил, Дискомет, присевшая Венера, Мелеагр, колоссальный Юпитер, бюст Юпитера, бюст Августа в молодости, и наконец, и особенно, Аполлон с Лаокооном, две статуи по преимуществу были поочередно целями нашего пристального внимания. На другой день утром первой заботой моей было поспешить в Ватикан… Прелестно! Разумеется, блистательно! Великолепно! Но уже не стало ночного обаяния, не стало вчерашнего набожного вызывания обитателей из протекшего мира неземной красоты.
Единственное зрелище, несколько сходственное с предыдущим, есть вид Колизея при сиянии месяца. Вообще, и никто, лучше древних, не знал этого, памятники зодчества, ваяния, живописи весьма много выигрывают, если созерцать их в раме темноты. Озаренные естественно или искусственно, здания принимают важный отпечаток величия; можно увериться в том, подходя в сумерках к собору Св. Петра, или Колизею. Сей последний, днем трудно восстанавливаемый в понятии, оттеняется мраком и озаряется дивно лучами итальянской луны, которую аббат Галиани справедливо предпочитал солнцу наших стран; огромное горнило света, утверждающееся тогда в средоточии арены, постепенное ослабление его сквозь распавшиеся галереи и своды, и легкие пары, смягчающие очерк дальних мест, производят самое усладительное действие. То же замечу о фасаде церкви Святого Петра: при луне он будто разрастается, принимая наружность спокойную и громадную, в коей отказывают ему другой порой, его формы, порядочно вычурные. Божественная колоннада еще божественнее, когда месяц вырезывается и рисует ее изящные чудеса.
Но, говоря о Ватикане, я, кажется, упомянул только о музее скульптуры; музей живописи не менее превосходен; он содержит в себе картин шестьдесят; из них, однако, тридцать — творения отличные, а четыре или пять — верх совершенства; впереди всех блестит «Преображение», изумительное создание Рафаэля, завещавшего потомству лишь создания изумительные; его «Богородица» Фолиньо и Доминикиново знаменитое «Причащение Святого Иеронима» красуется в той же зале. Рафаэль имеет право на изучение отдельное, и подобным изучением можно заняться, исключительно, между Флоренциею и Римом. Напрасно старались разнять его художническую жизнь на три последовательные направления; тщетные хлопоты: у Рафаэля открываем не три направления, а разве тридцать, разве все. Рисовщик, каким никто не сделался в равной степени, каким не сделался даже сам Леонардо да Винчи, достойный еще спорить с ним в этом отношении; колорист такой же, как и Тициан, но колорист совестливый, не натянутый, не изысканный; сочинитель выспренний во фресках Ватикана; потом, вдруг, живописец ежедневного быта, заботящийся о подробностях, о мелочах: стоит взглянуть на восхитительного suonatore di violino дворца Скиара-Колоннского, где изображению меха и бархата позавидовал бы любой фламандец, и где голова затмевает самые яркие головы Веласкеса, — Рафаэль покорил себе все части искусства.
Фрески Ватикана, одни, заслуживают путешествия в Рим; надо торопиться их видеть, пока время не изгладило дотла их следов; его опустошение бросается в глаза; уже лучшая из них, Афинская школа, к сожалению, стирается: угадываешь скорее, нежели обнимаешь связь целого; очерки неопределенны, сбивчивы, краски портятся с каждым днем, явнее. Но и в настоящем положении она замечательнейшая фреска в мире, последнее слово этого рода живописи, как «Преображение» есть последнее слово живописи на масле. Чтобы убедиться в высоте, достигнутой Рафаэлем касательно колорита, взгляните, в сих палатах, на «Освобождение Святого Петра», на «Спор об Евхаристии», на «Встречу папы Льва Св. с Аттилою» — три картины, свежее прочих сохраненные. Помышляя, что фрески Рафаэля исчезают, что «Тайная Вечеря» Леонардо да Винчи в Милане теперь почти призрак, который через двадцать лет пропадет, что «Страшный суд» в Сикстинском приделе с часу на час тускнеет, что в большей половине италийских церквей работы славных художников, от нерадения, быстро повреждаются, с прискорбием ожидаешь эпохи довольно близкой, когда от пышной новейшей живописи останется немое письменное предание; когда Рафаэль, Микеланджело, Леонардо очутятся наряду с Парразием и Апеллесом, насильно воскрешаемыми ученостью и коих деяния освещаются только немногими греческими эпиграммами да редкими строками в книгах Плиния. Труды Рафаэля в галерее внешней, милая придача к его милой зодческой поэме, венчают величественную идею художественного гения в полном его развитии; так, при выходе из Сикстинского предела должно спешить к Святому Петру-Вериг — поклониться Микеланджелову Моисею, превосходнейшему мраморному произведению новейшего ваяния. Всюду, в Риме, чувствуешь необходимость ловить каждый день на лету, carpеrе diem, по выражению Горация: но ко всему примешивается невольный страх, смутная угроза будущего.
Из частных галерей, самая блестящая, здесь, без сомнения, галерея Боргезе, а дворец Боргезе самое богатое из жилищ; оно единственное в своем роде, не кажущееся покинутым; единственное, возвещающее присутствие хозяев ощутительно, шаг за шагом. Я не позволю себе исчислять сокровищ этого собрания, где есть первостепенная картина Рафаэля и другие чудесные Тициана; нужно сказать несколько слов о знаменитой вилле Боргезе, любимом гульбище, Елисейских полях Рима, одном из тех исполинских имений, которые римское дворянство громоздило во времена своего могущества. Народный праздник, даваемый там ежегодно в начале октября, живо впечатлелся в моих воспоминаниях. Тогда князь Боргезе приглашает Римских обывателей на свой прием, и обыватели римские едва занимают треть садов, окаймляющих виллу; меня только же поразило радушие хозяина к гостям, сколько и радушие гостей относительно хозяина. Вообразите — в ограде, усыпанной песком, устланной дерном, окруженной деревьями, от двадцати до тридцати тысяч человек, любующихся на конские скачки, на пляски гаеров, на выставку зверей, и князь Боргезе докажет вам, что ни ветви, ни цветы ничего не потерпели; представьте себе такое многолюдство — я не решаюсь назвать его чернью, такое многолюдство, говорю, почти целиком состоящее из мужчин прекрасных, чисто одетых со взорами светлыми, умными, из статных затеверинцев (transteverains) и их смуглых, черноглазых жен, купно наслаждающихся, словно по наследственному чутью, игрищами, страстно нравившимися их праотцам. Тут не происходит ни малейшего замешательства, ибо тут каждый простой гражданин почитает себя лично приглашенным: столь общее убеждение выражается осанкой, какую принимает житель Рима, чрезвычайной учтивостью, им расточаемой, свободою, с какою вместо плаща набрасывает он на плечи бархатную куртку, лентою, развевающеюся на его шляпе. Не должно забывать, что стража, вооруженная сила, заключается в пяти или шести жандармах; и когда по окончании увеселений, вы услышите почтительные восклицания толпы, приветствующей ласкового, тороватого владельца, а потом расходящейся в порядке, без шума, вы ощутите в глубине сердца искреннее сочувствие к благородному племени, которого ни уничижение политическое, ни нравственная порча не могли уронить, и которое сохраняет несокрушимую основу, подобное в этом медалям своих предков, не сглаженным от трения и под ржавчиною являющим заглавные буквы имени Цесаря или профиль Марка Аврелия.
Другие богатые усадьбы рассыпаны около города; я ограничусь, назвав виллу Дория-Паифили, мрачное великолепное обиталище, уже не находящее места в нынешней римской жизни. Но нельзя промолчать о вилле Альбани, убежище мудреца и вельможи, украшенном живописью Менгса, где родилась новейшая археология, где Винкельман занимался своими превосходными исследованиями? Влияние ученого антиквария на ученого кардинала и связь музея Альбани с учреждением музеев ватиканских представляют любопытную эпоху в истории памятников древности. Никогда собиратель не бывал в благоприятнейших обстоятельствах, как кардинал Александр, и его коллекция, отчасти перешедшая в руки правительства, содержит в себе еще множество драгоценнейших предметов: изящный базальтовый бюст Юпитера, несколько отличных изваяний, ваз, дивных треножников, прославленных Винкельманом. Распределение комнат, здоровый воздух, устройство сада в тогдашнем вкусе — все содействует к тому, чтобы сделать из виллы Альбани собственность, которой невольно завидуешь; ни одна, впрочем, не объясняет удовлетворительнее общественное положение римского кардинальского сана в средине последнего столетия. Прогуливаясь по дворцу и рощам, мне чудилось, будто вижу кардинала, в сонме путешественников, антиквариев и художников, опирающегося запросто на руку своего друга Винкельмана и увлеченного оживленными беседами, которые теперь почитались бы назидательными, исполненными сведений, а в ту пору создавали новую науку. Все особы, их окружавшие, нам коротко известны, и воображение без усилия восстанавливает картину, где рядом с широкой и, пожалуй, чопорной роскошью князя церкви развивались просвещение ума, уточенность взглядов и страстная любовь к искусствам, неотъемлемое достояние привычны посетителей виллы Альбани, любовь, доведенная знаменитым помещением до восторга самого своеобычного. Ослепнув в преклонных летах, старец еще остался так опытен осязанием, что, прикасаясь к статуе, определял ее качества и красоты; нередко его встречали в большом экипаже, сидящего о бок с греческим торсом; однажды, сказывают, он не мог отвезти домой товарища из Ватикана: помешал обломок от Дианы Звероловицы, занимавший часть кареты. Смотря еще теперь на виллу Альбани, теперь, когда одушевление к художествам простыло; когда римская багряница легко падает на плечи мещан, в рядах коих западное духовенство всегда по преимуществу избирало себе сослуживцев, кардинал Александр, кажется, только что покинул свои сияющие чертоги, отправившись искать замечательный мрамор, или надпись, разбором коей он намерен позабавиться. Вилла Альбани кроме того поддерживается лучше других: она досталась графу Кастельбарко (Castelbarco), и он, конечно, дорожит обязанностями, налагаемыми подобным наследством.
Я пишу эти строки перед восхитительным трофеем поездки моей в Италию, прекрасной урной дворца Альтемпского. Созерцая этот пышный плод греческого искусства, охотно убеждаюсь, что Винкельман, говорящий о нем в своих сочинениях, наблюдал его вместе с кардиналом Альбани, и что замысловатые барельефы, отличающие наружную сторону памятника, порождали случаи к разным совещаниям между двумя великими знатоками, коих имена пребудут незабвенны поклонникам художеств и древности. Ваятель, некогда иссекший столь совершенное произведение, далеко не подозревал, что оно попадется, сначала, к одному из римлян, слывших порядочными варварами, а через много веков спустя, украсит ученый приют еще варвара в стране гиперборейской, неизвестной грекам даже по названию. Странная судьба творений искусства! — переходить из края в край, от поколения к поколению, как скоробеги Лукреция, которые, раз пустившись, передавали из рук в руки зажженные факелы; в таком-то смысле особенно можно присовокупить с поэтом: et vital lampada tradunt. Существование народа не слагается ли наполовину из искусства, наполовину из политического могущества? Когда любой из сих стихий недостает, жизнь общественная неполна; племена, лишенные обеих, не подлежат ведению истории.
Кроме своих обширных музеев, назначенных для искусств, Рим обладает первостепенными учеными заведениями: библиотека ватиканская по весьма значительному количеству манускриптов и выбору книг наряду прекраснейших в мире и самая прекрасная из всех по великолепию помещения. Вопреки принятому мнению, она легко отверзается иностранцам, и учтивость смотрителей равняется их познаниям. Я видел там превосходный экземпляр на веленевой бумаге «Полиглоты» Хименеса, экземпляр, при посвящении подаренный лично Льву X, творения Гомера, изданные во Флоренции, princeps, также на веленевой бумаге, прелестные; очаровательные рукописи, испещренные миниатюрами дона Джулио Кловио, именуемого итальянцами Рафаэлем миниатюры; с ними может соперничать лишь часослов того же художника, удививший меня в Неаполе, — истинная драгоценность! После книг и рукописей Ватикана, на кои, боясь моей страсти к библиографии, я взглянул мимоходом, нет ничего занимательнее старинных церковных греко-итальянских образов; их собрание составляет неоценимое сокровище. Для подробного исследования библиотеки и редкостей Ватикана едва достаточно длинной цепи годов.
Коллегиум Пропаганды, основанный Урбаном VIII, есть учреждение, стоящее уважения человека благочестивого и мыслящего, к какому бы вероисповеданию он ни принадлежал. Исключая возвышенной цели распространять Евангелие по лицу земли, нет сомнения, что в отношении филологическом только, никакое светское заведение в Европе не может спорить с этим. Число воспитанников простирается до ста или ста двадцати; они содержатся очень попечительно и хорошо; там вы заметите китайца возле ирландца, абиссинского, почти черного мальчика возле русоволосого обитателя Германии. Начальники училища радушно пригласили меня осмотреть оное пристально, начиная с музея Борджиа, богатого аравийскими, коптскими, сирийскими манускриптами, до спален и внутренних комнат. Общая трапеза молодых людей, сошедшихся с четырех концов мира, отзывается чем-то набожным, трогательным; они были мне названы поочередно, и принадлежат всем известным племенам, кроме славянского, осуществленного единственно двумя или тремя булгарами. Порядок устройства показался мне превосходным; на лицах юношей блистают здоровье и довольство, невольно поражающие наблюдателя.
В окрестностях Рима рассеяно множество маленьких городков, славных именами, и мест живописных, прелестных: Фраскати, Альбано, в особенности же Тиволи, древний Тибур. Последнему, музам незабвенному, надо посвятить целый день; прогулка, нами туда предпринятая, оставила во мне самые приятные воспоминания. До Тиволи поля бесплодны, и не слишком разнообразны; но, достигая высот, чувствуешь странное ощущение, когда попираешь почву, которая носит на себе отпечаток великого Августова века. Сперва должно посетить огромные сооружения, исполненные в нынешнее время с целью совратить русло Анио и предохранить Тиволи от неминуемой погибели, сооружения исполинские, ставящие Григория XVI вровень с его знаменитейшими предшественниками. Из средины подземных сводов, тут воздвигнутых, открываются перед вами в одном направлении храмы Весты и Сивиллы, в другом — водопад, коего пена, играя лучами солнца, разбивается на тысячу радужных цветов. Потом обыкновенно оправляются на ослах вдоль противоположного берега около каскателл. Нет ничего упоительнее, как совокупный вид водопада, больших и малых горных потоков, увенчанных развалинами, еще не распавшимися, палат Меценатовых, превращенных в завод промышленностью, одною из язв новейшего общества. На пути вас приводят к остаткам домов Катулла и Горация; но, дабы проникнуться таким убеждением, нужно иметь, не скажу глаза веры, по крайней мере глаза поэзии, и воображение, здесь обязано восстановлять то, что с трудом могла бы определить наука антиквария. Наконец, в заключение очаровательного дня, взбираются к villa d’Este, пышному созданию кардинала Ипполита д’Эсте, покровителя Ариостова, царственному жилищу, оставленному столетие тому назад, герцогами Моденскими, в добычу запустения, на которое жаловался уже президент де Бросс. Лицевая сторона замка обсажена огромными кипарисами, теперь, отчасти, срубленными; уцелевшие составляют еще величавый подъезд; чертог построен в возвышенном стиле Браманта. Охотно представляешь себе в этих храминах и садах кардинала Ипполита и его роскошный двор, слушающими, под тенью сих дерев, сладостные мечты Messer Lodovico, и превозносящими, по свидетельству самого кардинала, преимущественно, забавные их намеки. Если villa Albani напоминает общественное положение князя церкви в XVIII веке, villa d’Este дает меру его могущества в XVI. Нельзя проходить подобные развалины, ибо, действительно, дворец и сады скоро поникнут грудою обломков, без печальных дум и не сказав себе, что, достанься вилла д’Эсте не моденским герцогам, а папам, она сохранялась бы с набожной попечительностью, какую прилагает римское правительство — беречь, коли оно не созидает — род достоинства, ясно понятого только в Италии. Такое мнение внушают villa dEste и Фарнезина; они разрушаются лишь потому, что власть главы католичества перестала их поддерживать.
Надо сознаться, отеческая заботливость, благочестивые обязанности, принимаемые наследственно каждым первосвятителем, блюсти для других, а не для себя, urbi et orbi, сокровища искусств среди следов бытия, невозвратно исчезнувшего, невыразимые красоты неба, отголоски прошедшего, роем вырывающиеся из почвы, приятность жизни, наконец, обширное веяние покоя и терпимости, обдающие иностранца, делают из Рима собственность образованного мира и отечество тех, кто уже не имеет отечества. Рим — тихое убежище, беспрестанно отверстое падшему величию и умам разочарованным, самым ярким и самым неизвестным скорбям; там не забываешь своих несчастий, но несешь их бремя с большим мужеством; горесть облекается стыдливостью на земле, смоченной кровью и слезами. Тут, где столько людей страдало, где пало столько поколений, предаешься с какой-то осмотрительностью впечатлениям чисто личным. Человек, мыслящий и чувствительный, человек, приготовленный занятиями и вкусом к этому возвышенному зрелищу, скоро с ним роднится. Посетить Рим — есть почетное воспоминание; оставить его без глубокого сожаления — дело невозможное. Хотя и не покидать там никакой привязанности, хотя оттуда никакой не выносишь, сердце сжимается, когда снова проезжаешь porta del Popolo, для возвращения под свой далекий кров. В роковое мгновение расставания Рим весь предстает глазам вашим, как особа нежно любимая; вы простираете к нему руки, и он издали, кажется, бросает прощальный взгляд на иноземного странника, которого лелеял в стенах своих и осенял своею тенью.
Поречье, близ Москвы, август, 1844
Венеция
[править]Lucretius
Оставляя Рим, уносите с собою впечатление, что великая книга Италии для вас закрылась; все, обольстившее с первого взгляда, слабеет при возвращении. Сама Флоренция, прелестный город, не ускользает от разочарования, которое преследует путешественника. Чудеса дворцов Питти и трибуны едва поддерживают пробужденное любопытство; Ниобее приносится только дань умственная, и мысль еще перестанавливает ее в Ватикан, отчизну возвышенных созданий ваяния; находящиеся в других местах кажутся изгнанными их родины.
После Рима и Флоренции все является бледным и холодным. За Апеннином нет Италии; напрасно Болонья отворяет вам свой очаровательный музей, Феррара развертывает воспоминания об Ариосте и Тассо, — вы словно касаетесь крайних пределов страны: с печалью видите небо менее голубое, дышите воздухом менее чистым. Воображение, растроганное и усталое, мало-помалу свивает свои крылья и решается на скорбь сказать последнее прости земле Италийской.
Затем порою, когда чувствуешь себя под гнетом грусти, отовсюду стесняющей разумение, в день сероватый и туманный, в час мечты и томления, вдруг возникает перед вами из-среди моря что-то похожее на город, что-то, растущее по мере приближения, что-то, изумляющее вас сначала и потом вам нравящееся. Венеция, одним словом, Венеция прекрасная, богатая, могущественная, самовластительная; Венеция ныне страждущая, обобранная, и подвергшаяся оскорблениям времени более жестоким, нежели иго ее победителей.
Нет ничего столь печального, как первый облик новейшей Помпеи, которую называют Венецией. Представьте себе город, пораженный недавним бедствием, пощадившим стены и сгубившим жителей, тогда поймете ощущение, сжимающее сердце; не то животворное ощущение, какое внушают развалины римские, а ту грусть неопределенную, ту глубокую тоску, овладевающую вами при виде храмин пышных и запустелых, коих обитатели были тут, кажется, сейчас или театра полуосвещенного, лишенного зрителей, или бальной залы на другой день после пиршества.
Венеция, действительно, отражает сии разные отличительные черты, — обширное могущество ее составлялось искусственно, как почва из свай, служащая ей подножием; она была подозрительна и жестока, но вместе игрива и великолепна. Мост Вздохов рядом с картинами Павла Веронезе; между Колодцами Герцогского дворца и свинцовыми кельями, где стонали государственные узники, цвели чудеса искусств и кипели наслаждения жизни. Там умирали тихомолком, но жили шумно. Половина Европы сделалась денницею города, рожденного из лона лагун; ничего не останавливало исполинского честолюбия горсти людей, трепетавших перед излишеством собственного могущества; когда же издалека валил великий флот леванстский, нагруженный сокровищами мира, тогда забывались жертвы глухой, непреклонной тирании: целая Венеция увешивалась флагами, при воплях народа, упоенного радостью и располагавшего по воле всею роскошью, всеми богатствами земли.
Берега Большого канала украшены дворцами один другого изящнее, но молчаливыми и полупокинутыми. Несколько гондол, черных подобно гробам, редко и быстро скользят между волн; от времени до времени отворяется ставень, и взор украдкой падает оттуда на иностранца, взор любопытства, без занимательности, без жизни; иногда милая ножка, обутая венецианскою сандалией, приподнимает занавес балкона, наклоненного на воды, и ничто не прерывает молчания, кроме однообразного крика перекликающихся гондолыциков. Эти громадные жилища, эти пышные здания, полуитальянские, полумавританские, просят милостыню воспоминания. Нынешняя Венеция знаменуется австрийским часовым, медленно расхаживающим у подошвы дворца Пизани или дворца Фоскари, и под ружьем, кажется, ожидающим последнего вздоха изнывающего города.
Таково начальное впечатление; впрочем не останавливайтесь на нем! Спешите сесть в гондолу, носитесь по набережной Славян; по мере приближения все облекается в новый вид. Если луч нежного солнца Италии осветит лицевую сторону церкви Св. Георгия Старшего и остров Джиудекки с дивным святилищем, лучшим произведением Паладия, — перед вами развернется очаровательнейшая картина, и когда сойдете на сушу у Пиацетти, печаль, сжимавшая вам сердце, рассеется, — вы остановитесь, пораженные изумлением и восторгом: на правом углу Палаты дожей — огромное строение средних времен, любопытный образец венецианского зодчества, самостоятельного, не похожего на иное; далее, слева, — продолжение сводов Прокурация; в глубине — бок базилики, коей вид тогда только полон, когда смотришь на нее с середины площади. Довольно заметить, что после чудес Италии, после соборов Миланского и Св. Петра в Риме, с церквами, его обстанавливающими, после картезианского монастыря в Павии, храм Св. Марка ослепляет вас внезапностью причудливостью создания, возникшего под обоюдным влиянием стиля византийского и аравийского, волшебно перевитых изяществом итальянским, подобно восточной поэме, переложенной на европейский язык. Если бы позволено было прибегать к ветхой противоположности слога классического и слога романтического, противоположности изношенной, ничего не объясняющей, я бы сказал, что здание Св. Марка содержится к зданию Св. Петра, как песнь персиянина Фирдоуси к «освобожденном Иерусалиму» Тассо; и такое пошлое сближение еще не выразит относительного достоинства двух различных произведений, равно громадных, равно удивительных.
Базилика принадлежит к X веку. Она не подчинена определенному ордену; никогда не являлось смешения столь смелого и странного всех вкусов, слитых воедино. Архитектура Св. Марка вместе и греческая, и римская, и готическая, в особенности же мавританская и византийская, но аравийская стихия господствует снаружи, а византийская, явно, в распределении внутреннем. Нет ничего живописнее этой совокупности Рима, Каира, Константинополя и Ахена. Богатство составных частей бесценно: на каждом шагу сияют порфир, яшма, мозаика, бронза, дорогой самоцветный мрамор; целое дышит теплотою, прелестью неподражаемыми.
Повторяли досыта, что собор Св. Марка темен, низок; мнение несправедливое! Размеры — совершенство; церковь представляется даже больше, и место перед ней просторнее, нежели обыкновенно полагают. Каналетто, по преимуществу, живописец Венеции, далеко не дает удовлетворительного понятия о величии объемов; конечно, площадь Св. Марка, озаренная ярким солнцем Италии, раскидывается картиной пышной, много превосходящей ожидание, и восхитительной еще после памятников Рима, именно потому, что храм, на ней воздвигнутый, находится на другом полюсе искусства и что всякое сличение на поверке отозвалось бы нелепостью.
Жизнь Венеции, сколько ее есть, приютилась к собору Св. Марка и окрестностям его. Тут сердце, кажется, покамест бьется, между тем как около все или оцепенело уже, или цепенеет. Перешед стесненное пространство, заключающее столько возвышенных предметов, вы встретите поразительное запустение, томящее прочие отделения города и подумаете, что дневное светило с радостью сосредоточивает свои лучи в сем округе деятельном, а за недостатком солнца, мерцание газа, истинно a giorno, продолжает обаяние во время ночи. Когда роковой час прозвучит для Венеции, собор Св. Марка умрет последний; с ним погрузятся в бездну трофеи ее минувшего величия, выспренние творения ее художников, и от гордого усилия воли человеческой, развившей и одушевлявшей могущественную республику, останется лишь несколько свай, которые корыстолюбие отыщет на дне морском.
Дворец дожа с площадью Св. Марка — вот знамения этого могущества. Нельзя вступить в чертоги, нельзя подняться на крыльцо исполинов, не трогаясь глубоко воспоминаниями, возбуждаемыми самой обширностью здания. Слава и самовластие напечатлели там следы; в отношении художественном палаты являют везде роскошь картин, позолоты, украшений блеска необычайного: тут соединились первостепенные живописцы венецианской школы и бесчисленное поколение их учеников; тут отличаются в заглавном ряду Павел Веронезе, Тинторето и оба Пальма — колористы придворные, колористы очаровательные и неподражаемые; здесь только можно привыкнуть ценить их. В одной из зал находится лучшая картина Павла Веронеза «Похищение Европы».
Потом, если устанете, созерцая ослепительную громаду сокровищ искусства, вам предложат посетить чердаки, известные свинцы и сведут вас в ужасные темницы, лишенные воздуха и света, называемые колодцами. Тогда уму рисуются восторженные художники, занятые своими творениями в минуту, когда за немного метров вверху или внизу, жертвы венецианской политики гибли от удушенья или воды, не испуская даже легкого крика, ничем не возмущая внешнего хода дел и веселья искусных, жестоких олигархов. Теперь свинцы выбелены, что дает им вид почти щеголеватый; мысль о государственной тюрьме возвращается, коли путешественник заметит окно, откуда ускользнул Казанова. При рассмотрении высоты дома и расположения кровель, это бегство кажется невозможным, но оно бесспорное событие, усвоенное местной историей.
В одной из зал дворца развешены портреты всех дожей; между их изображениями блестящими и богато оправленными, живо поражает взор рама пустая, задернутая черным покрывалом; на нем начертано имя дожа Марино Фальери, обезглавленного за измену республике. Взглянув на странное знамение, невольно начинаешь мечтать; действительно, едва есть человек, коего тайная мысль, обращаясь к самой себе, не встретила бы также в образах минувшего пустой рамы, черного покрывала и имени?
Ничто не дает столь ясного понятия о величавой роскоши венецианского правительства, в его полдень, как два дивные бронзовые водоема, поставленные близ Герцогского замка. Нет государя в Европе, который бы не украсил охотно своего музея этими изящными предметами; здесь они служили придворным кухням, прачечным, и еще стоят поныне, свидетельствуя об исполинской пышности и силе порядка вещей, невозвратно разрушенного.
Академия художеств владеет обильным собранием картин; по праву в нем первенствует венецианская школа. Мне чрезвычайно понравилось «Введение во Храм Богородицы», превосходное создание Тициана, предпочтительное даже славному его «Успению», весьма поврежденному в верхней части. Тинторетто отличается тут «Чудом Св. Марка»; Павел Веронезе — «Трапезою Иисуса Христа у Леви», обширным произведением, попортившимся во Франции. Непосредственно после сих возвышенных работ, следует восхитительный труд Париса Бордоне «Рыбарь, проносящий дожу его кольцо, найденное в рыбе». Нельзя простирать далее волшебства красок нежных, светлых, легких, совершенно венецианских.
Отказываясь от исчисления разных сокровищ живописи, там и сям рассеянных по церквям и во дворцах, невозможно удержаться от сожаления, помышляя о бесчисленном количестве художественных драгоценностей, постепенно похищенных у Венеции. Готовились вывозить поштучно самые чертоги, если бы правительство тому не воспротивилось; даже свои идут в расчет: все кедр, дуб или кипарис из Леванта, или с островов Морей, — эти брусья доставили бы огромную выгоду тому, кто бы решился извлечь их из моря. Дух новейшей промышленности пользуется трупом Венеции, как у возглавия умирающего жадный преемник смекает про себя ожидаемое наследство.
Исполинские сооружения, истинно римские, скоро соединят с твердою землею Венецию; речь идет о том, чтобы связать ее с системою торговых и ремесленных сообщений северной Италии, но здесь полной удаче предположения мешает Триест. Он соперник Венеции, и юный купеческий город, наконец, поглотит древний град аристократов, которому и в отношении эстетическом угрожает жребий лишиться своей самобытности: когда полосы железной дороги будут доставлять путешественников к крыльцу таможни, тень старого Дандоло перестанет носиться над Венецией, и льву Св. Марка придется только низойти с своего столба. Кофейня Флориана заведет сношения с кофейнями Милана, Лондона, Парижа и сплавление совершится: странная роковая льгота новейшего духа! — сглаживать противоположности, сближать нравы и расстояния, подчиняя тому же уровню людей и вещи, и начиная сызнова историю Европы, доведенную до простейшего выражения. Железные дороги, паровая машина докончат дело понятий, и более их могущественные прогонят самое образование под каудинскую дыбу успеха вещественного.
Но предоставим столь важное прение людям политики, людям науки; спешу опять надеть блузу художника и сесть в гондолу, которая обвезет нас около островов. Очаровательнейшая из прогулок имеет метою армянский монастырь Св. Лазаря. Полулежа в открытой гондоле, замечаете, как возникает перед вами тысяча прекрасных точек зрения; тишина волн, блеск солнца, ловкость гондольщиков — все манит к неопределенной, беспредметной мечтательности, коей волшебство известно лишь на юге. Когда мы сошли на берег, иноки приняли нас радушно; один из них, отец Гавриил, показал нам библиотеку, типографию, церковь и сад. Монахи подчинены папской власти, однако не зависят от ее суда; божественная служба производится по-армянски, и внутренность храма отличается от храмов римского исповедания завесой, отделяющей алтарь от других частей, заимствованной первоначально с Востока. Двадцать пять юных армян посвящают себя в обители словесностям азийским и европейским, а отшельники продолжают издавать творения высшей литературы, справедливо уважаемые ученым миром. Чудесный вид, развертывающийся с вершины террасы, безмолвие, вокруг царствующее, здоровый воздух и свежесть моря, стеклянно гладкого, придают мирному уединению что-то нежное, сладостное. Устав не строг, и существование человека мыслящего, соскучившегося в свете было бы тут удобно и легко. В этом монастыре лорд Байрон несколько лет занимался восточными языками.
Свойства народа в Венеции представляют мало резких черт; он кажется менее итальянским, нежели в других урочищах, от смеси с иностранцами, здесь изобилующими и от естественной гибкости местных нравов. Сия врожденная утонченность встречается и в венецианском наречии, наречии удивительно мягком, но ослабшем вследствие излишней мягкости. Одни гондолыцики сохраняют покамест качества отличительные, состоящие в большой развязности, каком-то изяществе движений и скромности, вошедшей в пословицу. Потеряв теперь много своей важности в общественной жизни, они еще особое сословие, но число их убывает беспрерывно. Скоро венецианский гондолыцик присоединится к венецианской прелестнице, к неаполитанскому лаззарони, к разбойнику понтийских болот, к питомице, содержимой под ключом за окном решетчатом, к суровому духовнику, к неумолимому ревнивцу, с лицом, завернутым в плащ, с наточенным кинжалом в руке, — к образам уже исчезнувшим, типам затерянным, которые попадаются иногда в сочинениях романистов и в очерках Пинелли.
В Венеции, как и в иных городах Италии, надо уметь жить с самим собою. Сколь ни могущественны впечатления внешние, они все, вполне или вполовину, задумчивые призраки; нужно известное напряжение ума тому, кто хочет предаваться чудесам, его обступающим, и постигать их говор. Италия представляет обширное поле для дум, поручая вам самим труд возделывать его по воле; она не требует у наблюдателя ни пощады, ни сострадания: ей ли заботиться о его суде, ей, сколько раз побежденной, так долго попираемой и доселе неузнанной. В пренебрежении к мнению путешественников отзывается скорее гордость, нежели забвение; молчание удрученного народа красноречиво и действительно, что модно, с одной стороны, присовокупить к похвалам, расточаемым Италии веками, а с другой — к оскорблениям, коих она стала жертвой? Какое величие в прошедшем сравнится с ее величием, но, в то же время, какой скорби, какого унижения недостает ей?
В настоящем положении вещей, иностранец, посещающий Италию, должен искать точки опоры в ясности собственного сознания и находить внутри себя дополнение удовольствий, доставляемых сею заветною страною людям, искренно ее оценяющим. Венеция, преимущественно, во многих отношениях — приятно убежище, однако для пребывания там необходимо чужеземцу иметь перед глазами степенную цель, или питать в груди постоянное чувство: вид Италии, даруя разумению и сердцу меру их сил, располагает их изливаться наружу; развалины разных столетий рисуются и бременят вас отовсюду. Перед ними вселяется в вас смирение, и ощущение личной немощи оказывается стремлением — сосредоточиться тут, более нежели где-либо, или в строгом, издавна приготовленном, изучении, или в тихих радостях домашнего крова. После восхитительного дня, проведенного среди Рима, или на берегах Неаполитанского залива, или на спящих лагунах Венеции, когда глубокий мрак итальянской ночи покрывает небосклон, и толпа бродит туда и сюда, ища привычных, пошлых развлечений, ум, даже смело независимый, испытывает тайную власть печали и одиночества, приносящую с собой и память далекой родины, и образы отсутствующих друзей. Коли нет милой руки, чтоб поддержать поникающую вашу голову, самые выспренние наслаждения уступают место мгновениям упадка душевного и слабости. Потом лишь блестящее солнце введет вас опять в очарованный круг природы и искусства. Вы едва припомните мимолетные грустные ощущения, и, на нескольких часах расстояния, вчерашний мечтатель превращается в нынешнего космополита.
Подобные мысли занимали меня при выходе из гондолы, в Местре, откуда карета, запряженная четырьмя почтовыми лошадьми, быстро мчала меня к Тревизе, по дороге прелестной, окаймленной веселыми усадьбами, и первые желтые листья осени устилали уже этот путь, который касается последних пределов прекрасной Италии.
Впервые опубликовано: двумя брошюрами на французском языке: Rome. 1843. SPb., 1845; Venice. 1843. SPb, 1845.
На русском языке — отдельным изданием: Дерпт, 1846.
Исходник здесь: http://dugward.ru/library/uvarov/uvarov_rim_i_venecia.html