Перейти к содержанию

Ростовское озеро (Измайлов)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Ростовское озеро
автор Владимир Васильевич Измайлов
Опубл.: 1795. Источник: az.lib.ru

В. В. Измайлов
Ростовское озеро

Русская сентиментальная повесть.

М., Издательство Московского университета, 1979

Составление, общая редакция и комментарии П. А. Орлова.

Ainsi s'eteint tout se qui brille un moment sur la terre
Y. Y. Rousseau {*
}
{* Так мгновенно гаснет все яркое на земле. Ж.-Ж. Руссо (франц.).
}

В один из тех нежных часов, когда шум дня теряется в тишине ночи и животворная прохлада воздуха вливает чувство в самые мрачные души, когда милый бог сердец в веянии весеннего ветерка нашептывает тайну любви всем чувствительным существам, манит их парами на сладострастную мураву и устилает ее миртовыми и маковыми цветами; когда травки и цветочки, ручейки и рощицы, птицы и насекомые, и все, что ни есть в творении, в один тихий голос говорит: «Нежные сердца, любите!» — в один из тех неизреченно приятных майских часов прогуливался я по берегу Ростовского* озера[1] и, так сказать, окружал себя оными улыбающимися картинами счастия, оными сладостными мечтами воображения, которыми любим мы питать себя на заре жизни. Сердце мое, приятно растроганное, билось от томно-радостных восторгов своих, нежно-горестные слезы капали на туманную зелень и сливались с вечернею росою; искры электрического чувства, которое на ту минуту казалось мне потрясающим все три царства натуры, летели из моей груди и сверкали в пламенных моих взорах. На каждом шаге встречались мне прекрасные места, романтические убежища блаженства, цветущие берега, которые, может быть, ничто в сравнении с леманскими, прославленными Жаном Жаком Руссо и молодым Верном[2], но на которых осмеливался я поселять новую Юлию, сам быть вторым Сен-Пре* и жить там с нею в тишине уединения посреди слабых существ, почерпнувших жизнь в источнике любви и удовольствия.

Таким, образом, бродил я около часа, будучи углублен в самого себя, как вдруг ясный свет месяца пролился на мрачную поверхность воды и прервал нить моих приятных мыслей. Я поднял глаза на полную луну, которая с высоты лазоревого свода, сквозь черноватый флер ночи, посребряла лучами своими темно-зеленую картину дремлющей натуры, поглядел вокруг себя на все ночные предметы, кои образовали нечто подобное безмолвной вечности, поглощающей жизнь человеческую, вздохнул раз, другой, третий, и радостное чувство души моей переменилось вдруг в горестное уныние. Мысль, что все сладчайшие мечты чувствительного сердца могут на одно мгновение превратиться в существенность и потом в другое — исчезнуть в хаосе небытия вместе с тем тленным существом, которого воображение их производило, — сия печальная мысль так живо мне представилась, что я погрузился на несколько минут в глубокую меланхолию, и слезы мои полились ручьями. Уже терялся я умом в неиспытанных судах того, кто располагает жребием человеческим, уже дух мой приобщался к теням ночи и мрака, как вдруг новый предмет обратил на себя мое внимание.

При слабом луче месяца, подле стены Яковлевского монастыря, неподалеку от меня и берега увидел я идущего молодого человека в черном фраке, с потупленным взором, с белым платком в руках. На худом и бледном лице его напечатлены были, казалось, смертельные удары судьбы; из томных глаз, от слез померкших, исходили последние лучи жизни и чувства; тяжелые вздохи, от минуты до минуты из груди его вырывавшиеся, показывали стесненное, болезненное, умирающее сердце. Когда он прошел мимо меня, не видя и не чувствуя ничего, кроме своей горести, когда я разглядел глубокую печаль, обитавшую в чертах его, то сердце мое замерло и слезы выступили на глаза. Чувство сострадания и некоторое любопытство, возбужденное видом сего несчастного, влекло меня вслед за ним. Мне хотелось узнать судьбу его, и сердце мое говорило, что она должна быть примечательна для чувствительного человека. Я пошел за ним и вдруг остановился, опасаясь огорчить его, ежели он приметит за собою незнакомого, коих нескромность обыкновенно бывает нам досадна, но после нескольких минут сомнения решился не отставать от него до того времени, пока откроется мне его тайна. Молодой незнакомец, подошедши к монастырской калитке, сказал нечто дремлющему сторожу так тиха и невнятно, что я не мог вслушаться. На его слова отвечал сторож также несколькими несвязными словами, произведшими грубый отголосок; и тотчас после того отворилась деревянная калитка, загремев железным кольцом своим. Тут хотел я опять назад воротиться, чувствуя некоторую робость, но, собравшись с духом, прошел тихонько внутрь обители, против чаяния, свободно пропущен был монастырским Аргусом, который, думая, конечно, что я был один из ближних молодого человека, взглянул только на меня сонными глазами и захлопнул за мной калитку.

В стенах монастыря царствовало мертвое молчание; высокие его башни заслоняли ночное светило; везде была ужасающая темнота, сквозь которую едва прорывался томный луч огня, светившегося в монашеских кельях. Куда ни обращались взоры мои и куда ни ступал я, повсюду казалось мне, что я заношу ногу в оную непроницаемую мглу, где кроются хладные остатки человечества; повсюду встречались мне унылые обиталища мертвых, расселины надгробных камней, могилы, седым мхом обросшие, повсюду представлялся печальный образ разрушения — смерти и вечности. Я чувствовал в себе необычайный трепет, но, вооруженный твердостию и мужеством, продолжал идти за молодым человеком, не останавливаясь ни на минуту и только остерегаясь того, чтобы не сделать шуму ногами и не поселить в нем подозрение о моей близости. Едва ли нежная Евридика сама, следуя за влюбленным своим Орфеем, страшилась так его нетерпеливого взора, как боялся я в то время, чтобы не, оглянулся на меня незнакомец.

Напоследок по узенькой дорожке, выстланной каменными плитками и простирающейся во всю длину монастыря, приближились мы к невысокой гробнице из белого мрамора сооруженной и слабо освещаемой тихо горящею лампадою. Молодой человек остановился, грудь его сильно поднималась и опускалась. Несколько минут стоял он неподвижен, устремив глаза свои на место, засыпанное землею; казалось, что смертное отчаяние, подобно как Ниобу, превратило его в камень. Но вдруг зарыдал он, зарыдал так, что самая земля послышалась мне под нами стенящею, бросился на колени пред мраморным пиедесталом и закрыл платком лицо свое, как будто бы хотя удержать чрез то слезы, которые градом катились из глаз его. Холодный пот разлился по мне, я внимал жалобным его воплям, тем ужаснее звучавшим в тишине мрака, и сердце мое содрогалось. Наконец, размученный сим плачевным зрелищем, сделал я несколько шагов вперед, чтобы оттащить несчастного от ледяного мрамора, к которому поминутно прикладывал он уста свои Последним жаром любви горящие, но он в жестоком обмороке покатился к трясущимся ногам моим. С трудом мог я привести его в чувство Опамятовавшись, открыл он слабые глаза, приподнял колеблющуюся голову, которую поддержал я своею рукою, поглядел на меня с некоторым удивлением, встал на ноги с моею помощию и, после двух тяжелых вздохов, сказал мне тихим, прерывающимся голосом:

— Молодой человек! Кто ты и начто возвращаешь мне скучную… горестную… несносную жизнь? Мне нельзя жить больше в свете, нельзя!.. А сегодня умереть или завтра, не все ли равно?..

Тут, вздохнув еще тяжеле прежнего и смотря в глаза мне, он продолжал:

— Но ты не знаешь, может быть, моего несчастия… верно, не знаешь!.. Смотри… здесь, под этим тяжелым камнем… в недрах сырой земли… в тесном и мрачном гробе… лежит… Нет! Я не могу выговорить этого ужасного слова!.. Немогу выговорить ее имени!.. Ах! Ты не знал, как она мила была, умна, прекрасна… была и вдруг… Я рвался над нею, проливал горячие слезы, целовал ее огненными устами, прижимал к пламенной груди моей, но не мог согреть холодных уст ее… студеной груди… замерзшей крови… То сердце, которое так нежно любить умело, которое билось столько раз вместе с моим сердцем… сделалось вдруг каменным, нечувствительным ко мне… к любви моей!.. А там положили ее во гроб, гроб опустили в землю, завалили камнем и… Но, несчастный, ты не трепещешь? Сердце твое не обливается кровью?.. Пусти меня по крайней мере… пусти к этому бесчувственному праху и дай умереть над ним!..

В ужасном исступлении он хотел броситься к могиле, но я удержал его и осмелился ему сказать:

— Ради той, которую ты оплакиваешь, ради прежней любви ее, не мучь, не убивай себя!

— Ради ее, — прервал он с некоторою лютостью, — мне не убивать себя… Мне позабыть ту, которая так меня любила?.. Никогда, никогда!.. Ее нет, а я жив еще!.. А я еще не соединился с ней во гробе?.. Ах! Я и гак гнушаюсь собою! Вонзите скорее нож в мою внутренность!.. Вылейте из меня перегоревшую кровь… раскройте сердце мое… змий, змий ее его!..

Сии последние слова произнес он таким диким голосом и с таким свирепым взором, что все гробы, казалось мне, потряслися. Потом, когда горесть размягчила в нем окаменевшее чувство, он залился слезами; я молчал и не смел утешать его. Между тем глаза мои обратились черные литеры, вырезанные на белом мраморе, и я прочитал следующующую надпись; «Здесь покоится прах любезнейшей, прекраснейшей из женщин!» Немного подалее стояли еще сии французские слова из Руссовой «Элоизы»:

«Cette incomparable femme fut mere comme elle fut epouse, comme elle fut amie, comme elle fut fille, et pour l’eternel supplice de mon coeur c’est ainsi qu’elle fut amante»[3].

Ничему нельзя уподобить чувство, которое произвела во мне сия последняя надпись; я пожал руку моего незнакомца и сказал с сердечным соучастием:

— Пойдем туда, где ты живешь, любезный молодой человек. Там мы вместе плакать будем…

— Ты хочешь со мною плакать, — прервал он с скоростию, — так и ты любишь ее?

— Люблю, люблю, — отвечал я.

— Ах! За это и я буду любить тебя, буду во всем, как агнец, тебе повиноваться… — сказал он, и слабая улыбка оживилась и умерла на пасмурном лице его, подобно быстрой молнии, которая сверкает во мраке и скрывается в черных тучах.

Мы взялись за руки и вышли из монастыря. Чрез полчаса, не говоря ни слова, приближились мы вдоль берега к небольшой деревне, которая была в полуторе версте от Яковлевского монастыря. Луна скрылась за густое облако; все вокруг нас чернело, все молчало, кроме одного эха, повторявшего дикий вой деревенских собак, на нас лаявших. На правой руке светился огонь. Новый мой знакомец повел меня туда, и через господский двор, обнесенный частым забором, пришли мы к низенькому домику. В сенях встретил нас старый слуга в длинном кафтане, со свечой в руках, низко мне поклонился, поглядел на своего господина, поцеловал полу его И пошел рядом с ним, смотря ему в глаза с нежною почтительностию. Молодой человек посматривал на него и на меня, печально усмехался и был подобен, хотя и солнечному, но ненастливому дню. Потом, повернув направо в небольшую комнату и обратясь ко мне, сказал:

— Вот то уединенное жилище, где я всякий день томлюсь и сохну; но где за год перед сим…

Тут ручей слез прервал его голос. Он не договорил еще последних слов своих, как престарелый слуга уже очутился перед ним на коленях. Седая голова его склонилась к коленям стоящего господина, спина скорчилась, одна рука повисла к земле, другая держалась за полу молодого человека. Сей последний наклонился и положил одну руку на плечо старика, который, почувствовав ее на себе, приподнял голову, взглянул на него и сквозь слезы сказал прямым сердечным языком:

— Барин, любезный мой барин!

Лица их сближились, они бросились друг к другу в объятия, слезы их смешались и… Но я кладу перо и не смею продолжать сего слабого описания. Скажу только, что в сию минуту исчезло для них человеческое неравенство. Забыв все общественные различия, они обнимались как брат с братом, как человек с человеком.

После немого умиления и восторга, которые продолжались около двух минут, хозяин мой, пришед в себя и утишив в сердце своем бурю горести, предложил мне множество вопросов о моем роде, имени и жизни. Когда я удовлетворил оным, то он прочел любопытство в глазах моих и сам вызвался (ибо я не смел просить его) открыть мне все обстоятельства своей жизни, которая доселе была для меня загадкою. Но прежде того он предложил мне успокоиться: мы распрощались и оба легли на постелю. Однако сильное волнение в крови никак не позволило нам заснуть. Мы опять встали и вышли сесть на берегу озера, на котором стоял хозяйский домик.

Ночные тени исчезали пред белеющимся светом, утренняя заря сыпала бледные розы по голубому небу, легкий ветерок струил синюю поверхность воды, вся природа пребывала в благоговейном молчании, которое от времени до времени прерывалось нежною мелодиею жаворонка, голосами поющих петухов и тихим звоном колокола. Мы также молчали, как будто бы подражая окружающим нас предметам, но молодой несчастливец, вспомнив свое обещание, сказал мне:

— Я согласен рассказать вам мою историю, а особливо в сии благословенные часы, которые утешают самый скорбный дух. Так, — примолвил он со вздохом, — мне кажется, что человеческое сердце может осиротеть, может видеть все мертвым вокруг себя — все, кроме натуры и творца ея…

Я подтвердил сие мнение, оправданное его опытом, и он начал свою историю.

— Минута моего рождения, — так начал говорить почтенный мой знакомец[4], и сердечное чувство запечатлело все слова его в моей памяти, — была минутою и сиротства. Жизнь моя навлекла смерть дражайшей родительницы и несчастному отцу моему, который с печали чрез несколько дней за нею последовал. Хотя потеря эта не могла тогда быть еще чувствительна, но, казалось, что небо, лишив меня обоих виновников дней моих, единственных путеводителей юности, любезнейших людей в жизни, хотело чрез то ознаменовать меня печатью горести и злополучия. Однако ж благодетельная природа, как будто бы награждая меня за первые удары судьбы, была мне всегда вместо нежной матери и сама образовала дух мой среди сельской простоты, между добродушными людьми, которые, будучи последние из моей фамилии, любили меня, хотя, не имея знаний и просвещения, не могли воспитать меня по новейшей системе. Природа дала мне, если смею сказать, пылкое воображение, простое, но чувствительное сердце — самое приятное, но и пагубное свойство, которым она может наделить человека.

Чувствительность есть источник бесчисленных, неизъяснимых удовольствий, но вместе бывает причиною и вечных, ничем не изгладимых горестей. Мне еще не было десяти лет, а я живо уже и глубоко чувствовал печали и радости, ежели не свои собственные, то чужие. Сердце мое было так сильно привязано к ближним моим, что один печальный взгляд их, одно печальное слово проницало мне прямо в душу и производило в ней некоторое уныние, так как одна их радостная улыбка была для меня неоценным счастием в жизни. Взгляните на сих беспечных и веселых птичек, которые с громким свистом вьются над головами нашими: они чувствуют радостное обновление натуры и вместе с нею веселятся, но зашумят грозные бури, забушуют осенние ветры — и унылый крик бедных птичек раздастся по опустевшим рощам и полям. Вот точный образ тогдашнего положения души моей, которая вместе со всеми предметами, ее окружавшими, изменялась в чувствах своих! Я носил в груди своей источник меланхолии и любовь к уединению, хотя без ущерба семейственным и сельским удовольствиям.

Замерло сердце мое, когда мне сказали в первый раз, что я должен оставить тот дом, ту деревню, где я вырос, чтобы ехать учиться в Московский университет. Невзирая на врожденное во мне любопытство, ни на открывающуюся охоту к учению, ни на самый дух наблюдения, который обращал мое внимание на самые мелочные вещи и предметы, невзирая на все это, говорю я, мне казалось, что, прощаясь с добродушными людьми, меня воспитавшими, я прощаюсь со счастием и покоем и нигде уже не могу найти их. И в самом деле, в продолжение нескольких лет, проведенных мною в училище, осиротевшее сердце мое было чуждо всех радостей и утех: игры меня не веселили, общества не производили. Во мне никакого приятного чувства, самое товарищество юных моих сверстников было мне тягостно. Один дух мой питался изящными науками и рассматриванием природы в уединенных прогулках. Часто с книгою или с карандашом и пергамином в руках ходил я за город сидеть под древесными колоссами, уныло возвышающимися поверх стен Андроньева монастыря. Проливая там жаркие слезы о тленности всего подлунного, всего земного, кроме одной натуры, думал о деревенских друзьях своих и каждое чувство сердца своего записывал на бумаге, чтоб после сравнивать печальные мысли с веселыми и тем глубже чувствовать радости.

Наконец, просветив разум свой, удобрив сердце, возвратился я в объятия друзей своих в веселую деревню, в недра простоты и спокойствия. Научившись с Невтоном познавать законы физического мира и с Попе моральную натуру человека, я скоро образовал систему всей жизни моей. Человек — точка в пространстве творения, думал я, муравей, ползающий по этой кучке, которую именуем мы землею; человек должен презирать блеск тщеславия, ничтожность светских предприятий, лживость людского мнения и стараться только об улучшении нравственного своего бытия. Служить человечеству и наслаждаться жизнию — вот правила, в которых, по моему мнению, заключается все благополучие! Нежная подруга, тихий круг приятелей, сельские удовольствия могут довольно наполнить душу нашу, и тогда не нужно будет прибегать для рассеяния ни к шумным беседам, ни к великолепным чертогам, ни к каким пустым и хладным ощущениям. Надобно быть счастливым, говорит какой-то философ древности, чрез себя самого и в самом себе.

Рассуждения мои были справедливы, но, к несчастию, скоро примешались к ним мечты разгоряченного воображения. Чувствуя уже. в сердце своем теплоту того весеннего утра жизни, когда весь мир, как пышная роза, цветет пред глазами нашими и мы дышим на земле райским эфиром, возмечтал я, что есть твердое неизменное счастие и что, удалясь от источника нравственных зол, можно быть совершенно благополучным. Это пагубное предуверение имело влияние на всю жизнь мою и вместе с ударами рока убило дух мой. Ах! Я не видал в заблуждении своем, что нет под солнцем ничего совершенного и что необходимое зло в естественном мире делает ничтожными лучшие человеческие предприятия.

Между тем сердце мое требовало решительного выбора: желало, предмета, достойного любви своей, Образ новой Элоизы, прекраснейшего из всех существ, когда-либо воображением произведенных, обитали душе моей и служил мне путеводителем в моем искании. Но сколько ни старался я ловить некоторые черты чувств ее между знакомыми девушками, не мог встретить нигде и ничего сходного с этою несравненною и во всем совершенною женщиною. Я подумал наконец, что никто не может осуществить мечты Руссова воображения, предмета моей чувствительности, и от этой печальной мысли унывал дух мой. Одиночество тяготило, меня, сердце мое чувствовало мучительную пустоту, и днем и ночью тосковало о нежной сочувственнице. Ах! Мог ли тогда угадать я, что смиренная хижина, соломенная кровля вмещали в себе ту, которая для меня так, как я для нее, сотворена была и с которою мне одной душою жить и умереть надлежало.

Я решился для рассеяния путешествовать по любезному отечеству нашему, объехал интереснейшую часть его и возвращался уже через Ростов на милую свою родину, когда прекрасное местоположение этого города пленило глаза мои, и я остановился взглянуть на картину необозримого озера и заходившего вдали солнца. Это было в мае месяце, навсегда памятном для меня, вчерашний день, и в тот самый час, когда вы меня встретили подле монастырской стены. Половина дневного светила скрылась за шар земной, и последние лучи его скользили по краям горизонта и земли. С другой стороны светлый месяц возносился на голубое воздушное пространство и тихо потрясал серебряным венцом своим; звезды, подобно бриллиантам, сыпали искры. Бледные тени ночи, минутная тишина, следующая за дневным шумом, легкое дыхание ветерка, тихо шевелящего каждую травку и каждый листочек, зеленые берега озера и прекрасные его окрестности, блеяние прогоняемого стада, песни веселых поселян, оживляющие воздух, — все это привело меня в какое-то неописанное восхищение. Оно, казалось, было предчувствием близкого счастия и темным образом говорило мне: «Здесь найдешь ты то, чего ищешь!». В глубокой, но приятной задумчивости приближился я к высоким башням Яковлевского монастыря, и тут только, как будто бы невольным образом, остановило меня чувство человеческой бедности. Воображение мое живо представило мне внутренность тех мрачных убежищ, где тысяча чувствительных существ, друг для друга сотворенных, предаются в богоугодном своем намерении вечному сражению с своими страстями, вечному одиночеству, с одним творцом разделенному… Я вздохнул и пошел далее, но что же вдруг предстало глазам моим?

В нескольких саженях от берега, под густою ивою, сидела на траве молодая крестьянка. На ней была праздничная цветная телогрея, из-под которой, казалось, хотела вырваться полная, высокая грудь; на голове, вместо кокошника, лежал васильковый венок, из-за него развевались по плечам черные волосы, переплетенные зелененькими листочками. Голубые глаза ее[5], подобно звездам ночным, сверкали томным огнем, на щеках переливались из цвета в цвет румянец и белизна, на устах расцветал розовый поцелуй; казалось, что это была богиня любви во образе какой-нибудь альпийской пастушки. Но сквозь самый блеск красоты ее видно было стесненное сердце, изнемогающее под бременем молчания и печали. Подгорюнившись правою рукою, держала она в левой развернутую книгу (представьте себе мое удивление!) — читала несколько минут, уныло взглядывала на синие волны, вздыхала и опять принималась за книгу. Простая, но тонкая одежда и нечто, превышающее ее низкое состояние, меня поразили.

Я стоял восхищен, неподвижен, безмолвен, любовался на лице ее чертами красоты и чувствительности, воображал себе вторую Элоизу и не знаю, что бы сделал в беспамятстве и восторге, ежели б она в то же самое время не встала и, услыша за собой шорох, не оглянулась. Взор ее встретился с моим взором, нежная краска стыдливости покрыла лицо ее и после приятного поклона, за который бы отдал я жизнь мою, она потупила глаза и тихими шагами от меня удалилась. С огненным чувством, с бьющимся сердцем смотрел я вслед за нею, смотрел на ее стройный стан, на прекрасный рост и, так сказать, терялся в приливе мыслей своих. И это крестьянка?.. И она читает книги?.. Нет!.. Она не родилась в этом состоянии. Может быть, она была несчастлива… от любви и… ах! Так сердце ее любило уже?.. Оно, конечно, истощилось и за пламенный жар мой может заплатить только холодным чувством соболезнования… Но к чему такие заключения?.. Для чего не надеяться что мы будем когда-нибудь любить друг друга, будем, верно, будем! — Вот мысли, которые тогда волновали душу мою! Любезный молодой человек! Ты, конечно, любил один раз в жизни, испытал всю силу того симпатического чувства., которое внезапно в нас вкрадывается и влечет сердце наше к другому предмету, без всякого рассуждения и рассмотрения; итак, тебе нетрудно будет поверить, что при первом взгляде и с одного раза влюбился я в милую крестьянку и с тихим удовольствием предавался нежным мечтам своим.

Между тем неизвестность о судьбе ее меня мучила; мне хотелось узнать чего бы то ни стоило обстоятельно ее роди и имя — и потому я решился идти просить ночлега на том самом дворе, куда, как я видел, она скрылась. С надеждою в сердце, утешительницею всех влюбленных, но с мятущимся духом постучался я у ворот и ожидал в чрезвычайном беспокойстве, чтобы кто-нибудь пришел отворить мне их. Я дрожал, не зная сам отчего, глядел сквозь щели рассевшихся досок, прикладывал к ним ухо, но долго не видал и не слыхал ничего. Вдруг послышалась чья-то походка, и этот шум, вместе со скрыпом отворившихся ворот, подобно электрическому удару, потряс во мне весь нервный состав. Вошла престарелая крестьянка, впустила меня на двор и по чистой лестнице привела в большую светлицу, где за четвероугольным столом накрытым белою скатертью, сидело многочисленное семейство. Пар горячего кушанья и дым догорающей лучины, мешаясь с мраком глаз моих, застилали белым облаком все передо мной предметы. Взор мои тихонько искал симпатического взора и сквозь всю мрачность горний: приметил прекрасный образ той, которую тогда узнал бы я между тысячами. Она сидела посреди маленьких робятишек и седого старика, который при входе моем приподнял голову и с ласковою улыбкою сказал: «Милости просим, добрый барин, покушать нашего хлеба и соли!» Я подошел к столу, поклонился старику, а особливо милой незнакомке, и сказал первому робким голосом, что я проезжий и желал бы переночевать у него. «Изволь, изволь, барин, — отвечал он, — мы всегда ради добрым людям!» Тут пошептал он что-то на ухо моей красавице, и красавица с потупленными глазами, с пламенным лицом вышла из-за стола. Между тем и прочие все отужинали, встали и помолились на маленький образ в правом углу комнаты. Старик сел рядом со мною на дубовую лавку.

— Ты мне кажешься доволен своим состоянием, старичок? — спросил я его.

— Благодарю царя небесного, — сказал он, — мы живем весело и счастливо; но счастие наше принесла нам эта бедная сирота, которая теперь вышла. Сам бог послал ее к нам. Два года тому назад пришла она сюда в деревню — не знаем откуда — мы ее призрили, и с тех пор все спорится в доме нашем. Ежели б ты видел, барин, как она рукодельна, умна и добра! Как она ходит за нашими робятищками, как утешает: нас в печали и как радуется нашей радости! Одно нам только горе, что она всегда под вечер бродит по темным рощам, сидит на берегу ручейков, грустит там и часто горько плачет. Сколько раз заставали мы ее в слезах и ради бога просили сказать, что так ее крушит и печалит, но она только вздыхает на слова наши и всегда отмалчивается.

— Бог ведает, что это такое! — прервала старуха, в углу сидевшая, — все ее веселие в том, чтобы сидеть одной, думать, читать какую-то книжку и учить чему-то вот эту двенадцатилетнюю девчонку…

Но тут отворилась дверь, и сама Анюта (я узнал уже имя моей героини) вошла с чистою кринкой молока. Руки ее приметным образом дрожали, и грудь сильно поднималась и опускалась, когда она положила передо мной деревянную ложку и отрезанный ломоть хлеба. Трепещущим голосом поблагодарил я ее за услужливость и принялся за молоко, но мысли мои во все это время были заняты одним предметом. Мне казалось, что все примечали мою робость и замешательство, и оттого не смел я прямо глядеть на красавицу. Изредка и одним только глазом примечал я, как она стояла подле робятишек и стариков, притворялась очень занятой разговорами и тихонько из-за них на меня выглядывала. Иногда взоры наши встречались, и мы оба краснели.

Ужин мой скоро кончился, и разговор с стариками возобновился. Старые люди любопытны, они хотели знать, к тоя, откуда и куда еду, есть ли у меня отец, мать и прочее, и мне надлежало удовлетворить их любопытство. Когда я им все о себе рассказал и они услышали, что со мною много книг, то старуха оборотилась к Анюте и сказала ей: «Вот бы ты показала барину свою любимую книжку! Ведь он, я чаю, говорит по-французски». Анюта пришла в замешательство, а это поселило во мне необычайную робость. Однако ж я собрался с духом и попросил назвать мне свою книгу. Она отвечала мне скромною стыдливостью, что на ту пору позабыла название, как вдруг из угла комнаты закричала двенадцатилетняя девочка, что книжка ее тут, прибежала с нею и подала мне — «Новую Элоизу». Судите о моем удивлении! Я тотчас бросил взгляд на милую читательницу, которая, казалось, в огне горела, и робким голосом начал с нею разговор. Вы можете представить себе мое восхищение и изумление, когда я услышал, что она говорит самым чистым французским языком, говорит с таким чувством и красноречием что сам Руссо, творец Элоизы, не постыдился бы рассуждать с нею о прекрасном своем романе. Щадя стыдливость молодой девушки, мне еще совсем незнакомой, я не смел требовать ее доверенности, но сердце мое хотело, казалось, выпрыгнуть из груди моей, переселиться в ее сердце и похитить там священную тайну ее жизни.

Разговор наш продолжался около часа, и я не знаю, до чего бы мы договорились ежели б старик не взял жену за руку и со мною не распрощался. За ними пошла Анюта. Божественный взор и небесный голос ее исчезли передо мною подобно какому-нибудь величественному феномену натуры, который является на один миг и исчезает в воздушных пространствах. Однако ж с веселым духом лег я на деревянную лавку воображая, что нахожусь под одною кровлею с милой красавицей и что только одна деревянная перегородка нас разделяет. Воображение мое перелетало и то пространство. Без Рубенсовой и Рафаэлевой кисти писало оно живые картины пред моими глазами. Я видел на мягком и счастливом пухе, под эгидою элоизиной добродетели покоящегося ангела с Юлииным сердцем, с улыбкою на устах, с разгоревшимися щеками; щ прекрасном лице, образованном самими грациями, напечатлены были черты дианиной невинности; грудь, подобная фидиасову рельефу, играла под тонким полотном, ее покрывающим; вокруг цвели розы; над их пучечками порхал божественный птенец в виде крылатых сновидений. В неизреченном восторге наслаждался я открытыми передо мною прелестями,, вдыхал в себя сладкое дыхание красавицы, впивал в сердце всеми чувствами нектар уст ее, почерпал в ее глазах лиющееся из них пламя и насыщался каждым взором, каждым вздохом, каждым ее движением. В груди моей пылала страсть, сердце трепетало, мысли волновались, и во всю ночь вместо сна видел я беспрестанно пред собою милую незнакомку.

Едва утренняя заря показалась на небе, я встал, вышел на то место берега, где за несколько часов перед тем увидел моего ангела и почувствовал всю цену жизни. Образ ее оживлял в глазах моих красоты весеннего утра и синеющегося озера. Все предметы вокруг меня дышали нежностию и беспрестанным о ней напоминанием, питали тайный огонь в душе моей. На каждой травке, на каждом листочке видел я голубые глаза и черные волосы. Чувства моего сердца летели по следам, красавицы и пламенною рекою изливались перед той блаженной хижиной, где она заключалась. Долго манил я себя надеждой, что она придет сидеть на берег озера; долго ожидал ее с необычайным трепетом и страхом, производимом во мне малейшим шорохом — движением листочка и шумом ветерка, и наконец отчаялся видеть ее тут, как вдруг раздался звук свирели, заскрыпели ворота, и я увидел Анюту в утреннем уборе, выгоняющую стадо свое. Она препоручила его общему пастуху, а сама приближилась к озеру, оглядываясь вокруг себя и как будто ища чего своим взором, но вдруг, увидя меня, пришла в замешательство, закраснелась и хотела назад идти, как я остановил ее своим вопросом.

— Мне бы очень хотелось знать, — спросил я дрожащим голосом, — кого вижу я в образе такой прекрасной крестьянки?

— Вы в самом деле видите крестьянку, — отвечала она, еще более закрасневшись и потупив глаза свои в землю.

— Нет, нет, — вскричал я с сердечным чувством, — ты рождена не крестьянкою, но…

— Вы, конечно, шутите, — прервала она с скоростию.

— Я говорю правду, — продолжал я, — где может крестьянка выучиться читать Элоизу, выучиться так нежно чувствовать?

— Добрые люди, — сказала она, — могут выучить читать и писать, а чувствовать умеет и всякая крестьянка. Поверьте, что наши сердца не без чувства и жизнь наша не без удовольствия! Я по крайней мере благодарю бога за то, что родилась (тут голос ее немного прервался) в таком состоянии, в котором можно всегда веселиться и радоваться. Тихое жилище, простая пища, кроткие подруги, тенистые дерева, зеленая травка, поющие птички — все это очень приятно, особливо тогда, когда оживляется…

Она не договорила слов своих, глаза ее засверкали, щеки, как румяная заря, пылали, чувство сердечной нежности мешалось на лице ее с чувством девической стыдливости. Священный жар, которым она дышала, пролился и в мою душу; не кровь, но пламя потекло в жилах моих, и по глубине сердца далеко отзывался ее божественный голос. Мне нельзя уже было противиться влечению какой-то неизъяснимой силы; забыв все, — все, кроме стоящего передо мной божества, бросился я на колени и воскликнул: «Ты овладела душою моею… и я твой навеки!» Она затряслась, вскричала «боже мой!» — хотела уйти, но ноги ее подкосились. Она упала на мои руки и после минутного молчания, сквозь теплый ручей катящихся слез, произнесла прерывающимся голосом: «Люблю тебя!..» Милосердный творец! В эту минуту душа моя наслаждалась небесным блаженством, утопала в море сладостей! Я заключил в свои объятия любезную — на сердце моем слышно было биение ее сердца, каждый вздох ее влетал в грудь мою и вырывался оттуда с моим вздохом, ее и мое имя попеременно умирало то на ее устах, но на моих… Но я молчу и оставляю вам чувствовать эту сцену, ее описывать невозможно.

Когда утихли первые волнения, первые восторги взаимной любви, когда сердца наши излились, в нежных чувствах, в нежных признаниях, в сладких слезах, тогда невинным поцелуем запечатлели мы священную клятву вечно жить друг для друга. Я открыл ей тайну моей жизни и по взаимной доверенности вошел в святилище ее сердца: она рассказала что обязана жизнию одной крестьянке и богатому дворянину, который, увидя в ней оживающий образ покойной ее матери, воспитал ее со всею родительскою горячностью и блестящею пышностью света и хотел оставить ей в наследство все свое имение. Это возбудило зависть в ближних родственниках, в корыстолюбивых душах их поселилась злоба к невинной. К несчастию, скоропостижная смерть пресекла дни бедного отца, и злополучная сирота осталась без помощи, без пропитания, без утешения. Гонимая родными, обременяемая посрамлением, лишенная всего, чем можно жить в свете, но имея чувствительную и возвышенную душу, она решилась оставить безумных, несправедливых, жестоких людей, скрыть воспитание свое под крестьянской одеждой и возвратиться сюда — на свою тайную родину, где могла питаться трудами рук своих и пользоваться в тихом жилище невежества всеми выгодами просвещения.

Не буду говорить вам о горьких слезах, пролитых ею о несчастном своем рождении, ни о тех чувствах, которые производил в ней этот переход от высокого состояния в низкое; скажу только, что она так, как и я, искала нежного друга души своей в тихие ночи при свете месяца в уединенных прогулках, забывая сон и спокойствие. Симпатия сотворила нас одного для другого, она сама и сблизила нас.

После нескольких часов разговора, быстро для нас пролетевших, возвратились мы к добрым старикам, объявили им радость свою и вместе с ними назначили день соединения тайно от родных наших. Я сообщил ближним моим решительное намерение остаться жить в Ростове и, истребовав от них небольшое наследство, мне после отца моего доставшегося, заключил при священном алтаре неразрывный союз свой, переселился в этот маленький домик, тогда же мною купленный, и посвятил себя совершенно тихой и приятной жизни, украшаемой милою супругою, и воспитанию Софии, одной двенадцатилетней девочки, которую, как вы прежде видели, взяла Анюта еще до меня, чтобы чувством материнской привязанности наполнить пустоту своего сердца. Дни наши протекали в радости и счастии. Мы гуляли рука в руку по светлым берегам озера, отдыхали на мягкой траве под густыми тенями, внимали сладострастному шуму ручейков и приятному пению птичек, — говорили с внутренним умилением о том времени, когда малютки наши будут перед нами резвиться на зеленом лужку, взглядывали один на другого со слезами и в сладостном упоении твердили друг другу: люблю тебя!

Между тем прошло лето, наступила печальная зима и вместе с нею тот нетерпеливо желаемый день, когда от нежнейшей любови должен был произрасти нежнейший плод, цвет супружеского союза. Но увы! Провидению не угодно было счастие наше. Уже молодая моя роженица приближалась без опасности к благополучной минуте разрешения, уже все готовились праздновать нашу радость, уже велено было подать торжественный сигнал тогда, когда еще одно чувствительное существо прибавится к числу прочих земных существ, как вдруг! — О горестное воспоминание! Вместо радостного знака услышал я такой жалобный вопль, что самые стены той комнаты, казалось, вместе со мною потряслись и застонали. До той минуты был я спокоен, как и все домашние, ничего не боялся, ничего не предчувствовал; но тут, как будто бы сквозь тонкий сон, увидел тень печальной существенности, и возможности меня устрашили. Первое мое движение, было броситься к комнате моей родильницы; двери отворились, и что же встретили пущенные мои взоры? Несчастная Анюта родила мертвого младенца, с чрезвычайною мукою и болезнию, и лежала без памяти, без всякого почти дыхания. В глазах ее угасало пламя чувства, на лице замирал живой цвет, последние силы жизни боролись с последними приступами смерти. Она томилась, испускала вздох за вздохом, хладела более и более, перевела свой дух в последний раз и, наконец, о! — ужасная минута — перестала дышать и чувствовать.

Вместе с ее последним взором, вместе с ее последним чувством лишился и я памяти и силы. Пришед в себя, бросил я отчаянный взгляд вокруг себя, и вся природа показалась мне мертвою. Я облобызал последние остатки того хладного тела, где некогда заключалась другая часть души моей и где само божество вместе со мною дышало; предал его земле, со слезами моими смоченной, и воздвиг над ним печальный памятник с надписью, ее достойной. С тех пор исчезла для меня вселенная, люди чужды моему сердцу и жизнь тяжким бременем тяготит душу мою. Я брожу уныло по рощам и лугам на заре дня и во мраке ночи. Повторяю себе в мыслях, что нет ее, и стремлюсь во мрак ничтожества, во мрак тех известных и таинственных мест, где пребывает другая моя половина. Единственная отрада моя в том, чтобы рыдать над ее прахом и молить там небесного утешителя о вечном нашем соединении. Сказать ли вам печальную истину? Несколько раз покушался я отнять жизнь у себя, но добрый старик, которого вы видели, меня от этого удерживает. Мысль, что мое самоубийство будет причиною преждевременной смерти его, тяжкими узами привязывает меня к жизни. Ах! Будем жить, пока мы полезны на земле хотя одному человеку.

Тут молодой несчастливец замолчал и погрузился в мрачное уныние. Я глядел на него и обливался слезами. Тот день провели мы вместе. На другое утро я с ним простился и с стесненным сердцем поехал долгой.

КОММЕНТАРИИ

В настоящем издании представлены русские сентиментальные повести, написанные в период между началом 70-х годов XVIII века и 1812 годом. Выбор повествовательного жанра объясняется тем, что именно в нем в наибольшей степени отразилась специфика русского сентиментализма как литературного направления.

Материал сборника расположен в хронологической последовательности, что дает возможность проследить историю жанра от первых до последних его образцов. В комментариях представлены: биографические сведения об авторе, источник публикации произведения, примечания к тексту и три словаря — именной, мифологических имен и названий и словарь устаревших слов. Издатели XVIII века не всегда называли авторов публикуемых ими произведений, отсюда несколько анонимных повестей и в данном сборнике.

Большая часть произведений печатается по первому и, как правило, единственному их изданию. Немногие отступления от этого принципа специально оговорены в примечаниях.

В. В. ИЗМАЙЛОВ

Владимир Васильевич Измайлов родился 5 мая 1773 года в Москве. Получил хорошее домашнее образование; владел несколькими иностранными языками: французским, немецким, английским и латинским. Недолго служил в гвардии, затем вышел в отставку и посвятил себя занятиям литературой. Свои произведения печатал в журналах «Приятное и полезное препровождение времени», «Вестник Европы», «Новости русской литературы», «Московский телеграф», а также в альманахе Карамзина «Аониды». В 1804 году сам издавал журнал «Патриот», а в 1827 году — альманах «Литературный музеум». Умер 4 апреля 1830 года в Москве.

По характеру литературной деятельности Измайлов принадлежит к школе Карамзина, под непосредственным влиянием которого написаны такие произведения, как «Ростовское озеро» (1795) и «Путешествие в полуденную Россию» (1800—1802). Кроме того, Измайлов известен как переводчик французских писателей XVIII—начала XIX века Ф. П. Сегюра, Ф. Р. Шатобриана, Ж.-Ж. Руссо.

Ростовское озеро — повесть была напечатана в журнале «Приятное и полезное препровождение времени», ч. V—VI. М., 1795.

Стр. 144. …прогуливался я по берегу Ростовского озера…-- Ростовское озеро (Неро) находится в Ярославской области. Вблизи озера — г. Ростов.

…поселять новую Юлию, сам быть вторым Сен-Пре…-- героиня и герой романа Ж.-Ж. Руссо «Юлия, или Новая Элоиза».



  1. Мимоездом прожил я тогда несколько дней в Ростове.
  2. Я не имел счастия видеть сцены Верновой поэмы и Руссова романа.
  3. Сия несравненная женщина была матерью, супругою, другом, дочерью равно нежными и, к вечному терзанию моего сердца, была столь же нежною любовницею.
  4. Читатели позволят мне умолчать о его роде и имени.
  5. Предупреждая критиков, требующих для черных волос черных и глаз, мы скажем, что натура не сообразуется иногда с их правилами.