Рукопись, найденная в бутылке (По; Сын отечества)
Рукопись, найденная в бутылке : Сочинение Эдгарда Поэ | Загадочное убийство → |
Оригинал: англ. MS. found in a Bottle, 1833. — Перевод опубл.: 1856. Источник: Сын Отечества. 1856. № 25, Сентябрь, С.273-275; |
РУКОПИСЬ, НАЙДЕННАЯ В БУТЫЛКЕ
[править]От Редакции. В № 14 «Сына Отечества» мы представили читателям нашим очерк жизни и краткую оценку таланта Эдгарда Поэ, одного из замечательнейших современных писателей в Северной-Америке. Теперь мы помещаем перевод одного из рассказов этого автора. В рассказе этом видны особенности таланта Поэ — таланта, в котором фантазия и мистицизм, как у Гофмана, чудно соединены с глубоким знанием сердца человеческого, так что почти веришь самым невозможным событиям. В избранной нами повести читатель встречается с преданием, общим всем морским народам, — о «корабле-призраке» (a fantom ship, le vaisseau-fantôme).
N’a plus rien à dissimuller.
Очень мало могу я сообщить о своей родине и семействе. Воспоминания о разных неприятностях и давность времени сделали меня чуждым тому и другому. При помощи отцовского наследства, я получил образование не из самых обыкновенных; природные мои способности составили нечто целое, систематическое из запаса сведений, старательно собранных учением. Более всего наслаждения доставляли мне сочинения немецких философов, и не от безрассудного поклонения их красноречивым бредням, но от удовольствия, которое я, имея привычку к строгому анализу, находил в тех случаях, когда мог уличить их в ошибке. Меня часто упрекали в сухости ума; недостаток воображения ставили мне в преступление; пирронизмом моих мнений я всегда был знаменит. И действительно, большая наклонность к философии естествознания сообщила моему уму один из самых частых недостатков нашего века, — то есть, привычку относить к этой науке обстоятельства, не имеющие с нею ничего общего. Зато, никто менее меня не был способен вырваться из-под строгих законов правды и увлечься блудящими огнями суеверия. Я счел необходимым это вступление, боясь, что без него невероятный мой рассказ будет принят за бред болезненного воображения, а не за положительный опыт такого ума, для которого мечты фантазии никогда не существовали. Проведя несколько лет в дальнем путешествии, я отправился морем, в 18.. году, из Батавии, что на богатом и многолюдном острове Яве, в небольшую морскую прогулку по архипелагу Зондских островов. Я был на корабле пассажиром, — не имея другого побуждения, кроме какого-то нервического беспокойства, которое всегда преследовало меня, как злой дух.
Наше судно, в четыреста тоннов, было выстроено в Бомбее и обшито медью. Оно было нагружено хлопчатой бумагой, шерстью и лакедивским маслом; сверх того у нас был тростниковый сахар, кокосовые орехи и несколько ящиков опиума. Корабль был дурно нагружен, и потому не всегда слушался руля.
Мы снялись с якоря при первом попутном ветре, и в продолжение нескольких дней шли вдоль восточного берега Явы; и только встреча красивых небольших рифов архипелага, в котором мы находились, несколько разнообразила наше путешествие.
Раз вечером, стоя у борта и облокотясь на снасти, я заметил очень странное облако, совершенно уединенное, по направлению к северо-западу. Оно было замечательно по своему особенному цвету; при том, это было на ясном, южном небе, первое облако после нашего отплытия из Батавии. Я за ним внимательно следил до заката солнца; тогда оно вдруг распространилось от востока на запад, обложив горизонт поясом испарений и представляясь длинною полосою низкого берега. Вскоре после этого, мое внимание было отвлечено темно-красным цветом луны и особенным видом моря, в котором совершалась быстрая перемена, и вода казалась прозрачнее обыкновенного. Я мог ясно видеть дно, однако, бросив лот, узнал, что глубины было пятнадцать брассов. Воздух сделался невыносимо жарок; он был наполнен испарениями в роде тех, которые подымаются над раскаленным железом. К ночи ветер спал, и нас застиг такой штиль, какой трудно себе представить. Свеча горела совершенно спокойно на верхней палубе; длинный волос, взятый большим и указательным пальцами и опущенный вниз, падал прямо, без малейшего колебания. Так как во всем этом капитан не видел никаких признаков опасности, и нас влекло к берегу, то он велел убрать паруса и бросить якорь. Вахты не поставили, и наши матросы, большею частью малайцы, разлеглись спать на палубе. Я сошел в каюту, смутно предчувствуя несчастье; все эти признаки заставляли меня бояться симуна. Я сообщил капитану свои опасения; но он не обратил внимания на мои слова, и отошел, не удостоив даже меня ответом. От беспокойства я, однако, не мог заснуть, и, около полуночи, вышел на палубу. На последней ступеньке трапа я был испуган шумом, похожим на быстрое обращение колеса в мельнице, и прежде чем успел разузнать причину этого, почувствовал, что корабль дрожит всем составом. Почти тотчас же налетел шквал, бросил наше судно на бок и, пробежав по нем, смыл все с палубы, от носа до кормы.
Необыкновенная сила шквала послужила спасением для корабля. Хотя он был весь погружен в воду и мачты уже снесло за борт, он все-таки, недолго спустя, тихо приподнялся и, колеблясь несколько минут под сильным напором бури, окончательно выпрямился.
Каким чудом я был спасен от смерти, решительно не могу сказать. Оглушенный шумом воды, я лишился чувств, а когда очнулся, то увидел себя на палубе, около руля. С большим трудом встал я на ноги, и, глядя вокруг, прежде всего был поражен мыслью, что мы на подводных камнях , в сильном прибое волн: так ужасен, так невообразим был вихрь этого страшного, пенящегося моря, которое нас окружало. Через несколько минут, я услышал голос старого шведа, который отплыл вместе с нами из Батавии. Я начал звать его из всех сил, и он, качаясь, пробрался ко мне. Скоро стало очевидно, что мы одни пережили эту ужасную ночь. Все, что было на палубе, исключая нас, было снесено за борт; капитан и матросы погибли во время сна, кто наверху, кто в каютах, залитых водою. Без посторонней помощи мы не могли надеяться спасти корабль; наши попытки прекращались особенно убеждением, что мы можем с минуты на минуту пойти ко дну. Наш якорный канат порвался, как нитка, при первом ударе урагана; иначе мы были бы мгновенно поглощены. Мы мчались в открытое море с ужасающею быстротою, и вода делала беспрестанно пробоины в корпусе судна. Наружная обшивка кормы была местами оторвана, и, почти во всех частях, видны были значительные повреждения; но, по крайней мере, мы с радостью увидели, что помпы не совсем испорчены, и что некоторые части груза еще не погибли. Самое большое бешенство бури прошло, и нам нечего было больше бояться силы ветра; но мы с ужасом думали о минуте, когда окончательно стихнет, уверенные, что в нашем бедственном положении нам не останется никакого спасения. Но этот, совершенно основательный страх, казалось, не скоро оправдается. В продолжение целых пяти суток мы питались только несколькими кусками тростникового сахара, вытащенными с большим трудом из-под палубы; наш корабельный кузов стремился с неисчислимою быстротою по направлению порывистого ветра; шквалы быстро следовали один за другим, и, не равняясь с первым ударом симуна, были все-таки ужаснее всякой бури, какую я когда-либо видел до тех пор. В первые четыре дня наш путь, за исключением незначительных перемен, направлялся к юго-востоку; мы ждали, что море выбросит нас на берега Новой Голландии.
На пятый день, холод сделался невыносим, хотя в ветре не было значительной перемены. Солнце взошло с желтым и болезненным блеском, и поднялось над горизонтом едва на несколько градусов, не давая привычного света. Туч вовсе не было, но ветер стал еще свежеть и свежеть, и дул с бешеными порывами. Около полудня, так нам казалось, наше внимание вновь было привлечено видом солнца. Оно не испускало света, но было род огня, мрачного и грустного, без отражения, как будто бы все лучи его были сосредоточены. Перед закатом в бушующее море, его центральный огонь внезапно исчез, как будто бы мгновенно был погашен необъяснимой силою. Осталось только бледное серебристого цвета колесо, и оно устремилось в неизмеримый океан.
Мы напрасно ждали шестого дня; этот день для меня еще не настал, а для шведа не настал никогда. Мы с тех пор были поглощены мраком, так что не могли бы видеть предмета в двадцати шагах от корабля. Нас обнимала вечная ночь, которой мрак не уменьшался даже фосфорическим блеском моря; к этому блеску мы так привыкли в тропиках, а тут и его не было. Еще мы заметили, что хотя буря свирепствовала не утихая, но вокруг себя мы не могли открыть никакого признака жизни стихий, ни даже тех бурунов и белоголовых волн, которые нас провожали до сих пор. Кругом нас везде был ужас, густой мрак, влажная пустыня, цвета черного дерева. Суеверный страх вселялся постепенно в ум старого шведа; моя душа была погружена в немое оцепенение. Мы окончательно оставили всякое попечение о корабле, как бесполезную заботу, и, держась как можно крепче за остатки мачты, с горечью смотрели во все стороны на неизмеримый океан. Нам не было средств узнать время и вывести какое бы то ни было заключение о нашем положении. Мы только были убеждены, что находимся южнее всех прежних мореплавателей, и потому нас чрезвычайно изумляло, что мы не встречали обыкновенного препятствия — льда. Всякий миг мы страшились, что это последний в нашей жизни; каждая большая волна мрачно катилась, чтобы задавить нас. Волнение превзошло всякое описание; каждую минуту мы считали за чудо, что еще не идем на дно. Мой товарищ говорил о легкости нашего груза и расхваливал прекрасные качества нашего корабля; я же чувствовал, что никак не могу предаться отчаянию, и меланхолически приготовлялся к смерти, которую ждал неминуемо, часом раньше или позже; потому что, при каждом узле, который проходил наш корабль, волнение этого черного, необыкновенного моря все становилось мрачнее и ужаснее. Изредка, подымаясь по волнам на высоту, превосходящую полет альбатроса, у нас захватывало дыхание; иногда чувствовалось головокружение, когда мы опускались вдруг с ужасной быстротой во влажную бездну, где воздух был без движения, и где ни какие звуки не могли прервать сон кракена[1].
Мы были в глубине одной из таких бездн, когда внезапно раздался ночью зловещий крик моего товарища. «Смотри! смотри! — кричал он мне. — Всемогущий Боже! Смотри! смотри!» Когда он говорил, я заметил красный свет, с блеском мрачным и грустным, мелькавший на склоне страшной пропасти, в которой мы были, и бросавший в нашу сторону дрожащее отражение. Подняв глаза, я увидел зрелище, от которого у меня кровь оледенела. На ужасающей высоте, прямо над нами и на самой вершине стены водяной пропасти, плыл гигантский корабль тысячи в четыре тоннов. Хотя волна, на которой он находился, была во сто раз громаднее его, но он все-таки казался больше всякого корабля, линейного или Ост-Индской компании. Его огромный корпус был совершенно черного цвета, без всяких украшений, какие обыкновенно бывают на кораблях. Простой ряд пушек тянулся вдоль его открытых портов; на их полированной поверхности отражались бесчисленные боевые фонари, которые качались в снастях. Но более всего внушило нам ужаса и удивления то, что он плыл на всех парусах, несмотря на это сверхъестественное море и на неистовую бурю. Сначала, когда мы его заметили, можно было видеть только его переднюю часть, потому что он тихо подымался из черной и страшной пропасти, которую оставлял за собой. В одну минуту — минута невыразимого страха — он несколько остановился на этой страшной вершине, как будто в опьянении от своего собственного возвышения, — потом заколебался, наклонился, и, наконец — скатился по волне.
В эту минуту, какое-то внезапное хладнокровие овладело мною. Отбрасываясь назад сколько мог, я ожидал без трепета столкновения, которое должно было раздавить нас. Корабль, на котором мы были, и без того не мог уже более бороться с морем и опускался переднею частью в воду. Набегающий огромный корабль ударил его в подводную часть так сильно, что меня подбросило вверх, и я, падая, ухватился за снасти чужого корабля.
В то самое время, корабль этот, двигаясь вперед, поднялся по волне, остановился, и потом поворотил; полагаю, что беспорядок, который за этим последовал, помог мне избегнуть внимания людей, на нем бывших. Стараясь не быть замеченным, я без труда пробрался к главному люку, который был несколько открыт, и скоро нашел удобный случай спрятаться в трюм. К чему я это сделал? Не знаю. Меня, может быть, побудило спрятаться то необъяснимое чувство страха, которое овладело мною при виде новых мореплавателей. Я ни за что не хотел довериться людям, которые, с первого взгляда, показались мне до того странными, что во мне возникли и сомнение и страх. Поэтому я счел за лучшее сделать себе убежище в трюме, которое и устроил у внутренней стены подводной части корабля, между огромными его ребрами.
Едва я кончил это убежище, как сейчас же должен был туда спрятаться, потому что услышал в трюме шум шагов. Мимо меня прошел человек дрожащими шагами. Лица его я не мог рассмотреть, но в общем виде его отражалась слабость и дряхлость. Он весь дрожал на нетвердых ногах, под бременем лет. Он говорил сам с собою, произнося тихим, старческим голосом несколько слов, на языке для меня непонятном, и рылся в углу, где лежали кучею какие-то странные инструменты и ветхие морские карты. В его приемах видно было смешение капризов вторичного детства с торжественною важностью. Наконец он поднялся на палубу, и я его больше не видал.
Душою моею овладело чувство, для которого я не нахожу названия, чувство, не поддающееся анализу, не имеющее для себя выражения в готовых словах; боюсь, что и будущее не даст ему объяснения. Для ума, устроенного как мой, последнее обстоятельство составляет истинное мучение. Чувствую, что я никогда не постигну вполне сущности нынешних идей моих. Однако, не удивительно, что эти идеи так неопределенны: источники их совершенно новы. Новое чувство, новое неизведанное свойство прибавилось к душе моей.
Давно уже я из трюма вышел в первый раз на палубу этого страшного корабля, и чем дальше, тем темнее и таинственнее становится для меня судьба моя. Непостижимые люди! Погруженные в размышления, которых и предмет, и свойство для меня недоступны, они, не замечая меня, проходят мимо. Прятаться — было бы безумие, потому что эти люди не хотят меня видеть. Сейчас я прошел, незамеченным, перед глазами старшего лейтенанта; немного прежде я пробрался в каюту самого капитана, и там достал средства написать это и все предыдущее. Я изредка буду продолжать этот дневник. Правда, я не могу найти случая сообщить его свету; но все-таки попытаюсь. В последнюю минуту я закупорю рукопись в бутылку и брошу в море.
Недавно я сделал несколько замечаний о постройке этого корабля. Хотя он и хорошо вооружен, но все-таки я не думаю, чтобы это было военное судно. Его снасти, его постройка, все его снаряжение отстраняют такое предположение. К чему нельзя его причислить, я легко могу сказать, но что́ именно он есть, кажется решить невозможно. Не знаю почему, но рассматривая странную форму его корпуса, необыкновенный вид его рангоута, его колоссальные размеры, огромное число парусов, строгую простоту его передней части и его корму, устроенную в старинном вкусе, мне вдруг кажется, что ощущение не чуждых мне предметов мелькает в моем воображении, как молния, и всегда к этим мимолетным теням присоединяется смутное воспоминание о старых морских легендах разных народов и о временах давно минувших.
Я вполне рассмотрел постройку корабля. Он сделан из неизвестных мне материалов. В дереве я нахожу свойства, которые меня поражают, потому что прямо противоречат его назначению: я говорю о множестве пор в этом дереве, независимо от повреждений, сделанных червями, неизбежными в здешних морях, и от гнилости корабля, происходящей от его старости. Может быть, мое замечание найдут неосновательным, но мне кажется, что это дерево имеет все свойства испанского дуба, растянутого во все стороны какими-нибудь искусственными средствами.
Перечитывая предыдущее, я невольно припомнил замечательную поговорку одного старого голландского моряка. «Это совершенная истина, — говорил он всегда, когда выражали хотя бы малейшее сомнение в его правдивости, — такая же истина, как и то, что есть море, где сам корабль толстеет, как живое тело моряка».
Час тому назад я осмелился проскользнуть в толпу людей экипажа. Они не обратили на меня ни малейшего внимания, и хотя я стоял посреди их, они, казалось, не сознавали моего присутствия. Как в первом, которого я видел в трюме, так и во всех этих людях, я заметил признаки седой старости. Колена их от слабости дрожали; плечи были согнуты дряхлостью, сморщенная кожа дрожала от ветра; голос у них был тихий, дрожащий и разбитый; из глаз струились блестящие старческие слезы, и их седые волосы развевались от бури. Около них, с обеих сторон палубы, лежали разбросанные математические инструменты очень старинного устройства и совершенно вышедшие из употребления.
Корабль, гонимый ветром, не прекращает своего страшного стремления прямо на юг, под всеми поднятыми парусами, с самой вершины мачт до низу, и касаясь концами рей самой ужасной влажной бездны, какую только когда-нибудь ум человеческий мог себе представить. Я сейчас оставил палубу, не имея более сил там удержаться; но экипаж, кажется, не очень страдает. Для меня — это величайшее чудо, что такая огромная масса не поглощена еще окончательно. Мы верно осуждены вечно идти вдоль берега вечности, не дождавшись никогда окончательного погружения в бездну. С быстротою морской ласточки мы скользим по волнам, в тысячу раз ужаснее всех, какие я когда бы то ни было видел; гигантские волны подымают над нами свои головы, как злые духи бездны; но этим злым духам как будто велено довольствоваться угрозами и запрещено уничтожать. Эту постоянную удачу могу я приписать только одной объяснимой, естественной причине: полагаю, что корабль поддерживается каким-нибудь сильным течением или подводным водоворотом.
Я видел капитана совершенно вблизи, в его собственной каюте; но, как и ожидал, он не обратил на меня ни малейшего внимания. В его физиономии, в целом, ничто не обнаруживало с первого взгляда высшую или низшую природу в сравнении с обыкновенным человеком; однако, при виде его, во мне пробудилось изумление, смешанное с невольными чувствами уважения и страха. Он почти моего росту, т. е. около пяти футов и восьми дюймов. Он очень хорошо и пропорционально сложен; впрочем, сложение это не выражает ни особенной крепости, ни чего бы то ни было замечательного. Но эта странность выражения его лица; эта сильная, ужасная, поразительная очевидность старости полной, поглощающей, — все это создает в моем уме особенное чувство, — ощущение невыразимое. На лбу его морщин немного, но как будто есть отпечаток тысячелетий. Волосы его седы как прошедшее; глаза — таинственны, как само будущее. Пол в его каюте завален странными книгами, в большой лист, с железными застежками, старыми математическими инструментами и ветхими картами. Подпершись обеими руками, пылающим и беспокойным взглядом пожирал он бумагу, которую я принял за служебное предписание: она была за королевскою подписью. Он говорил сам с собой, — как первый матрос, которого я встретил в трюме, — и бормотал тихим и печальным голосом несколько слов на незнакомом мне языке; и, хотя я был совершенно близь него, но мне казалось, что голос его достигает моего уха из отдаления, по крайней мере, в милю.
Корабль, и все в нем, носит на себе отпечаток старинного времени. Люди скользят туда и сюда, как тени отживших веков; в их глазах светится пылкая и беспокойная мысль; и когда мне случится видеть, как на их руки падает трепещущий свет фонарей, — я чувствую что-то такое, чего до-сих-пор никогда не ощущал, хотя всю свою жизнь имел страсть к древностям и лежал под тенью разрушенных колонн Бальбека, Пальмиры и Персеполя, до того, что наконец и моя душа стала похожа на развалину.
Когда я смотрю вокруг себя, мне делается стыдно за мой первый страх. Если буря, которая нас преследовала до сих пор, заставляла меня дрожать, то не должен ли бы я быть уничтожен ужасом при виде этой битвы ветра и океана, о которой употребительные слова: вихрь и симун, не могут дать ни малейшего понятия? Корабль, в буквальном смысле, заключен во мраке вечной ночи и в хаосе воды, которая больше не пенится; но на расстоянии мили с каждой стороны можно заметить неясно и в промежутках, высокие ледяные горы, которые подымаются к пустынному небу, похожие на стены мира!
Как я и полагал, корабль увлекается течением, если можно так назвать стремительный поток, который с ревом и воем несется через лед; с юга слышен гул, подобный частому грому, сильнее шума самого страшного водопада, падающего отвесно.
Постигнуть ужас моих ощущений я считаю невозможным; однако, любопытство — проникнуть в тайны этих ужасных стран — превышает еще мое отчаяние и мирит меня с близостью смерти. Очевидно, мы стремимся к какому-нибудь таинственному открытию, — к неизведанной тайне, разъяснение которой несет с собою смерть. Может быть, нас влечет прямо к южному полюсу. Признаюсь, это предположение, по-видимому, странное, очень вероятно.
Люди ходят по палубе дрожащими и неспокойными шагами; но выражение всех лиц похоже более на пылкость надежды, нежели на апатию отчаяния. Ветер постоянно попутный, и, при нашей страшной парусности, корабль часто подымается весь над поверхностью моря. О! ужас за ужасом! — внезапно лед открывается направо и налево, и мы кружимся в огромных концентрических кругах, по краям гигантского амфитеатра, вершины стен которого теряются во мраке и пространстве. Мало остается времени мечтать о моей участи! Круги быстро уменьшаются, — мы скользим в объятиях вихря, — под рев океана и шум бури, корабль дрожит... Боже!... — он погружается, — он опрокидывается![2].
- ↑ Сказочный морской змей.
Прим. пер. - ↑ «Рукопись, найденная в бутылке», была напечатана, в первый раз, в 1831 году, и только через несколько лет я узнал о существовании карт Меркатора, на которых изображено, как океан, четырьмя отверстиями, стремится в полярную пропасть (на севере) и уходит во внутренность земли: самый полюс представлен там черною скалою огромной высоты.
Примеч. автора