Сибирские этюды (Амфитеатров)/Галтиморы

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Перейти к навигации Перейти к поиску

Сибирские этюды — Галтиморы
автор Александр Валентинович Амфитеатров
Источник: Амфитеатров А. В. Сибирские этюды. — СПб.: Товарищество «Общественная польза», 1904. — С. 30. Сибирские этюды (Амфитеатров)/Галтиморы в дореформенной орфографии

В один прекрасный день, выглянув на балкон своего домика в городе Храповицке, я был изумлён уличным движением, совсем для нашей глуши необычным. Люди куда-то бежали, махали руками, хохотали, орали, свистали, тюкали. Далеко впереди их, на вылете из города, клубилось пыльное облако. Кто-то уехал, кого-то догоняли. Из народа явственно слышались рыдания: вопило несколько женских голосов. Вглядываясь в толпу, я заметил, что центр её составляют молодые бабы, семь или восемь, некоторые с младенцами на руках. Они-то и выли — одни от искренней души, истошными голосами, другие довольно искусственно и между плача, пересмеиваясь со знакомыми.

Признав в народе местного «Шерлока Холмса», — городового, ходящего, по особому предписанию начальства, не в форменной одежде, но в зипуне, — по фамилии Кулева, — я окликнул его с балкона:

— Что там такое? В чём у вас дело, Кулев?

Кулев поднял кверху своё возмутительно-благообразное лицо (бывают такие физиономии, что, чем они благообразнее, тем противнее, и тем охотнее им желаешь: хоть бы ты ночью наткнулся мордою на фонарь!), приятно улыбнулся и вежливо отвечал:

— Так что, ваше высокоблагородие, изволили отбыть их высокоблагородие.

Кулев назвал фамилию местной власти предержащей, по чину не большой бы шишки, но по значению уездному, захолустному, — в своём роде, особы немалой.

— В уезд? На дело?

— Никак нет, ваше высокоблагородие: совсем изволили отбыть, получили перевод с повышением на Дальний Восток.

— Ага! Ну?

— Однако, больше ничего-с.

— А почему же такая суета, и бабы плачут?

Кулев почесал бровь и сказал с глубокомыслием:

— Бабы-с!

Потом поучительно прибавил:

— Ежели от нас господин чиновник уезжают баба завсегда плакать должна.

В это самое время одна из театрально рыдавших красавиц истерически взвизгнула, широко раскинула руки и повалилась в обмороке на дорожную пыль, при чём младенца, выпавшего из её материнских объятий, с необыкновенною ловкостью, подхватила соседка обомлевшей особы.

— Хо-хо-хо-хо-хо-хо! — со свистом и гиком загрохотала толпа.

А какая-то промшенная от лет, но огромнейшая и дороднейшая старушища, настоящая древле-чалдонская матрона Мамелфа Тимофеевна, вопияла, причитая:

— Племяннушка ты моя! Манежная ты моя! Настюшенька свет моя! Ой, подлец, погубил! Ой, злодей, обманул!

А в антрактах вопля и рёва кланялась в пояс на все четыре стороны и самым деловым тоном говорила ближайшим мужикам:

— Видели, православные, как Настюха сомлела? Резвы ноженьки подкосились ясны оченьки закатились… Засвидетельствуйте, однако, родимые! Мы шабры — вы шабры! По-суседски, по-христиански, по-божески!..

Весёлая толпа одобрительно грохотала:

— Ну! Чо ащо? Жарь, тётка Арина! Свидетельствуем! Впервой, что ли? Фершала требуй! Пущай осмотр сделает! Свидетельствуем! Не впервой.

— А вот это уж не дело, — заговорил Кулев, подходя к поверженной в прах красавице. — Это — уже и не дело, Настька, заводить шкандалы на улице! Ты, ежели имеешь что объяснить, иди к исправнику или к следователю, а пыль на дороге по пустому не буерачь середь улицы не валяйся. Однако, так надобе думать, что объявить тебе, дуре, будет нечего, потому что — опосля каждого чиновника я от тебя такие моды вижу… Настька! Тебе я, шайтану, говорю или нет?

Убитая отчаянием, жертва вскочила на ноги чрезвычайно бойко и жизнерадостно, — произнесла:

— О, пёс, варнак! Язви-те!

Захохотала, схватила своего ребёнка и скрылась в переулок.

— Хо-хо-хо-хо-хо! Ожила! Ох, уж эта Настька: яд! — раскатилась толпа.

— Комедчики!

Я всё-таки мало понимал, или, вернее сказать, не решался понять сцену эту, как она мне непосредственно представлялась: слишком уж оно выходило из Боккаччо!

В народе, любопытно устремив вперёд свою острую мордочку нервного и сердитого, но не сильного горностая, пробирался господин Кобылкин, злополучнейший местный корреспондент в губернские газеты, замученный и запуганный обыватель-обличитель… Я мигнул ему, чтобы он ко мне зашёл.

— Ничего особенного, — спокойно разъяснил он мне, попивая кофе. — Самая обыкновенная в наших палестинах сцена. Их высокоблагородие жили — не тужили, по образованию своему скучали в нашей дикости, и от скуки попивали и донжуанили. Обольщённые красавицы не утесняли своего соблазнителя, покуда он той сунет золотой, той — трёшницу, а главное, покуда он твёрдо сидел на корню в прекрасных здешних местах и представлял собою прочный капитал на текущем счету или серию для стрижки купонов. Но вот прошёл слух, что он навастривает лыжи, т. е. подал прошение о переводе. Тогда мстительные Дидоны немедленно образовали синдикат для устройства своему Энею, на прощанье, колоссального скандала. Я удивляюсь, что их было мало. Впрочем, он три раза менял срок отъезда и уехал почти тихомолкою, так что здесь вы лицезрели только тех, которые успели нюхом проведать и нагрянуть. А иначе вы были бы свидетелем грандиозной процессии… Да, это — что!.. Мелочи!.. Вы никогда не слыхали, как уезжал от нас?..

Он назвал должность и фамилию чина из ведомства, почему-то особенно обуреваемого в последние годы нежным чувством, которое, после пресловутой золотовской истории, остряки стали звать «железнодорожным эротизмом».

— Нет.

Кобылкин ужасно развеселился.

— Этому барину храповицкая интеллигенция дала, по газетам, кличку: «Галтимор». Знаете, оно совпало: тогда государственное коннозаводство только что купило в Англии, для улучшения русской скаковой породы, производителя «Галтимора» за двести тысяч рублей. Полагаю, что кличка достаточно выразительна и комментариев не требует. Жил у нас «Галтимор», проводил время в эмпиреях, удивлял мир своею досужестью, энергией и разнообразием вкусов; года три спустя, получает, как водится, повышение и перевод. Саши, Маши, Паши, Даши, Аксиньи, Фетиньи и прочие осчастливленные заревели истошным голосом. Галтимор, понимая, что без скандала ему из города не убраться, пустился на хитрости: назначил отъезд на завтра утром, а сам удрал с вечера из чужого дома, где был будто бы в гостях, и при том в такое разбойничье время, когда от нас никто не отправляется в дорогу: чуть не к полночи. Рассчитывал: доскачу до первого станка, там переночую у «дружка» за милую душу, а с рассветом по тиху и мирну катай-валяй дальше!.. Ловите меня тогда, чёртовы куклы!.. Как задумал, так всё и вышло, будто по писанному. Однако, надо полагать, что он об этом своём плане, всё-таки, кому-нибудь проболтался… Хорошо-с. Прибыл он благополучно на станок, за двадцать шесть вёрст, чаю напился, ночует, в духе, «дружок» польщён честью, что пристала у него такая важная персона, ухаживал за ним, как за ребёнком; только что-то нет — нет, да ус у него, у дружка, усмешечкой поводит. Утром, — а день, как нарочно, базарный, праздничный, — Галтимор командует:

— Запрягай, ребята! Выноси вещи! живо!

Дружок отвечает:

— Запречь коней, вашбродь, с нашим удовольствием, недолго. А вот вещи… Куда, вашбродь, прикажешь, однако, вещи класть?

— Как куда?! Что за вопрос дурацкий? Где были туда и клади: в кошеву мою…

— Кабы в кошеву?! В кошеве у тебя, вашбродь, ни для какой вещии места не осталось. Большую тебе, барин, за ночь Бог прибыл послал!

Видит Галтимор: ходят смехом усы у чалдонов, рожи серьёзные, а в глазах — самый, что ни есть, лютый наш сибирский глум… Ёкнуло у Галтимора сердчишко, выбежал он во двор, глянул в кошеву… Здравствуйте!.. А в ней — свёртки пёстрые накладены, словно поленья, и сяк, и эдак, один на другом: младенцы-с!.. штук десять!.. в возрасте от шести недель и выше!.. Спят как ангелы… Умилительно смотреть!..

Ошалел Галтимор. Заорал было:

— Это что такое? Тащите сейчас же эту пакость вон.

Но чалдоны — не переселенцы, их криком не испугаешь. Галтимор орёт, а они его со спокойствием резонят:

— Пакости тут, ваше высокоблагородие, никакой нет, а видимая к тебе милость Божие: младенчики, ангельские душки!

— Вон! Тащите их вон! Вам приказываю, изверги, солёные уши!

— Ишь ты, ловкий! — отвечают чалдоны, — нашёл дураков. Дошлый какой, фартовый! Ему будут ребят подкидывать, а мы от него их к себе перетаскивай, экий грех на себя принимай!..

— Да, может быть, они не мне, а вам подкинуты? Кто хозяин? Чей двор?

Дружок возражает:

— Двор, ваше высокоблагородие, мой, и хата моя, а кошева твоя и младенцы твои. Ты меня в это дело не путай, потому что вся видимость изобличает, что твои; — вон оно как расчётисто: даже и записочки с адрицом к одеяльцам приколоты… Ну-ка-ся; кто у нас грамотные, выходите почитать!..

Стали читать, но, при первых же словах первой же записки, заткнул себе Галтимор уши пальцами и завопил:

— Довольно! Не смей, мерзавец! Имей уважение к начальству! За оскорбление на письме судиться буду!

Чалдоны ему на это:

— Вот видишь. А говорил: не тебе!

Дружок же фарисейски утешает:

— Очень мне тебя, ваше высокоблагородие, жаль, но, веришь Богу, не могу! Кабы одного тебе подкинули, оно куда бы ни шло: уважили бы тебе миром за твою добродетель, — а то вишь, как тебя Бог-то любит: кому, хоть размолись, — одного благословения не даст, а тебе десять немоленных послал!

— Да что же вы, чёртовы роги, прикажете мне ли, с собою на Дальний Восток этих поросят тащить?

— Это как тебе, вашбродь, будет угодно. Хошь вези, хошь начальству сдай, как следовает порядок. Вот сичас пошлём за реку по станового, составим протокол, и конец делу: тебе не обижаться, нам не серчать…

Галтимор повертел мозгами: худо! Сообразил, что, как ни оборачивай факт, а в протоколе будет обозначено: такого-то числа, в таком-то селе, чину такому-то подкинуто единовременно столько-то младенцев, при записках, кои прилагаются, как вещественное доказательство… Батюшки!.. Да это хуже уголовщины!.. Начальство!.. Сплетни!.. Газеты!.. Всероссийский скандал!.. ведомство Галтимора, — ещё нарочито передовое, славится и хвалится порядочностью и целомудрием… Конец!.. Гибель!.. Крушение всей карьеры!.. Сумерки богов!

Сдался, сделался смирный, отозвал стариков, которые посолиднее:

— Сколько?

Шепчут:

— Наше дело сторона! Нам от тебя ничего не надо. Ты, вашбродь, поди прогуляться по селу; быть может, тебя ветром пообдует, и хорошие мысли в мозги войдут.

Понял Галтимор, пошёл по селу.

Утро праздничное. У ворот и на завалинках — бабьего сословия видимо-невидимо. Смотрит: наше вам почтение! Все тут: и Маша, и Саша, и Паша, и Даша, и Фетинья, и Аксинья, сидят с подружками, расфуфырились, заняты кедровым «разговором», Галтимора будто и не видят… Окликнул одну.

— Ты, Фетинья, что же?

Отвечает с невинностью:

— А я здесь, душенька барин, на празднике гощу, у тётеньки…

— Да нет, ты глаза мне не замазывай: ты — что?!

Та этак на него щурится:

— А ты что?!

— Ты подкидывать?! В остроге сгною!

— Сам не сядь!

— Сейчас бери своего пащенка!

— А ты видел, как я подкидывала? Докажи!

— Докажу!

— И я докажу!

— Что ты против меня можешь доказать?

— Чего хочу, того и докажу!

— Тебе распутный билет дадут!

— А тебя, путёвого, с места в три шеи прогонят!

— Какие у тебя улики на меня? У тебя на меня улик нет!

— А каких ещё на тебя улик надо, ежели тебе в одну ночь по десяти ребят подкидывают?!

Видит Галтимор, что наткнулся он на синдикат дружный и непоколебимый, и глупость его положения подготовлена неотвратимо, понята всеми по достоинству и оценена вполне. Совсем смирился.

— Сколько?

— Да что с тебя взять? Мало — ни к чему, а много — не с чего…

— Не грабьте уж очень-то, пожалейте человека!.. Моё дело дорожное!..

— Зачем грабить? Не звери, пользовались тоже от тебя, помним… Положи двести на каждого ребёнка, и квит.

— Две золотушки!

— К бесу в болото!

Галтимор прибавил, девки сбавили, — на сотне сошлись. Бумажник Галтимора облегчился на тысячу рублей, а кошева его — на десять младенцев. Красавицы сделались очень любезны, разобрали чад своих по рукам, выпили в складчину могарычи, при чём перепились сами до положения риз и споили всю деревню, затем пожелали изменщику всякого благополучия в жизни и разошлись. А чалдоны превосходно, как только мы, сибиряки, умеем, уложили в дорогу Галтиморовы вещи и весело помчали его высокоблагородие дальше, на следующий станок.

— Кобылкин! Это — анекдот!

Кобылкин даже подпрыгнул на стуле от обиды.

— Что же? Как мне вас уверять? Прикажете божиться? Лопни глаза мои! Если не верите мне, спросите мирового судью Грандиозова, — ваш приятель и храповицкий авторитет излюбленный, он подтвердит!

При случае, я спросил Грандиозова.

Смеётся, говорит:

— Правда. Было нечто в таком роде. Да разве Галтимор один, исключение? Нет, отец родной, Галтиморы-то у нас — правило, а исключение — кто не Галтимор.

— С чего же, однако, они здесь так бесятся? Воздух, что ли, особенный? Климат, казалось бы, далеко не тропический.

Грандиозов считал по пальцам, с удовольствием и аппетитом загибая их к мясистой ладони:

— Скука. Одиночество. Водка. Сытость. Отсутствие развлечений и духовного интереса. Доступность женщин. Вы с Тимошкиными знакомы?

— Нет.

— Новый наш судебный следователь. Плачет: хорошая прислуга у него не живёт: Питерские цены платит, по десяти рублей в месяц, а не уживается.

— Требовательные господа?

— Нет, просто находят сибирские девицы и бабицы, что скучно у Тимошкиных жить. Он, Тимошкин, молодой человек, тихоня, не пьёт, не курит, в карты не играет, в книжку читает, только что женился, в жену влюблён и смотрит ей в глаза… Маши, Саши, Даши, Паши — в претензии: что же это за место, ежели барин «не глядит» на прислугу? Какой это фарт? Ни профита, ни развлечения! На чёрт ли и в услужение шла?.. Это — здесь вечная история. Такой женской прислуги, чтобы по нужде нанималась, почти совсем нету: разве из инородок или переселенок, новосёлок, как больше принято у нас называть… но из последних у нас берут в дома больше немок-колонисток, и даже почти их одних, потому что — аккуратные и работящие. А сибирячка от земли, если идёт из деревни на заработки в город, то совсем не по материальной необходимости: её манит надежда получить некоторый лоск цивилизации, повертевшись вокруг «навозных» господ, и пожить в своё удовольствие, на воле от семьи. Велика ли ей штука жалованье в пять—шесть, даже в десять—двенадцать рублей, если у её почтенного родителя на деревне или при собственной заимке сохраняется в залежи тысяч десять пудов хлеба? Жалованье всё до последней копейки тратится на «закуски» и на франтовство.

— Ну, уж вот это последнее, Фёдор Дмитриевич, кажется, клевета: так часто обличаемого сибирского франтовства я решительно не замечаю в Храповицке. Напротив, что именно отвратительно в здешнем быту, — это неряшество женщин-туземок, в особенности, прислуги. В каждом доме вас встречают какие-то грязные кувалды, чуть не в рубище. Я не понимаю, как хозяевам самим не противно, что на квартире топчутся чукчи-не-чукчи, самоедки-не-самоедки: ведь на них страшно взглянуть!

Грандиозов засмеялся.

— Это в будни и в недрах благочестивых семейств, с строптивыми хозяйками. А вы посмотрите на них в праздник и вне дома… фу-ты, ну-ты, шик какой! А домашнее их безобразие не от них зависит. Служа у холостых или где барыня смирная, рохля, они наряжаются, щеголихи. Умыться, причесаться, зверей из головы избыть, — это выше сибирячки, на такой подъём энергии она неспособна, но расфрантиться в пух и прах по картинке из «Нивы» — наше первое дело и любезнейшая мечта. Даже в деревнях, — не то что в городе. На иной заимке вы куска мыла не найдёте: ещё, по старинке, квашеными кишками моются, а бабы, как и в песне поётся:

Жена моя, боярыня,
Стала чепуриться:
Корсет носит, шляпку просит.
Нельзя приступиться!

Корсет, перчатки, шляпа, зонтик — обязательны, без них нельзя! Иначе на базар не ходят! Помилуйте! У меня же в доме — молодая горничная отказалась сопровождать свою барышню, мою воспитанницу, потому что та, щеголяя природною стройностью, не хотела надеть корсета. Это у них называется — «ходить просто», и за это могут засмеять.

— Ну, холостые хозяйства и полухолостые оставим в стороне! В них, по местным нравам, как я вижу, женская прислуга больше смахивает на домашнюю проституцию. Но у настоящих семейных, в буржуазных и чиновничьих, вообще интеллигентных фамилиях?

Грандиозов возразил:

— А в семьях подите-ка, убедите наших дам, чтобы они позволяли прислуге прилично одеваться! Бабы-то и рады бы, — барыни не позволяют. Из-за этого у нас в любом доме ежедневная баталия и синопская пальба! Семилетние и тридцатилетние войны ведутся! Без перемирий!

— Но из-за чего же, собственно?

— Правду говоря, дамы наши, конечно, тиранствуют и капризничают, но тоже нельзя винить их строго, потому что и у них есть свои доказательные резоны. Видите ли: мы, местная интеллигенция, — сплошь уездное чиновничество, в рангах мелких, живём на небольшое жалованье, доходов посторонних не имеем, кто взяток не берёт. А берущих немного: не только по принципу, но и по неуменью. Чалдон, сударь мой, даром денег не бросает и попусту взятки не даст: с него самому ловкому хапуге взятку взять — уметь надо! Да и давая-то взятку, он так обязательно и твёрдо это дело обставит, что ещё вопрос, кто затем у кого в руках оказывается: он ли, давший взятку, у хапуги, или хапуга, принявший взятку, у него? Итак, за самыми редкими исключениями, сибирский чиновник — голыш. Рассуждая по существу, если свести приход с расходом, мы, обыкновенно, гораздо беднее тех, кто варит нам обед и убирает наши комнаты. Вот почему жёны и хозяйки наши и стоят так ревниво за своё исключительное право одеваться «по-господски». Это, так сказать, мундир образованного женского класса. Ну, всё равно, вот как я в пиджачной паре за тридцать целковых — в мундире интеллигенции, а мой домохозяин в длиннополом кафтане английского сукна по двенадцати рублей за аршин — в мундире мужика, и, стало быть, он первый предо мною скидавай картуз, а не я пред ним фуражку. Дамы соображают: Марье моей ничего не стоит вырядиться по моде богаче меня, но, когда она вырядится, то будет презирать меня, как нищую, перестанет видеть во мне барыню: ведь, кроме денежной власти, здесь ничто не в почёте! Мы тянемся из последнего, чтобы походить на людей. Если допустить к соперничеству богатое чалдонье, так нам за ним не угнаться: разоримся. Почём я знаю, сколько у родителя той же Марьи денег в кубышке и хлеба в скирдах?

Я спросил:

— Неужели женщины и девушки даже из таких зажиточных крестьянских семейств поступают в услужение? Что им за расчёт? Какая радость?

— Говорю же вам: хочется вольно в городе пожить, есть стремление немножко отполироваться. Затем следует серия дочерей, сестёр, племянниц, снох, золовок, в немилости, убегающих от неладов с родными, а, наконец, главное, соломенных вдов. У нас, ведь, не как в российском крестьянстве, где неладные муж и жена считают долгом мучить себя совместным житьём до могилы. В степной Сибири, при неладах, супруги расходятся очень быстро и, обыкновенно, потом не мешают друг другу: каждый живёт в особину, либо в людях, либо при родителях: я могу насчитать вам, по первой памяти, с дюжину крестьянок, которые, разойдясь с мужьями, возвратились в родную семью и живут при родителях на девичьем положении, либо в гражданском браке постоянном или сменном. В такие семьи и работник веселее идёт: не буду, мол, жить бобылём в чужих людях, есть в дому вольная, непричёмная баба! Относительно детей, которые являются со стороны, разлучившиеся столковываются по взаимосоглашению, либо… дети исчезают без вести. В девяти из десяти случаев, впрочем, благополучно столковываются. Тянет в город и чалдонская жадность на «чистые деньги». Чалдонский зажиток — хлебный, хозяйственный, вещевой, деньги здесь редки. Пять, семь, десять рублей в месяц, казалось бы, по здешним богатым местам, небольшой соблазн, как «капитал», но очень хорошая плата за такой пустяковый, лёгкий и белый труд, каким почитается домашняя услуга. Ну, да и служат же!

Грандиозов даже рукою махнул.

— Худо?

— Неописуемо гнусно! А главное: баловницы, гордячки! Благодеяние будто оказывают тем, что служат! Место для них — забава: нисколько они и никаким местом не дорожат. Стало быть, при первом замечании — пожалуйте паспорт и расчёт. А иные вовсе паспорта не отдают хозяевам или без паспорта наниматься приходят: у нас, ведь, на этот счёт льгота на семидесятивёрстную окружность. Да и что, какая гарантия в Сибири паспорта? Кто их проверяет? Кому они нужны? Случается, что и без замечаний уходят, просто так. Не ласкова, видите ли, к ней семья: уходит. Мало «мужиков» в доме, спать не с кем: уходит. Заскучала по родным в деревне, готово: собрала вещи и умчалась, без объяснений, предупреждений, здорово живёшь… Иных просто весна и лето тянут: сильные натуры инстинктом работы просят, тоскуют по страде. Но главная причина перемены министерств — всё-таки обидчивость: не тронь меня! Я-то, грешный человек, должен сознаться: мне в сибирячках эта черта их очень нравится: приятно видеть, что женщины берегут свою личность, что нет в них той приниженности и рабской безответности, как в бабе из России. Когда нибудь чалдонка хорошо, по-сибирски, срежет заносчивую «навозную», избалованную столичным холопством, я лишь крякаю одобрительно. Ну, а дамы наши с американками этими воймя воют…

Относительно франтовства Грандиозов говорил справедливо. Приезжая петербургская дама была приглашена па ёлку к храповицкому обывателю среднего достатка. Потом её расспрашиваю:

— Было интересно?

— Очень мило и радушно.

— Дамы в порядочных туалетах?

— Дамы — нет, а вот — няньки!

— Неужели хорошо одеты?

— Конечно, нет, очень скверно. Но какие материи! И каких они навешали на себя золотых и серебряных лепёшек!

Как «порода», женщины из южно-сибирского крестьянства — красивый, хищный тип, сильный, рослый, здоровый, властный. Когда этакая жена Пентефрия вертится в доме и откровенно выражает всею особою своею непременное стремление к совершенствованию породы, не удивительно, если многие Иосифы падают, а, с привычкою к падению, перерождаются в Галтиморов.

— Слушайте, однако, Фёдор Дмитрич, коль скоро у вас в Храповицке царят столь патриархально-упрощённые отношения, и всё это совершается так по душам и в добром общем согласии, то каким образом могут, всё-таки, возникать эти прощальные сцены с буйствующими синдикатами покинутых Дидон?

— Буйствуют, по преимуществу, обманутые и нарушенные девицы, что — при каких угодно нравах — господам Галтиморам редко сходит с рук даром, налагает серьёзные ответственности… Правда, по обычаям страны нашей, даже из сего чаще возникают водевили, чем трагедии… Но, тем не менее, даже, как мировой судья, могу сказать вам: ужасно много приходится разбирать дел о вовлечении, соблазне, о нарушенных обещаниях жениться, о возвращении подарков… Это — в своей, крестьянской среде, между собою. А, когда «подымай выше», — фю-ю-ю-ю!..

Грандиозов выразительно покрутил губами.

— После «золотовской истории» — всё этакие казусы оглашаться начали: о провинциальном донжуанстве господ — интеллигентных и разную мелкую власть держащих. Все, читая, делают вид, будто слышат что-то неслыханное, возмущаются, ахают: ах, какой пассаж! Эка невидаль! Ну, в России, конечно, оно всё же не так в привычку, — ошеломляет. Всё-таки, к свежему европейскому воздуху ближе. А если шевельнуть нашу степную и таёжную глушь, так, этих историй в любом городке, сколько хочешь, столько и откроешь. Помилуйте! У нас на эту тему на игрищах даже песни поются припев самый жалостный:

Ах, барин, барин!
Как тебе не стыдно?
Ах, барин, барин!
Бог тебе судья.

И, конечно, баринам должно быть стыдно; однако… виновны, но заслуживают снисхождения. Так как медвежий угол, так как скучают… пьют… и Галтиморы, Галтиморы, Галтиморы!

Он засмеялся.

— Говорят, Настька тут на улице кувыркалась?

— Да, была какая-то игра…

— Вот вам дивный образчик местной флоры и фауны: обратите внимание! У этой девицы пятеро ребят погодков, сданных на дедушкины кормы, в подгородную заимку. И Настасья никогда не зовёт своё потомство по именам: Вася там, что ли, Петя, Ваня, Маша, но обязательно, с великою гордостью и важностью — по должностям интеллигентно-чиновных родителей.

— Чёрт знает, что!

— Сам слышал, батенька, как командует: — Прокурорка, утри нос воинскому начальнику! Казначей, варнак, язви-те, почто докторшу дуешь? Исправник, поди сюда, я тебе зверей вычешу.

Усумнился я в Грандиозове, опять взялся за Кобылкина.

— Правда?

— Правда.

Потом подумал, приставил палец к переносице и говорит:

— Настасья в эту зиму у Грандиозова жила три месяца.

— Так что же?

— Ничего. Катон у нас этакий, Мефистофель… Над всеми посмеивается.

— Ну?

— А Настасья хвалится, что у неё, для коллекции ведомств, будет скоро мировая судья…