Сидение раскольников в Соловках (Мордовцев)/I
← Оглавление | Сидение раскольников в Соловках — I. Буря на Белом море у Соловок | II. Черный собор и посол Кирша → |
Опубл.: Соловецкое сидение. Историческая повесть из времен начала раскола на Руси. M., 1880.. Источник: Мордовцев Д.Л. Сочинения. В 2-х т. Т. 2. —М.:Худож. лит., 1991, Lib.ru |
I. Буря на Белом море у Соловок
По Белому морю, вдоль Онежской губы, по направлению к Соловецкому острову медленно плыла небольшая флотилия из кочей, наполненных стрельцами. Кочи шли греблей, потому что на море стояла невозмутимая тишь, наводящая одурь на мореходов. Весна 1674 года выдалась ранняя, теплая, и вот уже несколько дней солнце невыносимо медленно от зари до зари ползло по безоблачному небу, почти не погружаясь в море даже ночью и нагоняя на людей тоску и истому. Марило так, что казалось, и небо было раскалено, и от моря отражался жар, и груди дышать было нечем. Кругом стояла такая тишина, что слышен был малейший плач морской чайки где-то за десятки верст, хотя самой птицы и не было видно, да и ей в эту жарынь не леталось. Весла гребцов медленно, лениво, неровно опускались в морскую лазурь и блестели на солнце спадавшими с них алмазными каплями, а с самих гребцов по раскрасневшимся лицам катился пот, смачивая разметавшиеся и всклокоченные пряди волос и бороды.
— «…И от Троицы князь великий поеде и с великою княгинею и с детьми в свою отчину на Волок Ламской тешитися охотою на зверя прыскучаго и на птица летучая. И тамо яко некоим от Бога посещением нача немощи, и явися на позе его знамя болезненно, мала болячка на левой стране на стегне, на изгиби, близ нужного места, с булавочную голову, верху у нея нет, ни гною в ней нет же, а сама багрова. И тогда наипаче внимаше себе, яко приближается ему пременение от маловременнаго сего жития в вечный живот…»
Это на переднем, на самом большом из всех кочей судне, у кормы, под напятым на снасти положком сидит старый монах и, водя грязным толстым пальцем по развернутой на коленях книге, читает, гнуся и спотыкаясь на титлах да на длинных словах. На трудных словах особенно трясется его седая козелковая бородка.
— От маловременного сего жития в живот вечный, вон оно что! А все никто как Бог, — рассуждал монах, переводя дух и поправляя на голове скуфейку. — Уж и теплынь же, воевода.
— Что и говорить, тепла печка Богова, — отвечал тот, кого назвали воеводою, сидевший тут же под холстовым напястьем.
А с задних судов доносился говор и смех, но как-то вяло, лениво. По временам кто-то затягивал песню, другой подхватывал — и лениво, монотонно тянули:
Сотворил ты. Боже, да и небо-землю,
Сотворил же, Боже, весновую службу.
Не давай ты. Боже, зимовые службы,
Зимовая служба молодцам кручинна,
Молодцам кручинна, да сердцу неусладна…
— Али в экое пекло лучше! — протестует чей-то голос.
— «…И посла по брата своего по князя Ондрея Ивановича на потеху к себе. Князь же Ондрей приехал к нему вскоре. Тогда князь великий нужею выеха со князем Ондреем Ивановичем на поле с собаками», — продолжал гундосить монах под пологом.
Ино дай же. Боже, весновую службу,
Весновая служба молодцам веселье,
Молодцам веселье и сердцу утеха.
— А я в те поры был у его, у Стеньки, в водоливах на струге, как он гулял с казаками. А она, полюбовница ево, царевна персицка, сидит на палубе, на складцах, словно маков цвет, изнаряжена, изукрашена, злато-серебро на ей так и горит. А Стенька выпил-таки гораздо, да и ну похваляться перед казаками: мне, говорит, все нипочем, всего добуду и Москву достану. Да и подходит это к своей полюбовнице, берет ее на руки, словно дитю малую, подносит к борту да и говорит: «Ах ты, Волга-матушка, река великая! Словно отец с матерью ты меня кормила-поила, златом-серебром, славой-честию наделила, а я тебя ничем не одарил… На ж тебе, возьми!» Да так, словно шапку, и махнул в воду свою полюбовницу.
— Что ты, братец ты мой! И утопла?
— Как топор ко дну.
Это ведут беседу стрельцы, сидя на носу передового судна. Судно это наряднее всех остальных кочей. Нос и корма его украшены резьбой и расписаны яркими цветами. На вершине мачты, над вертящимся кочетком, водружен восьмиконечный крест. Пониже, в неподвижном воздухе, висит на натянутой снасти красный флаг с изображением Георгия Победоносца. Это судно воеводское. Несколько чугунных пушек поблескивает на солнце, выглядывая за борт.
— Что ж, воевода, говоря по-божьему, их, старцев, дело правое, — говорил монах, — двумя персты все мы от младых ногтей маливались, и я, и ты. Вон и в этой книге, гляди-тко, изображен старец, видишь? Вон у его перстики-то два торчат, аки свечечки, а большой перст пригнут.
И монах тыкал пальцем в изображение на одной странице книги.
— Так-то так, я и сам не больно за три персты-то стою, — нехотя отвечал воевода, — да они за великого государя не хотят молиться: еретик-де.
— Ну, это дело великое, страшное: об ем не то сказать, а и помыслить-то, и-и! Спаси Бог!
Они замолчали. Молчали и стрельцы, только гребцы медленно и лениво плескали веслами да назади тянули про «весновую службу»:
А емлемте, братцы, Яровы весельца,
Да сядемте, братцы, в ветляны стружочки,
Да грянемте, братцы, в Яровы весельца,
В Яровы весельца — ино вниз по Волге.
— Вон и они про Волгу поют. Хороша река, вольна, — снова заговорил стрелец.
— Как же ты с Волги сюда попал, коли у Разина служил?
— Да у него-то я неволей служил… Допреж того служба моя была у воеводы Беклемишева, и там, как Стенька настиг нас на Волге да отодрал плетьми воеводу…
— Что ты! Воеводу! Беклемишева?
— Ево, да это еще милостиво, диви что не утопил… Ну, как это попарил он нашего воеводу, так и взял нас, стрельцов, к себе неволей. А после я и убег от него.
— И ноздри тебе на Москве не вырвали?
— За что ноздри рвать? Я не вор.
— А ты видел, как потом Стеньку-то на Москве сказнили?
— Нет. В те поры мы стояли в черкасских городех, потому чаяли, что етман польской стороны. Петрушка Дорошонок, черкасским людям дурно чинить затевал.
— А я видел. Уж и страсти же, братец ты мой! Обрубили ему руки и ноги, что у борова, а там и голову отсекли, да все это — на колья… Так голова-то все лето на колу маячила: и птицы ее не ели, черви съели, страх! Остался костяк голый, сухой: как ветер-то подует, так он на колу-то и вертится да только кости-то цок-цок-цок…
На западе, ближе к полудню, что-то кучилось у самого горизонта в виде облачка. Да то и было облачко, которое как-то странно вздувалось и как бы ползло по горизонту, на полночь.
— Никак, там заволакивает аер-от…
— И впрямь, кажись, облаци Божьи. Не разверзет ли Господь хляби небесны? — крестится монах.
— А добре бы было, страх упека.
Воевода расстегнул косой ворот желтой шелковой рубахи, зевнул и перекрестил рот.
Облачко заметно расползалось и вздувалось все выше и выше. Казалось, что в иных местах серая пелена, надвигавшаяся на юго-западную половину неба, как бы трепетала. Старый помор-кормщик, сидевший у руля воеводского судна, зорко следил своими сверкавшими из-под седых бровей рысьими глазками за тем, что делалось на горизонте и выше. Жилистая, черная, как сосновая кора, рука его как-то крепче оперлась на руль.
Слева, по гладкой, почерневшей поверхности моря прошла полосами змеистая рябь. Неизвестно откуда взявшаяся стая чаек с плачем пронеслась на восток, к онежскому берегу, которого было не видно. Душный воздух дрогнул, и кочеток заметался и заскрипел на верху воеводской мачты. Что-то невидимое затрепетало красным полотном, на котором изображен был Георгий, прокалывающий змия с огромными лапами.
— Ай да любо, ветерок! Теперь бы и косым паруском можно, — послышалось откуда-то.
— Напинай, братцы!
— Стой! Не моги! — раздался энергичный голос старого кормщика-помора.
Вдали, на западе, что-то глухо загремело и прокатилось по небу, словно пустая бочка по далекому мосту. Солнце дрогнуло как-то, замигало, бросило тени на море и скоро совсем скрылось. Высоко в воздухе жалобно пропискнула, как ребенок, какая-то птичка, и скоро голос ее затерялся где-то далеко в неведомом шуме.
— Не к добру, — проворчал старый кормщик, вглядываясь во что-то по направлению к Соловкам. — На экое святое место да ратью идти.
— Ты что, дядя, ворожишь? — спросил, подходя, тот стрелец, что служил у Стеньки Разина в водоливах.
— Что! Зосима — Савватий осерчали, дуют.
— Что ты, дядя! За что они осерчали?
— А как же! На их вить вотчину, на святую обитель ратью идем.
— По делам, не бунтуй.
Небо загремело ближе, и как бы что-то тяжелое, упав и расколовшись, покатилось по морю. Порывом ветра, неизвестно откуда сорвавшегося словно с цепи, метнуло в сторону полотняный намет и, потрепав в воздухе, бросило в воду. Монах, придерживая скуфейку, прятал под полу книгу, а воевода торопливо застегивал ворот рубахи и крестился «Свят-свят-свят…».
Торрох! Раскололось и обломилось, казалось, все небо над головами оторопелых стрельцов, по-над морем, там и здесь пронеслись огненные стрелы, снова разорвалось небо, и хлынул дождь.
Все кругом крестились, полной грудью втягивая посвежевший влажный воздух и выставляя под дождь разгоревшиеся головы и лица.
— Ай да важно! Разлюли малина, — раздавались веселые голоса.
Кто-то запел по-детски: «Дожжик-дожжик, припусти!..» Один старый кормщик глядел сурово, заставляя судно поворачиваться левее.
— Водоливы! К плицам! — громко закричал он. — Воду выливай.
Действительно, воды налило много. Кочи стали идти грузнее. Намокшее красное полотно с Георгием Победоносцем болталось, как тряпка, тяжело хлеща по снастям. Ветер крепчал и вздымал море, которое, казалось, распухало, а местами прорывалось и белело тяжелыми брызгами. Беляки шли грядами, и кочи, сбившись с первого курса, тыкаясь в белые буруны носами, метались в беспорядке, как щепки. Кое-где слышались испуганные голоса, резкие выкрики кормщиков.
Монах, упав на колени и ухватившись одной рукой за уключину, громко молился и вздрагивал всем телом, когда его окатывало солеными брызгами: «Господи, спаси! Всесильный, не утопи! Пророк Иона! Пророкушка, матушка! Во чреве китов», — бессвязно стонал он, поднимая правую руку к небу, которое на него свирепо дуло и брызгало водой. Воевода, ухватившись обеими руками за мачту, испуганно озирался, бормоча не то молитвы, не то заклинания: «Охте мне! Светы мои! Зосим-Савватий! Соловецки! Охте, охте!» Стрелец, что служил у Стеньки Разина водоливом, торопливо сбрасывал с себя сапоги, рубаху и порты, как бы собираясь броситься в море и плыть, сам не зная куда.
Одно судно, на котором еще недавно раздавалась песня о «весновой службе», потеряв руль, отбилось в сторону и перекидывалось с гребня на гребень, как пустое корыто. Другие кочи также разбились врозь и то выскакивали на белые гребни валов, то ныряли, болтая в воздухе жалкими мачтами, словно маленькими веретенами. Ветер завывал и взвизгивал, как бы силясь растрепать и оборвать ничтожные снасти, которые потому именно и не обрывались, что были слишком ничтожны…
Еще раз небесная пелена разодралась сверху донизу, и треснул гром; звякнул второй раз еще резче и заколотил по небу сотнями орудий.
На отбившемся и потерявшем руль судне раздался отчаянный крик: «О-оо! Православные! Батюшки! Спасите, кто в Бога верует!»
— Наляг на гребки, братцы! С Богом, наляг! — хрипло командовал кормщик воеводского судна, направляя ход его к тому месту, откуда неслись отчаянные крики.
Гребцы налегли всей грудью, то погружая весла глубоко в пенящиеся волны, то скользя лопастями по бокам валов. Судно вздрагивало, то тыкаясь в воду носом, то западало кормой, так что кормщик, казалось, правил свое судно на водяную перекатывающуюся гору. Судно, потерявшее руль, видимо, потопало: края его чуть заметно чернели в пенящихся бурунах, и только виднелись руки, протягивающиеся к небу, словно рассвирепевшее небо собиралось бросить им спасительные веревки, а на мачте и на снастях отчаянно бились те, которые искали спасения повыше от зияющей и клокочущей бездны.
Не успело воеводское судно настигнуть погибавшее, как последнее совсем захлестнуло темно-зеленым с белым гребнем буруном. Руки, тянувшиеся к небу, разом упали и замолкли на клокочущей поверхности моря, то подымаясь, то исчезая в воде.
— Кидай причалы! Подавай концы, детушки! — не выпуская из рук руля, повелительно и с мольбою кричал старый помор-кормщик.
Взвились в воздухе, разматываясь и кружась волчком, бичевы и веревки и упали в воду в том месте, где потопавшие боролись с волнами, бледные, с исказившимися от ужаса лицами. Иной, видимо, с отчаянием и злобой погибающего отбивался от топившего его, не умевшего плавать и держаться на воде соседа. Иные руки хватались за веревки, другие, безнадежно поколотив воду, исчезали совсем под нею. Более умелые и сильные боролись с волнами сами и плыли к спасительному судну.
— Православные, спасите Киршу! Полуголове помогите, батюшки! — взмолился воевода, забыв свой собственный страх.
А Кирша, стрелецкий полуголова, взобравшись на мачту потонувшего и уже скрывшегося под водою судна, не чувствуя, что сама мачта опускается все ниже и ниже, умолял сиплым голосом: «Православные! Отцы мои! Не покиньте! Тону.»
Набежавшим буруном тряхнуло мачту, руки Кирши скользнули по мокрому дереву, и он, подняв руки к небу, исчез под водою.
— Господи! Помяни во царствии раба… Господи! — с ужасом шептал воевода, безумно озираясь.
— Да, прогневались на нас святые угоднички Зосима — Савватий за то, что мы хотим их святую обитель разорить, — твердил старый кормщик. — Преподобные, помилуйте!