Сидение раскольников в Соловках (Мордовцев)/III

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Перейти к навигации Перейти к поиску

Сидение раскольников в Соловках — III. Отбитый чернецами «вороп»
автор Даниил Лукич Мордовцев
Опубл.: Соловецкое сидение. Историческая повесть из времен начала раскола на Руси. M., 1880.. Источник: Мордовцев Д.Л. Сочинения. В 2-х т. Т. 2. —М.:Худож. лит., 1991, Lib.ru


III. Отбитый чернецами «вороп»

— Бог в помочь тебе, человече Божий, — сказала Неупокоиха, смиренно подходя к Спире и низко кланяясь ему. — Благослови нас, грешных, да помолись твоими святыми молитвами о здоровье рабов Божьих: меня, рабы божьей Акулины, да рабы божьей Олены, да раба божья Остафья.

При этом Неупокоиха положила перед Спирей золотую монету. Спиря в это время сидел на нижней ступеньке соборного крыльца и играл с своими птичками. Он молча посмотрел на купчиху своими серыми живыми глазами, глубоко запавшими, потом перенес их на Оленушку, которая робко взглянула на него и потупилась, готовая, по-видимому, заплакать: так дрожали ее губы, и щеки подернулись алой краской, как перед слезами. По лицу и по глазам юродивого пробежал свет и тотчас же как бы отлетел, а лицо подернулось туманом.

Молча полез он в свою сумку и, пошуршав там чем-то, вынул оттуда… Оленушка чуть не вскрикнула при виде того, что он вынул, а мать ее испуганно перекрестилась. Юродивый вынул из своей сумки человеческий череп. Это был желтый, потемневший костяк, который, вероятно, очень долго лежал в земле. Спиря долго смотрел на него, тихо качая косматой головой, потом снова перенес свой взгляд на Оленушку. Теперь в этом взгляде теплилось что-то доброе.

— Видишь это, раба Божья Олена? — спросил он, обращаясь к девушке.

Та стояла молча и дрожала, прижимаясь к матери. Расширившиеся от испуга глаза готовы были брызнуть слезами. Нижняя губа сложилась в плаксивую складку.

— Видишь, Оленушка? — переспросил юродивый ласково.

Молчит испуганная девушка. Не менее испуганная мать хватает ее за руку.

— Говори… молви словечко, дитятко… Говори Божьему человеку: вижу, мол, — бормотала она.

— Вижу, — чуть слышно прошептала девушка.

Юродивый замотал головой, взглянул на солнце, которое высоко стояло над монастырской оградой, снова перенес глаза на череп, перекрестил его, поцеловал и опять остановил свой взгляд на смущенном лице девушки.

— А она была похожа на тебя, — сказал он тихо, — только у нее глаза были черные, что крупный терн, а у тебя вон сини… Да она ж была грешница, а ты чистая отроковица… Молись же об ее душеньке, об рабе Божьей Анастасее… Будешь молиться?

— Буду, — прошептала Оленушка и вдруг заплакала.

— Что ты! Что ты, дитятко! — утешала ее мать. — Божий человек тебе святое слово сказал, что ж плакать? И я буду молиться об рабе Божьей Анастасее, — говорила она, по-видимому, совсем успокоенная. — Кто ж она была, Анастасея-то?

— Гулюшки, гули, — заговорил юродивый, не отвечая на вопрос и обращаясь к своим птенцам. — Ишь вор, отнял у вас матушку.

— А они сиротки? — участливо спросила Неупокоиха.

— Их матушку голубку Никон съел, — ответил юродивый.

— Какой Никон, батюшка?

— Вор-ястреб.

— Ах, бедны сироточки!

Юродивый вспомнил о червонце, который положила у его скуфьи Неупокоиха, взял его и возвратил ей.

— Отдай сей сор сметие тем, у кого хлебца нет, — сказал он, — пущай помянут рабу Божью Анастасею.

В это время подошла к ним аглицкая немка Амалея Личардовна. Увидев ее, Спиря торопливо схватил свою скуфейку с птичками и побежал, испуганно оглядываясь и бормоча: «Чур-чур-чур! Бес во образе немки… бес с курьими лапками…»

— Это дурачок, матушка? — спросила она Неупокоиху.

— Нет, матушка, Амалея Личардовна: он юродивый, урод Христа-ради, — отвечала та.

— Так шут?

— Нет, матушка, не шут, помилуй Бог! — испуганно заговорила набожная купчиха. — Он Божий человек, святой, что ты!

— А у нас, в аглицкой земле, таковых юродивых нет, а есть токмо шуты, и они бывают умны гораздо, — настаивала аглицкая немка, которая хотя и давно жила в России, а все еще многие стороны жизни поражали ее.

— Нету, нету, родимая, то шуты — особо статья: то у нас скоморохи, гудошники, бражники, а то уроди Христа-ради.

Амалея Личардовна вспомнила, как она, еще девушкой, в первый раз увидела своего будущего жениха в театре и именно когда играли об одном несчастном старом короле, которого называли Лиром и у которого были три дочери. Там она видела на сцене и шута, такого же юродивого… А здесь, в московской земле, ничего подобного нет… И она невольно вздохнула, взглянув на солнце: и солнце здесь не такое, не так ходит, как в ее родной аглицкой земле. Так низко ходит московское солнце…

— У нас, в аглицкой земле, я такового шута видала на театре, — сказала она, обращаясь к Оленушке.

— На чем? — с любопытством спросила девушка, которая уже много диковинного и непостижимого слышала от Амалеи Личардовны. — На чем, говоришь?

— На театре, Оленушка, — отвечала аглицкая немка. — Да я уж тебе сказывала о театре.

— А! Помню, помню… Это дом такой, палата большая, аки бы церковь, а в ней люди сидят на скамьях, да друг над дружкой, высоко, ряда в четыре, сидят и глядят на действо: выйдет это аки бы король, либо королева, либо принец и говорят, говорят либо подерутся нарочно, а то жених с невестой выйдут, тоже говорят о своем сердце… Ах, кабы мне посмотреть на все это!

— Что ты! Что ты, непутевая! — остановила ее мать. — В эком-то святом месте да об скоморохах… Вон и у нас на святках хари надевают да наряжаются, кто козой, кто медведем, кто бесом, тьфу! Не к месту бы сказать, грех какой!

Вдруг что-то грохнуло так, что все вздрогнули.

Неупокоиха даже присела от испугу. Оглядевшись, увидела, что в одном месте над монастырской стеной клубился дым. Сотник Исачко стоял около пушки, над которой и подымался, тая в воздухе, белый дым, и смотрел куда-то в зрительную трубку. В других местах на стене тоже суетились ратные люди. Из келий торопливо выходили монахи, тревожно посматривая на стены.

— Пушкари, к наряду! По местам! — раздался зычный голос Исачки.

— Пушкари, по местам! — повторилась та же команда где-то в воротной башне, это распоряжался сотник Самко.

Почти в одно мгновенье передовая монастырская стена усыпана была ратными людьми. Скоро на стене показались священники в облачении и монахи. В воздухе заблестели золотые и серебряные оклады икон, несомых по монастырской стене. Церковные хоругви, возвышаясь почти наравне с башнями, веяли в воздухе как крылья и скрипели огорлиями. Впереди процессии шел Никанор в архимандричьем облачении и митре, искрившейся дорогими камнями и бурмицким жемчугом, и, осеняя серебряным распятием пушки и ратных людей, кропил направо и налево святою водой. Что-то чарующее, поражающее представляла эта картина, где, казалось, всю воинственную рать составляли черные клобуки. Со стены неслось пение нескольких сот голосов, большею частью старых, жалких, дребезжащих, как ослабевшие струны гуслей, но их подхватывали и молодые, сильные голоса, разносившиеся далеко по взморью чем-то глубоко трогательным и печальным. Казалось, древняя священная обитель отпевала себя заживо и кропила святою водой свою собственную могилу. И над всем этим стаи вспугнутых голубей, и выше всех в глубокой синеве слабо поблескивает белыми крыльями общий монастырский любимец, белый турман «в штанцах».

А там, внизу, на море, на голубой поверхности залива тихо покачивались суда, привезшие ратных людей, собиравшихся громить святую обитель. Кровавым пятном горел на солнце красный флаг воеводского судна. А еще ближе, по берегу, краснелись целые кровавые полосы: это красные кафтаны стрельцов, которые, переняв у немцев некоторые воинские хитрости, шли нога в ногу, поблескивая ружьями. Впереди несли тяжелый зеленый стяг с золотыми кистями. За ними медленно двигались, скрипя и покачиваясь в воздухе, какие-то чудовища вроде виселиц на толстых колесах: то были «тараны», стенобитные орудия, которыми предназначалось разбить в щебень стены, сложенные когда-то руками самого Филиппа, святителя московского, во время его печального изгнания. За таранами чернелись пушки, которые стрельцы везли на себе лямками. Под зеленым стягом грузно переваливалась массивная фигура, сверкая шлемом и кольчугою: это был сам воевода, холоп его пресветлого царского величества, Ивашка Мещеринов.

Еще пение на стенах не умолкло, как послышалась резкая команда, еще никогда не слыханная пушкарями.

— Господи Исусе Христе, сыне Божий, помилуй нас! — прозвучал по стене голос Никанора.

— Аминь! — отвечали сотники.

И разом грянуло несколько десятков пушек. Дым заволок стены, башни и самих пушкарей. Никанор осенял пушки крестом. Хор черной братии последними надорванными голосами грянул: «Спаси, Господи, люди твоя!» Внутри монастыря послышались крики и отчаянные вопли богомольцев, которых так неожиданно застигла страшная осада.

Исачко своими косыми глазами ясно видел, что пущенные им ядра не долетели до стрельцов, взрыв землю за несколько десятков шагов впереди их строя. Пушкари вновь зарядили пушки.

Никанор, весь красный, с каплями пота, засевшими в его волосатых бровях, ходил от пушки к пушке, кадил их и пушкарей и кропил святою водою.

— Матушки мои! Галаночки! — приговаривал он к пушкам. — На вас наша надежда, вы нас обороните!

Дым ладана смешивался с пороховым дымом. Пушкари, целуя крест, снова кидались к пушкам. Голос сухого Геронтия, как боевая труба, гремел среди плачущего и взывающего хора: «Спаси, Господи, люди твоя!..» Вопли внутри монастыря раздирали душу.

— Стреляйте, детушки, стреляйте! — кричал Никанор. — Да смотрите хорошенько в трубки, где воевода: в него, жирного, и стреляйте, детки! Коли поразим пастыря, ратные люди разойдутся, аки овцы.

Залпы следовали за залпами, ядра взрывали землю и разбивали камни, а стрельцы все надвигались, и все виднее и виднее вырисовывались железные головы стенобитных орудий. Последовал залп и с той стороны. Ядра, как громадные орешины, защелкали по монастырской стене и с визгом отскакивали назад, отбивая куски камней и глины.

— В стяг-от, в стяг зеленый мети, Исачушко, друг! — молил Никанор. — Там воевода.

На стену вынесли запрестольный образ покровителей монастыря. Далеко блеснула золоченая риза и золотые, с самоцветными камнями венцы вокруг темных ликов преподобных Зосимы и Савватия.

Никанор упал перед иконой.

— Святители! Угоднички! Не выдайте своей обители на поругание! — вопил он, ползая перед иконой. — Гляньте-ко с неба сюда! Махните, погрозите перстами святыми на еретиков!

А ядра все гуще и гуще стучат в стены, Исачко ревет на своих пушкарей.

— Дайте, братцы! — закричал он. — Дайте, душу свою вместо ядра и зелья засыплю в матушку!

И он сам зарядил пушку, сам навел ее и грянул.

Зеленое знамя упало, словно подкошенное. Взрыв радости огласил стены.

— Стяг упал! Стяг подбили! — кричали пушкари. — Любо! Любо! Еще катай!

Никанор, раскосмаченный, без митры, которую держал служка, бросился кропить и целовать пушку, которая поубавила московский стяг.

— Спасибо! Матушка! Галаночка! Еще угоди, в воеводу угоди, родная!

Новые залпы расстроили передние ряды стрельцов. Стенобитные орудия остановились. Москвичи задумались.

В это время там, где остановились стрельцы, чтобы, немного передохнув, снова двинуться на монастырь, справа, на пригорке, показалась человеческая фигура. Неизвестный шел к стрельцам и что-то показывал им, поднимая руки. Со стены скоро узнали его: это был Спиря, который показывал стрельцам свою скуфью с птичками.

— Смотри-тко, братцы, Спиря! — закричали пушкари. — Ай-ай!

— Он и есть, братцы. Что он задумал?

Московские стрельцы, видимо, обратили внимание на этого странного человека. Все глядели в его сторону. Некоторые побежали к нему.

В это самое время слева, где рос кустарник, как из земли выросли люди. Прикрываясь кустарником, они приблизились на ружейный выстрел к правому крылу московского отряда. И их узнали с монастырской стены.

— Братцы! Да это наши там с казаками! — раздались радостные голоса.

— Наши! Ай да молодцы! В засад пошли…

Действительно, то была небольшая партия донцов вместе с молодыми и старыми монахами из рядовой братии, рыбаков и других трудников. Ярко оттенялись в зелени кустарника черные клобуки и скуфьи.

И вдруг из кустарника раздался ружейный залп. Московские стрельцы дрогнули от такой неожиданности: они сразу поняли, что это засада. Некоторые из них, пораженные пулями, упали. В этот момент и крепостные пушки дали залп. Москвичи окончательно растерялись.

Никанор снова упал перед образом Зосимы и Савватия, который все еще оставался на стене. В старом мятежнике воскресла вся его молодая энергия, которая изменила ему в Москве, на соборе, где он постыдно, как казалось его фанатическому уму, отрекся от двуперстного сложения и сугубой аллилуии. Это стыд за прошлое горел у него на душе, жег его огнем: ему нужно было залить этот мучительный огонь совести, и он поднял мятеж во всем северном Поморье. С этим огнем в душе он простирался теперь перед иконой соловецких покровителей, под гром пушек.

— Святители! Великие угодники! Перстом их! Опалите перстом их вашим, аки молнью! — вопил он.

Потом, вскочив на ноги, снова бегал от пушки к пушке, кадил их и кропил с криком:

— Матушки галаночки, не выдайте! Родимые, громите их!

Косой Исачко и кемлянин Самко ревели не менее, распоряжались нарядом. Задымленные пороховой сажей, без шапок, то с банником в руке, то с дымящимся фитилем, они были страшны. Пушкари не отставали от них. Пушки накалились до того, что к ним нельзя было дотронуться.

— Уходят еретики! Уходят! — прошел по стене радостный крик.

— Наутек! Наутек! Улю-лю-лю! Улю-лю-лю!

— Святители! — с радостными слезами стонал Никанор.

Черный хор с ревущим Геронтием во главе дребезжал разбитыми голосами и гнусел до самого неба: «Взбранней воеводе победительная, яко избавляшеся от злых…»

— Хвалите Бога, отцы и братие! Кричите до самого престола его! Его! Господи! Владыко всесильный!

Приступ был отбит.