Перейти к содержанию

Солёная купель (Новиков-Прибой)

Непроверенная
Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Солёная купель
автор Алексей Силыч Новиков-Прибой (1877—1944)
Дата создания: 1926-1927, опубл.: 1933. Источник: А. С. Новиков-Прибой. Собрание сочинений в пяти томах. Т. I. — М.: Правда, 1963. — e-reading.club

Долговязый человек, записанный в судовой роли под именем Себастьяна Лутатини, проснулся. Ему еще мерещилось, будто хвостатые люди, похожие на обезьян, несколько раз поднимали его на скалу и сбрасывали в кипящую бездну моря. Он летел, замирая, а они неистово рычали, хохотали, помахивая хвостами.

— Где же это я? — раздирая слипающиеся веки, спросил он самого себя и стал тупо оглядываться.

Голос прозвучал одиноко и хрипло, не вызывая ответа, — чужой голос.

Глаза его, кровавые и осовелые, смотрели как сквозь туман. Голова распухла до невероятных размеров, отяжелела, — не поднять ее. Смутно, как полуслепой, заметил, что помещение было пусто. Пусты были койки, — такие же, как у него, узкие, с бортами похожие на гробы. Расположены они были вдоль стен в два яруса. Он лежал на нижней койке ногами к двери. За стеной совсем близко, около самой головы, раздавались глухие удары и всплески. Иногда вся эта несуразная комната, которую он видел первый раз в жизни, быстро приподнималась, вся вздрагивая, и падала в пропасть; тогда круглые окна в стенах наливались мутно-зеленой влагой.

— Пречистая дева Мария! Что за привидение? — в страхе прошептал Себастьян Лутатини и перекрестился.

Помещение повалилось набок, а голова Лутатини взвилась вверх. Еще момент — и ноги задрались так, точно невидимый шутник хотел поставить его на голову. Лутатини ухватился за край койки. Качалась лампа, прикрепленная к потолку, шатались стены с висевшей на них одеждой, ерзали по полу деревянные ботинки, гремел, передвигаясь, большой медный чайник.

— Я, вероятно, с ума сошел.

И опять голос его прозвучал хрипло и одиноко.

Лутатини только теперь заметил, что он лежит нераздетым и что новенький коричневый костюм на нем испачкан так, как будто вывалялся в мусорной яме.

Он хотел приподняться, но тут же свалился на койку, ударившись теменем о борт.

В кубрик вошел боцман.

— Ты что же это, долговязый дьявол, продолжаешь валяться? Или думаешь плавать пассажиром?

Лутатини увидел перед собой странного человека. Одет он был в клетчатую непромокаемую куртку, на голове грибом сидела желтая широкополая зюйдвестка, прикрывая избитое до синяков лицо. Балансируя, он приседал то на одно колено, то на другое, будто исполнял в своих огромнейших резиновых сапогах какой-то нелепый танец.

— Да сокрушит тебя всевышний творец, если только ты привидение, а не человек, — прохрипел Лутатини, мрачно оглядывая боцмана.

— Ни всевышний творец, ни всенижний дьявол ничего не могут поделать с хорошим судном. Скажи-ка — за тебя мальчики будут работать?

— Прежде всего, если только ты действительно человек, объясни мне — где это я нахожусь?

Боцман оборвал его:

— Брось комедию ломать!

Лутатини давно уже чувствовал мерзкую тошноту. Голова его свесилась, разжались челюсти, глаза полезли на лоб; казалось, что вместе с пищей вывернутся и внутренности.

— Э, черт, не нашего бога! — махнув рукой, проворчал боцман. — Тебе пресное молоко пить, а не водку.

И полез по трапу на верхнюю палубу.

Лутатини, оставшись один, с ужасом начал догадываться, что он находится на корабле. Но как он попал сюда? Зачем и куда держит путь? Рылся в памяти, как в куче перепутанных записок. Вчера утром, после завтрака, он, по обыкновению, был в своем кабинете. Было тихо и уютно. В зеркальные стекла окна заглядывало мартовское солнце. Старинные и новейшие книги в громадных шкафах возбуждали мысль и располагали к работе. Усаживаясь за письменный стол, в кожаное кресло, он мельком взглянул в передний угол, задрапированный малиновым бархатом: на треугольном столике четко выделялась мраморная фигура любимого святого — Франциска Ассизского. Выше, сияя золотой оправой, висела икона: молящийся Христос в Гефсиманском саду. С киота спускался сиреневый шелк с вышитыми изречениями из священного писания. Пахло ладаном. Горничная Алиса принесла пачку свежих газет на итальянском и испанском языках. Лутатини хотел их просмотреть на скорую руку, так как была спешная работа — приготовить проповедь. Но его чрезвычайно взволновала сенсационная новость: в России произошла революция, царское правительство арестовано. В статьях на разные лады трактовалось это событие. Как оно отразится на мировой войне? Захочет ли народ, свергнувший старую власть, продолжать войну против немцев? Газеты высказывали утешительные предположения: если почему-либо революционная Россия выйдет из строя, то на смену ей вступят Северо-Американские Соединенные Штаты. Прерванные ею дипломатические отношения с немцами до сих пор не возобновляются. Все говорило за то, что она готовится примкнуть к Англии и Франции. В этот день Лутатини так и не мог сочинить нужной проповеди. После обеда он вышел прогуляться по улицам Буэнос-Айреса. С Калле Сан-Мартин, где находился его дом и где была сосредоточена вся финансовая аристократия, он попал на Калле Ривадавиа. На Плацо-Майо с удовольствием разглядывал правительственный дворец, собор из белого мрамора, с портиком из двенадцати коринфских колонн, здание конгресса, архиепископский дворец. Здесь все ему было знакомо. Потом зачем-то его потянуло в район Бока, где крепко обосновались портовые вертепы. Завернул в кабачок «Радость моряка». Там было много матросов. Ему, молодому окрыленному мечтателю, давно хотелось попасть к ним, чтобы развернуть перед ними весь ужас их жизни и показать им другой путь — путь, ведущий к небу. Ребята, дошибая последние деньги, встретили его хорошо, весело, чего он никак не ожидал. Они не прочь были послушать беседу о религии но предварительно начали угощать его с таким радушием, что трудно было отказаться от выпивки. Это сразу расположило его к ним. Лутатини не мог не выпить с ними рюмку-другую ликера. В этом не было никакого греха. Сам Христос пил в Кане Галилейской. А дальше что? Не помнит. В сознании его наступил какой-то провал. Да, но при чем же тут этот корабль? И куда он несется по волнам?

Послышались голоса: в кубрик спускались матросы. Лутатини увидел знакомые лица — это были те же, с которыми он вчера пил ликер. Теперь, с пустым желудком, он чувствовал себя легче, хотя качка еще более усилилась.

— Куда это мы направляемся?

— Официально — в Барселону. А на самом деле — черт его знает! А вам, собственно, куда больше улыбается?

Лутатини встал, уселся на койке, придерживаясь за край ее.

— Мне хотелось бы остаться в Буэнос-Айресе. А меня везут бог знает куда. И я никак не могу понять — как это все случилось?

Матросы громко рассмеялись.

— Да вы сами назвались охотником. Захотели поплавать матросом. И первый подписали контракт.

Лутатини очумело таращил глаза.

— Где? Когда?

— Вчера, в кабаке.

— С кем я мог заключить контракт?

— С шанхаером.

Что-то знакомое прозвучало в этом слове. Но где он слышал о «шанхаерах» — не мог вспомнить.

— А это кто же такой?

— Представитель сухопутных акул.

— Ничего не понимаю.

— После поймете. Времени впереди много. Рейс большой — в Европу идем. Может быть, встретимся с немецкими субмаринами — они всем нам прочистят мозги.

При последних словах у Лутатини перекосилось лицо.

Он скорее почувствовал, чем понял, что попал в какую-то скверную историю. Но как это могло случиться, что он, католический священник, вдруг стал матросом какого-то неведомого корабля? При мысли, что он плывет в Европу, потрясаемую войной, его охватило отчаяние. Он возбужденно закричал:

— Этого не может быть, чтобы я стал плавать матросом! Я сейчас же хочу обратно, в Буэнос-Айрес.

Один из матросов крепко выругался и сказал:

— Мне хочется быть президентом или папой римским, а я вот плаваю матросом. Ну?

Другой матрос, обращаясь к Лутатини, посоветовал:

— А вы заявите об этом «старику». Как видно, человек он добрый. Для вас, он, наверное, сделает исключение и немедленно отправит на берег. Что ему стоит уважить вас?

— Это кто же такой «старик»?

— На кораблях каждого капитана называют «стариком», хотя бы он был совсем молодым.

Расстроенный, с больной головой, Лутатини не заметил в словах последнего матроса скрытой иронии.

В салоне, расположенном на палубе под капитанским мостиком и штурманской рубкой, сидели капитан Кент и его первый помощник Сайменс. Помещение было облицовано красным деревом, с портьерами на дверях, с камином в бронзовой инкрустации, с электрическими лампочками в белых абажурах. Четыре больших круглых иллюминатора давали много света. Широкий диван и вращающиеся кресла вокруг стола зеленели бархатом. Пол украшали линолеум и ковровая дорожка. Качало, и в зеркалах, через отраженные иллюминаторы, на мгновение показывались вспененные воды океана. С правой стороны к салону примыкала капитанская каюта; в открытую дверь виднелся письменный стол. Другая дверь в задней переборке вела в ванную и буфет.

Только что кончился обед. На столе, застланном белой скатертью, в специально приспособленных на время качки гнездах, стояли недопитые бутылки с разными винами, рюмки из тонкого хрусталя, вазы с фруктами. Капитан, толстяк на кривых ногах, с бритым лицом бульдога, в круглых роговых очках откинувшись на спинку кресла, курил сигару. Он был в одной рубашке с засученными рукавами, обнажившими здоровые мускулы. Старший штурман Сайменс, одетый в полную морскую форму, с золотыми позументами, посасывал коротенькую трубку. На его помятом лице с тупым подбородком, с короткими седеющими усами не было того выражения заискивающей почтительности к старшему, какое обыкновенно бывает у штурманов. Наоборот, он смотрел на своего патрона сурово, как бы прощупывая его своими тусклыми и много знающими глазами. В душе он ненавидел капитана. Сайменс уже два года плавал на «Орионе» старшим помощником, и когда уволился прежний капитан, он должен был бы занять его пост. Но пароходная компания решила по-иному: в самый последний момент назначила командующим судном Кента. И теперь он, Сайменс, может сидеть за этим столом только по приглашению капитана.

— Нам лишь бы проскочить через Гибралтар, — заговорил капитан, глядя выпуклыми глазами на помощника. — А там мы наверняка пройдем благополучно в Марсель. И даже не встретимся ни с одной субмариной.

— Это меня мало беспокоит, сэр. Если и встретимся, так что же из этого? Мы идем под нейтральным флагом. В вахтенном журнале у нас официальный курс — в Барселону. И вообще все документы в порядке.

Капитан Кент возразил:

— Все-таки лучше будет, если мы этих бошей совсем минуем.

Затем он покосился на прикрепленный к переборке барометр, стрелка которого перестала падать.

— Завтра должна быть хорошая погода.

Помощник кивнул головой и растянул губы в кривую улыбку.

Капитан помолчал, пыхнув сигарой, и снова заговорил:

— Да, мистер Сайменс. Вы сами отлично понимаете, что у каждого капитана есть свои привычки. Есть они и у меня. И я прошу вас с ними считаться. Я, например, не люблю торчать на мостике. Это занятие я предоставлю вам с полной свободой действий. Но вы каждое утро, после завтрака, должны являться ко мне с подробным докладом. Конечно, и вечером — после вашей вахты. Приносите с собою астрономические вычисления. Затем в круг вашего доклада должна входить вся судовая жизнь до настроения команды включительно. Кстати, как у вас боцман — надежный человек?

Сайменс, сощурившись, внимательно посмотрел на капитана. У него сложилось впечатление, что начальник его недалекий человек и любит, очевидно, повластвовать. Он перевел взгляд на безымянный палец левой руки, как будто впервые увидел свой золотой перстень с драгоценным изумрудом. А капитану ответил машинально:

— Вполне, сэр.

— Тем лучше. Пусть он присматривает за матросами. Нам важно знать, кто чем дышит, ибо рейс у нас слишком серьезный.

Постучали в дверь.

— Войдите! — крикнул капитан Кент.

Через порог неслышно переступил стюард, крупный чернокожий человек, и, почтительно поклонившись, обратился к капитану:

— Простите, сэр. С вами хочет поговорить один матрос.

— О чем?

— Не могу знать. Но что-то хочет сообщить важное, и только вам одному.

Капитан, бросив властный взгляд на Сайменса, словно желая этим подчеркнуть свое величие, крикнул:

— К черту! Если что нужно, пусть разговаривает с моим помощником!

— Есть, сэр! — ответил стюард и, повернувшись, хотел было уйти.

— А впрочем, какую новость может сообщить мне матрос? Скажи, стюард, — пусть войдет.

— Есть, сэр!

В салон вошел долговязый человек и уныло остановился около двери. Широко расставленные ноги его неуклюже переступали, словно из-под них выдергивали палубу. Чтобы не упасть от толчков, он ухватился за мраморную полку камина. Капитан, сверкая очками, посмотрел на него долгим упрямым взглядом выпуклых глаз.

— Чем могу служить? — насмешливо спросил он.

— Сэр, я по недоразумению попал к вам матросом. Я католический священник.

— Вы такой же священник, как я зулусский король.

— Я вам серьезно говорю, сэр, и могу свой документ показать.

— Лучше мы вам покажем. Мистер Сайменс! Будьте любезны, достаньте судовую роль. Посмотрим, в чем тут дело.

Сайменс, не торопясь, подошел к шкафу из красного дерева, выдвинул ящик, порылся в бумагах и через полминуты положил на стол перед капитаном документы.

— Как ваша фамилия? — спросил капитан.

— Себастьян Лутатини.

— Так. Здесь приложен и контракт с вашей подписью. Вы нанялись из расчета сорок долларов в месяц. Для такого нелепого матроса, который не умеет как следует стоять, цена эта слишком высокая. Что еще вам нужно?

— Не в цене дело, сэр. А я вам заявляю, что не могу плавать, и прошу высадить меня на берег.

— Зачем же подписывали контракт?

— Я находился в состоянии невменяемости. Это произошло в кабаке.

Капитан густо рассмеялся:

— Понимаю. Вы из таких священников, которые шляются по вертепам и доходят до состояния невменяемости, не так ли?

Лутатини почувствовал себя уязвленным.

— Я зашел в кабак, как проповедник, чтобы спасти своих братьев от нравственного падения.

Капитан перебил его:

— И сами бухнулись в омут разврата, как якорь на морское дно. Впрочем, разговоры наши окончены. Можете идти и выполнять обязанности матроса.

Лутатини едва удерживался от качки. Ноги его дрожали, а бледное и растерянное лицо выражало отчаяние. Он повысил голос:

— Я требую сэр, чтобы вы немедленно отправили меня на берег! Я не хочу оставаться на вашем судне ни одной минуты!

Капитан встал. Полнотелое туловище его закачалось на коротких, кривых ногах. Он заговорил строго, скосив на матроса выпуклые глаза:

— Когда ты сядешь на мое место, а я буду стоять у порога в такой же вот дурацкой позе, как стоишь ты, только тогда что-либо ты можешь требовать от меня. А теперь в продолжение шести месяцев буду требовать от тебя я. Запомни это правило, как «Отче наш». Сейчас же становись на работу.

— В продолжение шести месяцев! — выкрикнул Лутатини рыдающим голосом. — Я заявлю аргентинскому консулу. Найдутся и против вас законы. Я не раб, чтобы меня могли держать на судне против моего желания.

— Если бы ты заявил даже самому президенту, все равно это нисколько не поможет тебе.

Капитан сделал шаг вперед, сжав здоровенные кулаки, разъяренный и страшный.

Лутатини испуганно моргнул. Соленая купель

Старший штурман Сайменс сразу насторожился.

— Впрочем… Стюард! — рявкнул капитан громовым голосом.

А когда вбежал, как очумелый, чернокожий человек, капитан, показывая на свои кулаки, прогремел:

— Я боюсь за них: они могут раздробить человеческий череп. Стюард, покажи этому джентельмену выход!

— Есть, сэр!

Лутатини съежился, словно от холода… На бледном лице того изогнулись черные брови. Он почувствовал на себе тяжелую руку, ухватившую его за ворот костюма. На мгновение в зеркалах увидел свою жалкую фигуру и чернокожего великана, который бесцеремонно тащил его, как, вероятно, тащит сам дьявол грешные души в ад. А когда очутился за дверью, а потом — за другой, получил поочередно два удара: один — между плеч, а другой — ниже поясницы. Он полетел вдоль палубы, неуклюже кувыркаясь. И не сознавал, сам ли ударился обо что-то твердое или его ударили по голове. Он был оглушен не сразу. Поднялся. Он пошел по палубе, пошатываясь и дико озираясь, словно ища защиты.

— Пресвятая дева Мария, что со мной делают? — простонал Лутатини, хватаясь за планшир фальшборта.

Свистело в ушах. И не волны, а злые духи, наряженные в белые плащи, с гулом и шипением вкатывались на палубу. Он не понимал, море ли, бушуя, поднималось вверх или грязные тучи, клубясь, обрушивались вниз.

Вдруг нос парохода погрузился в море. Лутатини остановился. В следующий момент по ногам ударила волна, свалила его. Он сразу задохнулся, словно ему перехватили горло. Опомнившись, он кое-как добрался до входа в кубрик. Судно рванулось — он вскрикнул и покатился вниз по трапу.


Над ним, смеясь, склонялись лица матросов. Слова их едва доходили до его сознания.

На второй день погода улучшилась. Ветер, не успев как следует разгуляться, затих. Поверхность Атлантического океана равномерно колебалась от мертвой зыби.

Медленно покачивался «Орион», держа курс на восток. На корме развевался аргентинский флаг: две голубые полосы по краям и белая — посредине. Это полотнище, как знак нейтральной страны, должно было служить главной защитой судна от враждующих государств.

Лутатини лежал на койке. От ушиба болела голова. Два дня назад он пользовался полной свободой, гарантированной законами Аргентинской республики. Он мог передвигаться куда угодно, мог, не опасаясь, спорить с другими. И вдруг случилось так, что он, словно преступник, очутился в положении арестанта. Вспомнился родной дом в Буэнос-Айресе. Он родился и вырос в нем, овеянный тишиной, ласковым и заботливым вниманием со стороны родителей. Отец, содержатель собственной нотариальной конторы, всегда строгий и деловой, относился к нему холодно. Ему хотелось сделать из сына коммерсанта. Но мать, религиозная женщина, взяла верх: Себастьян кончил духовную семинарию и стал священником. Мать мечтала увидеть своего сына в облачении епископа. Восхищалась им и сестра, которая была моложе его на два года. Она знала, с каким успехом, несмотря на молодость, он выступал как проповедник среди верующих католиков, приводя их в умиление, и придавала этому большое значение. Каждое утро она, молодая, солнечно-радостная, с лучистыми черными глазами, встречала его с той милой улыбкой, от которой невольно возникали у него грешные мысли о женщинах. И теперь их Себастьян исчез, пропал без вести. Какой переполох, вероятно, поднялся в доме! Сколько слез прольют о нем! И не подозревают, что он попал в неволю, в замаскированное рабство двадцатого века.

Лутатини оглянулся и увидел двух матросов, лежавших напротив на своих койках: один — на верхней, другой — на нижней. Оба не спали.

— Скажите, неужели капитан обладает такой властью, что может удержать меня на корабле?

Они посмотрели на него с досадой, как на человека, задавшего нелепый вопрос.

— Капитан на судне — что король на суше, — ответил один из них.

— Или что папа римский в Ватикане, — добавил другой.

Боцман, войдя в кубрик, повернулся к Лутатини.

— Надеюсь, что ты теперь проспался?

Лутатини оглядел знакомого человека с ног до головы. Боцман был в синем рабочем платье, в серой кепке, сдвинутой на затылок. Шея у него была короткая, почти незаметная, и казалось, крепколобая голова его вдавлена в широкие и круто приподнятые плечи. С угловатого лица, огрубевшего от морских ветров, жестко смотрели желтые глаза, настойчиво требующие повиновения.

— Да, я проснулся. Ну, и что же из этого? — спросил Лутатини и насторожился.

— Пора стать на работу.

Лутатини решил оказать сопротивление.

— А если я не пойду? Меня обманом взяли на корабль.

Боцман придвинулся и, ощерив рот с поломанными зубами, загремел:

— Что? Не пойдешь? Я тебя разукрашу, как бог черепаху!

Словно железными клещами, он схватил Лутатини за руку и дернул его с такой силой, что тот в одно мгновение очутился на койке в сидячем положении.

— Через пять минут я вернусь, — сердито бросил боцман, уходя из кубрика.

Лутатини не ожидал, что боцман может так грубо с ним обращаться. Это сразу лишило его силы воли. Он поднялся и покорно, как запуганный школьник, начал одеваться.

Один из матросов посоветовал ему:

— Вы бы, друг, поберегли свой костюм. Он еще пригодится вам. Да и неудобно в нем работать.

— А во что же я оденусь?

— Возьмите у стюарда донгери. Потом вычтут из жалованья. Правда, раза в два дороже, но иначе не обойтись.

Через несколько минут, не глядя на чернокожего человека, Лутатини расписывался в ведомости. Переодевался он торопливо. В голове звенела фраза: «Я тебя разукрашу, как бог черепаху!» Было стыдно перед матросами, горечью оскорбления наполнилась душа, он готов был кричать и бесноваться, но старался смириться. Вероятно, так угодно богу, чтобы его пастырь подвергся тяжкому испытанию…

Поднявшись на верхнюю палубу, Лутатини растерянно огляделся. От вчерашней непогоды ничего не осталось. Широко раскинулся Атлантический океан. Голубел простор, залитый солнцем. Ленивая зыбь гладко поблескивала, точно покрытая олифой. Медленно покачивался с борта на борт «Орион», двигаясь в лучистую даль восьмиузловым ходом. По мостику прохаживался третий штурман Рит, похожий на юношу в своем новеньком белом кителе, в фуражке с блестящим золотым вензелем. Несколько человек из команды чистило медные части на иллюминаторах офицерских кают. Боцман находился на корме, занимаясь исправлением механического лота. Лутатини, стуча деревянными башмаками, прошел туда. Он в нерешительности потоптался на месте, потом, сделав усилие над собою и опустив глаза, спросил:

— Что прикажете делать?

— Подожди.

Пока боцман занимался своим делом, Лутатини смотрел за корму. И ничего не видел, кроме изогнутого небосклона, скрывшего его родную землю надолго, — быть может, навсегда. Под широким подзором бурно шумели лопасти винта, двигая вперед огромнейший корпус судна с грузом в шесть тысяч тонн. О, если бы можно было повернуть корабль в обратную сторону! Бывший священник, а теперь — матрос в таком платье, в котором не узнала бы его родная мать… (Черные блестящие глаза его стали влажными.)

— Идем! — сказал наконец боцман.

Лутатини покорно пошел за ним к машинному кожуху. Боцман, просунув голову в отверстие вентилятора, крикнул в кочегарку:

— Домбер!

На палубу поднялся старший кочегар. Это был здоровенный датчанин, напоминающий каменную глыбу. Расстегнутая рубаха обнажала крутую грудь, заросшую волосами. Длинные и мускулистые руки, согнутые в локтях, были похожи на два стальных рычага. Он твердо стоял, раздвинув ноги, толстые и крепкие, словно кнехты. Во всей его фигуре, нескладной, покрытой копотью, было что-то от пещерного жителя.

— По распоряжению первого помощника и с согласия чифа этот господин назначен к вам в преисподнюю в качестве угольщика.

Домбер обвел Лутатини угрюмым взглядом бегемота, сморщив низкий лоб в крупные складки, и прохрипел ободранной глоткой:

— Помощи от него будет мало.

— Ты своими кулаками мертвого научишь работать.

Лутатини, спускаясь по железным трапам в машинное отделение, думал, что он отдан на съедение этому нескладному человеку. Боясь сорваться, он медленно и осторожно переставлял ноги с одной ступеньки на другую. Над ним смеялся машинист:

— Вот этот поработает!..

В кочегарке, отделенной от машины железной переборкой, было жарко. Работали здесь трое, включая сюда и Домбера, — по одному человеку у каждого котла. Без лишних слов старший кочегар рассказал Лутатини о его обязанностях. Нужно было наполнять тачку углем и подвозить ее ближе к топкам. Работа была проста, но и она требовала сноровки. В непривычных руках железная лопата не входила в уголь, с грохотом скользя по неровной ее поверхности, забирая лишь два-три куска.

— Нужно поддевать по настилке, тогда вы зачерпнете полную лопату, — мрачно посоветовал ему Домбер.

После этого с насыпкой угля пошло быстрее. Хуже обстояло дело с тачкой. Она вертелась в руках, валилась набок, а при малейшем крене судна катилась не туда, куда следует, часто удаляясь в переборку и опрокидываясь. А топки, как ненасытные пасти, поглощали невероятное количество угля. Кочегары время от времени покрикивали:

— Давай, Лутатини, давай!

Лутатини лез из кожи, чтобы не отстать в работе. Все тело его покрылось обильным потом и едкой пылью. От знойной духоты мутилась голова. В желудке что-то сжималось и разбухало, ворочалось, подкатывало к горлу. Начиналась рвота. Он, согнувшись, громко рычал, широко открывая рот. Желудок уже был пуст, а отвратительная тошнота, на минуту затихнув, снова возобновлялась. Хрипя, он отплевывался тягучей и горькой желчью.

Кочегар, китаец Чин-Ха, без рубашки, с плоским чумазым лицом, скосил на Лутатини свои узкие черные глаза.

— Твоя умереть может.

Домбер посоветовал:

— Надо принять меры.

— Какие меры? — простонал Лутатини.

— Пейте больше воды — прополощите желудок, а потом чем-нибудь крепко подтяните живот.

Несколько раз Лутатини принимался пить воду, но желудок сейчас же выбрасывал ее обратно.

Низкорослый и широкоплечий кочегар, бразилец, туго перетянул ему живот полотенцем, словно корсетом. Стало легче.

Чтобы хорошенько горел уголь, куски его не должны были превышать величины человеческого кулака. А между тем попадались пудовые комья. Лутатини дробил их тяжелым молотом. Ныли руки, ноги, спина, а на ладонях появились мозоли. Работая, он думал, что нужно быть не человеком, а животным, чтобы выполнять труд угольщика.

Кочегары покрикивали:

— Живей поворачивайся, Лутатини!

После смены он едва поднялся на верхнюю палубу, шатаясь, как больной.

Обед состоял из бобового супа и жареного мяса с рисом. В другое время такая пища показалась бы невкусной, но теперь он набросился на нее с жадностью. Изнуренные руки дрожали, расплескивая из ложки суп.

В продолжение восьми часов Лутатини был свободен. Он лег на свою койку, которую теперь отвели для него во второй половине кубрика, где жили кочегары, и не успел сомкнуть глаз, как начал, словно на лифте, приятно проваливаться в какую-то тьму, — впервые без тревоги и мыслей. Ему показалось, что это длилось всего лишь две-три минуты. А между тем прошло более четырех часов. Чьи-то руки приподнимали его, трясли. Слышался надоедливый голос:

— Вставайте, святой человек, ужинать.

Полусонный, он уничтожил две котлеты с картофелем, выпил кружку чая со сгущенным молоком и опять завалился спать.

За четверть часа до следующей вахты китаец Чин-Ха дергал его за ногу, выкрикивая взвизгивающим голосом:

— Да ну же, проснись! Твоя на вахту пора! Слышишь? Башка твоя плохой!

Лутатини заспанными глазами долго всматривался в желтое лицо китайца, не понимая, в чем дело. А когда очнулся, болезненно скривил лицо. Он отдал бы полжизни, только бы не идти на постылую вахту.

Наступила вторая неделя, как «Орион» отвалил от берегов Аргентины. Курс продолжали держать прежний — на восток. Было ясно, что капитан не без цели уклоняется от обычного пути вправо. В редких случаях здесь могли встретиться коммерческие корабли, а для парохода, имеющего в своих трюмах контрабандный груз, важно было пройти втихомолку. Кроме того, в этих водах совсем отсутствовали немецкие субмарины. Опасность должна наступить после, когда не доходя до Африки, «Орион» пересечет экватор и направится к Гибралтарскому проливу.

Погода стояла хорошая. Иногда налетал слабый ветер, бесшумно скользил по светлой поверхности. Океан, оживая на короткое время, поблескивал серебристой рябью и опять погружался в ленивую дрему, замкнутый в широкий круг горизонта. Появлялись облака, белопенными островками висели между двумя безднами и медленно таяли.

Какая-то поломка произошла в холодильнике. Пока механики и машинисты производили починку, на целую неделю пришлось застопорить машину. Капитан злился, спускался в машинное отделение и гремел там, угрожая отдать механиков под суд. А кочегары радовались: для них наступили блаженные дни — спи, сколько влезет.

Отдыхал и Лутатини.

От матросов он теперь достаточно узнал о шанхаерах. Раньше он и не подозревал, что этот отвратительный промысел существует во всех портах Старого и Нового Света, и больше всего процветает у него на родине — в Буэнос-Айресе. Беглым матросам, нарушившим по тем или другим причинам контракты, некуда было деться. Скрываясь от своего начальства и от полиции, голодные и бесправные, они доходили до такого состояния, что готовы были поступить куда угодно и на каких угодно условиях. Вот здесь-то и являлись на помощь ловкие люди, которые устраивали их на другие суда. Так из этого родились мощные организации шанхаеров.

В Буэнос-Айресе главным шанхаером считался Томми Мур, наживший огромнейший капитал на заработкам моряков. Имя его хорошо знакомо всем морякам, кто хоть раз побывал на берегах Ла-Платы. Он встречал сам каждое вновь прибывшее в порт судно и старался заманить команду в свой пансион в Калле ля Мадрид. В стенах пансиона, чтобы обобрать матросов, не стеснялись никакими средствами, пуская в ход и спиртные напитки и продажных женщин. Редко кто мог избежать соблазна. Наверняка можно было сказать, что они, пожив у Томми Мура, спустят не только деньги, но и вещи. А когда у них ничего не оставалось, кроме мускулов, прикрытых жалким тряпьем, их устраивали на то или другое судно. Томми Мур снабжал их небольшой суммой денег, рабочим платьем, табаком и даже отпускал по бутылке виски на брата. Но за такое удовольствие каждый моряк должен был подписать «адванснот». А это означало, что месячное или двухмесячное жалованье моряка получал шанхаер после того, как его клиент уходил в море.

Сверх того шанхаер занимался и другим делом. На плохие корабли с рискованным рейсом трудно было набирать дешевую команду. Каждый матрос, сколько-нибудь обеспеченный, избегал службы на подобных судах. В таких случаях пароходные компании или сами капитаны обращались к содействию шанхаера. Томми Мур всегда был готов к их услугам. В его распоряжении находился штат агентов. Мало того, в этом деле ему помогали представители Армии спасения. Он раскидывал агентов по всем портовым кабакам, как рыболовные сети в море. И всегда у него был удачный улов. За каждую завербованную голову он получал двойное вознаграждение — и с моряка, и с пароходной компании.

Так случилось и в тот вечер, когда попал в кабачок Лутатини. У матросов вышли все деньги, чтобы продолжать веселье в «Радости моряка». В это время подоспел человек, бритый, вертлявый, как фокстерьер, в котелке, лихо сдвинутом на затылок. Окинув наметанным взглядом пьяную компанию, он бойко заговорил:

— Ребята! Моряк без корабля, да еще без денег — все равно что рыба без воды. Спешно нужна команда.

— Куда? — обратились к нему разом несколько человек.

— На «Орион». Пароход великолепный — громадина! Идет в Барселону, в нейтральный порт, под нейтральным флагом Аргентинской республики. Следовательно, опасности от войны ровно никакой нет. Кому сейчас же нужны деньги — не зевайте. Спешите подписать контракт.

Матросы, распаленные вином, заорали:

— Правильно! Нечего на берегу околачиваться!

— Согласны!

— Гони монету!..

И вокруг человека в котелке образовалась очередь, возглавляемая охмелевшим и ничего не соображающим Лутатини.

Пьянство еще некоторое время продолжалось. А потом всех, кто подписал контракт, начали грузить на моторный катер. Некоторые из них находились в полумертвом состоянии. С этими легче было справиться. А те, что были потрезвее, буянили, но против них выставили полицию.

Лутатини, слушая разговоры о шанхаерах, искренне возмущался этой чудовищной системой несправедливости. Трудно было поверить в это, если бы он сам не был завербован на судно таким же способом.

Как-то, сидя на баке, он спросил у матросов:

— Как же власть терпит таких разбойников?

Матросы захохотали:

— Да вы, сеньор Лутатини, точно с неба свалились на землю.

— Притворяется непонимающим ребенком, долговязый черт!

— Он, божья чумичка, не знает, из кого состоит власть!

— Шанхаер — это узаконенный жулик. Запомните это навсегда, сеньор Лутатини.

Старый рулевой Гимбо, с крупным синим носом, похожим на паяльник, похлопал Лутатини по плечу и промолвил:

— Вот, дружище, как обстоит дело: обирают нашего брата и не велят «караул» кричать.

Бразилец Сольма мечтал вслух:

— Хорошо бы такого шанхаера в кочегарку заманить. Ломом разок-другой стукнуть и — в топку.

Домбер прохрипел, оскалив зубы:

— А мне хоть бы на берегу встретиться с тем субъектом, который продал нас. Я из его мяса трос скручу.

После вахты Лутатини мылся в бане. За обедом или ужином приходилось ходить самому с эмалированной миской и металлической ложкой. Ели тут же, около камбуза. Порции выдавал поваренок Луиджи, красивый и кроткий юноша. В глазах его с зеленоватым оттенком было что-то наивно-восторженное. Нежный и застенчивый, он, казалось, для того только и существовал на корабле, чтобы подчеркнуть грубость других. Над ним властвовал старший повар, сорокалетний толстяк с тройным подбородком, с рыхло вздутыми щеками. Правое ухо у него плотно прилегало к голове, а левое оттопыривалось. Он ходил во всем белом, начиная с колпака и кончая брюками. Команда, чтобы сильнее задеть религиозное чувство Лутатини, прозвала повара «Прелатом». Повар не обижался на это и даже старался подражать священнику, словно он находился не в камбузе, а в алтаре. На все остроты матросов и их ругань он отвечал грохочущим хохотом, словно его щекотали под мышками.

Около камбуза, за едой, Лутатини слушал разговоры команды.

— Говорят, что идем в Барселону. Это чистейшая ложь. Какой дурак будет что-либо отправлять в Испанию, когда воюющие страны платят за все в пять раз дороже. Во Францию мы держим курс — вот куда!

— Факт в квадрате.

Никто не знал, что скрывается в трюмах, и только делали на этот счет разные предположения:

— Вернее всего, военный груз.

— Да, шесть тысяч тонн.

— Может быть, оружие?

— А возможно, что и динамит.

— В Аргентине как будто нет динамитных заводов.

— Могли привезти из Соединенных Штатов, чтобы затем отправить под нейтральным флагом.

— Вот если напоремся на немецкую субмарину…

— Хо, тогда прямо в рай полетим вместе с нашим духовным отцом.

— Сеньор Лутатини окажет нам протекцию перед богом, чтобы для нас досталось местечко потеплее.

Лутатини досадливо хмурил брови:

— Напрасно вы смеетесь над такими вещами.

Он пробовал возражать, но всегда попадал в нелепое положение. Его оглушали грубой руганью. Матросы как будто нарочно старались показать себя перед ним с самой скверной стороны, издеваясь над всем, что для него было дорого и свято. Что это за люди? У них не было привязанности ни к богу, ни к семье, ни к отечеству… Они были бездомны, как птицы, и блуждали, по всем морям и океанам, от одного порта к другому, как обломки человеческого рода. Казалось, все интересы их сводились только к кабаку и продажной любви. О женщинах они отзывались так скверно, что Лутатини сгорал от стыда. Он никогда не представлял себе, что существует на свете такой разврат. А он еще хотел наставлять их на путь истины! Нужно быть сумасшедшим, чтобы взяться за такое дело!

В особенности доставалось ему от одного рулевого. Это был финн Карнер, худой человек, с признаками чахотки. Когда-то он плавал кочегаром, но потом перешел в верхнепалубные матросы. Топки вытянули из него соки, иссушили легкие, согнули спину, и к сорока годам его скуластое лицо пожухло, завяло. Когда он вступил в разговор с Лутатини, его злые глаза сверкали нездоровым блеском. Он часто задавал коварные вопросы.

— Вы, сеньор Лутатини, постоянно упираете на бога. Без воли божьей ни один волос с головы не упадет… А скажите, пожалуйста, на что он допускает войну? Ведь такой международной бойни ни один дьявол не придумает…

— Испытание посылает человечеству… — бросал готовый ответ Лутатини, стараясь быть спокойным.

Карнер махал руками.

— Застопорьте язык свой, чтобы он не выдавал всей вашей глупости! По вашему же писанию выходит, что бог ваш — всеведущий, всезнающий… Зачем же ему испытывать людей? Я не бог, а простой смертный человек, да и то знаю, что если на вас навалить три тонны угля, то вы лопните под такой тяжестью, как таракан под каблуком…

— С вами трудно вести беседу, — заявлял Лутатини.

Карнер шипел на это:

— Да, вам удобнее разговаривать с набожными стариками и старушками, чем со мною.

Во время таких споров выходил из камбуза Прелат. Он становился около Лутатини и неистово хохотал. Он всегда жевал табак, и, когда смеялся, по крупному подбородку стекала бурая жижица. Маленькие и водянистые глаза наполнялись слезами.

— Кроши всех богов, всех святых и чертей на придачу — получится винегрет!

И снова разражался хохотом.

Словно от угара, мутью заволакивался мозг Лутатини. И ему начинало казаться, что его окружают не люди, которым он искренне хотел помочь, а василиски и аспиды, изрыгающие ужасную хулу на святого духа.

По мере того как опустошались бункера, хранящие запасы топлива, все меньше высыпался в кочегарку уголь самотеком. Чтобы увеличить его приток, применяли особые меры.

Лутатини лез в бункер, железной лопатой передвигал уголь от задних стен ближе к шахте и ссыпал его на плиты кочегарного отделения. Он постепенно начал втягиваться в этот тяжелый и грязный труд. Руки и ноги стали обрастать мускулами, крепла спина. Но тягостное настроение не покидало его. В помещении, похожем на подземную пещеру, было мрачно и черно. Поднимая густую пыль, он работал, как отверженный, в тусклом освещении переносной электрической лампочки. Иногда он настолько уставал, что стоило ему чуть присесть на уголь, как сейчас же у него в изнеможении закрывались глаза. Тогда около него вырастал кто-нибудь из кочегаров и, толкая его пинком, словно галерного каторжника, разражался неистовой бранью:

— Ваше преподобие! Дьявол тонконогий! Все богослужение проспали!..

Лутатини вскакивал, как встрепанный, и начинал греметь лопатой по углю.

Но случалось, что кочегар вырывал у него лопату и старался на скорую руку ему помочь.

Покончив с делами в бункерах, Лутатини опять спускался в кочегарку, в душный зной, к гудящим топкам.

С первых дней китаец Чин-Ха работал во время своей вахты в одних брюках, по пояс голый, а потом, несмотря на прежнюю жару в кочегарке, почему-то начал надевать синюю рабочую рубаху. В голосе у него послышалась нехорошая сипота. Веселый от природы, постоянно улыбающийся, относившийся к этому рискованному рейсу спокойнее других, он вдруг стал угрюмым. Узкие раскосые глаза его налились тревогой, плоское лицо приняло выражение постоянной сосредоточенности. Он мало ел, хирел с каждым днем и, обессиленный, плохо выполнял свои обязанности. Только не уменьшалась жажда: работая у топок, он вместе с другими кочегарами часто прикладывался к дудочке большого чайника. Кроме того, у него появилось желание мыться в бане после всех — в одиночестве.

Как-то утром, после завтрака, на одной из вахт, когда только что спустились в кочегарку, Домбер обратился к китайцу:

— Что с тобою, Чин-Ха?

От неожиданного вопроса китаец вздрогнул, как будто его застигли врасплох во время преступления. Он вскинул на Домбера пугливый взгляд. А тот стоял рядом, огромный и неуклюжий, как вздыбившийся зверь, и сурово сверху вниз смотрел на него, ожидая ответа.

Китаец растерянно пролепетал:

— Моя мало-мало заболел.

— Чем?

— Моя не знает.

— Врешь! Скрываешь свою болезнь!

Китаец упорно настаивал на своем.

— Моя не знает.

Домбер повелительно гаркнул:

— Раздевайся!

У китайца испуганно заметались глаза. Он попятился к выходу из кочегарки, но Домбер схватил его за грудь.

— Стой!

И, приподняв на воздух, тряхнул, как пустой угольный мешок.

Чин-Ха пронзительно взвизгнув и, выбрасывая ругань на своем языке, начал раздеваться.

Вся спина и весь живот оказались у него в мелких красных прыщах.

Домбер, словно врач, осмотрел все части его тела, заглянул ему в рот, а потом свирепо заявил:

— Пьешь воду вместе с нами, гадина! Если успел кого заразить, я из тебя утробу вырву. Запомни это, Чин-Ха! А пока одевайся.

Бразилец Сольма, горячий и порывистый, с руганью бросился на китайца. Здоровенным кулаком он нанес ему такой удар в подбородок, что тот сразу свалился. Домбер не позволил больше драться. Чин-Ха, поднявшись, заплакал, сплевывая кровь.

Лутатини ужаснулся: все это было для него нелепо и дико. А еще больше встревожило его то, что и сам он очутился под угрозой заразы страшной болезнью. Взволнованный, он вместе с кочегарами поднялся на палубу, предчувствуя, что затевается что-то недоброе.

Весть о болезни китайца взбудоражила весь кубрик. Для матросов и кочегаров, обманом взятых в рискованный рейс, нашелся предлог вылить свою накипевшую злобу. С руганью, с угрожающими выкриками все повалили на палубу. Столпившись на шканцах, около офицерских кают, потребовали капитана. Вместо него вышел на крик первый штурман, мистер Сайменс. Твердым взглядом он окинул разъяренные лица команды, а потом, опустив правую руку в карман широких брюк, спокойно спросил:

— В чем дело?

Все разом загалдели:

— Мы не можем плавать вместе с сифилитиком!

— Долой китайца!.. У нас провалятся носы…

Чин-Ха стоял здесь же, робко оглядываясь на выкрики людей.

Старший штурман, уверенный в своей силе, смотрел на всех бесстрашным взглядом. Только углы его губ опустились в презрительной гримасе. Он поднял левую руку.

— Не шумите! Здесь не бар, а судно. Я не привык слушать всех сразу. Говорите кто-нибудь один.

Домбер выдвинулся вперед.

— Команда хочет, чтобы убрали китайца. Он сифилитик.

— Хорошо. Доложу об этом капитану.

Старший штурман скрылся в кают-компании, но минут через десять опять явился перед командой. Все притихли, слушая его властный голос:

— Китаец будет от вас удален. Пусть он сейчас же забирает свои вещи из кубрика и останется пока на палубе; капитан сам предварительно осмотрит его, а вы продолжайте работать.

В бортовом проходе, около каюты главного механика, стояло несколько человек из администрации. У каждого из них правая рука была опущена в карман брюк, каждый настороженно следил за командой. Распоряжение капитана успокоило всех. Матросы расходились по местам неохотно, с таким видом, точно вдребезги пропились. Нетрудно было догадаться, что враждебное настроение их вызвано не одним только китайцем.

Капитан Кент считал себя знатоком медицины. Несколько минут он осматривал перепуганного китайца, расспрашивал его, когда он в последний раз сходился с женщиной и что это была за женщина. Потом, удалившись в свою каюту, заглянул в судовой лечебник.

После этого в носовой половине парохода, под палубой в твиндеке, застучал топор плотника.

С разрешения главного механика Сотильо Лутатини заменил китайца. Домбер, которому почему-то захотелось сделать из него кочегара, добродушно подбадривал его:

— Ничего, друг, привыкнете. Хитрости тут не много. Все-таки будете специалистом. И жалованье вам увеличат. А угольщик на судне — это самое последнее дело.

В эту ночь, несмотря на усталость, Лутатини почти совсем не спал. С раздражением он вспомнил, что пил воду из чайника сейчас же после китайца. Быть может, в крови его уже размножаются спирохеты. Что будет, если у него через неделю или две появится подозрительная сыпь на теле! Представляя в воображении себя с провалившимся носом, он ворочался с боку на бок на жесткой койке и до боли кусал губы. Потная рубашка прилипала к спине.

На другой день в твиндеке было готово небольшое помещение, сколоченное из толстых досок. Оно напоминало карцер с тесовой кроватью, со слабым светом, проникавшим туда через раструб вентилятора, с затхлым и тяжелым воздухом. В него поставили анкерок с пресной водою и старое ведро, которое должно было заменять собою ночной горшок. В это помещение и водворили китайца. Он не сопротивлялся и шел за боцманом со всеми своими скудными вещами, уныло повесив голову, словно обреченный. Матросы молча провожали его глазами. За ним захлопнулась дверь и щелкнул большой висячий замок.

Вахтенные часы той группы кочегаров, в которой был Лутатини, переместились: теперь кочегары работали с четырех до восьми и с шестнадцати до двадцати часов. Такой порядок был установлен на целую неделю. Потом они снова передвинутся на четыре часа вперед, это уравнивало труд людей.

Одну треть суток, утром и вечером, Лутатини проводил в кочегарке, превратившейся для него в место невыносимых пыток. Он не мог бы простоять здесь и одного часа, если бы предварительно не поработал на судне угольщиком. Помимо смекалки, здесь еще требовались здоровые мускулы, ловкость, навык. На каждого кочегара приходилось по три топки: одна, средняя, — внизу под котлом, а остальные две — по сторонам его, на высоте человеческой груди. За две вахты они поглощали до пяти тонн угля. Такое количество угля требовалось не только забросать в топки, но и раскидать его по колосниковой решетке ровным пластом. А сколько сверх этого нужно было еще затратить мускульного труда, чтобы поддерживать пар в котле на уровне определенного давления! Лутатини работал в рукавицах, в деревянных сабо, по пояс голый, весь запудренный черной пылью. Домбер все время поучал его:

— Топливо нужно держать как можно ровнее. Толщина слоя — от четырех до десяти дюймов. Большие куски ни в коем случае не должны попадать в топку. Следите, чтобы не засорялась колосниковая решетка. А главное — чаще поглядывайте на манометр. Давление пара — сто пятьдесят фунтов. Ни больше, ни меньше. Стрелка постоянно должна быть на красной черте. И вообще хорошенько запомните: для кочегара стрелка на манометре — это то же самое, что божий перст для верующего священника…

И терпеливо показывал, как нужно забрасывать уголь в топки.

Лутатини выбивался из сил. В особенности трудно было питать углем верхние топки, расположенные слишком высоко. Товарищи его справлялись с этим делом сравнительно легко, но у них были буграстые руки, а на спине, когда приходилось напрягаться, вздувались шишки. У него же в передней части топки срывался с лопаты уголь, и редко удавалось закинуть его дальше. И только при помощи гребка он разравнивал топливо по всей колосниковой решетке. Иногда лопата ударялась о топочную раму. Домбер бросал на него суровый взгляд, предупреждая:

— Осторожнее, друг! А то придется вам расплачиваться собственным жалованием.

Уголь давал длинное крутящееся пламя с копотью. Колосниковая решетка часто забивалась шлаком и золой, задерживая приток свежего воздуха, — горение замедлялось, жар уменьшался. Тогда Лутатини брал резак, похожий на кочергу, и очищал им промежутки колосников. В поддувало ослепительным золотом сыпались мелкие раскаленные угольки.

На судне теперь остались только два угольщика. За прибавочное жалование они работали на две вахты, по двенадцати часов в сутки. Один из них, белобрысый, с лицом преступника, по фамилии Вранер, почему-то возненавидел Лутатини: может быть, за то, что сам метил попасть в кочегары.

— Благодари бога, что не я старший кочегар. У меня бы ты, длинная глиста, завертелся перед топками, как черт перед крестом.

Лутатини лишь в редких случаях робко возражал:

— Вот таким озлобленным субъектам бог и не дает ни малейшей власти.

— Иди-ка ты со своим богом… знаешь куда?

Вранер произносил страшные слова, от которых у Лутатини поднимались волосы дыбом.

Гудели топки пламенным вихрем, дрожали котлы, прогоняя по трубам пар к цилиндрам, вздыхающим поршнями. Слышно было, как за переборкой, вращая гребной вал, размеренно взмахивали мотыли. А наверху были люди. Там, под присмотром штурмана, верная рука рулевого твердо лежала на штурвале, направляя «Орион» к определенной цели. Никто, кроме капитана, не мог изменить курса, остановить судно и уменьшить ход. Домбер то и дело бросал взгляд на манометры. Малейший уклон стрелки в левую сторону вызывал в нем раздражение. Он кричал:

— Лутатини, пар падает!

Вранер тоже вставлял слово:

— Это тебе, длинная глиста, не в алтаре комедию ломать. Там что? Прошелся с дароносицей, помахал крестом, с богом пошептался — и кончено. А тут, брат, шевелись!

На Вранера набрасывался Домбер:

— Кто бы говорил, а ты бы молчал, чужеядная тварь!

— Это почему же?

— Потому что от тебя пользы, как от худого ведра: почерпнешь полное, а вытащишь — в нем пригоршня воды. Наработаешь на десять центов, а нагремишь на два доллара. Отправляйся лучше в бункер и давай угля, пока я тебе бляху не припаял.

Вранер с ворчливой руганью удалялся из кочегарки.

Лутатини удивлялся: нашелся человек, который относился к нему с завистью. Чему бы завидовать? Разве кочегарное отделение не напоминало преисподнюю? Тускло горели запыленные электрические лампочки. В зное, в сорок с лишним градусов по Реомюру, носилась едкая пыль. Она разъедала кожу, забивала поры, хрустела на зубах, пробиралась в легкие. И люди здесь, черные, исполосованные струями пота, с сверкающими белками глаз, не были похожи на тех, с которыми Лутатини встречался на берегу. Когда открывали дверцы топок, на мрачных стенах трепетали багровые отблески.

В то время как Лутатини суетился за работой, двое его товарищей успевали справиться с делом и даже помогали ему. Они пили воду и становились под виндзейль — под длинную парусиновую кишку, нагоняющую в кочегарку влажный ветер, крошечные частицы морских просторов. Сольма курил трубку, а Домбер жевал табак, сплевывая бурую жижицу. Он мечтал:

— Добраться бы до родины. Три года не был… Если попадем в нейтральный порт, сбегу с судна.

— А у тебя большая семья? — спрашивал Сольма.

— Жена с двумя детьми и отец-старик.

— А для меня все равно, где бы ни бросили якорь. Лишь бы были женщины и выпивка. Однажды я попал на китобойное судно. Целый год проболтался в Южном Ледовитом океане. Негде было пропить ни одного шиллинга. Зато когда вернулся на берег — деньгами завались. Три дня я был хозяином жизни. Эх, и кутнул!..

И снова принимались за шуровку.

Домбер командовал:

— Возьмите, Лутатини, карандаш и начинайте расписываться.

Лутатини открывал ревущую топку и брал в руки двухпудовый лом. Засунув его заостренным концом в огненное жерло, он наваливался изо всей силы на другой конец и взламывал скипевшийся слой угля. Извиваясь, он, как был, наклонял голову и, зажмурившись, пробивал лом в новое место под сверкающий слой топлива. Запекались и трескались губы, широко раздувались ноздри, вздыхая раскаленный воздух. Сердце делало перебои, кровь стучала в висках. У него начинали дрожать руки и ноги. Тогда подходил к нему кто-нибудь из товарищей и, отстраняя, говорил:

— Отдохните!

Лутатини опрометью бросался к большому чайнику и, не думая уже, что можно заразиться, жадно пил из дудочки воду. Потом садился на деревянную скамеечку под виндзейлем, весь мокрый от пота, и жаловался:

— Это ад плавучий, а не корабль.

— На этот раз вы правильно сказали, — подхватывал Домбер. — Но ничего не поделаешь: вы же, духовенство, придумали для нас, чтобы мы добывали хлеб в поте лица. И нигде не прольешь столько пота, как в кочегарке. А почему-то никто из нашего брата не попадает в святые.

Лутатини мрачно отмалчивался.

Сольма, подбрасывая в топку новую порцию угля, говорил:

— Если на том свете дадут мне должность кочегара, я с удовольствием буду поджаривать на огне всех царей, князей, судовладельцев и шанхаеров.

Домбер добавлял:

— Насчет того света нам ничего не известно. А вот теперь бы засадить в котел самого папу римского, чтобы не морочил людям голову…

Лутатини страдал. Вот они кощунствуют, говорят мерзости, но ведь только они, эти простые ребята, были человечны к нему. Они работали за него бескорыстно, давая ему возможность отдохнуть. Мог ли так поступить кто-либо из администрации? Он вспоминал, как отнесся к нему сам капитан, и кровь бросалась в голову.

Угольщик Вранер, попадая из бункеров в кочегарку, издевался над Лутатини и рассказывал ужасы:

— Однажды я плавал на одном судне. Второй механик у нас был паскудина первой статьи. Решили кочегары малость проучить его. Ребята все дружные были — один к одному на подбор. Пропал второй механик без вести… сгинул… Хоть бы одну косточку нашли от него. Ничего.

— Куда же он исчез? — спрашивал Сольма.

— Про то знали немногие. А для остальных он исчез, как дым из трубы.

Вранер снова начинал:

— А то вот еще случай.

Лутатини надоело слушать Вранера, и он сказал ему:

— Послушай, Вранер, для чего это ты рассказываешь?

— Для твоего размышления. Когда ляжешь на койку, подумай: какой, мол, угольщик Вранер подлый человек и какой я в сравнении с ним благородный! А может быть, с доносом побежишь к капитану?

Домбер обрывал его:

— Ты и без доноса когда-нибудь попадешь на виселицу.

Перед концом вахты очищались топки: быстро удаляли гребком весь шлак и золу и дочиста очищали колосниковую решетку. Чистый жар разгребали по колосникам и подбрасывали свежего угля. Выброшенный шлак раскаленными слитками валялся тут же, у ног, на железных плитах. От этого жара становилась невыносимой. Из поддувал выгребался мусор — зола и мелкий уголь. Все это заливалось водою. По всей преисподней бурым облаком носились пыль и горячий пар. Из запорошенных глаз катились слезы, а легкие отхаркивали черные сгустки.

Судовой колокол отбивал восемь склянок, и Лутатини направлялся в баню, устало согнувшись, едва передвигая ноги. Руки у него висели, словно парализованные. Вымывшись под душем, он боязливо оглядывал свое тело и вспоминал китайца. Малейшее красное пятнышко на коже вызывало страшное беспокойство.

«Орион», изменив курс, шел теперь на север. Вступили в область пассатных ветров. С каждым днем становилось теплее.

В кубрике донимали клопы. Они сопровождали моряков во всех скитаниях. На них не действовали ни тропический зной, ни полярный холод. Сколько раз на «Орионе» команда принималась за уничтожение их: вытаскивали из помещения все свои вещи, а потом начинали ошпаривать кипятком все койки и пол, мыли стены. И все-таки через некоторое время постылые насекомые снова появлялись. Наконец, чтобы избавиться от них, матросы сами выселились из кубрика на палубу.

Над люком переднего трюма был развешен тент. Матросы и кочегары все свободное время проводили здесь, располагаясь прямо на лючинах, затянутых брезентом. Ложились поперек судна, в два ряда, голова к голове: с левого борта кочегары, а с правого — верхнепалубные матросы. Здесь же вместе с кочегарами, между Сольма и Домбером, устроился и Лутатини, страдавший от клопов больше всех.

Лутатини считал себя человеком потерянным. Для него ничего не оставалось в жизни, кроме грязного и непосильного труда и животного существования раба. Глядя на него, никто бы не мог узнать в нем прежнего щеголеватого священника с нежным румянцем на щеках. Он огрубел, ссутулился, ходил расхлябанной походкой. Лицо обрастало черной кудрявой бородой, под глазами, как и у его товарищей по профессии, появились несмываемые синие круги от въевшейся угольной пыли.

Иногда, проснувшись, он продолжал лежать на своем жестком матраце, вслушиваясь в говор команды. Ему хотелось понять этих людей. Эти люди были полны противоречий, и в их поступках трудно было разобраться. Взять хоть бы отношение команды к китайцу Чин-Ха. Матросы, как узнали о его болезни, готовы были разорвать его на части, а теперь вспоминали о нем с откровенной жалостью, как о близком родственнике.

— Говорят, у Чин-Ха семья есть…

— Ну как теперь вернуться домой?..

— Пропала жизнь…

— Если бы в больницу отправили, мог бы подлечиться. А тут где же… Сгниет парень…

По вентиляторной трубе, привязав к шкерту миску, спускали китайцу пищу. Так же вытаскивали от него ведро с нечистотами. И все это проделывали сами матросы, не дожидаясь распоряжения начальства. Многие снабжали его табаком. А старший повар, этот пустой и смешливый человек, урывал от офицерского стола лучшие куски мяса и посылал их через Луиджи больному.

Вспоминая о китайце, матросы ругали женщин; только от них и зло на свете, моряки страдают больше всего от них. Но Лутатини уже знал, что почти у каждого матроса вытатуирована на теле женщина. У старого рулевого Гимбо на груди — парусник с волнами у бортов, с надувшимися парусами; сбоку — женщина; она взмахнула платочком и смотрит на судно печально. У некоторых матросов были разрисованы руки: то женщина держится за штурвал, внутри которого, в перспективе, виден маленький кораблик, то она поднимается по вантам с раздуваемым подолом юбки. Лучше всех была татуировка у Домбера: на груди — сердце, а в нем, как в раме, — голый бюст красавицы; лицо ее в густых локонах, с манящей улыбкой; внизу бюст заканчивался змеями; вытянувшись наружу через острие сердца, они снова впивались в него, чтобы причинить невыносимые муки. Только рулевой Карнер представлял исключение: у него на груди — земной шар; по океану, дымя, плывет пароход; путь его далек — к солнцу, внутри которого надпись: «Всемирный союз моряков».

Здесь, на переднем люке, у Лутатини часто происходили столкновения с рулевым Карнером. Однажды неугомонный финн, заметив, что Лутатини проснулся, заговорил с ним притворно-дружеским тоном.

— Я вижу, что вы устали, сеньор Лутатини. Ну, ничего! Зато на том свете получите вознаграждение. Старенький ваш бог посадит вас на мягкое кресло, похлопает по плечу и скажет: «Молодчина, братишка! Поработал ты в кочегарке на славу. Хозяева твои хорошо нажились на контрабандном грузе. Недаром свечи ставили и молебны служили. Теперь отдыхай во веки веков и блаженствуй в моих чертогах». И закажет для вас хор из архангелов…

Другие матросы подхватили:

— Жаль, что он не мусульманской религии. Там в награду дают еще женщин — лучших красавиц. Любую выбирай.

Глаза Лутатини засверкали гневом. Но он сдержал себя и заговорил тихо:

— Вы все отрицаете, Карнер, и надо всем смеетесь. Для вас не существует бога. А между тем величайшие умы человечества не отрицают высшего разума. Мне кажется, объясняется это тем, что вы никогда не задумывались над мудрыми явлениями природы. Возьмем простой пример. Вы когда-нибудь рассматривали в микроскоп инфузорий или микробов?

Матросы насторожились, а Карнер подошел ближе:

— Нет, не имел такого счастья, но по книгам кое-что знаю и об инфузориях и о другой подобной нечисти.

— Так. Она, инфузория, настолько мала, что ее можно увидеть только вооруженных глазом. Насколько же малы ее органы! И все-таки они живет по известным законам. Теперь бросьте свой взгляд в недоступную высь. Каждая звезда представляет собой огромнейшее солнце. И каждое такое светило, плавая в пространстве, тоже живет по определенным законам. Неужели после этого вы будете отрицать то, что существует какая-то всемогущая разумная сила, которая управляет миром?

Карнер впервые на минуту задумался, не зная, что сказать, но тут же, в свою очередь, задал вопрос:

— А где это ваш мировой разум находится? На каком месте он сидит? Почему его никто не видит?

— Если даже бога никто не видит, то это еще не значит, что его не существует. Зато мы видим его проявления в окружающей нас природе. Здесь невольно напрашивается аналогия; сколько ни копайся в человеческом мозгу, мы не увидим его разума. Следует ли отсюда, что разума не существует у человека? Проявления его в виде творческой мысли настолько очевидны, что только сумасшедший может спорить против такой истины.

Карнер, воспламенившись, готов был вцепиться в горло своего противника:

— Бросьте, сеньор Лутатини! Аналогия — не доказательство. Об этом я уже знал, когда еще в гимназии учился. Я подойду к вашему богу с другой стороны. Прежде всего он — никуда не годный юрист. Устами пророков он возвещает: око за око и зуб за зуб. Потом, как увидел, что из этого вышла только склока, сейчас же посылает сына на землю. А сын — нет, говорит, если кто ударит вас по правой щеке, то подставьте левую. Из этого тоже ничего путного не получилось. Доказательство — мировая война. Чего только ваш бог не придумывал! И голод, и мор посылал на землю. Серой сжег Содом и Гоморру, провалил то место, где стояли эти города. Мало того — устроил всемирный потоп. Настолько рассвирепел, что даже невинных птиц и зверей уничтожил. Только одних морских животных оставил. Кому было горе, а тем пожива: обжирайся любым мясом, до человеческого включительно. И все это проделывал только для того, чтобы после потопа более слабые существа опять попали в зубы сильных, чтобы Хам сейчас же начал хамствовать над своим отцом…

Чем грубее были доводы Карнера, тем сильнее они били по религиозному мировоззрению Лутатини. Ничего подобного он не слышал в духовной семинарии. Там учителя и наставники лепили из его души великолепное здание с изумительными архитектурными украшениями. Он поверил в прочность его. А теперь, в чуждой морской обстановке, бомбардируемое злым финном и другими матросами, оно дрожало, как от потрясающих ударов.

Загалдели матросы, пересыпая слова крепкой бранью:

— Разделывай, Карнер, поповского бога под красное дерево!..

— Пусть Лутатини обратится с проповедью к тем, кто затеял войну…

— Дайте слово Лутатини — пусть потешит команду. Хо-хо-хо!..

Угольщик Вранер, покосившись на Лутатини, загадочно промолвил.

— Когда-нибудь на этом судне одному человеку я поставлю на морде антихристову печать. Никакой святой водой ее не смоет…

Его оборвал Карнер:

— Если только ты посмеешь это сделать, мы тебе, рвань корабельная, все ребра переломаем.

Когда Лутатини становилось тошно от морских разговоров, он уходил на полуют. Там, в одиночестве, отдавался горестным размышлениям. Ушел он и теперь, вспомнив изречение из «Послания к римлянам»: «Гортань их — открытый гроб, яд аспидов на устах их». Он уселся на опрокинутом ящике. Над срединой парохода огромнейшей колонной возвышалась труба, поддерживаемая восемью стальными бакштогами. За кормою уверенно бурил гребной винт. О, если бы не война, если бы плыть при других условиях! Хорошо погрузиться в голубой простор и слушать тихие всплески, напоминающие детский лепет.

На полуюте в три яруса стояли большие низкие клетки. В них, как обреченные узники, томились гуси. Перед ними в изобилии находилась пища, но им было тесно и жарко. Открыв янтарно-желтые клювы, они смотрели на бесконечные воды океана и тихо гоготали. Поплавать, поплескаться бы в холодных струях! И фиолетовые глаза их в золотистых ободках наливались тоскою. Один из них, может быть самый страшный, подал голосом какой-то сигнал. Тогда около трех десятков гусей, вытягивая длинные шеи, подняли отчаянный крик. Лутатини зажал уши. Ему казалось, что он слышит не гоготанье, а вопль этих птиц, потерявших всякую надежду вырваться на свободу.

Пришел на полуют поваренок Луиджи. Бросив на Лутатини невинный взгляд он достал из клетки одного гуся и, придавив ему башмаком шею, одним взмахом кухонного ножа отхватив птичью голову. Гусь закувыркался на одном месте, нелепо размахивая крыльями и разбрызгивая кровь. Остальные птицы, замолкнув, забились к задней стенке клетки и с ужасом смотрели на умирающего своего собрата.

Лутатини, брезгливо поморщившись, спросил:

— Не жалко?

Мальчик залился краскою стыда.

— Мне приказывают. Как я могу ослушаться?

И, подхватив мертвого гуся, направился к камбузу.

Капитан Кент, страдавший хроническим запором, находил, что гусиное мясо служит великолепным слабительным средством. Поэтому, по его распоряжению, для офицерского стола почти каждый день резали по одному гусю. И поваренок Луиджи будет продолжать делать это до тех пор, пока не опустеют клетки.

На полуюте появился радиотелеграфист.

— Отдыхаете, Лутатини?

Лутатини понравилось его лицо — спокойное, уверенное, с большими серыми глазами. Что-то располагающее было и в его манере держаться, и в чистом голосе, и в откровенной улыбке.

— Я не ошибся? Вас, кажется, величают сеньор Лутатини?

— А вас?

— Викмонд. Я норвежец, но очень долго жил в Аргентине, в Розарио, полюбил эту страну и принял ее подданство. А вы, как я слышал, священник из Буэнос-Айреса и как будто бы попали к нам не по своему желанию? Верно это или нет?

— К сожалению, так.

Из командного состава это был первый человек, который заговорил с ним так, по-хорошему, просто. Это сразу тронуло Лутатини. Но в то же время он почувствовал неловкость за свой грязный рабочий костюм и неряшливый вид. Ему хотелось говорить умнее, изысканнее, но мысли его путались. Он с трудом рассказал о себе; как он жил раньше, как попал на судно и как теперь ему тяжело здесь. Заметив сочувствие в лице своего собеседника, Лутатини спросил:

— Команде я плохо верю. Все ко мне относятся насмешливо. Скажите хоть вы откровенно, мистер Викмонд: неужели нет выхода из моего положения?

Радист пожал плечами.

— Поэтому-то и заключили с вами контракт.

Лутатини сделал правой рукой такой жест, словно потрясал в ней неприемлемый документ, и воскликнул:

— Но ведь нас обманом взяли! Мы подписали эту дурацкую бумажку не в конторе, а в кабаке!

— Хотя бы в публичном доме — документ все равно сохраняет свою силу.

— И теперь я должен буду плавать все шесть месяцев?

Викмонд оглянулся назад, на мостик парохода.

— Иногда матросы убегают с судна. Но это случается только тогда, когда попадают в подходящий для этого порт и когда администрация в отношении команды принимает недостаточные меры. А по океану никто и никуда не поскачет.

Лутатини замолчал. Тонкие губы его вздрагивали. Наклонив голову, согнувшись, он стоял на полуюте, словно живой вопросительный знак. Он потирал лоб, словно хотел разгладить трагическую складку, сломавшую его черные брови. Хотелось еще что-то сказать — самое важное, но мысль ускользнула, как рыба в глубину воды. Почему-то начал прислушиваться к гоготу гусей. Они переговаривались тихо, бесстрастно, будто обсуждали только что слышанный разговор этих двух людей.

— Вы не очень сокрушайтесь, сеньор Лутатини. Я думаю, что вам не придется так долго плавать.

Голова у Лутатини качнулась, как буек на волне.

— Почему вы так думаете, мистер Викмонд?

Радист как будто не слышал вопроса.

— Мне пора на дежурство. Как-нибудь еще поговорим. До свиданья.

Лутатини растерянно посмотрел в спину уходящего человека, унесшего с собою недосказанную мысль.

Ни командный состав, ни матросы на «Орионе» не знали, что накануне отхода корабля из Буэнос-Айреса, в тот самый вечер, когда шанхаер так ловко обставил в кабаке матросов, Викмонд находился в другом, более богатом, кабаке под названием «Зюйд-Вест». С ним был рыжеволосый и толстогубый господин в сером костюме и серой кепке. Ярко освещенный зал сверкал зеркалами, люстрами, разноцветными бутылками на буфетных полках, шумел музыкой и разноязычным говором моряков всех стран. Кружились танцующие пары, женщины и мужчины, обмениваясь взглядами, вызывающе смеялись. Возбуждение росло, глаза загорались. И только два человека были лишними в этом пьяном и сладострастном угаре — Викмонд и его рыжеволосый компаньон. Правда, по временам и они громко смеялись, пили вино, болтая о любовных приключениях. Сидели они, наклонясь друг к другу и говорили вполголоса и даже шепотом.

— Только вчера узнал, что около Гибралтара у нас обстоит дело хорошо, — тихо сообщил рыжеволосый господин.

— А как с позывными? — так же тихо спросил Викмонд.

— Все сделано. Даже в Средиземном море будут переданы.

— Это хорошо. Если в одном месте не удастся, то в другом вознаградим себя.

Вставая, рыжеволосый господин сказал:

— Значит, длина основной радиоволны шестьсот метров?

— Совершенно верно. Запомнить легко.

Выходя из кабака, оба пошатывались, а когда очутились на просторе улицы, трезво распрощались, пожелав друг другу успеха, и разошлись каждый своей стороной.

Капитан Кент мог уверенно вести свой корабль к берегам Европы. Машина на нем больше не ломалась и работала исправно, работали и люди. На корме развевался нейтральный флаг. Все говорило за то, что он благополучно достигнет конечной цели. Одного лишь он не знал, что его радиотелеграфист мистер Викмонд имел на этот счет свои особые планы.

Лутатини как человек наблюдательный новую свою профессию усвоил довольно хорошо. Благодаря постоянным указаниям Домбера он имел ясное представление об устройстве котлов. Ему приходилось принимать участие в банении дымогарных трубок. Он познакомился со всеми клапанами, кранами, питательными помпами, водомерными стеклами и умел обращаться с ними. Его тело огрубело, но вместе с тем оно стало выносливее к жаре и приобрело упругость. Короче говоря, он был силен своей молодостью и мог уже стоять на вахте без посторонней помощи, держа пар на должной высоте.

Но так продолжалось только до тех пор, пока «Орион», направляясь из южного полушария в северное, пересекал умеренную полосу. Дальше предстояло перейти экватор. По мере того как приближались к нему тропиками, солнце поднималось все выше, расточая жгучие ливни света. Пассатный ветер слабел. Железная палуба, накаляясь, обдавала жаром. Скрывались под тентами. Но в машинном и кочегарном отделениях синий столбик спирта на термометре вырастал с каждым днем, переваливая за пятьдесят градусов. Вахтенные часы наполовину уменьшили, зато машинисты и кочегары должны были теперь спускаться вниз четыре раза в сутки. Стало как будто легче, но когда еще больше усилилась жара, уже истощала и двухчасовая вахта. Ветрогонки почти не действовали. В топках, лишенных притока воздуха, плохо горел уголь, трудно было держать пар в котлах. Стрелки на манометрах стояли ниже красной черты. В кочегарку прибегал второй механик, испанец Фаустино, и, потрясая костлявыми кулаками, ошалело кричал:

— Дрянь вы ананасная, а не кочегары! Кухарки могли бы здесь справиться лучше, чем вы!

Большая голова его покачивалась на длинной и тонкой шее, как на столбе, и казалось, что вот-вот она оторвется совсем.

Домбер повертывался к нему и мрачно заявлял:

— Совершенно нет тяги, господин механик.

— Надо чаще подрезать, чаще шуровать в топках!

— Все делаем, господин механик!

— Неправда! Только бездельничаете здесь!

— Покажите нам, как можно лучше работать.

Дальше Домбер и Сольма, теряя терпение, начинали бунтарски возражать. Они хлопали дверцами топок и угрожающе размахивали ломом и гребком. Поднимался бестолковый шум.

— Вас, разбойников, нужно в кандалы заковать! — выкрикивал второй механик и с руганью вылетал из кочегарки.

Опять для Лутатини наступило время жестоких мук. Если привычные кочегары уставали, то с ним творилось что-то невероятное: он быстро начал худеть, слабнуть, теряя силы с каждой вахтой. Озлобляясь, он доходил до того, что оправдывал отъявленную ругань кочегаров: здесь, в этом раскаленном плавучем аду, не только они, но и сами ангелы могли бы взбеситься. И сейчас же пугался своих кощунственных мыслей. Чье проклятие он носит в себе?

Температура в кочегарке приближалась к шестидесяти градусам.

Лутатини уныло обращался к старшему кочегару:

— Когда же прохладнее будет?

Домбер угрюмо отвечал:

— Пустяки. Поменьше обращайте внимания на градусник и больше работайте. Помните одно; есть люди, которые хуже нашего живут. Безработные смотрят на нас с завистью.

Лутатини безнадежно поник головою.

А на верхней палубе не переставал издеваться над ним рулевой Карнер. Он постоянно преследовал его, как гончий пес зайца. Казалось, что он задался исключительной целью — при всяком удобном случае ужалить, уязвить Лутатини как можно больнее.

— Духовенство нас пугает чертями. А черти эти — пустое воображение, и вреда от них — ровно никакого. Я исколесил все моря, всю нашу землю и ни одного человека не встречал, кто бы пострадал от поповского черта. А есть на земле действительные дьяволы. О них духовенство почему-то молчит. Вот от этих дьяволов и страдает человечество. Что вы скажете на это, сеньор Лутатини?

— Я хотел бы, чтобы вы раз навсегда оставили меня в покое, — досадливо отмахивался Лутатини.

К неугомонному Карнеру, чтобы сильнее подзадорить его, обращались другие матросы:

— Это кто же, по-твоему, действительные дьяволы?

Чахоточный Карнер воспламенялся, как порох. Бледные губы его дрожали, глаза наливались гневом.

— Кто действительные дьяволы? Это — содержатели кабаков и домов терпимости, хозяева фабрик и заводов, духовенство всех религий. Это они, сами обогащаясь, заставляют людей умирать с голоду, это они устроили мировую бойню. Эти дьяволы самого сеньора Лутатини загнали в преисподнюю. Пусть он попробует вырваться…

Матросы заражались ненавистью Карнера, и на власть и богачей сыпались проклятия и угрозы:

— Подожди — обломаем им рога!

— Сделаем их комолыми!

— В России уже свергли этих дьяволов с теплых мест!

При этом часто присутствовал Прелат. Его жирное тело колыхалось от хохота, и он захлебывался табачной жижей. Если Карнер причинял боль, как острые шипы терновника, то старший повар вызывал отвращение, как падаль.

После таких разговоров Лутатини чувствовал себя отравленным. Он нигде не находил себе покоя. Ночью, лежа на жестком матраце, усталый, он мысленно обращался к богу, к мадонне, ко всем святым. Но и в молитвах не находил себе облегчения. И гасла вера, как забытый в поле костер.

Наступил день, когда «Орион» пересек экватор. Полоса затишья и жары передвинулась в северное полушарие. В кочегарке с утра термометр показывал шестьдесят градусов. Синий столбик спирта все поднимался. Мрачное помещение с багровыми отсветами превратилось в пекло. Ни к чему нельзя было прикоснуться голыми руками — все обжигало: и переборки, и резаки, и гребки. Даже привычные кочегары задыхались и, сверкая белками воспаленных глаз, ловили воздух открытым ртом. Пили кипяченую воду, разбавленную овсяной мукой. Такое пойло будто бы лучше утоляло жажду.

Лутатини, надрываясь, растрачивал последние остатки силы. Сердце билось учащенно, внутренности горели. С дрожью в коленях и руках он шуровал в топке. Казалось, каждая клетка его организма стонала от боли и усталости. Иногда, словно из глубокого колодца, он поднимал глаза вверх — там сквозь железную решетку сочной синью сверкал кусочек неба. Ах, забраться бы на палубу, вдохнуть полной грудью свежего воздуха!.. В отупевшей голове тяжело ворочалась мысль: он когда-то клеймил преступления, но он же оправдывал законы, установленные земными властями, а теперь, на основании этих законов, его самого засадили в пекло. Где же тут правда? Гудели топки, сверкал развороченный шлак, ослепляя, как солнечные осколки. С потрескавшимися губами, с пересохшими легкими Лутатини, как и его товарищи, бросался к пузатому чайнику, чтобы залить огонь в груди. Пойло было теплое и отвратительное, как щелок, но он выпивал его за одну вахту столько, сколько не выпьет ни одна лошадь за целые сутки. И сейчас же все это выступало обильным потом, словно тело его было обтянуто не кожей, а кисеей. Жажда не переставала мучить, полыхала кровь в жилах. Он и другие кочегары то и дело становились под шланг, проведенный в кочегарку, и окатывались забортной водою.

Лутатини кое-как дотянул вахту. Поднялся на верхнюю палубу и тут же, против машинного кожуха, подойдя к борту, ухватился за планшир. Ноги подгибались. Вздохи были короткие и торопливые, и в такт им дергались плечи и голова, как у больного, доживающего последние минуты. Сощурившись, недоуменно огляделся, теряя взор в безграничном сиянии. Было десять часов утра. Солнце поднялось высоко. Кругом не было ни облачка, ни дымка, ни одного предмета, ни птицы — ничего, за что можно было бы зацепиться глазами. Голубая пустота тропического неба пылала зноем, а устоявшиеся воды океана отливали густо-синим блеском. Поражала убийственная тишина. Хоть бы один порыв ветра всколыхнул мертвый штиль.

Лутатини был похож на человека, не успевшего проснуться от тяжелого сна. Не отдавая себе отчета, спустился в матросский кубрик. В нем никого не было, кроме старого рулевого Гимбо, рывшегося в своих вещах. Лутатини, нагнувшись, тупо уставился в пол, стараясь что-то вспомнить. Зачем он пришел сюда? Безотчетно повернул голову, заглянул в большое зеркало на переборке. Глаза его испуганно расширились, словно встретились с ночным привидением. Трудно было поверить, что на него смотрело его собственное отражение; чумазое лицо, искривленное гримасой ужаса, с провалившимися щеками, с открытым ртом, с седой бородой и с такими же седыми, всклокоченными волосами на голове.

Лутатини попятился назад, выставив вперед руки, словно для защиты. И тот, страшно знакомый, но вместе с тем чужой человек, похожий на мертвеца, вставшего из гроба, повторил его движения.

— Пресвятая дева Мария! — воскликнул Лутатини, отвернувшись и хватаясь руками за голову.

— Что с вами, дружище? — обратился к нему рулевой Гимбо.

— Старик…

— Какой старик?

— Я не узнал себя.

Гимбо, догадавшись в чем дело, рассмеялся.

— Умойтесь хорошенько пресной водой — и сразу помолодеете. Это соль осела на волосах. Вот мне уже больше ничего не поможет. Растратил свою молодость.

Лутатини в этот день не обедал. Не было никакого желания есть, — может быть, оттого, что вместе с водою он наглотался овсяной муки. И сон его был тревожный, с бредовыми видениями.

А когда судовой колокол, оглашая тишину тропиков, пробил четыре склянки, Лутатини снова спустился в кочегарку.

Он посмотрел на термометр.

— Шестьдесят пять градусов!

Голос его прозвучал высокой нотой, испуганно, словно хотел предупредить других о приблизившейся опасности.

Но ни Домбер, ни Сольма ничего на это не ответили. Все молча и угрюмо взялись за работу. Только угольщик Вранер проворчал:

— Скучно что-то. Хоть бы драку какую устроить.

И полез в угольные ямы.

В кочегарке черным густым туманом носилась угольная пыль, сквозь которую едва просвечивали красноватыми звездами электрические лампочки. Открывались дверцы топок, трепетали в полумраке отблески огня. Под ногами дрожала настилка. За переборкой, позади котлов, словно усталое могучее животное, вздыхала машина. Духота увеличивалась с каждой минутой. Казалось, что скоро вся кочегарка накалится докрасна, и тогда от него и от его товарищей, как в крематории, останется лишь кучка пепла.

Стрелка на манометре его котла начала падать. Подстегивали окрики прибегавшего механика. Превозмогая немочь, Лутатини открыл топку и стал подламывать скипевшийся уголь. Лом показался непомерной тяжестью. В лицо полыхало горячей волной, обжигая и ослепляя. Разламывалась голова, замирало сердце. Лутатини, стиснув зубы, продолжал вонзать железо в огненную пасть топки. Вдруг вся судовая утроба завертелась, словно карусель, и начала опрокидываться.

— Братцы! — пронизал кочегарку резкий вопль и сразу же оборвался, а вслед за этим что-то грохнуло.

Оба кочегара оглянулись — Лутатини пластом лежал на платформе, широко раскинув руки.

— Обморок, — испуганно сказал один.

— Тепловой удар, — мрачно поправил другой.

Домбер подхватил на руки неподвижное тело и помчался с ним на палубу. Наверху прогремел его корявый и тревожный голос:

— Воды!

На судне не было льда для компресса. Пустили пожарные помпы. Боцман направил сильную струю прямо в лицо Лутатини. Неподвижное тело вдруг заворочалось.

Матросы, молча наблюдавшие за этой сценой, посоветовали боцману:

— Довольно! Может захлебнуться…

Лутатини, очнувшись, обвел глазами матросов и боцмана, стоявшего тут же со шлангом в руках.

— Что со мною? — слабо спросил он.

Матросы ответили на этот раз серьезно:

— Хорошо, что ожил. Мы думали — конец вам.

Его отнесли под тент отдохнуть. А через четверть часа к нему подкатил второй механик.

— Марш в кочегарку!

Не отдавая себе отчета, Лутатини поднялся, как автомат, и, по-стариковски сгорбившись, пошатываясь, направился к машинному кожуху, словно на виселицу.

В этот вечер Лутатини, понурив голову, сидел на полуюте один, залитый лучами заходящего солнца. Перед ним встал грозный вопрос о жизни и смерти, но он устал, — он слишком устал физически и духовно, чтобы правильно соображать. Сколько времени прошло с тех пор, как он оставил родные берега? Он потерял счет этим кошмарным дням. Грязный и непривычный труд, тяжесть которого, живя в своем роскошном доме, он даже и не мог себе представить, изувечил его, а насмешки матросов, грубость начальства, словно насосом, выкачивали из него душу. А что предстоит ему в дальнейшем? Желанная прохлада наступит еще не скоро. Он чувствовал, что смерть стережет его. Еще несколько таких вахт, и все будет кончено. Уйти из жизни раздавленным, куда-то провалиться, когда его вера высыхала, как ручей под жарким небом…

Лутатини встал и поднял голову. Солнце только что скрылось за горизонтом. Темнело небо, и на нем выступали звезды. На западе осталась только красная полоса. Казалось, сейчас, как в величайшем храме, польются дивные голоса неземного хора, восхваляя славу всевышнего творца. На минуту Лутатини почувствовал в душе созвучие с этой непостижимой глубиной вселенной, мерцающей разноцветными оттенками светил. И опять, как некогда, молитвенно сложив на груди руки, он мысленно, со всею страстностью истерзанной души, обратился к богу, прося избавления от непомерных мук. Глаза его, оросившись горячими слезами, блуждали, словно искали знамения на небе. Взгляд его случайно упал на мостик: туда поднималась по трапу знакомая толстая фигура на кривых ногах. Лутатини дернулся, словно от ожога. Мысли спутались. В сознании будто прорвался давно набухший нарыв. Охватило безумие. Он глядел на небо и, стуча в грудь кулаком, извергал вслух самую ужасную брань, какую слышал от матросов; он словно бросал дерзкий вызов тому, кому до сих пор поклонялся. И сразу же опомнился — согнулся, зажмурился, боязливо втянул голову в плечи. Вдруг разверзнется небо, зарычит неслыханными громами, заполыхает молниями… И не только он, жалкий Себастьян Лутатини, но и все судно провалится в бездну, как провалились когда-то Содом и Гоморра. Но высь молчала. Он открыл глаза и поднял голову, боясь вздохнуть. Звезды были на своем месте: вот Южный Крест, а вот, как две жгучие слезы, дрожат Альфа и Бета в созвездии Центавра. Кругом по-прежнему был разлит великий покой. Пароход пенил потемневшие воды океана. С мостика в тишину ночи врезался уверенный голос второго штурмана:

— Вахтенный! Сколько на лаге?

Кто-то откликнулся снизу:

— Есть!

И сейчас же по палубе раздался топот бежавшего к корме матроса.

Усталой походкой Лутатини направился к носовой части судна; он увидел на люке лежащего человека, но не узнал его. Это был поваренок Луиджи. Он в этот вечер сообщил кое-кому из команды новость.

— Эх, что выделывает на полуюте наш духовный отец! Крыл все на свете! О, что было!..

Он больше восклицал, чем рассказывал, но матросы поняли его.

На следующий день все тот же терпеливый и могучий Домбер опять вынес Лутатини на палубу, и опять окатывали его из шланга забортной водой. На этот раз он пролежал в обмороке очень долго. А когда очнулся, то услышал нечто, чему трудно было поверить: Карнер, этот злой гений и заклятый его враг, защищая его спорил со вторым механиком Фаустино.

— Вы видите, что человек совершенно больной. Как же можно посылать такого на работу?

Механик сурово возразил:

— Он не пассажир, чтобы без дела кататься на судне.

— Да, не пассажир, но и не преступник, приговоренный к смерти.

Карнера поддержали и другие матросы. Все они окружили механика сжимая кулаки. На лице Фаустино появилась неуверенность. Он глухо спросил:

— Кто же за него полезет в кочегарку?

Карнер сделал правой рукой резкий жест:

— Я!

— Вот как! — удивился механик.

— Да, я полезу за него. Я несколько лет плавал кочегаром. Сговоритесь насчет этого с первым штурманом и чифом. А Лутатини вместо меня пусть поработает на верхней палубе. Только нужно ему отдохнуть денек-другой. Что нужно сделать — за него исполнят ребята.

— Правильно, Карнер! — поддакнули матросы.

Спустя некоторое время чахоточный Карнер полез в раскаленную кочегарку.

Глаза Лутатини наполнились слезами.

Отношение к Лутатини со стороны команды резко изменилось к лучшему. Прекратились издевательства, все стали внимательны к нему. За него работали другие, а он только отдыхал, лежа на первом люке под тентом. Некоторые даже приносили ему пищу и чай, ухаживали за ним и утешали:

— На верхней палубе живо поправитесь…

— Воздух — чистый, а работа — пустяковая.

— Не робейте — в обиду не дадим…

Через два дня Лутатини поднялся и стал на работу. Первое время он выполнял более простые обязанности: мыл палубу, протирал шваброй мостик, начищал кирпичным порошком медь, отбивал молотком ржавчину с железных частей. На это, по заведенному судовому порядку, уходило у него каждый день десять часов. Остальное время он мог быть свободным. Но ему было не до отдыха. Первым делом он решил познать искусство рулевого. Матросы охотно помогали ему в этом. Чтобы упростить ученье, старый Гимбо вырезал из картона кораблик и к плоскости его палубы приколол горизонтально бумажный круг, разбитый на румбы и градусы. Круг этот должен представлять собою картушку компаса. Показывая, как управлять рулем, Гимбо одной рукой придерживал компас на месте, а другой поворачивал судно в ту или другую сторону. Черточка, проведенная вдоль палубы, на середине ее показывала отсчет градусов. Такое наглядное обучение воспринималось легко. Через несколько часов Лутатини, обладая хорошей памятью, уже знал наизусть все тридцать два румба и мог сам поставить игрушечное судно на любой курс. Оставалось заняться этим делом практически. Каждый вечер, после ужина, он становился у штурвала и под руководством какого-нибудь матроса начинал править рулем. Безветренная погода благоприятствовала его учению. К удивлению своих товарищей, он и здесь проявил большие способности. Они подбадривали его:

— Да, Лутатини, из вас выйдет толк…

— Главное — глаз верный, и голова на своем месте.

Наконец ему самостоятельно пришлось стать на вахту в рулевой рубке. Никогда в жизни он не переживал такой радости, как на этот раз, когда впервые доверили ему стать одному перед нактоузом, на котором был укреплен компас. Держась за медные рукоятки штурвала, он немного согнулся, сосредоточенный и взволнованный, как будто совершал какое-то священное таинство. И не было границ его удивлению: огромнейший корабль с грузом в шесть тысяч тонн стал в его руках послушным, как хороший ребенок. Даже компас, раньше загадочный и непонятный, теперь засиял перед ним, как вифлеемская путеводная звезда перед волхвами. Иногда Лутатини бросал взгляд вперед, в сияющий простор, на заштилевшие синие воды тропиков, на острый, как нож, круг горизонта. И думал про себя: пусть там, за этим небосклоном, ожидают его горчайшие события — все равно, а пока он счастлив. Когда вахтенный штурман спрашивал его, как на румбе, Лутатини выкрикивал ответ громко, высокой нотой, словно провозглашая о спасении всего человечества:

— Норд-ост тридцать два!

Биение сердца сливалось с ритмом движущихся железных частей. Хотя каждый был занят только своим делом, но ему казалось, что все смотрят на него. До сих пор он был никчемным человеком. А теперь вдруг вырос в собственных глазах, приобрел значительность и, опьяненный этим, гордо стоял на руле, словно взял на себя всю ответственность и за судно, и за всех его обитателей. Ведь это он, Себастьян Лутатини, направляет корабль в солнечно-голубую безбрежность, взбудораженный, с горящими глазами, с вдохновенным лицом.

Лутатини шел дальше в познании обязанностей палубного матроса. Он научился завязывать морские узлы, сплеснивать концы, стропы, швартовы, делать мягкие кранцы. Каждый матрос должен быть маляром. И Лутатини умел не только красить, но разводить краски, смешивая в известной пропорции сурик или белила с вареным льняным маслом. Он так старался, что даже боцман, косясь на него желтым глазом, одобрительно ухмылялся. А между тем у Лутатини были свои соображения: он до смерти боялся, как бы его опять не послали в кочегарку, в это анафемское пекло. Он работал сверх установленного времени. Но это не изнуряло его. С каждым днем он наливался здоровьем, бодростью. Тело его покрывалось хорошим загаром.

Матросы теперь предстали перед ним совершенно в другом свете. Насколько они показались ему подлыми и мерзкими вначале, настолько же стали за последнее время хорошими товарищами. Да и ругаться как будто стали меньше, а может быть, слух его, привыкнув, перестал замечать сквернословие.

Беспокоило только то, что чахоточный Карнер работал за него в кочегарке. Положение Лутатини облегчилось, а тот поднимался из преисподней на палубу с таким видом, как будто его варили в самом котле. Он облокачивался на фальшборт и несколько секунд стоял, сгорбив спину и устало вздыхая остатками пораженных легких. Казалось, вот он грохнется на палубу, чтобы никогда уже больше не подняться. Но Карнер шел под душ мыться. А потом, отдохнув после еды, находил в себе еще силы заняться своим учеником Лутатини — рассказать ему о том или другом случае из морской практики.

Однажды вечером они встретились у брашпиля. Поблизости никого не было. Лутатини смущенно спросил:

— Послушайте, Карнер. Я давно хотел с вами поговорить. Один вопрос чрезвычайно меня волнует…

— Пожалуйста, — ответил Карнер и ласково улыбнулся.

— Раньше вы относились ко мне с такой неприязнью, точно я был вашим заклятым врагом. Я никогда вам ничего плохого не делал и не собирался делать. И вдруг такая перемена: вы, туберкулезный, полезли за меня в кочегарку. Вы спасли меня от гибели, но себя подвергаете серьезной опасности. В чем тут дело? Я никак не могу разобраться.

Карнер сразу стал серьезным. В блеске вечернего солнца неприятно сузились зрачки его серых глаз, глубоко запавших в орбиты. Он четко заговорил, рассекая воздух указательным пальцем:

— Обо мне вы не беспокойтесь, товарищ Лутатини. Моя жизнь конченая. У меня сейчас единственная мечта — это попасть в Россию. По газетным сообщениям, какие мы прочли в последний раз в Буэнос-Айресе, на родине у меня, по-видимому, происходит настоящая революция. Это подтверждают и депеши, получаемые по радио нашим судном. Хочется самому посмотреть на те события, какие происходят в России. Кстати, повидаюсь и с родителями, если только их не повесили на фонарных столбах…

Оба собеседника на момент отвлеклись поднявшейся стаей летучей рыбы. Серебристо сверкая, рыбешки запланировали над океаном, как игрушечные аэропланы. Метров через сто, постепенно опускаясь, они снова скрылись в воде, оставив на ее поверхности кружочки, расплывающиеся в трепетном сиянии.

— Для нас это красивое зрелище, а для этих рыбешек, вероятно, страшная трагедия, — грустно промолвил Карнер.

— Почему трагедия?

— Спасаются от хищников. Везде одно и то же — и на земле, и в воде. Бросят тебя в мир среди тысячи различных врагов — как сумеешь, так и изворачивайся, если не хочешь быть раздавленным. Впрочем, смысл жизни заключается главным образом в борьбе. На вашем смирении далеко не уедешь.

Чтобы не раздражать Карнера, Лутатини промолчал.

— Когда-нибудь, товарищ Лутатини, поймете, почему я так относился к вам. А пока скажу, что в вашем лице я преследовал священника. Но как человека мне, конечно, было жаль вас. Вы сами попали в гнуснейшее положение.

— Но почему вы так ненавидите духовенство? — с болью спросил Лутатини.

— Без причины, как вам известно, ничего не бывает. Были таковые и у меня.

Они присели на правый якорь. Карнер снял с ноги деревянное сабо, вытряхнул из него мелкие кусочки угля и опять надел. Солнце скатывалось к горизонту, жара спадала. Под ласковый звон воды, разворачиваемой форштевнем, Лутатини внимательно слушал печальную историю.

Карнер был родом из Гельсингфорса. Его семья жила небогато, но и особой нужды не видала. Отец Карнера был человеком строгих правил и по вечерам читал своим домочадцам библию. Но это не мешало ему служить в охранном отделении, продавая политически неблагонадежных финнов русскому правительству. Мальчик в это время учился в гимназии. Но горячая любознательность погубила его. Он никак не мог примириться с некоторыми положениями религии. Так, открывая библию, он на первой странице читал, что в первый день бог отделил свет от тьмы; свет назвал днем, а тьму — ночью. А между тем, как видно из дальнейшего, все светила небесные были созданы только на четвертый день. Как согласовать такое противоречие? Юношу это смутило. Отец вместо разъяснения дал сыну потасовку, чтобы в следующий раз он не лез с такими вопросами. Тогда юноша обратился за разъяснением к своему наставнику. Это был православный протоиерей. Он бросил на ученика недовольный взгляд, сверкнул очками. Несмотря на близорукость, он казался красавцем: шелковистые вьющиеся русые волосы, ясный лоб, правильно очерченный профиль со светлой окладистой бородой, придававшей ему вид благообразного человека. Его объяснения не удовлетворили Карнера. Он начал спорить.

— Дурак! — во всеуслышание произнес отец Рафаил и поставил своему ученику кол.

С той поры и началась между наставником и учеником глухая и непримиримая вражда. Карнер нарочно стал рыться в библии и выискивать такие места, которые шли наперекор всякой здравой логике. Так продолжалось до весны. Был солнечный, теплый день. В раскрытые окна вместе с птичьим гомоном вливался аромат распустившихся деревьев.

Вызванный к столу, Карнер отчеканил свой урок без запинки. А потом, как обычно, начал расспрашивать своего наставника о сомнительных местах священного писания. Речь шла о предопределении. Он привел текст из Нового завета, где говорится, что судьба Иуды была предрешена еще задолго до его рождения.

— В таком случае, чем был виноват Иуда?

Весь класс насторожился.

Отец Рафаил налился кровью и злобно зарычал:

— Пошел вон из класса, поганый еретик! Ты мне надоел!

Карнера взорвало. В тот момент, когда наставник нагнулся, чтобы поставить отрицательную отметку в книге, он схватил его за бороду. Как это случилось — трудно теперь рассказать. Точно не он, а кто-то другой выкинул за него такую дерзость. Ярко запечатлелось лишь одно: под шум и суматоху он выскочил из гимназии с такой быстротой, словно вылетел на крыльях. Ничего было и думать о возвращении домой. До ночи он ходил в поле и в роще, как помешанный. Он раскаивался, плакал и опять бесновался. Потом вернулся в город и пробрался в порт. Его давно манило море. У стенки стоял норвежский пароход с такой низкой осадкой, что ничего не стоило бы прямо с набережной забраться на его борт. Но по верхней палубе прохаживался вахтенный матрос. Только около полуночи, когда вахтенный вошел в уборную, Карнер забрался на пароход и на цыпочках скрылся под полуют. Там стояли какие-то бочки, ведра. В одном углу он нащупал брезенты. Он завернулся в брезент и твердо решил: либо умрет с голоду, если пароход долго простоит в гавани, либо будет в море. На следующий день, к величайшей радости беглеца, пароход тронулся в путь. Еще одна ночь прошла. А утром Карнер, терзаемый голодом, вышел на палубу. Кругом было только море да небо. Ликующим восторгом наполнилось юное сердце. Карнера заметили и повели к капитану. Тот шумливо ругался, а юноша молчал, радостно улыбаясь. В море не выбросишь человека за борт — так он и заделался матросом.

— С тех пор прошло более двадцати лет. Да, товарищ Лутатини, более двадцати лет, — закончил Карнер и угрюмо замолчал.

Лутатини нервно теребил свою черную бородку.

— Переписывались вы со своими родителями?

— Нет, вернее, почти нет. Только матери раза два писал. Просил ее не тревожиться за меня. Мать я очень любил.

— Допустим, что ваш протоиерей поступил с вами нехорошо, — задумчиво заговорил Лутатини, — но почему же вы питаете такую непримиримую ненависть ко всему духовенству всех религий?

Карнер встрепенулся, глаза стали колючими.

— Все одинаковы. Все торгуют именем божьим и спекулируют святыней. Вас нужно презирать уже за одно то, что вы оправдываете несуразный порядок жизни: кому — вожжи и бич в руки, а кому — хомут на шею.

Поднявшись, он быстро направился к машинному кожуху.

Капитан Кент имел в своем распоряжении просторный салон, а для всех остальных офицеров было отведено под кают-компанию небольшое помещение, расположенное с правого борта, против камбуза. Здесь столовались семь человек: три штурмана, три механика и радиотелеграфист. Здесь же и проводили свободное время за шахматной игрой или просто в беседах. Прислуживал им поваренок Луиджи, жадно прислушиваясь к их разговорам. А говорили они о войне, обсуждали депеши, получаемые судном по радиоаппарату. Иногда спорили по поводу того, на чьей стороне из воюющих государств останется победа. Яростнее всех спорил радист Викмонд, доказывая, что Германия будет разбита.

Так именно и следует с нею поступить! — выкрикивал он, сверкая глазами. — Это самая воинственная и самая империалистическая страна. Что будет с человечеством, если Германия выиграет войну? Она покорит Европу, но не остановится на этом. К ней перейдут колонии, принадлежащие Англии, Франции, Италии. А это значит, что в ее владениях окажется большая часть земного шара. А потом она занесет свой вооруженный кулак и над Америкой…

Его поддерживал в спорах второй штурман Капуан, крупный человек, с резкими чертами лица, украшенного пышными темно-русыми усами. Он воинственно сжимал волосатые кулаки, как будто сейчас же намеревался вступить в сражение со своим противником.

— Если бы только Аргентина объявила войну Германии, я бы добровольцем записался в армию.

Против Германии также были настроены второй и третий механики.

Им всем бесстрастно возражал первый штурман Сайменс:

— А разве Англия менее империалистическая страна? Она в своих объятиях — милых и ласковых, как щупальца спрута, — держит Канаду, большинство колоний в Африке, Индию с народонаселением в триста миллионов, Австралию и Новую Зелландию. Она захватила Гибралтар, Суэцкий канал, Баб-эль-Мандебский пролив. Все морские угольные станции, все лучшие стоянки для судов находятся также в ее распоряжении. А ее военно-морской бюджет — разве он ниже, чем в Германии? Тут — математика.

Грузный и неподвижный чиф держался нейтралитета. Он любил выпить и хорошо закусить. Для него ничего не стоило согласиться с любым мнением, лишь бы только ни с кем не спорить. Но иногда он удивлял собеседников своими взглядами на войну:

— Я не понимаю, зачем это люди дерутся? Идут друг против друга целыми нациями. Глупейшая скотина — и та не прибегает к такому способу разрешать недоразумения. Мы можем наблюдать среди них лишь в отдельных случаях драку. Но ни я и никто из вас не видел, чтобы целое стадо свиней, баранов, быков пошло против другого однородного стада. Нет этого даже и среди диких животных. Если и бывает схватка одиночек, то больше всего из-за обладания самкой. А культурное человечество, достигшее таких высот умственного развития, кажется, помешалось на кровопролитии. В чем суть дела?

Сайменс одобрительно похлопывал его по плечу.

— Это очень интересно, сеньор Сотильо. Продолжайте дальше.

Чиф сам же отвечал на поставленный им вопрос:

— Все это, мне кажется, происходит оттого, что среди животных нет ни царей, ни королей, ни парламентов. Заведи они у себя правительства и высокие учреждения, так сейчас же и у них начнется всеобщая потасовка. Хорошим примером тому могут служить муравьи. В каждой муравьиной кучке, которая представляет собою отдельное государство, есть царица. Этого достаточно, чтобы они повторяли ту же глупость, какую проделывает теперь человечество. У них так же государство сражается с другим государством, так же убивают своих противников. Сходство с человечеством идет еще дальше, муравьиное государство своих пленников превращает в рабов…

Однажды старший штурман спросил:

— Откуда это у вас, сеньор Сотильо, такие анархические взгляды?

Чиф испуганно посмотрел на Сайменса.

— Что вы, господь с вами! Я и понятия-то не имею об анархистах. Просто по глупости так рассуждаю.

— Впрочем, вы сказали много правды. Спросите любое из воюющих государств: Англию, Францию, Германию — почему они сражаются? Неизбежно последует ответ, что они защищают свое отечество. От кого же защищают они свое отечество? Где же нападающие? Об этом знает только правительство со своими дипломатическими кухнями.

— Вот-вот, это я и хотел сказать… — поддакивал Сотильо.

Сайменс облокотился на стол, положив голову на руки, и промолвил:

— А остальное население — это стадная треска, дешевая сельдь. Миллионы ее гибнут — неважно: новые миллионы народятся.

Лутатини слушал, сидя на люке трюма, рядом с камбузом.

Однажды ему удалось узнать, как относится администрация к своему капитану. Лутатини красил камбуз. Дверь в кают-компанию была открыта. Офицеры только что кончили завтрак и не расходились. Лутатини не только слышал их разговор, но и видел их лица.

Старший штурман спросил у поваренка Луиджи:

— Что сегодня на второе?

— Жареный гусь, — ответил тот.

— Опять то же самое! — воскликнул раздраженно Сайменс. — «Старик», вероятно, хочет всех нас в гроб вогнать. Пусть он чудачествует, как хочет, но зачем же нас пичкать гусиным мясом почти каждый день?

Загалдели другие офицеры:

— Мы скоро с ума сойдем от такой пищи.

— У меня редкая ночь проходит, чтобы я не видел во сне гусей.

— Я их возненавидел на всю жизнь.

— Я на ночь уши затыкаю, чтобы не слышать гусиного крика.

Сайменс продолжал:

— Сидит, как идол, в своем салоне и воображает себя доктором. Недавно мне целую лекцию прочитал о лечении водою. Потом начал хвалиться, что главное его призвание — быть медиком. Он будто бы и сейчас любого врача забьет. А если бы, говорит, мне пойти по этой линии, я давно бы занимал кафедру на медицинском факультете. У меня бы, говорит, могли быть ученые труды и разные открытия в области медицины. И тут же гордо заявил, что до него никто не додумался лечить запоры гусиным мясом. Провались ты, думаю я, со всеми своими гусями!

Все громко рассмеялись.

— Как это такой человек в капитаны попал? — спросил радист Викмонд.

— Очень просто — пайщиком состоит в пароходной компании, — сообщил Сайменс. — Он раньше командовал «Зарей». Всем известно, что он два раза это судно сажал на мель. Целый год сушился на берегу, а теперь опять вздумал плавать.

— Он начинает больных матросов угощать гусиным мясом, — вставил второй штурман Капуан. — За последнее время у нас на судне каждый день обязательно больные. Один или два матроса освобождаются от работы. Со «стариком» что-то неладное…

Никто из администрации не подозревал, какую шутку выкинули матросы над капитаном. Ему доставляло большое удовольствие лечить людей. Он мог с самым серьезным видом возиться с больным, расспрашивая его о признаках болезни, о наследственности, о прошлых недомоганиях. И его чрезвычайно радовало, если поставленный пациенту диагноз сходился с судовым лечебником. Тогда бульдожье лицо его расплывалось в широкую улыбку, а круглые глаза добродушно щурились. Он слегка похлопывал матроса по плечу и освобождал его на сутки от работы. Тут же призывал стюарда и отдавал распоряжение:

— Выдай больному матросу бутылку мадеры. Пусть парень подкрепится.

Если у больного оказывался при этом запор, то он получал еще порцию жареного гуся.

Но плохо было тем, болезнь которых не поддавалась определению. Капитан сразу ощетинивался, на лбу вздувались жилы, и роскошный салон содрогался от его хрипло громыхающего голоса:

— Симулянт! От работы вздумал увильнуть? Капитана надуть? Не удастся это тебе, мошенник! Я каждую клетку твоего организма вижу, как сквозь стекло! Вон отсюда, шарлатан!

Матрос вылетал из салона с такой поспешностью, точно за ним гналась злая дворняжка.

Рулевой Гимбо первый решил, что можно извлечь из этого выгоду. Он уговорил Прелата достать через стюарда из капитанской каюты судовой лечебник. Просьба его была уважена. Воспользовавшись свободным временем, он спустился в кубрик, уселся за стол и углубился в чтение книги. А когда выбрал для себя подходящую болезнь и выучил наизусть симптомы ее, он с благодарностью вернул лечебник обратно. На второй день, побывав у капитана, он на зависть другим выпивал портвейн и закусывал жареным гусем. Через день об этом знала вся команда. Тем же путем добывали себе лечебник, и каждый подробно выписывал признаки той или другой болезни. Чтобы некоторые не злоупотребляли этим, матросы и кочегары установили между собою очередь, по жребию. К «старику» ходили по одному — по два человека в день. На его вопросы теперь любой из них отвечал без запинки, как хорошо заученный урок, причем каждый, помимо указанной болезни, неизбежно жаловался на запоры.

Лутатини не знал, что матросы и его включили в очередь «больных». Накануне вечером они встретили его на баке и, передавая ему судовой лечебник, объявили:

— Заучите, друг, какую-нибудь, болезнь. Завтра вам идти к «старику». Вы-то уж сумеете наговорить ему.

Лутатини смущенно посмотрел на лица товарищей.

— Нельзя ли меня избавить от этого?

Матросы обиженно заворчали:

— Вы, значит, не с нами?

Заданный вопрос испугал его.

— Напрасно так думаете, друзья. Я на вашей стороне. Но я не могу заниматься обманом.

— А вы, сеньор Лутатини, действуйте на основании священного писания: «Какой мерой мерите, возмерится и вам». Разве честно поступил с вами капитан? И вы отплатите ему тем же.

Лутатини возразил:

— Тем более мне было бы противно получить от капитана бутылку вина и кусок жареного гуся.

К нему, сурово нахмурив брови, обратился угольщик Вранер:

— Господин тонкодушный! Чтобы совесть ваша была чиста, сделайте это ради своего ближнего. То, что получите от «старика», передайте мне. Вам дорогие кушанья и вина, наверное, дома надоели, а мне…

Лутатини, притиснутый в угол, растерянно пролепетал:

— Так, пожалуй, можно.

Он боялся матросов. Ведь благодаря им он избавился от смерти и жизнь его на корабле стала более или менее сносной. А вдруг они перестанут к нему благоволить? Тогда ему опять придется погибать в кочегарке, которая теперь казалась ему страшнее всякой каторги.

Утром он вымылся, переоделся в чистое донгери и отправился к «старику». Переступая через порог в роскошный салон, откуда в начале плавания так грубо его выставили, он смутился, как будто его уже уличили во лжи. Зачем он послушался матросов? Казалось, что они нарочно хотят довести его до последней черты унижения и позора. Капитан, сидевший в кресле в конце стола, спросил его:

— Больной?

Лутатини, неожиданно для самого себя, смело ответил:

— Да, сэр.

Капитан Кент ласково позвал его:

— Подойдите сюда поближе и расскажите, в чем дело.

Как будто не Лутатини, а кто-то другой, давно привыкший к вранью, заговорил за него. Лицо его стало скорбным, в голосе звучало отчаяние. Смущение исчезло, словно он всю жизнь тем только и занимался, что лицемерил.

Глядя в глаза капитана, он убежденно рассказывал:

— Я давно уже, с месяц назад, начал ощущать боль в правом подреберье и под ложечкой. Какая-то тяжесть в этой области, особенно после работы. А теперь болезнь стала проявляться в более резких приступах, причем она начинается внезапно, во всякое время, чаще всего в вечерние часы. Иногда этому предшествует сильное волнение. Бывали случаи, когда приступы наступали ночью, среди сна. Боль сначала появляется тупая, но она быстро усиливается до такой степени, что невозможно без стона ее выносить, и сопровождается тошнотой и рвотой. Тогда что-то сжимается в верхней части живота, словно диафрагма охвачена спазмой…

Бульдожье лицо капитана озарилось догадкой.

— Я, кажется, начинаю понимать, каким недугом вы страдаете. У вас печень не в порядке. Подождите немного — я сейчас вернусь.

Капитан встал и скрылся в глубине каюты. Скоро оттуда послышался шелест перелистываемой книги.

Через несколько минут он вернулся с победоносным видом.

— У вас при коликах боли отдают в спину, в правое плечо или, вернее, в правую лопатку, а не вниз, не правда ли?

— Совершенно верно, сэр.

Капитан задал еще несколько вопросов и, получив удовлетворительные ответы, весь просиял.

— Знаю, голубчик, знаю, в чем дело. Хе-хе-хе! От меня ни одна болезнь не скроется — ни в кишечнике, ни в печенке, ни в селезенке. Хе-хе! Я ее найду в человеческом организме лучше, чем любой английский сыщик преступника в Лондоне. Вы страдаете желчно-каменной болезнью. К счастью, у вас пока еще не начался воспалительный процесс: приступы болезни не носят затяжного характера и не сопровождаются лихорадкой. Значит, мы можем надеяться на полное выздоровление.

Лутатини, слушая капитана, внутренне торжествовал над своим врагом. За все время пребывания на корабле он впервые испытывал такое веселое настроение. Ему с трудом удавалось сдерживать себя от смеха.

— А как у вас работает кишечник?

— О, сэр, неважно! — воскликнул Лутатини и начал рассказывать о своих наблюдениях над собою.

Признаки другой болезни настолько оказались характерными, что капитан не стал даже заглядывать в судовой лечебник.

— Нисколько не сомневаюсь, что вы страдаете еще атоническим запором. Но от этого избавиться ничего не стоит. У меня на этот счет имеется свой собственный метод лечения, совершенно еще не известный медицине. Вы три дня подряд будете получать от повара порцию жареного гуся.

Он настолько остался доволен своим пациентом, что сам сходил в буфет и, передавая Лутатини бутылку хереса, великодушно заговорил:

— Это нисколько не повредит вашим болезням. Выпивайте по рюмке перед едой. А теперь идите и выздоравливайте. Если почувствуете себя хуже, то приходите опять. Для больных я всегда доступен.

Он обнял Лутатини за плечи и проводил до выхода в коридор. А того в это время так и подмывало разоблачить «доктора». Что будет, если он сейчас расхохочется прямо в лицо и расскажет, как его околпачивают матросы? Это будет самый чувствительный удар по самолюбию капитана. Он всю жизнь будет помнить об этом. Лутатини почувствовал, как закипает в нем кровь, возбуждая дерзость. В коридоре он оглянулся, но вспомнилась проклятая кочегарка, и в одно мгновение представился весь ужас, какой может обрушиться на его голову. Встретившись с вопросительным взглядом капитана, он жалко пробормотал:

— Спасибо, сэр.

На палубе его уже поджидал угольщик Вранер.

— Вот за это одобряю, — получив бутылку хереса от Лутатини, заявил он и пожал ему руку. — А как обстоит дело насчет закусочки?

— Три дня будете получать от повара гусиное мясо.

Вранер от удовольствия даже крякнул.

В обед снова пришлось встретиться с ним на люке за камбузом. Угольщик выпивал херес и закусывал жареным гусиным мясом. Лутатини в это время думал о себе. Его самого удивляло, как под влиянием окружающей среды, несмотря на свое сопротивление, он постепенно превращается в матроса. Поступки его мало чем отличаются от поступков других обитателей на корабле. Правда, он отказался от капитанских подарков, передав их угольщику, но этим только хотел прикрыть свой стыд перед командой. А сейчас, не удовлетворившись скудным обедом, он смотрел на Вранера с некоторой затаенной завистью.

— Посидите со мной, господин тонкодушный, — пригласил его угольщик, ухмыляясь и показывая редкие прокопченные зубы. — Не хотите ли выпить? Могу и жареным гусем поделиться. Нет? Ну, ладно. Житье богатым…

Из-под козырька рваной кепки насмешливо поглядывали серые глаза.

— Сижу вот, ем и думаю: сколько за одну минуту может народиться людей на всем земном шаре? Вероятно, много. А сколько умирает? Собрать бы их всех вместе, кому в эту минуту пришел конец жизни, — стариков, младенцев, молодых, среднего возраста. Одни умирают от болезни, других на войне убивают, кого разбойники режут, кто самоубийством кончает, а кто во время пожара гибнет. Всех их на одну площадь собрать. Одну только минуту посмотреть бы на них. Вот картина получится! Можно, пожалуй, с ума сойти. Как вы думаете, господин тонкодушный?

Лутатини, никогда раньше не думавший об этом, вздрогнул, словно впервые перед ним открылась страшная тайна жизни.

— Откуда это у вас такие дикие мысли?

Вранер ответил не сразу, задумчиво глядя на обширные воды океана.

— Если в сапогах окажутся бумажные подметки, то, значит, поставил их сапожник. Плохой в часах механизм от мастера зависит, хороший — тоже от него. Ясно? Ваше здоровье!

Он приложился к бутылке, потягивая из горлышка херес.

«Орион», продолжая вспахивать тропические воды, повернул на восток, к африканским островам.

К вечеру небо стало тускнеть, но облаков не было. Простор подернулся легкой пеленой мути. Солнце, истощив энергию, потеряло яркость и начало чадить. В воздухе была удушливая тишина. Густые клубы дыма, вываливаясь из трубы, серыми лохмотьями расползались над океаном, прилипая к его неподвижной поверхности. За кормою, слегка волнуясь, вытянулась длинная дымчатая полоса.

Около камбуза ужинала команда. Ели рисовую кашу с солониной. Мясо отдавало тухлятиной, несмотря на то что было основательно приправлено жареным луком. Матросы ворчали на повара:

— Ты, йоркширский боров, долго еще нас будешь кормить соленой кобылой?

Прелат в белом колпаке, выглядывая из окна камбуза, ответил с игривой усмешкой:

— Завтра консервы приготовлю.

— Сам он жрет с офицерского стола.

— Ему и гусятина достается.

— Если еще раз даст тухлятину, то вместе с пищей полетит за борт…

Прелат вышел из камбуза и начал оправдываться:

— Сами посудите, ребята: из чего я могу приготовить вам хорошее блюдо? На рынок в океане не пойдешь. Вот завернем в какой-нибудь порт, тогда посмотрите, что сотворю…

Лутатини, выбросив остаток своей порции за борт, вымыл горячей водой миску и ложку и уселся на люк. Сейчас его занимали не матросские разговоры, а странные явления в природе. Может быть, в связи с этим он ощущал головную боль и слабость в теле. Но с Гимбо он заговорил шутливо:

— Посмотрите, как падает дым из трубы. А за кормою ложится прямо на океан, как будто хочет прикрыть наш след. Очень интересно.

Старый Гимбо иронически покосился на Лутатини.

— Ночью будет еще интереснее.

— Что же будет?

— А вот увидите…

Гимбо набил табаком трубку и закурил.

С мостика поступило распоряжение убрать все тенты. На палубу вышел из своей каюты боцман. Матросы, скатывая тенты, разговаривали мало, словно были не в духе. Все лишнее убрали с палубы. Клетки с гусями снесли под полуют, вход в который задраили железными дверями. Команда, покидая свое дачное место, начала переселяться в кубрик со своими постелями.

Лутатини делал то же, что и другие, и удивлялся, почему это, несмотря на такую тишину в океане, предпринимают меры предосторожности.

Огромнейшим огненным шаром солнце приблизилось к черте горизонта. Оно не пылало и не сияло, как раньше, а угрюмо тлело, медно-красное, без блеска, без лучей. А когда погрузилось в воды океана, сразу стало темно.

Над мачтами обозначались редкие, еле уловимые красные точки звезд, словно и для них наступила минута угасания. Безжизненная тишина царила в неподвижном сумраке. Но всем почему-то казалось, что откуда-то приближается угроза.

Лутатини пораньше улегся на койке, зная, что скоро ему предстоит вахта. Овладевала тревога, как будто в эту ночь кто-то, неведомый и страшный, собирался призвать его к ответу за все содеянные им грехи. Скорее по привычке, чем сознательно, он начал было читать про себя вечернюю молитву, но не кончил ее и с досадой отвернулся к переборке. «Должно быть, нервы расшатались», — подумал он и стал засыпать.

Когда его разбудили, он в первое мгновение почувствовал, что стремглав летит с какой-то огромной высоты. Он с испугом осмотрел кубрик, освещенный электрической лампочкой, и встретился глазами с рулевым Гимбо, с которым он собирался идти на вахту.

— Что же это такое?

Гимбо ничего не ответил.

Лутатини, поднимаясь по ускользавшему из-под ног трапу, часто повисал на поручнях. На палубе, задержавшись около двери, почувствовал себя слепым, словно попал в глубокую яму. Невольно пришло сравнение — египетская тьма! Горячечная и удушливая ночь скрыла небо, океан и самое судно. Хоть бы одна звезда показалась где-нибудь. Ничего, кроме непроницаемой тьмы, черной, как сажа. Два топовых огня на невидимых мачтах, казалось, висели в воздухе и, размахиваясь, строчили, как две сияющих иглы, бархат мрака. А больше всего удивляло то, что при полном безветрии была невыносимая бортовая качка. Лутатини сделал несколько шагов и, потеряв равновесие, полетел к борту, словно его отшвырнули пинком. Он вскрикнул. К нему подскочил Гимбо.

— Что случилось?

— Я ничего не вижу и боюсь, как бы не очутиться за бортом.

— Ничего не будет до самой смерти.

Лутатини, шагая за старым рулевым, спросил:

— Почему это так: бури нет, а такая ужасная качка?

— Где-то происходит месиво. Дождемся и мы. А пока явилась только отраженная волна.

— А почему с вечера так дым расстилался по океану?

— Воздух разрежен в этих местах, как бы пустой колодец образовался. Вот теперь сюда и хлынут воздушные течения. Будет на что посмотреть.

Проходя мимо вентилятора, под которым сидел больной китаец, услышали стон.

— Эх, мученик! — искренне вздохнул Гимбо Засадили человека на погибель.

Он просунул в раструб голову и спросил:

— Что с тобой, Чин-Ха?

Раздался визгливый ответ, пропитанный жгучей ненавистью:

— Проклятие! Моя скоро задохнется в этой дыре! Ваша все не люди! Чтобы океан слопал ваша всех!..

Суеверный Гимбо начал упрашивать его:

— Не надо так, Чин-Ха. Скоро приедем в порт. А там подлечишься. Немного еще остается тебе потерпеть.

Загудел судовой колокол, отбивая восемь склянок. Гимбо заторопился на мостик. Но прежде чем подняться по трапу, он зашептал в ухо Лутатини:

— Китаец накличет на нас беду. Попомните мое слово.

Войдя в рулевую рубку, Лутатини сменил человека, стоявшего в свете нактоуза. И тот, передавая ему штурвал, сказал:

— Курс — норд-ост шестьдесят пять.

Лутатини повторил эту фразу.

За переборкой в штурманской рубке слышался разговор. Это третий штурман Рит сдавал свою вахту второму штурману Капуану. Последний тоскливым голосом спросил:

— Как барометр?

— Все время падает. Зыбь идет с левого борта. Вероятно, норд-вест скоро ударит.

— Придется, пожалуй, разбудить «старика».

— А уж это дело ваше.

Один человек вышел из рубки, а другой остался, вероятно, для того, чтобы сделать кое-какие записи.

Наступила мертвая тишина.

Лутатини, держась за ручку штурвала, прилип глазами к компасу. Он привык управлять рулем без волнения. Но теперь штуртрос скрежетал у него чаще, чем нужно.

Раздались шаги, открылась в рулевую рубку дверь.

— Курс?

— Норд-ост шестьдесят пять.

Удовлетворенный ответом, второй штурман удалился на середину мостика и там затих.

Лутатини изредка бросал взгляд налево в темноту, где, привалившись к переборке, попыхивал трубкой Гимбо. В другом месте и при других условиях предсказание его о какой-то беде показалось бы нелепостью и вызвало бы только улыбку. Но теперь была давящая ночь. Океан забился, глухо вздыхая, как будто за бортом ворочались допотопные великаны. Палуба проваливалась, уходила из-под ног. И все казалось ненадежным и неустойчивым.

Через некоторое время на руль стал Гимбо. На обязанности Лутатини теперь лежало выполнять поручения второго штурмана. Он отбивал склянки, бегал на корму посмотреть на лаг, следил с мостика, не появятся ли где огни другого корабля.

К концу вахты Лутатини, стоя на мостике, услышал отдаленный гул, приближавшийся со скоростью птичьей стаи. Это привело его в изумление. Не прошло и нескольких секунд, как напряженная тишина взорвалась, словно от вулканического извержения. Сначала рвануло в верхних частях мачт, а вслед за этим шквал зарылся в зыбучей поверхности океана, окатив мостик хлещущими брызгами. Молния, полыхнув, прорезала синеватым блеском беспредельность мрака, раздались звеняще-трескучие удары грома. И началось месиво из воды, ветра, туч и огня. Все смешалось в стремительном беге, в бешеной пляске, в клокочущей кутерьме. «Орион» делал невероятные усилия, чтобы продвигаться вперед среди яростно взвихренного мрака. Качаясь, он черпал бортами многочисленные тонны воды, разливавшейся по палубе бурлящими потоками. Временами, провалившись в пустоту, он на мгновение останавливался, содрогаясь каждой частицей своего железного корпуса, словно теряя прежнее мужество. Но проходили тягостные секунды, — он снова взбирался на высоту, потрясаемый от киля до клотика, или, как буйно помешанный, шел напролом, вонзаясь носом в кипящие горы воды. А на него все сильнее, все озлобленнее лезли волны, угрожая снести все верхние надстройки. Было от чего смутиться человеческому разуму. И Лутатини, ухватившись за поручни мостика, находился в состоянии человека, почуявшего свою гибель. Платье промокло до последней нитки. От неимоверного напора воздуха легкие раздувались, как пузыри, — до боли в ребрах. Только отвернувшись от ветра, можно было сделать выдох. С каждым мгновением он ждал смерти и смятенным своим сознанием удивлялся, почему он еще торчит на мостике и почему пароход еще не перевернулся. Опомнившись, он, давно не молившийся, искренне перекрестился. Огненными извивами раскололся мрак, оглушительными взрывами загрохотала высь, словно чугунными обвалами рухнуло небо. В синеватом озарении молнии на мгновение вырисовывалось бледное и растерянное лицо второго помощника. Лутатини почувствовал на себе его руку, схватившую за плечи, словно тот хотел крепко обнять его, а затем услышал над самым ухом выкрики:

— Спустись в кают-компанию. Доложи «старику»— шторм от зюйд-веста… Угрожает опасность… Можно ли изменить курс?.. Поставить пароход против ветра… Понял?

Лутатини, повернувшись к Капуану, в свою очередь прокричал во весь голос:

— Все понял, господин офицер.

Для Лутатини, чтобы сойти вниз, предстояло совершить героический подвиг. Спускаясь с мостика, он хватался не за поручни, а за ступеньки трапа, как бы сползая по ним. Ветер дул прямо вбок с такой силой, словно намеревался швырнуть его в океан. Волны лезли через фальшборт, бушуя на палубе разливами. Обдавало брызгами. Он с трудом открыл дверь, ведущую в капитанские покои. Навстречу выскочил чернокожий человек в синей тужурке, в мягких туфлях. При свете электрической лампочки, стоя в коридоре, они обменялись враждебными взглядами.

— Что нужно? — спросил наконец стюард.

Лутатини, скосив глаза в сторону, передал поручение.

Открылась вторая дверь. В салоне было светло. Все иллюминаторы были плотно задернуты занавесками. Лутатини остановился у порога, чувствуя в душе непримиримую ненависть и к этому роскошному помещению, и к его обладателю. Стюард тихо, по-кошачьи, приблизился к раскрытой каюте капитана и осторожно сказал:

— Сэр, к вам пришли.

В дверном прямоугольнике показался капитан Кент, упираясь руками в косяки. Он был в одной длинной полотняной рубахе. Упитанное туловище слегка покачивалось на голых кривых ногах, поросших волосами. За последнее время он слишком часто прибегал к выпивке, чтобы залить тоску своего одиночества, лицо его распухло, а помутившиеся глаза кругло выкатились, с недоумением разглядывал матроса. Он посопел вздернутым помидорным носом, раздувая широкие мохнатые ноздри, и спросил хрипящей октавой:

— В чем дело?

Лутатини слово в слово повторил то, что наказал ему второй штурман.

Судно сильно накренилось на правый борт. Капитан, откинув назад одну ногу, почти повис в двери. Может быть, поэтому бульдожье лицо его выразило досаду.

— Курса ни в коем случае не менять, хотя бы начался всемирный потоп.

Нижняя челюсть, выпячиваясь вперед, вдруг задрожала, багрово вспыхнули щеки. Что-то разбойничье показалось в его суровом взгляде. Под заглушенный грохот бури, свирепствовавшей за стенами салона, капитан зарычал:

— Никто не может мне указывать насчет изменения курса! Об этом я сам знаю лучше других. Передай моему помощнику, что он идиот во всех трех измерениях!

Лутатини показалось чудом, что он поднялся на мостик. Два раза его накрывало волной, и он захлебывался соленой водой. Его терзало и бросало в разные стороны.

Когда второй штурман Капуан обратился к нему за ответом, он выпалил все, что сказал капитан. Кулак обрушился на его голову. Он покатился по мостику, как футбольный мяч, отраженный ударом ноги. Очумело вскочил и схватился за поручни. Загудело под черепом, ненавистью заполыхало сердце. Вспыхнула молния, и на момент встретились их сверлящие другу друга взгляды. Не обращая внимания на озлобленный рокот бури и взрывы грома, Лутатини выругался по-матросски, крепко, с солью, и негодующе заорал:

— Негодяй! Животное в мундире!

Но слова его, унесенные ветром в черную ревущую пустыню, не были услышаны вторым штурманом.

Новая смена пришла на вахту.

Лутатини кое-как добрался до кубрика и, переодевшись в сухое платье, лег на койку. Здесь он сразу забыл о втором штурмане. По всему телу разливалась усталость, но трудно было уснуть. В носовой части парохода качка ощущалась сильнее. В широких размахах волн кубрик, содрогаясь, падал и поднимался. То и дело нужно было придерживаться за край койки, чтобы не вылететь из нее. Лутатини было настолько жутко, что пропала тошнота. Снаружи свирепствовала буря. Трещал корпус, и где-то под деревянным настилом палубы скрежетало железо. По линолеуму плескалась вода, попадавшая через входную дверь. Не покидала мысль, что он, Лутатини, все время находится над разверстой могилой, мистически мрачной, как бредовые откровения святого Иоанна. Лишь тонкая железная обшивка отделяла его от зыбучей пропасти.

Никто из команды не спал. Многие курили и мало разговаривали. Старый Гимбо, вытянувшись на койке, жаловался:

— Эх, жизнь наша несуразная! По возрасту мне сидеть бы на берегу в тихой комнате да забавляться с внучатами. Сколько раз зарекался идти в море. Ничего не выходит. Вот кручусь по белому свету, словно заведенный волчок. А для чего?

Вдруг помещение начало проваливаться — судно глубоко, зарылось носом в океан. Над головою, на баке, сотрясая кубрик, забурлили потоки воды. Казалось, что наступил момент аварии. Некоторые матросы вскочили, уселись на койках, готовые прыгнуть на палубу, и бессмысленно переглянулись. Кто-то громко крикнул. Лутатини, уткнувшись лицом в подушку, съежился и тихо, сквозь зубы, простонал. Несколько секунд корабль, казалось, находился без движения, словно потерял всякую надежду выбраться из пучины. Но в следующий момент вся носовая часть его опять понеслась вверх. Команда закачала головами, извергая ругань, удивление, похвалы;

— Вот это трахнуло!

— Молодец, «Орион».

— Давай ходу, дружок!

Открылась входная дверь. В коридор кубрика, словно из опрокинутого чана, хлынула вода, с зловещим шумом скатываясь вниз по ступенькам трапа. Матросы повернули головы в сторону коридора, ожидающе вытянув шеи, но не успели ничего сказать, как сверху вместе с гулом бури раздался повелительный голос боцмана:

— Эй, подвахтенные, наверх!

Дверь захлопнулась, заглушив шум океана.

Трое, соскочив со своих коек, с ворчливой руганью начали одеваться.

С рассветом и остальных вызвали наверх. Ветер достиг степени урагана. Но «Орион» шел тем же курсом, размахиваясь с борта на борт до сорока градусов. Давно бы следовало поставить его против волны, чтобы уменьшить опасность перевернуться вверх килем, но капитан Кент молчал и не показывался на мостике. Что это — глупость или безрассудная храбрость? И штурманы и команда недовольно хмурили брови. Однако рассуждать было некогда. Люди защищали свое судно, как родной очаг. На трюмных люках туже завинчивали задраичные бимсы и вместо выбитых волнами клиньев, поддерживающих брезент, забивали новые. У задней мачты были выброшены из гнезд две стрелы. Их снова уложили на свое место и снова закрепили. Когда судно случайно повернулось влево, могучая волна, перевалив через фальшборт, ухнула на палубу и покатилась по диагонали дальше. Раздался треск. Это в каюте первого помощника разломалась дверь. В помещение ворвалась вода, разбрасывая вещи. Плотник и один матрос бросились починять дверь.

Лутатини видел, с каким рвением, рискуя свалиться за борт, матросы выполняли работы, точно бились за свое собственное счастье. И сам он делал то же, несмотря на пронизывающий страх перед грозной стихией. Корабль, раньше постылый и ненавистный, теперь вдруг стал милым и дорогим, как самый близкий друг. Лутатини начинал понимать, что вся надежда возлагалась на судно. Только не поломалась бы машина, не оторвало бы руль, не лопнул бы штуртрос. В минуту небольшого затишья матросы шутили:

— Какие могут быть грехи за нашим братом?

— Да, все смоем в соленой купели.

Лутатини нисколько не сердился на них. Все они были славные ребята. Сейчас, перед лицом ревущей смерти, им нельзя было не стоять друг за друга. Каждая пара рук, вовремя пущенная в дело, могла спасти от гибели все судно.

Работая, он робко оглядывался. Какая неожиданная перемена произошла в его жизни! На берегу он привык к медлительным движениям, к задушевным молитвам, к сладчайшему пению под звуки органа. Вся его деятельность протекала тихо и безмятежно, как ручей по ровному руслу, и была направлена к тому, чтобы творить дела милосердия. Но кому это нужно было здесь, где все кругом кипело и бесновалось? Бесформенные пласты туч, извиваясь, загромоздили все небо, словно там прорвались чудовищные цилиндры, со свистом и ревом выбрасывая бесконечные клубы пара. Во мраке, клокоча пенными гребнями, зыбилась поверхность океана, развороченная на десятки фунтов глубины. Иногда сила ветра слабела, словно ураган хотел дать людям возможность хоть немножко отдохнуть, опомниться, прийти в себя. Тогда можно было видеть, как бесчисленные валы, потрясая истерзанными вершинами, катились стройными рядами. Потом, внося хаос и неразбериху, снова обрушивались шквалы, еще более свирепые и сокрушительные. Ветер как будто падал сверху вниз, комкая тучи, снижая их до клотиков мачт. С другой стороны, словно рожденные распоротой утробой океана, внезапно возникали вихри, буйно кружились, дробя волны, поднимая столбы брызг и клочья пены. Лутатини неестественно пучил глаза, мокрый, усталый, придавленный ужасом. Сколько раз его накрывала волна, сбивая с ног, кружа в своем водовороте, сколько раз он ощущал близость гибели!..

Во время короткого затишья боцман отсчитал трех человек, в том числе и Лутатини, сделал рукой широкий взмах и крикнул:

— На бак со мною!

Длина каждой волны, считая от гребня до гребня, доходила до пятисот футов, волны накатывали на судно через каждые пятнадцать-двадцать секунд. Боцман с матросами постоял под мостиком и, выждав удобный момент, бегом бросился с ними на бак, словно в атаку. Железный канат левого якоря ослаб от ударов волн. Нужно было его подтянуть и сильнее закрепить. Потом несколько минут провозились с брашпилем. А когда собрались уходить, ветер сорвал брезентовый чехол с вентилятора, спускающегося в матросский кубрик. Вентилятор сидел низко, и, хотя своим замкнутым раструбом был повернут в подветренную сторону, в него захлестывала вода, попадая в жилое помещение. Боцман приказал Лутатини:

— Займись вентилятором. А потом приходи в офицерский коридор.

Лутатини ничего не оставалось, как только ответить;

— Есть!

Он остался на баке один. Площадь палубы здесь была небольшая, суживающаяся к носу. Порывы урагана снова усилились. Он работал с тревогой в сердце. Больно хлестали брызги, словно по нем стреляли горохом. А когда лезла на него водяная глыба, окатывая его с ног до головы, он судорожно хватался за вентилятор, как за своего спасителя. Вдруг корабль рванулся, свалился в наветренную сторону, на левый борт. Лутатини оглянулся — над палубой, взметнувшись в мутную высь, выросла огромнейшая волна с седым, завернутым внутрь гребнем. Казалось, поднялся из бездны апокалипсический зверь и, колыхаясь, дрожа, яростно зашипел над ним. Замерла грудь, остановилось дыхание. А дальше он почувствовал на себе непомерную тяжесть. Руки его легко оторвались от вентилятора. Кто-то могучий грубо схватил его лохматыми лапами, безжалостно смял, как маленького котенка, ревом разорвал уши и полетел с ним в пропасть.

Все произошло с быстротой промелькнувшей мысли. Голова его неожиданно вынырнула на поверхность воды. Отфыркиваясь, он даже не сразу понял, что очутился за левым бортом, в океане, в двух саженях от «Ориона». Волна стащила его в эту сторону потому, что была отражена наклонной палубой. Судно теперь неслось мимо него. Спохватившись, он заорал истошным голосом:

— Спасите!

Ярдах в ста на него катился следующий вал, увенчанный пеной. Лутатини отвернулся от него и умоляюще впился выпученными глазами в уходящий корабль. Промелькнул первый трюм, второй, поравнялся с капитанским мостиком, на котором стоял в своем длинном непромокаемом плаще с капюшоном на голове второй штурман. Последний, ухватившись за поручни, согнулся и глядел за правый борт, в подветренную сторону, не замечая погибающего человека. Лутатини закричал во всю силу своих легких:

— Капуан!.. Капуан!..

Второй штурман не пошевелился на этот зов.

В эти жуткие моменты зрение Лутатини настолько обострилось, что он одним коротким взглядом отмечал каждую мелочь. Приближался вал, потрясая разлохмаченной гривой. Гудела высь, ревел простор, а в разверстой глубине океана было спокойно и зловеще тихо, как в долине, защищенной от ветра горами. Словно из бездны, он продолжал кричать, взывая о помощи, но в то же время его терзала какая-то смутная и неуловимая мысль. Вот между машинным кожухом и капитанским помещением показался угольщик Вранер в рабочей куртке с расстегнутым воротом. Он направлялся на переднюю палубу. Он внезапно остановился, напрягая слух, и замахал обеими руками. Потом быстро повернулся и опрометью бросился в офицерский коридор. Затем Лутатини увидел за камбузом несколько человек. Одни оцепенело застыли на месте, другие, как сумасшедшие, помчались на корму. Впереди всех был угольщик Вранер. Больше Лутатини ничего не видел — огромный вал накрыл его клокочущим гребнем. Слепой, задохнувшийся, с судорогой в груди, он завертелся в кипящих потоках, словно гребной винт. И только в этот момент мозг его озарился давно застрявшей мыслью: почему он не оставил кому-нибудь из товарищей адреса своих родителей? Его раздавил страшный удар, и мысли оборвались, как тончайшие паутинки.

Пароход, не останавливаясь, продолжал идти дальше в крутящуюся мглу, к зыбучему горизонту, черный, грузный, упругий. Что-то настойчивое и упрямое было в его могучем железном корпусе.

После ураганной встряски наступили тихие и безоблачные дни.

«Орион» шел в утреннюю зарю. Впереди виднелись острова, замеченные еще накануне вечером. К утру число их увеличилось, и они выросли, словно поднялись из воды. Издали казалось, что на пунцовом полотне небосклона художник набросал эскизы исполинских парусников. Серые очертания их жили и медленно плыли навстречу, не вспенивая зардевшихся вод, не нарушая безмолвия розового утренника. Погасли последние звезды, бледнел, теряя блеск, ущербленный диск луны. Еле заметный бриз принес на палубу аромат земли. Брызнуло солнце по океану. Все празднично засверкало. Синий воздух прорезали крики чаек, реющих над кораблем.

На мостике, держась за поручни, застыл, как манекен, Сайменс. Он смотрел вперед, щурясь от буйного света. Помятое лицо его было мечтательно. Пожилой холостяк, — он почти в каждом порту имел возлюбленную. Скоро он будет в Марселе и встретится с молодой и веселой Жанной. Пароходная компания платит за рейс бешеные деньги. Стесняться в расходах не приходится. Он даже приведет свою Жанну на пароход, чтобы подразнить капитана. При воспоминании о капитане у него задрожали ноздри. У крокодила больше совести, чем у этого кривоногого человека, который так нагло захватил его место.

Радиотелеграфист, забравшись на мостик, подошел к первому штурману и, держа в руке депешу, почтительно заговорил:

— Мистер Сайменс, поручение капитана исполнено.

Сайменс, оторвавшись от поручений, быстро оглянулся.

— Вам было уже сказано, что теперь на судне никаких «мистеров» нет. Это слово нужно изгнать из употребления. Вы и при немцах будете так обращаться ко мне?

— Простите, сеньор Сайменс, забываюсь я. Надо бы с самого начала, когда мы вышли из Буэнос-Айреса, вменить это всем за правило.

— Говорите о деле.

— С острова Ожидание я наконец получил ответ. Уголь для нас будет приготовлен.

— Хорошо.

Викмонд передал радиодепешу и удалился с мостика.

В шесть часов, несмотря на предстоящую погрузку угля, команда начала мыть палубу, чтобы хоть на несколько минут блеснуть перед иностранцами чистотой и опрятностью судна.

Острова были вулканического происхождения. Когда-то подземные силы, бушующие огнем, взломали дно океана и выперли на поверхность воды горы с высоченными вершинами, с обрывистыми скалами. Только внизу, в долинах, пестрели кое-где небольшие клочки возделанной земли и сочились зеленью тропических растений. На краю острова, к которому направлялся корабль, на высоком холме приютился одинокий маяк. Около самого берега показались дома, похожие на игрушечные кубики.

На мостик поднялся капитан Кент в белом форменном костюме с золотыми позументом, с вензелем на фуражке. Матросы рассматривали его с любопытством, как будто он впервые появился на судне. Бульдожье лицо его было чисто выбрито, освежено одеколоном. Обменявшись несколькими фразами со своим третьим помощником, молодым человеком, который почему-то излишне суетился перед ним и юношески краснел, он начал прохаживаться по мостику под развешенным тентом. Шаги его были медленные, словно ему трудно было носить собственное туловище на кривых ногах. По временам, останавливаясь, он бросал сквозь очки взгляд на океанскую ширь, на острова, на палубу своего судна.

На «Орионе» приготовились к погрузке угля и давно уж открыли бункерные люки. Матросские постели, чтобы не запылить их, снесли с первого трюма в кубрик. Все палубные работы были закончены. Матросы без дела толпились под капитанским мостиком, ожидающе поглядывая вперед. Некоторые из них уже раньше бывали на этих островах и теперь делились впечатлениями. Рулевой Кинче, рыжеволосый, с круглыми опущенными плечами, покачивая маленькой головой на толстой шее, рассказывал баском:

— Я однажды застрял здесь на берегу дольше чем следует. Судно мое ушло. И опоздал-то на какой-нибудь час. Трехмесячное жалованье мое только улыбнулось мне — и осталось в руках капитана. Капитан из итальянцев был, — чтобы у него от моих денег растрескалось сердце, как земля от жары! Три недели проболтался, пока не подвернулась вакансия на другой коробке. Хватил я горя на этом острове. Сунулся в карманы — чисто. Пустил в оборот свой новенький костюм, а сам нарядился в лохмотья. Питался маисом и фруктами. Одно только утешение было — с мулатками развлекаться. Женщины угарные и до моряков большие охотницы. Вдребезги замучили меня.

— Эх, хоть бы денек покуролесить на острове! — воскликнул кочегар.

Кинче посоветовал:

— Запасайтесь, ребята, авансом. Главное — чтобы мелочь была. Торговки припрут на палубу с фруктами. Будет дело.

Все ухватились за эту мысль и двинулись к каюте первого штурмана. Сайменс, выглянув из дверей, спросил:

— Что скажете хорошего?

— Насчет аванса, сеньор Сайменс…

— По скольку?

— Немного — по десяти долларов на брата.

Сайменс почесал за ухом.

— Ого! Разыгрался у вас аппетит! И по два доллара некуда будет девать. Имейте в виду, что вы за целый месяц вперед забрали жалованье еще в Буэнос-Айресе.

Матросы злобно засверкали глазами.

— Шанхаера мы не забудем. При встрече отблагодарим: век будет помнить.

Долго спорили и сошлись на половине запрошенной суммы.

Домбер, получивший аванс, столкнулся с Лутатини.

— А вы что же, друг?..

— Ну, на что мне деньги?

— Да мало ли на что пригодятся. Лучше иметь их у себя в кармане, чем в шкатулке администрации.

Лутатини смущенно стал в затылок другим. А когда расписался в ведомости, вышел из каюты довольный. Это были первые деньги, заработанные им физическим трудом. Он бережно завязал серебряные и медные монеты в грязную тряпку — носовой платок. Он даже улыбнулся, как будто приобрел большое богатство. Но сейчас же загорелое лицо его стало озабоченным — волновала близость земли. Вспыхнула тоска по родине. Единственная мысль не давала покоя: нельзя ли отсюда послать телеграмму отцу? Может быть, там, в Буэнос-Айресе, примут какие-нибудь меры, чтобы избавить его от тяжести матросского труда и дальнейшего риска.

Никогда в жизни не забыть ему перенесенного урагана и смертельного ужаса, который он пережил в пучине океана…

Его вытащили из-под сектора запасного руля на корме, куда он был заброшен волною. Два матроса поволокли его неподвижное тело по палубе к камбузу. Он казался мертвым. В каюте Лутатини раздели догола и, освободив его желудок от воды, уложили на койку. Сначала тело его, по распоряжению Сайменса, растирали коньяком, а потом поднесли к носу флакон с нашатырным спиртом. Лутатини открыл глаза и недоумевающе уставился в лица присутствующих, никого не узнавая.

— Мои родители… Буэнос-Айрес… Улица… Дом сто двадцать четыре… Как моя улица?

Но так и не мог вспомнить нужного слова. Веки его тяжело сомкнулись. Сайменс сказал:

— Теперь будет жив. Накройте его потеплее.

Около Лутатини остался дежурить старый рулевой Гимбо.

Ураган начал сдавать. Небо прочищалось от туч, прояснились дали. Наступила ночь, тихая, сверкающая звездами. А на следующий день, когда Лутатини вышел на палубу, не было даже зыби. Разглаженной равниной лежал океан, излучая жаркий синий блеск. Лутатини взглянул за левый борт. Трудно было поверить, что он, смытый волной, остался жив. Все это показалось бы бредом, если бы не боль от ушибов на голове и спине.

Потом матросы сообщили ему еще более страшную новость: угольщика Вранера, который первый бросился спасать Лутатини, смыло волною за борт. Оказать помощь угольщику, по словам товарищей, было нельзя. Может быть, он не умел плавать, а может быть, обо что-нибудь ударился, но он ни разу не показался на поверхности воды. Исчез моментально в волнах, словно к нему был привязан балласт.

Лутатини, узнав об этом, заляскал зубами.

С тех пор прошло несколько дней. Теперь он был совершенно здоров. Но угольщик не выходил у него из головы. А сегодня, когда матросы снесли свои постели в кубрик, особенно заныло сердце: койка угольщика оказалась пустой. На нее никто не положил ни матраца, ни подушки, ни одеяла. Ведь такой же пустой могла оказаться и его койка, Себастьяна Лутатини… Он считал Вранера преступником, страшным человеком, а тот первый бросился спасать его и сам поплатился жизнью. Мог ли, он, служитель алтаря, так же рискнуть собою для другого человека, который не был ему ни родственником, ни другом?

«Орион» вошел в бухту. Застопорили машину. Не успели еще бросить якоря, а к бортам уже причалили баржи с углем. Шлюпочная флотилия окружила судно. Люди горланили на разных языках и лезли на «Орион», словно хотели взять его на абордаж. Первыми поднялись по штормтрапу на палубу начальствующие лица: полиция, таможенные и портовые чиновники. Возглавлял всех местный губернатор, смуглый португалец. Что-то карикатурное было в том, что на ногах у него вместо сапог желтели новенькие сандалии, а темно-синие панталоны едва доходили до колен. Держался он важно, по-индюшечьи надувая обрюзгшее лицо. Капитан Кент встретил их у борта, с каждым раскланиваясь, каждому улыбаясь, и повел всех в салон.

Затем на «Орионе» очутились шипсшандлеры — самые пронырливые во всех портах люди, поставляющие на суда любой товар: и продукты, и спиртные напитки, и платье, и корабельные принадлежности, и женщин. Нет такого языка, на котором нельзя было бы с ними сговориться. Они поймут каждого моряка раньше, чем он повернет языком, чтобы произнести слово. Увидев стюарда, они, разгоряченные и потные, опрометью бросились к нему и обступили его тесным кольцом. Каждый старался всучить ему свою визитную карточку, каждый расхваливал свой товар и свою неподкупную честность, понося в то же время других. Глядя на их проворные жесты, слушая их отчаянные выкрики, можно было подумать, что сейчас между ними начнется потасовка. Стюард сначала только растерянно оглядывался и крутил кудрявой головою, словно попал в плен к неприятелю, а потом, положив руку на плечо одному из шипсшандлеров, авторитетно заявил:

— Хорошо. Вы будете моим поставщиком.

И взял от него визитную карточку.

Остальные все сразу откачнулись от него, как от чумного. Они вихрем заметались по палубе.

— Есть костюмы, рабочее платье!.. Дешевые и добротные!..

Торговок и торговцев с фруктами пока не пускали на палубу.

А тем временем туземцы с угольных баржей прикрепляли к бортам парохода сходни. По сходням вплоть до бункерных люков, зияющих черной пустотой, выстроилась живая цепь людей. На каждой барже по нескольку грузчиков, вооружившись железными лопатами, стали перед пустыми корзинами. Все ждали дальнейшего распоряжения. Среди мужчин находились и женщины. И те и другие были почти голые, в одних лишь широких матерчатых поясах, прикрывающих бедра; только у женщин над грудями свисали маленькие ракушечьи щитки. Взволнованные предстоящей работой, туземцы произносили непонятные слова с резкими выкриками и скалили белые зубы. Глянцевито-черные тела их блестели на солнце, словно смазанные жиром.

На «Орионе» все двери кают были закрыты, иллюминаторы задраены. Команда и офицеры нарядились в грязное платье. На полуюте и на баке выросло по одному полисмену.

Матрос, толкнув в бок Лутатини, проворчал, кивая головою на полисменов:

— Архангелов поставили, окаянные!

— Для чего?

— Чтобы никто из нас из этого рая не убежал.

Губернатор и все его подчиненные сошли на моторный катер. Вместе с ними спустился и капитан Кент. Катер, оторвавшись от борта, рассыпал по бухте дробный стук.

Началась погрузка. Корзины, наполненные углем, переходя из рук в руки, беспрерывными рядами поползли вверх, на палубу. Их опрокидывали над бункерными люками и пустыми бросали на ту или другую баржу, чтобы снова заполнить грузом. Негры работали дружно. Баржи, облегчаясь от тяжести, постепенно поднимались из воды. «Орион» окутался в облако черной пыли. Капитанский мостик, штурманская и рулевая рубки, офицерские каюты, раньше блестевшие белизной, потускнели — стали темно-серыми.

Бухта представляла собою важную судоходную станцию. Кроме «Ориона», в ней стояли на якорях и другие суда: штук пять местных парусников, легкий английский крейсер, португальский миноносец и несколько торговых транспортов с повисшими над кормою флагами — французским, итальянским, мексиканским. Некоторые пароходы тоже грузились углем.

Лутатини стоял на баке без дела. Взгляд его тоскливо был устремлен на остров. Там громадные вершины гор в серо-коричневой окраске, в причудливых извилинах и наклонах подпирали синюю чашу неба. А внизу, около самой бухты, полукругом разбросался небольшой городок. Справа, на набережной, громоздились склады, кучи угля, стопы ящиков, бочек, тюков. Налево шли европейские жилые здания и заканчивались жалкими лачугами туземцев. Против центра города виднелись каменная пристань для пассажирских пароходов. Здесь набережная заросла двумя рядами высоких и стройных пальм. Сейчас же за нею с зеленью тропических растений чередовались дома под рыжей черепицей крыш, с фасадами, окрашенными в самые разнообразные цвета — белые, синие, желтые, розовые. Весь берег, залитый знойными лучами, был похож на яркую мозаику.

Лутатини взглянул на истукана полисмена.

— Отсюда можно будет послать телеграмму в Буэнос-Айрес?

Полисмен пошевелился, но не произнес ни одного слова.

Лутатини пробовал заговорить с ним по-итальянски, по-французски, по-английски. И опять не достиг результата. Блюститель порядка только подозрительно косился на него и отрицательно качал головою, словно лишился голоса.

— Португальская говядина! — выругался Лутатини и пошел от него прочь.

Он достал у одного машиниста конверт и бумагу и, спустившись в кубрик, принялся на скорую руку строчить письмо.

По окончании погрузки угля пустили в дело помпы. Засверкали на солнце струи воды. Не прошло и получаса, как все судно было вымыто. На него, с разрешения старшего штурмана, полезли торговки — негритянки и мулатки. Палуба огласилась веселым разноголосым шумом. Коверкая английские слова, женщины бесцеремонно хватали матросов за платье и, показывая на свои корзины, предлагали фрукты: золотистые апельсины, душистые бананы, янтарно-желтые и липкие, как мед, сушеные финики, кокосовые орехи в бурых волокнах. Каждый из экипажа не только сейчас же уничтожал фрукты, но и покупал их про запас. Незаметно для администрации некоторые матросы добывали у торговок пальмовое вино.

Лутатини долго присматривался к женщинам. Взгляд его остановился на одной мулатке. С удлиненным лицом кофейного цвета, с большими блестяще-черными глазами, обернутая через левое плечо куском оранжевой материи, она была красивее всех. Ему казалось, что только она может выполнить его поручение. Уловив удобный момент, когда из администрации никого поблизости не было, он подошел к ней и купил целую корзину с фруктами. Расплачиваясь за товар, он сунул ей вдобавок еще доллар и письмо. Мулатка, улыбаясь, кивнула утвердительно головой. Корзинку он снес в кубрик и поставил ее под свою койку. Он вышел на палубу с довольным видом, хитровато посмеиваясь. Ему никогда не приходилось есть таких вкусных апельсинов. Фрукты он запивал приятным, чуть-чуть прохладным кокосовым молоком.

К судну причалил баркас с чернокожими людьми. Их было сорок человек, возглавляемых одним белым толстяком. Последний поднялся на палубу и передал первому помощнику записку капитана. Сайменс, читая ее, недовольно поморщился, а вслух сказал:

— Хорошо, приступайте к работе!

Это прибыла партия, чтобы очистить подводные части судна от присосавшихся ракушек, тормозящих ход «Ориона» на целую милю в час. При помощи боцмана и матросов негры протянули вокруг корпуса корабля канат на один фут выше ватерлинии. Для того, чтобы он держался на таком уровне, его перехватили многочисленными концами, перекинутыми через фальшборт. Когда все приготовления были закончены, каждый из туземцев вооружился маленьким треугольным скребком, перпендикулярно насаженным на деревянную ручку. Такой скребок петлей из шнура захлестывался на кисть правой руки, чтобы не потерять его. Все негры, находившиеся в баркасе, исключая только одного рулевого, встали — приготовились к дальнейшим действиям. Только теперь Лутатини рассмотрел их как следует. Это были отборные люди, грудастые, красиво и крепко сложенные, с тугими мускулами. Подняв головы, они ожидающе смотрели на правое крыло мостика, где стоял их белый подрядчик. Звонким голосом он произнес какую-то фразу и сделал рукой широкий горизонтальный жест. Вокруг баркаса раздались всплески. На нем остался только один человек, сидевший у руля, а остальные как будто невидимой силой были выброшены в воду. Подплывая к судну, они распределились вдоль правого борта в один ряд, с правильными промежутками друг от друга, точно каждый заранее знал свое место. Ждали следующей команды, держась за канат, протянутый вокруг корпуса.

Подрядчик, перегнувшись через поручни капитанского мостика, резко гаркнул:

— Гоп!

И Лутатини увидел, как все сорок чернокожих туземцев, выпустив из рук канат, дружно перевернулись в воде, словно дельфины. На момент показались белые подошвы босых ног и скрылись в глубине. Наступила напряженная минута ожидания. Казалось — люди исчезли совсем. Он уже с беспокойством глядел за борт, вдоль корпуса судна, вытягивая шею и тараща глаза, как вдруг одна за другой начали показываться на поверхности черные кудрявые головы. Руки жадно хватались за канат. Все эти люди, пока у них были свежие силы, сперва взялись за очистку наиболее глубоко погруженных частей судового днища, отдирая от него своими железными скребками присосавшиеся ракушки. Только длительная тренировка дала им возможность работать на глубине в двадцать с лишком футов, под страшным давлением воды, без дыхания в продолжение около двух минут. Вот почему, держась за канат, они болезненно дергали запрокинутыми головами. Каждый хватал воздух, широко раскрыв рот, по-собачьи оскалив белые зубы. Ошалело пучились глаза и, вывертываясь белками из орбит, скосились на мостик — туда, где находился толстый подрядчик. А тот, дав немного отдохнуть людям, снова скомандовал:

— Гоп!

И опять исчезли с поверхности черные кудрявые головы. Лутатини думал про себя: нет, уж лучше быть матросом, даже кочегаром, чем работать в такой жуткой партии.

— Любуетесь, как добывают хлеб насущный?

Лутатини обернулся на голос. Около него стоял Карнер с ехидным взглядом в запавших глазах.

— Как только они выдерживают такой ужасный труд! — откровенно удивился Лутатини.

Карнер подхватил:

— И после этого будто бы на том свете им предстоят еще худшие муки? Вероятно, у одних будут вытягивать жилы, других заставят лизать раскаленное железо, третьих повесят за причинное место. Им, очевидно, не избежать таких пыток в застенке: ведь они не исповедуют католической религии… Вот она, наивысшая справедливость вашего бога!

Он рассыпался мелким злорадным смешком.

Лутатини досадливо отвернулся.

— Опять вы свое! Как мне надоело это выслушивать!

— Ничего, мы больше слушали вашу болтовню. Я только задам вам еще один вопрос: какую религию, сеньор Лутатини, исповедовали бы вы, если бы родились на этом диком острове, в семье негров?

Не дожидаясь ответа, он похлопал Лутатини по плечу и промолвил уже ласково:

— Не сердитесь, друг. Это у меня так., сорвалось с языка. Лучше скажите: не были вы сейчас в кубрике?

— Нет.

— О, тогда пойдемте со мною! Вам представится картина, какую вы не видели и не увидите ни в одном кинематографе.

Когда они спустились в кубрик, Лутатини обалдело остановился. Правда, он ничего особенного не увидел, кроме спущенных с верхних коек одеял, заменяющих собою занавеси для нижних коек. Занавеси эти колебались, и за ними слышались поцелуи, женский смех, сладострастные стоны кочегаров. Пахнуло запахом портового притона. Лутатини, перейдя через коридор, заглянул в другую половину кубрика, где помещались матросы. То же было и здесь. И даже на его койке разместилась какая-то пара… Лутатини всего передернуло, словно он хватил отвратительной горечи. Бледный от потрясения, он двинулся было вперед, намереваясь сорвать одеяло и стащить за ноги со своей койки непрошеных гостей, но его вовремя ухватил за руку Карнер и, отводя к выходу, прошептал на ухо:

— Что вы делаете! Вас убьют! Вы младенец. Вы еще не знаете, что люди осатанели сейчас. Совсем другое увидите завтра: моряки будут тихие и смирные, как агнцы. Если начальство начнет из них маты плести — и то они не будут протестовать.

Поднявшись на палубу, Лутатини удивленно пробормотал:

— Что же это такое творится?

— Так брат, наша жизнь устроена. Удивительная гармония! День и ночь мы должны славить наших воротил, земных и небесных.

Лутатини круто повернулся и, сверкнув черными глазами, раздраженно спросил:

— Да вы кто такой? Святой обличитель или дьявол, разлагающий души людей?

Карнер спокойно ответил:

— В духовной школе вам повредили мозги. Вам нужно скорее поправиться. Тогда вы по-иному будете смотреть на мир, на людей, на все…

Лутатини обиженно отвернулся от своего спутника и отошел на середину корабля. Он чувствовал себя скверно, точно сам выкупался в зловонном потоке. Торговки, предлагая фрукты, вызывающе смеялись ему в лицо, а он, опустив голову, старался не смотреть на них. К своему изумлению, он заметил, что и в каюты водили женщин: боцман, плотник, масленщики. Не представляли исключения и офицеры. Вон первый штурман Сайменс пошел к себе с молодой мулаткой, — с той самой, которой Лутатини передал письмо. Перешагнув вместе с женщиной через порог своей каюты, он захлопнул за собой дверь. Лутатини раскрыл рот, испуганный отчаянной мыслью о судьбе письма…

Из камбуза выглянул Прелат в белом колпаке и добродушно заговорил:

— Вы все ходите, сеньор Лутатини, а я уже успел на двух жениться. Если угодно, могу уступить для вас койку. Рекомендую мулаточку взять: насчет темперамента — очень горячие бабенки…

Рыхлое лицо его лоснилось от пота, глаза устало щурились, как у сытого кота.

— Отстань, блудливая тварь! — крикнул Лутатини.

Прелат обдал его самодовольным хохотом.

— Ему добра желают, а он сердится. Чудило церковное!

На судно явился новый угольщик, нанятый капитаном. Это был пожилой малаец, худой и нескладный, прихрамывающий на правую ногу. С большим потертым чемоданом он направился прямо в кубрик, где ему указали кочегары на пустую койку. Он спросил:

— А тот, кто раньше был здесь, сбежал, что ли?

Домбер ответил угрюмо:

— Да, сбежал. Теперь ему не нужно больше на вахту выходить.

— Понимаю… — буркнул малаец и прекратил расспросы.

Весь правый борт судна был очищен от ракушек. Негры настолько устали, что едва влезли на палубу. Закусили, поточили свои скребки, отдохнули. Предстояло повозиться с левым бортом. По команде белого подрядчика они прямо с палубы бултыхнулись в море.

Вечером, когда на судне никого из посторонних людей уже не осталось, Лутатини отозвал от других рулевого Гимбо и рассказал ему о случае с письмом. Старик, выслушав, укоризненно покачал головой:

— Эх, сеньор Лутатини, ничего вы не знаете, как в таких случаях поступать! Вы хоть бы со мною посоветовались. Ну, как можно вручать письмо какай-то женщине? Вы должны бы отдать его шипсшандлеру. Тот любое ваше поручение исполнил бы в точности. Даже могли телеграмму послать.

Ошибку уже нельзя было исправить, и Лутатини, поняв это, стоял на палубе с горестным видом, готовый разрыдаться.

Берег весело замерцал огнями.

В штурманской рубке на морской карте была проведена карандашом черта. Она начиналась от островов и шла ровной прямой линией к северо-востоку, упираясь в Гибралтарский пролив. Это был новый курс, которым теперь шел «Орион».

Офицерский персонал и команда сознавали, что вступают в полосу, где можно встретиться с немецкими субмаринами. С каждой пройденной милей опасность увеличивалась, несмотря на то, что на корме судна развевался нейтральный флаг Аргентинской республики. Ведь неизвестно, как отнесутся немцы к «Ориону». Судно может показаться им подозрительным. Радиоаппарат каждый день возвещал о гибели коммерческих кораблей, среди которых многие принадлежали нейтральным государствам. Усилили денные и ночные вахты. Но каждый понимал, что это было так же бесполезно, как бесполезно голодному жевать кусок дерева. Ну, увидят перископ той или другой субмарины, а дальше что? Какие меры можно будет предпринимать для защиты, не имея на борту никакого оружия, кроме револьверов?

Матросы и кочегары опять переселились со своими постелями на люк первого трюма, развесив над собою тент. Лутатини выбрал себе место рядом с Гимбо и был очень доволен, что оставил опоганенный кубрик. Он старательно вымыл свое постельное белье и прокалил его под лучами тропического солнца. Больше всего на свете он боялся заразы, одна мысль о которой приводила его в трепет и вызывала чувство омерзения. А матросы как будто и не думали об этом, хотя вопли китайца в твиндеке не умолкали. Они с удовольствием вспоминали о недавних туземках и мечтали о новых встречах с женщинами.

Разговор перешел к военным событиям.

— Два метра вперед, три метра назад… Тьфу, черт возьми! Да так никогда не кончится война. А тут еще Америка впуталась…

— Скоро все государства сойдут с ума.

— Ну, тогда и нас мобилизуют.

Матрос Кинче, покачивая рыжей головой, говорил:

— Ловко придумали: за отечество!.. Да на кой черт оно мне сдалось, это отечество?.. Мои родители нищенствуют в Парагвае Я тоже подыхал бы с голоду, если бы жил вместе с ними. И за такую благодать я должен платить жизнью? Пусть богачи и сражаются за свое отечество. А для нас, пока мы здоровы, — вся земля отечество.

— Верно, Кинче! — поддакивали другие.

Карнер изрекал, закатывая злые глаза к небу и подражая проповедникам:

— Братия! Будьте мудры, как змеи, и зубасты, как тигры. Помните всегда, что нет на земле другого бога, кроме золотого мешка, и нет других пророков, кроме капиталистов. Болтать об этом боге так же бесполезно, как бесполезно топить в море акулу. Надо действовать…

Матросы поддерживали Карнера:

— Выматывай дальше, дружище!..

Карнер продолжал:

— Если в кубрике начать морить клопов по-настоящему, то нужно зажечь серу. Для современного бога и его пророков такой же вред может нанести Всемирный союз моряков. Пусть слышат это все, кто окончательно не оглох от морских бурь.

Он заражал команду своим темпераментом, своим непримиримым гневом. Его слова действовали на матросов возбуждающе, как спирт. Из маленького чахоточного человека он вырастал в героя. К нему начинали прислушиваться, невольно подпадая под его влияние.

Лутатини больше всего занимала подводная война. Субмарины пугали воображение своей таинственностью. В Буэнос-Айресе он много читал, как гибнут от них корабли. Но тогда он был далек от катастроф, и это не волновало его. Другое дело теперь, когда он сам приближается к опасным широтам. Правда, многие из матросов в плавание во время войны уже не раз встречались с субмаринами и рассказывали об этом с шутками, словно речь шла о футбольной игре.

Однажды, покончив с обедом, матросы не расходились, продолжая сидеть около камбуза. Пароходная труба выбрасывала серые клубы дыма. За кормою трепетно колебался пенистый след. Океанская ширь была густо насыщена зноем. Радиоаппарат только что принес известие, что в Средиземном море взорван миной французский броненосец, погибло около шестисот человек. Команда оживленно обсуждала это событие. Значит, и там нет спасения от немецких субмарин.

Лутатини был встревожен больше других.

— Мы идем под нейтральным флагом. Неужели это не обеспечивает нас от нападения подводных лодок?

Лутатини вопросительно поднял тонкие черные брови.

— Ну, насчет нейтрального флага помолчим: это — штука обманчивая и коварная.

В разговор ввязался Гимбо, попыхивая трубкой:

— Вот, сеньор Лутатини… Дело было летом в прошлом году. Поступил я в Ливерпуле на английское судно. Коробка в пять тысяч тонн. Груз состоял из военного снаряжения. Ладно. Снимаемся с якоря, и наше судно сразу превратилось в шведское. Флаг, надписи на корме, на носу, название порта — все шведское. В твиндеке у нас две пушки стоят, трехдюймовки, а в борту для них приспособлены откидные амбразуры. Еще одна пушка в корме — под полуютом. Несколько военных моряков с нами — все артиллеристы. В море уже капитан созывает всю команду и дает наказ, что мы должны выполнять, если встретимся с немецкой субмариной. Ну, думаю, влип я в историю — будет горячее дельце! Ночь прошла благополучно. Следим за морем во все глаза. Курс наш — Гавр. Перед обедом вступаем в Ламанш. Вдруг крики по судну: «Перископ!» Заныло в груди: «Ну, сейчас, старый дурак, ванну тебе принимать». У нас на мачте взвились флаги. «Возвращаемся из Америки в Стокгольм». А субмарина тем временем выплывает на поверхность. На палубе появляются люди. Одни бросаются к пушке, берут нас на прицел, другие сигнализируют: «Остановиться. Капитану с документами явиться на субмарину». У нас застопорили машину. И сейчас же, согласно капитанской инструкции, мы начали разыгрывать комедию. Спасательные шлюпки спускаем так, что они одним концом летят в море и сразу же наполняются водой. Потом сами все захватываем спасательные круги и, якобы в панике, бросаемся за борт. Швед наш опустел. Мы отплываем от него подальше и орем благим матом. Немцы сбиты с толку. Субмарина подходит ближе, может быть затем, чтобы спасать нас. Вот тут-то и напоролись они. Вдруг в твиндеке откидываются борта. Забухал наш фальшивый швед выстрелами. Не успел я и моргнуть, как началась паника на субмарине. Теперь там люди, как плоды с дерева, посыпались за борт. А через две-три минуты от разбитой субмарины только пузыри остались на воде. Нам тоже они влепили несколько снарядов. Забрались мы на своего шведа, подобрали плавающих немцев и пошли дальше. Половина из их команды погибла.

Гимбо достал из кармана спички, разжег погасшую трубку и, укоризненно глядя на Лутатини, словно тот был виноват в обмане немцев, добавил:

— Так-то, друг. А вы — нейтральный флаг!.. Да разве после этого они поверят вашей тряпке?

Старший кочегар Домбер был неразговорчив, но на этот раз развязал язык:

— Со мною произошла история в другом роде. Я так же вот поступил на английское судно «Редпертир». В Нью-Кестле нагрузились углем. Тогда пароходы отправлялись пачками под охраной военных кораблей. Мы должны были идти в Шербург, разгрузиться там и через Гибралтар следовать в Египет. Вечером, в сумерках, вышли в Северное море. Собралось двенадцать пароходов. Выстроились в две кильватерные колонны. Нас конвоировали восемь миноносцев, замкнули в стальное кольцо. Получилась целая флотилия. Ветер дул резкий, прямо в лоб. По морю разгуливали пенистые волны. Ночь была звездная. Силуэты ближайших кораблей отчетливо выделялись и без огней. А надо сказать вам, что, перед тем как сняться нам с якоря, военные власти дали коммерческим капитанам строжайший приказ: что бы в пути ни случилось, свое место в кильватерном строю не покидать; даже не останавливаться для спасения людей, если какой-нибудь пароход будет потоплен. Для власти человек — пустяк: новые люди народятся по очень дешевой цене. А судно — да еще в военное время — дорого стоит. Ну, известно, какие наши капитаны: для многих из них и буря нипочем, а Ледовитым океаном их не испугаешь, и на нож в кабаке могут полезть. Надо правду сказать — есть смелые «старики». А как только дело дойдет до войны — до артиллерии, до мин, — так у них начинают гайки слабнуть. На мостике, на том месте, где стоит капитан, в такое время без волны становится мокро. Ну-с, режем мы пространство девятиузловым ходом. Я работаю в кочегарке. Не прошли мы и четырех миль, как с нами произошло что-то бесподобное…

Домбер внезапно замолчал и начал вдруг всматриваться в блестящую поверхность океана. Лица матросов сразу приняли выражение беспокойства, хотя кругом, в жаркой тишине, ничего не было видно. Приставив руку ко лбу, бросал тревожный взор и Лутатини, чувствуя дрожь в коленях. Поваренок порывисто кинулся к фальшборту, потом вернулся и, восторженно глядя на старшего кочегара, спросил:

— Вы что-нибудь заметили, Домбер?

— Так… показалось мне. Вероятно, рыбешка прыгнула…

Кто-то крепко выругался.

— Что же произошло с вами в Северном море? — обратился Лутатини к старшему кочегару.

Домбер потрогал пальцами истрепавшиеся на правом сабо ремни и ухмыльнулся:

— Придется починить. Да-с, так вот… Услышали мы тут страшный взрыв. Весь остов нашего судна задрожал и сейчас же закачался с борта на борт. На момент мелькнула мысль — мы летим в воздухе, как на цеппелине, и сейчас же ухнем на морское дно. Кочегары уставились на меня, а я — на них. Помню, я крикнул: «Ребята, оставайтесь на месте, а я сейчас узнаю в чем дело», — и полез наверх, минуя машинное отделение. Пока поднимался по вертикальным трапам, сообразил, что это взорвалось другое судно, а не наш «Редпертир». И только это я выставил ногу из машинного кожуха, как затрещал правый борт. Что-то огромное и черное лезло на палубу и ломало ее. Я ухватился за железную раму выхода и примерз к ней. В следующий момент разглядел форштевень с двумя якорями. Это накатил на нас другой пароход, — может быть, в два раза больше нашего. Он, как острый клин, вонзился в «Редпертир», распорол ему трюмы и почти разрезал пополам. С мостика, с бака, из машинного отделения неслись отчаянные крики. По сторонам раздавались пушечные выстрелы. Лучи прожекторов кромсали ночь. И в этой кутерьме какое-то странное чутье руководило мною. Я ухватился за якорь, подтянулся и забрался на чужой пароход, — на тот, что разнес наше судно. Почему-то никуда не побежал, а уселся на баке, словно для отдыха. Судно дало задний ход и с железным скрежетом оторвалось от «Редпертира». Тот моментально переломился на середине. Взмахнулись вверх корма и нос, как будто хотели сложиться вместе, и под вопли людей исчезли в пучине. Остальные пароходы смешались в одну беспорядочную кучу, как перепуганное стадо животных. Кругом носились миноносцы, разыскивая субмарины. И вот в стороне с ревом поднялся огненный столб до самых звезд. Я уже после узнал, что это взорвался один из наших миноносцев. Облака дыма окутали флотилию. Бестолковщина создалась ужасная. Кто мог тогда думать, что проживет до следующего дня? Потом кое-как образумились. Опять выстроились в кильватерные колонны и пошли дальше. А для спасения погибающих примчались портовые катера. Наша флотилия убавилась на три единицы. Ну и рейс выпал! До самого Шербурга никто почти не спал. С «Редпертира», кроме меня, ни одной души больше не спаслось.

Домбер замолчал.

Кто-то вздохнул и промолвил грустно:

— Да, в эту войну много моряков погибло. Отъедаются морские рыбы нашим братом…

Лутатини, перебирая черную бороду, — хмуро смотрел в сторону, на зеркальную гладь воды. Океан начинал ему казаться предательским. Что скрывается в его темных недрах? Может быть, ничего и нет, а может быть, сейчас же сверкнет зеркало перископа.

Сольма сердито проворчал:

— А ну вас к лешему с такими рассказами! Дались вам эти субмарины! Неужели нельзя придумать что-нибудь повеселее?

Разговор перешел на другие темы. Матросы дурачились, рассказывали анекдоты и смеялись. Некоторые пели песни.

Ночью Лутатини долго прохаживался по палубе, а потом, остановившись у задней лебедки, задумался. Его удивляло, что после таких переживаний эти матросы опять поступают на корабли и продолжают плавать. Во имя чего они жертвуют собою? Сколько бы они ни старались, они не станут ни миллионерами, ни докторами, ни присяжными поверенными, ни генералами, ни епископами. Их доля — грязный каторжный труд и нищенский заработок. Они будут скитаться по морям и океанам до конца дней и найдут себе могилу в водной пучине, или хозяева выкинут их на сушу как инвалидов…

Раньше у Лутатини не возникали такие мысли. В то блаженное время, когда он был священником, после сна в чистой постели, после сытной и вкусной еды он шел в свой уютный кабинет. Сидя за письменным столом в мягком кресле, он читал толстые книги в кожаных переплетах — книги, написанные великими проповедниками религии. Они дышали мудростью, утоляя его духовную жажду. Вера его в незыблемость существующего строя была крепка. Во всем мире и в судьбах человечества он видел промысел божий. Лутатини не был похож на других пастырей, тайных развратников и стяжателей земных благ. Он умилялся Франциском Ассизским и мечтал о служении бедным. Хотелось хоть чем-нибудь помочь этим голодным и оборванным людям, погибающим в нравственном падении. И вот сейчас, после пережитых испытаний, когда жизнь потрясла его беспощадной правдой, он спрашивал себя: что он возвещал людям своими проповедями? Стыд и злоба давили сердце, и мысль сурово выносила приговор:

«Ты проповедовал, чтобы нищие вешали свои надежды на бога, как вешают на крючок свои грязные и вшивые лохмотья. Эх ты!..»

Лутатини, увидев проходящего по палубе поваренка, позвал его к себе.

— Ты что не спишь, Луиджи?

Поваренок бойко ответил:

— Успею выспаться. Вдруг субмарина покажется…

— Ну, как твои гуси?.. Всех пережарил?

— Пять штук осталось. Одного завтра утром зарежу.

Луиджи нравился ему. Этот кроткий мальчик не был еще испорчен морской жизнью. Удивляла и его постоянная готовность всем помочь, оказать какую-нибудь услугу. Он и теперь сердобольно заговорил:

— Этот бедный Чин-Ха… Днем и ночью лежит в темноте. У него все болит. Ему даже одеваться нельзя. Он сказал мне, что скоро умрет…

Лутатини и сам догадывался о безнадежном положении китайца. Раньше он кричал, вопил, кого-то проклинал, а за последние дни притих. Из раструба его вентилятора слышались только стоны и несло невыносимым смрадом. Матросы вытаскивали от него парашу не иначе, как по распоряжению боцмана. Если бы не забота Луиджи, ему было бы еще хуже.

— У тебя есть родители?

— Только мать. Отец мой был рыбак и утонул в море. Я его плохо помню.

— Как же мать отпустила тебя на судно?

— А чем нам кормиться дома? Там еще остались братишка и сестренка. Те — поменьше меня. А я уже третий год плаваю… Маме посылаю денег..

Луиджи, подумав, храбро заявил:

— Это матросы зря болтают, что у меня со страху печенка заболеет. Вот увидите, сеньор Лутатини, я нисколько не испугаюсь немцев. Пусть я не выйду из этого океана, если только зря говорю…

Лутатини улыбнулся и ласково потрепал его по голове.

После того как «Орион» оставил острова, Викмонд начал нервничать. Он проводил почти целые ночи без сна, сидя за своим радиоаппаратом. Перед ним все время стоял вопрос: удастся ли ему осуществить свой план? Он прекрасно понимал, что нельзя обойтись без риска, бросая шифрованную депешу в пространство. Вдруг поблизости окажется французский или английский военный корабль. Шифры союзников им известны, а тут впутывается чужой. Отсюда они легко сделают соответствующий вывод и сейчас же бросятся на поиски противника. Тогда вся затея его может кончиться провалом, и самому ему несдобровать. С другой стороны, известие о выступлении Америки ошарашило его, обожгло сердце, возбудило неукротимую жажду мести. Он только тогда получал некоторое удовлетворение, когда являлся к капитану с радиожурналом, куда заносились все радиотелеграммы.

— Как дела? — спрашивал капитан Кент, попыхивая сигарой.

— Особенного ничего нет, сеньор капитан. Западный фронт — без перемен. В Месопотамии союзники потеснили турок… На русско-германском…

Капитан перебивал его:

— Это неинтересно. Как на морях?

Викмонд отвечал с напускным равнодушием:

— Продолжают топить коммерческие корабли.

— Кто?

— Морские пираты, именующие себя немцами.

Капитан Кент вскакивал с кресла и, багровея, начинал кричать:

— Разбойники! Для них не существует международного права! И откуда у них столько подводных лодок?

— Техника высоко поставлена, сеньор капитан.

Капитан выхватывал из рук радиста радиожурнал и, словно в нем заключалось главное зло, с досадой бросал на стол.

— Чтобы им провалиться с этой техникой! Где же тут совесть?..

— Совесть они на колбасе проели, сеньор капитан.

— Идите. Со стюардом верну журнал.

Викмонд поднимался в радиорубку, довольный своей игрой.

— Где, в каком месте находится у тебя совесть, кривоногий черт? — шептал он, ядовито ухмыляясь. — Хотел бы я знать, за какую награду согласился ты доставить контрабандный груз во Францию.

После обеда, сгорая от нетерпения, он два раза бросал в пространство позывные, зашифрованные в цифры, но ответа не получил. Сначала это обескуражило его. Не дальше, как вчера он слышал вопли итальянского и французского судов, взывавших о помощи. Подумав, он пришел к успокоительному выводу: если субмарина в этих местах, то днем она, конечно, скрывается. Нет ничего удивительного, если она не может услышать его. Значит, нужно использовать для своей цели ночь. Но когда наступила темнота, явилось другое затруднение: прежде чем приступить к делу, требовалось предварительно узнать, в каком месте океана находится «Орион». Для этого ему пришлось бы подняться на мостик, некоторое время покалякать с вахтенным офицером, а потом уже войти в рубку и посмотреть на карту. На вахте как раз стоял третий штурман. С этим молокососом он недавно разругался, и тот при встречах подозрительно косится на него. Придется ждать до следующей смены.

Время тянулось медленно.

Викмонд обрадовался, когда вошел к нему матрос.

— А, сеньор Лутатини. Вот хорошо, что заглянули ко мне. Садитесь!

Викмонд любезно подставил ему табуретку.

— Ну, как самочувствие? Привыкаете к нашей морской обстановке?

Лутатини был мрачен.

— Раб тоже привыкает к своему положению.

— Это верно. Но вид у вас удовлетворительный. Вы поздоровели, окрепли физически.

Лутатини словно прорвало:

— Откровенно говоря, я был бы доволен, что попал в такую историю, если бы не угрожала опасность погибнуть, исчезнуть бесследно. Мой внутренний мир неизмеримо обогатился. До корабля я находился над поверхностью жизни, как бы витал в розовых облаках. Казалось, что на земле все в порядке, все прекрасно. Правда, резала глаза бедность людей, их преступления… Я был призван дать облегчение своей пастве, отвратить ее от зла. Я даже мирился с войной и выдумывал для нее какие-то оправдания. А теперь, когда я спустился в низины жизни, когда на себе испытал страшный физический труд, издевательства и унижение, когда глубже заглянул в человеческое сердце, — все в мире перевернулось. Сколько же несуразной наивности во мне было! С тех пор как пришлось оставить берега Ла-Платы, я много передумал. У меня явилось какое-то чувство мести к самому себе, к своему прошлому. Я, как жестокий садист, растерзал свою собственную душу…

Голос Лутатини задрожал, лицо болезненно передернулось.

— Впрочем, не будем говорить об этом. Меня беспокоит мысль о подводных лодках…

Викмонд, глядя на него холодными серыми глазами, улыбнулся и тихо промолвил:

— Да, кораблям много приходится терпеть бедствий от субмарин. Но нам нет основания бояться их: «Орион» защищен нейтральным флагом.

Лутатини даже вскричал, выбросив вперед руки:

— А трюмы полны контрабандного груза! Об этом говорят все матросы. И я, католический священник, принимаю участие в этом преступлении.

Оба некоторое время молчали.

— Все бы ничего, сеньор Лутатини, но одно обстоятельство меня волнует. Вам, вероятно, известно, что у нас, в Аргентине, всюду шныряют немецкие шпионы. Возможно, что они пронюхали, чем нагружен наш пароход и куда он держит курс. Их прямая обязанность сообщить об этом куда следует. Если немецкие субмарины получат о нас такие сведения, то, конечно, от них нечего ждать пощады.

Лутатини беспокойно заерзал на табуретке.

— Я так и знал! Вы сами не уверены, что мы благополучно достигнем суши. А Буэнос-Айрес, как я слышал, действительно кишит шпионами, не только немецкими, но и французскими, английскими, итальянскими. И что этим негодяям нужно от нейтральной страны?

Викмонд громко рассмеялся.

— Вы напрасно возмущаетесь, сеньор Лутатини. Во-первых, нейтральная страна в любое время может превратиться в воюющую страну, а во-вторых, никакая война не может обойтись без осведомителей. Тут все основано на том, кто кого обманет. Разведка, контрразведка, всякие ночные вылазки, фальшивые наступления, маскировка местности, чтобы заманить противника и покончить с ним, — все это вещи одного порядка. Разница лишь в названиях. А затем, когда-то и в вашей религии шпионаж играл огромнейшую роль. Вспомните иезуитов. Я смотрю на это просто: шпион совершает подвиг не меньший, чем любой воин на фронте, и не меньше он подвергается опасности. Вопрос только в том: во имя чего? Одни — во имя бога, который совершенно не нуждается в их защите, другие — во имя своего государства.

Лутатини, изобразив на лице гримасу отвращения, энергично закрутил головою.

— Я не согласен с вами. Это — безнадежные отбросы общества. Меня стошнило бы, если бы я только близко очутился около шпиона.

Викмонд, забавляясь этой игрой, переживал большое удовольствие. Серые глаза его лучились, лицо добродушно улыбалось. Он слегка возразил Лутатини, а потом перевел разговор на радиоаппарат:

— О, это замечательное изобретение! Я сижу в своей рубке и, несмотря на оторванность корабля от берегов, знаю все, что делается на белом свете. Если только депеши не зашифрованные, я как бы слышу голоса людей, словно они сидят со мною рядом и сообщают о разных событиях. Вот, извольте послушать.

Лутатини охотно надел на голову пару телефонных наушников. То же сделал и Викмонд. Привычно, не глядя на радиоприемник, он поймал ручку конденсатора, и кривой палец указателя, мутно блестя нейзильбером, пробежал по полукругу шкалы. Лутатини был изумлен: в его мозг вливались звуки — пискливые, квакающие, по-поросячьи хрюкающие. Все это было для него загадочно, как магия. Викмонд кое-что перевел ему на человеческий язык. А потом, отложив телефонные трубки в сторону, начал рассказывать, что вообще приходится ему слушать:

— Мы, сеньор Лутатини, находимся накануне открытия радиотелефона и громкоговорителей. Техника развивается с поразительной быстротой. Теперь представьте себе, что у нас в рубке установлен громкоговоритель. Что вы могли бы услышать? Богослужение в берлинском кафедральном соборе, сведения о войне, музыку, под которую где-нибудь в Нью-Йорке исполняют модный танец танго…

Лутатини, облокотившись на стол, тяжело опустил всклокоченную голову. Он не лишен был воображения. И ему ясно, до болезненной реальности, представилась вся та неразбериха, какая творится на земле. Как обиженный человек, он ко всему относился теперь придирчиво, и в его раздраженном мозгу все складывалось в мрачных комбинациях. Он мысленно повертывал ручку конденсатора, и воображаемый громкоговоритель возвещал ему о разных событиях. Лопнул такой-то банк. В Аргентине цена на пшеницу поднялась на сто пятьдесят процентов… Благодаря вмешательству Америки в войну акции какой-то нефтяной компании разлетелись прахом… В России революция углубляется и династии Романовых угрожает гибель… Папа римский признал русское Временное правительство… И Лутатини злорадно думал: «Его святейшество признал тех, которые свергли с престола божьего помазанника…». Сообщения с фронтов: за сутки столько-то убитых и отравленных газами, столько-то взятых в плен… И тут же — богослужение в берлинском кафедральном соборе, где тысячи мирян вместе со своим духовенством, подняв очи горе, молятся за христолюбивое воинство… Разве только в берлинском? Можно соединиться и с Собором Парижской богоматери… Там тоже молятся за христолюбивое воинство. Потом архиепископ произнесет проповедь, в которой на основании текстов из священного писания докажет, почему французы вместе с англичанами, с итальянцами, с русскими, с чернокожими туземцами должны разгромить своих врагов — немцев, венгров, турок, болгар… Замечательно! А христолюбивое воинство с той и с другой стороны старается: пулеметы, проволочные заграждения, минные подкопы, бомбометы, пушки, стреляющие снарядами в тысячу килограммов весом, дредноуты, крейсера, подводные лодки, винтовки, штыки, ядовитые газы… — все пущено в ход, чтобы уничтожить противника, смешать с землей. Изумительная красота! Наивысший способ проявления справедливости среди современных цивилизованных народов!.. Но — довольно пения в храмах… Надо еще повернуть ручку конденсатора, и сейчас же польется модная музыка танго, под которую почти во всех частях света мужчины с полуголыми женщинами похабно извиваются в эротическом танце. А в эту анафемскую сумятицу время от времени врываются жуткие вопли: «SOS» — Save our souls (спасите наши души).

Лутатини зябко передернул плечами, съежился, словно приблизился к обрывку скалы. Перед внутренним взором его омраченной души развертывалась жизнь в своих чудовищных сплетениях. Казалось, что человечество, как развратный Вавилон, разлагается и обречено на гибель. Вспомнились злые слова Карнера, врезавшиеся в мозг, как ржавчина в железо: «Та правда, какую вы проповедуете вместе с властями, захватана кровавыми руками убийц…».

Он повернул голову. На него в упор смотрели холодные серые глаза — те глаза, которые, вероятно, никогда не плакали и которые, казалось, ничем нельзя было разжалобить. Да, у Викмонда не было никаких сомнений. Он знал, что делает и что нужно делать. Этот человек мог бы служить образцом удивительного самообладания.

Послышался звон отбиваемых склянок.

Лутатини, смущенный ледяным взглядом радиста, поднялся.

— Пора спать.

— Подождите! — спохватился Викмонд. — Вам не с двенадцати на вахту?

— Нет. С четырех.

— Вот хорошо! Знаете, что я придумал? Я удивляюсь, как это раньше не приходила в голову такая мысль. Вы когда-то сообщили мне, что в Буэнос-Айресе живут ваши родители и сестра. Они теперь, вероятно, с ума сходят, не зная, куда вы пропали… А я ведь мог бы давно вам помочь.

— Говорите! — вскрикнул Лутатини.

— Тише.

Каменное лицо радиста сразу ожило, подобрело, озарилось грустной улыбкой, глаза засветились сочувствующей теплотой. Это был новый человек, отзывчивый к страданиям других. Ему нельзя было не поверить. Он выглянул за дверь, а потом, захлопнув ее, тихо заговорил:

— Только это останется безусловно между нами. Никому — ни слова. Иначе я подвергаюсь большому риску. А теперь слушайте. Ровно в половине первого приходите сюда. Станьте около моей рубки и будете смотреть за палубой. Если только покажется кто-либо из командного состава, вы мне три раза стукнете в дверь. А я тем временем займусь… Знаете — чем?

Лутатини, тараща глаза, вытянулся, подался вперед.

— Чем?

— Я дам через сухопутные станции радиотелеграмму в Буэнос-Айрес. В ней сообщу вашим родителям, что вы плаваете на «Орионе», а они сами догадаются, какие нужно будет принять меры. Если и не смогут спасти, то будут знать, что вы живы.

Лутатини, схватив руку радиста, страстно зашептал:

— Вы… Вы — благороднейший человек… Когда мы стояли у острова Ожидание, я только и думал о том, чтобы как-нибудь известить своих родителей. И вдруг — такое счастье.

— Имейте в виду, что я совершаю преступление против долга службы.

— Я понимаю… но ведь это — ради спасения страдающего человека… Ах, боже мой! Вы так добры ко мне!.. Я не знаю, как выразить вам свою бесконечную благодарность…

Лутатини со слезами порывисто обнял радиста и поцеловал его в колючую щеку.

Когда он, оставив свой домашний адрес, ушел, Викмонд сухо сказал:

— Ничего… не стошнит… Ради тебя, значит, можно совершить и преступление?.. Спасибо за разрешение…

На вахту вступила следующая смена.

Викмонд вышел из рубки, огляделся. В лицо повеяло приятной прохладой ночи. Под ровным светом тропических звезд чуть-чуть проблескивал океан, похожий на черный отшлифованный мрамор. Кругом было тихо, безмятежно. В мягких туфлях, тихо шагая, радист приблизился к капитанским владениям и, заглядывая в иллюминаторы, прислушивался. Ни звука. Удовлетворенный тем, что «старик», по-видимому, спал, он поднялся на мостик. Со вторым штурманом встретился по-приятельски, говорил о женщинах, что тому очень нравилось, и минут через десять вернулся к себе с нужными сведениями. Взгляд его, озирая радиорубку, остановился на двух иллюминаторах — они были плотно задернуты суконными занавесками.

Он уселся на стул за рабочий стол и набросил на голову телефонные наушники.

Десятка два станций, больших и малых, перебивая друг друга, зазвенели в темноте ночи. Где-то далеко рождались едва уловимые звуки.

— Ничего… Кажется, благополучно…

На стук в дверь Викмонд выглянул из рубки.

— Ага! Пришли? Помните, сеньор Лутатини, о нашем условии?

— Будьте спокойны…

Викмонд захлопнул дверь и на всякий случай заложил ее на крючок.

Словно приказ, прозвучало у него в мозгу:

«Пора!»

Он решительно подошел к передатчику и дал контакт рубильника. Глухо загудел заключенный в стальную решетку умформер, заискрились плохо притертые щетки, скользя по коллектору. Контрольная лампа на распределительной доске озолотила первым накалом матовое стекло тюльпана.

«Длина волны — шестьсот метров!» — вспомнилась фраза, условленная еще в кабаке в Буэнос-Айресе.

Он протянул руку к реостату. Синие молнии вольтовой дуги затрепетали под серебром контактов. Рубка наполнилась сухим, стрекочущим треском разрядника. На циферблате амперметра дрожащая стрелка дошла до красной черты, показывая полную нагрузку, а под ключом, прижатым рукой Викмонда, заверещали трескучие звуки позывных. Волны электромагнитных колебаний, расходясь радиусами, с молниеносной быстротой понеслись в ночное пространство.

Позывные даны.

Викмонд перевел ручку реостата на холостой контакт. Треск разрядника сразу оборвался. Радист опять надел на голову телефонные наушники и начал прислушиваться: ничего, кроме беспорядочных звуков, несущихся от разбросанных вдали станций. Нужного отклика не было.

Что это значит? Неужели он проработает впустую? На обычно спокойном лице его появилась растерянность. Он закурил папиросу, жадно затягиваясь приторно-душистым дымом кепстена.

Снова включил передатчик. Опять под рукой задрожал ключ, судорожно вскакивая от вспышек искры. Не перепутал ли он позывные? Нет. «БЦ-А-БЦ» отчетливо выколачивала рука. Потом вслушивался в тревожную ночь. Как и раньше, раздавались все те же бестолковые толкущиеся звуки ненужных станций, а нужная молчала. Рука поворачивала ручку конденсатора, на шкале самоиндукции перед стрелкой указателя побывали все градусы, а ночь продолжала хранить свою тайну. Не напрасно ли он рискует, не будучи уверен в том, что поблизости нет неприятельских военных кораблей? Этот вопрос загорался в мозгу, как грозное предупреждение. Он с настойчивостью продолжал бросать в пространство позывные. Наконец мембрана его телефона дрогнула по-новому, не совсем обычно, и привычное ухо отчетливо восприняло условные знаки шифра, донесшиеся из какой-то точки океана. Викмонд чуть не вскрикнул от радости. Он даже привстал и, опираясь руками на стол, изогнулся уродливо, будто хотел удариться головой о переборку.

Вдруг раздался свисток из переговорной трубки, идущей с мостика.

Викмонд, вздрогнув, приложил ухо к переговорной трубке.

— Что вы там долго возитесь? — прогремел голос второго штурмана. — У вас черт знает сколько времени занят мотор! На судне огня мало.

— Экстренная работа. Скоро кончу.

Викмонд вытащил из кармана клочок бумаги, испещренный цифрами, и, отвернув клеенку с рабочего стола, положил его перед собою. Это была приготовленная депеша. Заработал отправитель. Рука четко выбивала цифровой шифр. Над простором океана понеслись слова, спрятанные в загадочные знаки. Депеша состояла из нескольких слов: на какой западной долготе и на какой северной широте находится в данный момент «Орион», с какой скоростью идет судно и курс его. Для верности Викмонд еще раз повторил эти сведения.

В скором времени в телефонную раковину он услышал ответ:

— Ясно вижу.

Кончено. Сбросив наушники, он спрятал в карман клочок бумаги и удовлетворенно откинулся на спинку стула. Чувство мести, таившееся в душе, превращалось в реальность.

Снаружи раздался условный стук.

Викмонд вскочил.

— Вы что здесь торчите? — послышался голос.

— Скучно мне, господин офицер, — ответил Лутатини.

— Идите спать.

Викмонд предупредительно распахнул дверь и, не дожидаясь вопросов от входящего второго штурмана, показал на журнал, в котором заранее написал вымышленные телеграммы.

— Вот извольте посмотреть, что проделывают эти изверги-немцы.

Голова его была выставлена вперед, шея напряглась, словно он поднял на плечи непомерную тяжесть. Лицо стало лживо неподвижным. Холодными немигающими глазами, как будто гипнотизируя, уставился на штурмана.

А тот, сбитый с толку, нагнулся над журналом. В телеграммах говорилось о гибели угольщика «Эдвинс», а потом о погружающемся в воду транспорте «Хильдтон», шедшем из Америки с мясом. При этом указывалось местонахождение этих судов. Впрочем, достаточно было увидеть три буквы: SOS — чтобы выйти из душевного равновесия.

— Душегубы! Они и нас могут так потопить! — выкрикнул штурман.

Викмонд, глядя в глаза штурману, подхватил:

— Конечно, могут. Эти варвары не стесняются никакими средствами. Совсем осатанели!..

Штурман, хлопнув дверью, побежал на мостик.

Викмонд, оставшись один, облегченно вздохнул. Он вынул из кармана клочок бумаги с депешей, прибавил к нему другой клочок с ключом к шифру и аккуратно сжег на спичке. Эти вещи больше ему не потребуются. План его почти выполнен. В воображении представилось, как «U 23», эта стальная ныряющая рыбина, созданная человеческими руками, несется теперь на сближение с «Орионом». И никто здесь не подозревает, что над судном нависла угроза.

Услышав стук, радист приоткрыл немного дверь.

— Ну как, сеньор Викмонд? — раздался снаружи нервный, придушенный голос.

— Все сделано, сеньор Лутатини. Может быть, завтра получим ответ.

— Даже ответ?!

— Да, да. Идите теперь к себе и спите спокойно.

Викмонд захлопнул дверь, оборвав слова благодарности. Он постоял немного, подумал, как бы собираясь с мыслями. Голова его кружилась, как у пьяного.

Следующее утро на «Орионе» прошло так же, как оно проходило в предыдущие дни: окатили из шлангов палубу, вымыли мостик, штурманскую и рулевую рубки, подраили судовой колокол, почистили медяшку на компасе. На вахту вступил третий штурман. Он то и дело приставлял к глазам бинокль, оглядывая горизонт. К нему на помощь были назначены еще два матроса — следить за поверхностью океана.

Безоблачное небо начинало полыхать зноем весеннего дня.

Капитан Кент, в нижней рубашке с расстегнутым воротом, сидел у себя в салоне, выслушивая доклад первого штурмана Сайменса. Сам он завтракал, а своему помощнику не предложил даже сесть. Тайная вражда между ними усиливалась с каждым днем. Один, пользуясь властью, всячески третировал другого, а тот, не зная, чем отомстить своему противнику, только сгорал от бессильной злобы.

— Я слышал, сеньор Сайменс, что матросы много разговаривают о нашем рейсе и о грузе. Настроение у них довольно скверное. Многие даже выкрикивают угрозы по адресу администрации. Вам ничего не известно об этом?

— Нет! — отрезал штурман, соображая про себя, что доносчиком, вероятно, является стюард.

— А разве боцман заодно с матросами?

— Я по крайней мере каждый день допрашиваю боцмана. Ничего особенного он не сообщал мне о команде. Все какие-то пустяки… Это можно услышать на любом судне.

Капитан старался быть любезным, но под этой внешней любезностью чувствовались царапающие когти.

— Так, так. И все-таки мы должны быть постоянно начеку. Представьте себе, что на судно к нам заявится офицер с немецкой субмарины. Допросит нас, посмотрит судовые документы — все в порядке. Но вдруг он не удовлетворится этим и вздумает еще поговорить с матросами? А те и начнут ему выбалтывать свои предположения. Тогда что?

— Не знаю… — угрюмо ответил штурман.

— А пора бы вам знать, сеньор Сайменс. Вы много лет плаваете на судах. Насколько я могу предполагать, сами метите в капитаны. На вашем месте можно было бы кое-что предпринять, чтобы рассеять сомнения команды. А делается это очень просто. Приведу пример. Вы предварительно сговариваетесь со вторым или третьим моим помощником, а потом на мостике затеваете с ним фальшивый спор относительно того, когда мы придем в Барселону. Один из вас будет утверждать — через десять дней, а другой начнет возражать, прибавляя или убавляя дни, — это дело ваше. Можно еще коснуться того, сколько времени возьмет выгрузка с «Ориона» зерна. Именно зерна. Необходимо при этом указать, что в Барселоне нет, как в других портах, зерновых насосов. Одним словом, спорьте на этой почве как можно больше, чаще склоняйте по всем падежам такие слова, как Барселона и зерно. Недурно между собою помечтать вслух об испанках… Иногда стоит боцману крикнуть при всех: «Послушай-ка, мол, парень, — когда придем в Барселону, напомни мне купить краски или новый брезент!» Если матросы услышат несколько раз подобные разговоры, могут ли у них возникнуть сомнения относительно нашего рейса и груза? Конечно, нет…

Штурман, выслушивая наставления, стоял молча. Уши у него налились кровью. Плавание с таким капитаном, который захватил чужую вакансию да еще упивается своей властью, ему надоело. Он даже будет рад, если судно напорется на немецкую субмарину.

Капитан Кент продолжал:

— Да, сеньор Сайменс, все, что я говорю, конечно, требует некоторого напряжения мозга. А вы как будто не хотите ни о чем думать. Ну скажите, пожалуйста, куда мы везем этого больного китайца? Почему мы не оставили его на острове?

Сайменс возразил:

— С вашей стороны относительно него не было никакого распоряжения.

— Правильно, но вы могли бы проявить инициативу. Наконец, могли бы мне напомнить об этом. Мне одному трудно за всем следить. Вы — мой ближайший помощник.

И сразу оборвал свою речь обычной фразой:

— Впрочем, дорогой Сайменс, вы свободны.

В устах капитана слово «дорогой» звучало, как «паршивый» или что-нибудь в этом роде. Поэтому оно больше всего раздражало Сайменса. Он выскочил из салона с таким видом, будто у него вырвали по ошибке здоровый зуб.

На обязанность Лутатини выпало в этот день промаслить брезент с люка второго трюма. Он принес ведро с олифой и кистью и принялся за работу. Настроение у него было крайне возбужденное. Ночью, когда, по поручению Викмонда, ему пришлось сторожить у радиорубки, моментами он видел, как антенна на мачтах искрилась голубоватым свечением. Такое зрелище чрезвычайно радовало его. Казалось, что это вспыхивают слова, исторгнутые из его скорбного сердца, и невидимо пронизывают темное пространство, уносясь к далекой Аргентине. И теперь, промасливая кистью брезент, он дрожал при мысли, что его телеграмма, вероятно, дошла по назначению. Какое впечатление она произведет на родителей? Не может быть, чтобы ничего нельзя было поделать против дурацкого контракта. Отец его — законник, богатый человек, имеет обширные связи, приятель самому викарию. Он ни перед чем не остановится, чтобы выручить единственного сына из кабалы.

Лутатини, вскинув голову, посмотрел на антенну. От фок- до грот-мачты горизонтально натянутые проволоки, как черные разграфленные линии, четко выделялись на голубом фоне неба. Больше он ничего не увидел. Вспомнилось, что сейчас в Аргентине — ночь, что все учреждения еще закрыты. Следовательно, ответ можно ожидать только после обеда, к вечеру. Ему даже предвиделось, какого характера будет телеграмма. Вероятно, сам директор пароходной компании даст в ней строгий приказ: находящегося на «Орионе» Себастьяна Лутатини немедленно освободить от всех судовых работ, временно предоставить ему каюту и с первым же встречным пароходом отправить его обратно в Буэнос-Айрес. Разве так не может случиться? Вполне. И что будет с капитаном, когда он получит такое распоряжение?

Из радиорубки часто выходил Викмонд, выбритый, одетый в чистое платье. Быстрым взглядом окидывал горизонт, а потом, заговаривая с матросами, угощал их папиросами и держался уверенно, как хозяин корабля. Заметив Лутатини, он первый поклонился ему, улыбаясь, как хорошему другу.

Весеннее солнце, имея в этот период года северное склонение, приближалось к зениту и расточало нестерпимый зной. Было полное безветрие. Бескрайно распластался океан, отливающий блеском, без единой морщинки, словно покрылся тонкой, прозрачной слюдой.

На мостик поднялся Сайменс. Он взял из рубки секстант и приготовился взять высоту полуденного солнца, чтобы точно определить местонахождение судна в этом обширном водном пространстве. До двенадцати часов оставалось еще минут двадцать. Значит, он вышел слишком рано. Пришлось ждать, и он устремил в сияющую пустоту задумчиво-рассеянный взгляд.

Матросы бросали работу и шли на корму. Там был устроен душ. Некоторые, быстро раздевшись, сейчас же становились под сверкающие струи забортной воды, довольные, фыркали, смеялись, толкая друг друга.

Лутатини оставалось проолифить еще часть брезента в какой-нибудь квадратный метр. Он торопился, думая скорее присоединиться к купающимся. Но в это время подвернулся боцман. Понюхав воздух из вентилятора, под которым сидел китаец, он поморщился и сердито заговорил:

— Вот пакость развели на корабле. Такая вонь, что нос затыкай… Что это? Матросы опять забыли почистить ведро? Ну что за эфиопы такие!

Он повернулся к Лутатини.

— А ну-ка, парень, займись этим делом.

Лутатини, поставив ведро на палубу, на мгновение растерялся.

— Я не могу, — решительно заявил он.

Боцман подошел к нему вплотную.

— Почему?

— Стошнит.

— А как же других не тошнит?

— Не знаю… Привыкли.

— Вам тоже пора привыкнуть. Кстати, покажите свою святость на деле. Это будет лучше, чем языком трепать.

— Оставьте мою святость! Сказал — не могу!

Оба замолчали, как бы обдумывая, что еще сказать, и несколько секунд стояли друг против друга, взъерошенные и непримиримые, с остановившимися взглядами. Каждый почувствовал, что это не может пройти даром, ибо и приказ одного и неповиновение другого были слишком категоричны. Из раструба вентилятора, всколыхнув тишину, донеслась сипящая ругань Чин-Ха.

— Значит, вы отказываетесь исполнить мое распоряжение? — спросил еще раз боцман, ощериваясь и показывая поломанные пожелтевшие зубы.

— Да! — окончательно отрубил Лутатини.

— В таком случае — закуси, церковная крыса!

Лутатини даже не понял, что вслед за этим произошло. Только цокнули челюсти и рванулась назад голова. Отступая, он закачался и опрокинул ведро с остатками олифы. В его черных глазах, сначала удивленно раскрытых, вдруг заплескались огоньки безумия. Он громко вскрикнул и, стуча деревянными башмаками, понесся по палубе в сторону кормы.

— Опять вздумал сопротивляться? — проворчал боцман. — Я из тебя выбью поповскую спесь.

С мостика, оторвав глаз от секстанта, глянул вниз первый штурман и спросил:

— Что случилось, боцман?

— Отказывается, ханжа, работать, сеньор Сайменс.

Он начал было подробно рассказывать о происшествии, как послышался приближающийся рев. Это мчался обратно Лутатини, угрожающе держа над собою тяжелый лом. Он был страшен в этот момент. Казалось, все звериное, что скрывалось в тайниках его души за искусственной преградой смирения, прорвалось в искаженных чертах лица. Ярости его не было границ. Не могло быть сомнения, что он раскроит череп своему противнику. Понял это и боцман. Побледнев, он в ужасе сорвался с места и заметался вокруг люка. Лутатини бросился за ним, заорав во все горло:

— Уничтожу, тварь продажная!

На шум прибежали матросы. Некоторые из них, только что вырвавшиеся из-под душа, были голые. Явились Прелат и поваренок Луиджи, задержались кочегары, собравшиеся было пойти на вахту. Все взволнованно смотрели на это столкновение двух человек, не зная еще, на что решиться самим.

С мостика раздался властный окрик Сайменса:

— Лутатини, стой! Ни с места больше! Убью!

Раздался выстрел. Пуля звякнула о железо у самых ног Лутатини. Он внезапно остановился, точно его дернули за плечи назад, и закрутил головою, растерянно оглядываясь.

А когда увидел, что с мостика направлено прямо в него револьверное дуло, он сделал шаг назад и застыл на месте. Лом выпал из его рук и загромыхал по палубе. Перед немигающими глазами завертелись огненные круги, а в уши падали свинцовые слова:

— Ты у меня узнаешь корабельные законы…

Боцман хотел перейти в наступление, но, увидев свирепые взгляды матросов, тоже остановился.

Никогда раньше капитан Кент не взбегал на мостик с такой быстротой, как на этот раз. Он был без фуражки и без кителя. Белая ночная рубашка, расстегнувшись, обнажала волосатую грудь. Он набросился на первого штурмана:

— Что за стрельба здесь, сеньор Сайменс?

Штурман, опустив руку с револьвером, твердо сказал:

— Матрос драться полез с боцманом, хотел ломом его ударить.

— А разве без револьвера нельзя было обойтись?

— Я предупредил убийство…

Капитан Кент перебил его:

— И все-таки вы должны были доложить мне, а не пускать в ход самовольно огнестрельное оружие. Я здесь хозяин, и только я один за все отвечаю.

Команда не верила своим ушам, слыша, что капитан принимает сторону матроса.

Первый штурман заявил:

— Вы с самого начала нашего рейса предоставили мне свободу действия.

— Да, но не такую, чтобы стрелять в матросов.

Сайменс, поколебавшись, поспешно выхватил из кармана своего кителя письмо и подал его капитану.

— Если вы так говорите, то извольте прочесть.

— Что это значит? — недоумевая, спросил капитан.

— Здесь кое-что вы узнаете про себя. Написал это письмо тот самый матрос, в которого я стрелял.

Капитан, вытащив из конверта лист бумаги, впился в него сквозь пенсне глазами. По мере того как он прочитывал, бульдожье лицо его раздувалось, принимая фиолетовый оттенок. Наконец он поднял голову и театрально зашипел:

— Это он меня так? Это я, капитан Кент, — разбойник и живодер? А мое судно называет пиратским кораблем? Подпись — «Себастьян Лутатини». Да где он, этот самый?..

Капитан Кент искал глазами виновника, а когда увидел его, остановил на нем тяжелый сверлящий взгляд.

Лутатини низко опустил голову и, бледный, с дрожащими губами, стоял перед мостиком, как страшный грешник перед алтарем, не смея даже думать о помиловании.

Матросы, столпившись, смотрели то на капитана, то на Лутатини. Из иллюминатора капитанского салона, вывернув крутые и маслянистые белки глаз, выглядывало чернокожее лицо стюарда. На ростры вышел Викмонд. В его планы не входило это непредвиденное событие, а потому ему предстояло решить вопрос — куда в случае чего примкнуть? Из машинного отделения прибежал кочегар и, ничего не подозревая, начал ругать своих товарищей:

— Какого же черта вы не идете на смену? По две вахты, что ли, мы должны стоять?

В этот момент с мостика обрушились громы. Капитан Кент, потрясая кулаками, рычал, словно одержимый:

— Арестовать Лутатини! В кандалы заковать мерзавца! В твиндек его! Запереть вместе с китайцем!..

Лутатини вздрогнул, объятый ужасом. Палуба, казалось, закачалась под его ногами. Вместо ожидаемой каюты его сейчас закуют в кандалы и посадят в тесное вонючее помещение, где он будет ждать своей дальнейшей участи вместе с разлагающимся человеком. Все это промелькнуло в его голове и исчезло. Вытянув вперед руки, он подошел, точно слепой, к люку и осторожно уселся на промасленный брезент.

Из матросов никто не сдвинулся с места, чтобы исполнить приказ капитана. Только боцман сделал шаг вперед, но тут же в нерешительности остановился. Кто-то из матросов крикнул ему:

— Осторожнее, боцман! Побереги свою дурацкую башку. Другой на базаре не купишь.

Капитан Кент опешил. Он как будто стал меньше ростом и съежился, словно его окунули в холодную воду. Поворачиваясь то к одному своему помощнику, то к другому, он спрашивал сдавленным голосом:

— Это что? Это бунт?

Оба штурмана ничего не ответили.

Команда молчала.

Наступила та страшная пауза, какая бывает после молнии и перед взрывом грома. Но вместо потрясающих ударов все услышали радостные визгливые возгласы:

— Вот она — пришла! Я так и знал, что она будет! Я первый увидел ее.

Это кричал, показывая рукой на океан, поваренок Луиджи. Он оглядывался, подпрыгивал на месте. Молодое лицо его сияло таким торжеством, словно то, что он открыл, несло ему величайшее счастье.

Но сейчас же раздался другой голос, необыкновенно четкий, озаривший сознание жестокой и неумолимой правдой:

— Справа поносу — перископ!

На разные лады повторили матросы:

— Перископ! Перископ!

Внимание всех было направлено на новое надвигающееся событие. Взоры устремились туда, где над блестящей поверхностью океана торчало нечто, похожее на закругленный зеленовато-темный конец тонкого бревна.

Каждый с тревогой думал: чья субмарина, и пустит ли она мину без предупреждения? В смертельной тоске ждали взрыва.

Капитан Кент, продолжая держать в руке письмо, ошалело закрутился на мостике, выкрикивая:

— Где перископ? Вы что-нибудь видите, сеньор Сайменс?

— К сожалению, да, сеньор капитан, — сурово ответил первый штурман.

— Покажите мне.

— Смотрите по направлению моей руки.

Капитан, вскидывая к глазам бинокль, обшаривал поверхность океана и, ничего не найдя, опять взбалмошно обращался к помощнику:

— Почему я ничего не вижу?

У Сайменса мелькнуло подозрение, что «старик» очень близорук и что, может быть, поэтому он и сидел все время у себя в салоне, как истукан, желая скрыть свой недостаток.

— Я не виноват, что вы ослепли.

Про Лутатини забыли. Он продолжал сидеть на люке, ничего не соображая, точно из него вытряхнули всякое сознание. К нему подбежал Луиджи, который чувствовал себя героем, дернул его за плечо и, улыбаясь, промолвил:

— Явилась субмарина, а вы не смотрите!

Они оба стали на люк. Перископ в это время начал подниматься, так что заметить его было легко. Лутатини, приходя в себя, оживился. Вот откуда пришло ему избавление от позорной гибели! О дальнейшем он пока не думал.

Наконец и капитан, словно прозрев, заметил то, что давно уже видели другие.

— Лево на борт! — громко скомандовал он, повернувшись, как на пружинах, к рулевой рубке.

«Орион» начал круто поворачиваться влево, оставляя за кормою длинную дугу вспененного следа.

На мостике появился Викмонд. Правую руку он держал в кармане. На это никто не обратил внимания. А между тем он приготовился перейти в любой момент к решительным действиям. Если бы вздумали взять субмарину на таран, что иногда проделывали некоторые пароходы, он бы не задумался разрядить все восемь зарядов своего браунинга в тех, кто находился на мостике. Но надобности в этом пока не было. И радист смотрел холодными серыми глазами то на всплывающую субмарину, то на беснующегося капитана. Его лицо было неподвижно, как маска, и только ноздри, побелев и вздрагивая, выдавали внутреннее волнение.

Между третьим и четвертым трюмными люками душ, никем не остановленный, продолжал лить на палубу сверкающие струи. Под ним никого не было. Матросы, одни — голые, другие — одетые, столпившись впереди мостика, у борта, следили, как в стороне, теперь уже вправо на траверзе, вслед за перископом поднимается из воды рубка. Страх проходил. Если субмарина всплывала на поверхность, это означало, что сразу топить пароход не будут. И неизвестно еще было, какой нации она принадлежала. Хотелось скорее узнать об этом.

Капитан, звякнув машинным телеграфом, перевел стрелку на самый полный ход и начал кричать в переговорную трубку, угрожая уволить механиков, если число оборотов гребного винта не будет увеличено до отказа. Его выкрики были похожи на хриплый собачий лай.

— Прямо руль! — скомандовал он рулевому, когда субмарина очутилась почти за кормою.

Теперь она вся была снаружи, длинная, изящная в своей зеленоватой окраске и грозная. Из рубочного люка выскакивали на палубу люди. Взвился на маленькой мачте флаг, означающий на международном языке — «остановиться». У носовой пушки засуетились два человека. Раздался выстрел. Над «Орионом», опережая его, пронесся снаряд — пронесся так близко к мостику, что капитан Кент присел за рулевую рубку. На бульдожьем лице, под стеклами пенсне, налившись животным страхом, пучились круглые глаза. Всемогущий владыка сразу превратился в жалкого человека, завопившего срывающимся голосом:

— Разбойники! Зачем они стреляют! Стоп машина!

Сайменс, стоя у телеграфного диска, передал команду в машину, а затем презрительно скосился на «старика», ожидая следующего распоряжения. Остальные два штурмана и Викмонд, находившиеся на правом крыле мостика, многозначительно переглядывались. Поведение капитана, казавшегося за все время плавания неимоверным храбрецом, теперь всех удивило.

Еще раз нарушилась тишина океана, и впереди судна поднялся столб разноцветных брызг.

— Прямо на борт! Стоп! Ход назад! Стоп!

«Орион» наконец покорно остановился.

Никто уже не сомневался, что перед ними, поднявшись из глубины океана, стояла немецкая субмарина «U 23». Пушка на ней замолчала. С палубы спускали маленькую шлюпку.

Капитан Кент, опомнившись, вскочил. Вид у него был все еще встрепанный, как у пьяного. Но голос зазвучал ровно, отдавая распоряжения:

— Парадный трап спустить!

Боцман, сплюнув, промолвил:

— Попали в переделку!..

И с несколькими матросами пошел выполнять приказ капитана.

Некоторые из команды — те, что были голые, — бросились одеваться.

Стюард принес новенький китель и фуражку. Капитан торопливо облачился, одернулся и, сверкая на солнце золотыми галунами, сразу стал внушительнее. В пенсне, с задымившейся сигарой во рту, лицо его приняло выражение беспечности. Раза два солидно прошелся по мостику, бросая взгляд на немецкую шлюпку, направлявшуюся к пароходу. В ней сидели только два человека, и это служило хорошим признаком. Капитан сейчас же пришел к мысли, что судно его не будут обыскивать, ибо для этого пришлось бы захватить людей больше. Очевидно, особого подозрения у немцев не было. Потом он заметил, что продолжает держать в левой руке письмо, и очень удивился этому. Глаза его, кого-то разыскивая, начали шарить по лицам матросов.

— Лутатини! — вдруг крикнул он.

— Есть! — испуганно откликнулся тот из кучки матросов.

Капитан заговорил почти ласково:

— Я ничего не помню, что написано в этом письме. Поэтому уничтожаю его. Поняли?

Клочки бумаги полетели за борт.

— Понял, сеньор капитан. Спасибо.

Матросы, переглядываясь, улыбнулись.

А капитан Кент снова заговорил, обращаясь уже ко всем:

— Вам, вероятно, каждому известно, что мы идем в Барселону с зерном. Не так ли?

— Да, да сеньор капитан, — хором ответили с палубы. — Идем в Барселону с зерном.

— Очень рад иметь в своем распоряжении таких сообразительных матросов.

Карнер поднял на мостик злые глаза.

— Хорошо, сеньор капитан, что вы напомнили об этом. Я все время думал, что мы идем в Марсель и что у нас в трюмах не зерно, а какой-нибудь военный груз.

Капитан Кент, округлив глаза, хотел было зарычать, но сию же секунду спохватился и, усмехаясь, игриво прищурился:

— Хе-хе-хе! Чудак нашелся. Память у него короче воробьиного носа.

Викмонд, торжествуя, едва сдерживал смех. Поваренок Луиджи, желая обратить на себя внимание, крутился среди команды. Прелат щелкнул его по носу. Матросы перебрасывались шутками. У Лутатини были свои думы: он ждал от отца телеграмму, которая должна была избавить его от страдания и унижения, но вместо этого все пошло шиворот-навыворот. И никто не мог бы сказать, куда судьба его повернется через пять минут. Обращаясь к товарищам, он спросил уныло:

— Что же теперь будет с нами?

Рыжеголовый Кинче ответил ему самым серьезным тоном:

— Вероятно, шампанским начнут нас угощать.

Когда шлюпка пристала к спущенному трапу, капитан бросился встретить непрошеных гостей. На палубу поднялись двое — офицер и матрос в военной форме, вооруженные револьверами. Матрос был высокого роста, с широкими плечами, на его сытом, немного туповатом лице лихо и воинственно закручивались усы. Начальник был худощав, с устало опущенными плечами и казался безобидным. Это подействовало на «старика» успокаивающе. Он приложил правую руку к козырьку и гордо отрекомендовался:

— Капитан Кент.

В ответ ему последовало:

— Лейтенант германского флота Стименс.

Весь экипаж с напряжением следил за немцами.

Матрос-немец, заранее зная, что нужно делать, залез за штурманскую рубку, к главному компасу, и в черный длинный бинокль начал оглядывать горизонт. Лейтенант, спросив, где находится радиорубка, пошел туда в сопровождении Викмонда. Капитан сейчас же подумал, что он, вероятно, хочет сделать что-нибудь с радиоаппаратом, чтобы нельзя было «Ориону» немедленно снестись с противником Германии. А минуты через три лейтенант снова появился на палубе.

— Откуда и куда держите курс?

— В Барселону, господин лейтенант. Идем из Буэнос-Айреса с зерном, — услужливо ответил капитан Кент.

— Так, очень приятно. Простите, капитан, но я должен взглянуть на ваши официальные бумаги.

В капитанском салоне, сидя за столом, лейтенант на скорую руку просматривал вахтенный журнал, коносаменты и другие судовые документы, причем попутно задавал пустяковые вопросы. На получаемые ответы он удовлетворенно кивал головою, рассеивая последние опасения у капитана. Казалось «Орион» не вызвал у немца никакого подозрения. Наконец он поднялся и заявил, улыбаясь, словно бросая шутку:

— Все в порядке, капитан. Поэтому немедленно забирайте свои вещи. Вы отправитесь на моей шлюпке вместе со мною на субмарину.

Капитан Кент не поверил своим ушам, но в то же время на него как будто нашло оцепенение. Раскрыв рот, он сидел в своем кресле, словно пришитый к нему гвоздями. И только тогда, когда немецкий офицер вышел из салона, он бросился за ним. На палубе, догнав его, он растерянно спросил:

— Господин лейтенант, зачем же я должен отправиться на субмарину?

— Поплаваете вместе с нами.

— Я надеюсь, что вы изволите шутить, господин лейтенант?

— Очень даже серьезно говорю вам. Передайте вашему экипажу, что я не хочу напрасно губить людей. Пусть скорее спускают спасательные шлюпки и усаживаются на них. Ваше судно сейчас будет потоплено.

Бритое лицо немецкого офицера стало непроницаемым.

— Я вас не понимаю, господин лейтенант.

— Разве я не ясно выражаюсь?

Матросы и командный состав, вслушиваясь в диалог, стояли неподвижно.

Капитан, оправившись и стараясь быть спокойным, запротестовал:

— Не в этом дело, господин лейтенант. Но вы не имеете права поступать так с нами. Вы нашли, что документы все в порядке. Пароход наш принадлежит нейтральной нации. Идем мы с мирным грузом в нейтральную страну. На каком же основании?..

Лейтенант перебил его, глядя ему в глаза:

— Так ли, капитан?

— И не может быть иначе.

— А если я сейчас докажу вам другое? Вам не стыдно будет?

Капитан на момент смутился. Оглядываясь, он увидел своих помощников и механиков: кроме Сайменса, который как будто был доволен его бедствием, остальные стояли с сокрушенным видом. Тут же находился и Викмонд с доверчивыми серыми глазами. Тогда капитан Кент возвысил негодующий голос:

— Во всем мире не найдется такого человека, который бы мог доказать обратное тому, что я вам заявил.

Лейтенант спокойно ответил на это:

— Напрасно, капитан, вы стараетесь переубедить меня. Вы держите курс в Марсель — в страну, враждующую с нами. Вы еще не вышли из Буэнос-Айреса, а мы уже знали об этом и давно вас поджидаем.

Капитан Кент сразу потерял уверенность. В голове закрутилось что-то непонятное, сбивчивое и неуловимое. Нервная дрожь тряхнула его колени, а лицо покрылось мелкими каплями пота.

— Пожалуйста, капитан, на мостик.

Грузное тело на кривых ногах с трудом поднималось по трапу.

В рубке, под штурманским столиком, лейтенант сдернул коврик, отвернул кусок линолеума. На палубе обозначилось нечто вроде маленького люка, закрытого деревянной крышкой. В несколько секунд все тайные документы, находившиеся там, были извлечены на свет.

Лейтенант Стименс, пристально взглянув на капитана, спросил:

— Что вы скажете на это?

Капитан Кент ничего не ответил. Бульдожье лицо его приняло бессмысленное выражение, как у новорожденного ребенка. Потом он несуразно тряхнул головою, словно хотел прогнать страшную мысль. Пенсне, сорвавшись с носа, повисло на черном шелковом шнурке. Он подхватил его и долго не мог посадить на прежнее место, приставляя обратной стороной. Он хотел что-то сообразить и не мог, смятый, раздавленный.

Лейтенант холодно сказал:

— Капитан, будьте любезны немедленно последовать за мною на шлюпку. Из-за вас я потратил несколько минут лишних.

Лейтенант и его матрос, захватив с судна кассу, настоящие и фальшивые документы, направились в шлюпку.

Капитан Кент удрученно зашагал за ними. Он даже забыл отдать распоряжение — спустить спасательные шлюпки. Машинально взял чемодан с вещами, который сунул ему в руки расторопный стюард. Капитан не мог объяснить себе, как немцы узнали о военном грузе корабля. И только у самого трапа, когда увидел, что и радист с чемоданом в руке хочет сесть в шлюпку, его вдруг осенила мысль. Он остановился и прохрипел:

— Викмонд, вы куда?

Радист тоже остановился, уравновешенный, спокойный.

— Як себе домой, а вы куда?

Капитан Кент точно подавился, стараясь произнести какое-то слово. Зубы его щелкали, как ножницы в руках парикмахера. Наконец он выпалил с ненавистью, с презрением:

— Предатель!

Викмонд нисколько не смутился и, ухмыляясь, ответил:

— Такой же, как и вы. Сколько думали получить денег с французов? Однако нас зовут. На субмарине поговорим об этом подробнее.

Когда все четверо уже сидели в шлюпке, лейтенант крикнул на «Орион»:

— Поторопитесь оставить судно. Времени у вас осталось очень мало.

И отвалил от трапа.

Все понял Лутатини, когда услышал последние реплики, которыми обменялись между собою капитан и радист. Он помогал Викмонду совершить предательство, подвергая смертельной опасности товарищей, а потом, как идиот, дружески тряс за это военному шпиону руку и целовал его в колючую щеку. Жизнь запутывала его в темные дела, а он не мог ей сопротивляться. Было тошно и обидно. Хотелось завыть звериным воем, рвать волосы, биться головою о машинный кожух. Помогал в предательстве!.. А если откроется эта тайна? Ведь его видел второй штурман, когда он стоял у радиорубки. При этой мысли, заставившей забыть о морали и чести, Лутатини похолодел. Казалось, что все уже знают об этом, все смотрят на него и сейчас начнут его допрашивать. Робко он повернул в сторону людей свое лицо, бледное, с остекленевшими глазами. Никто не обратил на него внимание. И только поваренок Луиджи возбужденно заговорил:

— Ловко Викмонд провел всех за нос. Вот какой хитрый! А теперь у нас, сеньор Лутатини, начнутся приключения.

В это время трелью залилась дудка, а вслед за нею громко раздался голос первого штурмана:

— Спасательные шлюпки спустить!

Лутатини, обрадовавшись, бросился на помощь к своим товарищам.

На «Орионе», словно во время пожара, поднялась суматоха, послышались выкрики людей, топот ног.

В каких-нибудь три минуты обе шлюпки очутились на воде. Их спешно начали нагружать съестными припасами. Хотя на каждой шлюпке всегда находилось по два анкера с водою, на шлюпку № 2 успели прибавить еще один бочонок. Провизией и питьевой водой ведал Прелат. На обязанности штурманов лежало запастись морскими картами, секстантами, хронометрами и другими необходимыми предметами, без чего трудно обойтись в океане. Потом каждый стремился хоть что-нибудь ухватить из своих пожитков. Вещи разрозненно и беспорядочно бросали с борта и в ту и в другую шлюпку — после разберутся в них. Несколько матросов кинулись в капитанские владения в надежде поживиться более ценным добром. Но там уже хозяйничал стюард. Раздавались крики, короткая свалка. Чернокожий выскочил из салона с кровью на лице. Люди, напоминая безумцев, шарахались по палубе взад и вперед, потные, разгоряченные, с лихорадочными глазами.

А с субмарины уже сигнализировали:

«Отваливайте».

Раньше тронулась в путь спасательная шлюпка № 2. На нее уселось человек пятнадцать команды и трое из администрации — два младших механика и второй штурман. На носу, как чугунное изваяние, возвышался чернокожий стюард. К нему прилип во всем белом Прелат.

Начали усаживаться на шлюпку № 1.

В это время поваренок Луиджи вздумал проявить геройство. Он захватил в камбузе топор и побежал на корму. Под ударами обуха клетка с оставшимися гусями разлетелась. Из трех пленников он пару успел выбросить за борт, и они, гогоча, поплыли прочь от судна, а один гусь остался на палубе. Поваренку некогда было с ним возиться. Он быстро спустился в твиндек, чтобы освободить еще одного пленника — китайца. Ничего не стоило сбить висячий замок, Луиджи действовал решительно и, распахнув дверь, крикнул:

— Скорее выходи, Чин-Ха.

В нос ударило таким отвратительным смрадом, что замутилась голова.

И перед ним в полумраке сипло застонав, предстало скорее страшное видение, чем человек. Луиджи, уронив топор, на мгновение замер, а затем, пронзительно взвизгнув, промчался наверх.

Люди на шлюпке № 1 были уже все в сборе. Сайменс приказал отваливать. Гребцы разобрали весла, но тут кто-то спохватился:

— Поваренок остался на судне!

И несколько человек разом заорало:

— Луиджи!

В этот момент услышали истошные вопли, несущиеся с судна. Это кричал, показавшись из-за фальшборта, поваренок, обескровленный, выпучивший глаза. С быстротою молнии он спустился по трапу и, вместо того, чтобы шагнуть на борт шлюпки, прыгнул прямо на головы людей. Пока с ним возились, награждая его руганью и шлепками, на трапе появился Чин-Ха. На шлюпке сразу все притихли, испуганно подняв вверх головы. На верхней площадке трапа стоял голый живой труп, вращая воспаленными глазами. Вырвавшись из полусумрака, он, вероятно, плохо видел, ослепленный солнечным блеском. Все тело его было в язвах, в багровых опухолях, в болячках, истекающих сукровицей и гноем. Лицо превратилось в ужасную маску, покрытую серыми корками, красными рубцами, с провалившимся носом, с распухшими губами. Он наполовину сгнил, но в нем все еще трепетала страдающая жизнь, и она, словно с того света, подала гнусавый и сиплый голос:

— Вы куда?

Все промолчали, придавленные страшным зрелищем.

Лутатини, сидя на носу шлюпки, дрожал и не мог оторвать глаз от этого заживо разлагающегося чудовища.

— Отваливай! — не своим голосом заорал сеньор Сайменс, когда китаец начал было спускаться вниз по ступенькам трапа.

Шлюпка качнулась, отделяясь от трапа. Послышались всплески воды.

Кочегар Домбер слишком навалился на весло: оно переломилось пополам. Первый штурман по этому поводу разразился бранью. В такой момент это подействовало на всех ободряюще, как хорошая музыка.

Расстояние между судном и шлюпкой увеличивалось. Гребли торопливо. Все молчали. И только два гуся, белых, как свежий снег, почуяв себя на свободе, радостно кричали, отплывая от «Ориона» в сторону. От белизны их оперенья океанская синева казалась гуще, темнее. В тревоге откликался им третий, — тот, что остался на кормовом борту судна, не решаясь спрыгнуть в воду.

Китаец несколько раз то поднимался вверх по трапу, то спускался вниз и, не зная, что предпринять, посылал проклятия уходящей шлюпке. Наконец он исчез на палубе и некоторое время не появлялся совсем.

На горизонте со стороны Африки показался чуть заметный дымок. Это шло какое-то неизвестное судно, держа направление на юг. Немцы забеспокоились: моментально исчезли с палубы, закрыли за собой люки. Субмарина повернулась к пароходу носом и приняла позиционное положение, погрузившись до уровня воды и оставив в запасе лишь самую малую плавучесть. «Орион» стоял неподвижно, жидко дымя в ясное небо, покорный и унылый, с повисшим на корме флагом. Снова показался китаец, уже на капитанском мостике. Почему-то вдруг пришло ему в голову ухватиться за сигнальную веревку, соединяющуюся с гудком. Низкой октавой, с дрожью, как-то по-особенному тревожно, словно предчувствуя свою гибель, заревел пароход, выбрасывая из медной глотки молочно-белые клубы пара. Потом Чин-Ха выбежал на ростры и остановился у самого края с правого борта — там, где еще недавно находилась в своем гнезде спасательная шлюпка. Он теперь был весь снаружи, ярко освещенный лучами, голый, сплошь в язвах, с поднятыми руками. Не то он гневно угрожал тем, кто обрек его на смерть, не то безумно взывал к пылающему небу, как бы воплощая в себе страшный образ человеческих страданий. А в это время, выбрасывая сжатый воздух, оставляя на поверхности пузырчатый след, метнулась к судну торпеда.

Раздался сдвоенный взрыв с промежутком в одну какую-нибудь тысячную долю секунды. Черное облако взвилось с пламенем. Грохочущим гулом наполнился простор, словно по каменным уступам, сотрясая небо, солнце, воздух, шарахнулись гигантские чугунные тяжести. Со свистом и воем пронеслось что-то в воздухе.

Когда черное облако дыма, кудряво распухая, отделилось от воды, под ним ничего не оказалось, кроме плавающих обломков.

Немецкая субмарина погрузилась совсем и, чтобы не выдать своего направления, даже спрятала перископ.

Спасательные шлюпки, покачиваясь, стояли на одном месте. Люди бессмысленно смотрели туда, где только что находился «Орион». Там было пусто, и эта пустота, омраченная падающей от дыма тенью, давила мозг, опустошая мысли. Стало необычайно тихо в голубом, трепетно сияющем просторе. Только два оставшихся в живых гуся, уплывая вдаль, оживляли безмолвие своим тревожным криком.

Наконец на шлюпке № 1 Сайменс скомандовал:

— Весла на воду!

И, повернув руль, взял курс на норд-ост.

Океан, поколебавшись, опять стал неподвижным. И только две спасательные шлюпки, скользя одна за другой, ломали его зеркальную поверхность. За ними веером расходился след, дрожа и вспыхивая рябью. Прошел час, а моряки не переставали в тревоге оглядываться, словно ожидали еще увидеть, что-то необыкновенное. Давно исчез показавшийся на горизонте дымок. Растаяло и черное облако, висевшее, как траур, над местом гибели корабля. Два гуся, как два белых пятнышка на синем шелке, едва были заметны. Солнце начало скатываться к западу.

Шлюпка № 1, где одно весло было сломано, подвигалась вперед под взмахом только четырех пар весел. Боцман проворчал, глядя на Домбера:

— Сломать такое крепкое дерево при тихой погоде! Наградит же господь силой несуразную голову…

Старший кочегар огрызнулся угрюмо:

— А почему запасных весел не имеете? В Англии без этого вас из порта не выпустили бы.

— Скажите, пожалуйста, какой законник нашелся!

Шлюпка № 2, на которой гребли всеми пятью парами весел, невольно вынуждена была задерживаться. Сайменс приказал второму штурману подойти ближе и отдал ему распоряжение:

— В такую весеннюю пору едва ли мы дождемся ветра, чтобы поставить паруса. А на веслах в сравнении с нами вы имеете преимущество в ходе на одну пятую часть. Поэтому я предлагаю вам отправиться вперед. Курс — норд-ост шестьдесят семь. Если благополучно достигнете Гибралтара, то похлопочите, чтобы немедленно выслали нам на помощь паровой катер или какую-нибудь другую посудину.

— Есть! — послушно ответил второй штурман, подбросив правую руку к козырьку фуражки.

Сайменс добавил:

— Посылая вас вперед, я имею в виду еще одно соображение. Чем вместе плыть, нам гораздо выгоднее находиться врозь, на большом расстоянии друг от друга. Мы ровно в два раза больше будем иметь шансов встретиться с каким нибудь судном. Если одна шлюпка окажется подобранной, то легко будет найти и вторую, зная, каким курсом она идет. Я полагаю — вы поняли меня?

— Да, сеньор Сайменс, и совершенно с вами согласен.

— Итак, в добрый путь! Вся ответственность за шлюпку и за людей лежит на вас.

— Есть! До скорого свидания.

Все матросы мысленно одобрили такое решение.

Когда второй штурман начал удаляться на своей шлюпке, Лутатини облегченно вздохнул. Значит, либо тот забыл о встрече с ним ночью у радиорубки, либо не придал этому никакого значения. Он смелее начал смотреть в лица товарищей.

На корме сидела администрация: бесстрастный с поблекшими глазами Сайменс, грузный и бесформенный механик Сотильо, быстроглазый, с большими торчащими ушами третий штурман Рит. В соседстве с ними находился боцман. На банках разместились восемь гребцов. Остальные шесть человек устроились по-разному: кто — на носу шлюпки, кто — под банками. Первое время настроение у всех было тягостное. Все молчали, усталые, погруженные в свои думы.

Кто-то вспомнил:

— Мы сегодня еще не обедали.

— Верно! — подхватили другие.

Остановили шлюпку. Жевали мясные консервы, грызли сухие и твердые, точно камень, галеты. Из анкера аккуратно разливали по кружкам кипяченую воду, теплую от солнца, отдающую неприятным запахом.

Поваренок Луиджи вздохнул:

— Эх, на судне жареный гусь остался. А для команды сегодня были битки из свежего мяса.

Матросы рассердились:

— Ты хоть бы не упоминал об этом, молокосос крученый! Вместо того чтобы жареного гуся в шлюпку положить и битки присоединить, он живых гусей выбросил за борт. Потом зачем-то китаец ему понадобился. Где, спрашивается, у тебя были в это время мозги?

— Ему уши следует нарвать.

Поваренок возразил:

— А Прелат чего смотрел?

— У твоего Прелата ума не больше, чем у любого барана. Мы еще погладим ему бока, когда встретимся на берегу, — и за воду и за пищу.

После скудного обеда закурили сигареты, захваченные в капитанской каюте. К людям постепенно возвращалась бодрость. В сущности, не было основания сокрушаться. Находясь на судне с контрабандным грузом, каждый из экипажа считал себя до некоторой степени ответственным за это, а потому все время находился под угрозой быть утопленным в океане. Теперь положение их изменилось к лучшему: любой корабль, какой бы нации он ни принадлежал, встретившись с ними, должен будет на основании международного права оказать им помощь. Осталось лишь забота о себе — это добраться до берега.

Жалели китайца. Некоторые предполагали, что, может быть, он болел какой-нибудь другой болезнью, а не сифилисом. Насчет Викмонда решили, что он очень сообразительный парень, хотя и мошенник первой статьи: влез капитану в одно ухо, а вылез — в другое, а тот, губошлеп, не заметил этого. Приводили примеры, когда шпионы действовали с другой воюющей стороны — французские, английские, итальянские.

А на носу шлюпки некоторые тихонько мечтали вслух:

— Только бы добраться до аргентинского консула. Будем с деньгами.

Карнер, улыбаясь, спросил:

— У тебя, Гимбо, на сколько пропало вещей?

Старый рулевой поднял голову и с самым серьезным видом начал перечислять:

— А вот считай: два кожаных чемодана, летнее пальто, драповое осеннее пальто, два новеньких костюма, сшитых по заказу в Нью-Йорке, две пары ботинок, белья и всякой мелочи — пропасть. Одним словом, в сто долларов не уложишь.

Машинист Пеко заявил:

— А у меня, кроме всего, пропали еще часы золотые.

Лутатини слушал и удивлялся, как фантазировали голодранцы.

— А у вас, сеньор Лутатини, что погибло на корабле?

— Ничего, кроме ненужной рвани, — ответил он, насупившись.

Все посмотрели на него недружелюбно.

— Неверно. Все знают, что вы явились на борт в новом костюме. И как будто чемоданы у вас были. А если у вас с испуга память не работает, то лучше всего молчать вам у консула. Мы за вас скажем.

К Лутатини обратился Карнер:

— Да вы что, дорогой друг, голову повесили?

— Тоскливо что-то.

— Кончился ваш контракт!

— Как? — спохватился Лутатини.

— Мокнет вместе с судном на дне океана.

— Значит, я свободен от обязательств?

— Свободен, как чайка, только крыльев нет.

Это обрадовало Лутатини, но тут же он почувствовал свое ничтожество. Какая-то сила бросала и крутила его, как ветер бросает и крутит клочок бумаги. Ему было бы противно сидеть рядом со шпионом, а он целовал его. Он думал, что участвует в посылке телеграммы на родину, а на самом деле помогал радисту совершить предательство. Он ждал отрадного ответа из Буэнос-Айреса, а тут вышло столкновение с боцманом. Он хотел убить боцмана, а его самого чуть не убили из револьвера. Капитан заступился за него, но тут же разразился гневом и вместо ожидаемой каюты хотел засадить его в твиндек к китайцу. А когда этот жестокий приговор должны были привести в исполнение, явилась субмарина, которая спасла его. Субмарина угрожала ему смертью, а вышло так, что он не только остался жив, но и освободился от проклятого контракта. Юридически стал свободным человеком, а фактически попал в другой плен — в плен этих бесконечных вод, позолоченных вечерним солнцем.

— Это какая-то авантюра… — сказал Лутатини, обращаясь к Карнеру.

— Что? — спросил тот.

— Да наше путешествие.

— Милый друг! Вся война — сплошь авантюра. И в этой сумасшедшей авантюре участвует почти все человечество.

Шлюпка № 2 ушла вперед мили на две.

Она стала не больше альбатроса. А завтра она скроется совсем.

Заговорили о капитане:

— Как-то теперь чувствует себя наш «старик»?

— Наверное, хуже, чем пророки Илья и Енох. Те поднялись вверх, на небо, а этот опустился в бездну.

— Вот идол! Всем головы заморочил. Думали, герой, отваги непомерной. А как появилась субмарина, душонка у него оказалась трусливее, чем у кролика.

— Не дай бог с таким капитаном в море уходить.

Сайменс, слушая эти разговоры, чуть-чуть посмеивался.

— Вспомнил я про одно истинное происшествие, — сказал Гимбо. — Там только героем был не капитан, а первый штурман. Но это дела не меняет.

— Ну-ка, друг, заверни что-нибудь повеселее.

И Гимбо начал рассказывать анекдот, известный в разных вариантах среди моряков под всеми широтами и под всеми долготами мира.

В Нью-Йорке жил бедный портной. Вздумалось ему переправиться в Англию. Денег лишних не было. Хотелось подешевле прокатиться. Вспомнил он, что у него брат служит коком на двухмачтовом паруснике. Отправился к нему за советом. Кок угостил его горлодеркой и закуской от капитанского стола. А когда узнал, что нужно брату, сказал:

— Сшей себе офицерский морской костюм. Потом приходи к капитану. Нам как раз нужен помощник. Капитан наш трезвый не бывает. Он пьет ром и виски, как рыба воду. Ничего не разберет, кто ты есть на самом деле.

— А если начнет расспрашивать меня? — осведомился портной.

— Обдай его такой бранью, чтобы капитанские уши задрожали. Чем крепче завернешь, тем скорее примет. Любит отчаянных помощников.

Несколько дней подряд кок учил своего брата сильным выражениям.

Нарядился портной в офицерскую форму и явился на парусник.

Капитан настолько перегрузил спиртом свою утробушку, что на четвереньках ползал по кают-компании. И все орал, что он — всемирный капитан. Увидел портного, спрашивает:

— Хочешь помощником ко мне?

— Да, — отвечает тот. — Хочу вместе с вами почудить на белом свете.

— А раньше плавал на парусниках?

— Я не только на парусниках, а даже в лоханке два раза землю опоясал, — ответил портной и давай громыхать отборными словами, точно якорным канатом.

Обрадовался капитан — настоящий у него помощник.

Вышли в море, взяли курс на Ливерпуль.

Портной на вахте в качестве первого помощника. Шторм усиливается. А тот ходит себе по мостику, посасывает трубку и важничает, точно родной брат президента, — ноль внимания на все. Видит боцман, что ветром может паруса вынести, подкатывается к помощнику — так и так, мол, надо бы брамселя убрать, чтобы несчастья какого не произошло. А помощник как зыкнет на него:

— Пусть остается все так. А ты, малосольный лосось, больше не указывай мне, как управлять кораблем! Кто здесь старший — ты или я?

Смылся боцман с мостика — и прямо в кубрик. Созвал матросов и сообщает им:

— Не помощника, а чудовище послал нам господь бог. Сам дьявол позавидует ему в смелости.

Шторм в бурю переходит. Мачты стонут. Судно несется с бешеной быстротой.

Боцман снова обращается к помощнику и осторожно намекает на то, что может случиться бедствие.

— Пусть каждый занимается своим делом! Вон отсюда, пресноводая дрянь, пока я из тебя не выбил все американские соединенные штаты!

Боцман беспокоится, места себе не находит. Носится по палубе, точно его укусила муха цеце, и все удивляется храбрости помощника. Буря сильнее ярится. По океану вздуваются горы. Судно уже не плывет, а прыгает с волны на волну, как блоха. Чувствуется, что конец приближается. Не выдержал боцман и в третий раз поднялся на мостик: хотел посоветовать помощнику убрать все паруса. Иначе снесет весь рангоут.

Помощник ухватился за поручни и со страху щелкает зубами. А все-таки держит фасон. Увидел боцмана — заорал:

— Я вижу, что все здесь — не моряки, а шансонетки.

И как ругнет! Даже у боцмана в ушах засверлило. Тут он окончательно убедился, что судном управляет не помощник, а сам дьявол.

Не успел боцман до кубрика дойти, как трахнул ураган. Словно подрубленные, с треском повалились мачты. От парусов только лоскутки остались.

— Смерть пришла…

Хватились — нет помощника на мостике. Решили, что, вероятно, волной снесло за борт. Доложили об этом капитану. А тот, пьяный в дым и ваксу, покачал головою и сказал:

— Первый раз в жизни попался такой хороший помощник, да и тот пропал. Это был настоящий моряк.

И распорядился обрубить рангоуты, чтобы освободиться от мачт.

А на самом деле с портным случилось другое. Как только сломались мачты, он сейчас же в камбуз заявился к своему брату. Ни жив ни мертв. Еле лепечет непослушным языком:

— Пропал, брат, я теперь.

— Ерунда! — отвечает кок. — Прячься скорее под стол. Я тебя мешками прикрою.

Так и поступил портной. А ночью кок его в кладовую, где хранилась провизия.

Дня через два утихла буря. На судне устроили искусственные мачты. Кое-как оснастили их и поставили запасные паруса. Пошли потихоньку дальше.

Долго шли. Наконец стали приближаться к Ливерпулю. Капитан прогуливается по мостику и поглядывает через бинокль вперед. Ветерок слабый. Судно едва двигается.

Кок вывел из кладовки своего брата и спустил его тихонько за борт. И вот портной плавает в море и орет во все горло:

— Капитан! Черт глухой! Что же ты на своего помощника никакого внимания?

Услышал капитан знакомый голос, бросился к борту.

— В чем дело? — спрашивает.

А портной свое несет:

— Чтобы провалиться вам со всем вашим судном! Это не корабль, а дурацкая посудина! Вы двигаетесь вперед тише, чем любая медуза.

Капитан так и ахнул, как увидел своего помощника.

— Да каким же образом, — спрашивает, — ты здесь очутился?

— Я уже три дня плаваю здесь и вас поджидаю. Что же ты вылупил глаза на меня, жалкий, несчастный моряк? Скажи своим идиотам, чтоб штормтрап спустили!

Поднялся он на палубу, стоит в офицерской форме, весь мокрый до ниточки, и разносит последними словами и судно и капитана.

Капитан давай его тут умолять:

— Не стоит горячиться. Пойдем лучше ко мне и виской позабавимся.

Угощает за столом своего помощника, а сам не может надивиться.

— Нет, — говорит, — такого моряка еще свет не видывал. Весь Атлантический океан перемахнул и на три дня раньше судна приплыл к месту назначения. Все Колумбы, Васко де Гама, Кук, одним словом, все знаменитые мореплаватели, — против тебя — то же самое, что гнилой фал против манильского троса…

Слушая Гимбо, матросы смеялись и сами рассказывали разные анекдоты. Впереди не предвиделось никакой опасности. Все чувствовали себя весело и бодро в прохладе наступающего вечера. Когда стемнело, поставили на шлюпке мачту и подняли на ней красный фонарь в знак того, что терпят бедствие.

Работали круглые сутки, сменяя друг друга. На долю каждого приходилось двенадцать часов тяжелого труда. Никого не нужно было заставлять садиться на весла. Все сознавали, что от сокращения и вытягивания их мускулов зависит скорейшее приближение к цели.

Шлюпка № 1 теперь осталась одна на всем видимом пространстве. Она продолжала упорно скользить в безветренную даль, поскрипывая железными уключинами и всплескивая лопастями звенящую воду. Океан поражал своею пустотой. Один только раз увидели за кормою дымок. Остановились, подождали. Но неизвестное судно, направлявшееся на юго-запад, проходило мимо так далеко, что не показало даже своих мачт.

Кто-то вздохнул:

— Эх, не везет нам!..

Другие подхватили:

— Если бы мы еще миль на пятнадцать находились позади, этот корабль обязательно увидел бы нас.

— Да, мог бы нас подобрать. И понеслись бы мы с ним опять в Южную Америку.

— И там встретились бы с нашим шанхаером. Хочется испробовать крепость его черепа.

Кое-кто еще пытался шутить, улыбаться, но уже в каждой паре глаз все заметнее отражалось беспокойство.

— Если так будет продолжаться, мы не встретимся ни с одним кораблем.

— Тогда придется целую неделю плыть.

— А разве выдержим мы неделю при такой жаре?

Из всех людей, находившихся на шлюпке № 1, только один человек был совершенно спокоен — это штурман Сайменс. Его поблекшее лицо с потускневшими глазами не выражало ни горя, ни радости, ни досады, ни восторга. Представляя управлять рулем третьему штурману или боцману, он сам сидел без дела, сложив руки на коленях, и только по временам бросал взгляд на шлюпочный компас — верно ли держат курс. Белый костюм предохранял его от жары. В полдень он вытащил из-под сиденья кормы хронометр в футляре из красного дерева, секстант и книги с таблицами. В отличие от других штурманов ему ничего не стоило вовремя и правильно взять высоту солнца, чтобы потом, сделав нужные вычисления, определить, на какой широте и на какой долготе в данный момент находится шлюпка. Лицо его на короткое время ожило, но скоро оно опять потускнело, как только все свои приборы и книги он убрал на место. Нахлобучив фуражку с большим козырьком поглубже на голову, он принял более удобную позу на корме и долго оставался так почти без движения, равнодушно поглядывая на онемевший океан и на своих подчиненных. Его как будто ничто не интересовало. Такое безразличие ко всему вызывало у матросов смешанное чувство: и раздражало их и в то же время успокаивало.

Сайменс допустил одну ошибку, но и это не вывело его из душевного равновесия — кто не ошибается? В обоих бочонках, находившихся на шлюпке, содержалось сто двадцать литров пресной воды. При других условиях этого хватило бы почти на целую неделю. Но тут люди усиленно работали, сгорая от тропической жары и обильно истекая потом. Он не запрещал им утолять жажду, надеясь через день или, самое большое, через два встретиться с каким-нибудь судном. У него не было никаких сомнений на скорую помощь, так как шлюпка находилась на бойком пути. Но он не учел и не мог учесть одного: за последние дни немецкие субмарины в этих водах устроили настоящий погром кораблям и остановили почти все движение. Так или иначе, но через сутки с небольшим, несмотря на бережное отношение к воде самих матросов, один бочонок оказался опорожненным. Принялись за второй. Тогда только Сайменс распорядился:

— Воду надо экономить. Выдавать на каждого по одному литру в день. — Не глядя на боцмана, он добавил — Боцман, поручаю вам следить за водою.

— Есть! — быстро ответил тот.

Достаточно было сделать такое распоряжение, как сразу у всех появилась жажда. Но каждый сознавал, что предпринятые меры были правильны. Только ниже опустились головы, насупились брови.

Следующие двое суток проходили в мучениях, возраставших, казалось, с каждым часом. Во время ночной прохлады можно еще было терпеть, но когда наступало безоблачное утро, — люди ждали восхода солнца, как приближения жестокого наказания. Установленная порция воды не могла пополнить убыль влаги в организме. Сухость в горле увеличивалась. Слабел аппетит. Во время завтрака или обеда каждый съедал но маленькому кусочку консервированного мяса или одну половинку галеты, размочив ее в воде. Таким ничтожным количеством пищи нельзя было бы накормить даже ребенка. Все начали быстро вянуть, как растения, вырванные из влажной почвы.

Ход шлюпки уменьшился в два раза.

Все это не мог не заметить первый штурман. Он помнил из медицины, которую проходил в мореходной школе, что если человек потеряет двадцать два процента влаги своего организма, наступает смерть, более страшная, чем от голода или от какой-либо болезни. Лишенный пищи организм еще может поддерживать себя собственными составными веществами, давая для этого весь нужный материал. Но чем заменить воду? Будущее рисовалось в самых мрачных красках. Ничего нельзя было придумать для спасения жизней. Разве только воспользоваться советом великого английского путешественника Джона Франклина: при недостаче необходимого запаса воды нужно чаще купаться в море. Это немного облегчало страдание моряков.

А сегодня, через трое суток после гибели «Ориона», когда в последнем бочонке осталось пресной воды каких-нибудь двадцать литров, Сайменс вынужден был сделать более суровое распоряжение:

— Убавить порции воды в два раза. Выдавать только днем. А ночью можно и без питья обойтись. В жаркое время, чтобы меньше одолевала жажда, отдыхать — с десяти до двух часов.

До сих пор матросы терпеливо относились к создавшемуся положению. Все еще была какая-то надежда на спасение. Но теперь она исчезла. И хотя первый штурман не виноват был в этом, хотя последний приказ его был вполне разумен, матросы не могли больше относиться к своему начальству без ненависти. От его слов повеяло ужасом.

И все чаще начали прорываться раздраженные голоса:

— Другие попали в такое плавание из-за денег. А мы, спрашивается, за что погибаем?

— По своей глупости.

— Нас обманом взяли из кабака.

Карнер, работая веслом, дергался и ехидно скалил зубы:

— А вы поверили в благодать этих господ! Давно бы должны знать: честность их ни в один бинокль не увидишь.

Здоровенный Домбер навалился на весло добросовестнее всех, напоминая своей выносливостью верблюда. Сдвинув брови, он угрюмо молчал. Но во всей его фигуре, тяжелой и напряженной, в мутном взгляде исподлобья было что-то жуткое.

Старый Гимбо находился в носовой части шлюпки и, смачивая голову забортной водою, сокрушенно жаловался:

— Забавляться бы мне с внучатами у прохладного ручейка… эх! Так нет же — пошел, старый дурак, в плавание!.. А все из-за чего? Нужда. Сколько я за свою жизнь добра перевозил, и все — для других. А в награду — вот оно что…

У ног его сидел поваренок Луиджи, испуганно озираясь. Он исхудал за эти дни, высох. Красивое лицо его теперь побледнело, заострилось, на губах появился землистый налет.

Среди моряков очень распространен один прием, взятый от англичан: если почему-либо нельзя ругать своего противника, то для нападок нужно выбрать у него такой предмет, какого нет у других. В данном случае таким предметом у Сайменса оказался на безымянном пальце левой руки золотой перстень с драгоценным изумрудом. Этим воспользовался рыжеголовый Кинче. Он осыпал перстень всяческими скверными словами, и все знали, что ругань относится к первому штурману. Знал это и сам Сайменс и долго упорно молчал, как будто ничего не слышал. Наконец равнодушно, словно из любопытства, спросил:

— Какой это перстень не дает тебе покоя?

Кинче даже обрадовался, что вывел из терпения этого бездушного человека.

— На свете много разных перстней с драгоценными камнями. Между прочим, у меня дома осталось золотое кольцо с изумрудом. Оно мне и другим много зла причинило. Если доберусь до него, я с удовольствием утоплю его в этом океане.

— Следует! — поддакнули матросы.

Сайменс замолчал, показывая вид, что он вполне удовлетворился таким объяснением. Но третий штурман, Рит, настороженно переглянулся со старшим механиком Сотильо, предчувствуя бунт. Боцман озабоченно покрутил головой, осматривая горизонт.

Лутатини чувствовал себя разбитым больше, чем другие. Работа на веслах отзывалась тупой болью во всем теле. На ладонях горели саднящие кровавые раны. Сменившись с весла, он пробирался в носовую часть шлюпки и, облившись забортной водою, сидел там неподвижно, удрученный, осунувшийся, с искаженным от страдания лицом. В усталом мозгу копошились безотрадные мысли, а сердце наполнялось скорбью, как чаша горьким напитком. В эти последние три дня он измерил всю глубину своей души и своего отчаяния. Временами он как бы отрывался от самого себя и как бы со стороны рассматривал прежнего Себастьяна Лутатини, занятого там, на берегу, в столице Аргентины, возвышенными делами. И все то, во что тогда верил и что считал мудрым, священным — богослужение в храме, сияющем золотом, великие таинства, торжественные обряды, горячие проповеди о чудесах, — теперь, перед лицом надвигающейся смерти, казалось обидной фальшью. Куда девалась устремленность в заоблачную высь, в несуществующие чертоги рая? Все исчезло, как прекрасный мираж. Осталась страшная действительность. Весь мир, казалось, был насыщен ядом зла. Громада океана с бесконечным голубым простором возбуждала только ненависть при мысли, что преодолеть такое расстояние на жалкой шлюпке невозможно. Даже солнце, лучезарное солнце, дарующее всему жизнь, превратилось в беспощадного инквизитора: оно палило, сжигало кожу, изнуряло тело, убивало душу. Неутолимая жажда все сильнее и сильнее потрясала организм. Бросал взгляд в раскаленное небо — ни одного облачка, хотя бы величиною с шапку, хотя бы слабая надежда на перемену погоды. И в отчаянии липким языком облизывал потрескавшиеся губы.

Карнер и при таких условиях остался верен самому себе, хрипло заговорив:

— Молитесь, Лутатини. Может быть, для вас, по знакомству, милостивый всевышний творец сделает чудо и спасет нас всех. А мы вам за это свое месячное жалование отдадим.

Лутатини, точно ничего не понимая, уставился в злое лицо Карнера.

— Молчишь, друг? Молчит и селедка, брошенная в бочку для соленья. Но ей и цена-то всего только один пенс, — издевался Карнер.

Рыжеголовый Кинче время от времени принимался ругать перстень с изумрудом.

Вдруг кто-то крикнул:

— Акула!

Шлюпка остановилась. Все поднялись на ноги и начали смотреть за борт. Перед ними действительно оказалась акула — акула-людоед, или, как ее иначе называют, голубая акула. Она напоминала собою сигару метра в четыре длиною. В сопровождении двух небольших рыбешек — лоцманов — она, виляя хвостом, мирно уплывала и снова возвращалась, то уходя вглубь, то поднимаясь к поверхности. Бросили за борт кусок консервированного мяса. И в прозрачной воде, как два сверкающих кинжала, метнулись к добыче лоцманы. Вслед за ними темным веретеном шарахнулась акула. Прежде чем поймать кусок мяса, она перевернулась на спину, показывая свое беломраморное брюхо. И тут только увидели, как она раскрыла свой страшный поперечный рот, унизанный несколькими рядами острых зубов. Еще раза два бросали ей мясо. Она обнаглела — близко приплыла к лодке и остановилась на глубине одного фута. Ее маленькие глаза с подвижными веками, жутко мигая, с жадностью смотрели на моряков.

Для Сайменса наступил удобный момент продемонстрировать свое преимущество перед матросами. Он вытащил револьвер и приказал то же самое сделать старшему механику и третьему помощнику. Все трое прицелились в акулу. Выстрелы для нее настолько были неожиданны, что она высоко взметнула свой гибкий хвост и, словно веслом, ударила им по воде, обдав шлюпку брызгами.

Акула скрылась.

Теперь внимание всех было сосредоточено на бочонке. Никто ни о чем не хотел думать — лишь бы скорее получить живительную влагу, чтобы смочить пылающий рот.

Зато думал за всех Сайменс, крепко думал. Перед ним стояла трудная задача: то, на что он решился, может немедленно вызвать катастрофу, но это же может и отодвинуть ее на целые сутки. Продолжая держать револьвер в правой руке, он криво усмехнулся запекшимися губами и, как бы вспомнив что-то, заговорил:

— Кинче!

— Есть!

— Тот перстень, который ты собирался утопить в океане, не похож ли он на мой, вот на этот?

Он приподнял левую руку и согнул пальцы, чтобы яснее видели все сверкающий изумруд. Команде был брошен вызов. Матросы знали, что первый штурман, несмотря на свою самую заурядную внешность, обладал непоколебимой волей и решимостью. Если нужно будет, он пустит в человека пулю, не дрогнув ни одним мускулом. Все зависело от ответа Кинче. А тот, не ожидавший такого вопроса, молчал, словно обдумывая, что сказать. В напряженной тишине проходили секунды ожидания. Домбер первый потянулся к веслу, некоторые матросы последовали его примеру. Остальные, откачнувшись от рыжеголового Кинче, сжались и не сводили глаз с револьвера. Лишь Лутатини весь подался вперед, вытянул шею, нахмурил лоб.

— Да, да, сеньор Сайменс, очень похож! — вдруг громко закричал Кинче и сразу осекся под тяжелым, тусклым взглядом первого штурмана. — Впрочем, не очень похож… — продолжал он уже слабым голосом. — Мой перстень совсем не такой…

Он нагнулся и, глянув на свои ладони, удивленно воскликнул:

— Черт возьми! Какие мозоли вздулись! Пока доберемся до берега, совсем руки изувечишь…

Все облегченно вздохнули. Сайменс внутренне торжествовал: дело закончилось без выстрела. Победа была на его стороне. Он уже хотел было спрятать в карман свой револьвер, но вдруг вскочил Лутатини и, глядя на первого штурмана, заговорил обрывающимся голосом:

— Вы хотели запугать нас? Мы не боимся!

Изможденное лицо его судорожно задергалось. Он тяжело дышал, сверкая черными провалившимися глазами. Быстро распахнул синюю рабочую куртку и, стуча кулаком в грудь, исступленно захрипел:

— Вы уже раз стреляли в меня! Не промахнитесь теперь! Вот мое сердце! Бейте!

На этот раз сам непоколебимый Сайменс смутился. Положение его оказалось критическим, он, балансируя, стоял на острие штыка. Малейшая ошибка в его поступках — и все погибнет, все полетит прахом. Но так продолжалось только несколько мгновений. Стараясь сохранить хладнокровие, он сказал:

— Парень, вероятно, потерял рассудок.

Некоторые матросы сейчас же подхватили:

— Это верно. Лутатини с ума сошел.

Лутатини, шатаясь, пытался еще что-то кричать, но его, к удивлению всех, толкнул Карнер:

— Заткнись, друг, и сиди смирно!

Лутатини свалился на дно шлюпки. Вспышка его прошла.

Он беспомощно застонал, прося пить. Ему первому дали несколько глотков воды.

Потом другие потянулись к живительной влаге. Всем делили ее поровну — офицерам и матросам.

Каждый бережно получал свою порцию и выпивал медленно, маленькими глотками, чтобы дольше смачивать нестерпимую сухость во рту и в горле.

Волнение среди матросов на время прошло, сменившись необычайной усталостью.

Первый штурман, спрятав револьвер, заговорил просто и серьезно:

— Ребята! Сегодня утром мы видели еще одно судно впереди нас. Оно прошло от нас настолько близко, что с его мачты, если бы только сидел там человек, можно было заметить нашу шлюпку. Я верю, что мы будем подобраны каким-нибудь кораблем. Случится ли это завтра, сегодня или через час, — не знаю. Кроме того, мы можем еще рассчитывать и на перемену погоды.

При последних словах зашевелились головы, оглядывая горизонт и пылающую высь. Небо было чистое.

Сайменс продолжал:

— Да, да, сегодня полный штиль и нестерпимая жара, а завтра — кто может сказать, что будет завтра? Разве кто запретит подуть сильному ветру? Мы тогда поставим паруса и полетим к берегу, точно на крыльях. Наконец, может пойти дождь, и мы будем пить свежую воду сколько влезет. Разве так не может случиться?

Словно увлеченные красивым видением, матросы обрадованно крикнули, облизывая сухие губы:

— Может!

Сайменс с минуту помолчал, обводя всех потускневшим взглядом, и снова начал:

— У нас воды — десять литров. Только десять литров на двенадцать человек! Не выпить ли нам ее сейчас же всю сразу? Но тогда через каких-нибудь двенадцать часов, если только за это время мы не будем спасены, для многих начнется агония, самая ужасная, какую только можно себе представить. Или же вооружимся терпением и растянем этот жалкий остаток воды еще суток на двое? Правда, в последнем случае нам предстоят дьявольские пытки. Может быть, не все выдержат это, но зато мы в четыре раза больше будем иметь шансов на спасение. Что вы скажете на мое предложение?

Вопрос был поставлен ребром — жуткий вопрос. Матросы, понурив головы, молчали.

— Я жду ответа, — понукал штурман.

Нудно прохрипели два-три голоса:

— Не знаем. Решайте сами.

— Хорошо! — сейчас же подхватил Сайменс. — Воды выдавать на каждого по четверти литра в день!

На это никто ничего не сказал.

Из паруса устроили тент, прицепив его к мачте и подставив под него весла. Отдыхали в тени, вялые и полусонные. Им ничего не оставалось, как только ждать случайного счастья.

Снова появилась акула, но теперь она держалась более осторожно и близко к шлюпке не подплывала.

Эта ночь ничем не отличалась от предыдущих ночей, но на людей она действовала уже более удручающе. Гребцы настолько были обессилены, что сменялись в работе через каждые полчаса. Слабели удары весел, рассыпая в воде зеленовато-синие искры ночесветок. Шлюпка № 1 точно отяжелела за эти дни — так медленно подвигалась вперед.

Как и другие, Лутатини, страдая от жажды, не мог заснуть. Лишь на короткое время, склонив голову, он забывался. И тогда представлялись ему бассейны с чистой водой, сверкающие фонтаны, журчащие ручьи. Стоит сделать только один шаг — он будет блаженствовать, утоляя жажду. Он порывисто поднимал голову — и все исчезало. Вместо заманчивого видения перед ним расстилалась неподвижная океанская равнина, залитая лунным сиянием. Звезды теряли свою яркость, как будто уходили в глубь неизмеримого пространства. Кругом, насколько хватал глаз, не было ни одного признака жизни. Чтобы не мешать телу соприкасаться с влажным воздухом, матросы и администрация были раздеты догола. За исключением гребцов, одновременно сгибавших свои спины, остальные застыли в разных позах. Все молчали, напоминая собою призраки. Казалось, шлюпка плывет в бесконечность мертвого царства. И даже одинокая луна, совершая свой далекий путь, смотрела с тоскою, как сирота.

В довершение всего поваренок Луиджи начал бредить. Он вскакивал, кричал, порывался куда-то бежать, но его удерживали матросы. Ему сверх нормы дали рюмку пресной воды и окатили морской водою. Не помогло.

Он начал буйствовать. Ему связали руки и ноги и положили его на дно шлюпки.

Глядя на звезды, он вопил:

— Мама, зачем столько свечей? Мне жарко. Мама, потуши. Я горю… Ой, душно!..

Эти хрипящие стоны угасающего человека усиливали уныние других.

Акула продолжала преследовать шлюпку. Когда переставали грести, она приближалась к борту, распространяя вокруг себя, словно электрические искры, фосфоресцирующее свечение. Это свечение гасло, как только она оставалась неподвижной. И тогда, словно из бездны, смотрели на шлюпку ее глаза, горевшие двумя зловещими огоньками.

— О гадина! — вскрикивал матрос и ударял веслом по воде.

Акула на время исчезала, чтобы потом появиться с другого борта. Она обладала редкой настойчивостью, как будто знала, что люди обречены на гибель и что рано или поздно для нее здесь будет добыча.

От этих горячих глаз у Лутатини сжималось сердце.

Невзирая ни на что, каждый следил за бочонком с оставшейся водою, боясь, как бы без него не выпили ее другие.

Поваренок то плакал, то смеялся, кусая губы и распухшим языком слизывая с них кровь. На заре у него началась агония. Лицо стало черным, как чугун. И в то время, когда Сайменс направил свой секстант на восходящее солнце, Луиджи вытянулся и затих. Прекрасные его глаза, так восторженно смотревшие на мир, закрылись навсегда.

Немая скорбь нависла над шлюпкой.

Сайменс, покончив с вычислениями, взял блокнот, заменявший ему вахтенный журнал, и отметил в нем первую жертву путешествия. Он только мельком взглянул на старого Гимбо, приподнявшего мертвое тело, но не сказал ни слова.

За бортом раздался всплеск.

— Прощай, молодой моряк!

Гимбо произнес это дрогнувшим голосом. Дряхлое лицо, обросшее седой щетиной, болезненно сморщилось. Он как будто хотел заплакать, но из сухих и воспаленных глаз нельзя было выдавить ни одной слезинки.

Лутатини, будучи еще подростком, много читал о путешествиях. Он знал, как в море, не имея пресной воды, люди сходили с ума. Теперь он видел это собственными глазами. Настанет час, когда его рассудок начнет меркнуть. Может случиться, что он акулу примет за папу римского и бросится к ней под благословение. А вместо благословения его кости захрустят в зубастой пасти этой прожорливой твари. Вспомнив о папе римском, он сейчас же с каким-то особенным озлоблением подумал:

«О наисвятейшее, непогрешимое двуногое существо! Хотел бы я видеть, как бы ты стал вести себя, очутившись в моем положении. Вместо льстивых молитв ты, наверное, изрыгнул бы, как рвоту, самую бесстыдную брань на своего милосердного бога…».

Мысли Лутатини вдруг приняли другое направление. Где находится мировой разум, управляющий всей вселенной? Гибель молодой и невинной жизни и в то же время торжество морского чудовища — это казалось нелепым. А чем, собственно говоря, воюющее человечество со всеми его субмаринами, ядовитыми газами, аэропланами и другими орудиями истребления лучше акул?

Дальше Лутатини запутался. Сознание его помутилось, как взбаламученная вода в болоте. Он работал веслом, с лопасти которого, как граненые бусы, падали брызги, жарко загораясь под лучами солнца. Оставалось только невыносимое ощущение сухости во рту, в горле, в легких. Несмотря на усиливающийся зной, его начинало лихорадить.

Сайменс не мог не заметить, что после того как выбросили за борт Луиджи, матросы все враждебнее стали смотреть на корму. Но он все принимал как неизбежное и, сам сгорая в безжалостных лучах, по-прежнему оставался спокойным. Если не подвернется счастливый случай, то как ему изменить течение судьбы, угрожающей разыграться бойней на маленьком пространстве шлюпки? Он распорядился:

— Боцман, выдать всем по рюмке воды!

Часов в восемь утра старший механик Сотильо, оглядывая в бинокль горизонт, сказал:

— Впереди, слева, судно.

Это сообщение радостью пронизало сердце. Небольшое судно, приближаясь, становилось видимым и для невооруженного глаза. Казалось, оно направлялось прямо на шлюпку. Последняя, в свою очередь, повернула на сближение. Гребцы сильнее навалились на весла. И вдруг — что такое случилось? Судно быстро начало уменьшаться в размерах, точно удалялось, скрываясь за горизонтом.

Первый штурман сказал:

— Странно, что совершенно нет дыма. Я полагаю, что это подводная лодка. Другого объяснения нельзя дать.

Судно исчезло совсем, как обманчивое видение.

Опять нудно заскрипели уключины. Гребцы слабо двигали веслами, в смутной надежде, что если это на самом деле была субмарина, то она может вынырнуть где-нибудь поблизости. И действительно, через некоторое время разом несколько голосов крикнули:

— Перископ! Перископ!

— Где?

— Вот, вот, за кормою!

Перископ, сверкая зеркальным глазом, торчал из воды на расстоянии каких-нибудь полутораста ярдов. Какой из воюющих сторон принадлежит эта субмарина? Может быть, это была та самая, что потопила их пароход? Воды Атлантического океана скрывали эту тайну. Да это и неважно было. Под чьим бы флагом она ни находилась, она должна спасти людей от гибели.

Гребцы побросали свои весла в шлюпку. Администрация и матросы вскочили. На лицах появилось оживление. Волнуясь и протягивая к перископу руки, все заорали, словно субмарина могла их услышать:

— Спасите, спасите!

— Воды, воды!

— Какого же дьявола она медлит?..

А первый штурман жестами старался показать, что нужна вода.

Субмарина долго рассматривала шлюпку и сразу скрыла свой блестящий глаз.

Сайменс сделал правильное предположение: это была немецкая подводная лодка. Она не могла взять этих людей к себе, где помещение и воздух были строго рассчитаны на определенное количество экипажа. И нельзя ей было снабдить злополучную шлюпку водою, так как пришлось бы обнаружить свою национальность. Вот почему она просто скрылась и, чтобы не показать своего курса, ушла в глубину океана. Такие соображения первый штурман высказал вслух, обращаясь к старшему механику Сотильо.

Карнер вставил:

— Да, от войны не жди помощи… там, где ей невыгодно это.

Только что он произнес эту фразу, как с ним случилось что-то неладное. Чахоточное, костлявое, в сухих морщинах лицо его вдруг потемнело, словно от напряжения. Серые глаза ушли под брови, налились безумием. Ухватившись одной рукой за банку, на которой он сидел, а другой — за борт шлюпки, он запрокинул назад голову, как будто увидел в знойной глубине неба что-то страшное. В груди у него заклокотало. С усилием прохрипел:

— Проклятие!..

Вместе с этим словом на искривленных губах появилась густая кровь. Двумя темно-красными струями она липко потянулась по подбородку. Он внезапно склонил голову вперед, приложил левую руку ко рту и, сейчас же откинув ее, недоверчиво уставился на обагренную свою ладонь. Зачем-то медленно и устало, сверху вниз, провел запачканной ладонью по лицу, словно хотел что-то смахнуть с него. В легких у него заклокотало сильнее. Он опять приложил ко рту ладонь, сложивши ее совочком, и начал звучно схлебывать с нее, жадно глотая, собственную кровь.

Лутатини, как и другие, окаменело смотрел на это страшное зрелище.

Карнер хотел встать, но, обессиленный, свалился спиною на борт.

— Что с вами, дорогой товарищ? — спросил Лутатини, нагибаясь над ним и поддерживая его за плечи.

В мутных глазах умирающего на мгновение прояснилось сознание. Казалось, что он узнал Лутатини. Кровавые губы его зашевелились и прохрипели чуть слышно:

— Я напился, друг…

Кто-то крикнул:

— Воды ему!..

В шлюпке засуетились. Карнер задергался в предсмертных конвульсиях. Почему-то никто не решился выбросить труп за борт, а сунули его под банки. Он лежал на дне шлюпки, свернувшись калачиком, как будто отдыхал от непосильной работы.

Матросы разразились проклятиями и страшной руганью. Потом как-то сразу остыли и, рассаживаясь в шлюпке, зловеще замолчали. Исчезла последняя энергия. И уже никакими силами, никакими угрозами нельзя было бы заставить гребцов взяться за весла. Да никто и не пытался этого сделать. Всякое душевное волнение, которое могло бы убить ощущение голода, только усиливало жажду. А тут было отчего прийти людям в возбуждение. Словно обезумев, блуждающими глазами они оглядывали океан и ничего не видели, кроме пламенеющей синевы и обдающего зноем солнца. Во рту было сухо, как от горячей золы.

— Боцман, выдать по три рюмки воды! — приказал первый штурман.

Он вытащил из бокового кармана своего кителя блокнот и аккуратно записал в нем о встрече с субмариной, указав при этом время с точностью до одной минуты. Отметил вторую жертву. Потом, немного подумав, он добавил:

«Пресной воды осталось не больше четырех-пяти литров. Управлять людьми стало трудно. К вечеру, вероятно, многие начнут сходить с ума. Командный состав все время находится под угрозой бунта».

Шлюпка простояла на одном месте до четырех часов.

В этот день люди быстрее начали угасать. Обливание морской водой больше не помогало. Словно внезапно потеряв свою молодость, все превратились в иссохших стариков с ввалившимися щеками, со сморщенной кожей. Посинели губы, у некоторых распухший язык заполнил весь рот. Под развешенным брезентом, в тени, одни сидели, другие лежали, учащенно дыша, убитые и безмолвные, словно их коснулось земное тление. И все-таки инстинкт самосохранения заставил людей снова взяться за весла и двигаться к цели. Жадно смотрели вперед, надеясь увидеть контуры африканских берегов или мрачный гранитный массив Гибралтара.

С этого момента в носовой части шлюпки началось оживление. Вокруг Кинче происходил таинственный шепот. Из отдельных слов Лутатини понял, что здесь затевается заговор против кормы. Ну что же! Он был на стороне команды, он давно заразился ее ненавистью. Только бы скорее прийти к какому-нибудь концу. Какой-то матрос, которого он даже не узнал, шепнул ему на ухо:

— Как вы, Себастьян, смотрите на это дело?

— На какое дело? — переспросил Лутатини.

— Если начальство за манишку взять и за борт?

Лутатини, охваченный животной злостью, не задумываясь, ответил:

— Я первый начну.

Матрос возразил:

— Этого не нужно делать. Вы слишком слабы. Начнут без вас.

Лутатини подумал: «Спасательная шлюпка скоро превратится в шлюпку смерти». Это прозвучало в его мозгу страшной иронией. Раза два ему пришлось садиться на банку и грести, но потом он настолько ослаб, что не мог уже двигать веслом. Спина не сгибалась, руки и ноги дрожали. Его прогнали на самый нос шлюпки, чтобы не мешал другим. Когда он уселся и привалился к борту, ему показалось, что он никогда уже больше не встанет. Голова отяжелела и так давила плечи, как будто он держал на них огромный жернов. Рот с почерневшими губами, с густой, словно клейстер, слюной раскрылся, хватая горячий воздух. Бешено прыгал пульс.

— Дайте воды… — время от времени хрипло повторял он, с трудом ворочая распухшим и прилипающим к нёбу языком.

Минуты проходили или часы — он не понимал. Всплески воды, доносившиеся из-за борта, разрывали мозг. Помутившимися глазами он смотрел на бочонок, ожидая своей порции. Кроме живительной влаги, для него теперь ничего не существовало: ни морали, ни чести, ни храмов, ни папы римского, ни совести, ни бога, ни мадонны. Все эти великие слова, когда-то приводившие в трепет его горячее сердце, здесь стали пустыми и ненужными. Другое всплывало из темных, как ночь, глубин души. Он прикидывал в уме: во время схватки могут погибнуть с той и с другой стороны человек десять и даже больше, а тогда, если только уцелеет, он с оставшимися матросами, шагая через трупы погибших, бросится прямо к бочонку, где хранится то, что сейчас стоит дороже всех драгоценностей в мире.

И мысль об этом, — мысль уродливая, как поднявшийся со дна моря труп, — нисколько не испугала его.

Матросы выработали план нападения. Кинче и здоровенный Домбер пересядут на первую банку от кормы — ближе к начальству. Когда наступит удобный момент, один из них вскочит и заорет: «Акула!» Это послужит сигналом для остальных, чтобы броситься всем на корму. Домбер ударит веслом первого штурмана, а Кинче — третьего штурмана. А тогда легко будет разделаться со старшим механиком и боцманом.

Сайменс давно уже заметил, что среди матросов происходит какой-то сговор. Подозрительно было и то, что они совершенно перестали ругаться, точно примирились с ужасными муками и решили покорно ждать смертного часа. Но вместе с тем взгляды их становились все более резкими, загораясь моментами неукротимой ненавистью. Он устало оглядел пустой океан — никакой надежды на благополучный исход из создавшегося положения… Как продержаться хотя бы до вечера? Он приказал выдать всем по рюмке воды. А потом, когда с этим было покончено, он вытащил из кармана револьвер и спокойно, словно речь шла о кружке пива, заговорил:

— Нас все время преследует акула. А я слышал, что иногда она нападает на шлюпку. Надо на всякий случай приготовиться.

Сайменс обратился к старшему механику и третьему штурману:

— Советую и вам то же сделать. И если только наступит опасный момент, то стреляйте, не дожидаясь моего распоряжения. Зарядов хватит.

Штурман Рит послушно вытащил револьвер, но Сотильо даже не пошевелился.

На носу шлюпки сейчас же зашептали:

— Вот проклятые, — догадались!

— Все равно их головы скоро треснут, как пивные бутылки.

Старый Гимбо, обращаясь к корме, сказал вслух:

— Напрасно вы, джентльмены, приготовили револьверы. Я более тридцати лет плаваю на судах. При всяких обстоятельствах бывал. И этих акул перевидывал пропасть. Да чтобы какая-нибудь из них нападала на шлюпку, — никогда не слыхал.

Сайменс бросил на него быстрый взгляд.

— Жаль — не спросили, старина, твоего глупого совета.

Гимбо не остался в долгу:

— До конца года еще далеко. Неизвестно, кто умнее окажется.

Между командным составом и подчиненными все сильнее закипала вражда, безмолвная и жуткая. Правда, та и другая стороны только предостерегающе переглядывались, но у многих глаза горели таким ожесточением, что о примирении не могло быть и речи. Тревога на шлюпке усилилась.

Старший штурман следил за командой, держа браунинг наготове. Он думал лишь о том, чтобы не пропустить момента опасности. Но для других его изнуренное лицо с потрескавшимися губами было по-прежнему непроницаемо, как морское дно. У третьего штурмана дрожали колени. Его торчащие уши, казалось, еще больше выросли от худобы. Все предметы перед ним двоились. Он умрет раньше, чем обрушится удар весла на его голову. Старший механик Сотильо никогда не считал себя боевым человеком, а тут тем более, по его расчетам, было бесполезно вытаскивать оружие из кармана. Понурив голову, он мысленно прощался с женой и детьми, оставшимися в Буэнос-Айресе. Грузная его фигура, ослабев, еле удерживалась на сиденье кормы. Боцман растерянно оглядывался, прикидывая в уме, на чьей стороне будет перевес. Здесь, на корме, было огнестрельное оружие — дело серьезное, а там команда превышала своей численностью. Затем — если бы матросы находились на расстоянии ярдов двадцати, то ничего не стоило бы, пока они будут приближаться, перестрелять их всех, как поросят. А в данном случае они сидят рядом. Нападение может быть таким внезапным, что не помогут и браунинги. Не переметнуться ли ему во время свалки на ту сторону? Но разве матросы поверят в его искренность? Другое дело, если он первый бросится на старшего штурмана и вырвет у него револьвер. Это тем более легко сделать, что Сайменс сидит с ним рядом. Да, но в это время третий штурман может влепить в него пулю! Вопрос не поддавался разрешению. И боцман, поддерживая одной рукой руль, а другой сжимая в кармане морской нож, безнадежно пожимал крутыми плечами.

Произошла смена в работе. Домбер медленно пробрался к корме и, согнув голову, грузно уселся на первую банку. Прежде чем взяться за вложенное в уключину весло, он безуспешно поплевал пересохшим ртом ка руки. Вид у него был угрожающий. Он смотрел глазами разъяренного буйвола. Рядом с ним сел Кинче. Этот весь съежился и бросал взгляд на револьвер третьего штурмана исподтишка, воровски.

У Сайменса только в первый момент чуть-чуть дрогнули ресницы. Потом он весь внутренне напрягся. Тусклые глаза сделались глубже и осветились огнем. Все внимание он сосредоточил на первом гребце, следя за каждым его движением и держа наготове браунинг.

На той и другой стороне люди настороженно ждали, боясь прозевать те секунды, в течение которых будет решаться судьба каждого человека. Все почуяли призрак смерти. Она присутствовала здесь, на шлюпке, никому не зримая. Чья будет первая очередь? Знали лишь одно: чьи-то жизни скоро угаснут, как лампада от порыва ветра.

Боцман, впиваясь зоркими глазами вперед, вскрикнул:

— Какой-то предмет на воде!

Матросы, следившие все время за кормою, сразу все оглянулись.

На курсе шлюпки действительно обозначалось что-то круглое.

— Посмотрите, боцман, в бинокль, — приказал старший штурман, все еще не сводя глаз с Домбера.

Спустя полминуты боцман сообщил:

— Как будто человек плавает. А дальше — еще. Много их.

Больше никто из матросов не обращал внимания на корму шлюпки. Взоры всех были устремлены вперед. Теперь старший штурман, никого не опасаясь, сам мог взять бинокль. Он смотрел долго и внимательно, пока на лице его не появилась гримаса отвращения.

Впереди все яснее вырисовывался человек. Грудь его была над водою, — очевидно, он за что-то держался. Голова запрокинулась назад. Все были крайне удивлены, когда увидели, что неизвестный пловец смеется, оскаливая белые зубы.

— Должно быть, веселый парень, — сказал машинист Пеко, чтобы нарушить тягостное молчание.

— Обрадовался, бедняга, что нас увидел, — добавил какой-то матрос.

У Лутатини, как и у других, возникали вопросы: откуда взялся этот человек. Как может он смеяться, находясь в одиночестве среди обширных вод океана. А может быть, он сошел с ума.

По мере того как приближались к пловцу, на шлюпке росло удивление, переходя в непонятный страх. Человек держался на поверхности воды благодаря пробковому нагруднику. Руки у него были закинуты за шею. Он не кричал, не шевелил головою. Он только смеялся беззвучным смехом.

— Это мертвец… — мрачно прохрипел кто-то.

Гребцы перестали работать веслами. Шлюпка по инерции медленно подвигалась вперед. Все встали на ней и, охваченные жутким изумлением, молча уставились на мертвеца. Он тоже, запрокинув назад голову, смотрел на них темными впадинами вытекших глаз. Раскрытый рот сверкал ослепительной белизной зубов. Казалось, что он сейчас же заговорит и расскажет страшную тайну о себе.

Старший штурман распорядился:

— Надо обыскать его карманы. Может быть, найдутся в них какие-нибудь документы.

Но в это время какая-то тень мелькнула около мертвеца. Он вдруг зашевелился, словно услышал распоряжение штурмана, и быстро начал погружаться в глубину океана. Казалось, он хотел скорее скрыться от людей. Это произвело на всех потрясающее впечатление.

— Он живой… — простирая перед собой руки, вскрикнул испуганно Лутатини.

— Акула… — догадался старый Гимбо.

Шлюпка тронулась дальше. Спустя некоторое время она остановилась среди партии трупов, плавающих недалеко друг от друга. Их было около четырех десятков. Одни держались на спасательных кругах, другие были обвязаны пробочными нагрудниками. Все они подверглись разложению, распространяя вокруг себя отвратительное зловоние. У одного лопнула на голове кожа и расползлась, обнажив белый череп. Кто-то, в фуражке с золотым вензелем, упрямо склонил голову, точно хотел разрешить трудную задачу жизни. Некоторые застыли с разинутыми ртами, с таким видом, как будто неслышно продолжали взывать о помощи. Чернокожий негр, словно в отчаянии, вцепился руками в свои кудрявые волосы. Какой-то моряк, находясь внутри спасательного круга, положил голову на его край и как будто заснул. Другие в последней агонии стиснули челюсти, задохнулись с искаженными лицами, точно озлобленные против всего мира. От приблизившейся к ним шлюпки пошла легкая волна. Мертвецы чуть-чуть заколебались, осторожно повертываясь в ту или другую сторону, залитые косыми лучами. Казалось, что они проснулись и вот-вот своими отчаянными воплями, смешанными с безумным хохотом, взорвут тишину океана. На шлюпке все застыли в немом оцепенении. Никто не спрашивал, откуда появились здесь эти люди? На спасательных кругах можно было прочитать надпись: на белой половине название судна — «Надежда», на красной половине порт его приписки — «Бордо». Для каждого было ясно, что за несколько дней здесь произошла одна из тех ужасных катастроф, какие за время войны происходили на разных морях почти каждый день. Очевидно, подводная лодка потопила французский пароход без предупреждения. Экипажу его некогда было спускать шлюпки. Люди бросались за борт, ища себе спасения в водах.

Гребцы, словно подгоняемые страхом, навалились на весла изо всех сил.

Лутатини смотрел на корму, раскрыв рот, не мигая, безжизненно посеревший, сам похожий на восставшего из гроба. Мертвецы, покачиваясь, отодвигались в дрожащую синь марева. Что это — дьявольское наваждение? Может быть, он бредит? Нет, нет, — это страшная действительность, порожденная войной, это только одно из явлений того взаимного истребления, каким уже в продолжение трех лет занимается обезумевшее человечество. Лутатини сначала озяб, а потом все тело его охватило таким нестерпимым жаром, точно он находился не в шлюпке, а в котле с кипящей смолой. Кровь в жилах густела; глаза настолько высохли, что больно стало моргать. В потрясенном мозгу проносились обрывки мыслей. Он тупо взглянул на обоих штурманов, сидевших на корме. Для чего они держат наготове револьверы? Ах да, ведь должен еще наступить последний акт в этой разыгрывающейся трагедии, и черный занавес небытия навсегда опустится над жизнями. Да и не все ли равно ему сейчас, когда душа его и без того скручивалась, как древесный лист перед огнем? Началась судорожная икота. Неужели конец?

Постой! Почему вокруг него поднялась суматоха? Все загалдели, вытянули шеи, впились взорами по направлению носа шлюпки. Он тоже повернул голову и замер: там, на горизонте, вырастал дым. Вот уже показались мачты. Какое-то судно шло прямо навстречу шлюпке. Неужели это не сон?

Сеньор Сайменс, засунув свой браунинг в карман, приказал третьему штурману:

— Уберите свою игрушку.

Расстояние между шлюпкой и неизвестным судном все уменьшалось.

Старший штурман, смотревший все время в бинокль, сообщил:

— Французский истребитель.

Этого было достаточно, чтобы угасающие люди снова обрели жизнь. Двухтрубный истребитель разворачивал поверхность океана и, отбрасывая в стороны вздувающиеся водяные валы выше своих бортов, несся прямо на них, густо оперенный облаками черного дыма. Каково же было удивление, когда увидели на его борту своих людей, ушедших вперед на спасательной шлюпке № 2! Они стояли на палубе и размахивали кепками. Значит, план Сайменса удался. Все взглянули на старшего штурмана с неподдельной любовью, как на своего спасителя. Вырвались восторженные восклицания:

— Ловко же придумал наш старший штурман!

— Миляга парень!

— Я давно о нем так думал.

Истребитель, застопорив ход, начал спускать свои шлюпки. На шлюпке № 1 захрипели:

— Воды! Воды!..

В тот момент, когда помощь была уже близка, Лутатини почувствовал, что голова его будто налилась хмелем. Что-то перевернулось в сознании, а вместе с тем перед ним в оранжево-пламенном вихре завертелись все предметы: солнце, океан, истребитель, люди. Подкосились колени. Он мягко опустился на дно шлюпки. Сразу стало темно, как будто его накрыли непроницаемым плащом.

Руководимый лоцманом, большой голландский грузовик, бурля мутные воды роттердамской гавани и предупреждая ревущими гудками встречные суда, медленно подвигался вперед — к причальной стенке, где возвышались огромнейшие здания складов. На его борту находились и моряки с погибшего «Ориона». Три дня прошло с тех пор, как подобрал их французский истребитель. Он оказал им первую помощь и передал их на встречное судно, а сам, имея назначение военно-оперативного характера, унесся в океанскую даль. Орионовцы очень были довольны, что они попали под нейтральный флаг Нидерландов и что пароход возвращался в свой порт. За три дня они успели отдохнуть и поправиться. Правда, лица их все еще были худы, но кожа на теле приобрела прежнюю эластичность. Ласкаемые морским ветром, они теперь стояли все на палубе, бросая по сторонам изумленные взгляды, словно не веря в свое спасение. Позади остались лютые пытки, ужас и смерть, а здесь кругом кипела волнующая жизнь. По реке Маас, загороженной от набегов океанских волн каменными молами и наносными островами, с уходящими в стороны бассейнами и многочисленными каналами, — в этом обширном водоеме скопились тысячи разных кораблей. Тут были пассажирские пароходы, грузовые транспорты, буксирные катера, рыболовные тральщики, парусно-моторные шхуны, баржи. К этому примешивались плавучие краны, доки, элеваторы. И все это при надобности передвигалось с одного места на другое. Между корпусами океанских великанов, как букашки, проворно шныряли моторные лодки. Гавань, работая, скрежетала железом, перекликалась человеческими голосами, разнотонно горланила паровыми гудками. Здесь пахло Африкой, Индостаном, Цейлоном, Азорскими островами.

Лутатини также стоял на палубе. Синее рабочее платье на нем было грязно, в пятнах масляной краски, сабо на ногах искривились, давно не чесанные волосы на голове торчали спутанными прядями. Он не совсем еще поправился, но это не мешало ему всем своим существом ощущать радость жизни. Черные глаза его необыкновенно засияли, заметив среди других судов аргентинский пароход. К этому пароходу причалил плавучий элеватор и, запустив в объемистые трюмы четыре рукава, словно исполинские хоботы, высасывал из него с гулом и с каким-то самодовольным сопением хлебные зерна. Сейчас же запечатлелась в мозгу другая картина: здоровенный голландец, вооружившись длинным крюком, проталкивает свою баржу между судами; жена в это время отдает косой парус, а дочь, десятилетняя девочка с распущенными локонами, стоит на руле. От старого Гимбо Лутатини узнал, что такие баржи можно встретить только в Голландии. Они обходятся без буксиров, передвигаясь по рекам и каналам при помощи парусов или мотора. На каждой устроена целая квартирка в три-четыре комнаты, поражающая своей чистотой, с коврами на полу, с гардинами и цветами на окнах. Какая-нибудь одна семья управляет такой баржей. Некоторые люди родятся здесь, вырастают и проводят всю жизнь.

— Вот бы куда мне попасть на старости лет!.. — мечтательно заключил свои пояснения Гимбо.

Лутатини волновала близость берега. Мимо многочисленных мачт и дымовых труб он, улыбаясь, бросал свой взор вдаль, — туда, где из-за черепичных крыш показывались зеленеющие кроны деревьев. Пусть это была чужая земля! Он смотрел на нее с радостью, как второй раз родившийся для жизни.

Среди орионовцев, стоявших на палубе, не было только одного — старшего повара Прелата. Он лежал в это время в матросском кубрике и нудно стонал, жалуясь на какую-то внутреннюю боль. У него был вид умирающего человека. Впрочем, он мог бы сразу выздороветь, если бы только знал, что товарищи не помнут ему бока за недостаточное количество воды на шлюпке.

Голландский пароход стал к стенке лагом и закрепился толстыми пеньковыми шпрингами. С борта на стенку были сброшены сходни. На судно вошли портовые чиновники. После некоторых формальностей сходни заколебались под ногами орионовцев. Радостно волнующая дрожь пробежала по нервам. Казалось, что вступили в обетованную землю.

Повара отправили на извозчике в больницу, а остальные орионовцы во главе со старшим штурманом отправились к аргентинскому консулу.

Лутатини, шагая вместе с товарищами, с любопытством рассматривал новый для него город Европы. Роттердам, облитый солнцем, сверкал каналами, изразцовыми фасадами построек, зеркальными витринами магазинов. Ближе к центру движение увеличилось: велосипеды, автомобили, трамваи, автобусы и пестрые потоки людей. По-видимому, Голландия торговала бойко, вытягивая золото из воюющих стран. Дорогой матросы наказывали Лутатини:

— Вы смотрите, друг, не подведите нас у консула.

Он ответил:

— Будьте спокойны. Сейчас между мною и вами никакой разницы нет. Я поступлю так же, как и вы.

— Вот за это одобряем вас.

На одной из улиц они свернули к двухэтажному дому, окрашенному в темно-красный цвет с белыми каемками. С фронтона смотрели на них фантастические рожицы. Над дверями красовался аргентинский национальный герб. Моряки смело вошли на крыльцо с широкими ступенями из мрамора, с зелеными перилами.

Приемная была просторная, с мягкой, обшитой кожей мебелью, с темно-коричневыми портьерами на дверях, с цветными коврами на полу. За письменными столами сидели чиновники, занятые своими бумагами. Каждый сохранял на своем лице выражение деловой строгости. Один из них, средних лет, в сером костюме, с прямым пробором на голове, спросил:

— Вам что угодно?

Сайменс заявил:

— Мы все с аргентинского парохода «Орион», потопленного в Атлантическом океане немецкой субмариной. Капитан взят в плен. Я был у него первым помощником. Мы хотели бы видеть консула.

Прилизанный чиновник скрылся за портьерами, но через две-три минуты вернулся обратно. Вслед за ним, держа сигару в правой руке, появился в приемной комнате старичок, тощий, сухопарый, в черном фраке. Это был сам консул. Остановившись, он сначала откинул назад голову, серую, как сигарный пепел, и посмотрел на штурмана и на остальных орионовцев сквозь очки, прилипшие к острому кончику носа. Потом голова его внезапно наклонилась вперед, словно ее дернули невидимым шнуром, и он еще раз, уже сверх очков, бросил взгляд на моряков. Вместо того чтобы расспросить подробнее о катастрофе, он, осведомленный прилизанным чиновником, первый заговорил, вскинув левую руку выше головы, заговорил быстро визгливо-скрипучим голосом:

— Это уже не первый случай, что немцы топят пароходы, плавающие под нейтральным флагом нашей страны.

Он повернулся к прилизанному чиновнику:

— Займитесь этим делом, сеньор Фарино. Нужно составить протокол. Я немедленно заявлю протест против такого способа ведения войны. Кроме того, необходимо через телеграфное агентство дать сведения в печать о таком возмутительном случае.

Старший штурман спокойно возразил:

— Дело ваше, господин консул, но я думаю, что на этот раз ваш протест едва ли достигнет желаемой цели.

— Как? Почему? — взвизгнул консул и так махнул правой рукой, что с сигары свалился на ковер пепел.

Сайменс в коротких словах сообщил ему о роли радиотелеграфиста Викмонда и о тех тайных судовых документах, которые немцы взяли с «Ориона» с собою.

— Все равно я должен заявить протест. А вы подробнее сообщите о гибели парохода сеньору Фарино. Он знает, как нужно составить протокол. У вас какие-нибудь документы остались?

Сайменс достал из бокового кармана своего кителя бумаги, выданные французским истребителем и голландским пароходом. Первый удостоверял, как подобрал орионовцев, умиравших от недостатка воды на спасательных шлюпках, а второй — о доставке их в Роттердам. Присоединив к бумагам свои личные документы, он все это подал консулу и заявил:

— Судовая касса также забрана немцами. Весь наш экипаж остался без средств. А у некоторых нет и личных удостоверений. Я полагаю, что вы не откажете нам в просьбе удовлетворить претензии персонала и команды.

Матросы насторожились — дело дошло до самого главного.

— Да, конечно, это наша обязанность, — сказал консул и, мельком взглянув в документы, передал их прилизанному чиновнику. — Вы, сеньор Фарино, проверьте все бумаги и удовлетворите претензии моряков. Расходы должны быть заверены старшим штурманом и внесены в счет той пароходной компании, которой принадлежал потопленный «Орион». Я тороплюсь. До свидания!

Консул скрылся за портьерами.

Началась обычная канитель. Долго составляли протокол о гибели «Ориона». Но матросов волновало другое: как будет вести себя старший штурман, когда они заявят о своих убытках? Не будет ли он доказывать, что у них не было никаких вещей? И какой вообще он даст о них отзыв? Все с нетерпением ждали этого момента. И вдруг Сайменс, словно угадав их мысли, сам заговорил об этом, заговорил спокойным и уверенным тоном, не допускающим никаких возражений:

— Прежде всего я должен заявить вам, сеньор Фарино, что команда на «Орионе» была самая образцовая. Все обязанности выполнялись добросовестно. Между администрацией и командой не было ни одного конфликта, никаких трений. Весь экипаж наш как бы считался одной дружной семьей, несмотря на разницу положения начальства и подчиненных.

Матросы, слушая это, не верили своим ушам. Они стояли кучкой позади механиков и штурманов затаив дыхание, грязные и рваные. То, что говорил о них первый штурман, которого они хотели убить, казалось так же невероятным, как если бы им сказали, что акула стала на защиту их интересов. А тот продолжал:

— Во время гибели корабля я не заметил никакого намека на панику. А затем, когда пересели на спасательные шлюпки, им пришлось много выстрадать от недостатка воды. Ведь недаром погибли у нас младший поваренок и один кочегар, а старшего повара сегодня отправили в больницу. Эти люди явились к вам почти с того света. И все-таки, при таких невероятных условиях, они безропотно работали на веслах. Я за много лет своего плавания впервые встречаюсь с такой великолепной командой. К сказанному должен еще прибавить, что у нас не было ни одного пьяницы. С таким моим отзывом, я полагаю, согласятся и мои младшие коллеги.

Сайменс, повернувшись, строго посмотрел на второго и третьего штурманов.

— Совершенно верно, другого мнения и не может быть о команде, — с готовностью ответили оба штурмана.

— А вы что скажете, чиф? — спросил Сайменс старшего механика.

— Я вполне согласен с вашей оценкой команды, — подтвердил Сотильо.

Фарино лениво слушал, а сидевший с ним рядом стенографист записывал показания.

Сайменс снова начал:

— Тем более досадно, что у таких добросовестных матросов пропало так много вещей. Все их сбережения лежат на дне океана вместе с пароходом. Осталось только то, что было надето на них, — грязное тряпье.

— А как обстоит дело с жалованьем? — осведомился сеньор Фарино.

— За исключением аванса, выданного им на берегу, они в пути ничего не получали.

Сайменс умолчал о тех деньгах, которые получила с него команда, когда стояли в бухте острова Ожидание. Матросы, недоумевая, тайком толкали друг друга. Откуда у него появилась такая жалость к ним? Нет ли тут какого-нибудь подвоха? Не могло этого быть — старший штурман был слишком серьезен и даже бледен. А Лутатини смотрел на бывшего своего врага, тараща глаза, как на непостижимое чудо. Этот человек совершенно сбил его с толку.

Приступили к описи убытков, понесенных командой при аварии судна. Матросы оживились. Заработала фантазия. Чего только у них не было! Чемоданы, одежда, белье, обручальные кольца, ножи, бритвенные принадлежности, часы, альбомы, самопишущие перья, фотографические аппараты, портсигары, золотые запонки и даже библии в переплетах. Если принять еще во внимание недополученное жалованье, то на долю каждого приходится сумма, считая на голландские деньги, около пятисот гульденов.

Когда очередь дошла до Лутатини, он мог только сказать, что у него погибли два чемодана. Потом у него перестал ворочаться язык. Из головы, как испуганные птицы, вылетали все мысли.

За него выступил старый Гимбо и начал врать:

— Он у нас совсем больной. Сегодня только первый день, как он заговорил. Мы его даже хотели отправить в больницу. У него было вещей не меньше, чем у других.

А Сайменс добавил:

— Кроме всего, он сдал мне на хранение пять фунтов стерлингов. Это у нас самое влиятельное лицо. Он бывший проповедник. Может быть, этим и объясняется то, что вместо пьянства, как бывает на других судах, наши матросы занимались чтением библии.

Лутатини покраснел до корней волос. Ему хотелось крикнуть, что все это ложь. Он посмотрел на своих товарищей, как бы прося у них на это разрешения, но, встретив суровые взгляды, только беспомощно опустил голову. Как он может подвести тех, с которыми он вместе испытывал танталовы муки? Быть может, на их долю впервые в жизни выпало такое счастье, купленное почти ценою жизни. Он молчал и только беззвучно шевелил тонкими губами, растерянный, напоминающий собою лунатика.

Меньше всех пропало вещей у самого Сайменса. Получилось впечатление, что он нарочно уменьшил свои убытки. А матросы как раз думали: если защищает их интересы, то уж насчет себя постарается. Но и тут их предположение не оправдалось. Он еще больше стал для них загадочным, как нераскрытая книга.

Часам к трем все расчеты были закончены.

Орионовцы, получив деньги, гурьбой вывалили на улицу. Несмотря на усталость, все шли весело и бодро, за исключением Лутатини, все еще находившегося под впечатлением переживаний в приемной консула. Так они прошли квартала два. Сайменс начал прощаться, пожимая всем руки. Его примеру последовали и другие из администрации. Дойдя до Лутатини, старший штурман похлопал его по плечу и сказал:

— Не унывайте, сеньор Лутатини. Раньше вы были мокрым петухом, а теперь стали человеком. У вас на небе одни порядки, а у нас на земле — другие.

У Домбера он спросил:

— Ну, как, дружище, чувствуете себя?

— Ничего! — ответил Домбер смущенно.

— Пошли бы со мною еще раз в плавание?

— Отчего же не пойти? — пробормотал Домбер, прикрыв густыми ресницами воловьи глаза.

Матросы все разом загалдели:

— Мы с вами готовы в огонь и в воду.

Сайменс ответил на это:

— Спасибо, ребята! Я рад за вас, что хорошо все кончилось.

Администрация направилась в гостиницу, а матросы — в бордин-хаус.

Остаток дня прошел в хлопотах.

Обеспечив себя ночлегом в бординг-хаусе, матросы там же пообедали, причем, к удивлению хозяина, не выпили ни одной капли спиртного, словно решили оправдать похвальный отзыв, какой дал о них старший штурман. За пищу и койки уплатили на всякий случай за две недели вперед. Потом отправились всей артелью по магазинам. Через каких-нибудь полтора-два часа у всех были в руках новенькие чемоданы, костюмы, головные уборы, ботинки и вообще все то, что полагается человеку, чтобы прилично одеться. Вымывшись в бане, прежнее свое грязное тряпье выбросили и нарядились во все новое. Оставалось только завернуть в парикмахерскую.

Лутатини ни в чем не отставал от своих товарищей. Когда цирюльник закончил над ним операции и снял с него салфетки, он крайне удивился, глядя в зеркало на свое отражение. Совсем еще недавно грязный, измызганный и жалкий, в своих деревянных сабо, он сразу превратился в изящного джентльмена в сером костюме, в белом воротничке, с темно-коричневым галстуком, сверкающим золотой булавкой. Загорелое и гладко выбритое лицо стало более мужественным, чем было раньше, до плавания, а подстриженные черные густые волосы с косым пробором, зачесанные немного назад, открывали его высокий и умный лоб. На тонких губах невольно заиграла восторженная улыбка. На момент он почувствовал свое превосходство над остальными матросами.

Возвращаясь с матросами в бординг-хаус, Лутатини радостно ощущал твердость земли, загроможденной этажами каменных домов. Ноги его, обутые в блестящие ботинки, уверенно шагали по широким плитам тротуара. Корпус его выпрямился. Никогда раньше жизнь так не улыбалась ему. Он готов был обнимать и целовать встречающихся голландцев — такими милыми казались они. А их певучая горловая речь вливалась в уши, как ласкающая мелодия.

— Теперь, друзья, должны мы немножко отдохнуть, как полагается порядочным людям, — предложил Гимбо, когда вернулись в бординг-хаус. — А потом можно и по городу погулять.

Все согласились с таким предложением.

Комната, в которой находился Лутатини, была заставлена четырьмя койками. Вся меблировка состояла из одного стола и четырех табуреток. Вместе с ним поселились Кинче, Гимбо и Домбер. Остальные матросы разместились в соседних комнатах, расположенных одна за другой вдоль узкого коридора. Все помещения, несмотря на чистоту, напоминали бы камеры тюрьмы, если бы на окнах были решетки. Но усталый Лутатини, не раздеваясь, с удовольствием повалился на одну из коек и проспал на ней часа полтора, как убитый, без всяких сновидений, пока его не разбудили товарищи. Он порывисто вскочил, оглядываясь. Казалось, что его сейчас позовут на вахту. Но палуба не уходила вверх и вниз, и стены не дрожали, как, бывало, борта на корабле. Он счастливо улыбнулся. Первою мыслью было сейчас же побежать на телеграф и уведомить своих родителей о своем чудесном спасении, но матросы отговорили:

— Какая разница — сию ли минуту дать телеграмму или немного позже? Не стоит разбивать компанию.

Недалеко от порта в Роттердаме есть одна улица, прославленная кабаками и проститутками. По вечерам она заполняется моряками всех частей света. Пришла сюда и команда с погибшего «Ориона».

— Ребята, не смочить ли нам горло пивком? — спросил Гимбо.

Другие сейчас же подхватили:

— Хорошая мысль!

— Только не больше, как по одному стакану.

Кочегар Домбер, который выносил Лутатини из преисподней, как маленького ребенка, сказал, добродушно ухмыляясь:

— Я полагаю, что и наш друг сеньор Лутатини не откажется с нами выпить.

Лутатини не любил спиртных напитков, но сейчас ему хотелось поддержать перед другими свой престиж матроса. Он ответил улыбаясь:

— Да, да, я с удовольствием выпью.

Завернули в ближайший кабак. Когда пиво было подано, каждый взял в руку кружку и, выражая приветствие товарищам, предварительно стукнул ею о стол. Пили медленно, со вкусом.

У буфета на высоких круглых табуретках сидели две накрашенные женщины, болтая ногами. Матросы-малайцы угощали их вином, а они, разговаривая, смеялись ржавыми голосами. Буфет с зеркальной стенкой был украшен живыми цветами, заставлен бутылками разных вин. На прилавке блестели изогнутые никелированные краны, из которых нацеживали пиво.

Один из орионовцев сказал:

— Здесь что-то скучно. Пойдемте лучше туда, где музыка.

Нужно было пройти только полквартала, чтобы попасть в более многолюдный и шумный кабак. Здесь играли музыканты. На фоне звуков, исторгаемых пианино и контрабасом, заливалась скрипка. В табачном дыму разноязычно гудел говор мужчин и женщин, иногда раздавались выкрики, сопровождаемые пьяными жестами. Смешивались национальности: американцы, французы, немцы, китайцы, негры, русские. Все щеголяли костюмами цвета индиго, любимым цветом моряков, пестрыми галстуками, блестящими ботинками, разнообразными кепками. Меньше было матросов в рабочем платье — тех, которые уже пропились до последней монеты. Заходили и военные люди, интернированные Голландией. Они уже побывали на фронтах, участвовали в сражениях, а теперь, в чужой стране, примиренные кабаком, усаживались за одним столом — итальянцы с австрийцами, англичане с немцами, иногда даже пили из одной бутылки, дружески беседуя.

Орионовцы и здесь пили пиво.

Один из них заявил:

— Побывать в Голландии и не попробовать национального ее напитка — преступление.

И, не дожидаясь согласия других, свистнул официантке, женщине в белом фартуке:

— Всем — по рюмке женеверу!

Винные пары возбуждали мозг. Становилось веселее. Все окрашивалось в приятный цвет.

— Оказывается, что мы еще должны пожить на свете!.. — крикнул машинист Пеко.

— Может быть, увидим, чем закончится война… — подхватил рыжеголовый Кинче.

Домбер оживился:

— Восставшая Россия показала хороший пример.

— Верно, — поддакнули матросы. — Теперь очередь за другими воюющими странами. Эх, жарко будет всем воротилам, которые затеяли эту войну! Рано или поздно, а призовет их народ к ответу.

Домбер, сверкая глазами, продолжал:

— При первом же случае еду в Россию. Посмотрю, что там делается. Только сначала нужно дома побывать. Давно не видался с детьми.

— Самое лучшее, что ты придумал, друг… — одобрили товарищи и заказали по рюмке виски.

Потом пили за погибших ребят — Луиджи и Карнера.

За буфетом, озирая публику привычным взглядом, стоял сам хозяин, краснолицый голландец. Бокалы в его руках быстро, как у фокусника, наполнялись спиртными напитками. Он то и дело выдвигал ящик, ссыпая туда гульдены, американские доллары, немецкие марки, итальянские лиры, испанские пезеты, французские франки.

Когда орионовцы вышли из этого кабака, Домбер, решивший отправиться в бординг-хаус, незаметно исчез. Остальные заходили из одного бара в другой, точно с молебном.

Лутатини, захмелев, начал пошатываться. Но мозг его продолжал воспринимать окружающую жизнь остро. Он видел моряков, явившихся сюда с разных широт южного и северного полушарий. Вечное море сделало их всех одинаковыми, хотя и не изменило основных черт лица и цвета кожи. Все они направлялись к кабакам, сверкающим огнями, опустошая свои карманы и отравляясь алкоголем. Лутатини подумал: «С чего начинают свои рейсы, тем и кончают». Улица шумела музыкой, женским смехом, пьяными голосами. А из гавани, из мира стапелей, доков и якорных стоянок судов, раздирая огнистую ночь, доносились в город пароходные гудки. В этом реве пара, заключенного в железо, как будто было напоминание морякам, что они лишь временно находятся на берегу и что скоро им снова предстоит качаться на волнах, уноситься в исступленность бурь, пробиваться через блокады субмарин. Придется ли еще раз вернуться на землю? Моряки торопились одурманить голову хмелем, насытиться хотя бы обманным счастьем. Разрастался буйный задор. Им заражался и Лутатини. Обращаясь к своим товарищам, он горячо заговорил:

— Я познал каторжный труд галерников, человеческое бесправие. Я пережил ад наяву. Мне хочется пойти с вами дальше, окунуться в самую глубь человеческого омута. И только после этого я скажу людям слово, но не такое, какое говорил раньше. А пока — еще по рюмке виски.

— О, вы наш вечный друг, — ответили матросы и полезли к нему целоваться.

Лутатини обнимал их всех. Они были для него родными братьями, самыми близкими людьми. Ведь это они выручали его на корабле из бедственного положения, когда ему грозила смерть.

Орионовцы добрались до самого богатого кабака с большим танцевальным залом. Стены в нем были зеркальные, разрисованный красками потолок поддерживался квадратными колоннами. С потолка свешивались круглые плетеные корзинки, раскрашенные в синий цвет и обрамленные живыми красными цветами. Горели большие электрические люстры. Зал, сверкая огнями, создавал феерию. По сторонам, вдоль стен, в несколько рядов стояли столики, за которыми сидели мужчины и женщины, уничтожая вина, фрукты, закуски, сладости. А середина зала, на одну ступень ниже, с паркетным полом была отведена для танцев. Неслись звуки струнного оркестра. Между колоннами под звуки музыки танцевали танго. Зеркальные стены, повторяя движения, увеличивали размеры зала и число людей.

Женщины, как и мужчины, представляли собою смесь национальностей: крупные и большеногие голландки, поджарые и плоские, как доска, англичанки, солидные и пышнотелые немки, изящные и порхающие, как мотыльки, француженки, знойно смуглолицые итальянки и почти совсем уже черные, но больше других сохранившие крепость своего тела арабки. За время войны они слетались сюда, как птицы на маячный огонь. Много ли в Европе еще осталось таких нейтральных уголков, над которыми бы не реяли стальные самолеты, сбрасывающие бомбы? А главное — здесь теперь больше было золота, чем в странах, разоренных войною. И эти самки в разноцветных шелках, в шляпках и без шляпок, обнаженные как раз настолько, чтобы сильнее ослепить мысль и взбудоражить чувства моряков, не знали и не хотели знать, что такое национальные враги. Пусть там, на полях сражений, льются реки человеческой крови. Для них это было безразлично. Охваченные страстью наживы, хотя бы ценою необузданного распутства, немки льнули к американцам, француженки — к немцам, итальянки — к туркам.

Моряки, раскаленные желанием женской ласки, пьянели страстью, не думая уже о страшных последствиях. Возбуждение росло. Обманная красота казалась реальной. Женщины становились все увлекательнее и прекраснее.

Лутатини оглядывал зал, на момент представил себе, что должен чувствовать здесь, в этом ослепительном зале, среди женщин, блещущих голыми плечами и спинами, какой-нибудь кочегар, не видавший целый месяц берега, целый месяц проработавший в глубине кочегарки, около невыносимо жарких топок и котлов. Такого кочегара никакие моральные швартовы не могут удержать от соблазна.

Орионовцы держались вместе, заняв несколько столиков. К ним подсели девицы. Матросы угощали их вином, обменивались шутками, обнимали. Сначала близость женщин смущала Лутатини, но в то же время и распаляла его. Он становился смелее и чувствовал, что скатывается в пропасть. Ему давно улыбалась смуглая и черноглазая девица, полногрудая, в платье цвета спелых апельсинов. Что-то родное показалось в ней. Он решительно подошел к ней и, поклонившись, заговорил на итальянском языке:

— Простите, сеньорина, можно вас пригласить к нам за стол?

— Пожалуйста, сеньор, — ответила она тоже по-итальянски.

Оба обрадовались родному языку.

Когда уселись за стол, матросы закричали:

— Правильно, Лутатини! Без женщины на кой черт сдалась нам земля!

Лутатини, угощая подругу вином, смеялся, а она, играя глазами, говорила ему:

— Я всегда предпочитаю своих земляков. Я на вас сразу обратила внимание.

— Отлично. Как вас зовут?

— Синта.

— Это имя одной моей родственницы. Чудесно.

Дрожащая рука его потянулась к ее талии.

Стонала музыка, волнуя кровь. В ярко освещенном зале, среди зеркальных стен, медленно передвигались пары, прильнувшие друг к другу. В бесстыдном сладострастии изгибались тела. Моряки, явившись сюда с разных концов света, принесли с собою мечту тропических ночей, жар обжигающего солнца, удаль морских ветров. Неукротимая жажда любви прорывалась в их говоре, смехе, в выкриках, горела в зрачках ослепленных глаз. Они безумствовали, чтобы потом снова переживать горестные и тревожные дни, пропадать в безбрежье океанов и спорить с яростью бурь.

Комната, куда попал Лутатини, была небольшая, в одно окно, с коричневым крашеным полом. Передний угол занимал комод, на котором были расставлены фотографии, тройное зеркало, вазы с живыми розами, флаконы с духами, пудреница. В другом углу стоял стол, застланный палевой бархатной скатертью, а над ним висела икона с изображением мадонны, кормящей отягощенной грудью кудрявого здорового ребенка. Со стен, оклеенных светлыми обоями, бросалось в глаза несколько эротических картин. Широкая кровать, блестя никелированными частями, помещалась в глубокой нише каменной стены. При надобности ее можно задвинуть деревянной лакированной переборкой. Но этого не делают, чтобы сильнее возбудить желание у посетителя скорее забраться вместе с временной подругой под пушистое одеяло с голубыми разводами, на пружинистый матрац, накрытый снежно-белыми простынями, утопить пьяную голову в пуховых подушках.

Лутатини, усевшись за стол, заказал вина, закуски, фрукты, сладости. Женщина выбежала из комнаты, но скоро вернулась обратно. Он поцеловал ей руку и заговорил возбужденно:

— О сеньора Синта! Недавно я был другим человеком. Кто мог предвидеть, что я заделаюсь моряком и пройду через испытания самых лютых страданий!

— Вы разве недавно стали моряком? — спросила она, сверкнув веселой белизной ровных зубов.

— Да, сеньора Синта.

— Кем же вы были раньше?

— Я был светом для находящихся во тьме, путеводителем слепых, наставником невежд.

— Я вас не понимаю.

— И не надо понимать. Впрочем, я могу сказать вам проще: я был фокусником.

— Ах, вот как! Это интересно. Я очень люблю фокусников.

Синта ласково потрепала его за подбородок. Лутатини, никогда еще не нарушавший обета целомудрия, от прикосновения женских рук вздрогнул, но сейчас же сконфузился и покраснел. Ей понравилось это. Он казался не совсем обычным человеком, вызывая в ней удивление. Он обходился с нею вежливо, с некоторою робостью, как первые мужчины в период ее молодости и наивных грез. Что-то, давно уснувшее, радостно зашевелилось в сердце.

— Много вас обитает здесь? — спросил Лутатини.

— Нет, всего только три девицы. И все иностранки: я, потом француженка и немка. Содержит нас голландка, вдова. Мы ее все ненавидим. Скряга и злая, каких мало можно встретить…

В комнату, предварительно постучав в дверь, вошла высокая женщина. Белый халат на ней придавал ей вид врача. Она держала в руках поднос с винами и закусками.

— Хозяйка наша… — шепнула Синта и бросилась помогать ей.

Хозяйка, освободившись от подноса, остановилась у стола. Она была худа и громадна, как будто состояла из лошадиных костей. С бесстрастного угловатого лица сверкал единственный правый глаз, а левый, провалившись, плотно закрылся веками.

— Пятнадцать гульденов пожалуйте, — проговорила она мужским голосом.

Лутатини отсчитал нужную сумму и, передавая деньги, заметил, что у хозяйки на груди, сверх халата, висит большой крест из черного шлифованного мрамора. К кресту прикреплен бронзовый рельеф, изображающий распятого Христа с терновым венком на голове, с драгоценными рубинами вместо крови на руках и ногах. Трудно было придумать более подлое надругательство над христианством, чем этот крест на груди женщины, торгующей живым товаром. Подавляя в себе ярость, он спросил:

— Где это вы достали такой замечательный крест?

Хозяйка, считая гостя денежным и щедрым, улыбнулась золотыми зубами.

— Этот крест достался мне от покойной матери. А она купила его в Италии.

Лутатини хотел встать и по прежней привычке обрушить на голову этой притонодержательницы грозные и пламенные слова о «Судном дне», раскрыть перед нею широкие врата ада, ведущие в страшную геенну огненную, но вместо этого он только ехидно улыбнулся. Что осталось у него самого от той веры, какую он носил в себе более двадцати лет? Пустой сосуд с мутью горького разочарования! С нескрываемой иронией он спросил:

— Ну как, помогает распятый Христос наживать барыши от вашего предприятия?

Женщина не сразу поняла издевательский смысл вопроса. Угловатое лицо, сначала недоуменное, быстро побледнело, а единственный глаз, широко раскрывшись, в испуге уставился на гостя. В одной руке она крепко зажала гульдены, а другой ухватилась за нижний конец креста, словно хотела защитить святыню от лихого человека.

Лутатини болезненно захохотал…

— Пьяная свинья!

Он не разобрал этих слов. Он только видел, как от стола к двери, твердо шагая, удалялась громоздкая фигура хозяйки. Голова ее была гордо запрокинута назад, — убеждена была в свой непоколебимой правоте.

— Сеньор Лутатини, что с вами? — дергая его за плечо, спросила Синта.

Лутатини, оборвав смех, посмотрел на растерянное лицо итальянки.

— Теперь хозяйка возненавидит меня за такого гостя.

— Да простит меня сеньора Синта за мою дерзость, но я не мог удержаться. О боже! Почему я раньше не замечал, до какой степени извратились человеческие понятия о религии? Из римских катакомб Христа перенесли…

Он не окончил фразы, чтобы не обидеть своей подруги.

— Давайте лучше выпьем.

Пили вино и закусывали сыром, фруктами, шоколадом.

Лутатини начал рассказывать о своем плавании и постепенно увлекся. Все события последнего времени предстали перед ним с такой ясностью, как будто он снова участвовал в них. Впрочем, он рассказывал не столько о голых фактах, сколько о собственных переживаниях, о потрясении своей измученной души, о своих сокровенных мыслях. Это было похоже на исповедь, словно перед ним сидела не проститутка, а первосвященник, призвавший его к покаянию.

— Да, сеньора Синта, я и раньше имел некоторое представление о грубости жизни, о всяких несправедливостях. Но это было понятие только теоретическое. А теперь я на самом себе испытал эту ужасающую действительность. Перед сознанием развернулась вся бессмыслица человеческих отношений. Что такое наша планета? Разве это не сплошной разбойничий вертеп? Бьют, режут, насилуют, грабят друг друга. И тут же торгуют, торгуют всем, чем только можно поживиться, — честью, любовь, святыней. И находятся люди, которые благословляют такой порядок. Можно ли после этого верить в божественное назначение человека? А главное — и сам я, единица, затерявшаяся среди полутора миллиардов людей, мало чем отличаюсь от них. За это плавание я сделал важное открытие в самом себе — в глубине моей души таятся все зачатки преступника. Если я не сделался убийцей, то это вышло только случайно: помешали другие…

Лутатини был взволнован, дышал шумно и учащенно. Зрачки его темных глаз расширились, налились скорбью и ужасом. Он судорожно схватил руку итальянки.

— Вам дурно? — испуганно спросила Синта.

— Ничего, это пройдет, — ответил Лутатини, прикрывая ресницами глаза, и устало склонился над столом.

— Не нужно больше расстраивать себя воспоминаниями. Вам это вредно. Лучше скажите — вы на время или на ночь останетесь?

— До утра. Куда же мне теперь идти?

— Вот и хорошо. Я очень рада.

Она скрылась за ширмой, но через несколько минут вернулась в одном сером пеньюаре.

— Милый моряк мой! — ласково прозвучало в ушах Лутатини.

Он поднял голову, отяжелевшую от вина и мрачных образов, и увидел смуглую итальянку, полнотелую и соблазнительную, словно сошедшую с фламандской картины. Пеньюар распахнулся, две черные косы спускались на радостно обнаженную грудь. Синта призывно улыбалась, словно подстрекая его пойти на приступ. Что-то новое и неизведанное вспыхнуло в нем, взбудоражило кровь и сладостной дрожью пробежало по нервам. В одно мгновение он понял, что никакими религиозными нравоучениями, никаким страхом нельзя было укротить бунт молодого тела. Желание скорее схватить и смять эту доступную женщину заполонило его всего…

Заснул на рассвете тяжелым и мутным сном.

Были путаные и несуразные видения. Запомнилось только, как сокрушенно плакала мать и как отец, в чем-то его упрекая, наконец рассердился и хотел схватить сына за волосы. Лутатини рванулся и ударился обо что-то жесткое…

Не было ни Франциска Ассизского, ни шкафов с толстыми и мудрыми книгами, ни массивного письменного стола, за которым он когда-то сочинял горячие проповеди. Лутатини сидел на полу. В окно заглядывал солнечный луч. Знакомая мебель, брошенный на стул его собственный серый костюм, недопитые вина и недоеденные закуски на столе понемногу приводили его в сознание.

Он встал, уселся на край кровати, чувствуя себя обессиленным. Позвоночник и затылок будто стянули проволокой. Тошнило до такой степени, что он сам себе становился противным. Осторожно, как тайный преступник, нарушивший все законы святости, он оглянулся на женщину. Она спала. Две смоляные косы, как два перевитых ручья, капризно сбегали по белой подушке. Он смотрел на нее и не верил, что эта красивая женщина принимала всех мужчин без разбора. И сейчас же острая, как бритва, мысль прорезала его сознание:

«А если со мной случится то же, что с тем китайцем?»

Если бы ему объявили, что он обречен на самую жестокую казнь, это не было бы страшнее того, чем воспоминание об изуродованном и заживо сгнившем человеке.

Руки Лутатини запрыгали на коленях, и кожа на его теле стала шершавой от ужаса. Он торопливо начал одеваться. А потом разбудил Синту.

Она открыла глаза и улыбнулась кроткой улыбкой.

— Вы что так рано собрались?

Лутатини, продолжая дрожать, смущенно спросил:

— Скажите, Синта… Вы… я… Может быть…

Он не мог произнести страшного слова: задыхаясь от волнения, уставился на нее немигающими глазами.

Ей нетрудно было догадаться, в чем дело, ибо многие из мужчин, переночевав с нею, спрашивали ее о том же с дрожью в голосе. Это всегда раздражало ее. Но на этот раз она ответила просто, без всякой обиды:

— Дорогой мой, как вы побледнели! Вы напрасно беспокоитесь. Я только вчера была у доктора…

Казалось, будто могильная плита раскрылась над ним. Он вздохнул полной грудью и залпом выпил стакан вина. Это еще больше ободрило его. Выкинув на стол деньги — больше, чем она спросила, — Лутатини распрощался с итальянкой и вышел на улицу.

Город пробуждался. Увеличивалась сутолока деловой жизни. Солнце, поднимаясь над крышами домов, щедро расточало свои весенние творческие силы.

Лутатини быстро шел к почтамту, обдумывая, какую послать телеграмму родителям. Он сообщит им — пусть они не сокрушаются о нем, здоровье его отличное, а вернется он домой через месяц или через год, чтобы начать другую жизнь, не похожую на ту, какую он вел раньше. В это ясное утро, несмотря на свое временное падение, ему действительно казалось, что он переродился, приняв крещение в соленой купели. В сознании, как в лесу после пожара, сквозь обуглившийся хлам и пепел прошлого пробивались новые зеленеющие побеги.