Положение Государственного управления при кончине Екатерины II
[править]Я почитаю обязанностию сказать здесь, в каком положении, относительно всех частей правления, оставила Императрица Екатерина II Государство Российское сыну своему Павлу I.
По уничтожении Петром I патриаршеской власти в России, для духовных дел учрежден был в оной Синод, составленный из знатнейших особ духовенства, где Государь сам нередко председательствовал. Сие учреждение осталось в том же виде до самой кончины Екатерины II.
Сенат, равномерно тем же Государем учрежденный, составлен был из знатнейших государственных особ; в нем Петр I почте всякий день присутствовал. Сенаторы имели право подавать голоса против именных Его повелений. Это оставалось также и при Екатерине, с тою только разницею, что она редко в оном бывала, а повелевала оному своими именными указами, против которых не смел никто возражать.
При ней учрежден был также Верховный совет, которому предлагала она иногда свои намерения и предприятия, относящиеся к важным государственным делам. Совет имел право подавать на то свое мнение; но буде таковое не угодно было императрице, то оставалось оно без действия, а дело исполнялось по ее воле.
Сверх того, были разные коллегии, имевшие своих президентов, как например, юстиц-коллегия, в которую подавались апелляции на разные присутственные места и лица. Сверх оной была еще учреждена Рекетмейстерская контора для рассматривания прошений, подаваемых на имя самой императрицы.
Коллегия иностранных дел заведовала дипломатическою [172] частью, всеми заграничными делами и частью касающимися до иностранцев, пребывающих в России. Впрочем, важнейшие иностранные дела решались в Совете, или в кабинете императрицы.
Коммерц-коллегия занималась делами, до внутренней и заграничной торговли касающимися.
Мануфактур-коллегия занималась распространением фабрик и разных рукоделий.
Военная коллегия имела все дела, вообще до армии и гарнизонов касающиеся, пеклась о снабжении полков и батальонов людьми, лошадьми, оружием, одеждой, военной амуницией, провиантом и жалованьем. От оной зависело также производство в чины офицеров, до штаб-офицерского звания. На сие же достоинство и далее выдавала патенты императрица за собственным подписанием. Впрочем, в царствование императрицы Екатерины всегда производство чинов происходило по старшинству и обыкновенно три раза в год, чрез общее производство наполнялись убылые места военных чиновников. Никто не мог быть обойден, разве за преступление и пороки, но и то не иначе, как по приговору военного суда. Для отличившихся в войне предоставлены были в виде наград орденские знаки, имения или деньгами; однакоже под конец ее царствования сей порядок несколько разстроился. Стали обходить офицеров чинами без суда, а по представленью начальников. Но и тут также было некоторое ограничение, — неспособность или порочное поведение офицера должно быть показано в так называемом аттестатском списке, каковые каждую треть года посылались в военную коллегию. Сии списки составлялись следующим образом: младшего прапорщика аттестуют и подписываются под его именем все старшие его прапорщики, подпоручики и старшие офицеры; последним подписывался полковник. Однако же несмотря на сии учреждения, как я выше сказал, еще при Екатерине II начали жаловать чинами военных людей за отличие, не смотря на старшинство.
Сверх того, некоторые чины в полках, как-то: прапорщики, поручики и подполковники весьма обижены были чрез некоторые особенные порядки. Именно: из кадетских корпусов ежегодно выпускались в полки подпоручиками и поручиками кадеты и тем отнимали места к повышению у прапорщиков. Из сержантов гвардии выпускали в полки: капитанами, которые лишали тем сего звания [173] старших поручиков. Капитанов гвардии выпускали полковниками, и они отнимали старшинство у заслуженных подполковников, несмотря на их достоинства.
Под ведомством военной коллегии состояли еще: полевой аудиториат и полевой кригсрехт для важнейших подсудимых. Прочие же судимы были при полках или при дивизиях из особо учреждаемых на таковые случаи военных комиссий.
Адмиралтейская коллегия в отношении к флоту была тем, что военная в отношении армии. Производство офицеров так же шло по старшинству, исключая того, что к аттестатным спискам присоединялись экзамены и баллотированье, а наипаче в капитаны корабля или флагманы. Морские офицеры в чинопроизводстве своем ничего не терпели от гвардии, и все наполнялись из кадет морского корпуса, исключая некоторых иностранцев, в сию службу принимаемых, ибо морскому искусству и по сие время негде в России научиться, кроме учрежденного на то морского кадетского корпуса.
Медицинская коллегия заведовала всеми делами, до врачебных частей касающими.
Фельдцейхмейстер имел под начальством своим генерал-инженера, управлял корпусами артиллеристов и инженеров. Но так как в сие достоинство поступали всегда отлично знатные особы и любимцы государей, то, не завися от военной коллегии, имела она в Петербурге так называемую артиллерийскую канцелярию, а в Москве контору. Эти учреждения пеклись о снабжении обоих помянутых корпусов всем потребным, независимо от военной коллегии.
В Санкт-Петербурге были академии наук, художеств и медицинская, а в Москве — университет.
Как я упомянул уже в сей книге, предметом забот государей российских было всегда то, чтоб все дворянство служило в войске; поэтому для воспитания и образования военных офицеров были учреждены разные корпуса кадет, как напр., сухопутный кадетский. Там благородные юноши, обучаясь иностранным языкам и наукам. для военной части потребным, выпускались офицерами в конницу и в пехоту.
Артиллерийский кадетский корпус исключительно приготовлял молодых дворян к артиллерийской и инженерной службе и выпускал офицеров в сии корпусы. [174]
Греческий корпус, прежде называвшийся гимназией иностранных единоверцев, в начале составлен был из молодых греков, вывезенных из Мореи графом Орловым. Отцы этих молодых людей, содействуя пользе России в надежде свергнуть чрез то иго турок, заплатили за сие своею жизнью. Затем наполнился этот корпус греками, выезжающими из отечества своего, так и другими молодыми иностранцами. Там обучались они потребным для военного искусства наукам и выпускаемы были офицерами в полки.
Горный корпус, — в оном благородные юноши обучались физике, химии и прочим для рудокопного искусства потребным наукам; их выпускали офицерами и отсылали в Сибирь и в другие места на рудники.
Хотя император Петр III уничтожил тайную канцелярию, но при Екатерине учрежден был подобный оной трибунал, под названием секретной комиссии, и существовал под председательством некоего Шешковского. Это был человек самых жестоких свойств, которого имени все трепетали.
Все пространное Российское Государство в царствование императрицы Екатерины II-й разделено было на губернии и уезды. Они имели одинаковое правленье, исключал некоторых степей, населенных азиатскими, кочевыми и дикими народами.
Над несколькими губерниями начальником был генерал-губернатор, как наместник, в каждой губернии губернатор, вице-губернатор, председатели палат, предводители дворянства и судьи.
Вообще, губернское правление составлялось из палат гражданской, уголовной и казенной.
В уездах же учреждены были уездные и земские суды, первые для разных тяжб, а последние больше для земской полиции; хотя первоначально всякие дела и поступали на рассмотрение оных.
Во всех губернских и уездных городах учреждены были народные училища, а в митрополиях и епархиях семинарии,
Сухопутные силы состояли из гвардии конной и пешей, конницы, пехоты, артиллерии, инженеров, гарнизонов, казацких и прочих иррегулярных полков.
Гвардию составляли, во первых, кавалергарды, малый, но отборный корпус, из 120 человек состоящий, имевший [175] великие преимущества. О происхождении его обязанностию впочитаю здесь нечто упомянуть. Известно из истории российской, что по кончине императрицы Анны Иоанновы в России было междуцарствование, во время малолетства Иоанна Антоновича. Регентами же, или правителями государства были мать его принцесса Анна и известный Бирон.
Елисавета, дочь Петра I-го, была уже в совершенных летах и возбуждала подозрение сей немецкой фамилии тем, что была дочь Петра I-го, законного и природного государя России. Сверх своей красоты, некоторых добродетелей она любима была гвардией Петра I-го, столь ему преданной. Сии обстоятельства произвели то, что предположено было заключить Елисавету на век в монастырь.
Узнав о сем, Елисавета сделала возмущение, чрез которое овладела престолом российским. Но орудием к тому, кроме некоторых известных в истории особ, употреблена была одна гренадерская рота, гвардейского Преображенского полка, которая прежде всех на то согласилась и провозгласила Елисавету императрицей.
Рядовые солдаты роты сей состояли частью из бедных дворян, частию из крестьян, отдаваемых по очереди в рекруты. Вступая на престол, Елисавета следующим образом наградила свою роту. Она приняла на себя звание капитана оной, достоинство шефа, как потом называли. Оно давалось из отличного уважения фельдмаршалам и полным генералам. Прочие офицеры были не иначе, как в достоинстве генерал-поручиков и генерал-майоров, унтер-офицеров и капитанов, имели чины бригадиров и полковников, а рядовые — полковников и поручиков, при соответственности чинам по жалованию и содержанию. Что же касается мундира и вооружения, то для первого употреблялись бархат и лучшее сукно с золотыми и серебряными часами, а вооружение состояло из чистого серебра. Сверх того императрица Елизавета даровала всем без изъятия в потомство дворянское достоинство и недвижимые имения, из которых самые последние состояли не менее, как из 100 душ крестьян. Не считая сих наград, назначено было при дворе несколько дней, в которые императрица давала обед сей роте и на нем сама с ними находилась. Обязаностью же этой роты было содержать из 16 человек караул при ее спальне день и ночь.
Но грубость и худое воспитанье сего отряда войск, по большей части из низкого состояния происшедших, их [176] распутная жизнь в надежде на милость императрицы и неблагопристойное поведенье при дворе заставили ее предпринять другие меры. Неспокойных, грубых и развратных. людей старалась она больше удалять в отставку с хорошим награждением; а на место их принимаемы были молодые люди, не иначе, как из дворян, хорошо воспитанные, получившие уже офицерские чины в какой-либо службе, доброго поведения, большого роста, приятного вида и довольно сильные, чтобы носить богатое рыцарское вооружение, при отправлении помянутой мною службы. Они составляли иногда конный парад при торжественных выездах императрицы. Для этого брали верховых лошадей из императорской конюшни, конские же уборы соответствовали богатству их мундиров, и как те, так и другие сохранялись во дворце. Вне службы имели они вицмундиры, во всем подобные кавалерским офицерам, которые исправляли они на счет. своего жалованья, парадные же были от казны. Некоторые по прошествии нескольких лет не желали больше оставаться в сей придворно-военной службе, выходили в полки, гражданскую службу или в отставку с чинами штаб-офицеров.
Сей малый корпус гвардии со всеми его учреждениями и выгодами, как, напр., придворным столом во время отправления службы и другими, существовал до самой кончины Императрицы Екатерины II.
Если б я хотел следовать старшинству учрежденных войска, то должен бы был начать с пешей гвардии, ибо конная, учреждена была после оной. Но, придерживаясь обыкновенного военного правила, начну с — конницы.
Полк конной гвардии состоит из шести эскадронов карабинер. Сверх оного был один эскадрон лейб-гусар и одна сотня лейб-казаков.
Гвардейскую пехоту составляли полки Преображенский, Семеновский и Измайловский с одной бомбардирской ротой, учрежденной потом при Преображенском полку. Каждый из сих полков имел по две гренадерских и по десяти мускатерских рот. В последнее же время при каждом составлено было еще по батальону егерей.
Хотя при Екатерине были еще лейб-кирасирский и лейб-гренадерский полки, но сии никакого преимущества пред прочими армейскими полками не имели.
Вообще, все гвардейские обер и унтер офицеры, исключая гусар и казаков, почитались двумя чинами выше [177] служащих в армии и в сем званьи по желанию они выпускаемы были в армейские полки. Впрочем все высшие и нижние чины получали больше жалования пред армией и имели лучший и отличный мундир.
Армия состояла из конницы и пехоты.
Конница состояла из кирасир, карабинер, драгунов, легкоконцев, конных егерей и гусар, не считая учрежденного при самом конце царствования Екатерины 1-го конно-гренадерского полка; а всего было от пятидесяти до шестидесяти тысяч человек. Количество это умножалось — в военное время разнаго рода казаками, как-то: донскими, малороссийскими, черноморскими и прочими, о которых буду я иметь случай пространно говорить в моих записках. К сим не образованным войскам присоединяли иногда во время войны башкир, калмыков, разных татар и арнаутов, набираемых во время войны против турок из христианских подданных сей державы.
Пехоту составляли полки гренадерские, мускатерские и егерские батальоны. Каждый гренадерский полк в последнее время состоял из пяти батальонов, а в каждом мушкатерском находилось две роты гренадерских и десять мускатерских. Всего же пехотной силы можно было полагать от 100 до 120 тысяч человек.
Вся артиллерия состояла из пяти полков; а во время последней шведской войны прибавлено было еще пять батальонов. Каждый полк имел десять рот, а батальон по пяти. На каждую роту определено было по десяти артиллерийских орудий, которые однако же при оных не состояли, а сохранялись в арсеналах; равно и лошади покупаемы были при начале войны, а в мирное время были опять продаваемы.
В последние годы царствования Екатерины II-й учреждена была еще конная артиллерия и состояла из пяти рот, в каждой находилось по 10 орудий, эти орудия, верховые, а равно и артиллерийские лошади всегда находились при оных ротах.
При артиллерии находилось еще несколько понтонных рот.
Корпус инженеров состоял из генералитета, штаб и обер-офицеров, кондукторов, разных мастеровых, одной роты минер и одной пионер.
Инженерные и артиллерийские офицеры преимуществовали пред армейскими одним чином, впрочем все служащие [178] в сих корпусах получали большее жалованье пред армией и имели особый мундир.
К числу сухопутных войск принадлежали еще горнисты, состоящие из пехотных батальонов, артиллерийских рот и инженерных команд, которые, исключая последних, имели особое положение. Инженеры же, находящиеся в крепостях, во время войны употребляемы были в походах, между тем как первые навсегда оставались в своих крепостях.
Армия разделена была на корпусы, дивизии и бригады. Число полков, составляющих все отделения, переменялось по обстоятельствам.
Фельдмаршалы и полные генералы во время войны командовали армиями, в мирное же время или находились при дворе, или имели должности генерал-губернаторов, управляя по военной и гражданской части в порученных им губерниях или наконец жили в своих имениях не оставляя службы и званья военного.
Генерал-поручики командовали корпусами, генерал-майоры дивизиями, бригадиры бригадами, а полковники полками. Однако же сей порядок нередко подвергался переменам.
Флот разделен был на балтийский и черноморский, в обоих находилось до 50 линейных кораблей, не считая фрегатов и прочих военных судов, а равно и галерных или гребных флотов.
Император Павел, в бытность великим князем имел достоинство генерал адмирала Российского флота, но в последнее время князь Потемкин получил титул генерал-адмирала одного черноморского флота.
При флоте состояли еще так называемые морские гренадерские и фугелерные батальоны, определенные для десантов и для караулов на кораблях и гаванях. Перемены Павел I, вступив на престол, начал тотчас с перемены мундиров, экзерциций, военного устройства, с приемов ружья, маршированья, уборки волос, пуговиц, сапогов, шпор и разных безделиц, которые однакож составляли иногда счастие и несчастие не только офицеров но даже отличных и заслуженных генералов. Нередко тот, кто без всяких других достоинств хорошо отсалютует экспантоном в разговоре, удостаивался повышения чином, награждения орденом, а иногда и имением. Напротив того, сделавший малейшую ошибку, несмотря на его [179] достоинства и заслуги, выключаем был из службы или содержался долгое время под арестом; а иногда то и другое вместе. Вообще, все заслуженные люди больше других при нем терпели, ибо заслуги, оказанные его матери, в глазах его не только ничего не значили, но почитались пороком. Он вообще думал, что Екатерина награждала и возвышала подданных единственно по внушениям ее любимцев. В чиновниках военных, на которых он больше всего обращал внимание, не искал он ни знаний ни заслуг ни поведения, ни природных качеств, а довольствовался тем кто совершенно представит из себя прусака века Фридриха II-го, хорошо закричит пред взводом солдат и хорошо отсалютует экспантоном. Знатного происхождения офицеров так же он не терпел и предпочитал им людей из низкого состояния.
Он думал, что способности их достаточны будут не только для управления армией, но и всего Российского Государства.
Низкое его мщение открылось тотчас против чиновников, служивших при князе Потемкине, Зубове и других любимцах Екатерины, а потом против самых вельмож. Первые были безвинно лишаемы всех достоинств ссылаемы в Сибирь, или заточаемы в разные крепости; а вторые удаляемы от двора и службы с повелением жить в своих имениях под надзором земской полиции. Сей участи подвержен был и безсмертный Суворов.
Потом он вызвал его, наконец, из уединения для начальствования армией в Италии, возвысил до невозможнои для подданного степени; наконец, когда он казался ему больше ненужным, поступил с ним, как деспот, оказывая великое презрение.
Когда по какому ни есть своенравию или ложному подозрению приказывал он кого-либо из знатных чиновников арестовать, то сын его Константин не стыдился бегать в караульни и увеличивать строгость приказаний, данных отцом его, в содержании сих несчастных. Но Александр показывал всегда свое сожаление и сострадание, так что даже осмеливался за некоторых приносить ему свои просьбы. Время открыло однако же противное и показало, что он величайший в свете лицемер.
Значительнейшие перемены в войске были следующие. Во-первых, уничтожение древних кавалергардов, которых он, по желаниям их, с награждением чинами, [180] определил в разные полки армии, а другие вышли для определения к штатским делам или в отставку.
Павел был великий мечтатель и самолюбец, почитавший все мелочью что было при его матери. — Между тем как сам занимался солдатскими штиблетами, формою деревянных кремней экспантонами и алебардами. Поэтому вместо одной роты кавалергардов, велел он. набрать целый полк из дворян, несмотря ни на внутренние, ни на внешние их достоинства. Он одел их с головы до ног в серебряные латы, употребив на каждого больше серебра, нежели употреблялось прежде. Но сия необразованная юность, привыкшая к свободе, и худо повиновавшаяся военному учению, скоро ему наскучила. Вместо них набрал он конный полк из простых солдат, одел его в железные киры и назвал его кавалергардами; он и посие время существует под сим наименованием в числе, гвардейских полков.
В армии конные карабинерные, легко-конные, конноегерские и конно-гренадерские полки преобразованы были в кирасирские и драгунские потому только, что оные учреждены были его матерью.
Вместо золотых с черным шелком офицерских темляков и шарфов, означающих герб Империи, велел он употреблять серебряные, потому что отец его и он сам, имел только титул герцога голштинского. Но главным образом, чтоб армия русская больше похожа была на прусскую, что наблюдается и по сие время сыном его Александром (Писано при Александре I. Ред.)).
Если бы я вздумал писать о всех переменах в войске и правительстве, до которого однакож Павел I мало касался и удовольствовался только одною переменою мундиров, — то я предпринял бы такой труд, которого никто не в состоянии был бы окончить. С начала царствования Павла I по сие время ежедневные происходят перемены, а наипаче в войске, потому что отец более всего оным занимался, и сын следует тому же. Поэтому все офицеры и солдаты могут по справедливости быть названы вечными учениками, Не знаю, какая скрывается в том политика. Было бы понятно, если бы сие предпринималось для усовершенствования военного искусства, но на деле выходит противное: ни [181] конного, ни пешего солдата не обучают действовать оружием, но только научают пустым приемам оного, разным оборотам, разной выступке при маршировании и разным мелочам в его одежде.
Нововведения в царствование Павла.
[править]Однакож должен я упомянуть о некоторых значительных новостях, введенных Павлом I в России.
1. До его времени учреждены были в сем государстве для вознаграждения военных и гражданских отличий кавалерские ордены, а именно: орден св. Андрея, святого Александра, св.
Георгия, разделенный на четыре класса, определенный только за одни военные отличия и орден св. Владимира, так же разделенный на четыре степени, которыми награждались военные и гражданские заслуги. Существовавший в России орден святой Анны почитался голштинским. Павел присоединил его к российским и разделил на три класса, а после его Александр — на четыре. Я не хочу упоминать об ордене св. Екатерины, как предназначенном для женского пола. Скажу только, что Павел I, присоединя еще к оным орден св. Иоанна Иерусалимского, вздумал награждать оными не только светских, но и духовных чиновников по примеру римско-католических. Известно, что по правилам греческой религии никто не может поступить на высшие степени духовенства, не сделавшись наперед монахом.
Монах же, вступая в общество братии, под клятвой отрицается от света, следовательно и от всех светских отличий и почестей. Некоторые архиепископы не хотели в начале принять сии знаки, ибо титулы некоторых противны их постановлению. Но Павел строгостью своею принудил их на то согласиться. Они приняли и, наконец, русские монахи стали страстными искателями сих светских почестей, — что и по сие время существует.
2. Не знаю, почему Павел I запретил всем военным чиновникам подписываться именами, но только одними прозваниями или фамилиями. Буде же находилось в службе несколько родных братьев, или однофамильцев, то они различались один от другого числами, как-то: 1-ый, 2-ой и так далее. Сие постановление существует и поднесь и производит не малое в разных делах замешательство в пространном государстве российском.
3. Издал он небольшой словарь, по которому многие слова были уничтожены и заменены другими, например, запрещено было писать слово, «отечество», но вместо оного — «государство», вместо слова "закон " — «повеление», вместо [182] «вольность» — «позволение» и тому подобные, означающие совершенно власть, превыше деспотической.
Он переменил также имена многих городов, названных его матерью. Например, Екатерина II по покорении Крыма под власть России, назвала сей полуостров древним его именем Таврида; равно и города повелено было назвать теми именами, под которым.и известны оные были во времена греческой империи. Павел I, уничтожа сии древние наименования, повелел называть их турецкими и татарскими именами, как-то: город Феодосию — Кафой, Севастополь — Ахтияром и так далее.
Желая во всем подражать порядкам прусским, уничтожил он имена конных и пеших полков, а приказал писать и называть оные по именам шефов. Сие правило распространил он даже на батальоны, эскадроны и роты. Но как в его царствование редко кто несколько месяцев мог оставаться при своем начальстве, то от того произошла такая запутанность, что он сам, наконец, принужден был приказать называть полки и роты по прежнему.
Погребение Екатерины II и Петра III.
[править]Но обратимся к происшествиям, в бытность мою в Петербурге последовавшим.
По кончине императрицы Екатерины II, тело ее несколько дней не положено было в гроб и не поставлено на приготовленном уже катафалке, как сие долженствовало. Причиною этого было то, что Павел I занялся совсем неожидаемым никем приготовлением. Известно всем, что отец его император Петр III не был коронован, и, указывая на свою прусскую шляпу, не раз говорил тем, которые советовали ему поспешить сим обрядом, что оная больше для него значит, нежели корона Российская. Как бы то ни было, но со времен Петра I принято в России за обыкновение, что тела всех коронованных российских императоров и императриц погребают в С.-Петербургской крепости в соборной церкви Петра и Павла. Прочих же членов императорской фамилии и других знатных особ — в так называемом Невском монастыре, а по той причине и отец его, Петр III, погребен был в сем монастыре.
Павел, собрав все знатное духовенство, в противность правилам, принятым греческою церковью, принудил оное откопать тело его отца, в продолжение тридцати четырех лет лежавшее в земле. Затем велел сделать такой же гроб, как для матери своей, и снова приказал совершить погребальный отряд над ним. Потом при великолепнейшей [183] церемонии, при собрании всех войск, придворных и гражданских чиновников, он повелел везти гроб с костями Петра III в Зимний дворец, где тело Екатерины II в тот только день положено было в гроб на приготовленном катафалке. Он приказал поставить оба гроба рядом и велел положить на каждом по императорской короне. Тело Екатерины II было открыто и корона лежала в головах за гробом, а истлевшие кости Петра III под крышкой, на которой положена была корона.
В сей церемонии, в которой и я участвовал, достойно было примечания то, что Павел I за несколько дней пред тем велел прибыть из Москвы в Петербург адмиралу графу Алексею Орлову и приказал ему в глубоком трауре идти пред гробом Петра III-го. Сведения о кончине сего государя известны свету, а равно известно и то, какое лицо представляет в оной граф Орлов. Какое недостойное и низкое мщение государя! Тело Екатерины и кости Петра стояли таким образом несколько недель на катафалке, и всем без изъятия позволено было приходить во дворец, приближаться к оным для отдания последнего долга. Наконец погребены были оба с такой же церемонией в Петропавловской соборной церкви.
Судьба Тучкова при Павле I.
[править]Павел I-й простирал мщение свое даже на офицеров тех корпусов, кои находились под начальством любимцев матери его, что испытал и я над собою. Я не считаю небольшой неприятности, случившейся со мною в строю при погребальных церемониях, или лучше сказать при перенесении костей отца его Петра III из Невского монастыря в Зимний дворец и выговора, полученного мною от любимца его, жестокого Аракчеева, за то, что в бытность мою, дежурным по караулам в Петербурге обходом моим мало было взято подозрительных людей под караул. В один вечер в расположение квартир конной артиллерии, в которой служил я майором, приехал фельдегерь с повелением, чтобы все штаб и обер-офицеры в 10 часов пополудни явились в Зимний дворец, неизвестно зачем. Я приехал туда вместе с прочими в назначенное время, где нашел отца моего, генерал-поручика и начальника всех инженеров, генерал-поручика артиллерии и почтенного начальника нашего Мелисино, словом, весь артиллерийский и инженерый генералитет, штаб и обер-офицеров, находившихся тогда в Петербурге. Но всякий из них знал столько же, сколько и я, зачем мы были призваны. Более [184] двух часов ожидали мы, сами не зная, чего, как в самую полночь отворились двери в особом покое, и один из гатчинских адъютантов попросил вступить нам в оный. Я увидел там фельдмаршала князя Николая Ивановича Салтыкова, а по правую и левую его сторону стояли великие князья Александр и Константин. Князь Салтыков при вступлении нашем произнес следующую краткую речь: «Именем государя императора обязан я объявить вам, гг. генералам, штаб и обер-офицерам артиллерийского и инженерного корпусов, что государь император, хотя знает, как многие из вас ознаменовали себя отличными услугами в сих корпусах; однакоже службою вашей весьма недоволен и приказал мне вам сказать, что за малейшую ошибку по службе или в строю каждый из вас будет разжалован вечно в рядовые солдаты. Тот, кто с честью в сем корпусе служил, с честью может его и оставить, — словом, повторил он, государь изволил сказать: ищите себе места». Проговоря сии слова, удалился он в другие покои, а мы в великом недоумении поехали домой.
Вскоре отец мой исключен был без его желания из военной службы; но произведен в чин генерал-аншефа, сделан сенатором и награжден имением в тысячу душ. Мелисино произведен также в генерал-аншефы и получил такое же награждение; но скоро окончил жизнь. Однако прежде, нежели все сие последовало, по природной чувствительности моей крайне был я сам тронут и не знал, что начать. Слова: ищите себе места — беспрестанно повторялись в памяти моей. Привыкнув к кроткому правлению Екатерины II-й и зная, что она никогда не произносила слов, не имеющих никакого значения, сравнивая государя с государем, рассуждал я, что значат слова: ищите себе места. Если государь мною недоволен, где же найду я места в России. Итак решил я вначале, взяв отставку, ехать заграницу и вступить в службу короля прусского, потому больше, что немецкий язык я довольно хорошо знал. Хотя столько же был известен мне и французский, но там учреждено уже было республиканское правление и выезд туда россиянам был запрещен. [185]
Перемена службы Тучковым.
[править]В сих мыслях поехал я на другой день к генералу Обольянинову, племяннику генерала Философова. Оба они были тогда в великой милости у Павла I-го и весьма ко мне благорасположены. Генерал Обольянинов начальствовал тогда во всей России над провиантской и комиссариатской частью, и значит не только по доверенности у государя, но и по месту своему несравненно больше, нежели, так называемый ныне генерал-интендант. Едва успел я объявить ему мое намерение, как он, взяв меня за руку, дружеским голосом сказал мне: «Я могу вас уверить, что государь не только не имеет против вас лично никакого неудовольствия, но напротив, знает вас, как отличного офицера. И неужели не поняли вы того, что ему неприятно видеть вас в корпусе, основанном князем Зубовым. Зачем ехать вам в чужие края. Вы можете быть полезны государству и себе, перемените только род службы». — Куда же советуете вы мне определиться? — спросил я его. — «Вы знаете, отвечал он мне, что я начальствую провиантской и комиссариатской частью, имея право принимать к себе офицеров по моему усмотрению. Итак за счастие почел бы я иметь под начальством моим столь отличного чиновника, как вы». — В продолжение сего разговора сидел я с ним на канапе, а при последних его словах, когда не успел я еще ему ничего на то ответствовать, вошел в комнату почтенный старец генерал Философов. — Он перервал наш разговор следующими словами: «О чем идет дело, скажите мне»! Обольянинов пересказал ему весь наш разговор и сделанное мне предложение. Старик, выслушав его терпеливо, сказал ему: «Не стыдно ли тебе было сделать такое предложение офицеру таких достоинств, как он. Ежели он будете сам того [186] просить, что должен о нем будет заключить государь, ни не удивится ли он тому, что чиновник, так отличивший себя военными подвигами, оставляя, так сказать, военную службу, идет мерить муку и сукно, может быть для того, чтоб пользоваться остатками. Нет мой друг, — сказал он, обратясь ко мне. — Это совсем не твое дело. Государь определил меня инспектором войск в Смоленской инспекции, шефом пехотного полка и смоленским военным губернатором. Если угодно тебе служить под моим начальством. и быть помощником мне в управлении по военной и гражданской части, то много меня тем обяжешь. И я уверен, что не только государь в том не откажет, но с приятностью примет просьбу твою, потому что оная согласуется с правилами молодого человека, готовящегося на дальнейшее время быть полезным государству». Сии слова заставили г. Обольянинова и меня принять предложение генерала Философова.
И так я на третий день после сего разговора переведен был императором Павлом I-м из майоров конной артиллерии подполковником в московский гренадерский полк, шефом которого был генерал Философов, и определен к нему в помощь при делах. Название же дежурных генералов и штаб-офицеров уничтожено было Павлом I потому, что сие отзывалось учреждениями Екатерины II.
Сдав мою роту, жил я некоторое время в доме моего отца и ездил каждый день к генералу Философову, который, как казалось, проживал без всякого дела в Петербурге, ездя каждого дня поутру и повечеру ко двору. Не раз говорил он мне: «пора бы нам ехать в Смоленск и заняться своей должностью, но государь удерживает меня здесь».
Усмирение крестьян Псковской г.
[править]В одно утро, по обыкновению моему приехав к нему, я крайне был удивлен, увидя запряженный дорожный его экипаж у крыльца. Войдя же в комнаты, нашел я его совсем готовым к отъезду. Увидя меня, сказал он: «Прощай, мой друг, я еду, а ты останешься здесь. Когда я буду иметь в чем до тебя надобность, то к тебе напишу, между тем надеюсь я скоро с тобой увидеться». Неожиданный его отъезд неизвестно куда и приказание остаться мне в Петербурге не только меня удивили, но и огорчили. Из того, что новый мой начальник, столь желавший прежде, чтоб я был всегда при нем, оставляет меня теперь, я заключил, что не имеет он ко мне никакой доверенности. Но я ошибся в моем заключении. Привычка его быть [187] употребляемым с молодых лет в важных делах заставила его быть до известной степени и до времени весьма скромным. Прошло не более четырех дней, как получил я от него повеление, чтоб я наискорее прибыл к нему в город Псков. Я прибыл к нему на другой день повечеру, по выезде моем из Петербурга, и нашел его окруженным гражданскими и земскими полицейскими чиновниками. Увидев меня, сказал он: «как я рад, что вы поспешили ко мне прибыть; пожалуйте сюда!» Мы удалились с ним в особую комнату, и он начал мне говорить следующее: «Стыдно придворным людям, а еще стыднее старым и заслуженным генералам для каких-нибудь собственных видов делать из мухи слона. Вам, может быть, известно, что генерал князь Репнин отправился из Петербурга с тремя гвардейскими батальонами в Новгородскую губернию для усмирения взбунтовавшихся там помещичьих крестьян. Я знал о том за несколько дней до выезда моего из Петербурга. Хотя государь мне сам о том сказал, но не зная существа дела и видя, что отправился туда князь Репнин, я не мог сказать о том моего суждения. Дня через два после сего разговора с государем прислал он за мною повечеру довольно поздно, и только-что я вошел к нему, как сказал он мне с смущенным видом: возьмите, сколько потребно, войска и отправьтесь наискорее в Псковскую губернию: крестьяне и там взбунтовались. Ты знаешь, мой друг, продолжал он, что я сам псковский помещик и несколько десятков лет жил в моем имении и никаких наклонностей к мятежам или революции в сем народе не приметил. А потому и осмелился сказать государю: „Может быть, князь Репнин, отправившийся в Новгородскую губернию, не столько знает склонности и духе тамошних крестьян, как я псковских, быв помещиком сей губернии. По сей причине позвольте мне одному без войска туда отправиться. Может быть, простое в том какое-нибудь недоразумение, или представлено о том Вашему Величеству дело не в том виде, каково оно подлинно есть. Притом не может то укрыться от иностранных министров, — что генерал-аншеф князь Репнин пошел усмирять новгородских крестьян; а я, другой, пойду с войсками против псковских. Сии господа могут сделать невыгодные для нас заключения, последствия которых могут быть неприятны. И так позвольте мне отправиться туда одному и узнать обо всем на месте. Если же потребно будет [188] действовать силою оружия, то я и тут сам не пойду против мужиков, дабы тем не придать важности самим злоумышленникам; но пошлю к ним с полною властью и с потребным количеством войска надежного и расторопного штаб-офицера. Он будет действовать так же, как и я; ибо не в дальнем расстоянии буду от него находиться, и он во всем будет руководствоваться моими распоряжениями и наставлениями, но под своим именем“. Государь согласился на мое предложение, и вот почему оставил я вас на несколько дней в Петербурге, а потом вызвал сюда. После сего сообщил он мне все, полученные им о сих неспокойствиях уведомления, дал мне письменное наставление, учредил под председательством моим комиссию, составленную из гражданских и полицейских чиновников, присоединив в качестве оной истребованного нм от архиепископа депутата от духовенства. Он снабдил меня полной властью от имени государя наказывать преступников на месте, брать всякого, не взирая ни на какое лицо, без исключения и духовных особ. Но более всего подтверждал он мне в наставлении своем обнажить корень сего возмущения, как он выражался, то-есть узнать причины, начальников заговора, и их виды. Сверх того, снабдил он меня открытым повелением, по которому мог я трёбовать в мое распоряжение от всех встретившихся мне воинских начальников столько войска, сколько по усмотрению моему для того нужно будет. Ибо по вступлении на престол Павла I все войска должны были переменить свои квартиры, а потому вся армия находилась в движении.
Все сие происходило в первый год царствования Императора Павла I, во время самой суровой зимы.
Итак, я на другой день по прибытии моем в Псков, весьма рано, с членами комиссии отправился в город Опочку, как ближайший к месту беспорядков. В тот же день прибыл я туда, хотя довольно поздно, и нашел там старшего брата моего, полковника Севского пехотного полка.
Он начальствовал сим полком несколько лет при Екатерине. Но Павел I устроил так, чтоб по примеру старых пруссаков был в каждом полку генерал, шеф оного; а полковники оставались полковыми командирами. Когда прибыл я на квартиру брата моего, то сказали мне, что он пошел к шефу, генерал-лейтенанту князю В. В. Долгорукову. Я пошел к нему и застал сего претолстого и довольно пожилых лет генерала упражняющимся в [189] особой зале с офицерами в приемах салютования экспантоном. Когда объявил я ему о причине моего приезда, то сказал он мне с холодностью.
— На что вам войско, и зачем туда ехать? Я уже послал для сего майора с батальоном и с здешним исправником. Останьтесь с нами, завтра наверно получим мы известие, что все кончено.
На сие отвечал я ему:
— Сегодня, конечно, незачем мне далее ехать, а завтра если бы и все было окончено, я все-таки с членами комиссии непременно должен отравиться туда для исследования причин сего возмущения. Поэтому прошу ваше сиятельство приказать приготовить еще один батальон от полку вашего и две легкие пушки, которые по причине глубоких снегов велю я в продолжение ночи поставить на сани.
— Ничего не будет надобно, отвечал он мне. Но если вы сего требуете, то я прикажу, чтобы к свету все было готово.
И подлинно, на другой день довольно рано батальон и пушки были готовы. Приготовясь к отъезду, пошел я с братом моим к кн. Долгорукову донести, что я намерен выступить. „Подождите немного“, — отвечал он, — я ожидаю всякую минуту донесения от моего майора. Между тем по русскому обыкновению, предложил он мне завтрак. Лишь только подали на стол закуску, как увидел я в окно несколько саней, подъехавших к его квартире. На них сидели солдаты его полка. Он сам, взглянув в окно, сказал: вот это солдаты посланного мною с майором батальона.
Но как был он удивлен, когда вошедший в комнату унтер-офицер сказал ему, что он прибыл к полку с ранеными, что батальон разбит крестьянами и что майор и исправник взяты ими в плен. Нечего было более ожидать. Я, взяв батальон и пушки, отправился наискорее к месту сего происшествия, донеся обо всем генералу Философову.
Излишним почитаю я описывать здесь распоряжения мои в сем случае. Скажу только, что нашел я майора в одном помещичьем доме вместе с исправником больными от побоев мужиков. Последние, захватя их, привезли в какую-то деревню, которую, не знаю почему, они скоро оставили и бросили в ней также майора и исправника. Крестьяне же оной, не участвовавшие в сем заговоре, отвезли их в дом своей помещицы. [190]
Принятыми мною мерами в десять дней все возмущение было прекращено, зачинщики пойманы и открыты причины. — Одна из главнейших причин была та, что Павел I, вступая на престол, велел всех без изъятия привести к присяге на верность ему в подданство. Злонамеренные люди, а особливо некоторые из священников, начали толковать крестьянам, что они не принадлежат более своим господам, — но, учиня присягу на подданство государю, должны от него только и зависеть. Вторая же причина, гораздо основательнейшая, состояла в неудовольствии крестьян на помещиков за худое с ними обращение. Доказательством сего последнего может служить то, что в том же уезде многие деревни, принадлежавшие добрым помещикам, нетолько остались спокойны, но, не быв в силах защитить своих господ от мятежников, доставляли им средства, удалиться в ближайшие города.
Важнейших преступников низкого состояния велел я наказать телесно, более опасных — отослать на поселение в дальние губернии. Что же принадлежит до некоторых бродяг, приобретших себе право дворянства в России, что не так трудно, как я в начале записок моих о том сказал, — и духовенства, — то хотя имел я полную власть их наказать, не захотел я однако переступить коренных российских прав. Да простит мне читатель мой, что я так тогда думал и полагал, что могут существовать в России какие-либо права. Я отослал их к высшему начальству; а: оное — на решение Павла I. Государь, не взирая на коренные права, которым дворянство и духовенство изъемлются; от телесного наказания, велел их высечь кнутом и сослать в Сибирь в каторжную работу. Павел I в начале царствования своего боялся первоначально нарушать таковые права. Поэтому, чтобы дать вид закона своему определению, в манифесте своем, по самодержавию своему, сперва лишил он этих несчастных дворянского и духовного достоинства, а потом велел наказать кнутом, как людей, не имеющих. уже никаких преимуществ. Однако же, не можно ли сказать противу сего и в самодержавном правлении, что за одно преступление самое человечество не позволяет дважды наказывать. Это было так ново во времена Павла I, но при сыне ёго Александре телесные наказания благородных людей и даже смертная казнь исполняются без всяких в определениях оговорок.
Хотя я был уполномочен определять наказание кнутом [191] но никогда не имел духу рассматривать мучительское сие орудие и действие оного. Кнут употребляется у всех народов — для погоняния лошадей. Но сей кнут есть совсем другого рода. Историк российский Карамзин говорит, якобы русские переняли сие наказание у монгольских татар. Как бы то ни было, но сказывали мне, что искусный палач (есть в России люди, которые обучаются сему злодейскому искусству) тремя ударами может лишить человека жизни. Другие же, напротив, уверяли, что хотя сие наказание весьма мучительно, но не смертельно. А те, которые по наказании сем не скоро умирают, бывают удавливаемы в тюрьмах палачами, куда их обыкновенно после провожают, — и что сие наиболее делалось в правление Павла I-го.
За успешное окончание своего поручения награжден я был от императора Павла I-го командорственным крестом св. Анны 2-го класса. Командорство мое находилось в московской губернии и состояло из 150 душ, которого лишил меня вместе о прочими командорами император Александр I. Вместо дохода от имения в 150 душ определил он мне по 270 рублей ежегодно ассигнациями, составляющими только четвертую часть настоящей цены. Но я буду иметь случай пространнее говорить в записках моих о сем предмете.
По окончании моего поручения возвратился я к генералу Философову, который находился тогда в имении двоюродного брата своего не в далеком расстоянии от места действия моего. Там сделал он подробное о всем донесение государю и отправился вместе со мною в город Минск, назначенный для его местопребывания. Там занимался я по большей частью письменными делами в его канцелярии, и показыванием в войске разных ни на что не потребных оборотов, которые успел я перенять в бытность мою в Петербурге, живя в доме моего генерала.
Разные поручения Тучкова.
[править]Неизвестно, откуда доходили к Павлу I разные доносы, и притом так, что начальники городов, губерний или войск не успели о том еще узнать. Если же и узнавали они, то совсем не в том виде, в каком оные до государя доходили. Вскоре по прибытии нашем в Смоленск последовало такого рода происшествие.
В один день приехал от государя фельдъегерь к генералу Философову. Я был позван к нему, и когда, вошел в его кабинет, то сказал он мне: „вы опять должны отправиться с полною от меня доверенностью в город [192] Остров, там расположен драгунский полк, которым можете вы распоряжаться по вашему усмотрению. Дело в том, что государю донесено, якобы какая-то партия военных людей, ходя из одного селения в другое, производят грабительство. Важнее же всего то, что она угрожает смертью каждому, кто только осмелится назвать Павла I-го императором российским“.
В тот-же день, взяв почту, поскакал я в Остров. Но прибыв туда, нашел что преступники были уже пойманы земскою полицией и вся партия состояла только из нескольких человек беглых рекрут. Они, придя в дом одного дворянина, начали требовать денег; а сей вздумал. их стращать строгостью правления Павла I-го. На сие сказали они: „что нам до Павла, мы не хотим его знать, и если ты будешь еще говорить, ты мы тебя убьем“. Разговор обыкновенный у всех разбойников. Я объяснил в донесении моем маловажность сего происшествия и возвратился в Смоленск.
Прошло несколько месяцев в исправлении обыкновения моей должности, как приехал еще фельдъегерь.
Генерал Философов, скрыв от меня настоящую причину, сказал только мне: „мы должны с вами ехать в Польшу, или лучше сказать, в Литву; там поможете вы мне осмотреть войска, в надлежащей ли они исправности“. И подлинно, проезжая от Смоленска до Минска, осматривали мы расположенные на пути нашем войска; причем не могу я забыть одного острого слова генерала Философова.
Большая часть начальников войск, по принятым при Павле I-м правилам, все свое старание прилагали к пустым оборотам, приемам ружья и другим бесполезным. движениям, упуская из вида важнейшее. Генерал Философов не смел отвергать первого; но, по благоразумию своему, советовал больше заниматься последним. Путешествуя таким образом, прибыли мы в одно местечко, где была расположена часть артиллерии, непосредственно зависящая как и все от любимца в то время Павла I-го генерала Аракчеева. Генерал, начальствовавший сей частью (это был генерал Эйлер, сын славного математика Эйлера, но далеко отставший от него во всех своих способностях), явился к ген. Философову, который спешил в Минск и, не имел времени смотреть его артиллерию. Так как было то в самый полдень, то просил он его и меня у него отобедать. Пред выездом спросил его Философов: „в чем, [193] проводите вы здесь время“? — „В непрестанном ученье“, отвечал артиллерийский генерал. — „Кого же вы и чему учите?“ — спросил его Философов. — „Солдат, — продолжал он, — поутру пушками, а после обеда тесаками“. — „Первое я понимаю, — сказал Философов, но последнее не знаю, в чем состоит, в эспадронировании, или фехтовании, и не знаю, к чему бы сие искусство могло служить для артиллерийского солдата?“ — „Мы ни тому — ни другому их не учим, — отвечал генерал, — а только одним приемам тесака“. — „Да в том то и состоит искусство фехтования и эспадронирования“, — возразил Философов. Генерал, думая, что он его не понимает, стал перед ним, вынул свою шпагу и начал вертеть оную разным образом, командуя сам себе: „на караул! на плечо! на руку! на молитву!“ и проч. Философов смотрел на все терпеливо. Но когда тот скомандовал: „от дождя!“ то Философов сказал ему, что „лучше, как положить от дождя шпагу в ножны, они для того сделаны. Впрочем советую вам, когда долг потребует, не смотря на ненастье употреблять вашу шпагу“.
Прибыв в город Минск, генерал Философов открыл мне, что государь имеет подозрение в заговоре на одного из знатных помещиков сей губернии, а именно, на воеводу Хоминского. Его должно взять с большою осторожностью и отослать в Петербург. Узнав от губернатора о месте его пребывания и о существе дела, надобно было послать вооруженных людей так, чтоб захватить его нечаянно, потому, что он жил в своей деревне верстах в 60-ти от Минска. Тогда была зима, и в Минске не было никакой конницы; посылать же пехоту было бы весьма неудобно.
Я посоветовался о том с полициймейстером, который сказал мне, что в Минске находится до двухсот татар, служивших прежде в польском войске. Они имеют собственное оружие и лошадей, притом так верны в сохранении присяги, что если им объявить что-либо именем государя, то они на все готовы и никогда не изменят.
Итак, татары были на то употреблены, и они доставили Хоминского к генералу Философову. Генерал, хотя и отправил его в Петербург, но, узнав ложность сделанного о нем доноса, писал в его пользу и Хоминский возвращен был наконец — в свое имение с награждением от государя.
Минские татары.
[править]Между тем татары, исполнив свое поручение подали просьбу, в коей заявляли, что они при короле польском, [194] имели преимущество, как поселенные войска, имели земли, не платили никаких податей, но зато служили в войске и многие из них — достигали высших военных чинов. Теперь же преимущества сии уничтожены, и они, как простые поселяне, записаны в подушный оклад. Генерал Философов, рассмотрев сию просьбу, велел мне составить штат для сформирования конного поселенного полка. Он представил теперь проект штата вместе с их просьбой государю.
Тот, хотя и утвердил его представление, но велел узнать подробно о их количестве, жительстве, преимуществах, даже до исторического их происхождения, каким образом поселились они в Польше. Исполнение сего поручено было мне. И так, соображаясь с известиями, собранными о местах их пребывания — по возвращении нашем в Смоленск — отправился я в Каменец-Подольск, в Старый Константинов, в местечко Белой Ренкав и в прочие места. По возвращении же в Минск начал формировать полк. Между тем о происхождении сих татар узнал я следующее:
Когда Россия, Литва и Польша освободились от ига татар и когда великая сия нация почти вовсе была уничтожена, тогда некоторая часть оных осталась в Литве. Великие. князья литовские уговорили их остаться для сопротивления королям польским и для составления придворного своего войска. Их употребляли они также во время анархии в междоусобных своих войнах. Потом один гетман литовский, а именно Ян Конецпольский, дал им земли, особые преимущества и учинил их независимыми от вельмож и господ польских, принимая в состав литовского войска под названием товарищей. Когда же Литва присоединилась к короне польской, тогда и татары составили особый род поселенного польского войска и назывались иногда товарищами, а иногда уланами. Татары, находящиеся и по сие время в Литве и служащие в войске российском, совсем потеряли прежние свои обычаи, исключая магометанской религии, которую они по сие время соблюдают. Забыли они даже природный свой язык, и русские между ними знают по-татарски. Мужчины и женщины носят обыкновенное польское платье, живут во всем по образу сего народа и даже уничтожили в своей среде позволенное в законе их многоженство, потому что не может оное быть совместно с правилами живущих — с нами христиан. Хотя имеют они своих мулл или священников и мечети, в которых молятся они Богу, но [195] оставили уже многие предрассудки магометанского закона, как-то: в одежде, пище, питье и обращении с христианами. Я знал из них одного генерала, теперь знаю нескольких штаб и обер-офицеров, ревностных искателей орденских наград во имя святых, почитаемых христианскими церквами. Со всем тем весьма редкие из них соглашаются принимать христианскую веру.
Едва успел я собрать требуемые сведения о татарах, обитающих в Польше, и возвратиться в Минск, как получил извещение от генерала Философова, что император, утвердив мой план о сформировании сего полка, сделал однакож некоторые в оном перемены. Я предлагал составить формирование народа сего поселения в гусарский полк, на том же основании, на каком формированы были при императрице Елисавете полки из вышедших в Россию сербов и венгров. Им даны были земли в потомственное владение, сами они избавлены были от всех податей. Но зато с каждого дома в потребном случае выходил один гусар, получая жалованье, провиант и фураж только в одно военное время, или когда он находился на службе за пределами их поселения. Но Павел I почел гусарский мундир несколько отяготительным для татар, и для того велел им дать мундир и все основание поселения чугуевских казаков. Сии казаки, поселенные на границе Малороссии, имели то же установление, как и поселенные гусары, составляли также регулярные, исключая того, что носили единообразную казацкую одежду. Она спокойнее и выгоднее гусарской, притом и меньше стоит. — Между тем император сообщил Философову, что будут утверждены им в том достоинстве, все чиновники, в каком звании они употреблены будут, при формировании сего полка. Итак, без всякого сомнения надеялся я быть шефом сего полка.
Открыв формирование его на сем основании, которым татары казались весьма довольными, употреблял я для всех оповещений в сем народе муллу их, или священника Али взятого в плен при последнем завоевании Очакова, и поселившегося в Минске. Сей человек, знавший татарский и польский язык и притом разумея по-русски, переводил и толковал все мои извещения и приказы на татарский и польские языки (многие татары в Польше не знают по-татарски). Для этой цели мулла всякий день являлся ко мне.
Генерал Философов в числе других его добродетелей [196] имел и сию, что не стремился оказывать покровительств людям, гонимым самим Государем. Некто подполковник Тутолмин, сын генерала Тутолмина, оказавшего важные заслуги в царствование Екатерины II-й и облагодетельствованный ею, был гоним и притесняем зато Павлом I-м Ген. Философов, быв его приятелем, нисколько не поколебался взять сына его к себе, служившего тогда подполковником в драгунском полку, и употреблять, подобно как и меня в разных поручениях по службе. Молодой Тутолмин, видя успех моего предприятия, сделал подобный моему план, для составления конного полка из мелкого польского дворянства, известного под наименованием шляхты польской. Эти дворяне действительно составляют тягость в государстве, так как не платят никаких повинностей, но способны к военной службе. Павел одобрил и сие представление, а потому подполковник Тутолмин отправился для сего в Вильну. В то время начальствовал там генерал князь Репнин в качестве военного — губернатора. — Репнин, имевший, некоторое неудовольствие против Философова, а может быть и против обоих Тутолминых, сделал невыгодное о подполковнике Тутолмине, а может быть и обо мне представление государю. Я весьма, был удивлен, прочитав однажды в газетах, что подполковник Тутолмин, имевший подобно моему поручение, по неизвестной причине выключен из службы. После сего дня через три Мулла Али, явившись ко мне, подал. мне печатные прокламации к народу татарскому, изданные в Вильне генералом Кологривовым. В них он объявляет именем государю, что ему поручено формирование войск татарских и притом не на основании уже чугуевских казаков, но на положении товарищей польских, как они долго при коронах польских существовали. Татары, узнав покорение чугуевских казаков, больше были оным довольны, нежели прежним. Поэтому мулла, придя ко мне в великом изумлении спрашивал меня, что сие значит. Он никак не воображал, чтоб обещание и утверждение императора могло подвергнуться столь скорой перемене. Я быв не менее его удивлен, не знал, что ему отвечать, Взяв от него одну таковую прокламацию, я сказал ему, что спрошу о том моего генерала. Того же дня отправил я оную к Философову в Смоленск, спрашивая его: как должно мне поступить в сем случае. Но вместо повеления получил я от него только дружеское письмо следующего [197] содержания: „не удивляйся ничему; теперь такое время, что все возможно; а потому, не говоря ни слова, бери почту и приезжай ко мне“.
Прибыв в Смоленск, нашел я генерала Философова весьма огорченным сим происшествием. Увидя меня, он сказал; что делать, может быть государь, имея справедливые неудовольствия на генерала Тутолмина, мстит и его сыну, хотя это низко. Но я больше жалею о том, что ты, руководствуясь единым усердием к его пользе и понеся довольно трудов при начале сего дела, остаешься без воздаяния. При том боюсь еще, не очернил ли кто и тебя пред ним? Но со всем тем я не оставлю требовать, чтобы он наградил тебя за твое предприятие и труды. Однако же, прежде нежели к тому приступить, намерен я испытать его тебе расположение. Подай бумагу ко мне, что ты имеешь надобность по домашним делам своим быть в Москве и в Петербурге, и проси увольнения на два месяца». Я исполнил его совет, представление сделано и ответ последовал благосклонный. «Поезжай же, мой друг, — сказал мне Философов, в Москву, даю я тебе доверенность принять мое командорство по ордену св. Андрея; а вместе с ним примешь ты и твое, находящееся в том же округе. Я же между тем не оставлю о тебе стараться и надеюсь в Петербурге с тобою увидеться. Окончив дела мои в Москве и имев удовольствие в последний раз увидеть престарелого отца матери моей, отправился я в Петербург. По прибытии же моем туда, прежде чем я узнал, что за понесенные мною труды награжден я чином полковника, с переводом в Фанагорийский гренадерской полк в звании полкового командира согласно моему желанию, выслушал строгий выговор, сделанный мне без пути строгим и злобным генералом Аракчеевым. Причина этого то, что я явился к нему не в принадлежащем мне мундире. При Павле I каждый полк имел особенный мундир, но я, находясь почти все время в дороге, не знал, что я произведен в полковники и определен в другой полк? Как бы то ни было, поспешил я переодеться в другой мундир и на другой день представлен был императору Павлу. Когда ему доложили, что представляющийся полковник Тучков благодарит его за чин, то, взглянув на меня, сказал он мне с приятным видом. „О! как желал бы я чаще иметь удовольствие получать от вас таковую благодарность“.
Чрез несколько дней по приезде моем в Петербург [198]прибыл туда и генерал Философов. Но он недолго там оставался, скоро отправился обратно в Смоленск. Я же по истечении срока моего отпуска поехал чрез Смоленск в местечко Шклов, принадлежавшее генералу Зоричу, по новому своему назначению. Там расположен был мой батальон, а шеф с своим штабом находился в городе Могилеве, в 40 верст от Шклова. Там занялся я пустыми наружными безделицами фронтовой службы, столь драгоценными для императора Павла, и еще больше уважаемыми наследником его Александром и братом его Константином.
Генерал Философов.
[править]Почтенный мой начальник генерал Философов не оставлял вести со мною постоянную переписку, жалуясь беспрестанно на своенравие государя, на его беспутные и вредные отечеству распоряжения. При этом добавлял, что он уже не в силах переносить сие сумасбродство и скоро намерен, оставя все, удалиться в прежнее свое уединение. Однажды, когда совсем не ожидал я его прибытия, приехал он из Смоленска ко мне в Шклов поутру так рано, что я был еще в постели. Увидя его, я весьма встревожен был неожиданным его посещеньем. Но он мне на то сказал: „Не беспокойся, мой друг! Я приехал к тебе, как к моему другу, а не как к подчиненному. Только прошу тебя приказать твоим людям, чтоб никого из приезжающих к тебе до известного времени не принимали. Скоро, конечно, все узнают о моем сюда приезде, но ты вели сказывать, что я устал и отдыхаю после дороги. Возьми перо, любезный друг, продолжал он, напиши от имени моего просьбу государю, что я стар, слаб и по многим другим обстоятельствам прошу уволить меня от службы и всяких поручений. Переписав набело, отправим нарочного в Петербург, и тогда пойдем с тобою посетить доброго генерала Зорича, помещика сего имения. Вот обстоятельства, — прибавил он, заставляющие меня от всего удалиться. Хотя знал я непостоянный, жестокий нрав Павла I-го, но знал притом, что он также добродетелен, и полагал, что, сделавшись императором, будет он справедлив. Но ошибся я в моем заключении. Чем дальше он царствует, тем более оказывает непостоянства, жестокости, несправедливости. А щедроты свои он рассыпает также без всякого рассмотрения и делает тем больше завистливых, нежели благодарных.
Беспокоит меня и то, что он слишком долго царствует, и я опасаюсь, чтоб, насмотревшись его примеров, молодые Александр и Константин не остроптивели. Какая в [199] будущем надежда для отечества? Вельможи часто того не видят, или лучше сказать, не хотят видеть. Что же могу я сделать один, будучи стар и слаб“. Лишаясь столь почтенного начальника, с великим прискорбием исполнил я его просьбу. Нарочный был отправлен, и мы пошли на обед к генералу Зоричу, после которого Философов отправился обратно в Смоленск. Просьба его была исполнена. Он получил увольнение, но государь просил его, чтоб он не отказался быть членом верховного государственного совета. Хотя он принял это звание и находился в оном при Павле и Александре до самой своей кончины, но, видя непостоянство и своенравие обоих сих государей, мало входил в дела. Место его заступил в Смоленске известный генерал Розенберг.
Генерал Философов при многих своих дарованиях и добродетелях может служить примером игры счастья. Поэтому намерен я здесь, сколько можно сокращеннее, описать его жизнь точно в таком виде, как он сам мне о приключениях своих рассказывал.
Настоящая его фамилия доподлинно неизвестна, ибо предок его рожден был от одного грека, приезжавшего в давние времена в Россию для просвещения и образования народа в христианской вере. Сих светских учителей богословия называли тогда в России философами, не спрашивая об их фамилии и прозваньи. От одного из таковых философов произошел давно существующий в Россией дворянский род Философовых.
Отец его служил в достоинстве генерала еще при Петре I-м и был так же, как и он, некоторое время смоленским губернатором. Философов воспитан был иждивением своего отца в одном отличном пансионе некоторого ученого иностранца в Петербурге, вместе с известным Суворовым и другими славными людьми. Окончив приличные воспитанию его науки, изучив иностранные языки, записан он был унтер-офицером в гвардию, и потом переведен поручиком в пехотный армейский полк, где продолжал он служить до чина майора. В сем чине отправился он в Пруссию во время Семилетней войны, в которой императрица Елизавета, в угодность Марии Терезии, приняла столь сильное участие. В продолжение сей войны по большой части служил он дежурным майором при генерале графе Ливене, был во всех делах, часто отличался своею храбростью, благоразумными советами и распоряжениями. В это [200] время постепенно производим он был в чины, так что после смерти Елизаветы и по вступления на престол Петра III-го он произведен уже был в генерал-майоры. По вступлении на престол Екатерины II-й и по возвращении всех русских войск из Пруссии, остался он за границей на Карлсбадских водах для излечения тяжких ран, полученных им в той войне.
Во время продолжения сей кровопролитной вовсе бесполезной для России войны, многие чиновники, неизвестные при Елисавете, при Петре III-м достигли уже звании генералов, и притом в таком количестве, что недоставало для них мест в армии. Сие обстоятельство заставило императрицу Екатерину II повелеть известному своим разумом, просвещением и беспристрастием министру графу Никите Ивановичу Панину узнать и рассмотреть способности всех произведенных в сию войну генералов и подать о них списки с отметками, кто из них оказал себя более способным к военной, гражданской или дипломатической службе. Генерал-майор Философов и двое других отмечены им были способными ко всем сим трем родам службы. И подлинно, при отличных природных качествах ума и сердца Философов знал хорошо математику и военное искусство, французский и немецкий языки в совершенстве, разумел латинский и греческий, мог говорить по-английски и по-итальянски, не говоря о других познаниях, входящих в начертание общественного воспитания.
Екатерина II имела правилом — всех, отличившихся военными или другими достоинствами знатных чиновников призывать ко двору и приглашать в частные ее собрания, где в не столь принужденном обращении с ними, старалась она неприметным образом узнавать о их способностях. Философов, находясь при дворе, в ее обществе, которое почти ежедневно у нее собиралось, удостоился приобресть ее благорасположение. А дабы не быть ему, как военному генералу, без особой должности при дворе, то определен он был директором сухопутного кадетского корпуса. В сем звании преподавал он первые понятия из математики и военного искусства сыну ее Павлу I-му.
Известно всем, что Екатерина II-я при многих своих дарованиях и добродетелях подвержена была слабостям любви. Однако-ж любимцев своих избирала она не только по красоте наружной, но хотела притом видеть в них и достоинство ума. Так как она нередко их переменяла, [201] то поэтому составлялись беспрестанно при его дворе разные партии. Князь Григорий Орлов был любимцем в начале ее царствования. Он имел друзьями графов Петра и Никиту Паниных, не считая других отличных дарованиями и достоинствами своими людей, в числе которых находился и генерал Философов. Князь Потемкин, работал всеми силами, дабы низвергнуть Орлова, и старался удалять от двора более ему опасных приверженцев Орлова. Но так как Екатерина была женщиной великого ума, прозорливости и притом, не взирая на слабость своего пола, довольно недоверчива в случаях, где действуют страсть и самолюбие, — то нелегко было при ней очернить и погубить человека противной партии; а особливо, если она сама знала цену его достоинств. Удаление для важнейших поручений, под предлогом необходимости, есть средство, обыкновенно употребляемое придворными противу тех, которые кажутся им опасными. По некоторым министерским поручениям нужно было послать человека нарочитых достоинств ко двору Фридриха II-го короля прусского. Потемкин предложил отправить туда Философова. Императрица весьма одобрила предложение. Философов поехал в Берлин, где довольно скоро и с желаемым успехом окончил свое поручение и возвратился в Петербург.
Всегда останется в памяти моей суждение генерала Философа о планах баталии и военных реляциях. Он говаривал мне, что хотя планы должно делать прежде и притом в тайне, а реляции после; но как те, так и другие в оправдание и к славе командующих издаются обыкновенно после сражения. Правда, присовокуплял он, на сие есть 4 причины. Первая, план баталии должен быть сохранен в глубокой тайне до исполнения оного. 2-я, во время самого действия против неприятеля обстоятельства требуют иногда важных отступления и перемен против сделанного плана. 3-я, то, что случайно представилось неприятельскому генералу и послужило к его пользе, то отмечает он как предусмотренное им и заранее помещенное в его плане, хотя того вовсе пред тем не было, и, наконец, 4-е, свойственное всем самолюбие заставляет всегда представлять неприятеля в больших силах и в крепчайшем положении, нежели он в самом деле находился. Примером сего может служить следующеё происшествие. Фридрих II, разговаривая с генералом Философовым о Семилетней войне и слыша от него, что он находился во [202] всех шести главных сражениях, которые имела армия российская против пруссаков, по окончании разговора пошел в свой кабинет, и принес оттуда золотую табакерку. На крышке ее изображен был план сражения при Франфурте. Отдавая оную Философову, сказал: „Прошу вас принять от меня сей подарок в память того, что мы некогда один против другого находились в сем сражении“. Философов с благодарностью принял сей подарок. Но рассмотрев потом, нашел, что русские войска изображены были на сей табакерке расположенными за тремя в правилах фортификации устроенными окопами. Между тем как не только он, но и многие достойные вероятия люди, бывшие в том сражении, уверяют, что ни окопов, ни закрытой батареи русские войска в сем сражении не имели.
Возвратясь из Берлина, Философов недолго пробыл в Петербурге, он скоро поехал во Францию в виде путешественника, пробыл более года в Париже, неизвестно по каким причинам. По возвращении, ко двору российскому отправлен он был в Стокгольм, а потом в Лондон; о причине же сих его путешествий никогда, он никому не сказывал. По возвращении оттуда был он послан в качестве полномочного министра и посла в Копенгаген ко двору датскому. Ему поручено было там решить дело о Голштинии, потому что небольшое сие княжество, принадлежа пополам России и Дании, не было определенно разграничено и трудно было по многим обстоятельствам определить эту границу.
В замен значительных выгод и преимуществ для торговли российской и за морскую и сухопутную помощь России при случае войны против Швеции уступил Философов княжество сие королевству датскому. Екатерина II была весьма тем довольна, наградила его орденом св. Анны, прислала ему 100 т. рублей и сверх того определила дать в вечное владение имение из 3 т. душ. Философов, находясь за границей, не имел ни случая, ни временя принять назначенное ему имение. Полученные же деньги отдал — в сохранение копенгагенскому банкиру, прибавив и своих остававшихся от содержания ему, определенного, которое довольно было значительно.
Теперь обратимся к происшествиям, случившимся в его время при дворе датском, в которых, к несчастью его, имел он большое участие.
Молодой датский король, имевший в супружестве [203] принцессу австрийскую, при многих дарованиях и доброте сердца, по словам Философова, был отчасти распутного поведения, королева же, сколько от такой же склонности, столько и по другим видам, платила ему тем же. Известна свету связь ее с министром Брантом и Штрувензе (Струэнзе), окончивших жизнь свою на эшафоте. Философов и министр французского двора были в особенной доверенности и любви у короля, так что он в делах государственных и в частных своих занятиях и увеселениях почти всегда желал их иметь с собою. Большая же часть прочих казались преданными королеве. Подозрении и неудовольствия короля на Бранта и Штрувензе час от часу возрастали, но, быв слишком рассеян и предан забавам, не обращал он на то должного внимания. Штрувензе был человек гордый и несколько степенный. Брант же, достигший достоинства первого министра из докторов медицины, приноравливал всегда характер свой к времени и обстоятельством. По этому король более находил удовольствия быть с ним в обществе.
В одно время король решил сделать путешествие в Италию и уговорил ехать с собою Философова и министра французского, которые и получили на то позволение от своих дворов. Некоторые же из противной королю партии, о коих он заподлинно не знал, под видом усердия предложили ему взять с собою Бранта, или Штрувензе, потому что опасно оставить их обоих при королеве.
Сии люди наперед знали, что король, конечно, согласится скорее взять Бранта по причине приятного и веселого его характера, нежели Штрувензе, которого не мог терпеть, и почитал лишь необходимым в делах государственных. Король назначил с собою в путешествие Бранта, что и было потребно для партии королевы, чтоб один действовал в отечестве, а другой при короле в пользу королевы и в пагубу ее супруга.
Не взирая на приятельское обращение с Брантом, король мало имел к нему доверенности. — Прибыв во Францию, Брант, пользуясь склонностью короля к женщинам, представил ему такую красавицу, от которой тот сделался болен. Прежде всех открылся он в своей болезни Бранту, который сказал ему, что болезнь его ничего не значит, надобно только заблаговременно употребить некоторые лекарства. Так как он прежде сам был в числе наилучших докторов, притом довольно знал свойство натуры [204] короля, то он в короткое время обещал ему возвратить здоровье. Король на то согласился; но прежде чем Брант успел приготовить свое лекарство, как, выходя однажды на прогулку, нашел король на лестнице своего дома письмо на его имя без подписи. В нем убеждали его не принимать никаких лекарств от Бранта. Он показал письмо сие Философову и министру французскому, а сей дал ему совет, — получаемые от Бранта лекарства не принимать; а пользоваться тайно от находящегося при нем лекаря, так что никто о том знать не будет, что и было исполнено. — По прошествии нескольких дней король получил из Копенгагена письмо, также без подписи, которым уведомляли его о происходящих противу его заговорах и о необходимости поспешить возвращением в отечество.
Стечение сих обстоятельств заставило короля отложить путешествие в Италию, а ехать обратно в Копенгаген. По прибытии в сию столицу хотел он тотчас заняться разысканием полученных им уже многих о том доносов; но не успел он еще к тому приступить, как министр испанского двора попросил его к себе на завтрак. — Король любил собрания, и никогда в подобных сей просьбах не отказывал. — Все министры, в том числе французский и русский были также туда приглашены, не было только там одного Штрувензэ; Брант же приехал вместе с королем.
На сем завтраке, после разных горячительных напитков, которые король по склонности своей употребил в довольном количестве, приметно стало, что Брант некоторыми противоречиями в разговорах и спорах с королем и неприятными ужимками старался еще больше его разгорячить и привести в гнев. Едва он заметил исполнение своего намерения, как тотчас удалился. Удивленный и раздраженный таковым поступком его, король не знал, чему приписать таковую дерзость, велел тотчас подать себе карету и поехал во дворец. Прибыв туда, пошел он прямо в покои королевы; но весьма удивлен был тем, что в трех комнатах, пред спальным ее покоем находящихся, не нашел он ни одной души. Подходя же к дверям залы спальни, нашел он Бранта, который грубым образом начал ему запрещать входить и сказал: „Королева не велела вас к себе пускать, теперь она наедине с бароном Штрувензэ“. Разгоряченный до крайности, король хотел употребить силу; но Брант имел дерзость ударить короля [205] по щеке. Он издал ужасный крик, сбежалась прислуга, стража, которым Брант сказал с холодным, видом: „Король помешался в рассудке, он болен сильной горячкой и говорит, будто я имел дерзость его ударить“. Король устремляется на Бранта, а тот приказывает его держать. Первые из прислуги королевы осмелились схватить короля за руки; в самую ту минуту подействовало снадобье, данное ему на завтраке испанского министра. Он начал смеяться, делать разные необыкновенные телодвижения и говорить, как сумасшедший. Все во дворце в ту же минуту уверились, что он сошел с ума и начали поступать с ним, как с больным такого рода. Известно, что несчастный сей король остался в сем положении до конца жизни своей и умер в глубокой старости.
Не один король отравлен был на сем завтраке, но получили также свою часть Философов и министр французский. По отъезде короля Философов поехал вместе с министром французским в его карете. Дорогой почувствовали они оба необыкновенный жар. Так как французскому министру надлежало ехать домой мимо дома Философова, то он последнего привез к его квартире, а сам поехал к себе. Чувство жара с болью головы у обоих усиливалось. К счастью для министра французского, его встретил на лестнице доктор его. Этот, видя необыкновенную перемену в его лице, тот же час дал ему сильное рвотное и употребил противу ядов лекарство. Добрый француз в жалком своем положении не забыл о Философове; приняв лекарство, в ту же минуту послал он доктора своего к нему. Хотя доктор употребил и при этом случае те же средства, но успех не был одинаков. Министр французский чрез несколько дней стал здоров; а Философов перенес шестинедельную горячку с помешательством ума. Однако же по прошествии помянутого времени он совершенно излечен был старанием сего искусного врача.
Едва министр французский освободился от болезни, как восстал против ужасных замыслов и поступков Бранта и Штрувензэ. Он требовал составления особой комиссии из знатнейших членов государства и некоторых иностранных министров. Предложение его было принято и следствие началось со всею энергией, но происками помянутых особ был он отозван к своему двору и на место его был прислан другой. Философов же между тем [206] выздоровел и, заседая в той комиссии, еще с большим жаром преследовал неприятелей короля и своих.
Министр французский, отъезжая в свое отечество, из предосторожности не забыл оставить доктора своего при Философове. Он как бы предчувствовал, что ему дадут в другой раз тот же яд. Философов опять занемог и болезнь продолжалась дольше прежней. Потом, хотя и был излечен, но до самой его кончины остались в нем некоторые следы действия ужасного сего средства.
Вначале моего с ним знакомства я сего не приметил; но когда служил уже с ним, то крайне удивлен был некоторого рода исступлением и многим другим в нем замеченным. Сей генерал был набожен, но без суеверия, при том любил заниматься делами, чтением книг, игрою в карты, псовой охотой, веселыми собраниями, на которых приятно ему было видеть молодых женщин, хорошо воспитанных, и его родственниц; он никогда не был женат. Любил он также хороший стол и вообще во всем, что сего последнего касается, он себе не отказывал. Он был крепкого сложения, веселого и доброго характера, одарен великой памятью. Исключая припадков, которые испытывал он при ненастной погоде от полученных им на войне ран (ибо несколько пуль остались в теле его до самой смерти), и слабых геморроидальных болей, почти никаких болезней он не имел. Но вот что удивляло не только всех, но даже самых искуснейших врачей, старающихся узнавать натуру человека. Он, как я то сам почти каждый день видел, разделяя свое время на обязанности службы и общества, по большей части важные бумаги писал начерно своей рукой. Когда же устанет, то призывал меня к себе в кабинет и, по обыкновению своему, расхаживая по комнате и куря трубку, сказывал мне писать бумаги самого важного содержания. В сие время случались такие минуты, что он вдруг прерывал разговор, начинал качать головой, выставлял зубы, глаза его казались смущенными, причем как бы с какою внутреннею болью произносил он некоторые невразумительные слова. Я старался их заметить; вот что обыкновенно, но не всегда обыкновенным порядком, он говорил:
— Бог — человек, человек — Бог, Христос дух, — а иногда прибавлял он: — отрицаюс, не верю, я не католик.
Сие исступление продолжалось у него не более нескольких секунд, т. е. сколько потребно было времени для [207] произнесения сих слов. Потом, если припадок сей постиг его в половине речи или слова, которое он сказывал, — он продолжал туже материю с той же памятью и присутствием духа, как бы ничего не было и никто его не прерывал. А относил сие к сильному напряжению его рассудка, вследствие чего он и в минутной сей горячке удерживал в памяти своей важность предмета, о котором он говорил. Но вот что всего удивительнее. Он любил шутливые разговоры и смех с молодыми людьми. Нередко посреди самой шутки и смеха постигал его сей припадок, и он начинал, кривляясь, говорить: „Бог — человек“ и проч. Потом он продолжал тот же шутливый разговор и с тем же смехом, но как будто это сделал и сказал не он, а совсем другой человек, которого он не видит и не слышит.
Обратимся к происшествиям двора датского. Философов и министр французский столько открыли насчет королевы, Бранта и Штрувензэ, что впоследствии первая заключена была в монастырь, а последним двум отсечены были головы на эшафоте. Повесть генерала Философова всегда, когда он мне оную рассказывал, казалась мне сомнительною. Удивительно! Философов был весьма справедливый человек и ненавидел лжецов. Впрочем, любя меня, как сына своего, какую имел он причину выдумывать такие необыкновенные происшествия, которые, кажется мне, по тогдашнему времени, должны бы быть известны свету. Но я о том, кроме его, ни от кого не слышал.
Он продолжал так: По выздоровлении моем от последней болезни в Копенгагене, приметил я некоторую против меня перемену у двора российского, на многие мои бумаги отвечали противно моему представлению, а на другие вовсе ничего. Наскуча тем, вздумал я проситься путешествовать. Зная довольно Европу, хотел я увидеть древний свет, отправясь прямо в Иерусалим. Я получил на то позволение и для того вознамерился отправиться в Амстердам, дабы найти там корабль, какой ни есть восточной компании, и отправиться на оном в Египет, а оттуда в Палестину. При отъезде же моем из Копенгагена, увидясь с тамошним банкиром, требовал я хранившийся у него мой капитал. Но он сказал мне:
— На что вам брать с собою такую большую сумму денег; возьмите, сколько вам надобно на проезд до Амстердама, а на прочее — кредитив, по которому всегда можете вы получить ваши деньги из тамошнего банка. [208]
Я принял предложение копенгагенского банкира и, прибыв в Амстердам, остановился в трактире, в ожидании найти судно, отправляющееся в ту страну света. Но, имея нужду в деньгах, поехал я к голландскому банкиру, дабы он, по содержанию моего кредитива, выдал мне несколько денег или и всю сумму. Но сколь велико было мое удивление, когда банкир, человек довольно мне известный (он был агентом российского двора, зависел некоторым образом от меня, знаком со мною по переписке и посетил меня в моем трактире), взглянув на кредитив, сказал:
— По этому кредитиву не могу я вам ничего выдать. Он не в надлежащем порядке написан, хотя и есть на нем подпись банкира.
Он советовал мне отослать его назад и требовать другой, а до того времени на содержание мое в Амстердаме готов он служить мне деньгами без всякого кредитива, даже и без расписки. Я принужден был принять его предложение, и с первой почтой отправил кредитив мой обратно — в Данию. Через несколько времени, получив другой, поехал я к моему банкиру, с намерением требовать весь. мой капитал. Но удивление мое еще усугубилось, когда он взглянув только на оный, сказал:
— Это копия того же самого, что и прежде вы имели, я не могу сделать по оной никакой выдачи. Я, право, не понимаю, что с вами делают? Пишите еще раз, — прибавил он, — а между тем, если нужно вам несколько денег, возьмите у меня.
Я поблагодарил его и в другой раз отослал мой кредитив, написав мое удивление относительно такого поступка. — Наконец, получаю и третью, спешу к моему банкиру, а он посмотрев прилежно оный, сказал:
— Поэтому вы можете получить от меня весь ваш капитал, когда изволите. Но, между тем, не угодно ли вам сделать со мною счет во взятых вами деньгах и взять еще несколько. Так как вы уже объявили мне намерение ваше ехать в Палестину, то я постарался сыскать для вас и корабль, отправляющийся в ту сторону. Буде угодно вам сделать мне честь сегодня у меня отобедать, то после поедем мы с вами на биржу, там посмотрите вы корабль, каюту т сделаете условие с капитаном оного.
Я весьма обрадовался, услышав от него сии слова. И так, отобедав у него, поехали мы с ними на биржу. Дорогой спросил я у него о причине сделанных мне [209] затруднений в выдаче моих денег. На сие отвечал он мне:
— Так как дело уже кончилось, то могу я вам все по справедливости открыть. Все кредитивы ваши были одинакового достоинства; но по величине суммы не мог я оной, вдруг выдать, потому что российский двор требовал несколько миллионов червонных, которые и были тотчас высланы. А доколе сумма эта из других мест не пополнилась, не могли мы делать такой выдачи.
Я принял слова его за истину; между тем приехали мы на биржу, где точно нашел я корабль с надписью, выставленной на мачте: в Средиземное море. Осмотря каюту, хотел я тогда же условиться с капитаном, но он мне сказал, что не иначе может отправиться, как чрез три или четыре дня, и потому просил меня приехать к нему на другой день» Надобно сказать, что я приехал на биржу вдвоем с банкиром в его коляске. Он, возвращаясь со мною, сказал мне:
— Не хотите ли вы посетить одного знатного купца, моего приятеля. Он живет за городом, вот его дача засим лесом, и дом виден.
Мы скоро прибыли в хорошо убранный загородный дом. Незнакомый мне хозяин принял нас весьма любезно и потчевал сам. Но мне показалась весьма неприятной некоторая его неучтивость: ибо то хозяин, то мой товарищ попеременно выходили из комнаты, а иногда и оба вместе, оставляя меня одного в покое. Один раз, когда оба они удалились, вошел в комнату молодой голландец, в австрийской одежде, превысокого роста, и стал у дверей. Наскуча их неучтивостью, хотел я выйти из дому и, не подозревая ничего, взял мою шапку. Но едва я подошел к дверям, как голландец, ухватив одной рукой за ручку замка, другою начал отталкивать меня прочь. Видя такую грубость, вышел я из терпения и ухватил его за галстук. Голландец мой закричал. Вдруг явились еще два такие же гиганта, которые, схватив меня, потащили из комнаты в комнату. Наконец, по лестнице проводили меня в какую-то подземную тюрьму и заперли за мною дверь.
Рассматривая сей уединенный покой, нашел я в нем только один стол, кровать с соломенной постелью, простое одеяло, стул и одно небольшое окно с железной решеткой. Я не мог понять, за что я был столь бесчеловечным образом посажен в тюрьму, и в сем размышлении [210] провел всю ночь. Поутру открылся железный ставень моего окна, и одна служанка подала мне немного супу, кусок хлеба и кружку воды. Я хотел с ней говорить; но она, не отвечая ничего, от меня удалилась, продолжая потом два раза в день приносить мне пищу. И хотя она ничего со мною не говорила, но в один день я просил ее, чтоб она принесла мне какую-нибудь книгу, бумаги и чернильницу. Возвратясь немедля, подала она мне большой кусок мелу и голландскую библию. Я проводил целые дни, читая сию книгу; а мелом записывал на стене числа и чертил математические фигуры, делая исчисления разных задач. По прошествии шести недель услышал наверху некоторый стук у моих дверей, к которым с тех пор, как я был посажен, казалось, никто не приближался. Двери отворились, и вошли ко мне несколько незнакомых; но по виду они казались принадлежащими к полиции. Один из них просил меня знаками выйти из моего покоя. Лишь только вошел я в другой, как явился цирюльник, обрил мне бороду, остриг волосы и надел на меня голландский парик. С, меня сняли мое платье даже до рубашки, надели чистое белье и голландский кафтан. В сем виде вывели меня в сени, где, накинув мне плащ на голову, посадили с двумя какими-то особами, в закрытую карету, которую, судя по топоту, окружали конные люди. Таким образом переведен я был в другую тюрьму, несколько удобнее прежней. Дали мне лучшее содержание и всякую субботу приносили мне чистое белье. В книгах, бумаге и карандашах мне не отказывали. В сем заключенье провел я около трех лет и даже потерял надежду освободиться. Но в один вечер, вздремав на моей постеле, услышал я сквозь сон голос родного моего племянника Г. П. (Я довольно знал Г. П., но он, может быть, из особливой скромности никогда мне о том не говорил; только сказывает, что он был в Голландии.)). Я почел сперва сие за мечту, но вдруг отворилась дверь, и племянник мой вошел ко мне с майором полиции и двумя офицерами. Не говоря со мною ни слова, они вывели меня в другую комнату, обрили бороду, и надели на меня приличное состоянию моему платье.
Время дня было довольно позднее Я сел в карету с племянником моим и майором, опустили занавес и поехали неизвестно куда. Я хотел спросить на русском языке моего племянника о происходящем со мною; но он [211] мне дал знак, чтобы я ничего не говорил. Наконец, карета наша остановилась, и мы вошли в комнаты, где узнал я, что мы находимся в одном из лучших трактиров Амстердама. Племянник мой велел подать хороший ужин и пригласил майора. В продолжение ужина все сохраняли молчание и только по окончании оного майор, отходя от нас, сказал племяннику моему: «Сколько потребно будет для вас лошадей и в котором часу прикажите быть готовым?» По отбытии майора племянник мой продолжал молчание, и мы ночевали с ним в разных комнатах.
На другой день явился тот же майор в назначенный час и сказал, что лошади готовы. Мы все трое сели в карету, и, выехав за город, майор велел остановить карету, и, обняв меня и моего племянника, сказал: "желаю вам счастливого пути, милостивые государи! Потом из кареты сел на верховую лошадь и поехал в город; а мы продолжали путь свой по большой почтовой дороге, ведущей в Россию. Все, что я мог узнать дорогой на счет случившегося со мною происшествия, было то, что в Америке началась известная свету революция. В Голландии же происходили, от неудовольствия на правительство, разные заговоры и частные возмущения в народе. Я был оклеветан моими неприятелями у двора, будто я ходил в российском генеральском мундире и возмущал народ, обещал им помощь от императрицы, яко посол, не уволенный еще от своей обязанности. И будто единственно для того я и прибыл в Голландию; а намерение мое ехать в Иерусалим было только одним предлогом, под которым хотел я уехать в Америку.
Прибыв в Петербург, Философов был вначале весьма благосклонно принят Екатериной II, а потом заметил он некоторую холодность. Однако же императрица хотела уже подписать указ об отдаче ему во владение назначенных до сего 3 т. душ. Но князь Потемкин сказал ей: он так расстроен в своем рассудке и здоровье, что не в состоянии будет управлять таким имением. Притом ни жены, ни детей он не имеет, и лучше будет назначить ему пенсию по смерть. И так вместо имения из 3-х т. душ определено ему было по 3 т. рублей ежегодно. Философов, не столько сим, сколько лишением доверенности двора огорченный, взял свою отставку, удалился в наследственное свое имение из 700 душ и жил там до самой кончины Екатерины II-й, занимаясь хозяйством, книгами, псовой охотой, ездя к своим соседям и принимая от них [212] посещения. Он нередко ездил и в Петербург, но в виде, частного человека и не представлялся более у двора.
Я уже сказал пред сим, каким образом принят он был опять в службу Павлом I и как оную оставил, быв включен в числе членов государственного совета. В сей должности скончался он в царствование Александра I-го, имея более 80 лет от роду.
Обратимся теперь к тому, что происходило с того времени, как расстался я с почтенным моим генералом Философовым.
Генерал Зорич.
[править]С прибытием моим в Шклов, познакомился я с генералом Зоричем, владельцем сего местечка, или лучше сказать, изрядного городка и многих других имений… Генерал Зорич по необыкновенному своему характеру заслуживает, чтоб я о нем здесь нечто сказал. Он родом из Сербии, и настоящее его прозванье есть не Зорич а Неражич. — Зорич же был его дядя со стороны матери, также серб, служил в российском войске и достиг достоинства генерала. В царствование императрицы Елисаветы I вывел он многие колонии своих единоземцев, которые с немалой для России пользой были поселены им на Украйне и составляли поселенные гусарские полки. Они служили храбро и усердно во время семилетней войны противу Фридриха II короля прусского. За таковую услугу императрица наградила его именьем из 700 душ. Сей Зорич, не; быв женат, взял к себе племянника своего Неражича, записал в полк, и тот служил при нем в звании унтер-офицера еще в сию войну; ему едва было тогда пятнадцать лет от роду. Генерал Зорич так полюбил молодого Неражича, что хотя и имел ближайших наследников по праву, однакож укрепил за ним все свое имение и дал свою фамилию Зорич. Родной брат сего самого Зорича, служивший также генералом в российском войске, всегда носил прозванье Неражича. Как бы то ни было, но молодой Зорич по смерти дяди своего продолжал служить — в гусарских полках.
Во время войны с турками под предводительством, фельдмаршала Румянцева был уже он майором и состоял в числе наездников, или партизанов. Он был приятного вида, при посредственном воспитании и способностях ума, однакож ловок, расторопен и храбр, любил богато одеваться, играть в карты на большие суммы денег. Одним словом, он жил так, как жили молодые гусарские [213] офицеры того времени. Впрочем он служил отлично и в званье майора удостоен был за храбрость свою орденом св. Георгия 4 класса, что было тогда весьма редко. В одно время послан он был с малым отрядом гусар и казаков для обозренья неприятельской армии, а на возвратном пути велено ему было запастись фуражем. Исполнив первоё, при втором окружен он был неприятелем в превосходных силах. Зорич, отступая, защищался храбро; но под ним застрелили лошадь, он упал, и прискакавший к нему араб хотел заколоть его копьем. Но в самую ту минуту подоспел один турок, который, увидя богатую его одежду, закричал ему по-турецки: «Что ты делаешь? Это-то и есть генерал. Араб остановился и Зорич был взят военнопленным (Должны сказать, что во все войны наши против турок по сие время еще ни один генерал российский не был взят в плен.)). Когда приведен он быт на неприятельские аванпосты, то принят был начальником оных как пленный генерал. И Зорич за неимением переводчика не мог вывести их из сего заблуждения. Наконец, когда представлен он был к визирю, которому объявил что он не генерал, а только гусарский майор, то и тот судя по богатой его одежде и отличному виду, подумал, что он с каким-нибудь намерением скрывает настоящее свое достоинство. Это Зорич легко мог заметить. Наконец отправлен он был в Константинополь, где содержался до окончания войны и размена пленных.
В Константинополе скоро научился он говорить по-турецки, чрез что познакомился с некоторыми греками и турками, которые его весьма полюбили и доставляли ему все выгоды.
Возвратись из плена, продолжал он служить в гусарском полку; но, как отличный офицер, был взят в лейб-гусарский эскадрон Ее Величества. Находясь при дворе, нашел он случай сделаться известным князю Орлову, бывшему любимцу Екатерины II. Место его хотя и заступил уже кн. Потемкин, но он все еще был в некоторой доверенности у императрицы. Он, приметив красоту и ловкость Зорича, вздумал тем воспользоваться, чтоб отомстить своему неприятелю. Он довел до того, что Зорич весьма понравился Екатерине и сделался ее любимцем. Кроме богатых подарков и орденских знаков, был он произведен в генерал-майоры, сделался ее адъютантом и [214] корнетом кавалергардского корпуса единственно потому, что великолепный мундир малого сего отряда придавал ему еще больше красоты. Но Зорич наслаждался только один год и несколько месяцев сим счастьем и был затем удален от двора. Однако же ни один из любимцев Екатерины в столь короткое время не был столь щедро награжден. Не считая денег и драгоценных вещей, даны были ему в вечное и потомственное владение местечко Шклов, — с принадлежащими к оному деревнями, в которых считалось до 6 т. душ, да сесвегенское имение в Лифляндии, 4 т. душ, придворный экипаж и вся услуга. Сверх того, по прибытии его в Шклов, нашел он в готовности собранных доходов с сего имении миллион рублей (Надобно сказать, что хотя в то время и были уже ассигнации в России, но они стояли в равном достоинстве с золотом и серебром. Не так, как ныне, когда за них выручается едва четвертая часть звонкой монеты. В царствование императрицы Екатерины, по окончании шведской и турецкой войны и при открывшейся революции в Польше, когда голландские червонцы, обращающиеся всегда в три рубля серебром, выданы были на войско по курсу в пять рублей ассигнациями, тогда все были крайне там недовольны. Ныне же голландский червонец на ассигнации причитается в двенадцать рублей, — несмотря на продолжающийся несколько лет мир и чрезмерное увеличение налогов. Я предоставляю здесь судить читателю о соразмерности государственных долгов и о состоянии финансов)).
Все шкловское имение принадлежало прежде известному польскому вельможе князю Адаму Чарторыйскому. Он во время присоединения Белоруссии к России не захотел дать присяги на подданство императрице Екатерине II и удалился заграницу, а имение его взято было в казну. Князья Чарторыйские почти никогда не жили в Шклове больше потому, что местечко сие находилось близко границы российской. Итак Зорич, прибыв туда, нашел для жительства своего хотя довольно обширный дом, но построенной без всяких выгод, притом деревянный и ветхий. Поэтому начал он строить новый деревянный дом хорошего вида и расположения, огромную каменную ограду и театр. Быв холостым и не имея никогда намерения жениться, решил он знатную часть доходов своих употребить на разные благотворения. Важнейшим же было учреждение кадетского корпуса, в котором до четырехсот недостаточных дворян содержались, воспитывались и обучались всем наукам, входящим в состав общественного ['215]' воспитания, воинской службе, а также и иностранным языкам. Весь корпус этот состоял на собственном его иждивении, Для сего начал он и скорее всего выстроил прекрасное каменное здание, в котором сии воспитанники могли все с выгодою быть помещены. Учители, офицеры для присмотра, услуга, библиотека разных инструментов и все потребное тогда же было доставлено. Он сам ежедневно занимался сим учреждением, поступая с кадетами как редкие из отцов поступают с своими детьми. Видя сие, дворяне Белорусской и соседственных губерний наперерыв поспешали привозить к нему своих детей, так что не только вскоре корпус его наполнился, но много принимаемо было и сверх положения. Не довольствуясь сим, Зорич испросил повеление императрицы Екатерины, дабы кадеты его, по окончании наук, свидетельствованы были присылаемыми из Петербурга знающими особами и принимаемы были наравне с кадетами Императорских кадетских корпусов поручиками и подпоручиками в военную или гражданскую службу, смотря по их способностям, успехам в науках и поведению. При выпуске же давал он каждому от себя мундир, весь офицерский экипаж, деньги на проезд сколько кому следовало, и каждому по сту рублей на расходы. Сие его заведение доставило России многих отличных знаниями своими и воспитанием чиновников. Хотя нельзя сказать, чтоб науки лучше преподавались в сем корпусе, нежели в Императорском сухопутном, но зато кадеты несравненно лучше содержались и больше образованы были в общежитии. Они разделены были у него на гренадер, мушкетер, егерей и конницу. Отставные офицеры доброго поведения и знающие службу в свободное от наук время показывали им разные военные обороты по роду их службы. Для кавалеристов же устроен был хороший манеж и карусель. Не говоря о больнице, в которой многие неимущие получали пользу и содержание. Ген. Зорич собрал к себе не только всех недостаточных своих родных, но и старых знакомых, наипаче таких, которым он был обязан за какую-либо помощь прежде блистательного своего состояния. Он построил им всем дома, дал достаточное содержание и любил делить с ними время. Шклов лежит на большой дороге, ведущей в Петербург, Москву и заграницу. Зорич не пропускал ни одного проезжающего без угощения. И богатые и бедные его соседи, приезжая к нему в гости, жили по нескольку месяцев на его счет. Театр и [216] оранжерея с преогромными залами скоро были построены, хотя комедианты его были посредственны и лучшие сочинения были играны охотниками и кадетами. Но балеты были весьма хороши, а также музыка и певчие. Ни один славный музыкант» певец или певица не могли приехать из Европы в российские столицы, не дав несколько концертов у Зорича. Он дарил их щедро и так хорошо с ним обходился, что многие жили у него по нескольку месяцев и из признательности давали наставленья собственным его музыкантам.
Иностранцы и путешественники были им отлично принимаемы и всегда на некоторое время останавливались во Шклове, пользуясь от него всем содержанием.
Но дом, который он начал строить для себя, был почти совсем готов, нечаянным случаем сгорел. Старый же, принадлежавший Чарторыйскому, сделался слишком ветх. Тогда Зорич перешел в небольшой дом, выстроенный им для родственницы его, вдовы полковницы К., и жил до самой своей кончины в оном, вместе с нею и ее семейством, имея для себя только три покоя. Ежедневные великолепные столы, на несколько десятков особ, балы по нескольку раз в неделю, концерты и приемы гостей происходили у него в больших оранжерейных залах. Оттуда по окончании угощения возвращался он с отъездом гостей в дом госпожи К. Частые весенние праздники, фейерверки, иллюминации, всякого рода забавы и картежная игра не были им оставлены, исключая одной псовой охоты, которой он никогда не занимался, да и вовсе оной у себя не заводил.
В сем положении жил он до кончины императрицы Екатерины. Но император Павел I, вступая на престол, вызвал его в Петербург и принял весьма благосклонно. Зорич имел уже тогда великие долги на своем имении, более же всего расстроила его игра в карты. Он проиграл довольно князю Потемкину и несравненно больше его родственникам. Они оба друг друга не любили, а Зорич в шутку называл иногда кн. Потемкина дядей. Павел I знал все сии обстоятельства и в тоже время не терпел он Потемкина. Увидя Зорича, Павел сказал ему: «ваше состояние расстроено, я это знаю; вас разорил дядя». — «Не дядя, — отвечал Зорич, — а племянники». — Павел доволен был сим ответом и дал ему гусарский полк.
Конные полки приносят в России доход людям бедного состояния, которые трудятся, занимаясь беспрестанно [217] разными экономиями. Но Зорич готовился употребить свою собственность, чтоб по природному его самомнению полк его был лучше прочих. Тот, в который он был назначен, назван только гусарским, а в самом деле был легкоконный, и Зорич должен был преобразовать его в гусарский. Ген. Т., от которого начал он принимать полк имел много неспособных к службе лошадей, не хотел кончить добрым способом дела свои с Зоричем, и принуждал его принимать худых лошадей вместо хороших. Зорич сделал свидетельство, и представил о том государю. Ген. Т. был выключен из службы, худых лошадей велено было продать, а на место их купить добрых насчет прежнего начальника. Но тот ответил Зоричу самым жестоким образом. Лошади сии проданы были по самой низкой цене, да и кому может быть нужна старая и испорченная кавалерийская лошадь?
Между тем один молодой офицер из числа воспитанных Зоричем купил четыре лошади в надежде, что хотя одна из них поправится: прочих же готов он был отдать и даром. И так, взяв их к себе, велел иметь, за ними хороший присмотр. Узнав о том, ген. Т. послал через несколько дней русского купца, который прежде был маркитантом в его полку, торговать у офицера сих лошадей. Купец с первого слова предложил ему вдвое больше, нежели офицер заплатил. Этот молодой человек, не зная хорошо лошадей, подумал, что они стоят дороже, и не согласился уступить за сию цену. Купец начал прибавлять и наконец за весьма значительную сумму купил у него сих лошадей, заплатил деньги при свидетелях и взял с него расписку. Генерал Т., ползуча оную от купца, при прошении своем представил государю, поставя на вид, якобы Зорич предоставляет пользоваться своим питомцам на счет его собственности. Быстрый в решениях своих, Павел, едва получил сию просьбу, как тогда же выключил Зорича из службы и назначил ему ссылку в его имение, из которого запретил ему выезжать.
В сем положении нашел я Зорича по прибытии моем в Шклов.
Однакож он не показывал ни малейшей перемены в своем характере и жил так, как и прежде; с тою только разницею, что оставил азартные игры в карты. Впрочем театры, балы, столы, угощение приезжающих и проживающих в Шклове продолжались по-прежнему. Он часто [218] бывал у меня и просил, чтобы не только я, но и офицеры мои не имели своего стола, а приходили бы к нему. Если же кто чем занят, или не здоров, то присылали к такому обед и ужин с его кухни. Сверх того, я и другие ему знакомые пользовались его экипажами. Он содержал большое количество лошадей и много разных больших и малых экипажей. Поутру все должны быть запряжены и выехать на улицу; кому потребен экипаж, тот возьмет и поедет. Не раз случалось на моих глазах, что он велит для себя подать карету, которую и подведут к крыльцу. Между тем он за чем-либо замедлит в доме, в это время другой потребует карету и поедет. Кучер отговориться не смеет. Он выйдет, и если нет для него экипажа, то подождет, пока сыщут для него другой. Вот как проводил он время свое в бытность мою в Шклове. Вставал он всегда в пять часов и около часа продолжался его туалет, причем пил он чай и рассматривал подаваемые ему табели доходов и расходов его имения. Потом, одевшись в мундир, выходил в другую комнату, где принимал рапорт от кадетского корпуса, ординарца и вестового, а также приезжающих к нему с утренним посещением. После сего ехал он в корпус и присутствовал в конференции учрежденной им самим из чиновников корпуса. Конференция рассматривала, что относится к содержанию оного в добром порядке. Оттуда шел он в класс, а потом к кадетскому столу и отведывал все подаваемые там кушанья. После этого ехал он в свою оранжерею, где уже приготовлены были водка и закуска, и гости начинали собираться на обед. После обеда отдыхал он несколько в комнатах оранжереи или в доме г-жи К. Если не назначено было никакого собрания, что однако же редко случалось то прогуливался он когда верхом и на дрожках. По вечеру опять приезжал в оранжерею, где ожидали уже его гости, с которыми пил он чай и ужинал.
Зорич завел тоже в имении своем разные фабрики, как то: шелковых материй, полотняную, парусную, канатную, суконную и кожевенную. Но сии заведения, кроме убытку, ничего почти ему не приносили, потому что он любил дарить своими произведениями всех, кто только любопытен оные увидеть. Канатная и парусная давали ему небольшой доход, а суконная, полотняная и кожевенная в содержании корпуса и многочисленной его услуги с актерами, танцовщиками, музыкантами и певчими. Зорич, как кажется, выдумал [219] средство, как сделать больше долгов. Он даже изобрел свои ассигнации. Это были небольшие печатные бумажки особого вида, на которых выставлена была цена от 5-ти до 100 рублей, с прописью уплачивать из его имения. И когда имел он надобность в деньгах, то подписывал оные и выдавал. Жиды охотно их принимали. По смерти же его было преимущественно уплачено по оным, нежели по векселям, потому что на сии бумажки процент не считали, как на векселя, а поступили с ними, как с государственными ассигнациями. О! Какие великие миллионы должна была бы заплатить ныне казна, если бы счесть положенный законами процент? Но не только что проценты, а и капиталов едва четвертая часть уплачивается ныне в России…
При многих своих добродетелях, Зорич имел и свои пороки. Хотя он не был слишком горд, но был весьма самолюбив, притом некоторые предрассудки и даже суеверие в великой степени им обладали. Он верил предзнаменованию разных встреч, примет, снов и тому подобному, что делало его иногда на целый день и больше скучным или веселым. Но главнейшее, что впоследствии весьма повредило его родственникам и друзьям, было то, что он никогда не хотел слышать о смерти. Даже если кто умрет из его знакомых, кадет или услуги, то не должно было ему о том сказывать. Когда он спросит, почему он давно не видит такого-то, ему говорили: он болен. Наконец, хотя и сам он догадывался, что его нет уже на свете, но молчал. Это было причиною того, что он умер без духовного завещания. Таким образом, всех своих родственников и друзей, которые при жизни его пользовались великими выгодами и которым на всю жизнь он мог бы устроить благополучное состояние, теперь оставил он по смерти своей в великой бедности. Сверх того, не быв женат, любил он женщин и пользовался иногда слабостью благородных женщин и девиц, от которых имел детей. Подарки, обещания и хорошее обращение успокаивало их несколько, доколе он жил. Дети же со всею выгодою отдавались на воспитание одному почтенному и просвещенному старику-немцу, содержавшему при нем аптеку, кальвину, исполненному всех евангельских добродетелей. Но Зорич умер, не утвердив сим бедным сиротам никакого имения, ни состояния, ни имени. Впоследствии буду я иметь случай нечто сказать о сем его потомстве.
В бытность мою в Шклове жила при нем племянница [220] его, госпожа Б., которую он больше всех любил. Я с нею познакомился, открылась взаимная склонность. Зорич о том узнал и весьма согласен был соединить нашу судьбу, обещая не только дать богатое приданое, но даже сделать меня наследником своего имения. Не успел он еще сделать потребного к тому распоряжения, как полку нашему, без малейшего отлагательства, велено было выступить в поход. Прощаясь со мною, сказал он мне:
— Если полк ваш на некоторое время где-нибудь остановится, постарайтесь испросить для себя отпуск, приезжайте ко мне, я отдам вам мою племянницу и устрою ваше состояние, как обещал.
Мы оставили Белоруссию. Жители ее, а наипаче черный народ и земледельцы, в нравах и обычаях своих составляют какую-то смесь русских, поляков, малороссов и Литвы. Они столь же бедны и находятся в таком же невежестве, как и польские мужики. Со стороны религии разделяется народ на три части: одна исповедует греческую, другая римскую веру, а третья признает унию, не говоря о жидах, которых там великое множество, и они во всем сходны с польскими. Мы пошли на Жмудь и расположились неподалеку от границ Пруссии.
Текст воспроизведен по изданию: Записки С. А. Тучкова // Русский вестник, N 4. 1906
No текст — ??. 1906
No сетевая версия — Тhietmar. 2008
No OCR — Николаева Е. В. 2008
No дизайн — Войтехович А. 2001
No Русский вестник. 1906