ЛЕОНИД ЕЩИН
[править]ТАЕЖНЫЙ ПОХОД
[править]Чугунным шагом шел февраль.
И где-то между льдами ныла
Моя всегдашняя печаль —
Она шла рядом и застыла.
И пешим идучи по льду
Упорно-гулкого Байкала,
Я знал, что если не дойду,
То горя, в общем, будет мало.
Меня потом произведут.
Быть может, орден даже будет,
Но лошади мне не дадут,
Чтоб выбраться, родные люди.
Трубач потом протрубит сбор,
И наспех перед всей колонной,
В рассвете напрягая взор,
Прочтут приказ угрюмо, сонно.
И если стынущий мороз
Не будет для оркестра сильным,
То марш тогда «Принцесса Грез»
Ударит в воздухе пустынном.
А я останусь замерзать
На голом льду, нагой перине,
И не узнает моя мать,
Что на Байкале сын застынет.
Тогда я все-таки дошел
И, не молясь, напился водки,
Потом слезами орошал
Свои таежные обмотки.
Я это вспомнил потому,
Что и теперь я, пьяный, воя,
Иду в июне, как по льду,
Один или вдвоем с тоскою.
Я думал так: есть города,
Где бродит жизнь июньским зноем,
Но, видно, надо навсегда
Расстаться мне с моим покоем.
В бою, в походах, в городах.
Где улиц светы ярче лампы,
Где в буйном воздухе, в стенах
Звучат напевы «Сильвы», «Цампы»,
Я одиночество свое
Никак, наверно, не забуду,
И если в Царствие Твое
Войду — и там печальным буду!
ПОНЯЛА
[править]Мой голос звучал, словно бронзовый гонг.
Свои прочитал я стихи.
Не скрипнул ни разу уютный шезлонг,
Лишь душно дышали духи.
Сиреневый воздух метался, и млел,
И стыл, голубея в очах,
Был матово-бледен, был сумрачно-бел
Платок у нее на плечах.
А море с луною, поникшей вдали,
Струилось, покорно словам,
Стихи и гудели, и пели, и жгли,
И рвались навстречу векам.
И бронзовый голос, и бронза луны,
Сиреневый воздух и очи —
Все терпкою сладостью были полны
На лоне и моря, и ночи.
Когда ж я окончил, дрожащей рукой
Коснувшись пустого бокала,
Она мне сказала: «Ах вот вы какой!
А я ведь — представьте! — не знала».
ПРО МОСКВУ
[править]В этой фанзе так душно и жарко.
А в дверях бесконечны моря,
Где развесилась пламенно-ярко
Пеленавшая запад заря.
Из уюта я вижу, как юно
От заката к нам волны бегут.
Паутинятся контуры шхуны
И певучий ее рангоут.
Вот закат, истлевая, увянет, —
Он от жара давно изнемог, —
И из опийной трубки потянет
Сладковатый и сизый дымок.
Этот кан и ханшинные чарки
Поплывут — расплываясь — вдали,
Там, где ткут вековечные Парки
Незатейливо судьбы мои.
«Ля-иль-лях», — муэдзин напевает
Над простором киргизских песков,
Попираемых вечером в мае
Эскадронами наших подков.
И опять, и опять это небо,
Как миража дразнящего страж.
Тянет красным в Москву, и в победу,
И к Кремлю, что давно уж не наш.
А когда, извиваясь на трубке,
Новый опийный ком зашипит,
Как в стекле представляется хрупком
Бесконечного города вид.
Там закат не багрян, а янтарен,
Если в пыль претворяется грязь
И от тысячи трубных испарин
От Ходынки до неба взвилась.
Как сейчас. Я стою на балконе
И молюсь, замирая, тебе,
Пресвятой и пречистой иконе,
Лика Божьего граду — Москве.
Ты — внизу. Я в кварталах Арбата,
Наверху, посреди балюстрад,
А шафранные пятна заката
Заливают лучами Арбат.
А поверх, расплывался медью,
Будто в ризах старинных икон,
Вечной благостью радостно вея,
Золотистый ко всенощной звон…
«И опять в беспредельную синь…»
[править]И опять в беспредельную синь
Побросали домов огоньки,
И опять вековечный аминь
Затянули на крышах коньки.
Флюгера затянули про жуть
Обессоненных битвой ночей,
Вторя им, синеватая муть
Замерцала огнями ярчей.
Синевы этой бархатней нет,
Я нежнее напева не слышал.
Хоть давно уж стихами испет
По затихнувшим в бархате крышам.
Все сильней и упорней напев,
Словно плещется в море ладья.
…Лишь закончив кровавый посев,
Запевают такие, как я,
Да и песня моя — не моя.
ЯМАДЖИ
[править]Японской девушке, убитой любовью
Она была такая скромница,
Что даже стоило труда
Мне с ней поближе познакомиться
В тот вечер ветреный… тогда.
Мы по-китайски было начали.
Но что я знаю: пустяки.
Потом самих нас озадачили,
Смешавшись в кучу, языки.
Нам бой принес поднос, как принято,
Там был кофейник и ликер,
Но понимаю я ведь ныне то,
Что говорил мне ее взор.
Он говорил о том, что русские
Не знают слова «умереть»,
И не блестели глазки узкие
Там, где уж чувствовалась смерть.
Теперь, конечно, не поспорю я.
Что именно вот в тот момент
Жерло я видел крематория
Все в языках кровавых лент.
Но я поспорю, что в день будущий,
Который жизнь пробьет, дробя,
Сквозь мглу тебя увижу идущей,
Ямаджи-сан, тебя, тебя…
И ты, быть может, мне, тоскливому,
Не знавшему, куда идти,
Укажешь грань к неторопливому,
Но неизменному пути.
МАЯТА
[править]Фрагмент поэмы
[править]О. И. А.
Если апрель… если рядом — любимая…
Если как будто и ты тоже люб,
И застилается город весь дымами,
Розовым, чистым дымочком из труб,
Если рассвет… Если рядом — желанная…
Если как будто желанен и ты —
Господи Боже, заря эта ранняя —
Вся воплощенье давнишней мечты.
Гукал авто, вровень встав с полисменами,
Вы же шоферу — кивок на ходу,
Взглядом, который роднит вас с царевнами:
«Лучше пешком я сегодня пойду…»
Сняли вы шляпу. Пурпуровым заревом
Брызнул восход на прическу у вас.
Шли через мост, через улицы парой мы,
Мимо заборов шагаючи враз.
Мы говорили. Но что? Вы не знаете?
Я уверяю: не знаю и я.
Я к вам дошел и в тревоге, и в маяте.
Старо сравнение: «В сердце змея».
Я был простым, неуклюжим и чистеньким,
Тем, кто я есть, — без личины и лжи.
Я и в глаза не смотрел… в те лучистые,
Ах, и глаза… Как они хороши!
Если глаза… Если милые глазаньки…
Если крылечко и яркий рассвет…
Если пустыми никчемными фразами
Дал я понять, что — конечно же «нет!..»
Если унынье, сознанье никчемности…
Если упадок, страданье и — гнев —
Гнев на убивших и детство, и молодость,
Что спалены, расцвести не успев, —
Если все это так, — Боже, за что же мне
Вновь одному, одному, словно перст,
Вновь в путь обратный шагать —
уничтоженным,
Снова и снова таща этот крест…
МАЯТА
[править]Эскиз поэмы
[править]Утром тягостно владеть бессонным взором,
Солнышко следить — не хватит сил.
Господи! Ведь я же не был вором,
И родителей я чту, как прежде чтил.
Знаю Иова… Учил о нем и в школе,
Памятую, маюсь и дрожу
В этой дикой и пустынной воле,
Уходящей в росную межу.
Но в пустыне праведник библейский,
Вместе с псами в рубище влачась,
Познал ранее, в долине Иудейской,
Сочность жизненную — всю ее, и всласть,
А я вот, Господи…
Я сызмала без крова,
Я с малолетства струпьями покрыт,
И понаслышке лишь, с чужого только слова
Узнал про тех, кто ежедневно сыт.
Брести в слезах, без сил, асфальтом тротуара,
Молясь, и проклиная, и крича,
И вспоминая боль последнего удара
Карающего (а за что?) меча, —
За эту муку — верую, Спаситель,
За каждый шаг бездомного меня —
Ведь верно?.. будет мне?.. потом?.. тогда?.. — обитель,
Где Радость шествует, литаврами звеня.
ФОКСТРОТ
[править]И луна. И цветы по краям балюстрады.
Барабанил и взвизгивал джесс.
Было сказано мне: ни меня ей не надо,
Ни моих поэтических месс.
Я тихонько прошел между парами в танце,
Боязливо плеча заостря,
И в таком же, как я, оскорбленном румянце
Намечалась полоской заря.
Ну, еще… ну, еще!.. Принимаю удары,
Уничтоженный, втоптанный в грязь…
«Мою шляпу, швейцар!..» В окнах двигались пары,
И тягучесть фокстрота вилась.
А заря свой румянец старалась умножить,
Полыхался за окнами смех.
Неужели не знаешь Ты, Господи Боже,
Что обидёть меня — это грех!
В ОЖЕРЕЛЬИ ОГНЕЙ
[править]В ожерельи янтарных огней
Опоясана даль кругом,
И покачивается над ней
Рыжий месяц, будто гном.
А залив — червонный поток
С переливами синевы,
Нас несет к огням катерок,
В мире — кажется — я да Вы.
И внизу машина стучит,
И срывается соль в лицо,
Это бухты ли Диомид
Бриллиантовое кольцо?
А налево — рубинов ряд,
Это Русский ли остров там,
А не вышивки ли горят
По тяжелым синим тафтам?
О, покоя хрустальнее нет…
Я от счастья дышать не могу. —
Это Вы ведь багульника цвет
Прикололи мне к обшлагу.
Ну а Вам круторогий гном
Бросил блестки в прорези глаз.
Я ведь друга почуял в нем! —
Он мечтает тоже о Вас.
Но и он не мог бы понять,
Но и он удивлен бы был,
Если б вдруг ему рассказать,
Как я Вас люблю и любил.
И медлительный ветерок
Долетает мне до лица.
Сделай так, сделай так, катерок,
Чтоб пути — не бывало конца.
БЕЖЕНЕЦ
[править]Какими словами скажу,
Какой строкою поведаю.
Что от стужи опять дрожу
И опять семь дней не обедаю.
Матерь Божья! Мне тридцать два…
Двадцать лет перехожим каликою
Я живу лишь едва-едва,
Не живу, а жизнь свою мыкаю.
И, занывши от старых ран,
Я молю у Тебя пред иконами:
«Даруй фанзу, курму и чифан
В той стране, что хранима драконами».
МИМО
[править]Арсению Несмелову
Спасение от смерти — лишь случайность
Для тех, кто населяет землю.
Словам «геройство» и «необычайность»
Я с удивлением и тихой грустью внемлю.
Слова теряют в жизни основанье
Для тех, кто заглянул в миры, где только мысли…
А будущее местопребыванье —
Не меряю,
Не числю…
И вот поэтому писать стихи словами
Мне с каждым днем все кажется нелепей.
Ведь я иду от Вас, — хотя и с Вами, —
К просторам неземным великолепий.
ДВЕ ШИНЕЛИ
[править]Я тропкой кривою
Ушел в три часа,
Когда под луною
Сияла роса.
А были со мною
Жестяный стакан,
Да фляга с водою,
Да старый наган.
И вынес я тоже
Свирепую злость
Да вшитую в кожу
Дубовую трость.
И — меткою фронта
Сквозь росы и пар —
Махал с горизонта
Крылатый пожар.
Оттуда, где буро
Темнели поля, —
Навстречу фигура,
Как будто бы — я.
Такая же палка,
Такой же и вид,
Лишь сзади так жалко
Котомка торчит.
«Земляк! Ты отколе
До зорьки поспел?» —
В широкое поле
Мой голос пропел.
Как легонький ветер
Звук в поле затих…
Мне встречный ответил
Два слова: «От них…»
И, палкою тыкнув
В поля, где был дым,
Отрывисто крикнул:
«Я — эвона — к ним!..»
«Шагай!.. Еще рано…
Часов, видно, пять…»
(А пальцы — нагана
Нашли рукоять.)
И — каждая к цели
Полями спеша,
Две серых шинели
Пошли, чуть дыша…
Тропинкою длинной
Шуршание ног.
Чтоб выстрелить в спину,
Сдержал меня Бог.
Но злобу, как бремя,
Тащил я в груди…
…Проклятое время!..
…Проклятые дни!
1930
Харбин
НИНА ЗАВАДСКАЯ
[править]КАРТИНКА
[править]Занавеска надулась парусом
Над широким большим окном.
Словно вышиты пестрым гарусом
Этот солнечный сад и дом.
Падает солнце квадратами
Из окошка на чистый пол,
Легло золотыми заплатами
На накрытый для чая стол.
Колышутся кленов вершины,
Их ветер качает слегка.
Как будто из белой глины
Сделаны облака.
Апрель 1942
В ЦЕРКВИ
[править]Переплетов бархатных тусклый цвет,
Блеск икон, от времени черных.
На вытертый коврик падает свет
Из высоких окон узорных…
Тонких желтых свечей огни,
Золотая от солнца лампада,
И на левой стене в тени
Мутнеет картина ада…
Апрель 1942
В ПАРКЕ
[править]Этот парк тихий, старинный, —
Здесь не; бывает никто.
У меня шляпа с лентою длинной,
Как на картинах Ватто.
Я надкусила траву,
Во рту вкус кисловато-сладкий,
В бархатной книге главу
Заложу стебельком-закладкой!
Ложатся пятнами тени,
Сплелись кружевные ветки,
Три больших скрипучих ступени
Ведут к забытой беседке!
Апрель 1942
«ЛЕТУЧИЙ ГОЛЛАНДЕЦ»
[править]Пятнадцатый век…
Шелестят паруса каравелл.
На борту один человек…
Пена волн белее, чем мел.
Туман навис,
Бьют валы о корму и нос,
Обойти этот мыс
Семь дней мешает норд-ост.
Ревет ураган,
В шуме команду глушит.
На посту капитан
Закрывает от ветра уши.
Погибло много,
Не стерпев лишенья и голод.
Неумолимо и строго
Приносит норд-ост мокрый холод.
В каскаде брызг
Семь дней без воды и хлеба,
Под ветра визг —
Капитан проклял само небо!
Суждено так быть,
И, мчась вперед все быстрей,
Будет он вечно жить
Жизнью, что смерти страшней.
Терпеть холодный норд-ост,
Стоять всегда у руля,
Никогда, чтобы матрос —
НИКОГДА не крикнул: «Земля!»
Май 1942
КОЛОНИЯ
[править]Белый от соли
Толстый канат.
Вымпела мачт.
Горизонт светел.
Морской воле
Широкой рад,
Мчится вскачь
Резкий ветер.
Вперед к цели,
Без пути назад!
Пену бросать
Не устанет вал.
На каравелле
Королевских армад
Надуваются паруса,
Скрипит штурвал.
Бьются волны,
Течь у руля.
Риска пламя
В смелом броске!
Радости полный
Возглас: «Земля!»
И испанское знамя
В мокром песке!
Май 1942
ЖАННА Д’АРК
[править]Подгоняя коня во всю мочь,
В Орлеан еще до зари
Прискакала крестьянина дочь —
Девушка из Домреми.
Нигде не встретив участья,
Поставила цель одну, —
Отдать свою жизнь и счастье,
Спасая родную страну.
В руке она знамя сжала,
Были города стены в огне,
Когда в предместье въезжала
Жанна Д’Арк на белом коне!
Обагрилася кровью трава,
Враг коварный устроил засаду.
И, ведя атаку сама,
С Орлеана сняла осаду!
Случайно иль волей Божьей
Дофина она нашла
В толпе среди сотен вельмож,
Прямо к нему подошла!
Стрела не пронзила сердце,
Но, связав по рукам и ногам,
Назавтра Бургундский герцог
Предал ее в руки врагам.
Безумная или святая?
Но всякий так смерть прими,
Как девушка эта простая, —
Крестьянка из Домреми.
Сулили ей бездну ада.
Огонь к ней крылья простер…
Спокойно… будто так надо,
Взошла Жанна Д’Арк на костер!
Май 1942
ЛАГУНЫ
[править]Серый песок лагун.
В мягком вечернем свете
Мачты рыбачьих шхун.
Сушатся черные сети.
Камбала в плоских жаровнях.
Дымный поселок сонный.
Маленькая часовня,
Свечи перед Мадонной!
Серый, туманный вечер,
Парусов буреющих пятна…
Перед Мадонной свечи
За непришедших обратно!
Ветер унылый плачет,
В дюны сгоняя пески…
И на щеках рыбачек
Слезы, как брызги морские!
Июль 1942
СВЕТЛОЕ КОЛЬЦО
[править]Я видела бесконечность прошлой ночью
Великим светлым кольцом…
Время было ее сыном, и смерть ее дочерью,
И начало было ее концом!
Январь 1943
ОСЕНЬ
[править]Будет над голым пляжем
Неба линялая просинь,
К дюнам прижавшись, ляжет
Рыжая кошка — осень!
И на песке растает
Горько-соленая пена.
Ветер перелистает
Томик забытый Верлена…
Будет все глуше и глуше
Море в осеннем свете.
Будут туманы слушать
То, что поет им ветер…
Будет с тех пор неизменно
Петь про вечернюю грусть —
Ветер стихами Верлена
Наизусть!
Август 1943
ВЕЧЕР
[править]Прижались деревья ближе:
Ушастыми ветками внемлют,
Как ветер порывистый лижет
Измокшую черную землю.
Ресницы печальных огней,
Шаги на улицах глуше.
Качается блеск фонарей
В глубоких и темных лужах.
И становятся странно близки
В дождливый и пасмурный вечер
Все песни великой тоски,
Ничтожной тоски человечьей!
Июнь 1943
НОЧЬ НА 17 ИЮЛЯ
[править]Ночь, и снова сомненье,
А сердце и так устало…
Вели большие ступени
Сверху и до подвала…
Шли со спокойным взглядом.
Руку сжимала рука…
А позади и рядом
Агенты из Чека.
Даже казался глуше
Голос, отдавший приказ.
Нужно уметь так слушать,
Не опуская глаз!
Перекрестилась дочь,
И на момент тишина.
Только темнее ночь
В темном провале окна.
Только бледнее лица,
Только сорвалось: «Верьте!»
Нужно уметь молиться
Так на пороге смерти!
Даже приказный лист
Вдруг растоптала нога,
Даже в углу чекист
Крепче зажал наган.
Но не безгрешность глаз
И не их ясность тоже
Строгий из штаба приказ
Переменить не может…
Первый нажал курок…
Выстрел. Еще и еще!
В сердце, навылет, в висок,
В бледность смертельную щек.
Рвется последняя нить!
Кроткий молящий взор.
«Молишь, так можно добить»,
К полу прижав, в упор!
Жмется к стеклу рассвет,
Лампы тусклей горят…
За ночь не стало… Нет
Больше в России Царя!
Июль 1943
Я БОЛЬНА1
[править]Ветер ворвался свежий,
Раздулась шторка окна,
А может быть, просто я брежу…
Я больна, я очень больна…
Лампа светит так ярко,
Что смотреть становится больно!
Мне очень душно и жарко…
Закрываю глаза невольно!
Я была счастлива тоже…
На гроб похожа кровать…
Прости меня, грешную, Боже!
Я так не хочу умирать!
Октябрь 1943
1 Предсмертное стихотворение поэтессы, положенное на музыку композитором Н. Н. Иваницким.
Ещин Леонид
[править]Таежный поход // Родная нива. 1925. № 2. Поняла // Зигзаги. 1927. № 3. Про Москву; «И опять в беспредельную синь…» — по автографам из архива Е. Д. Воейковой, хранившимся у ее дочери, советской писательницы Н. Ильиной в 70-е годы. Ямаджи // Рубеж. 1928. № 5; в этом же номере «Рубежа» помещена фотография японки в траурной рамке и подпись: «Убитая любовью. Портрет юной артистки японки Ямаджи, трагически погибшей в Харбине. Молодая красивая женщина покончила самоубийством, приняв яд. Поэт Леонид Ещин посвятил ей свое прекрасное стихотворение, помещенное на 7-й с. нашего журнала». Маята. Фрагмент поэмы // Рубеж. 1929. № 11. Маята. Эскиз поэмы // Рубеж. 1929. № 11. Фокстрот // Рубеж. 1929. № 8. В ожерельи огней // Рубеж. 1929. № 16. Беженец // Рубеж. 1930. № 1. Мимо // Рубеж. 1930. № 2. Две шинели — посмертная публикация // Врата. Кн. 2. Шанхай, 1935.
Маята — вариантная форма слова «маета».
Джесс — джаз.
Фанзу, курму и чифан (кит.) — т. е. дом, одежду и пищу.
Ещин Леонид Евсеевич (1897, Нижний Новгород — 14.6.1930, Харбин). Учился в Московском университете на историко-филологическом факультете. Курса не кончил — ушел на Гражданскую войну. Участник Ледового похода, офицер. Перед эмиграцией Ещин жил некоторое время во Владивостоке. Там опубликовал в 1921 г. сборник «Стихи Таежного похода». Прожил в Харбине семь лет — все годы в нужде, в тяжелых условиях. «Раздетый, разутый, голодный ходил по улицам Харбина в поисках случайного заработка: стишков для актера, стишков для газеты; за ничтожную плату у него покупали стихи и забывали о нем, не интересуясь, как живет, чем живет этот талантливый поэт, с душой нежной и глубокой», — писал Арсений Несмелов. В эмигрантских стихах Ещина преобладала тема Гражданской войны. Печатался в харбинских периодических изданиях, включая газеты «Рупор», «Молва», журналы «Родная нива» и «Рубеж». Писал рассказы, статьи, рецензии. Начал печататься также в советской газете, выходившей в Харбине. Собирался издать свой второй сборник, под предварительным названием «Стихи». «Огромный, редко умытый… Ещин подкупал своим детским беззлобием, и его любили, как беспризорного ребенка» (Крузенштерн-Петерец Ю. Чураевский питомник // Возрождение. 1968. № 204). Умер от злоупотребления алкоголем. Ещин — герой нескольких рассказов А. Несмелова («Голубое одеяло» и др.) Грубо искаженный портрет Ещина (под фамилией Евсеев) см. в романе Н. Ильиной «Возвращение».
Из цикла «Таёжный поход»
«Скрипя ползли обозы-черви…»
Ижевцы отходят
Зарево
Праздник
Весна без радости
Забайкальский поход
Случай в походе
Осень без скорби
Зима без крова
Год в походе
2 стихотворения из цикла «Morituri»
De profundis
«Когда хромым, неверным шагом…»
Таёжный поход
Ямаджи
Маята
Беженец
Мимо
Две шинели
[Из «Сумасшедшей поэмы»]
«Мне неловко и с ними и с вами…»
Про Москву
Победа
Видел
Голубятня
«Угрюмый день молчал, смотря на небо…»
«Я не хотел, не ждал любить…»
«И опять в беспредельную синь…»
Из цикла «Таёжный поход»
[править]Скрипя ползли обозы-черви.
Одеты грязно и пестро,
Мы шли тогда из дебрей в дебри
И руки грели у костров.
Тела людей и коней павших
Нам окаймляли путь в горах.
Мы шли, дорог не разузнавши,
И стыли ноги в стременах.
Тянулись дни бесцельной пыткой
Для тех, кто мог сидеть в седле,
И путь по трупам незарытым
Хлестал по нервам, словно плеть.
Глазам в бреду бессонной муки
Упорно виделись в лесу
Между ветвями чьи-то руки,
В крови прибитые к кресту.
Январь 1920 года
Ижевцы отходят
Из рати братий с Урала мало
В Сибири шири плелось устало.
Отсталых в поле враги ловили;
В погоне кони все в мыле были.
В метелей мели зудел мороз.
Мы шли и пели о море роз,
В бураны раны вдвойне горели,
И с кровью в горле мы шли и пели.
Мы этой кровью добудем счастье;
Велите все вы, кто будет властью,
В победе меди унять немножко
И вспомнить пенье под звук гармошки.
Под бабьи визги в обозе с горя
Ижевцы пели: «Да как на взмо-о-рье…»
Декабрь 1919 года
Зарево
Как язвой, заревом запад застлан,
А небо стало угрюмо сизым;
Занозой месяц заткнулся снизу
Напротив места, где солнце гасло.
Пейзаж пронизан угарным дымом.
Горят деревни, с морозом споря;
Ведь край суровый, залитый горем,
Забыт стал ныне Отцом и Сыном.
Согреть мороза пожар не может;
Зима, как раньше, люта и грозна,
Замёрзнет много из нас бесслёзно
В тайге сегодня, в окопе лёжа.
От стужи ёжась в пади у прясла,
Смотрю, как заревом запад застлан.
Праздник
За счастье любимых пили,
Смешавши со спиртом снег,
И был мороз не в силе
Сковать всепобедный смех.
В трещанье костров меж сосен
Звенел о надеждах гимн,
О счастье грядущих вёсен,
Где будет любой любим.
— Пустяк, что зима сурова,
Пустяк, что в тайге ночлег;
Легко обойтись без крова,
Если в спирте растает снег!
— Враги! Морозы! Голод!
Мы стали сильней вас всех:
Вам слышно, как пьян и молод
Дрожит над кострами смех?!
Весна без радости
Опять безрадостная Пасха
И безлюбовная весна!
Гримаса маски Пасхи сказка
Для тех, кому весна пресна.
А нам весна и солнца ласка,
Весна для нас без грёз, без сна;
Дорога наша к этой Пасхе —
Дорога — лента красной краски, —
Была достаточно красна.
Тайгой, Алтаем и Саяном,
Как рана, каждая верста;
Купаться в зареве багряном
Нам никогда не перестать…
Не с нашим сердцем деревянным
Рыдать о прошлом покаянно
И лицемерить у креста!
Напрасно ищем мы: их нет здесь,
Кому б рукою стан обвить:
За обесчещенных возмездье —
— Весна, лишённая любви.
Пасха 1920 года
Забайкальский поход
Средь сосен сонных сонными снимаемся с бивака
Под дрожь жестокой осени в нависших облаках.
Дорога льётся волнами — вонючая клоака —
В лесу, в лугах и в озими — неистово плоха,
Но сопки серо-синие смеяться не посмеют,
Над нашими солдатами, ползущими в грязи:
Извилистою линией идут они за теми,
Кто раньше были братьями, и кто теперь враги.
…А кости старой падали надёжно огорожены
Поскотиной дырявою, налегшей на сосну.
Ах, чёрт возьми, да надо ли, чтоб были мы заброшены
На жизнь распрокорявую в поганую страну!
Июль 1920 года
Случай в походе
Из-за пазухи сереньких сопок
Показалося солнце, смеясь.
Мы, спустившись с высоких откосов,
Поползли через липкую грязь.
Мне казалось обидным, что солнце
Не ползёт вместе с нами в рядах,
Я тогда из винтовки японской
Взял по солнышку пулей: бабах!
У меня отобрали винтовку,
Тумаком охладивши мой пыл,
И мне было ужасно неловко,
Что фельдфебель мне морду набил.
Помешали мне, сволочи: жаль им
Пристрелить комиссара небес;
А потом про меня рассуждали:
— Где успел насосаться подлец?
Осень без скорби
Синяя осень. Осень без скорби.
Осень из хвойных, тяжёлых тонов.
Взором бесскорбным из хвои узор пить —
Нам, хладнокровным, лишь это дано.
Осень бесскорбная… Синяя осень.
Небо спокойное нам не тесно,
Скорби у Господа разве попросим
Мёрзлой душой не увидевшей снов?
Просьба о скорби без просьбы о радости?
Нет, мы для этого слишком честны.
Если мы сгибнем, то сгибнем без страсти.
Осени нет тем, кто был без весны…
Октябрь 1920 года
Зима без крова
В окамененье старой стужи
Приходит новая зима.
Чем больше зим, тем стуже, хуже,
Тем тяжелее мозг недужный,
Ненужный, хуже жизнь сама.
И после осени без скорби
Перед безрадужной весной
Зима упорно душу горбит,
Когда идём, окончив бой,
В путь без пути немой тайгой.
Мы равнодушны стали к смерти,
И без убийств не знаем дня.
Всё меньше нас в снегу путь чертит,
И у костров вонзает вертел
В кусок убитого коня.
Под пулемётный рокот дробный
Проходят годы, как века,
И чужды всем, одни безродны,
Идём мы памятник надгробный
Былой России высекать…
Год в походе
(Двадцатый год)
Двадцатый год со счётов сброшен,
Ушёл изломанный в века…
С трудом был нами он изношен:
Ведь ноша крови не легка.
Угрюмый год в тайге был зачат.
Его январь — промёрзший Кан,
И на Байкальском льду истрачен
Февраль под знаком партизан.
А дальше март под злобный ропот,
Шипевший сталью, что ни бой.
Кто сосчитает в сопках тропы,
Где трупы павших под Читой?
Тот март теряется в апреле,
Как Шилка прячется в Амур.
Лучи весны не нас согрели,
Апрель для нас был чёрств и хмур…
Мешая отдыхи с походом,
Мы бремя лета волокли,
Без хлеба шли по хлебным всходам,
Вбивая в пажить каблуки.
Потом бессолнечную осень
Безумных пьянств прошила нить…
О, почему никто не спросит,
Что мы хотели спиртом смыть?
Ведь мы залить тоску пытались,
Тоску по дому и родным,
И тягу в солнечные дали,
Которых скрыл огонь и дым.
В боях прошёл октябрь-предатель,
Ноябрь был кровью обагрён,
И путь в степи по трупам братьев
Был перерезан декабрём.
За этот год пропала вера,
Что будет красочной заря.
Стоим мы мертвенны и серы
У новой грани января.
2 стихотворения из цикла «Morituri»
De profundis
Алкогольные вихри гуляют
В пустыре отаёженных душ.
И тоска, извиваясь, как уж,
Разогнала безумную стаю
Муз, глядящих глазами кликуш:
Сумасшедшую музу Похода
И тифозную музу Тайги,
Только их пощадили враги —
Их, пришедших под стоны невзгоды
И за мной волочивших шаги.
А тоска извивается змеем
В проспиртованной мозга коре.
Нет огня, чтобы сердцу гореть,
А без пламени разве я смею
Прорыдать о любви в пустыре?..
Я взываю в беззвёздное небо
И молю «Научите гореть!»
Я тогда и покорно и слепо,
Вместо медленной смерти нелепой,
Распластаю себя на костре…
Когда хромым, неверным шагом
Я приплетусь сквозь утра тюль;
Когда невраз, вразброд, зигзагом
По мне рванут метлой из пуль;
Когда метнёт пожаром алым
Нестройный залп на серый двор,
А я уныло и устало
Ударюсь черепом в забор, —
Тогда лишь только я узнаю,
Что, составляет наш удел;
В небытие иль к двери рая
Ведёт конец житейских дел.
О Боже, Боже, даруй веры,
Чтоб ярко радостью гореть,
Вкушая ночью мук без меры
Перед расстрелом на утре!
Таёжный поход
Чугунным шагом шел февраль.
И где-то между льдами ныла
Моя всегдашняя печаль —
Она шла рядом и застыла.
И пешим идучи по льду
Упорно-гулкого Байкала,
Я знал, что если не дойду,
То горя, в общем, будет мало.
Меня потом произведут,
Быть может, орден даже будет,
Но лошади мне не дадут,
Чтоб выбраться, родные люди.
Трубач потом протрубит сбор,
И наспех перед всей колонной,
В рассвете напрягая взор,
Прочтут приказ угрюмо, сонно.
И если стынущий мороз
Не будет для оркестра сильным, —
То марш тогда «Принцесса Грёз»
Ударит в воздухе пустынном.
А я останусь замерзать
На голом льду, нагой перине,
И не узнает моя мать,
Что на Байкале сын застынет.
Тогда я всё-таки дошёл
И, не молясь, напился водки,
Потом слезами орошал
Свои таёжные обмотки.
Я это вспомнил потому,
Что и теперь я, пьяный, воя,
Иду в июне, как по льду,
Один или вдвоём с тоскою.
Я думал так: есть города,
Где бродит жизнь июньским зноем,
Но, видно, надо навсегда
Расстаться мне с моим покоем.
В бою, в походах, в городах,
Где улиц светы ярче лампы,
Где в буйном воздухе, в стенах
Звучат напевы «Сильвы», «Цампы»,
Я одиночество своё
Никак, наверно, не забуду,
И если в Царствие Твоё
Войду — и там печальным буду!
Ямаджи
Японской девушке, убитой любовью
Она была такая скромница,
Что даже стоило труда
Мне с ней поближе познакомиться
В тот вечер ветреный… тогда.
Мы по-китайски было начали.
Но что я знаю: пустяки.
Потом самих нас озадачили,
Смешавшись в кучу, языки.
Нам бой принёс поднос, как принято,
Там был кофейник и ликёр,
Но понимаю я ведь ныне то,
Что говорил мне её взор.
Он говорил о том, что русские
Не знают слова «умереть»,
И не блестели глазки узкие
Там, где уж чувствовалась смерть.
Теперь, конечно, не поспорю я,
Что именно вот в тот момент
Жерло я видел крематория,
Всё в языках кровавых лент.
Но я поспорю, что в день будущий,
Который жизнь пробьёт, дробя,
Сквозь мглу тебя увижу идущей,
Ямаджи-сан, тебя, тебя…
И ты, быть может, мне, тоскливому,
Не знавшему, куда идти,
Укажешь грань к неторопливому,
Но неизменному пути.
Маята
Эскиз поэмы
Утром тягостно владеть бессонным взором,
Солнышко следить — не хватит сил.
Господи! Ведь я же не был вором,
И родителей я чту, как прежде чтил.
Знаю Иова… Учил о нём и в школе,
Памятую, маюсь и дрожу
В этой дикой и пустынной воле,
Уходящей в росную межу.
Но в пустыне праведник библейский,
Вместе с псами в рубище влачась,
Познал ранее, в долине Иудейской,
Сочность жизненную — всю её, и всласть,
А я вот, Господи…
Я сызмала без крова,
Я с малолетства струпьями покрыт,
И понаслышке лишь, с чужого только слова
Узнал про тех, кто ежедневно сыт.
Брести в слезах, без сил, асфальтом тротуара,
Молясь, и проклиная, и крича,
И вспоминая боль последнего удара
Карающего (а за что?) меча, —
За эту муку — верую, Спаситель,
За каждый шаг бездомного меня —
Ведь верно?.. будет мне?.. потом?.. тогда?.. — обитель,
Где Радость шествует, литаврами звеня.
Беженец
Какими словами скажу,
Какой строкою поведаю,
Что от стужи опять дрожу
И опять семь дней не обедаю.
Матерь Божья! Мне тридцать два…
Двадцать лет перехожим каликою
Я живу лишь едва-едва,
Не живу, а жизнь свою мыкаю.
И, занывши от старых ран,
Я молю у Тебя пред иконами:
«Даруй фанзу, курму и чифан*)
В той стране, что хранима драконами».
Мимо
Арсению Несмелову
Спасение от смерти — лишь случайность
Для тех, кто населяет землю.
Словам «геройство» и «необычайность»
Я с удивлением и тихой грустью внемлю.
Слова теряют в жизни основанье
Для тех, кто заглянул в миры, где только мысли…
А будущее местопребыванье —
Не меряю,
Не числю…
И вот поэтому писать стихи словами
Мне с каждым днём всё кажется нелепей.
Ведь я иду от Вас, — хотя и с Вами, —
К просторам неземных великолепий.
Две шинели
Я тропкой кривою
Ушёл в три часа,
Когда под луною
Сияла роса.
А были со мною
Жестяный стакан,
Да фляга с водою,
Да старый наган.
И вынес я тоже
Свирепую злость,
Да вшитую в кожу
Дубовую трость.
И — меткою фронта
Сквозь росы и пар —
Махал с горизонта
Крылатый пожар.
Оттуда, где буро
Темнели поля, —
Навстречу фигура,
Как будто бы — я.
Такая же палка,
Такой же и вид,
Лишь сзади так жалко
Котомка торчит.
«Земляк! Ты отколе
До зорьки поспел?» —
В широкое поле
Мой голос пропел.
Как лёгонький ветер,
Звук в поле затих…
Мне встречный ответил
Два слова: «От них…».
И, палкою тыкнув
В поля, где был дым,
Отрывисто крикнул:
«Я — эвона — к ним!..».
«Шагай!.. Ещё рано…
Часов, видно, пять…»
(А пальцы — нагана
Нашли рукоять.)
И — каждая к цели
Полями спеша,
Две серых шинели
Пошли, чуть дыша…
Тропинкою длинной
Шуршание ног.
Чтоб выстрелить в спину,
Сдержал меня Бог.
Но злобу, как бремя,
Тащил я в груди…
…Проклятое время!..
…Проклятые дни!
Харбин, 1930
[Из «Сумасшедшей поэмы»]
Опять медлительно монахи
По ступеням во двор идут,
И жертвенники будто плахи,
И гулких гонгов низкий гуд.
Богослужение, как игры,
Флейт и пищелок дикий рёв,
Напротив — царственные тигры
Толпе открыли красный зёв.
Эй, не меня ли тут хоронят,
Не я ль иду на вышний суд,
Меня ль то на мишурной броне,
На жертвенном огне сожгут?
Зачем задумчивые ламы
Кадят куреньями вослед?
Постойте! Я не видел мамы
Так долго — целых восемь лет.
6 февраля 1924 года, Харбин
Мне неловко и с ними и с вами,
Мне неловко читать вам стихи,
Ведь вы чужды созвучия гамме,
Как Гораций смеху Ехидн.
Я живу, я болею стихами,
Они выжжены в сердце моём,
Не забуду их в уличном гаме,
Не забуду ни ночью ни днём.
Со стихами я, одинокий,
И умел забывать и мог
И мои небритые щёки,
И разорванный мой сапог.
Вот, бывало, в седле с карабином
По таёжным тропам бродя,
Зорям я улыбался рубинным,
Строфы мозгом моим родя.
И теперь на панели промёрзшей —
Проходя под огнями реклам,
Шаг становится строже и твёрже,
Если череп отдам я стихам.
Вы и я. Мы так разнимся в этом,
В этой мессе напевности рифм,
Впрочем, что ж: я родился поэтом,
Вы же просто мадам Барри.
Задыхаюсь, коль прочитаю
Две-три строчки, где гений есть,
Вам же это лишь хата с края,
И ни выпить нельзя, ни съесть.
Вы умнее меня, быть может —
Вы для жизни ценней во сто крат,
А меня — вот так — уничтожит
Тяжкий, гулкий, пожарный набат.
Вот поэтому я смущаюсь,
Если мне предложите вы
Оторвать, хотя бы с краю,
Хоть кусочек моей синевы.
Я читаю, мой голос сверкает,
В нём таинственный, дивный гипноз,
Прочитаю, потом же какая
Очарованность та, что я нёс.
Ничего. Пьёте чай вы и гости,
И никто не вспомнит потом,
Мой совет: вы поэзию бросьте,
Лучше думайте о другом.
2 февраля 1924 года
Про Москву
В этой фанзе так душно и жарко.
А в дверях бесконечны моря,
Где развесилась пламенно ярко
Пеленавшая запад заря.
Из уюта я вижу, как юно
От заката к нам волны бегут.
Паутинятся контуры шхуны
И певучий её рангоут.
Вот закат, истлевая, увянет, —
Он от жара давно изнемог, —
И из опийной трубки потянет
Сладковатый и сизый дымок.
Этот кан и ханшинные чарки
Поплывут — расплываясь — вдали,
Там, где ткут вековечные Парки
Незатейливо судьбы мои.
«Ля-иль-лях» — муэдзин напевает
Над простором киргизских песков,
Попираемых вечером в мае
Эскадронами наших подков.
И опять, и опять это небо,
Как миража дразнящего страж.
Тянет красным в Москву и в победу
И к Кремлю, что давно уж не наш.
А когда, извиваясь на трубке,
Новый опийный ком зашипит,
Как в стекле представляется хрупком
Бесконечного города вид.
Там закат не багрян, а янтарен,
Если в пыль претворилася грязь
И от тысячи трубных испарин
От Ходынки до неба взвилась.
Как сейчас. Я стою на балконе
И молюсь, замирая, тебе,
Пресвятой и пречистой иконе,
Лика Божьего граду — Москве.
Ты — внизу. Я в кварталах Арбата
Наверху, посреди балюстрад.
А шафранные пятна заката
Заливают лучами Арбат.
А поверх, расплываяся медью,
Будто в ризах старинных икон,
Вечной благостью радостно вея,
Золотистый ко всенощной звон…
Победа
В твои глаза, в стальные латы,
Сбивая тяжести оков,
Моим лицом одутловатым
Сочилась музыка стихов.
И я читал на низких нотах,
Чеканя рифм и ритма грань,
А стих был — в поле конский топот,
Был рог — военный зов на брань.
И с каждой строчкой, с каждым звуком
Я брал врата твоих твердынь.
Как победитель — громко, гулко
Под своды зал твоих входил.
Когда же ярко и крылато
Из горла вырвался финал,
Твой взор уже отбросил латы,
Таким покорным, тихим стал.
Видел
Гребень сильно пахнет духами.
И причёска эта модна.
О, я знаю, какими грехами
Перевил её сатана.
Через зеркало вижу ресницы,
К волоскам когда руки длишь.
Мне твой рот никогда не снится.
Лишь ресницы… ресницы лишь.
В лифе — чую — клокочет счастье.
От него засияла вся.
И браслеты звенят на запястьях,
Будто мне за обиды мстя.
Но напрасную радость чают:
В этом самом зеркальном окне
Я ведь видел, как в чашку чаю
Ты насыпала яду мне.
Голубятня
Вернуться пьяным на заре
И за окном на голубятне
Стеклянным взглядом посмотреть
На голубей — чего приятней?
Стоять и думать о царе,
Что подоткнул кафтана полы,
Смотрел в тазу на серебре
На голубей в лазурных долах.
И вспоминать, как Карл Седьмой
По голубям из мушкетона,
С охоты едучи домой,
Стрелял под звон, под дамы стоны.
Но голубая Лизабет,
Моля о жизни голубиной,
Всё ж будет косточки их есть
Под вечерок перед камином.
Я сам любитель турманов,
Я сам, махая палкой длинной,
У дядюшки в именьи «Новь»
Гонял их часто пред гостиной.
Не потому ль, что это — даль,
Не потому ль, что нету чаю,
Я пьяный всю свою печаль
На утре в голубях встречаю?
Угрюмый день молчал, смотря на небо,
Где дымились в пене облака,
И одно в уме: достать бы хлеба,
Ведь дорога в дебрях далека.
Пить хотел. Ключи не зажурчали.
Есть хотел. Но лес был дик и глух.
Как, сорвавшись с пристани, с причала
Чёлн летел — так мой струился слух.
Но уныло ветви со стволами,
Перестукиваясь и шурша,
Звуки лили редкими струями
Да слетала с неба пороша.
Там и умер я голодной смертью
На полях и на крутом юру,
Но и в смерти был я тих, поверьте.
Помирать? Ну что же, и помру!
19 февраля 1924 года
Я не хотел, не ждал любить,
Не нужно метки перед смертью
В канун, когда (всё может быть)
Меня в аду зажарят черти.
Но почему-то дочь твоя
Милее, ближе мне, чем братья,
Сестра, отчизна и друзья,
И кокаинные объятья.
Казалось мне, что жизнь и кровь
Излиты, выпиты, сгорели,
Но рифма старая — любовь —
Цветёт и в этом вот апреле.
И Пасха мне уж пятый год
Была неверным воскресеньем,
А на шестой, как мёд из сот,
Твоим струится дуновеньем.
Приду во храм. Темно без свеч,
Священным трауром одета,
Нависла тьма, как будто меч,
И мрачно, холодно без света.
Дрожа, у клироса стою,
Весь в жажде взрыва, Свет и Свете,
И вдруг улыбку я Твою,
Мелькнувшую как комета,
Увижу, выпью, припаду,
Как к ручейку в дубовом лесе,
И сладко, сладко так я жду
Поуповать: Христос воскресе.
И опять в беспредельную синь
Побросали домов огоньки,
И опять вековечный аминь
Затянули на крышах коньки.
Флюгера затянули про жуть
Обессоненных битвой ночей,
Вторя им, синеватая муть
Замерцала огнями ярчей.
Синевы этой бархатней нет,
Я нежнее напева не слышал,
Хоть давно уж стихами испет
По затихнувшим в бархате крышам.
Всё сильней и упорней напев,
Словно плещется в море ладья.
…Лишь закончив кровавый посев,
Запевают такие, как я,
Да и песня моя — не моя.
Леонид Ещин.
Собрание стихотворений. Серия «Малый Серебряный век». М.: Водолей-Publischers, 2005.
Оригинал здесь