чернотропѣ, а въ лѣсу онъ боится, потому что въ лѣсу вѣтеръ шуршитъ листвою… Эхъ, кабы борзыя!
Въ ригѣ начинается молотьба. Медленно расходясь, гудитъ барабанъ молотилки. Лѣниво натягивая постромки, упираясь ногами по навозному кругу и качаясь, идутъ лошади въ приводѣ. Посреди привода, вращаясь на скамеечкѣ, сидитъ погонщикъ и однотонно покрикиваетъ на нихъ, всегда хлестая кнутомъ только одного бураго мерина, который лѣнивѣе всѣхъ и совсѣмъ спитъ на ходу, благо глаза у него завязаны.
— Ну, ну, дѣвки, дѣвки! — строго кричитъ степенный подавальщикъ, облачаясь въ широкую холщевую рубаху.
Дѣвки торопливо разметаютъ токъ, бѣгаютъ съ носилками, метлами.
— Съ Богомъ! — говоритъ подавальщикъ, и первый пукъ старновки, пущенный на пробу, съ жужжаньемъ и визгомъ пролетаетъ въ барабанъ и растрепаннымъ вѣеромъ возносится изъ-подъ него кверху. А барабанъ гудитъ все настойчивѣе, работа закипаетъ, и скоро всѣ звуки сливаются въ общій пріятный шумъ молотьбы. Баринъ стоитъ у воротъ риги и смотритъ, какъ въ ея темнотѣ мелькаютъ красные и желтые платки, руки, грабли, солома, и все это мѣрно двигается и суетится подъ гулъ барабана и однообразный крикъ и свистъ погонщика. Хоботье облаками летитъ къ воротамъ. Баринъ стоитъ, весь посѣрѣвшій отъ него. Часто онъ поглядываетъ въ поле… Скоро-скоро забѣлѣютъ поля, скоро покроетъ ихъ зазимокъ…
Зазимокъ, первый снѣгъ! Борзыхъ нѣтъ, охотиться въ ноябрѣ не съ чѣмъ; но наступаетъ зима, начинается „работа“ съ гончими. И вотъ опять, какъ въ прежнія времена, съѣзжаются мелкопомѣстные другъ къ другу, пьютъ на послѣднія деньги, по цѣлымъ днямъ пропадаютъ въ снѣжныхъ поляхъ. А вечеромъ на какомъ-нибудь глухомъ хуторѣ далеко свѣтятся въ темнотѣ зимней ночи окна флигеля. Тамъ, въ этомъ маленькомъ флигелѣ, плаваютъ клубы дыма, тускло горятъ сальныя свѣчи, настраивается гитара…
На сумерки буенъ вѣтеръ загулялъ, |
начинаетъ кто-нибудь груднымъ теноромъ. И прочіе нескладно, прикидываясь, что они шутятъ, подхватываютъ съ грустной, безнадежной удалью:
Широки мои ворота растворялъ, |
- 1900 г.
чернотропе, а в лесу он боится, потому что в лесу ветер шуршит листвою… Эх, кабы борзые!
В риге начинается молотьба. Медленно расходясь, гудит барабан молотилки. Лениво натягивая постромки, упираясь ногами по навозному кругу и качаясь, идут лошади в приводе. Посреди привода, вращаясь на скамеечке, сидит погонщик и однотонно покрикивает на них, всегда хлестая кнутом только одного бурого мерина, который ленивее всех и совсем спит на ходу, благо глаза у него завязаны.
— Ну, ну, девки, девки! — строго кричит степенный подавальщик, облачаясь в широкую холщевую рубаху.
Девки торопливо разметают ток, бегают с носилками, метлами.
— С Богом! — говорит подавальщик, и первый пук старновки, пущенный на пробу, с жужжаньем и визгом пролетает в барабан и растрепанным веером возносится из-под него кверху. А барабан гудит все настойчивее, работа закипает, и скоро все звуки сливаются в общий приятный шум молотьбы. Барин стоит у ворот риги и смотрит, как в ее темноте мелькают красные и желтые платки, руки, грабли, солома, и все это мерно двигается и суетится под гул барабана и однообразный крик и свист погонщика. Хоботье облаками летит к воротам. Барин стоит, весь посеревший от него. Часто он поглядывает в поле… Скоро-скоро забелеют поля, скоро покроет их зазимок…
Зазимок, первый снег! Борзых нет, охотиться в ноябре не с чем; но наступает зима, начинается «работа» с гончими. И вот опять, как в прежние времена, съезжаются мелкопоместные друг к другу, пьют на последние деньги, по целым дням пропадают в снежных полях. А вечером на каком-нибудь глухом хуторе далеко светятся в темноте зимней ночи окна флигеля. Там, в этом маленьком флигеле, плавают клубы дыма, тускло горят сальные свечи, настраивается гитара…
На сумерки буен ветер загулял, |
начинает кто-нибудь грудным тенором. И прочие нескладно, прикидываясь, что они шутят, подхватывают с грустной, безнадежной удалью:
Широки мои ворота растворял, |
- 1900 г.