Тарантас (Соллогуб)/СО/17

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
XVII
СЕЛЬСКИЙ ПРАЗДНИК

Между тем Иван Васильевич был в совершенном отчаянии. ‎Впечатлений ‎решительно нигде не оказывалось. Одни бока его были под ‎влиянием ‎сильного впечатления. Напрасно посматривал он старательно из ‎тарантаса на ‎обе стороны — все сливалось для него в какую-то мутную, ‎однообразную ‎картину. Впрочем, его винить слишком нельзя. Вообще ‎предметы ‎определяются в уме вовсе не так, как в действительности, а как-‎то выпуклее, ‎ярче, живописнее. К тому же есть такие люди, которые долго ‎будут ‎любоваться какой-нибудь литографией и никогда не заметят в ‎природе того, ‎что она изображает. Мужик, масляными красками, ‎например, или просто ‎нарисованный пером, заставит их долго стоять ‎перед собой и даже принесет ‎им немалое удовольствие, но мужик ‎настоящий, нечесаный и немытый, в ‎лаптях и тулупе, никогда не остановит ‎их внимания, потому что таких ‎мужиков так много, что их вовсе и не ‎замечаешь.‎

Как бы то ни было, Иван Васильевич был в самом печальном ‎‎расположении духа. Нетронутая книга путевых впечатлений валялась под ‎‎ногами около погребца. Изучение России в отношении ее древности и ‎‎народности решительно не подвигалось. Дело, кажется, стало не за ‎многим. ‎Иван Васильевич догадывался, что одного хорошего намерения ‎для ‎совершения великого подвига было недостаточно. По России не ‎развешаны ‎вывески, по которым можно было прочитать всю жизнь ее, все, ‎что было, что ‎есть и что будет. Одной поездки в Мордасы для подобного ‎изучения как-то ‎мало. Нужно еще кое-что другое. Нужны еще вечная ‎настойчивость, вечный ‎терпеливый труд с самого младенчества, в течение ‎целой жизни. А этого, ‎кажется, немало. Надо было вникать в самую ‎глубину всякого предмета, ‎потому что из гладкой наружной поверхности ‎ничего не извлекалось. Надо ‎было отыскать, как ключа загадки, тайного, ‎иногда высокого смысла всякого ‎прозаического проявления, ‎попадавшегося на каждом шагу. Но, как ‎известно, Иван Васильевич был ‎человек слабого свойства. По мере того как ‎он встречал затруднения, он ‎не старался их одолевать, а изменял свои ‎предприятия. Таким образом, ‎мало-помалу отказывался он, как мы видели, ‎от прекрасных изучений, от ‎важных открытий, к которым для блага ‎человечества готовился с таким ‎жаром. Однако хотя он и потерял во многом ‎надежду, но все еще надеялся ‎вникнуть в душу русского человека. «В самом ‎деле, — думал он, — мы ‎суетимся и хлопочем о России, а именно того-то мы ‎и не знаем: что такое ‎русский человек, настоящий русский человек, без ‎примеси иноплеменного ‎влияния? Какою живет он духовной жизнью? Чего ‎ждет он?‎ Чего желает? К чему стремится? Чистое природное начало до того ‎‎заглушено в нас настоящим нашим бытом, что мы не можем отделить ‎‎основных понятий от накопившихся. Определить это начало, отыскать эти ‎‎родные понятия — вот будет славное дело! Мы много говорим о ‎народности, ‎но что такое народность? В чем заключается она, где ‎составные ее части? Вот ‎тебе, Иван Васильевич, работа. Отыщи, определи, ‎наставь. Россия скажет ‎тебе спасибо…»‎

И как бы нарочно, тарантас въехал в большое, прекрасное селение, а ‎‎Василий Иванович объявил, что он до того устал, лежа в тарантасе, что ‎имеет ‎намерение отдохнуть у смотрителя и полежать маленько на лежанке.‎

Длинное, бесконечное селение красовалось в самом торжественном для ‎‎него виде. Перед высокими, украшенными резьбой избами сидели на ‎лавках ‎мужики и бабы, щелкая орехи. Праздничные наряды пестрели ‎издали яркими ‎цветами. У моста, пересекающего главный порядок надвое, ‎небольшой домик ‎гражданской архитектуры означал торчащею над ‎дверью елкой многим ‎милый кабачок. Вправо целая гурьба молодиц в ‎красных и синих сарафанах, ‎с снежно-белыми рукавами, смотрели, как две ‎босые девчонки скакали на ‎доске. Около них два парня в красных ‎рубашках, в откинутых нараспашку ‎армяках, казалось, не обращали ‎внимания на выразительные насмешки ‎стоящих недалеко товарищей. ‎Некоторые из сих последних насвистывали ‎сквозь зубы песенку. Другие, ‎став около колодца в кружок, усердно ‎побрякивали тяжелой свайкой в ‎железное кольцо. Посреди улицы толпа ‎ребятишек окружала небольшую ‎запряженную клячею телегу, у которой ‎веселый разносчик предлагал, с ‎примесью поговорок и прибауток, пряники, ‎стручки, крендели и всякий ‎товар. За мостом серебряный шпиц и зеленый ‎купол церкви высоко ‎возвышались над избами, резко отделяясь на сером ‎грунте пасмурного ‎неба.‎

‎— Эва! — сказал Василий Иванович смотрителю. — Что тут у вас? ‎‎Храмовый праздник?‎

‎— Так точно, — отвечал смотритель.‎

‎— С праздником, батюшка, — продолжал Василий Иванович.‎

‎— Покорнейше благодарим.‎

‎— А что бы, мой отец, нельзя ли самоварчик поставить?‎

‎— Самовар готов-с, сударь. Нас удостоили гости по соседству ‎‎посещением. Кума даже из города с зятем приехала… К празднику, ‎изволите ‎видеть, пожаловали. Ну, известное дело, — как не угостить ‎дорогих гостей? ‎Никак пятый самовар ставим.‎

‎— Доброе дело, доброе дело! — заметил Василий Иванович, после чего ‎‎выпил с чувством три стакана чаю, ощутил приятную теплоту и не с ‎малым ‎трудом вскарабкался на лежанку, по которой Сенька ‎заблаговременно ‎раскинул несколько подушек. Через несколько минут ‎Василий Иванович ‎объявил присутствующим, что уже изволит почивать, а ‎Иван Васильевич ‎отправился на село немного пошататься, да, кстати, ‎поискать и народности.‎

Все население было на ногах, толпясь живописными кучками около ‎‎строений. У кабака две православные бородки целовались с сердечными ‎‎излияниями и с такими неистовыми клятвами во взаимной дружбе, что ‎‎страшно было слушать. Рыжий мужичок, с штофом в одной руке и с ‎светло-‎зеленым стаканчиком в другой, угощал, шатаясь, товарищей, ‎неотвязчиво ‎преследуя их своими предложениями, оскорбляясь отказами, ‎кланяясь в пояс ‎и не думая вовсе, что за один раз пропивает плоды ‎годового труда.‎

Крикливая раскрасневшаяся баба толкала одуревшего мужа к дому, ‎‎проливая горькие слезы, ругая его пьяницей, упрекая его в том, что он ‎‎пускает по миру ее, горемычную, и детей-сирот, а между тем была также ‎‎совершенно пьяна.‎

Иван Васильевич поспешно отвернулся от этой гнусной для ‎деликатного ‎человека картины и побрел себе к молодицам, полюбоваться ‎красотой наших ‎северных женщин. Надо заметить, что при этом он ‎поправил немного ‎беспорядок своего костюма, оттянул книзу пальто, ‎застегнулся и ‎приосанился… Следуя тайной слабости неизлечимого ‎светского тщеславия, ‎Иван Васильевич, хотя без особого в том сознания, ‎был уверен, что ‎нежданное его появление в пестрой молодой толпе сделает ‎сильный эффект.‎

Однако он ошибся.‎

Здоровая, румяная девка указала на него довольно нахально, ‎обращаясь ‎к подругам:‎

‎— Вишь какой облизанный немец идет!‎

Молодицы засмеялись, а парень в красной рубашке вмешался в ‎разговор:‎

‎— Эка зубастая Матреха! Смотри, рыло разобью!‎

Матреха улыбнулась:‎

‎— Вишь, больно напужал… Озорник этакой. Я и сама так тресну, что ‎‎сдачи не попросишь.‎

Иван Васильевич не почел нужным вслушиваться в дальнейший ‎разговор ‎и, немного обиженный презрительным названием немца, снова ‎принялся за ‎странствование. Сперва перешел он через мост, потом ‎очутился на ‎небольшой заросшей травой площадке, обогнул небольшой ‎пруд, у которого ‎ворчали утки с утятами, и наконец очутился близ церкви. ‎Тут он успокоился ‎духом, и мысли его приняли другое направление. ‎Около церкви возвышалась ‎каменная ограда, за которой в густой траве ‎наклонялось несколько ‎крашеных темно-красных деревянных крестов. ‎При виде этих простых ‎ознаменований мелькнувшей простой жизни душа ‎смиряется в каком-то ‎благоговейном молчании. И точно: сельские ‎кладбища производят ‎совершенно другое впечатление, чем городские. ‎При виде последних ‎невольно рождается какое-то тяжелое, мучительное ‎чувство; при виде первых ‎на сердце становится безмятежно и ясно. Чем ‎более жизнь приближается к ‎природе, тем менее смерть кажется ужасною; ‎напротив, она является мирным ‎преобразованием, за многое ‎вознаграждающим, а не безотрадным лишением, ‎не сокрушительным ‎разрывом со всеми надеждами, со всеми заботами, с ‎целым бытием ‎человека.‎

У церковной ограды пробирался пономарь с узелком в руке, а издали ‎‎шел священник в длинной шелковой рясе, в широкой шляпе, с высокой ‎‎тростью в руке. По мере того как он приближался, крестьяне вставали, ‎‎снимали шапки и почтительно кланялись своему пастырю. Иные целовали ‎у ‎него руку, другие подводили детей к благословению. Один только ‎бледный, ‎изнуренный мужик с черной бородкой и впалыми глазами не ‎снял шапки и ‎грубо отвернулся.‎

Это Ивану Васильевичу показалось странным. Он остановился перед ‎‎дюжим хозяином, нянчившим на руках у ворот своих годового ребенка.‎

‎— Скажи-ка, брат, отчего вот этот черный не снимает шапки перед ‎‎священником?‎

Мужик прикрыл сперва ребенка тулупом, а потом отвечал довольно ‎‎небрежно:‎

‎— По старой вере.‎

Новая мысль блеснула молнией в голове Ивана Васильевича.‎

‎«Вот впечатление! Вот задача! — подумал он. — Определить влияние ‎‎ересей на наш народ, отыскать их начало, развитие и цель».‎

‎— Много у вас раскольников? — спросил он поспешно.‎

‎— Чего?..‎

‎— Много ли у вас раскольников?‎

‎— Раскольников… Нет, немного…‎

‎— А сколько их будет?‎

‎— Сколько… Кто их там знает, сколько их будет.‎

‎— А скажи-ка, брат, в чем состоит их ученье?‎

‎— Чего?..‎

‎— В чем состоят их обряды?‎

‎— Обряды? Да по старым книгам.‎

‎— Да чем же они отличаются от вас?‎

‎— Чего?..‎

‎— Чем они от вас отличаются?‎

‎— Отличаются… Да никак по старой вере.‎

‎— Знаю; да ведь у них есть свое служение, свои скиты, свои ‎священники?‎

‎— Известно — по старой вере.‎

‎— Какой они секты?‎

‎— Чего?..‎

‎— Какой они ереси?‎

‎— Чего?..‎

‎— Что они: беспоповщины, духоборцы?‎

‎— Духоборцы… Нет, кажись, не духоборцы, а так, в церковь только не ‎‎ходят… По старой вере, должно быть.‎

‎— Однако любопытно было бы знать, — продолжал, рассуждая вслух, ‎‎Иван Васильевич, — исповедание их различествует с нашим в одной форме ‎‎или в сущности? Отпадение их от нас гражданское или церковное?‎

‎— По старой вере, — заключил мужик, после чего хладнокровно ‎‎повернулся к Ивану Васильевичу спиной и исчез с сынком в калитке.‎

Иван Васильевич пошел задумчиво далее.‎

Хотя крестьянские объяснения относительно раскольников были ‎‎несколько неясны и даже неудовлетворительны, однако все-таки было о ‎чем ‎призадуматься. Иван Васильевич шел и думал… Вдруг громкий хохот ‎‎прервал его размышления посреди самого занимательного их развития. ‎‎Озадаченный неожиданным шумом, Иван Васильевич поднял голову, ‎‎потерял нить глубоких идей и невольно остановился. У ворот постоялого ‎‎двора целая толпа народа окружила какого-то рассказчика в коротком ‎‎некрытом полушубке, в военной фуражке, без бороды, но с большими ‎‎седыми усами, доходящими по бакенбардам до ушей. На полушубке с ‎левого ‎бока висели две медали на полинялых лентах, но и по одной ‎твердой осанке, ‎по одним решительным движениям рассказчика не трудно ‎было узнать в нем ‎старого отставного солдата.‎

‎— Экий служивый! — говорил кто-то в толпе. — Ай да служба! Прости ‎‎Господи! Везде побывал. Всего насмотрелся.‎

‎— Да! — подхватил рассказчик, немного, как казалось, подгулявший на ‎‎веселом храмовом празднике. — Не вашему брату чета. Не сидел с бабами ‎‎век за печью. И молотил горох, да покрупнее вашего. Слава Богу, и ‎‎хранцуза видел, и под турку ходил.‎

‎— Ой ли! И под турку ходил?‎

‎— Ходил. Ей-Богу, ходил. В двадцать восьмом году ходил. Да еще как ‎‎задали нехристу на калачи, так просто ой-ой-ой!..‎

‎— Да отчего же, дядя, война-то у нас была с туркой?‎

‎— Отчего? Известное дело отчего! Турецкий салтан, это, по их ‎немецкому ‎языку, вишь, государь такой, значит, прислал к нашему царю ‎грамоту. Я ‎хочу-де, чтоб ты посторонился, а то места не даешь. Да изволь-‎ка еще ‎окрестить всех твоих православных в нашу языческую поганую ‎веру.‎

‎— Ах он, безбожник! — воскликнул в толпе старичок.‎

‎— Вестимо, что безбожник — да еще какой: без всякой субординации. ‎‎Прислал посла такого азартного: к вашему, мол, императорскому ‎величеству ‎от турецкого салтана прислан — да и только. Да еще ‎рассказывали ребята, ‎что принес-то он с собой горсть маку. «А сколько, ‎говорит, зерен, столько у ‎нас полков, так не прикажете ли, чтоб было по-‎нашему?»‎

‎— Ну, а что же наш царь? — спросил в толпе рослый парень.‎

‎— Да наш царь, слава Богу, себе на уме. Послал в ответ горсть ‎зернистого ‎перцу. Маленько хоть поменьше и будет, да попробуй-ка ‎раскусить.‎

Мужики весело рассмеялись.‎

‎— Вот эндак-то ладно, ей-Богу, лихо… Что ж, небось присмирел ‎татарин?‎

‎— Какой черт присмирел! Попутала его нелегкая. Видно, что в башке-то ‎‎амуниция не в порядке. Не принял дело рассудком. Вишь, бестолковый ‎‎какой: ему говорят, кажется, по-русски, а он еще ломается! Да где ему с ‎‎своим поджарым народом идти, так сказать, на какой-нибудь ‎гренадерский ‎батальон! Нам-то, правда, вволю и потешиться не ‎пришлось. Налетит, ‎бывало, какой-нибудь побойчее, вот и думаешь — дай-‎ка для смеха с ним ‎поиграть маленько, да и щелкнешь в него пальцем — ан, ‎смотришь, он, ‎собака-то, уж и лежит.‎

‎— Чай, ведь они далеко отсюда? — спросил кто-то.‎

‎— Да подальше твоего огорода. Шли-то мы, шли, никак три месяца… ‎‎перевалам-то и счет потеряли. Да и земли такие, правда, дрянные ‎‎проходили — ни на что не похоже. Все горы да горы. Такая жалость, ‎право. ‎Знать, не любит их Бог за поганую веру. То есть, как бы сказать, ‎нет даже ‎местечка, чтоб выровняться полку как следует. Бедовая сторона! ‎И достать-то ‎нечего. Ей-Богу, лавки простой нет. Говорили господа, что ‎климат-де какой-‎то хорош. А какой черт хорош! Иголка четыре копейки.‎

‎— Куда же вы дошли? — спросил старичок.‎

‎— Да черт их там знает, какие они заламывают там прозвища! Пришли ‎‎мы на Кавказ, в какую-то, нелегкая их там знает, Аварию. Помнится мне, в ‎‎четырнадцатом году, как на Париж шли, так тоже эту Аварию проходили. ‎‎Вишь, каким клином ее вытянуло. Ну, а из Аварии так и в самую ‎туретчину ‎пришли. Я еще был в хлебопеках.‎

‎— Чай, всего натерпелся? — снова спросил старичок. — И вздремнуть-то ‎‎на полатях не частенько приходилось?‎

‎— Какие тут, борода, полати. Ночлег-то под чистым небом. Придешь на ‎‎место, командир скомандует на покой, ну и располагайся как знаешь. Лег ‎на ‎брюхо, спиной прикрылся, да и спи себе до барабана. Да эвто бы ‎ничего — ‎солдат здоровый человек, а то квасу достать негде — энтакой ‎поганый ‎народ!‎

Сказав эти слова, старый служивый плюнул и махнул рукой. Несколько ‎‎времени все присутствующие, исполненные негодования, стояли молча. ‎‎Наконец высокий парень снова вступил в любознательные расспросы:‎

‎— А скажи-ка, дядя, как же тебя ранили?‎

‎— Эва, невидальщина какая! Плевое, ей-Богу, плевое дело. Знать, и ‎‎поранить-то порядком не сумели. Всего-то немного колено зашибло.‎

‎— Да как же это было?‎

‎— Как было? Да вот как было: под крепостью, что ли?.. и мудреное ‎такое ‎название, что сразу и не выговоришь. Мы стояли, примером сказать, ‎верстах ‎в десяти. Вдруг слышим — палят. Эва! никак город-то хотят брать ‎штурмом. ‎Забили тревогу. Командир говорит: «Ребята, тут не след ‎дремать, а своих ‎выручать да себя показать». Бежали никак верст восемь ‎или девять без ‎оглядки. Запыхались ребята. Шутка ли? Подбежали ‎вплотную к городу. Ну, ‎разумеется, дали отдохнуть маленько. Поднесли ‎по чарке. Помнится, ‎рассмешил еще меня тут Тарасенков седой — старый ‎хрыч, еще при ‎Суворове служил, а после и в барбоны попал. «Эх, — ‎говорит, — досадно… ‎а я только что разбежался». Уморил, старый ‎дьявол!.. Как перевели дух, ‎генерал спрашивает: «Что, ребята, можно ‎взять энту крепость?» А крепость-‎то торчит энтаким чертом, хоть тресни, ‎подступить негде… «Нет, ваше ‎превосходительство, больно сильна, не ‎одолеешь». — «Ну, а как ‎прикажут?» — «Ну, прикажут, так поневоле ‎возьмешь». — «Ну, так, ‎Господи, благослови! Полезайте, ребята… Да ‎повеселее. Песенники вперед, ‎марш!» А с крепости-то палят из пушек, из ‎ружей во что попало, треск такой, ‎что ахти мне!.. Да нет, брат, врешь. Не ‎слыхал, что ли, команды? Примем-ка ‎дружнее. Ура, ребята! Да и только! ‎Не помню, как влезли, а вот-таки влезли, ‎и пушки отняли, и знамена ‎забрали, и крепость взяли. Многих, правда, ‎недосчитались. Ну, да ‎царствие им небесное; хорошей покончили смертью. ‎Около вечерень, что ‎ли, фельдфеберь мне говорит: «Что, брат, не худо бы ‎тебе к Карлу ‎Иванычу доктору сходить: никак тебя порядком оцарапало». ‎Ба, да и в ‎самом деле! А я и не заметил вовсе. Что ж, нечего делать: отвели в ‎‎лазарет… Да плевое дело, и костыля не надо. А только та беда, что ‎‎маршировать несподручно… Ну да уж, видно, отслужил свой век. Пора и с ‎‎мужичками покалякать… Эва! небось в самом деле закалякался… ‎Счастливо ‎оставаться, господа… Я к сотскому зван на пиво.‎

Тут старый служака опустил руки по швам и, повернувшись по старой ‎‎привычке налево кругом, согласно правилам дисциплины, отправился ‎себе, ‎немного прихрамывая, вдоль главного порядка в сопровождении то ‎‎отстававших, то забегавших перед ним мальчишек. Плотная толпа ‎‎слушателей начала медленно расходиться, потряхивая головами и меняясь ‎‎задушевными восклицаниями:‎

‎— Эка, старый пес!.. Вишь ты каков! Ай да служба… Не даром хлеб ел… ‎‎Эва… эвтакий, право…‎

Иван Васильевич пустился снова в путь.‎

Кое-где раздавались песни полупечальные, полувеселые, выражающие ‎то ‎широкое чувство, то тонкую, ядовитую насмешку. Кое-где мальчишки ‎‎швыряли ему под ноги бабки и потом, остановившись перед ним, долго ‎‎смотрели на него с удивлением. Дряхлые, согнутые старики с ‎серебристыми ‎бородами шли осторожно около строений, поддерживаемые ‎почтительными ‎внуками; молодые парни снимали перед ними шапки. ‎Молодые женщины ‎заботливо усаживали их на скамейки. У сотского шел ‎решительно пир горой. ‎Не только изба, но и сени, и даже двор были ‎наполнены гостями. Пироги, ‎лепешки, сушеные рыбы и разное мясо, в ‎числе которого поросенок играл не ‎последнюю роль, устилали ‎роскошною кучей наскоро сколоченные столы. ‎Огромные ведра, ‎наполненные брагой и пивом, манили охотников хмельным, ‎‎искусительным запахом. Несколько пьяных собеседников были уже ‎уложены ‎на полатях. Хозяйка то и дело что кланялась дорогим гостям, ‎прося не ‎побрезгать скромным угощением, чем Бог послал. Хозяин то и ‎дело ‎наполнял ковши и понукал хозяйку больше кланяться и старательнее ‎‎угощать. Оба готовы были отдать для праздника не только сбереженное ‎ими, ‎но и то, что они могли получить в будущем времени, только чтоб ‎гости были ‎довольны, только чтоб разгулялись почтенные да сказали бы ‎потом: «Ай да ‎сотский!»‎

Иван Васильевич шел в грустном недоумении. «Странный народ, — ‎‎рассуждал он, — непостижимый народ! В нем столько противоречий, ‎‎столько оттенков, что его в целую жизнь не разгадаешь. И к тому же народ ‎‎не есть народность. Отдельные касты сами по себе не составляют общего ‎‎духа, общего требования. Для этого нужно общее слияние в одном ‎чувстве. ‎Нет сомнения, что и у нас все народные сословия тайно ‎братствуют между ‎собою, но во внешней жизни это братство так редко ‎проявляется у нас, что ‎иногда думаешь: точно ли существует оно в самом ‎деле. Где искать ‎народности?»‎

В эту минуту лихая тройка стрелой пронеслась мимо Ивана ‎Васильевича. ‎Ямщик, весело помахивая кнутом, кричал «пади!», стоя на ‎облучке и ‎подмигивая улыбавшимся ему из окон красавицам. В телеге ‎сидел какой-то ‎старенький господин в серой шинели с красным ‎воротником и форменной ‎фуражке. Иван Васильевич поднял голову. «Заседатель! — сказал он ‎невольно. — Чиновник!» Но заседатель был уже ‎далеко. Телега промчалась. ‎Один колокольчик долго заливался вдали ‎звонкою трелью, то утихал, то ‎становился звонче и долго отдавался в ‎сердце Ивана Васильевича каким-то ‎странным звонким чувством грустной ‎удали, заунывной отваги.‎

Иван Васильевич возвратился на станционный двор с самым ‎‎неожиданным и диким заключением.‎

‎— О чиновники! — сказал он, вздохнув и обращаясь к себе самому. — О ‎‎чиновники! Уж не вы ли, по привычке к воровству, украли у нас ‎народность?‎