Толпа-именинница (Накрохин)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Перейти к навигации Перейти к поиску

Толпа-именинница
автор Прокофий Егорович Накрохин
Источник: Накрохин П. Е. Идиллии в прозе. — СПб: Типография М. Меркушева, 1899. — С. 111.Толпа-именинница (Накрохин) в дореформенной орфографии
 Википроекты: Wikidata-logo.svg Данные


I[править]

Раз в год петербургская толпа справляет свои именины. Празднество продолжается неделю, и чем ближе к концу, тем оно становится шире и разгульнее. В эти дни петербургские улицы отличаются особенным оживлением. Всюду снуют приземистые лошадёнки чухонцев, запряжённые в такие же приземистые санки, и звенят не переставая, с утра до поздней ночи, своими колокольчиками и бубенчиками. По этим звукам петербуржец узнает масленицу, не справляясь с календарём. Но главное торжество происходит на Марсовом поле. Там воздвигаются горы и балаганы, и идёт веселье с пальбою и треском, с серыми дедами и каруселями, с бочками пива, пряниками и орехами. Гремит музыка, гудит турецкий барабан, бренчат погремушки. Тут веселится больше простой народ, «чьи работают грубые руки, предоставив почтительно нам погружаться в искусства, в науки»…[1] Но не он справляет свои именины. Веселье бурлит в толпе людей всех званий и состояний и оставляет свою накипь на всех ступенях общественной лестницы.

Люди скромные только глазеют и грызут «подсолнухи», вышелушивая зёрна с быстротой и ловкостью, которым позавидовали бы обезьяны. Но среди скромных и добрых людей змеёй извивается зло, и его ловят в лице какого-нибудь мазурика и уводят в участок; или вдруг слышится пьяный голос безобразника, которого ведут туда же. Он всё может позволить себе, но ему препятствует внешняя сила, в виде городового. Единственное внутреннее чувство, которое могло бы остановить его, — пресыщение. И какое же для него было благо — эти «подсолнухи», которые можно есть без конца, или пиво, которое можно лить в себя целый день и не чувствовать пресыщения, сохраняя за собой в то же время драгоценную способность передвигать ноги, держать в руках кружку, говорить и славословить великого Гамбринуса!

Могучая рука нужды обуздывает другого. Вечный праздник, дни и ночи в увеселительных заведениях, разнузданный кутёж, разнузданные речи — остаются для него неосуществимою мечтою. Молодой человек, почти юноша, с виду «не имеющий определённых занятий», а может быть и «постоянного места жительства», с утра слоняется здесь, и за неимением гроша за душой, только разжигает свой аппетит созерцанием собольих шуб и бархатных ротонд. Он не ушёл бы с пустыми руками, если бы встретился с кем-нибудь из этих разряженных людей один на один в глухом месте. Горький опыт убедил его, что бильярдной, игрой да мелкими мошенничествами не наживёшь палат каменных. Когда ему надоедает слоняться, он уходит с площади, и «вейка» везёт его с улицы на улицу, до тех пор, пока он не приказывает остановиться у трактира. Он выходит из саней и идёт в трактир.

— А деньги? — спрашивает вейка.

— Какие деньги?

— Рисать копеек.

— Да ведь я тебе вперёд отдал, чухонская морда!

Вейка поражён до крайней степени. Он пытается остановить седока, хватает его за руку, кричит изо всех сил. Происходит одно из уличных недоразумений, которые разрешаются городовым в присутствии толпы зевак. В виде удовлетворения вейка может узнать, что человек, которого он провёз бесплатно, есть обер-офицерский сын Семён Григорьев Петров.

— А ещё господин! — говорят в расходящейся толпе.

— Какой он господин! Знаем мы этих господ! — сомневаются другие.

По костюму обер-офицерский сын представляет нечто неопределённое. На нём пальто вроде венгерки, сапоги вроде ботфортов и синяя фуражка с ободком на козырьке. Лицо у него нежно-румяное, безбородое, с едва пробивающимися усиками, но глаза — нахальные, видавшие виды. Чтобы окончательно поразить чухонца, он делает победный жест и скрывается в трактире.

II[править]

Но мимо этой грубой толпы! Через дорогу, прямо против безобразной трактирной вывески, у подъезда красивого дома виднеется изящная дощечка под стеклом, на которой золотыми буквами по чёрному полю написано: «Правление Ф-скаго товарищества».

В правлении, по случаю широкой масленицы, в этот день было почти пусто. Да и те двое молодых людей и один пожилой господин, которые находились налицо, не думали приниматься за работу. «Занимающийся по письменной части» молодой человек курил папиросу и чистил себе ногти. Другой служащий, которого в казённом присутственном месте назвали бы экзекутором, а здесь называли просто Алексеем Терентьевичем, — пожилой мужчина, выдвинувшийся на эту видную должность из простых артельщиков, — внимательно читал лежавшие перед ним на столе «Полицейские ведомости». Считая признаком дурного тона водить по газете пальцем, он положил поперёк столбцов «Ведомостей» линейку и передвигал её по мере того, как прочитывал строчку за строчкой. Что касается бухгалтера Илиодора Петровича, то он расхаживал по комнате, хмурил брови, с нескрываемой ненавистью посматривал на усердного читателя полицейской газеты и по временам перекидывался с ним словами.

— Наконец, могу же я послать Макара? — сердито и в то же время нерешительно спросил он, остановившись.

— Нет, не можете, — отвечал Алексей Терентьевич, не подымая головы.

— Позвольте узнать, почему?

— Так.

— Это наконец подло!

— От подлеца слышу…

Илиодор Петрович застыл на месте. Только благоразумие и порядочность удержали его от жесточайшей вспышки гнева. Но он искал сло́ва, которое должно было ввести Алексея Терентьевича в границы, — и не находил. Случайно в голове его мелькнул образ из воспоминаний детства — взбешённая фигура учителя французского языка в гимназии и его гневно-лаконическая речь: «Если один слов — на коридор — на directeur[2]!» Эта фраза не подходила к настоящему случаю. Впрочем, молчание иногда выразительнее всяких слов.

Бухгалтер стоял скрестив на груди руки и не спуская глаз с обращённой к нему лысины.

У него была счастливая наружность как у большинства молодых людей, одетых в хорошо сшитую жакетку или сюртук. В своём элегантном костюме, с красиво подстриженными волосами и бородкой и слегка подкрученными усами, он казался вылитым с ног до головы в одной мастерской, рукою одного мастера, причём этот мастер не забыл одухотворить его лицо выражением меланхолически-сосредоточенного сознания собственного достоинства. В общем получалось такое впечатление, что извозчики называли его не иначе как «ваше сиятельство» или «ваше превосходительство». Такой человек, говоря гиперболически, мог уничтожить Алексея Терентьевича одним своим долгим и пристальным взглядом.

Но Алексей Терентьевич не подымал головы. Эта фигура обращала на себя внимание разве крепкой комплекцией. Кто не замечал этой особенности с первого взгляда, тот мог убедиться в ней, если Алексей Терентьевич задевал его плечом или локтем на улице или наступал ему на ногу. Больше ничего внушительного в нём не было. Он носил бакенбарды и подстригал усы, но не ради красоты, а чтобы не вытирать их за обедом и чаем. По наружности, многие принимали его за бывшего швейцара или камердинера, и к чести его — глубоко заблуждались. Сварливость и грубость в обращении, может быть, отчасти были в нём природными чертами характера, но отчасти вызывались и оправдывались обстоятельствами. С бухгалтером, например, он не мог обращаться иначе, потому что тот получал жалованье не по заслугам, и притом в значительно большем размере, чем сам Алексей Терентьевич. Наоборот, занимающийся по письменной части получал очень незначительное вознаграждение, как и следовало такому ничтожеству; и уже по этому самому он не заслуживал никакого уважения. Точно также поведение Алексея Терентьевича было понятно и во многих других случаях. Он заводил ссору с каждым соседом по конке, потому что сосед занимал всё-таки место в вагоне: не будь его, Алексею Терентьевичу, естественно, было бы свободнее и удобнее. Или, стоя в хвосте у какой-нибудь кассы, он не мог, конечно, относиться равнодушно к тому, что другие уходили раньше его, и обыкновенно пытался прорвать хвост, чтобы опередить всех; а это вело опять к неудовольствиям и ссорам. До́ма он, действительно, был придирчив и не стеснялся в выражениях, браня жену, детей, прислугу; но ни в каком другом месте он не мог говорить, так сказать, без цензуры, и потому естественно, что в тихом семейном кругу, у домашнего очага, он спешил воспользоваться полной свободой слова. Занятия его в правлении ограничивались хозяйственно-распорядительною частью. Он не сказал бы, что он малограмотен и неспособен ни на что другое, но говорил обыкновенно, что ему некогда заниматься всяким вздором, для которого есть другие служащие, хоть например такой лодырь как Илиодор Петрович. Вообще он сумел поставить себя так, что предметы его ведения — рассылка пакетов, отпуск денег Макару на керосин и на спички, покупка чернил и перьев и т. п. — представлялись делом гораздо более важным и сложным, чем всё счетоводство Илиодора Петровича по оборотам Ф-скаго товарищества. Когда Алексей Терентьевич принимался за свои счета мелочным расходам, — всякое движение и говор в комнате возмущали его до глубины души и вызывали бурные сцены. «Я занят! Разве вы не видите, что я занят?» — кричал он в негодовании. Зато во время усиленных занятий Илиодора Петровича он не стеснялся и даже старался шуметь, бросать книги и линейки, кричать на Макара, бесцеремонно рыться на столе у Илиодора Петровича, и тот не мог ничего возразить против этого, а если и возражал, то без всякого успеха. Нечего и говорить, что он донимал бухгалтера «канцелярскими припасами», — пытался наделять его никуда не годными перьями и карандашами, нарочно разводил водой его чернила и постоянно брюзжал, что «припасов» на него не напасёшься. Случалось, открыв ящик своего стола, Алексей Терентьевич вдруг не досчитывался какой-нибудь мелкой монеты и начинал довольно громко высказывать свои ни на чём не основанные подозрения: у него, будто бы, оказывались такие добрые товарищи, что от них даже мелкую монету надо запирать на семь замков. И он продолжал рассуждать на эту тему не то вслух, не то про себя, пока не припоминал, куда издержал деньги.

Всё это имел в мыслях бухгалтер, пока стоял перед Алексеем Терентьевичем, и всё это заносил ему в пассив. Но так как Алексей Терентьевич невозмутимо продолжал читать «Полицейские ведомости», то Илиодор Петрович, наконец, отошёл прочь, с обычным своим выражением спокойного достоинства.

По наружности, однако, нельзя было судить, что у него было на сердце. Он просидел почти всю эту ночь за работой, заканчивая годовые счёты Ф-скаго товарищества, и не выспавшись, чувствовал себя более оскорблённым и расстроенным, чем когда-нибудь. Один вид Алексея Терентьевича стал ему до такой степени ненавистен, что избыток ненависти, переполнившей его сердце, распространился на всё окружающее — на всё правление Ф-скаго товарищества, в котором бухгалтер с честью служил уже семь лет. Служба стала ему противна. Что из того, что ему платили хорошие деньги? У него никогда их не было.

— Куда вы посылаете Макара? — полюбопытствовал занимающийся по письменной части, совсем юный господин, безбородый, но очень похожий на бухгалтера фигурой, выправкой и костюмом, что, впрочем, можно было бы сказать и о великом множестве молодых людей, имеющих как армия свою униформу толпы.

— Помилуйте! Ведь срам сказать: послать нельзя человека! У меня очень спешные три записки: устраиваем завтра в складчину поездку на тройках за город, — надо известить, где и в котором часу собираемся. Придётся самому отнести…

Бухгалтер сердито захлопнул свои бухгалтерские книги и пошёл из комнаты.

— А всё-таки, — обратился он к Алексею Терентьевичу, — вы, почтеннейший, потрудитесь сказать барону, если он без меня приедет, что я по вашей милости бросил дело, потому что должен сам опустить свои письма в ящик.

— Ну, уж этого я за вас объяснять не обязан…

III[править]

Самому идти Илиодору Петровичу однако не пришлось: в передней он наткнулся на личность, которая легко могла исполнить его поручение.

На ясеневом диванчике сидел проситель Никифор Суетин, дежуривший здесь с 10 часов утра. Это был человек без правой руки, с пустым рукавом, пристёгнутым к поясу полушубка, искалеченный на службе Ф-скаго товарищества и хлопотавший о вторичном пособии. Ф-ское товарищество выдало уже ему тридцать рублей, взяв с него подписку, что он больше никаких претензий не имеет; но он жил расточительно, истратил эти деньги в несколько месяцев, и не позаботившись научиться работать без правой руки, снова обратился к великодушию товарищества. Он хлопотал уже целую неделю, но нельзя сказать, чтобы добился большого успеха, — может быть, отчасти потому, что не принадлежал к числу просителей деятельных, красноречивых, умеющих осаждать и убеждать сильных людей. Какой-то сведущий человек с багровым носом и огромными седыми усищами, — «из полковников», — написал ему в портерной прошение, в котором были подробно и трогательно изложены бедственные обстоятельства просителя, и Никифор Суетин совершенно положился на убедительность доводов своего адвоката. Он принёс прошение в правление, подал его управляющему и с тех пор ежедневно сидел в передней от 10 до 4 часов, в глубоком убеждении, что прошение действует. Он сидел молча, терпеливо, с сознанием важности дела, которое в это время, как он полагал, всесторонне рассматривалось через две-три комнаты, в кабинете директора. Только когда кто-нибудь из служащих проходил через переднюю, он вскакивал с места и на приветствие: «А, капитан Копейкин!» — делал жалкую попытку улыбнуться приятно. К концу присутствия, его всклокоченные, густые волосы и тёмная борода принимали ещё более беспорядочный вид, впалые глаза уходили ещё глубже в свои впадины, бледное лицо приобретало какой-то влажный или маслянистый отблеск. Приятная улыбка при виде того, как «господа» один за другим покидают контору, давалась ему уже с трудом. Гостеприимный сторож Макар, говоривший ему с утра: «Обождите», — тем же добродушным тоном говорил по окончании присутствия: «Понаведайтесь завтра», — и Никифор Суетин уходил, пожелав Макару счастливо оставаться.

— А! Ты всё ещё здесь, капитан Копейкин! — обратился к нему Илиодор Петрович. — Сходи, пожалуйста, опусти вот эти письма в почтовый ящик. Предварительно купишь марки и наклеишь на письма. Вот тебе деньги…

Но в кошельке у него не оказалось ни одной монеты. Он подумал и вынул новенькую двадцатипятирублёвку.

— Меньше этого нет, — небрежно сказал он, отдавая бумажку. — Можешь разменять в трактире: выпей рюмку, а то и две, и закуси за мой счёт и за своё здоровье.

— Чувствительнейше вас благодарю, — отвечал, низко кланяясь, Никифор и бросился исполнять поручение.

Прежде всего, уже в силу данной инструкции, ему следовало зайти в трактир. Он на минуту задумался над этим обстоятельством. Пить он вообще избегал — напивался всего несколько раз в год; но уж если находила полоса, — он запивал жестоко. В последнее время нужда, безвыходное положение, неизвестность ожидания истомили его. А на дворе был праздник, везде шумело пьяное веселье. Никогда не было для него так кстати отвести душу как в настоящую минуту. Его останавливал только страх потерять над собой власть после первой же рюмки. Он колебался…

«Ну, да ведь я не малый ребёнок! — решил он в конце концов и перебежал через дорогу. — Праздничное время — нельзя не выпить».

В трактире «праздничное время» как-то ещё заметнее: даже сквозь запотевшие стёкла окон небо улыбается как будто веселее, — так находил по крайней мере Никифор после выпитой рюмки. По телу его разливалась приятная теплота, на душе становилось отрадно. Жизнь не казалась уже ему испорченной и изломанной вещью, которую ничем не исправить и не заменить как отнятую руку. Жизнь была как жизнь.

«Нам тоже много тужить не о чем, — рассуждал он, поднося себе левой рукой вторую рюмку. — Живём помаленьку и выпить можем не хуже людей».

Он благодарил судьбу, и небо, и добрых людей, и начальство, которое его не оставит, и больше всего бухгалтера Ф-скаго товарищества.

— Вот это добрейший господин! — говорил он с чувством. — «Пей, — говорит, — Никифор, за моё здоровье, пей и закусывай сколько хочешь»… Вот какой господин!.. А мне закуски не надо: я лучше на эти деньги лишний стаканчик выпью за его здоровье. Пошли ему Господи! От души — вот как я говорю… Всех лучших благ! И так уж Господь наделил его всем. «Меньше, — говорит, — этой беленькой у меня, — говорит, — бумажек и в заводе не бывает». Одно слово — денежный господин. Что ему двадцать пять рублей! Хоть сейчас все спущу — слова не скажет…

Он изливал свою душу перед всеми вообще присутствовавшими, не обращаясь ни к кому отдельно. Был тут и обер-офицерский сын Семён Григорьев Петров, — слушал его и очень желал сойтись с ним. Но этого он отстранял своей единственной рукой и говорил:

— Что вы ко мне примазываетесь? Не беспокойте меня! Господин буфетчик, попросите этого господина отойти прочь: он меня беспокоит.

Напрасно обер-офицерский сын пытался подсесть к нему, предлагал сыграть на бильярде, хотя бы и без правой руки, или, по крайней мере, выпить с ним бутылку пива, — Никифор решительно отстоял свою неприкосновенность, и с тем ушёл из трактира.

Он спустился в лавочку, купил марки, но уже не мог наклеить их сам, а предоставил это кропотливое дело лавочнику. Опустить письма в ящик стоило ему тоже немалых усилий, потому что щель в ящике оказалась несоразмерно короткой и узкой, да и недостаток руки давал себя знать.

Покончив с этим делом, он справедливо нашёл, что вино не помешало ему добросовестно исполнить поручение: можно было смело выпить ещё, прежде чем вернуться в правление Ф-скаго товарищества. Перед ним раскрылась дверь питейного дома, и с этой минуты густой мрак неизвестности покрыл его дальнейшие похождения.

IV[править]

«Что-то долго не возвращается!» — с беспокойством думал Илиодор Петрович, сидя за своими бухгалтерскими книгами и посматривая на часы.

Он уже несколько раз выходил в переднюю справиться, не пришёл ли Никифор. В рассеянности он сделал ошибку в итоге. Не сделал ли он более важной ошибки, положившись на этого в сущности малоизвестного ему человека? Двадцать пять рублей были деньги, а для Илиодора Петровича эти деньги имели ещё особое, почти интимное значение. На его бухгалтерском языке это был остаток наличных по счёту его капитала. Стоило занести такую же цифру в счёт потерь и убытков, свести баланс, — и бухгалтер оставался без копейки в кармане.

Он провёл несколько мучительных часов, наведываясь от времени до времени в переднюю. Где искать этого негодяя? В конторе лежало его прошение. Илиодор Петрович бросился отыскивать эту завалявшуюся бумажонку, чтобы узнать адрес Никифора. Он нашёл её, но ничего не узнал. Прошение заканчивалось словами: «и тем самым осуществить моё критическое положение». Дальше следовала подпись; адреса не было.

Уже никого не оставалось в правлении, кроме самого Илиодора Петровича да Макара, томившегося в передней. Пробило пять часов.

— Надо полагать, Илиодор Петрович, они не возвратятся, — несмело доложил Макар, с затаённым нетерпением ожидавший того момента, когда можно будет прибрать на столах и уйти в гости к куме. — Разве что будет завтра…

— Кто «они»?

— Этот самый безрукий… Разве что будет завтра…

Илиодор Петрович молчал. Что будет завтра? Завтра он будет сидеть дома и расхаживать по комнате, не зная, что с собой делать. А в это время люди будут метаться шумно, весело, может быть, глупо и пошло, но всё-таки с какими-нибудь грошами в кармане; несколько человек его знакомых умчатся без него на тройках за город, другие поедут на маскарад, третьи — на какой-нибудь увеселительный вечер, и все потом будут с торжеством говорить: «Какая везде скучища!» А в это время в театральной кассе отрежут оставленный для него билет и отдадут какому-нибудь нахалу, ничего не понимающему ни в музыке, ни в сценическом искусстве, который будет спать в кресле или сопеть «для закрытия спектаклей». Последний спектакль! Как проводы старого года он доставил бы Илиодору Петровичу несколько часов приятного настроения, смешанного с лёгким оттенком поэтической грусти. Ведь ещё одно из звеньев в цепи жизни и молодости уходит в вечность…

У него была отзывчивая душа. Его тянуло всюду, где была публика, толпа, «весь Петербург». Он старался не пропустить ни одного выдающегося первого представления, ни одного «открытия», ни одной новинки, занимающей публику. Ему приятно было сказать при случае: «Это я видел, это я слышал, это я читал». В постоянной погоне за полнотой и разнообразием впечатлений, безденежье было для него почти равносильно смерти: он испытывал тогда полную пустоту вокруг себя и умирал на всё время, пока не являлись деньги. Но никогда ещё он не наталкивался на такой сюрприз, какой преподнёс ему «капитан Копейкин», оставивший его вовсе без гроша. Положение его становилось драматическим, несмотря на то, что вся история представляла чистейшую прозу: в самом деле, завязкой её служило то обстоятельство, что какой-то негодяй не принёс ему сдачи… Какая предстояла развязка?

Как бы то ни было, ему оставалось только признать «совершившийся факт» и уйти из правления. Он так и сделал. Но на улице у него ещё явилась мысль заглянуть в трактир и спросить: не был ли там «один безрукий субъект», и не известно ли, куда он ушёл?

Появление в дрянном трактиришке очень прилично одетого господина произвело впечатление на публику и прислугу: все глаза устремились на него.

— Был-с такой, — отвечал на его вопрос буфетчик, — но уже давненько ушёл и неизвестно куда.

— Разменял деньги?

— Так точно-с. Разменял деньги, выпил несколько, поговорил и ушёл.

Из глубины комнаты с любопытством смотрел на Илиодора Петровича обер-офицерский сын Петров. Для него не было сомнения, что это — тот самый денежный господин, у которого все карманы набиты крупными бумажками. Сто́ит только стукнуть его по голове — и сразу приобретаешь целое состояние. Пустая вещь — и в то же время невозможная: город — не лес. Любопытно было однако узнать хоть где он живёт, чтобы не потерять из виду такого редкого зверя.

Вероятно, эти соображения заставили обер-офицерского сына выйти из трактира вслед за Илиодором Петровичем. Время у него всегда было свободное. Он целые дни фланировал по городу и не раз выслеживал людей просто из любви к искусству. Когда он видел или предполагал у человека большие деньги, — как было не пойти за этой притягательной силой, хотя бы это не вело решительно ни к чему?

Илиодор Петрович, по-видимому, тоже фланировал без определённой цели. По заведённому порядку, ему следовало бы идти обедать, если бы неожиданное опустошение в его кошельке не перевернуло вверх дном заведённого порядка. Надо было немедленно занять. Но где и у кого? Не мог же он обратиться к тем благородным отцам, которые принимали его в своих гостиных как вполне порядочного человека… Ломбард был закрыт. Илиодор Петрович нарочно прогулялся туда ленивой и неспешной походкой, чтобы удостовериться, что операции этого учреждения прекращены на два дня. Заседавшие там любители праздности, очевидно, не знали, что деньги во всякое время, а на масленице особенно, необходимы человеку как воздух. Разве может человек оставаться без воздуха два дня?

Он стал отыскивать какую-нибудь еврейскую ссудную кассу и с большим вниманием смотрел на вывески. Наводить справки о таком щекотливом предмете у городовых и прохожих мог разве мастеровой, у которого нет тайн ни до́ма, ни на улице, или бедная старушка, привыкшая смотреть на свою бедность как на видимый всем знак отличия. Илиодор Петрович вовсе не намерен был посвящать в свои денежные затруднения ни городовых, ни прохожих. Никто из них, правда, не знал его, но человеческое самолюбие как и тщеславие имеет свои капризы. Шёл же навстречу ему какой-то кавалер Владимира 4 степени, в пальто нараспашку, рискуя простудиться; ни одной встречной душе неведомо было, кто он, откуда и куда катится мимолётным метеором, чтобы навсегда исчезнуть во мраке забвения; а между тем он видимо счастлив, что сотни людей видят незнакомца с отличием в петлице.

И Илиодор Петрович мог утешаться тем, что все принимали его, по крайней мере, за состоятельного человека. Извозчики предлагали ему свои услуги, не подозревая, что у него нет денег даже на извозчика. Нищий протягивал к нему руку, не зная, что без посредства ссудной кассы этот господин не может совершить благотворительного дела. И следом за ним шёл человек, горевший желанием убить его — задушить или зарезать, — чтобы завладеть его несметным богатством.

Уже давно стемнело, а ссудной кассы нигде не оказывалось. Илиодор Петрович проходил улицу за улицей, читал при свете фонарей всевозможные вывески, но никак не находил той, на которой была бы надпись: «Ссуда денег», с указательным пальцем или стрелою, направляющими клиентов кассы в какую-нибудь дальнюю трущобу двора.

Так называемые «главные артерии столицы» кишели народом. Вереницы людей тянулись всё в одном направлении, возвращаясь «с гор», от балаганов. «На горы» нанимали чухонцев только уже совершенно пьяные, потерявшие представление о времени: эти стояли и покачивались. «С гор» везли тела мужей, сопровождаемые жёнами; «с гор» плелись супруги, обременённые детьми; брели одинокие люди, рассуждавшие с собою вслух; шумно двигались группы охмелевших мастеровых с бритыми затылками; весело бежали вертлявые девицы в праздничных платьях; шагали рослые солдаты, не совсем твёрдо державшиеся на ногах; шмыгали мальчишки вперегонку один за другим. Это был настоящий «исход» толпы, возвращавшейся в свои «палестины». Двигаться против этого течения стало просто невозможно, и Илиодор Петрович направился через Неву, на Петербургскую, где ему было определённо известно местопребывание одной кассы. И на этом пути тянулась сплошная линия пешеходов, обгоняемых извозчиками и чухонцами, но они, по крайней мере, двигались в одном направлении с ним. Раз, оглянувшись на обгонявшего его извозчика, он услышал знакомый голос: в санях сидел, с корзинками, кулёчками и головой сахару, сослуживец его Алексей Терентьевич, который, впрочем, не узнал его.

— Грабители! — говорил Алексей Терентьевич, обращаясь к спине своего возницы. — Ты (такой-то) весь с лошадёнкой и со всей своей амуницией полтинника не стоишь! Полтинник за такой конец!.. Посидишь полчаса на козлах, вожжей подёргаешь — и уж полтинник заработал!.. Плетьми бы вас, разбойников, пороть!

— Глупое это ваше слово, господин! — кротким голосом отвечал извозчик.

Только и слышал из всего разговора Илиодор Петрович: сани проехали и увезли дальнейшие замечания Алексея Терентьевича; но и того, что слышал Илиодор Петрович, ему показалось достаточно, чтобы лишний раз обозвать своего сослуживца бранным словом.

«И этакая скотина едет на извозчике, тогда как порядочный человек должен идти пешком!» — подумал он с горечью.

Вот наконец и Петербургская сторона. Вот улица, на которой должна была находиться ссудная касса. Но каково же было его огорчение, и как болезненно сжалось его сердце, когда на том месте, где была вывеска еврея-закладчика, он нашёл мерзость запустения… Он пошёл дальше и дальше. Увы, и эти мирные улицы лишились в последние годы одного из своих украшений!..

V[править]

Подняв воротник пальто и уныло опустив голову, плёлся он обратно через Неву. Часы на башне Петропавловской крепости пробили девять и заиграли свою заунывную музыку. Бесконечные линии тускло-красных огненных точек тянулись по сторонам снежной поляны, покрывавшей реку; другие, светлые, чистые и безмерно-далёкие огни сияли на небе.

Вспомнилась ему ночь, когда небо точно также было усеяно звёздами, такие же огни горели по берегам реки, и такою же снежною пеленою была покрыта Нева, но только сам он не был так одинок и несчастлив как сегодня. Тому прошло уже три года. Была у него знакомая молодая девушка, которую он взялся в ту ночь отвезти домой из театра. Она чуть ли не первый раз в жизни была в опере, и во всяком случае «Фауста», этого всеми наизусть заученного «Фауста» слышала первый раз. Отец её был скуп, держал своих детей в ежовых рукавицах, не баловал их удовольствиями, и если б не знакомые, пригласившие её в ложу, она, может быть, никогда не дождалась бы такого счастливого вечера, какой провела тогда в театре. Илиодор Петрович видел её из партера, глаза его часто встречались с её сиявшими счастьем глазами, и каждый раз он убеждался, что эти живые, разгоревшиеся глазки поверяют ему свою радость и спрашивают: то ли он чувствует, что чувствует она, на том ли он находится небе? Он занимал её мысли, с ним были связаны все её впечатления в этот вечер. Когда он входил в ложу, лицо её совсем расцветало и лучше всяких слов говорило ему, какая для неё радость — его присутствие, его близость, звуки его голоса, его сло́ва. И зная, что его любит это наивное юное сердце, он был невыразимо счастлив. В каком-то сладком чаду усадил он её в сани и сел рядом с нею. Объяснение в любви потребовало так немного времени, что уже на Поцелуевом мосту он называл её просто Лизой, тогда как ещё у театра величал по имени и отчеству — Елизаветой Алексеевной. А когда улицы, ещё людные, сменились пустынной дорогой через Неву, он уже прижимал к себе этот гибкий и нежный стан, в котором чувствовалось столько жизни и страсти, и покрывал поцелуями склонившееся ему на грудь лицо. Она была так молода и так верила ему, а всё, что она вынесла из театра, даже благоразумные советы Мефистофеля, сливалось с такой увлекательной музыкой, что не будь Илиодор Петрович порядочным человеком, они зашли бы далеко. Но он был несомненно порядочный человек, а сверх того, довольно продолжительные занятия бухгалтерией приучили его к известной точности и осмотрительности в серьёзных делах. И, наконец, он был так влюблён в этот вечер, что хотел во что бы ни стало жениться. И, прощаясь с Елизаветой Алексеевной, он сказал ей, что завтра переговорит об этом с её отцом — своим сослуживцем, Алексеем Терентьевичем.

С тех пор он не видал её…

Иногда совершенно незначительный случай может послужить причиной значительного события; иногда, напротив, важные решения оканчиваются ничем. Случилось так, что на другой день первою мыслью Илиодора Петровича явился Алексей Терентьевич в качестве дорогого тестя. Этот далеко не пленительный образ портил всё дело. Затем Илиодор Петрович увидел глядевшее к нему в окно пасмурное небо. Жизнь показалась ему какою-то тусклою, вялою, скучною, так что настроение вчерашнего вечера представлялось уже не в меру розовым. Но во всяком случае он был честный человек, и объяснение с Алексеем Терентьевичем было решено бесповоротно. С этим Илиодор Петрович пришёл в правление и наверное заговорил бы с Алексеем Терентьевичем немедленно, если бы тот был и на этот раз груб и дерзок с ним как всегда. Но к крайнему изумлению Илиодора Петровича, Алексей Терентьевич встретил его приторно-слащавой улыбкой и крепким, дружеским рукопожатием. Эта неожиданность болезненным толчком отозвалась в сердце Илиодора Петровича.

«Это уж свинство!» — подумал он и молча отошёл к своему столу.

Наклонившись над счетами, он по временам подымал голову, подозрительно взглядывал в сторону Алексея Терентьевича и каждый раз встречал его дружелюбный взор и приятную улыбку.

Итак, эта драгоценная тайна, которую до поры до времени должны были знать только два любящих сердца, уже разглашена!.. Отец уже оповещён дочерью о такой находке как жених… Мать уже разболтала кумушкам приятную новость… На семейном совете уже сосчитан годовой приход жениха и сделана смета будущим расходам…

И мысль Илиодора Петровича начала усиленно работать в самом безотрадном направлении. Все неприглядные стороны брачной жизни вообще, а с дочерью Алексея Терентьевича в особенности, представились ему с необыкновенною яркостью. Упоительный вечер в театре, поездка вдвоём в светлую зимнюю ночь, шёпот, поцелуи, обаятельная близость любимой женщины, — всё исчезло как дым…

«Нет, буду молчать! — решил Илиодор Петрович. — Если этот нахал первый заговорит о свадьбе, тогда, конечно, я должен покориться; но до тех пор буду молчать»…

И он молчал день, другой, неделю, две недели. Чувствуя при этом, что поступил не совсем красиво, он перестал бывать у тех знакомых, где встречался с Елизаветой Алексеевной, и таким образом не видал её больше…

А может быть, дочь и не говорила ни слова отцу, и его благосклонные улыбки были данью благодарности за услугу, оказанную дочери, за расход на извозчика? Может быть; Илиодор Петрович думал потом и это.

Всё забылось мало-помалу. Но в тоскливом раздумье, овладевшем Илиодором Петровичем на обратном пути его с Петербургской стороны, старые воспоминания ожили. Не там ли, не в этой ли отвергнутой любви было то счастье, которого он нигде не находит, куда ни бросается вслед за другими?

Ему становилось невыносимо грустно. Он чувствовал себя больным, голодным, озябшим, усталым до последней степени. Это состояние доходило до того, что какие-то призрачные фигуры рисовались ему в тёмных арках моста. Являлись просто галлюцинации. Какой-то толстый купец, в сапогах бураками, нёс книги под мышкой; какой-то студент снял фуражку и крестился на церковь. Шут в погремушках кривлялся и прыгал вдали… Нет, это был не шут в погремушках, — это неслась тройка, позванивая бубенчиками. И сердце Илиодора Петровича облилось кровью…

VI[править]

Нет, невозможно ему было вернуться домой без денег. Оставалось одно: подавить своё самолюбие и обратиться к кассиру Ф-скаго товарищества. Было бы лучше сделать это не в такой час; но решиться на этот шаг он мог тогда только, когда уже все другие средства достать денег были истощены. И выйдет ли ещё из этого какой толк? Вильгельм Вильгельмович не держит дома денег Ф-скаго товарищества; эту выдачу ему придётся сделать из своих собственных денег… Ах, как неловко, как неприятно обращаться к нему с такой просьбой!

До такой степени было неловко и неприятно, что Илиодор Петрович, подойдя к дому, где жил Вильгельм Вильгельмович, не сразу вошёл в подъезд, а несколько времени стоял перед ним. Он с трудом пересилил свою нерешительность и поднялся по лестнице; но перед дверью, на которой была прибита медная дощечка с именем, отчеством и фамилией кассира, перед звонком, к которому оставалось только протянуть руку, вся щекотливость задуманной просьбы, вся неловкость появления в квартире Вильгельма Вильгельмовича в поздний уже час, почти ночью, с такою силою представились Илиодору Петровичу, что он стоял, стоял и никак не решался позвонить. Глухие звуки — то голоса́, то шаги, — слышались за дверью, а он всё колебался и думал, не спуститься ли ему назад.

Неизвестно, долго ли это продолжалось бы, если бы некоторое постороннее влияние не вывело Илиодора Петровича из нерешительности. Внизу хлопнула входная дверь, и какой-то молодой человек, в шинели с бобровым воротником, быстро взбежав по ступеням, остановился рядом с Илиодором Петровичем.

В его присутствии уже нельзя было дольше медлить. Илиодор Петрович пожал плечами, выражая недоумение, почему ему не отворяют, и позвонил с видом нетерпения, как звонят во второй и третий раз.

Дверь открылась. Илиодор Петрович и молодой человек в шинели вошли в переднюю. Вешалки, сплошь увешанные шубами, шубками и ротондами, голоса́ — мужские, женские и детские, — вот чего не предвидел Илиодор Петрович, когда задумал обратиться к кассиру…

Вильгельм Вильгельмович был кассир, но вовсе не из тех, какими иногда в шутку изображают кассиров. Под этим словом весёлые люди подразумевают человека, приставленного к кассе единственно для её расхищения; он должен проводить всё время в увеселительных заведениях, сорить деньгами на цыганок и кокоток и чуть не закуривать сигары кредитными билетами. Вильгельм Вильгельмович был, напротив, честный и аккуратный немец. Добросовестно исполняя свои обязанности в будни, он по праздникам позволял себе невинные удовольствия в кругу родственников и немногих избранных друзей. К нему обыкновенно приходили только брат его Рудольф с женою и четырьмя малолетними детьми, да Эрнест Адамович Штрейтер с мадам Штрейтер и пятью малолетними детьми, да Леопольд Андреевич Таухер с женою и двумя взрослыми фрейлейн[3] Таухер, да Ганс Бирке — молодой человек, встретившийся с Илиодором Петровичем на лестнице. Все они сошлись по приглашению Вильгельма Вильгельмовича; было и ещё несколько других лиц; но Илиодора Петровича он не приглашал. Он был рад видеть у себя Илиодора Петровича, но честное лицо его выражало изумление. В то же время как гостеприимный хозяин он не дал гостю докончить извинений и не захотел слушать, что Илиодор Петрович пришёл только на минуту, по делу. Он представил бухгалтера своей жене и почти тут же пояснил ей шёпотом:

Es schadet nichts, meine Frau[4]: он — русский, но он — хороший человек.

Сохраняя на измученном лице неизменное выражение спокойного достоинства, Илиодор Петрович раскланивался с теми, с кем его знакомил хозяин, шёл, куда его вели, и ничего так не желал, как немедленно провалиться сквозь землю. К довершению его несчастья, в числе гостей была русская учительница, дававшая уроки детям Вильгельма Вильгельмовича, и этой учительницей, совершенно неожиданно для Илиодора Петровича, оказалась особа, перед которой он уже четвёртый год был в неоплатном долгу. Тут он едва окончательно не упал духом.

— Елизавета Алексеевна! Какая приятная встреча! — чуть было не проговорил он, совершенно сконфуженный, почтительно склоняя голову.

Но она растерялась больше, чем он, — она покраснела, и глаза её испуганно забегали, точно виноватый был не он, а она.

Илиодор Петрович невольно подумал, что женщина великодушнее и снисходительнее мужчины и способна простить самый тяжкий грех перед нею. И он отошёл несколько успокоенный этой мыслью.

Он устал и был голоден, но рюмка вина освежила его. Мало-помалу к нему вернулись самообладание и весёлость. Он перезнакомился со всеми, почти подружился с одним почтенным немцем, изрядно уже выпившим, почти влюбился снова в Елизавету Алексеевну.

«Говорят, прошлое не повторяется, — думал Илиодор Петрович, — но вот оно опять возвратилось — это прошлое… Она почти та же, она не изменилась. Скажи я опять только слово — и она будет моя. О чём же было жалеть? То завтра, которое я потерял три года назад, будет снова моим».

И он смело смотрел ей в глаза и говорил с нею задушевным, вкрадчивым голосом, от которого таял лёд на её сердце. Для неё он сел за пианино — у него был небольшой, но приятный баритон — и пел о любви, о цветах, о весне, о радости свидания. Потом уже собственно для девиц Таухер он сыграл «einen hübschen Walzer»[5]. Барышни не выдержали, взяли одна другую за талию и пошли танцевать. И пение его, и музыка доставили истинное удовольствие, а подружившийся с ним немец просто пришёл в восторг и потащил его выпить.

Ему положительно везло. Вильгельм Вильгельмович с двух слов изъявил полнейшую готовность выдать ему хоть всё жалованье и просил только назначить время, когда он заедет для этого завтра в правление. Елизавета Алексеевна — не было никакого сомнения — отпустила ему всё. Когда он прощался с нею и просил позволения явиться «к добрейшему Алексею Терентьевичу» и возобновить знакомство, она приняла это очень милостиво.

— Завтра? — прибавила она — и рассмеялась. — Неправда ли?

Напутствуемый этим полуупреком, но счастливый, без денег, но с полной уверенностью завтра получить деньги, отправился он домой…

VII[править]

Завтра!..

Однако, как грустен переход от залитых светом комнат, полных людского говора и движения, — к этому холоду и тусклому освещению опустевших улиц…

Последний трактир закрылся, и выпровоженный оттуда обер-офицерский сын Петров снова странствует по улицам, с намерением пройти кстати и мимо того подъезда, куда скрылся на его глазах денежный господин. Но на пути туда он встретился с ним, долго смотрел ему вслед и кончил тем, что опять пошёл за ним…

Медленно тянется время в глухую ночь на опустелых улицах. Дворник, запахнувшись в тулуп, сидит у ворот, угнетённый не столько бодрствованием, сколько утомительным однообразием ночи. Городовой на перекрёстке поворачивается то в ту, то в другую сторону, напрасно ищет увидеть где-нибудь живую душу и наконец превращается в неподвижную каменную статую. Извозчик дремлет в санях, потеряв надежду дождаться седока. Бродит ещё, закутавшись в великолепную ротонду с собачьим воротником, молодая несчастная женщина и мечтает о сне. С холода, с усталости, как ей сладко спалось бы в тёплой комнате, на мягкой постели! И её бедную голову, в роскошной шляпке, украшенной толстым крылом какой-то домашней птицы, клонит и клонит ко сну.

Но часы всё-таки идут. Вот наконец и рассвет. Город проснулся. В одном из безлюдных переулков обнаруживается вдруг необычайное движение: там открылось нечто ужасное — там совершено убийство. Люди сбегаются со всех сторон — из ближайших домов, из соседних улиц, из соседнего рынка. «Убийство!» Это слово магически действует на всех, наполняет все сердца трепетным ожиданием сильных ощущений. Глаза блестят, лица разгораются, и все говорят, говорят оживлённо, с приподнятым духом и окрылённою мыслью…

Мы подходим к месту происшествия. Огромная толпа плотным кольцом окружает роковое место. Люди теснятся, чуть не взлезая на плечи друг другу. Нет никакой возможности протискаться сквозь толпу и рассмотреть лицо убитого. Говорят, что он лежит раздетый, в одном белье. Говорят, что это молодой ещё человек. Все жалеют его, снимают шапки и крестятся, и сотни рук протягиваются над головами, чтобы бросить в середину сомкнувшегося круга медную монету. Копейки и пятаки вместо цветов, падающие на мёртвое тело, выражают жалость и сострадание толпы, горе живых об умершем. Кто он — никто не знает. Во всяком случае и этот человек как и каждый из окружавшей его толпы наверное испытывал при жизни те же мелкие тревоги и те же великие радости, что и бухгалтер Ф-скаго товарищества.

Примечания[править]