Тоска по родине (Тэффи)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Тоска по родине
автор Тэффи
Из цикла «На чужбине», сб. «Дым без огня». Опубл.: 1913. Источник: Тэффи Н. А. Собрание сочинений. Том 5: «Карусель». — М.: Лаком, 2000. — С. 292-297. • Впервые: Русское Слово. — 1913. — 1(14) октября. — № 225. — С. 4. В газетном варианте указано место написания рассказа: «Флоренция».

Мы сидели на каменной скамеечке у обрыва Фьеволе и смотрели на панораму вечерней Флоренции.

Медленно таяло розовое солнце, медленно спускались голубые тени на фиолетовые холмы, с недвижными на них, как семисвечники алтарей, тонкими, прямыми кипарисами.

Это те самые холмы, которые полюбил Леонардо в окне Джоконды.

И так же, засыпая, улыбалась Флоренция, как тогда ему.

Мы только что сделали большую прогулку, осмотрели раскопанный недавно античный театр, посетили францисканский монастырь, где юный красавец-монах, опоясанный веревкой, играл на органе Вагнера. Его зовут очень сладко, этого монаха, — фра Карамелло. Он очень талантлив.

Наши русские снобы бегают смотреть и слушать Карамелло, причем для приличия приходится делать пожертвования на монастырь.

— Он ходит, как Дункан, и играет, как святая Цецилия! — говорят про Карамелло.

Теперь мы сидим на каменной скамейке, прозванной «англичанкин диван». Скамейку соорудила на собственные средства влюбившаяся в пейзаж англичанка — отсюда и название.

Отдыхаем. Купили у грязной девчонки, с всклокоченными, как шерсть бурой козы, волосами, персиков, несколько веток винограда. Виноград тяжелый, пряный, будто медом намазанный. Персики такие розовые, пушистые, что перед тем, как откусишь, сначала невольно погладишь их твердые щечки.

Группа итальянских бездельников серьезно и внимательно смотрит на нас.

Точно дело делают.

Иной устанет глазеть, — пойдет отдохнет немножко, и снова смотрит.

Пришел толстый старик с гитарой, прислонился к каменной ограде, закинул голову и запел на два голоса по очереди. Получалось впечатление, будто поют двое: один куплет — страстный мужской голос, другой — сладкий, женский.

Наш спутник, молодой итальянец с томными глазами, оживился:

— Это наша новая канцонетта, получившая приз в этом году. У нас каждый год устраиваются конкурсы. Послушайте, как красиво!

Старик пел хорошо. Даже не понимая слов, можно было их чувствовать, — так красиво умолял мужской голос, и так сладко мучился женский.

— Он поет об ее золотых волосах, — переводил наш итальянец. — «Твои золотые волосы, как золотые перья на крыльях ангелов»…

Мы наслаждались, любовались, итальянец переводил отрывки нужной песни и, полузакрыв томные глаза, смотрел на розово-голубой, вечерний город.

— Firenze! Mia Firenze![1]

Как он любил свой город-цветок.

*  *  *

Тут же, на Фьезоле, сидел с нами и Васюка Пономарев.

Васюка был наш новгородский, купеческий сын, знали мы его почти с детства, когда он был толстощеким гимназистом, съевшим потихоньку — история трагическая — целый именинный пирог, который его мать испекла на двадцать поздравителей.

Помним его и семнадцатилетним парнем, когда его отец выпорол через посредство трех городовых.

Порка эта была вызвана крайней необходимостью и принесла плоды блестящие.

Дело в том, что кроме Васюки было у его родителей трое старших сыновей, и каждый из них, как наступал ему семнадцатый год, начинал сбиваться с толку: переставал учиться, начинал безобразить и, в конце концов, спивался. И только с Васюкой старый Пономарев вовремя догадался. Выпоротый Васюка снова принялся за ученье и кончил университет.

Теперь старики отправили «сваво болвана потешество-вать».

Мы встретились с Васюкой во Флоренции. Он вздыхал на палаццо и музеи, поднимая средневековую пыль, и всюду тащился за нами, тупо-равнодушный, точно нанятый.

И здесь, на Фьезоле, Васюка вздыхал и, повернувшись спиной ко всем флорентийским красотам, колупал стену ногтем.

В его толстой, понурой фигуре, беспомощно и неловко вывернутых ногах было столько тихой, застенчивой тоски, что мне стало жаль его.

— Василий Иваныч! Вы чего загрустили?

Он помолчал минутку, потом приподнял голову и посмотрел на меня грустно, точно с упреком.

— Суббота сегодня. Суббота.

— Да, кажется, суббота. А что?

— Суббота сегодня. У нас в городе теперь к всенощной звонят… Головиха Мавра Федотовна через мост идет в монастырь… Холодно, небось, сиверко. Небось, ватную кофту надела, в калошах, все как следует.

Он тянул слова медленно, с болью, с упреком.

— Деревья-то, небось, голые. Так, разве где внизу листок болтается, ослизлый, морщенный. А наверху, небось, голые палки торчат… Монахи через лужу доску перебросили, — пройдешь и ног не замочишь. Благодать!..

Он еще хотел что-то сказать, вздохнул, захлебнулся и смолк. Такой был жалкий, растерянный, как толстый обиженный ребенок, что и утешить его захотелось, как ребенка.

— Ну, что вы, Василий Иваныч! Посмотрите-ка лучше, какой чудный виноград, — желтый, медвяный.

Он машинально отщипнул ягодку, пожевал тупо, по-коровьи.

— А у нас-то теперь в городе клюква поспела! Бабы клюкву в кошелях по городу разносят. За шесть гривен можно целый кошель купить. Исправничиха с корицей варит. С корицей и с лимоном.

Он даже оживился слегка тем грустным оживлением, с каким родители говорят о талантах умершего ребенка.

— Да, с корицей и с лимоном. А брусника-то уж давно поспела, про бруснику-то у нас уж и думать забыли.

Он гордо откинул голову, точно здесь, на Фьеволе, только и думают, что о бруснике.

— У нас теперь хорошо! И он снова поник и погас.

«Дурень ты несчастный, — думала я, — ну, как мне тебя утешить?»

А старый итальянец все пел, сладко, переливчато, а молодой переводил.

— Теперь он об ее глазах: «Я не видел звезд, я видел только их»…

— Скажите, Василий Иваныч, вы, кажется, не любите Флоренции?

Он как-то по-бабьи улыбнулся и сказал:

— Э, что там! Флоренцию просто любить.

Мне вспомнилась новгородская баба-погорелка, при-плевшаяся просить с двумя ребятами, из которых старшая, поразительно красивая, здоровая девочка, весело прыгала, а вторая, чахлая, вся в коросте, еле поднимала слипшиеся больные веки.

— Небось, любишь девчонку-то? — спросили бабу про красавицу.

— Это-то? Эту просто любить, — презрительно усмехнулась баба, точь-в-точь, как теперь Васюка… — Я больше эту жалею.

Она прижала к себе чахлую, коростивую и вся задрожала и как-то по-звериному тихо зарычала: «у-ы-ы!».

— Слушайте, Василий Иваныч, — неожиданно для самой себя сказала я. — Мне кажется, что на болотах березки еще зеленые. Он на болотах как-то дольше держатся.

Я вспомнила осеннее болотце, унылое, с проступившей водой, с желто-ржавой зеленью. И на нем, на мокрой кочке — березку-недородыш, маленькую, тонкую, бледную, как выдержанная без света и пищи святая мученица старинной иконы. Стоит — дрожит, тянется к солнцу чуть живая, а будет жить. Будет жить.

— Как глупо думать об этом! — вдруг спохватилась я. — Почему-то — мое, а это — не мое, — этот вечер, эта гора, эта песня. Весь мир — мой в равной степени. Вся земля моя, и где я, там мое.

И вдруг почудился мне простой скрипучий голос, каким говорят у нас в России захудалые извозчики да корявые мужичонки.

— Ан вот и вре-ешь! — сказал голос. — Ан вот и не твое. И не родное. И город не твой, и вечер не твой, и на виноград этот смотришь ты с таким чувством, будто он по-русски не понимает. Вот комар тебя давеча укусил. Дома закричала бы на него непосредственно «ах, проклятый!», а здесь, небось, не закричала так, потому что вся душа твоя чувствует, что здесь этот самый комар — не комар, а «занзара»[2], и кричать на него надо не непосредственно, а подумавши. «Mamma mia maladetta»[3] или что-то в этом роде. Вот с края у стены пальма растет, — ствол сочный, упитанный, верхушка расфрантилась, распушилась, раскрахмалилась. Чужая, противная, несерьезная. Старик поет жирным фальцетом:

«Я не знаю, взошло ли солнце, потому что вижу только тебя!»

Противно.

— Ага, противно! — опять заскрипел голос. — А, небось, не было противно, когда патлатый ямщик гнусавил без складу, без ладу:

Жил мальчик на воле,
На воле мальчик на своей.
И кажну мелку пташку
На лету мальчик стрелял,
И кажну красную девицу
Навстречу мальчик целовал.
Вольно, мальчик, на воле,
На воле, мальчик, на своей! — Ч-у!

Пропел и у-ухнул так, что все три клячи только хвостами дернули. Тогда, небось, улыбалась, и ветерок обвевал рассветный, ласковый, незабываемый, свой, свой…

— O mia Firenze, о citta del canto![4] — томно стонал молодой итальянец.

— Василий Иваныч! Не пойти ли нам домой? Мне что-то так скучно!., так скучно!

Примечания[править]

  1. Флоренция! Моя Флоренция (итал.)
  2. Комар (итал. zanzara)
  3. От итал. mamma mia — мать честная; maladetto — проклятый.
  4. О моя Флоренция, о город песен! (итал.)