Три беседы о современном значении философии
1860П. Л. Лавров. Философия и социология
Избранные произведения в двух томах. Том 1.
Академия наук СССР. Институт философии
М., Издательство социально-экономической литературы «Мысль», 1965
Беседа первая. Что такое философия в знании?
Беседа вторая. Что такое философия в творчестве?
Беседа третья. Что такое философия в жизни?
Приступая к публичным беседам о современном значении философии, я мог бы поступить различно. Во-первых, я мог написать эти беседы и читать их по тетрадям, во-вторых, я мог написать эти беседы и выучить их наизусть; наконец, я мог по заранее обдуманному конспекту приступить к изустной беседе и написать по тому же конспекту беседу, изложенную прежде или после. В первых двух случаях читатели имели бы беседы как раз с теми же оборотами слова, как слушатели. Но второй способ доступен людям только с отличнейшей памятью; первый же представляет самое неудобное средство для разговора с публикой о серьезном предмете и оправдывается только для сочинений, обладающих особенными стилистическими совершенствами. Мне оставался последний способ. Но он влек за собою неполное сходство прочитанной и написанной беседы. Это было неизбежно, и потому я примирился с этим условием. Раз допустив его, я решился дать эти беседы читателям в возможно лучшем виде. Многие частности, позабытые на лекции или опущенные, потому что время не дозволило мне распространиться, могли здесь быть помещены. Иногда с пером в руке я встречал оборот, который, как я хорошо помнил, не был мною употреблен изустно; но я считал своею обязанностью внести его, если он, по моему мнению, точнее выражал мою мысль. Конечно, все это относится к частностям, к форме мысли, к ее развитию или уяснению, а не к содержанию. Самая мысль, даже в ее оттенках, и весь план бесед остался без всякой перемены. Я оставил даже непополненным один значительный пропуск, сделанный мною во второй беседе по недостатку времени и указанный мной тогда же слушателям. Я надеюсь пополнить его в непродолжительном времени особым рассуждением. — Некоторые лица обвинили мои беседы в повторении, в излишне популярном изложении, в бездоказательности иных положений и т. п. Может быть, я во всем этом и действительно виноват; но, говоря перед публикой, которая мне была совершенно неизвестна, я предпочел повторения и элементарность изложения, чтобы вернее оставить в памяти слушателей главные пункты и не оттолкнуть с первого раза техническими приемами и терминами. Что время не дозволило мне доказать все свои положения — это само собой разумеется, я и то сам сознаюсь, что мои беседы были слишком продолжительны. Но мое дело было более указать, чем доказать. — Иные слушатели нашли в моих беседах вовсе не то, чего ожидали, и не нашли многого, что думали встретить. В этом случае я не считаю себя очень виноватым, потому что сообразно моему поставлению вопроса и моему взгляду на него я не считал возможным следовать другому плану. Насколько эти беседы стоили быть напечатанными, судить не мне. Представляя их вторично публике, я предоставляю читателям еще раз возможность обсудить и, если угодно, осудить их.
ЧТО ТАКОЕ ФИЛОСОФИЯ В ЗНАНИИ?
Вступление. Философия в Германии: школы, теоретические вопроси. — Философия во Франции: партии, практические вопросы. — Как понимают философию в России. — Философия невыделима из нашей деятельности. — Философия осмысливает нашу деятельность. — Основная аксиома. — Я желаю знать, что такое философия? — Желание — источник всякой деятельности. — Представление. — Знание. — Области знания. — Что мы в самом деле знаем? — Наше Я. — Вопросы о сущности. — Философия в знании. — Философские системы. — Творчество.Мм. гг.! Не знаю, имею ли я право благодарить вас за ваш благосклонный прием. По крайней мере я чувствую, что сделал еще слишком мало, чтобы заслужить его. Я в нем вижу лишь сочувствие к тому предмету, по имя которого мы сошлись сюда побеседовать. Он всегда имел чарующую привлекательность для всего, что стремилось жить и развиваться; он всегда казался страшным и опасным для тех, кто опирался на отжившие начала. И сегодня есть чему порадоваться: сегодня в первый раз после долгого молчания среди русской столицы, в среде светского русского общества, в живой русской речи самостоятельно и независимо произносится слово философия.
Значение философии для общества было очень различно. Всего более о ней говорили в Германии и во Франции; но в этих двух странах она являлась представительницей двух совершенно различных направлений. Немцы считают себя, как немцев, прирожденными судьями философских предметов и, гордясь именами нескольких замечательных мыслителей, видят в своем отечестве единую исключительную родину философии. Она там вошла в поэзию, в беллетристику, в обыденную жизнь. В таких же маленьких изящных книжках, как стихотворения Ленау, Гейне, Уланда, издаются для дамских столов сборники Карьера, Шеффера, Саллета, проникнутые шеллингизмом и гегелизмом. Во многих романах Фанни Левальд, Гуцкова и других писателей философские споры составляют предмет целых глав. Если кто в общественном разговоре или в речи употребит философский термин, это не покажется странным. Философские споры проникли в германское общество, в германскую жизнь. И споры эти касаются самых отвлеченных вопросов. Школы гегельянцев, шеллингистов, кантианцев, гербартианцев, материалистов и т. д. разделяются между собою по вопросам об отношении мысли к действительности, о том, существует ли Я, или это есть призрак, какое отношение между веществом и силой и т. д. Последний вопрос так занимал всех в Германии еще недавно, что в продолжение нескольких лет редко выходила серьезная книга или книжка журнала, без того чтобы автор где-нибудь в целой главе или в заметке не излагал своего отношения к этому вопросу.
Мы найдем совсем другое, если обратимся к Франции. Там слово философия есть знамя, с которым идут в битву общественные партии. Во время всего XVIII в. шла ожесточенная борьба во имя философии. Это слово ставили на алтарь в виде богини разума, из-за него изгоняли и казнили, но при всем том обращали очень мало внимания на его научное значение. Буржуазия не хотела более терпеть гнета светской и духовной аристократии. Последняя опиралась на определенное миросозерцание, на установленные предания. Против этих-то преданий шли бороться Вольтеры и Дидро. И читатели, и сами авторы часто плохо знали, верят ли они или не верят в бессмертие души, в материю и бестелесный дух, в бога. Можно указать в этом отношении много непоследовательностей и противоречий у одного и того же писателя. Но они были последовательны в одном — в своей практической борьбе с установленным порядком вещей. — Прошла французская революция. Старшая линия Бурбонов была унесена собственным непониманием своего положения, и буржуазия явилась властью. Новые общественные партии вышли на сцену, и во имя своих практических интересов каждая из них выставила свою философию. Философу буржуазии Кузену нужно было, чтобы воля была свободна и дух был бессмертен; чтобы гражданская свобода и собственность были освящены мыслью, и он все это доказал. Из всех древних и новых систем он собрал все, что нужно было для этой цели, и создал французский эклектизм. Но против буржуазии стояли другие партии со своими целями, и вот Вентура пишет свои проповеди о разуме философском и разуме католическом, о христианской власти; вот выступают социалисты. Во всех этих сочинениях практические вопросы, практические стремления на первом плане. За них бранят и прославляют писателей в различных кружках общества. До остального же почти никому нет и дела.
У нас философия не имеет ни того, ни другого значения. У нас нет философского предания, великих имен национальных мыслителей, которых системы спорили бы о господстве между ними. Иной из нас вспомнит иногда давно умолкшего профессора, ученика немецкого мыслителя, но вспомнит о лице, о единице, а не о направлении. Несколько шеллингистов оставили в нашей литературе и в памяти общества след несколько более яркий, чем мыслители других направлений, но все это смутное предание. Философских школ у нас не было, а были философствующие единицы, и те приносили очень мало своего, а развивали большей частью предмет по миросозерцанию того или другого германского философа. Нечего уже говорить, что у нас нет и следа общественных партий, которые бы боролись и выставляли философские принципы для своих практических целей. У нас, собственно, только два отдела в обществе: люди, желающие знания и развития, и поклонники невежества, люди, раскольнически враждебные науке, именно в ее развивающих человеческих началах. Но это не школы и не общественные партии. В практических вопросах, как в теоретических, у нас опять единицы, не успевшие или не умевшие организоваться в партию.
Не мудрено, что и наше общество связывает со словом философия и философ часто очень невыгодные представления и наши лучшие писатели выражают подобное представление о своих комических идеалах. Философствование для Фамусова имеет значение гастрономическое. Судья «Ревизора», который «своим умом дошел» до решения вопросов о мироздании, есть карикатурный философ. У нас называют философом того, кто ведет себя не так, как другие, кто пренебрегает приличиями. «Прошу не философствовать, а делать», — говорит начальник подчиненному, осмеливающемуся возражать. «Философия есть наука лени», — повторяет, говорят, ежегодно своим слушателям один петербургский профессор, имя которого с уважением произносится и за границей между специалистами его предмета.
С другой стороны, со словом философия наше общество связывает представление о чем-то весьма темном, трудном, доступном лишь немногим специалистам. Она вызывает воспоминание неуклюжего тома «Умозрительной физики», где говорится об «идее вечности, равнозначительной всесуществующему нулю», и т. п. Между тем автор этого сочинения был не случайный фантазер, но один из немногих посвятивших долгие годы и многие труды на философское преподавание. Мудрено ли, что публика, с которой говорили таким образом о философии, чуждалась ее? Дико звучали в ушах русского человека непереваренные термины шеллингизма, к которым Германия была приготовлена рядом мыслителей, составлявших и изменявших постепенно немецкую философскую терминологию. Не так уже трудно было слушать формулы Шеллинга тем, кто имел в своем прошедшем Канта, перед Кантом Вольфа и др., развивших философское мышление на родном языке. Но в России не было подобного подготовления, и потому предмет, наполненный полупонятными или вовсе не понятными выражениями, представился обществу как нечто туманное, чуждое, как предмет, составляющий специальность нескольких человек, а остальным вовсе не нужный.
Между тем философия есть нечто весьма обыденное, нечто до такой степени нераздельное с нашим существом, что мы философствуем не учась, при каждом произносимом слове, при каждом осмысленном действии, философствуем хорошо или дурно, но постоянно и неудержимо.
Может быть, мои слова представляются вам, мм. гг., резким парадоксом. Вероятно ли, что существовала невыделимая от нас деятельность, которую мы не сознаем? Позвольте вам тогда напомнить подобное явление, приводимое Мольером в одной из своих самых популярных комедий. Журден всю жизнь говорил прозой и не знал этого. Правда, проза Журдена не была прозой Паскаля и Боссюэ, но тем не менее это была проза. Надеюсь, мм. гг., что мне удастся вам показать на этих беседах, что в своих философских построениях мыслители лишь употребляли сознательно и разумно ту же самую деятельность, которая постоянно присутствует в нас в бессознательном и непоследовательном состоянии.
Но, возразят мне, если оно и так, к чему останавливать свое внимание на этой особенной деятельности? Много ли приобрел Журден, узнав, что он говорит прозой? Будем довольствоваться нашей бессознательной философией, если уж она действительно существует. К чему нам обращать на нее особенное внимание? Мало ли и без того дела в жизни? Мало ли необходимых для нас знаний? Есть люди, занимающиеся энтомологией и санскритским языком. Это очень полезные знания, но никто не скажет, что они необходимы для всех. Пусть будут специалисты философы, но к чему ставить философию в ряд предметов общей важности?
Дело в том, что философия, и она одна, вносит смысл и человеческое значение во все, куда она входит. Мы осмысливаем нашу деятельность настолько, насколько вносим в нее элемент философии. Насколько человек обязан себе отдавать ясный отчет в каждом своем слове, в своих мыслях, чувствах и действиях, настолько он обязан философствовать. Пренебрежение философией есть искажение в себе человеческого сознания. Требование сознательной философии равнозначительно требованию развития человека.
Впрочем, мм. гг., я здесь обязан сделать оговорку. Требование от человека сознательности и развития есть нравственная аксиома, которую доказать нельзя, если кто ее отвергает. А есть люди, которые отвергают это начало. Есть люди, которые готовы сказать: «Сознательность, развитие, размышление есть зло для человека». Они смело утверждают, что лучше, счастливее человек, следующий бессознательно заранее предписанной рутине, человек нерассуждающий, непонимающий, «труп в руках другого», по выражению иезуитов, чем человек, добивающийся путем страдания и ошибок полнейшего знания, лучшего понимания, справедливейших условий жизни… Против подобных оппонентов полемизировать невозможно, потому что они стоят на другой почве, говорят на другом языке. Убеждать их бесполезно, потому что сам процесс убеждения им недоступен. Они не нуждаются в философии, потому что не нуждаются в мысли. Их идеал — это сон без сновидений. Оставляя их в стороне, мы считаем себя вправе поставить себе аксиомой: человек обязан отдавать себе отчет в каждом слове, в каждой мысли, в каждом чувстве и действии.
На этом основании мы должны отдать себе отчет в том, какое значение имеет философский элемент, присутствующий в человеческой деятельности. Мы увидим, что в разных областях этой деятельности он проявляется различно, и потому полное уяснение значения слова философия может быть лишь окончательным результатом наших бесед. Мы сначала откроем присутствие его в различных отдельных процессах. Сделать это очень легко. Если справедливо, что философия присутствует во всякой нашей мысли, то она может быть открыта в произвольно выбранной фразе. Конечно, в одном случае удобнее, в другом — менее удобно открыть ее присутствие, но всегда возможно. Возьмем вопрос, для которого мы сошлись на эти беседы.
Я желаю знать, что такое философия?
Конечно, можно бы подумать, что нас при разборе этого вопроса всего дольше займет последнее слово, как важнейшее. Можно подумать, что другие слова, ему предшествующие, для нас несущественны, так как в этой фразе они составляют только необходимую грамматическую форму для мысли, концентрирующейся на слове философия. Между тем мы на первых наиболее остановимся; вдумываясь поочередно в слова желание, знание, Я, мы увидим, что они приведут нас сами собой к уяснению одного значения слова философия. Постараемся понять собственный вопрос, и мы сами ответим на него, по крайней мере настолько, насколько философия составляет элемент знания. Итак, постараемся осмыслить слова я желаю знать, беспрестанно нами употребляемые по привычке. Начнем с простейшего — с желания.
Слово желание кажется с первого взгляда так просто, что его и разбирать не стоит. Каждый из нас слыхал и сам говорил о напрасных желаниях, о ненасытных, суетных, мимолетных желаниях и т. д и т. д. Желание, развивающееся в страсть, представляется нам в борьбе с рассудком, с долгом, и борьба последних начал против первых ставится обыкновенно в обязанность человеку как нравственному существу. Это первое, самое поверхностное понимание значения слова желание. Но этого недостаточно; чтобы оценить какое-либо явление, надо исследовать его более внимательно. Если невежда говорит о комнате: «Она пуста», то человек, хотя немного знакомый с физикой, знает, что комната наполнена воздухом. Давление воздуха физик не ограничивает исключительными проявлениями бури, которая разрушает здания и сбивает вас с ног; он берет барометр и показывает, что на вас постоянно незаметно для вас самих давит такое-то число пудов воздуха. Точно так же поступает психолог, разбирая желание. Он не рассматривает его только в исключительную минуту борьбы желаний, переходящих в страсти, с приобретенными идеями справедливого, доброго, истинного; но он следит его давление на ваше нравственное бытие, открывая его везде и всегда, и говорит вам: желание есть источник всякой человеческой деятельности.
Множество предметов проходит постоянно перед вами, но вы остановились на одном. Он возбудил ваше внимание. Это внимание есть уже поставленный вопрос. Всякий вопрос есть неудовлетворенное желание. — Вы чувствуете радость, печаль, сожаление, общее утомление. Разберите внимательнее эти чувства, и вы везде откроете присутствие желания. Сам рассудок и долг, противопоставляемые моралистами страсти, суть не что иное, как желание открыть продолжительнейшее, полнейшее наслаждение, желание воплотить наш нравственный идеал, на алтаре которого мы готовы заколоть другие желания, представляющиеся нам унизительными. Нет явления в жизни человека, в котором бы не присутствовали желания. Вся наука есть ответ на человеческие желания. Они воплощаются в художественные и религиозные идеалы, в системы мыслителей. Современные психологи видят в науке душевных явлений систему побуждений, или элементарных желаний. Два месяца тому назад умер последний из предводителей самостоятельных германских школ после Канта — Артур Шопенгауэр; он распространял значение желания в форме воли не только на весь внутренний мир человека, но и вне его; вся природа представлялась Шопенгауэру как проникнутая волей. Но нам нечего обращаться к метафизическим системам, чтобы увидеть волю, перенесенную человеком вне себя, в природу. Все поэтизирование, одушевление природы заключается в том, что мы предполагаем во внешних предметах нечто аналогическое нашему желанию в его разных преобразованиях и проявлениях. Наконец, в самых простых выражениях языка — аэростат стремится подняться, тело противится сжатию — скрывается тот же процесс.
Итак, мы открыли присутствие желания повсюду в деятельности человека. Чтобы открыть его, мы брали поочередно различные явления и стремились найти в них единство. Мы говорим, что поняли значение желания для человека, когда оно нам представилось общим источником человеческой деятельности, началом, помощью которого эта деятельность представляет нечто единое.
Но если желание есть источник, основное явление человеческой деятельности, то, с другой стороны, мы можем его рассматривать как нечто сложное, составное. Существование понятий, которые, с одной стороны, суть простейшие для целого ряда других понятий, а с другой — представляются сложными результатами, есть один из важных фактов науки мышления. Мы не можем его здесь разобрать в его общности, но покажем на примерах, что он представляется в различных областях знания. Многие ботаники видят во всех органах растения преобразование одного и того же органа — листа, между тем самый лист состоит из системы клеточек разного рода. Как геометрическая форма, он вовсе не прост; как химический состав, он довольно сложен. Еще ближе к нашему вопросу пример движения. Современное естествознание стремится объяснить всю природу как систему разнообразных движений. Английские психологи нашли, что движение наших органов есть путь, помощью которого человек доходит до понятия о пространстве и времени. Между тем представление самого движения есть представление некоторых расстояний, последовательно изменяющихся, и наука о движении начинается с разложения понятия о нем на понятия пространства и времени.
Так и желание можно разложить на простейшие начала. Всякое желание предполагает два полюса: желаемый предмет и желающее существо, между которыми желание является чем-то посредствующим. Я желаю нечто; этим самым я говорю, что знаю существование чего-либо вне меня, и мое желание выходит из моего отношения к предмету этого желания. Итак, в желании лежит, во-первых, представление предмета, во-вторых, сознания моего Я, в-третьих, признание некоторого отношения между мною и этим предметом. Обратимся к первому.
Мы представляем себе какой-либо предмет. При этом мы легко заметим, что мы не сейчас его представляем так, как впоследствии времени, после тщательного исследования. Мы взглянули на предмет; различные наши чувства восприняли от него разнообразные впечатления; память вызвала подобные впечатления, полученные от известных уже нам предметов; воображение подсказало нам, что перед нами тот или другой из этих известных нам предметов. Представление готово. Но мы легко встречаемся с таким признаком, который противоречит составленному представлению. Например, нам показалось, что мы видели в окне нашего знакомого, а через несколько минут мы его встретили и т. п. Мы говорим в подобных случаях, что представление, нами составленное, было ложно. Мы дали слишком много права нашему воображению. Мы не довольно признаков предмета в самом деле восприняли, чтобы определить, какой именно предмет был перед нами. Надо исправить это ложное представление. Для этого надо стараться воспринять от предмета возможно большее число его признаков. Надо разнообразить наблюдения предмета. Каждый новый признак, наблюдаемый нами, исправляет или дополняет наше представление. Зная, как легко мы можем впасть в ложное представление при недостаточном числе признаков, мы нарочно удерживаемся от произнесения приговора о нашем представлении, пока не считаем число сделанных наблюдений уже довольно значительным. — Иногда мы поступаем иначе. Получив несколько признаков, мы делаем предположение, т. е. ставим перед собой некоторое известное уже представление, задавая себе вопрос: не этот ли предмет подлежит нашему исследованию? Сделанное предположение мы должны оправдать, то есть мы ищем уже в изучаемом предмете признак предполагаемого. С каждым найденным из этих признаков наше предположение более и более оправдывается, делается более и более вероятным; мы останавливаемся с большим убеждением на поставленном представлении. Нашли мы признак противоречий, и сделанное представление оказывается ложным, лишается реальности. Оно действительно только для нашего воображения, а вне нас оно ничему не соответствует.
Накопляя наблюдения признаков предмета и оправдывая наше предположение о нем рядом нарочно делаемых наблюдений, опытов, мы узнаем предмет более и более. Наше знание растет с числом и разнообразием воспринятых признаков. Некоторые из этих признаков так существенны для нас, что мы разделяем предметы на отделы, смотря по присутствию или отсутствию именно этих признаков. Образуются области знания, группы наук.
Так мы собираем все предметы, в представление которых не входит противоречивых признаков и от которых мы можем получить достаточно полную группу признаков; это для нас предметы прямого наолюдения, предметы внешнего мира, относящиеся к естествознанию. Если исследуемые предметы не подлежат прямому нашему наблюдению, но были наблюдаемы другими лицами, мы же имеем перед собой лишь слова и знаки, их изображающие, то подобные предметы мы назовем предметами свидетельства, и они преимущественно относятся к истории. Наконец, если мы замечаем в них отсутствие некоторых признаков, необходимых для реального бытия, или находим какое-либо противоречие, то предметы принадлежат только нашему сознанию, внутреннему миру нашего Я; они относятся к науке духовных явлений, к психологии, в самом обширном смысле этого слова.
Вот три главные области знания, в разных случаях сливающиеся одна с другой. Но посмотрим, насколько знания каждой из них самостоятельны и насколько опираются на данные, заимствованные из других областей. Посмотрим, насколько мы можем сказать, что в самом деле знаем факты, относящиеся к каждой из упомянутых областей.
Начнем с истории. Знаем ли мы факты царствования Нерона? Легко заметить, что мы знаем не их, но книгу, в которой они описаны, учителя, который нам их сообщил в рассказе. Мы знаем еще другие книги и других учителей, которые свидетельствуют достоверность повествований, помещенных у Тацита и в исторических курсах. Мы все это сравниваем в процессе мышления и убеждаемся, что события царствования Нерона в самом деле были таковы, как нам их передали. То же повторяется при усвоении всякого исторического факта. Наше знание распадается на знания нескольких предметов прямого наблюдения (книга, учитель, памятники и т. п.) и на знание нескольких предметов внутреннего мира, именно различных пунктов процесса нашей мысли, которая переходит путем сравнения представлений через ряд вероятностей к убеждению в достоверности исторического события. Историческое знание, очевидно, не самостоятельно; оно опирается на знание предметов внешнего мира и на процесс мысли; оно лишь настолько достоверно, насколько восприняты предметы внешнего мира и насколько правилен процесс нашего мышления.
Переходим во вторую область, к предметам внешнего мира. Знаем ли мы их? Знаем ли мы, например, книгу? Легко и тут заметить, что мы знаем не предмет, а некоторые явления, нами воспринимаемые: очерк, свет и тень, цвет, температуру, твердость или мягкость, шероховатость или гладкость поверхности и т. п. Весь внешний мир дает нам только ряд явлений, обнаруживающихся рядом впечатлений. Вся наука имеет предметом только явления. Эти явления представляются мне как одновременно повторяющаяся группа, и я составляю из них предмет. Эти явления представляются мне группой, повторяющейся в своей последовательности, и я составляю из них закон. Из всей совокупности явлений, мной воспринимаемых, я строю с разных точек зрения вселенную, мир, природу. Все целое во внешнем мире принадлежит мне, моему построению. Я получаю только отдельное, отрывочное.
Самые явления я признаю имеющими самостоятельное реальное бытие лишь на основании моего обсуждения их. Мое мышление придает им реальность или отнимает ее у них. Например, я получаю впечатление света. Явление действительно произошло, потому что я его воспринял; но я поверяю его. Я закрываю глаза и продолжаю видеть свет. Тогда я заключаю, что воспринятое мною световое явление нереально: оно принадлежит моему внутреннему миру, или, как обыкновенно выражаются, оно субъективно. Противоречие в мышлении заставило меня отрицать реальность явления. Беру то же явление. Я вижу свет. Я убеждаюсь, что вижу его вне себя. Но, подходя к предмету, от которого я получил свет, я встречаю гладкую холодную поверхность на расстоянии несравненно меньшем, чем должен бы встретить светящее тело. Я заключаю, что это свет отраженный. Мышление побуждает меня признать реальность явления, но не такого, как я его воспринимаю, а другого, сообразного моему процессу мышления. Наконец, в некоторых случаях мышление мое допускает реальность света, исходящего из той самой точки, где я его воспринимаю.
Во всех этих случаях я имею воспринятое явление. Оно принадлежит моему внутреннему миру. Затем я имею другие явления, туда же принадлежащие и служащие мне для контроля первого. Далее я имею процесс мышления, сравнивающий эти явления, определяющий их вероятность и достоверность, реальность в разных ее видоизменениях или субъективную действительность. Этот процесс мышления весь принадлежит моему внутреннему миру. Итак, все мое знание внешнего мира сводится на ряд явлений, происходящих в моем Я. Весь внешний мир является как результат умозаключений, извлеченных из процессов, во мне происходящих. Насколько этот процесс правилен, настолько лишь я могу знать внешний мир. Я заснул, задумался, развлекся, потерял способность верно судить, и я окружен миром призраков; предметы проходят предо мной без моего ведома; мои представления предметов сбивчивы, уродливы.
И между этими предметами внешнего мира, которые мне известны только как соединенные мною группы явлений, находится мое собственное тело. Мне могут возразить: «Нет, свое тело мы сознаем прямо; мы его чувствуем. Для этого не нужно ни группировки явлений, ни умозаключений». Возражение было бы справедливо, если бы все, что мы чувствуем в нашем теле, соответствовало всегда тому, что в самом деле есть, и если бы мы чувствовали все, что происходит в нашем теле. Но ни то ни другое не имеет места, что можно бы подтвердить многочисленными примерами. Часто инвалид чувствует боль в пальце давно сгнившей руки. В нашем теле беспрерывно происходит ряд процессов, о которых мы ничего не знаем, пока они совершаются нормально. Чтобы их узнать, мы должны наблюдать их так, как наблюдаем внешние предметы. Еще более. Весьма многие из этих процессов мы изучаем помощью рассечений чужого тела и от этого внешнего наблюдения делаем умозаключение о существовании подобных же процессов в нашем теле. Все это заставляет нас не исключить и нашего тела из того, что мы говорили о предметах внешнего мира. Повторяю: знание всего внешнего мира и в нем нашего тела сводится на ряд явлений, воспринимаемых нашим Я, обсуживаемых в нашем Я и от которых наше Я умозаключает о существовании внешнего мира так, как мы его познаем.
Таким образом, мм. гг., мы свели знание истории на знание внешнего и внутренних процессов нашего Я. Внешний мир свели тоже на внутренний процесс в нашем Я. Из двух полюсов желания желаемое оказалось непонятным без желающего существа.
Наконец, постепенное развертывание понятий, лежащих в словах желание и знание поставленного нами вопроса, привело нас неудержимо к третьему слову того же вопроса, к исследованию нашего Я.
Что такое Я? Кажется, самое простое, самое понятное из трех слов, о которых мы говорим, и между тем самое трудное для нашего понимания. Вся история, весь внешний мир сведен на процессы, происходящие в нашем Я; но как только мы коснулись этого центра, этого основания всего остального, он расплывается на те самые начала, которые мы только что на него свели.
История и природа оказались представлениями, результатами мышления нашего Я; но оно само невыделимо от предметов, которые им представляются, о которых оно мыслит. В этом существе, постоянном с первого взгляда, мы замечаем неудержимый процесс преобразования. Каждое мгновение уносит что-нибудь из моего вчерашнего бытия; каждое мгновение готовит во мне завтрашнего человека. Мое Я постоянно развивается под влиянием истории и природы, той самой истории и природы, которые я сознаю только в моем изменяющемся Я. Мои желания, знания, мысли постоянно меняются. В своем Я именно нельзя найти ничего постоянного, и это составляет трудность вопроса о нем.
Различные учения предложили несколько противоречивых ответов на этот вопрос. Спиритуалисты говорят, что Я есть отдельная, самостоятельная сущность, противополагаемая внешнему миру; изменяются впечатления, им получаемые от внешнего мира, но оно остается неизменно. Материалисты говорят, что Я есть отвлеченный призрак, созданный памятью из продолжающегося сознания существования тела; это слово для процесса, а не для сущности; это нечто аналогическое волне, и которой все изменяется и для которой сущность есть нечто бесформенное — вода. Я не имею вовсе намерения обсуживать эти решения, но для нас важно сходство обоих решений в одном главном пункте. Это особая сущность, говорят одни; это проявление другой сущности, говорят другие. Оба говорят о сущности явлений, а не о самых явлениях. Вопрос о нашем Я оказывается вопросом о сущности вещей; но мы ограничили науку исследованием явлений, не мудрено, что вопрос о нашем Я, выходящий из этой области, для нас научно неразрешим.
С вопросом о сущности нашего Я связано много других вопросов того же рода. От него, как видим, неразделен вопрос: какая истинная зависимость между нашим Я и внешним миром? Далее: в этом мире, признанном нами за реальный, вследствие отсутствия противоречий что действительно? Какая истинная зависимость между моей мыслью и бытием? Какая истинная зависимость между всем реальным? Что в нем существенно? и т. д.
Все это вопросы, к которым мы были приведены невольно, изучая внимательно значение трех простых слов разбираемой нами фразы. Они открыли нам огромное содержание явлений, принадлежащих различным отраслям науки, и еще далее содержание, превосходящее средства науки. Воспринятые явления составляли наше знание. Вопросы о сущности остались вне его.
Но в самой науке мы нашли многое прибавленное к знанию. Мы видели, что в знании получаются отдельные, разрозненные явления. Мы из них строим предметы, строим законы, строим отдельные науки, строим науку вообще. Там, где она кончается с прекращением познаваемых явлений, мы продолжаем ставить вопросы о сущности вещей и отвечаем на них более или менее решительно.
Какой же это элемент прибавляется к знанию, чтобы построить из него науку и потом охватить еще вопросы, не подлежащие науке? Это — элемент философский.
Мы построили всю деятельность человека как результат одного начала — желания. Мы свели все знание на знание одного начала — нашего внутреннего процесса; мы поставили вопрос о том, что существенно во внешнем и во внутреннем бытии, т. е. какое одно начало всего сущего. Все это проявления философии в знании.
Мы произнесли последнее слово нашего вопроса, и, как вы видите, мм. гг., смысл этого слова уже заключался во всем предыдущем. Нам осталось только дать название известному началу. Нам удобнее было вывести значение философии в знании из этого вопроса, который мы поставили; но смысл получился бы тот же самый и из всякого другого. Философия знания получается как естественное следствие вникания в произносимые нами слова. Самое это вникание, надлежащее понимание собственных слов есть уже проявление философии в знании; мы должны философствовать или должны отказаться от понимания самих себя; но так как мы всегда, хотя несколько, понимаем то, что говорим, то мы все философствуем невольно. В построении законов ученый употребляет философское мышление, и без него ученость заключалась бы лишь в собрании фактов; без него наука не могла бы существовать. Философия присутствует в сближении наук, в объяснении всего сущего как единого целого, в отыскании зависимости одних явлений и существ от других, в решении вопросов о сущности вещей.
На этой высшей точке обработки философии в знании все мыслимые нами явления располагаются как нити около шара, связанные в различных местах узлами так, что начиная с одного из этих узлов можно перейти ко всем нитям и к прочим узлам. Тот узел, с которого мы начинаем, представляется нам основным, первоначальным, сущностью всех прочих. Остальные же узлы отступают на второй план, делаются для нас результатами, проявлениями основной сущности.
Различные мыслители в разное время по личному своему настроению или под влиянием современных им событий принимали за исходную точку тот или другой из этих узлов, начинали с того или другого явления как основного, существенного, и отсюда вытекает разнообразие философских систем. Все они имели одну и ту же цель — построение в единое стройное целое всего мыслимого человеком. Все они до тех пор могли существовать, пока охватывали все факты знания; все они имели свою долю истины, потому что принимали за основание одно из явлений, имеющих место в самом деле; но они различались перспективой, по которой в них располагались явления. Три главные области человеческого знания могут служить к основному разделению философских систем.
Так, весьма многих мыслителей поразила наиболее зависимость человека от внешнего мира. Они допустили бытие особой самостоятельной сущности, которая только проявляется в человеке, как в прочих явлениях внешнего мира. Еврей Барух Спиноза придал этой сущности одновременно протяжение и сознание и основал свою пантеистическую систему. Точно так же материалисты предполагают бытие общей бессознательной сущности-вещества, которая в своих разнообразных формах дает как все явления внешнего мира, так и явления нашего сознания. Обе эти школы принимали за точку исхода природу, внешний мир под разными названиями и от него переходили ко всему остальному. Их можно назвать философами природы.
Великая школа германских идеалистов была поражена обратной зависимостью фактов нашего знания от процессов нашего сознания. На этой же точке стоял отец новой философии Рене Декарт, начиная свое построение словами мыслю, следовательно, я есмь. Человеческое сознание здесь сделалось исходным пунктом, от которого переходили ко всем остальным. Но философов сознания — если так позволительно назвать всех мыслителей этого направления — приходится еще подразделить по тем из данных сознания, которые были ими приняты за существенные. Одни, с Декартом, поставили впереди всего сознание двойственности мира внешнего и внутреннего и получили две сущности: дух и вещество в их таинственном совокуплении. Другие поставили выше всего обобщающую мысль, сделали даже из нее нечто самостоятельное, отдельное от человека и построили все сущее как процесс развивающейся безусловной мысли; совершеннейшим представителем этого направления был Гегель. Сюда же можно причислить и тех, которые выходили из сознания человека как единого нераздельного целого, в своей целости составляющего центр всего сущего, являющегося в своем реальном бытии как продукт внешнего мира и событий минувшего, а в мысли и в действии как источник построения природы и истории.
Были, наконец, школы, которые черпали свой исходный пункт из какого-либо исторического предания, принимали его за неоспоримую сущность и из этой сущности строили мир, человека и историю. Это были философы предания.
Во всех этих случаях проявлялось стремление овладеть всеми фактами знания как частностями одного стройного целого, понять их в их общей связи, разрешая и те вопросы, которые наука должна была оставить в стороне. Эта философская деятельность представляется нам нераздельною от аксиомы: должно отдавать себе отчет в нашей мысли, и потому является обязательною для человека как деятельность сознательная. Мы видели, что в бессознательном виде она неизбежна.
Но должно постоянно иметь в виду главные условия построения правильной философской системы. Факты знания должны служить ей основанием. Всякое противоречие между фактом и системой влечет за собой неизбежное осуждение системы. Она должна обнять все известные факты, или она неполна. Чем естественнее располагаются в ней факты, чем проще сближения, чем меньше гипотез она допускает, тем она делается вероятнее, и ее идеал — это группировка фактов, которая сама собою указывает на их построение в одно стройное целое.
Мы сделали очерк значения философии в знании. Мы видели ее в уяснении употребляемого слова, в группировке фактов, в построении науки, в создании систем. Но нам представляется вопрос: какое психологическое начало побуждает нас к этой деятельности? Знание останавливается на факте и довольствуется фактом; но группировка, построение принадлежат другому элементу. Этот элемент в знании явился философией, но он может иметь еще и другие проявления, вне знания. Этот элемент, как психологический, может иметь свою область деятельности, только частью захватывающую область знания. Он может быть поэтому предметом особого исследования, и в его области слово философия может изменить свое значение.
Психологическое начало, которое в области знания приводило к философии, есть творчество. Оно строит науку из фактов знания и охватывает науки философской системой. Но его проявления несравненно обширнее, и мы должны обратиться к обзору его области. В ней философия проявляется уже иначе, чем в знании, и рассмотрение значения философии в творчестве составит предмет нашей следующей беседы.
ЧТО ТАКОЕ ФИЛОСОФИЯ В ТВОРЧЕСТВЕ?
Обзор предыдущей беседы. — Область творчества. — Начальные его проявления. — Анализ знания, — Анализ творчества. — Искусство. — Значение формы. — Патетическое действие. — Сила художественных идеалов. — Мифические идеалы. — Один. — Научное построение. — Развитие религиозных мифов. — Метафизические мифы. — Преобразование форм. — Рутина. — Критика. — Философия в творчестве. — Борьба с идолами. — Переход к процессу жизни.Мм. гг.!
В предыдущей беседе мы разбирали философский элемент знания, строящегося в науку. Мы открыли его в придании отдельным сведениям единства, разрозненным замечаниям — стройности, фактам знания — формы науки. Наконец, мы видели, что из отдельных наук, обнимающих явления, философия переходит и в область вопросов о сущности вещей и все это обстраивает в одно здание философской системы. Эту философскую деятельность в науке мы отнесли к творчеству, и теперь самое творчество берем предметом нашего исследования, будем наблюдать его проявления, всмотримся в его процесс и откроем в нем то, что мы имеем право назвать философским элементом творчества.
Самое простое применение слова творчество представляется нам в искусстве и соответствует тому, что называют фантазией художника. Здесь никто не спорит о том, что слово творчество может быть применено.
Но мы скоро замечаем много явлений, однородных предыдущему, отличающихся лишь оттенками от первого бесспорного факта. Народная поэзия стоит не ниже, если во многих случаях не выше произведений личной фантазии художника. Но в народной поэзии нераздельно участвует бессознательный элемент религиозных верований, мифологических образов. Все мифологии представляются нам как формы народной бессознательной поэзии. Можно ли же в мифологиях отрицать творческую деятельность? Но где начало мифологии? Разверните труд современных ученых по этому предмету, например замечательный труд г. Буслаева1, и вы убедитесь, что почти каждый оборот народной речи скрывает в себе эпическое, мифологическое представление. Слово есть первое воплощение мифологии, оно есть и первое поэтическое произведение народов; язык есть первый результат творчества.
Но я, может быть, выразился несколько неосторожно. Слово есть не единственная форма для воплощения нашего духовного процесса. Литература есть не единственное искусство. Сознательному пластическому творчеству предшествовало символическое обозначение предмета, и в истории этих символических изображений живописные хроники мексиканцев (если они достоверны), египетские иероглифы, различные азбуки до коротких и длинных черточек китайского И-гиня составляют ряд памятников человеческого пластического творчества, древность которого во всяком случае немногим уступает древности первого слова.
Впрочем, если тут, мм. гг., мне приходится остановиться на едва ли, то мы имеем еще проявление творчества, в котором никто не станет оспаривать одинаковой древности с произведениями слова, если некоторым не покажется, что слово уступает тому проявлению, о котором я хочу теперь сказать. В самом сложном из современных искусств, в драматическом, наряду со словом, движение является формой творчества и ставит Мартынова, Гаррика, Тальму наравне с великими деятелями всех остальных отраслей искусства. В древней пантомиме мы находим частное искусство, основанное на одном творчестве телодвижений и лишенное под маской древнего актера даже игры физиономии. Но это искусство телодвижений и мимики, сознательное в актере, принадлежит человеку всегда и везде; и в необразованном человеке оно проявляется более разнообразно, с более неудержимой силой, чем в обществе, связанном условными приличиями. К указанным формам простейшего творчества прибавим еще звук голоса, придающий слову его патетическую силу, способный в крик воплотить духовное состояние человека даже без слова. В глубокой древности он является животным предшественником человеческого слова, впоследствии могущественным орудием оратора и, наконец, в своем самостоятельном, вполне сознательном развитии чарует нас в музыкальных произведениях.
Таким образом, слово и знак, еще древнее движение и звук голоса составляют первые проявления человеческого творчества в существах, потомству которых было суждено овладеть миром силой своей мысли.
Движение и звук голоса, слово и знак связаны исторически с бесспорным творчеством искусства и сближаются с ним едва заметными оттенками; поэтому мы вправе видеть повсюду здесь одно и то же начало человеческой деятельности; назовем его творчеством, относя к творчеству художника более определенное слово фантазия. В указанных простейших проявлениях нам легче разобрать значение творчества, усложняющегося впоследствии. Когда физик исследует законы тяжести, то он обращается к явлениям, где она проявляется в самой простой форме, — к падению тел в безвоздушном пространстве. При движении тяжелого тела в воздухе, когда мы бросим его под углом, проявляется то же влияние тяжести, но явление по своей сложности делается весьма неудобным для исследования каждого из условий, в него входящих. Возьмем же эти явления творчества, посмотрим, как они совершаются, и откроем в них особенность творческого процесса в человеке в отличие от процесса знания, составляющего предмет нашей последней беседы.
Я иду по дороге и встречаю внезапно бешеную собаку. Я испугался, переменился в лице и вскрикнул; потом, когда прошла опасность и меня спрашивают о причине моего испуга, говорю: «Собака»… и даже могу написать рядом несколько знаков, взглянув на которые как я, так и всякий из нас, мм. гг., немедленно вызывает в своей памяти представление собаки. Здесь произошли оба процесса: знание и творчество; сравним их.
Я воспринял ряд внешних явлений от реального внешнего предмета. Из этих явлений за отсутствием в них противоречия я убедился, что предо мной в самом деле реальный предмет. Я узнал его; он из реального предмета сделался достоянием моей мысли; перешел процессом познания из вещи, существующей независимо от меня, в мое представление, мое понятие. Из собаки, бегущей и способной укусить, познание извлекло лишь группу признаков этой собаки. Узнанная мной собака, оставшаяся в моей памяти, в моем воображении, лишена реального бытия. Предмет, переходя через процесс моего познания, потерял свою реальность.
Но еще более: как ни внимательно я посмотрел на собаку, но на меня подействовали только некоторые частности ее. Я многого не заметил, и не потому только, что испугался, но просто потому, что нет возможности воспринять из предмета все, что в нем заключается. Итак, узнанная собака есть более отвлеченная, чем та, которая действительно существует. Она потеряла не только реальность, но и полноту, живость, цельность своих признаков.
Я узнал еще другое: я сознал чувство страха при виде собаки. Это сознание страха, мысль я испугался, хотя через самый малый промежуток, но следовала за самым процессом испуга. Когда же я подумал: я испугался, то я был в состоянии отвлечь свое внимание от самого процесса испуга; я мог представить себе испуг как прошедший, как нечто внешнее, составляющее для моей мысли предмет изучения. Сознавая свой испуг, я был уже относительно спокойнее. Сознанный, узнанный испуг потерял для меня свое потрясающее действие. Сознанный испуг есть уже только представление испуга, и это представление лишено одного из элементов своего первоначального процесса. И в этом случае мы видим, что сознание, обдумывание, мышление лишает то, что мы узнаем, части его бытия, переводя его в нашу мысль, делая его достоянием нашей мысли. И точно так же сознанный нами испуг отвлеченнее испуга, в нас совершившегося. Мы в мысли даже через самый короткий промежуток времени не в состоянии повторить всю особенность испуга именно так, как мы его претерпели.
Посмотрим теперь на противоположный процесс творчества, во мне совершившийся. Я вскрикнул и изменился в лице. При этом общее чувство испуга, не имеющее формы, доступное лишь мне в глубине моего сознания, получило форму, сделалось доступно внешнему наблюдению, перешло в мир реальный. Выразившись в определенной форме, это чувство в своем проявлении приобрело особенность, отдельность. Другой испуг, или испуг другого человека, выразится несколько другой игрой физиономии, другим криком. Испуг, не облеченный в движение и крик, остается вне всякого реального бытия. Создав выражение крик и движение, я прибавил реальный признак к моему состоянию духа. Дав ему форму, я обособил его. Если вы, мм. гг., позволите так выразиться, творчество прибавило бытия состоянию духа, облекая его формой.
Несравненно менее творческой деятельности в приискании слова и знаков, соответствующих представлению о собаке, мною составленному; это потому, что мы выучиваем слова и знаки как нечто условное и повторяем механически выученное. Но перенеситесь в эпоху первобытных народов, когда среди полузверей, выражающих завыванием и движением свои чувства, явились немногие личности, способные обособить приличными тому звуками представление отдельного предмета. Припомните ребенка, создающего название для того, что он воспринял из внешнего мира. Наконец, припомните писателя, создающего новый термин, новый оборот речи, воплощающий, по его мнению, с наибольшей ясностью и полнотой его мысль. Не увидите ли вы и здесь прибавление бытия в предмете? К характеристическим признакам групп, из которых у нас в воображении составляется представление предмета, прибавился еще признак; это — название, слово. Для того, кто его создал, оно есть характеристический признак, нераздельный от бытия предмет, но дополняющий это бытие, потому что дает ему звуковую форму.
Может быть, я утомил вас, мм. гг., останавливаясь слишком долго на этом разборе, но он существен и необходим; без него различие между знанием и творчеством есть различие неосмысленное, и этот разбор потому несколько затруднителен, что он относится к науке, именно к психологии. Всякое знание требует строгого внимания, чтобы быть точным и определенным. Но зато, я полагаю, что предыдущий разбор дал нам определенный результат. Знание уменьшает битые предмета, уменьшает число признаков в том, что узнается, переходит от реального к отвлеченному, от формы единичного предмета к существенным признакам представления предмета; творчество увеличивает бытие того, на что оно обращено: оно прибавляет реальный признак к представлению, в нас существующему, к состоянию духа, которым мы проникнуты; оно вводит в мир реальный то, что принадлежало только нашему внутреннему миру; оно дает единичное обособляющее бытие тому, что было обще; оно облекает все, проходящее через наше сознание в формы.
Творчество есть процесс образования форм. Форма является его существенной принадлежностью. Там, где наша мысль, чувство, решимость находит себе форму, там присутствует творчество.
Мы открыли особенности этого процесса в простейших явлениях творчества. Поверим их в более сложном случае, где мы признаем творчество неоспоримым, — в искусстве, в фантазии художника.
Многие отвергают теорию искусств, отожествляя их с их историей. Эстетика, как особенная наука, не имеет для многих смысла. «Что нравится одному, то не нравится другому», — говорят они. Им можно возразить, что самые ощутительные истины науки не всегда схватываются необразованными умами. Надо развить в себе мышление, чтобы отличить вероятнейшее от наименее вероятного, чтобы наши желания и предрассудки не имели влияния на наши суждения о предметах. Это еще в большей мере относится к прекрасному. Развейте в себе вкус, понимание красоты, устраните личные расположения и неприязни, жизненные цели, расчеты и стремления: вероятно, ваши суждения о красоте не будут так различны, как теперь. Впрочем, я не имею ни времени, ни желания вдаваться здесь в разбор теории прекрасного. Впечатления прекрасного существуют. Сравните их, разберите их, выделите то, что к ним примешивается из других областей, и факты, вами полученные, будут фактами эстетики.
Не вдаваясь в полемику, можно, кажется, принять, что стройная форма и патетическое действие художественного произведения суть два элемента, в которых проявляется его достоинство. Как ни священны нам изображения, начертанные живописцем, но если их форма уродлива, то искусство их не признает. Как ни благородны, как ни современны мысли, высказанные стихотворцем, но, если он пишет деревянными стихами, если он не уловил стройной формы, он никогда поэтом не будет. Об этих стихотворцах, сильных в жизненных вопросах, но слабых в форме, можно повторить слова Буало: «Это такой прекрасный человек; зачем он не пишет прозой?» Чтобы убедиться, что форма есть существенное, необходимое условие наслаждения искусством, кажется, довольно противопоставить произведение, облеченное в прекрасную форму, но чуждое всем жизненным, затрагивающим вопросам, другому, которое проникнуто живой мыслью, но отличается пренебрежением формы. Разница бросается в глаза даже в поэзии, где споры о форме и содержании бывают самые упорные. Я попробую для этого взять примеры, выбирая, конечно, с одной стороны, произведения, слабые формой, с другой — произведения, чуждые совершенно всякому живому вопросу.
Противопоставим сначала два отрывка:
Ей-богу, удивительно!
Уж я ль не умилительно
Стараюся писать?..
Но злой судьбы велением
Моим всем песнопениям
Нет пропуска в печать.
Что ж это за оказия?..
Ведь, кажется, фантазии
Я поли не даю,
А так лишь обыдённые
Проделочки казенные
Тишком себе пою:
Китайцам в поучение,
Начальству в угождение,
В потеху для себя… и т. д.
Перейдем в другую область:
Для берегов отчизны дальной
Ты покидала край чужой:
В час незабвенный, в час печальный
Я долго плакал пред тобой.
Мои хладеющие руки
Тебя старались удержать;
Томленья страшного разлуки
Мой стон молил не прерывать.
Но ты от горького лобзанья
Твои уста оторвала… и т. д.
Конечно, мне могут возразить, что я взял двух писателей, расстояние между которыми слишком неизмеримо. Беру два других примера двух талантов, которые, по общему мнению, не так уже далеко отстоят один от другого. Опять выбираю нарочно из одного — произведение, где он пренебрегает формой, из другого — стихотворения без всякой претензии на жизненный вопрос.
Отрадно видеть, что находит
Порой хандра и на глупца,
Что иногда в морщины сводит
Черты и пошлого лица
Бес благородный скуки тайной.
И на искривленных губах
Какой-то думы чрезвычайной
Печать ложится; что в сердцах
И тех, чьих дел позорных повесть
Пройдет лишь в поздних племенах,
Но все же спит мертвецки совесть
И, чуждый нас, не дремлет страх…
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Что лопнуть можешь ты, обжора!
Что ты — великий человек,
Чьего презрительного взора
Не выносил никто вовек.
Ты, лоб, как говорится, медный,
К кому все завистью полны —
Дрожишь, как лист на ветке бедной,
Под башмаком своей жены.
Обращаюсь к стихотворению второго рода:
Тимпан, и звуки флейт, и пляски вакханалий
Молчанье дальних гор и рощей потрясали.
Движеньем утомлен, я скрылся в мрак дерев;
А там, раскинувшись на мягкий бархат мхов,
У грота темного, вакханка молодая
Покоилась, к руке склонясь, полунагая.
По жаркому лицу, по мраморной груди
Луч солнца, тень листов скользили, трепетали;
С аканфом и плющем власы ее спадали
На кожу тигрову, как резвые струи;
Там тирс изломанный, там чаша золотая…
Как дышит виноград на персях у нее,
Как алые уста, улыбкою играя,
Лепечут, полные томленья и огня!
Как тихо все вокруг! лишь слышно из-за дали
Тимиан, и звуки флейт, и песни вакханалий…
Мне кажется, довольно поставить эти произведения рядом, чтобы сказать: мы наслаждаемся художественно, эстетически только последними. Но может быть, найдутся люди, которые скажут: нет, нам сочинения первого рода больше нравятся: в них больше мысли. Я спорить не стану, но прибавлю, что есть люди, которые охотнее лечатся у знахаря, чем у доктора, скорее верят во вращение столов, чем в то, что можно узнать вес планет; есть даже люди, которые искренне находят патриархальные отношения нравственнее юридических. Тем и другим можно сказать одно: будемте учиться, будемте развивать в себе ту способность, помощью которой возможно судить о явлении, насколько оно вероятно, нравственно или прекрасно; а потом посмотрим, кто с кем согласится. При этом заметим еще, что споры о значении формы, беспрестанно возобновляясь в области поэзии, не имеют вовсе места в пластических искусствах, если не считать эстетическими судьями и тех, которые предпочитают карикатуру «Кладдерадача» головке Греза.
Споры умолкают большей частью и в произведениях слова, когда мы перейдем к высшей ступени художественного творчества — к созданию идеалов. Когда дело доходит до личностей, в которых воплощается мысль художника, то все сколько-нибудь образованные ценители приступают к ним с одним требованием: они должны жить, то есть, переводя это на более сухую, но зато более точную формулу, они должны заключать в себе все существенные признаки реальных личностей и не заключать признаков противоречивых. Они должны быть стройны во всех своих проявлениях; стройность есть их существенное и отличительное свойство. Самые резкие воплощения современных недостатков или желаемых добродетелей, если в них нет стройности, не находят себе оправдания в глазах критиков.
Повторяю: стройная форма есть существенное и необходимое условие художественного творчества. Она рисуется в фантазии художника, требуя неумолимо себе воплощения; она есть единственная цель художника, если он в самом деле художник.
Но форма не есть единственное условие художественного творчества. Если бы оно было так, то пластические искусства перешли бы к геометрии, музыка ограничилась бы учением о гармонии и Хогарт, говоривший о линии наибольшей красоты, наибольшей прелести, указал бы единственно верный путь к искусству. Но оно не так. Самая изящная геометрическая фигура, самое гармоническое сочетание звуков еще не прекрасны; они только стройны; они могут быть сами по себе целью художника, могут удовлетворять его как художника, могут быть оценены равными ему художниками как вполне удовлетворительные; они как этюды могут быть превосходными образцами для учеников — и только.
В них недостает патетического начала, которое одно, вливаясь в стройную форму, делает ее прекрасной. Что такое мелодия? Что такое лирический порыв? Что такое драматизм? Это есть потрясающее человеческое начало, выходящее из личности художника и передающееся помощью его произведения массе зрителей и слушателей. Художник преследует форму, и только форму; но он человек; он знает, верит, чувствует, желает; его внутренний мир невольно бессознательно соприсутствует при его процессе творчества; и его стройная форма одушевляется его внутренней жизнью. Эта форма есть не безличный результат бессознательной природы; она есть сознательное произведение художника-человека. Она потрясает массу его братий-людей настолько, насколько в ней есть человеческого, и ее стройность запечатлевает ее в изображении поколений, сообщает ей неизгладимое существование среди общества, делает ее двигателем этого общества, чего она никогда не достигла бы, оставаясь только патетическим выражением. Антигона, леди Макбет, Гретхен, Одиссей, Гамлет, Пимен живут среди нас, преследуют нас постоянно, входя в нашу жизнь, делаясь более действительными, чем многие из наших знакомых, которых мы помним лишь тогда, когда они составляют реальный предмет нашего наблюдения.
Прошлой зимой шли в обществе бесконечные и упорные споры о «Накануне» нашего даровитого повествователя. Около нас беспрестанно повторяются жизненные события, которые могли бы вызвать столь же резкую разницу в оценке, как и отношения Елены к Инсарову; между тем общество останавливается на них недолго; споры скоро прекращаются, и начало снисхождения или равнодушия несравненно удобнее принимается мыслью слушателей в рассматриваемом случае, чем в литературном споре. Отчего это? Очень просто. Герои и героини разных историй, в самом деле совершающихся, очень скоро стареются и сходят со сцены. Мы знаем, что нет события в собственной жизни, на которое лет через десять не взглянет человек «с другой стороны горизонта», по выражению Гюго. Нет преступления, которого нельзя было бы зажить, нет врага, с которым бы нельзя было через несколько лет примириться, если самолюбие наше этому не мешает. Через несколько лет и мы будем другие и те, о которых идет дело, под теми же именами, под схожей формой, но будут более или менее другие люди. Это неизбежное увлечение всех событий нашей жизни в невозвратимое прошедшее делает нас снисходительными или равнодушными ко всему совершающемуся в жизни, конечно, если наш интерес не затронут. Но другое дело — вечно живые образы искусства: они не умирают, не стареют, не изменяются; они переживут нас и детей наших, перед глазами вашей внучки восстанет образ Елены с ее неувядающей юностью, и пойдет она в часовню ждать Инсарова, и забьется сильнее очарованное сердце молодой читательницы назло всем пуританам и пуританкам ложной нравственности. Эта стройная живучесть художественных идеалов, это повторение все той же незабываемой истории их заставляет нас с ожесточением спорить за эти идеалы или против них. Мы спорим здесь о бессмертных личностях.
Итак, в этих идеалах свободного искусства, в этих высших результатах творчества чистое искусство требует одной формы, но неудержимая сила жизни через посредство личности, создающей формы, вносит в них содержание и потрясает массы помощью этого содержания. Мы до сих пор говорили о творчестве сознательном и свободном, но нам стоит сделать два шага, чтобы перейти в другую область, тесно соприкасающуюся с первой. Эта область, с одной стороны, стесняет мало-помалу свободу художника, предписывая ему свои идеалы, а с другой — она сливается, как мы уже говорили, с первоначальным бессознательным творчеством и потому носит на всем своем протяжении следы неполного сознания. Вы, мм. гг., уже догадались, что я говорю об области мифологии, о том пестром царстве, где произошли первые метафоры народного языка, поверья и предрассудки, наполняющие жизнь простонародья и от которых мы далеко еще не избавились вполне, — о царстве, где живут серый волк и баба-яга, гномы и феи, которые так знакомы детям, наконец, о царстве, где высится ареопаг образов, перед которыми падали ниц народы, — о царстве Зевса, Аримана, Тора, у алтаря которых молилось человечество своему желанию справедливости, своей страсти к красоте, своей жажде истины, своему страху неизвестного будущего. Эти мифологические гиганты, воплощение истории человечества, так близко подходят к свободным идеалам искусства, что трудно сказать, принадлежат ли Афина Фидия и мадонны Рафаэля более к области религиозного творчества, чем к независимым идеалам художника; но, восходя к их источникам, к их постепенному развитию в мысли человечества, мы заметим, как эти цельные образы стушевываются, теряют свою личность, разлагаются на отдельные отвлеченные черты и наконец обращаются в ряд вопросов практической жизни или точной науки.
Возьмем для примера три черты из образа главы асов Одина. — На конце неба стоит серебряная зала; в ней сидит на высоком троне отец вселенной Один со своей супругой Фриггой, и как лишь он сядет на этот трон, то видит все, что делается в мире, знает все сущее. — В небесной высоте стоит замок асов, полный дворцов; в главном из них, имя которого есть «мир радости», в зале с 540 дверями пируют «единственные» воины в кругу асов, кушают мясо неистощимого кабана, мед, подносимый валькириями, а около залы вечно шумит поток, где копья заменяют рыб. На высоком троне сидит Один, смотря на пирующих, кормит двух волков мясом, которое ему подают, и пьет только вино. На его плечах сидят два ворона, которые приносят ему вести из мира. — Но отец вселенной, предводитель храбрых Один есть в то же время источник мудрости и поэзии. Драгоценный мед в трех бочках заключал ее в себе; его спрятал гигант в каменную гору и на стражу поместил над ним свою прекрасную дочь. Один поступил в услужение к брату гиганта, научил его просверлить гору буравом, в виде червя проскользнул внутрь ее и в своей неподражаемой красоте предстал перед заключенной в горе дочерью гиганта. Она обняла его своими белыми руками, и три дня соединяла их взаимная страсть. Наконец красавица-гигантша дозволила своему любовнику выпить три глотка драгоценного меда, и он выпил в три глотка все три бочки, в виде орла улетел в жилище асов и передал этот мед мудрецам и поэтам мира.
С первого взгляда это сказка — и только. Скоро мы в этой сказке видим идеал знания человеческого, обращающегося во всезнание отца вселенной, идеал воинственных викингов севера, высокое понятие о мудрости и поэзии, источник которых человек поместил вне мира, в религиозные сферы. Наконец, поэзия является здесь как результат страстного вдохновения и механического труда слуги. Жизненный вопрос, в чем состоит достоинство человека, находит здесь себе ответ в форме религиозного идеала. Мудрость, храбрость и поэтический дар — следствие любви и труда — совокупляются в высокой форме Одина.
Но анализ мифологов пошел далее. Один вырос из общегерманского Водана, одно из преобразований которого составляет проклятый охотник, вечно носящийся по ночам со стаями собак и с гурьбой товарищей над вершинами Гарца. В Одине, смотрящем на мир, исследователь узнает солнце. Один несется с викингами в шуме бури. Гора, хранящая мед, — это облако, пробуравливаемое молнией и хранящее в себе дождь. Вихрь, который гонит тучи, — это Водан или проклятый охотник с его вечным гиканьем. Лик Одина расплывается в солнце, облако, вихрь, бурю, дождь… Что ж это? Придуманные аллегории? Предшественники тех холодных притч, которыми угощают нас современные авторы поучительных рассказов? Нет, милостивые государи, ничего придуманного не было в народных религиях. Это была первобытная наука.
Да, вопросы науки так же древни, как человеческая мысль. Метеорологические и астрономические явления, явления растительного и животного мира, нравственные вопросы о человеческом достоинстве предстали перед человеком, как только он выработался из животного. Почему? Откуда? Как это все совершается? — это спрашивали наши праотцы, как спрашивают едва лепечущие дети, как спрашивают себя ученые в своих неутомимых разысканиях. Шаг за шагом подвигается знание фактов; но много надо накопившегося знания, чтобы отличить случайное предположение от вероятного, обдуманного и, наконец, от результата, к которому неудержимо приводит сближение большого числа фактов. В безвестной личности, которая впервые создала какую-либо подробность древнего мифа, и в ученом, проповедующем о сохранении сил в природе, действует одно и то же побуждение — стремление самым удовлетворительным образом ответить на вопросы науки и жизни. И деятельность, удовлетворяющая этому стремлению, в обоих одна и та же — научное творчество.
Творчество рождает формы, единство в разнообразии, целость из раздельности. При значительном числе фактов оно, во-первых, из тожественных фактов создает общий факт, затем из однородных фактов создает закон, близкие факты связывает гипотезой. Группы фактов, совокупленных в законы и сближенных гипотезами, оно подчиняет определенной зависимости, последовательности по простоте и сложности явлений и гипотез. Это все составляет систематическое целое — науку. Наконец, науки точно так же группируются в одно энциклопедическое целое помощью систематики наук. Это простейшее и самое правомерное проявление творчества в науке — научное построение.
Точно так же поступали создатели мифологии. У них сведений было мало, и эти сведения, почерпнутые из самых разнообразных областей знания, не были разделены между собой. Заключения делались от одной области знания к другой. Древний грек или скандинав не различал между метеорологическими и астрономическими явлениями; он сознавал, что он, как человек, может двигаться, ставить себе цели — и движется, действует сообразно этим целям. Он переносил понятие о цели, о человеческих желаниях, побуждениях вне себя — в природу. Облака, леса, волны сердились и радовались, боялись и угрожали, просили и отвечали. Человек чувствовал, что его знания весьма ограниченны, что ему трудно защититься от тысячи опасностей, приобрести себе желаемое благо; явилось предположение, что предметы природы знают и могут более его. Все сделалось оракулом, отвечающим на вопросы, дающим знамение, сделалось амулетом, сохраняющим от бедствий и приносящим желаемые блага. Симпатическое лечение, вера в предзнаменование и предчувствие делают и теперь весьма многих из нас современниками по развитию этого доисторического периода человечества.
Невидимое давление вихря с его разрушительными следствиями, тесно связанное со всеми явлениями внешнего мира, сильно поразило умы первобытного человечества, как доказывает языкознание, тем более что с явлениями вихря человек сблизил физиологический факт присутствия дыхания в живом человеке и отсутствия в мертвом. Какой-нибудь тогдашний мыслитель высказал весьма вероятную для того времени догадку, всеми принятую и быстро усвоенную, что в атмосфере пребывают невидимые существа, проявляющиеся в ветре и преследующие тучи, руководящие планетами, однородные с тем, что дышит в человеке и что оставляет человека с прекращением дыхания. Духи и души умерших наполнили атмосферу, вошли в народные поверья, потребовали тризн, жертв. Праотцы окружили потомков своими заботами, сделались предметами поклонения родичей. Невидимые существа, которыми давно уже были усвоены человеческие страсти, облеклись человеческой формой. Человеческие, семейные, родовые, гражданские заботы, романы и драмы перенеслись в мир невидимых правителей земли. Водан полетел, завывая, над землей в зимние ночи. Увядание и оживление природы сделалось историей Адониса и Озириса. Желание человека связало этот невидимый мир с человеческими требованиями, с человеческой жизнью, и Афина стала руководительницей героев Эллады, Афродита вступила в бой на стенах Илиона, Один занялся воспитанием викингов, Вишну воплотился в рыбу, в героя Кришну для блага человека. Начиная с северных рун до Корана все религиозные учения, созданные человеком, были для него откровениями свыше.
Время шло. Факты знания умножались, и это очеловечение всего сущего, эти мириады невидимых существ, всюду действующих, показались слишком сложным предположением нескольким мыслителям. Гипотезе противодействовали количественно, уменьшая число предполагаемых существ, и качественно, исключая их из построения, делая их ненужными. Явились другие гипотезы без всякой связи с народными преданиями, гипотезы, высиженные в уединенном размышлении, безличные метафизические мифы — достояние философских школ.
Я желал бы, мм. гг., показать вам и в этой области подобное явление, как в предыдущей: жизненные и научные вопросы, преобразованные в метафизические мифы, точно так же, как прежде, они воплощались в религиозные идеалы. Я думал это сделать для идей Платона и Гегеля, для потенций Шеллинга, для вещества материалистов, но время не дозволяет мне развить этого вопроса, и потому я могу только упомянуть о метафизических мифах, повторяя, что надлежащий анализ в них открыл бы то же существенное содержание, как в научном построении и в религиозных идеалах, — вопросы жизни и знания[1].
Соберем, мм. гг., результаты нашего обзора различных областей творчества. Звук и движение, слово и знак — это были первоначальные результаты его. Затем имели две ветви: искусство, патетическое воплощение личности художника в стройную форму, и научное творчество в трех его видах: как народные верования, переходящие в эстетические религиозные идеалы, как ряд упрощающихся метафизических мифов, наконец, как научное построение, переходящее сознательно от фактов к вероятнейшему закону, к простейшей гипотезе, к понятнейшей систематике.
Во всех этих процессах замечательно постоянное появление новых форм, которые именно представляют оригинальность, самостоятельность творчества. Необходимость их есть следствие нарастания знания, но при появлении новых фактов в присутствии старых форм возможны два процесса: или мы приноравливаем старую форму к новому факту, или, не удовлетворяясь старой формой, ищем новую. В первом случае мы следуем рутине. Тогда для нового понятия употребляем старое слово, старый знак, что порождает двусмысленность. Тогда художник не решается воплотить всю свою внутреннюю жизнь в прекрасную форму, потому что над ним тяготеет узкое предание, которому он более не верит, но от которого не смеет отступиться. Тогда мы имеем натянутое примирение между научной космологией — наукой о мире и религиозной космологией — преданием о происхождении мира. Мы имеем научную теорию, где терминология заимствована из периода уже прошедшего и постоянно не согласна с фактами, к которым она отнесена; мы имеем систематику, носящую на себе более следов истории науки, чем современного ее состояния. Всему этому можно привести поразительные примеры: но я спешу кончить, так как чувствую, что и без того слишком продолжил беседу. Здесь везде предание и рутина стесняют деятельность бессознательного или сознательного творчества, деятельность художника или мыслителя. Человек может повторять лишь установленные идеалы, установленные схемы, видоизменяя их в мелких подробностях, отделывая их как формы, но не может пересоздать их. Он в том же положении, как ученый, заваленный грудами фактов знания, но не решающийся или не способный группировать их в закон, в теорию, в науку. Первый преклоняется перед формой и не в состоянии ее оживить новым элементом знания; второй преклоняется пред фактами и не в состоянии их оживить новым элементом творчества.
Истинный художник вносит смело свое патетическое состояние в форму, пред ним носящуюся; литератор создает новое слово для новой мысли; мыслитель создает, если нужно, новую космогонию, новую метафизику; ученый создает новую систематику. Заметьте: если нужно. Тут дело лишь в том, что человек относится к существующим формам искусства или научного творчества не как идолопоклонник к своему кумиру, но как свободно развивающаяся личность к продуктам и средствам своего развития. Он их обсуждает и подвергает их критике во имя знания. Эта критика не есть творчество, но она дополняет творчество, доставляя ему жизнь и развитие; она есть философия в творчестве. Художник и мыслитель настолько философ в своих созданиях, насколько он критически относится к существующим формам творчества, как чужим, так и своим собственным. Постоянное внесение всего своего знания, всего своего бытия в свои создания — это есть условие философии в творчестве. Без нее всюду рутина и неподвижность; она представляет вечную борьбу с созданным во имя создающегося. И тогда, когда мы принимаем уже существующие формы, мы их принимаем во имя критики после борьбы с ними, признав их удовлетворительными, но признав за собой право отыскать новые формы в случае нужды. Как бы ни был привлекателен кумир, если он кумир, то он вреден и должен быть разрушен. Все заслуживает уважения лишь настолько, насколько сознано после критики как достойное уважения. Знаменитый Бэкон, которого философия легла в основание естествознания, в первой же книге своего знаменитого «Нового Органона» показывает вред, приносимый призраками (идолами) развитию человечества. Борьбу с ними он считает обязанностью, но в другом месте сознает, что для этого нет правила, но требуется лишь общая осторожность ума. Это именно есть требование всегдашней неумолимой критики.
Позвольте мне, мм. гг., при этом припомнить одно не очень важное обстоятельство, но способное пластически уяснить мою мысль. В первой книжке одного журнала, появившегося в нынешнем году, было помещено стихотворение молодого писателя, одушевленное прекрасной мыслью. Автор говорил о движении нашего общества вперед; в конце стихотворения перед ним предстало пять теней погибших героев русской мысли и русской жизни и он воскликнул: «Скорей же, братья, на колени!»8
Когда я прочел этот стих, то мне живо припомнилась сцена из произведения знаменитого германского поэта, юбилей которого только что был отпразднован целой Европой4. Генуэзские заговорщики собрались около Фиеско, желая его содействия, и вдруг он открывает им, что он давно все обдумал, все приготовил. Пораженные силой его ума, сознавая свою беспомощность без него, они падают на колени перед его насмешливым укором: «Республиканцы!»
ЧТО ТАКОЕ ФИЛОСОФИЯ В ЖИЗНИ?
Обзор предыдущей беседы. — Сходство между творчеством и жизнью. — Различие их. — Идеальное Я. — Развитие идеала человеческого достоинства. — Наслаждайся! и видоизменение этого правила. — Критика и решимость. — Убеждение. — Справедливость. — Братство. — Общество, как оно есть, и страдание. — Частные идеалы: семейные, экономические, гражданские, духовные. — Философия в жизни: человечность, различение идеалов, практическая мудрость. — Отношение ученого и художника к жизненным вопросам. — Философия истории. — Человек как результат и как начало. — Философия вообще. — Наука о человеке.Мм. гг!
В последней нашей беседе мы обозрели различные отделы области творчества; мы видели, что она обнимает чрезвычайное разнообразие проявлений и до многих частей этой области нам время дозволило только едва коснуться. Мы видели везде сознательное или бессознательное стремление к стройной форме, но в то же время видели философское начало творчества в оживлении созданной формы содержанием. Это содержание входило в форму во многих случаях бессознательно, но оно-то доставляло начальным проявлениям формы их силу, произведениям искусства — патетизм, идеалам художественного и религиозного творчества — их влияние на общество. Философский элемент творчества, свободное отношение к существующим формам творчества и свободное воплощение нового содержания в новые формы делали из искусства, из религиозных и метафизических созданий не принадлежность небольшого числа исключительных личностей — художников, мыслителей, пророков, но достояние всего человечества.
Начиная сегодняшнюю нашу беседу, мы можем еще считать себя в той же области. Слово творчество еще могло бы быть применено и к явлениям, которые нам предстоит рассмотреть. Мы встретим много схожего с предыдущим, но встретим и значительную разницу. Если в звуке голоса и движении, в слове и знаке человек воплощает свое чувство или свою мысль, если художник воплощает себя в своих идеалах, ученый свое знание — в научной гипотезе, мыслитель — в метафизической системе, то не с большим ли правом можно сказать, что каждый из нас воплощает всего себя в своих действиях. Точно так же как все процессы творчества прибавляли реальный признак к тому, что заключалось во внутреннем мире человека, так и действия человека прибавляют к последнему признак совершения. Точно так же как в первом случае что-либо из мира сознания переходило в реальный мир, так и здесь действия, раз совершенные, являются неизгладимыми и неотрицаемыми событиями внешнего мира, которые тяготеют над будущностью человека своими последствиями, своим влиянием и в каждую эпоху жизни противопоставляют его теперешнему Я другое Я, которое в то же время и он и не он. Этот двойник преследует человека своими рассказами о действиях былого; последний хотел бы иное стереть, забыть, но этого нельзя. Он хотел бы возвратиться к другим событиям, повторить их — и этого он не в силах сделать. В этом отношении творчество, о котором мы говорили в нашей последней беседе, и жизненная деятельность так близки, что не раз в разные времена мыслители повторяли выражение искусство жизни, как бы дополняя и завершая им эстетику, теорию художественного творчества.
Но различие между двумя областями, о которых говорим, тоже немаловажно. Оно, относится к самому существенному признаку. Форма была главным центром творческой деятельности, но она-то именно отсутствует в деятельности жизни. Последняя, представляя беспрестанное изменение форм, не имеет сама определенности, замкнутости. Она есть только процесс. Напротив, в творчестве имеем в каждое мгновение нечто замкнутое; даже в тех случаях, где, как в драме, в симфонии, время есть существенное условие произведения. Я беру примеры из искусства, потому что они доступнее и представляют особенности творчества в более чистом виде. — Мы видели драму, вы ее припоминаете: в вашем воображении рисуется ряд моментов, смотря по вашей памяти, более или менее сближенных, но все-таки отдельных. Вы можете остановиться на некоторых из них и в них видеть главные, исходящие пункты целого. Эти пункты существенны. Течение драмы, их связывающее, более или менее случайно и представляет нечто второстепенное. — Нечто подобное заметим и в самом процессе художественного творчества, и я говорю здесь не только о пластическом художнике; когда он создает, ему представляется сначала один, два-три момента его произведения; вдумываясь в них, он их развивает, сближает, дополняет, иногда встречает другие, еще более характеристичные моменты, но для нас важно это начало с отдельных, обособленных форм. Самый же процесс драмы, целое в симфонии, басня повести есть результат, который мог бы измениться при небольшом изменении обстоятельств, действовавших на художника. — Повторяю: в творчестве отдельные частности в своей стройной форме составляют главное, существенное.
Не так в жизни. Не драматические обстоятельства ее, не характеристические события определяют нравственное достоинство человека; не особенная форма слов, не отдельные моменты жизни составляют в его нравственном идеале существенное, но содержание жизни, общее впечатление ее процесса; не форма, а то, что в ней выразилось, не стройность, а доблесть действия. Частности могут быть те или другие. Личность может быть брошена на поле битвы, на форум, в народное совещание, на кафедру проповедника, в бюрократический совет, на престол — нравственное ее значение от этого не изменяется. Гражданские герои или слабодушные ничтожества встречаются повсюду, и один и тот же нравственный приговор поражает их независимо от формы их проявления. Из целого процесса жизни, из совокупления особенностей, часто стушевавшихся, составляется общее впечатление значения жизни. Форма жизненной деятельности дается человеку извне и от него зависит лишь в незначительной степени; он в ее рамке развивает свою нравственную личность. Форма творческой деятельности создается человеком, и он в каждый момент вносит в нее свое готовое нравственное содержание.
Оттого живучесть художественных идеалов далеко превосходит живучесть исторических личностей. О первых мы уже говорили прошлый раз; что касается вторых, то они для нас долго остаются нравственными отвлеченностями или загадочными орудиями различных событий, пока художник-историк сольет отдельные черты их жизни в один стройный тип, создаст из них один научно-художественный идеал, который уже в этом виде врезывается в память потомства.
Поэтому жизнь как воплощение в процесс действия нравственного содержания существенно разнится от творчества — воплощения его в формы. В последнем случае форма, результат процесса, есть самая цель. В первом цель находится вне процесса, вне воплощения, он в каждое мгновенье есть только переходное, случайное выражение для того, что не может воплотиться вполне, что составляет высшее, существенное, относительно неизменное в человеке, — для его нравственного идеала.
Слово идеал имеет здесь совершенно другое значение, чем в искусстве или в религиозном творчестве. Там это живые личности, охарактеризованные несколькими подробностями, врезывающимися в воображение. Чтобы уяснить себе, что такое идеалы в жизни, проследим их происхождение.
Желание — источник знания, источник творчества есть тоже источник жизненной деятельности, развития. Если бы я не желал, я бы не действовал; существует даже болезненное состояние — апатия, которое представляет развитию ребенка в человека самое большое препятствие. Если б желание ограничивалось мгновеньем и не оставляло следов в нашем воображении после своего удовлетворения или неудовлетворения, то жизнь была бы непрерывным рядом радостей и страданий без всякого развития. Но элемент творчества, внешние проявления которого составили предмет нашей последней беседы, дает внутреннюю целость группе наших желаний. Они являются не отдельными мгновенными побуждениями, не отвлеченными идеями, но желаемыми состояниями духа нашего Я. Пред нами становится в воображении другое Я, отличное от нашего лишь тем, что в нем нет недостатков, которые мы в себе сознаем; тем, что оно обладает совершенствами, еще нами не достигнутыми. Это Я есть нравственный идеал. Он отличается от идеалов художественного и религиозного творчества именно недостатком полноты, недостатком жизни, и эту жизнь он требует от нас; это дополнение заключается в наших действиях. Он требует от нас жизни беспрестанно, неуклонно, и мы знаем, что только своими действиями мы оживляем его. Но, вечно воплощаемый в нашу деятельность, он вечно удаляется от нас, требуя новой и новой деятельности, требуя жертв и борьбы, осуждая некоторые наши поступки, превознося другие, обсуждая все и не давая нам отдыха. Художник может остановиться в своем творчестве, отложить, обдумать дальнейшую деятельность; он не изменяет искусству. Жизненный деятель не может ни на минуту отвернуться от своего идеала; он не может остановить процесс своего развития. Кто на мгновенье отвернулся от нравственного идеала, тот изменил ему, тот будет носить в своей мысли сознание своего преступления, своей порочности. Этот нравственный идеал есть наше человеческое достоинство.
Весьма разнообразны понятия о человеческом достоинстве, и нам нет никакой возможности обозреть их пестрые проявления. Остановимся лишь на некоторых пунктах. Наслаждение есть цель желания. То, что доставляет наслаждение, есть для нас благо и в нас самих составляет наше достоинство. Это самый грубый, самый элементарный взгляд на жизнь. Стремись приобрести то, что доставляет наслаждение. Стремись развить в себе способности, помощью которых наслаждение делается вероятнее, продолжительнее. Эти два правила представляют два оттенка, два чуть заметные изменения первоначального взгляда. Но идем далее. Чтобы узнать, что вероятнее и продолжительнее, изучай, обсуждай, давай себе время обдумать; сдерживай первый порыв своего желания, чтоб не предпочесть худшего лучшему, мимолетного постоянному; борись во имя лучшего, во имя постоянного наслаждения с мгновенными побуждениями, с мгновенными вспышками желаний, страстей. Для успешной борьбы привыкай концентрировать свою мысль на постоянном наслаждении) пренебрегай низшими, считай их недостойными себя, потому что они отвлекают тебя от постоянного стремления к высшему наслаждению, к высшему благу… Мы едва изменяли оттенки при каждом шаге, но как далеко наше последнее правило от первого! И между тем вы видели, мм. гг., что все последующее вытекло из предыдущего. Первое правило — ищи то, чем наслаждаемся, — доступно животному наравне с человеком, дикому наравне с образованным человеком, ребенку наравне с мужем. Последнее — пренебрегай всем, кроме высшего блага, — есть изречение, от которого не откажется самый строгий аскет; а, как известно, истинные аскеты — большая редкость между людьми. Что же позволяет человеку перейти от одного правила к другому? Отчего этот останавливается на одной ступени нравственной лестницы, тот — на другой? Отчего один с увлечением ребенка или дикого гонится за мгновенным наслаждением, чтобы завтра бранить себя, а послезавтра повторять сегодняшние действия? Отчего другой, проходя через все истинно человеческие точки зрения, вырабатывает в себе односторонность, аскетизм?
Два начала представляются нам здесь началами жизненного развития; одно служит к усовершенствованию жизненных правил, другое — к их действительному воплощению. Первое представлялось уже нам в процессе творчества как его оживляющий элемент — это критика ума. Второе составляет существенную принадлежность жизни, ее основной элемент. Это — решимость характера.
Вне критики нет развития; вне критики нет совершенствования. Без критики всего окружающего человек никак бы не выработался из животного состояния, переходил бы всю жизнь от одного мгновения желания к другому без плана, без последовательности. Критика собственных желаний как критика желаемого предмета и как критика желательного состояния духа позволяет человеку построить иерархически свои побуждения и предметы, их возбуждающие, позволяет ему сказать: это лучше, а это хуже, следовательно, при одновременной возможности обоих первое — добро, а второе — зло. Мы еще вернемся к этому ниже.
Но критика ума недостаточна. Она есть только знание у только умственное личное развитие. Чтобы перейти в мир реальный, чтобы сделаться жизнью, она должна быть совокуплена с решимостью. Только тот, кто решается, участвует не как автомат, а как человек в процессе жизни. Хороший критик существующего — умный человек; но лишь тот, кто решается действовать на основании своей критики, — человек нравственный.
До сих пор наше развитие было несколько отвлеченно. Мы видели процесс, но еще не обратили внимания на его содержание. Мы и не могли этого сделать; мы до сих пор имели в виду одного человека, одну личность. Мы смотрели только на то, что происходит в этой самой личности при ее развитии; но этот процесс обусловливается средой, в которой он совершается; эта среда доставляет ему определенность; обратим на нее внимание.
Человек немыслим один. Он находится под влиянием других людей; он окружен природой; он находится в присутствии своих религиозных идеалов; из этой среды он получает побуждения, которые вырабатываются в нем в нравственные идеалы, в понимание своего достоинства. В отношении ко всему внешнему человек является сильнейшим — владыкой; слабейшим — рабом — или равносильным, способным попеременно властвовать и покоряться по случайностям борьбы, исход которой остается неизвестен. С развитием ума человек сознает себя владыкой природы, вообще говоря, равносильным в отношении других людей, рабом своих религиозных идеалов. Оставляя в стороне первое и последнее отношение, обратимся ко второму.
Вечная борьба между людьми за наслаждение жизнью длится в продолжение всей человеческой истории, и так же давно, как она длится, человек хочет ее оправдать перед собой и другими, то есть он хочет найти теорию, которая бы соглашала его действия относительно других с его желаниями, делала бы из его жизненной деятельности стройное целое в его сознании. Нравственные идеалы явились продуктом этого стремления к соглашению. Раз созданные, они стали с неотразимой убедительностью перед человеком, требуя, чтобы он их воплотил в жизнь. Они составили его убеждение, они предписали ему обязанность перед собой и облекли его правом поступать согласно убеждению, исполнить свою обязанность перед ними.
Первый идеал человека, конечно, относился к процессу, необходимому для жизни, для развития. Мы видели, что критика ума и решимость характера были существенными условиями развития. Право критики, обязанность решимости во всех случаях жизни сделались сущностью всякого нравственного идеала. Каковы убеждения — это дело дальнейшего анализа, дело развития; но они должны быть: человек без убеждения — это нравственный урод, это вещь, за которой мы признаем только зоологическое достоинство всех единиц рода homo; человек без решимости — это урод другого вида, который может иметь ученое и художественное достоинство, но не имеет нравственного. Только тот нравственный человек, кто помощью самостоятельной критики составил себе более или менее ясное убеждение и решается действовать согласно своему убеждению. Кто действует, не внося своего убеждения в свои действия, тот автомат: он действует безнравственно. Кто поступает противно убеждению, тот преступник: он действует противонравственно.
Убеждения вырабатываются помощью критики. Нравственная критика обращается вне нас и внутрь нас. Ее деятельность вне нас заключается в определении относительного достоинства предметов обсуждения. Внутри нас она сравнивает наши побуждения с идеалом нашего достоинства, в нас присутствующим. Долгим историческим трудом человек дошел в своих лучших представителях до сознания равноправности людей, но еще в массу это убеждение не проникло. Различие достоинства людей, смотря по случайностям их положения, — предрассудок, еще глубоко вкорененный в человеческом обществе, видоизменяющийся в своих применениях, но до сих пор невыделимый из понимания многих самых прогрессивных мыслителей. Как бы то ни было, но критическое отношение к чужому достоинству прибавило одну черту к основному, нравственному идеалу, о котором мы говорили. Не всякое убеждение сообразно достоинству человека, но только справедливое. Критика внешних предметов заключается именно в определении их относительного достоинства; признание последнего и действия, с ним сообразные, составляют идеал справедливости. Лишь то нравственно, что справедливо; это — дополнение и закругление нравственной теории личности; это — основной принцип нравственной деятельности, и при всей своей кажущейся отвлеченности он представляется принципом, весьма богатым по содержанию, принципом, охватывающим не только личную, но и общественную деятельность. Разберем его внимательнее.
Оценивай чужое достоинство. Это значит: изучай, будь внимателен ко всему и ко всем, вникай в особенности положения людей, тебя окружающих; исследуй общие начала человека в его самом полном значении. Знание людей и наука человека являются содержанием этого правила.
Оценка чужого достоинства входит в сущность моего убеждения, то есть в сущность моего собственного достоинства. Это значит: все, что я признал равноправным со мной, должно быть для меня святыней, которую я должен уважать как святыню собственного достоинства. Как для последнего я обязан жертвовать случайными выгодами, низшими благами, даже в случае нужды жизнью, так в защиту чужого достоинства, вошедшего в мое убеждение, я должен бросаться на борьбу, что бы из этого ни вышло. Чужое достоинство — это мое собственное. Мы пришли к великому началу братства, провозглашенному под формой стольких мифов, написанному на знамени стольких нравственных теорий, превознесенному столькими мыслителями, выходившими из учений, совершенно отличных от того, которое я имею честь излагать здесь перед вами, мм. гг.; и между тем это необходимое, логическое следствие самого животного побуждения человека — желания наслаждаться. Только на пути встретились два пункта. Необходимость и право создавать в своем убеждении идеал общечеловеческого достоинства; обязанность поступать сообразно убеждению.
Мы очень далеко от исходного положения. Нравственный идеал, по-видимому столь узкий, принял огромные, подавляющие размеры. Поступать всегда по убеждению?.. Оценивать справедливо достоинство других людей?.. Бороться за чужое достоинство как за собственное?.. В нашем воображении, мм. гг., может быть, вертится возражение. Все это слова, слова и слова. Где же исполнение?.. Где человек, способный к нему? — Вы правы, мм. гг., между этим идеалом и практикой жизни, такой, как она кипит около нас, существует огромная разница. Борьба между личностями, поклонение призракам, презрение чужого достоинства, сознательное нарушение справедливости, сознательная решимость поступать против убеждения окружают нас отовсюду. Когда мы видим человека, несколько последовательного в действиях, мы готовы прославить его мудрецом. Когда человек действует несколько согласно своим убеждениям, мы готовы видеть в нем героя. — Но позвольте поставить вопрос: много ли мы наслаждаемся? спокойно ли мы ожидаем завтрашнего дня? не тяготеет ли над нами двусмысленность нашего положения, противоречие нашей жизни? не преследует ли нас двойник нашего прошедшего, о котором мы говорили в начале сегодняшней беседы? Когда мы достигли житейских благ, когда наши карманы полны и толпа общественных или административных паразитов преклоняется перед нашим значением, не раздражает ли нас невинная улыбка независимого человека, в которой мы читаем себе осуждение? не дрожит ли рука наша иногда, распечатывая иной пакет с незнакомым содержанием, как рука биржевого спекулянта, которому телеграф может принести весть о банкротстве? это ли наслаждение? Если мы нелогичны, нерешительны, гонимся, как дети, за мгновеньем, как помешанные — за призраками, мы это выкупаем страданием.
Мое дело было показать развитие из данного принципа его последствий, показать, что нет противоречия между правилами наслаждайся и все люди — братья для того, кто мыслит последовательно. Незнание и нерешимость, слабость критики и слабость характера — вот главные источники всего зла, всей безнравственности, всех страданий человеческого общества. Развивать в себе и других силу ума и силу характера — это добродетель.
Но слабость ума и характера человека — факт ежедневный, ежеминутный. Человек всегда сознавал его и должен был с ним примириться. Творческая способность требовала примирения в стройном единстве, и здесь источник другого ряда нравственных идеалов, более ограниченных, чем идеал самостоятельной и справедливой личности, но зато более определенных, потому что им соответствовало нечто реальное вне человека. Это общественные идеалы. Кто не в состоянии усвоить себе в мысли и в деятельности обширный идеал справедливой личности, тот останавливается на более тесных идеалах, вышедших из одной отрасли человеческой жизни. Я не намерен исчерпывать их, но укажу на главнейшие их группы.
Существование полов, нарождение детей и их воспитание имели следствием семейные отношения между людьми; они составили центр родственных, родовых отношений. Отсюда идеалы семьянина, члена рода, члена племени; отсюда идеалы родового аристократа, родового буржуа; отсюда касты, основанные на племенном различии. Здесь человек признает себе равноправными только членов своего семейства, своего рода, своего племени. Достоинство всех прочих личностей для него ниже, маловажнее. Убить иноплеменника, ограбить члена чужой семьи, оскорбить плебея кажется справедливым для человека, находящегося на этой точке зрения. Самая живая и пластическая страсть — любовь, самая бессознательная общественность — патриархальные отношения, самые неискоренимые предрассудки — предрассудки родовой аристократии составляют принадлежность этой сферы, потому чрезвычайно прочной, что в ее источнике лежит материальная связь, а в ее развитии — привычка.
Отношения экономические делают человека работником и промышленником, производителем и потребителем, ставят людей в различные более или менее замкнутые кружки, соединяют их интересами материальных благ. Отсюда разнообразные единицы сословий, каст по занятиям, цехов; отсюда аристократия собственников, аристократия богатства и кругом пролетариат массы. Идеалы честного человека, искусного афериста, ловкого спекулятора, полезного общественного деятеля рисуются в этой сфере деятельности и в своей сухости стремятся обратить человеческое общество в человеческий улей, человеческий муравейник.
Гораздо значительнее по историческому значению гражданская связь, заключенная между двумя полюсами: власти и закона. Определенность ее исторических проявлений, обширный круг действий, предоставляемый ею личностям, кровавые следы, оставшиеся в человечестве при каждом изменении ее форм, — все это придало ей особую характеристичность и на долгое время слило в воображении большинства понятия человеческого общества и государства, общечеловеческие и политические вопросы. Не мудрено, что в этой области находим большое разнообразие и богатство идеалов. Верноподданный гражданин — раб закона, член административного целого, государственный человек и т. д. — все это человеческие идеалы юридического целого, политического целого, где личность делается незаметной частью организма, имеющего цель в самом себе и беспрестанно требующего новых жертв на алтарь своего величия.
Духовные интересы представляют новое связующее начало, разнообразное по самым источникам этой связи. Знание, художественная деятельность и религиозные верования дают свои идеалы образованного человека, ученого, мыслителя, человека со вкусом, художника талантливого и гениального, верующего члена известной общины, вдохновенного пророка, святого угодника.
Я уже сказал, что вовсе не намерен исчерпать формы различных частных идеалов, создаваемых людьми на пути своем к идеалу самостоятельной и справедливой личности. Каждый выбирает по своим силам и еще более по обстоятельствам жизни один из этих идеалов и стремится воплотить его. Жизнь ставит свой урок; человек должен его выполнить. Он должен совестливо и внимательно изучить все условия своего дела и с твердой решимостью его исполнить самым лучшим, возможным для него способом. Это ежедневная задача жизни, это ее неистощимый процесс, в котором человек является перерабатывающим и перерабатывающимся материалом.
Но на этом дело не останавливается. Исполняя свое дело, человек должен сознавать, что он делает. Жизнь есть процесс сознательный и связный. Каждое наше действие не есть дело, сдаваемое в архив, независимое от последующего и предыдущего; наша жизнь не может быть оторвана от среды, в которой мы живем. Только внося сознательность и связность в нашу жизнь, деваем мы ее вполне человеческой. Но этим самым мы вносим в нашу жизнь философию. Проследим ее проявления в этой области.
Каждый день жизни человека, каждый час имеет свою цель, но нет человека, которому одна цель была бы дана на всю жизнь. Он — семьянин, но он в то же время гражданин; он занялся экономическими оборотами, но это не отнимает от него обязанности быть образованным человеком. В одном роде деятельности он может достичь специальности, виртуозности; но в другое время он может воплощать несколько хуже, но все-таки воплощать в своей деятельности другие частные идеалы. Если это для него невозможно, то не мешает ему сочувствовать идеалам других отраслей; если он не может и сочувствовать или если нравственная уродливость или воспитание заморили в нем один из органов жизни, то он должен стараться по крайней мере понять умом то, что составляет главную жизненную цель для многих из его братьев, иначе он не оценит их по достоинству и не будет к ним справедлив. Для тех, кому живые идеалы каждой отрасли недоступны, для тех, кто не может им сочувствовать, — для тех эти идеалы представляются в форме понятий, логических идей, обладающих определенными признаками. Любовь, переходящая в привязанность вообще, польза в самом обширном своем значении, закон и власть как формула политического быта, истина, красота, систематичность имеют каждая право на участие человека. В любви к женщине, в родственной привязанности человек воспитывает в себе любовь к человечеству; экономический и гражданский смысл делают эту любовь практически применимой к делу; знание доставляет весь материал деятельности; творчество вносит в него изящное начало меры, сдержанности, такта, формы. Только тот истинный человек, тот развил в себе человечность, кто не пренебрег ни одним из этих элементов, кто знает и любит, чье сердце бьется сочувствием общественному, гражданскому или экономическому вопросу и кто может наслаждаться прекрасной формой изящного произведения, стройным зданием метафизической системы. Кто пренебрегает одной из этих отраслей, кто не хочет даже мыслью пережить главные побуждения, волнующие других людей, тот себя уродует добровольно. Все мы вследствие обстоятельств жизни теряем часто способность сочувствовать многому истинно человеческому; но во имя общего, неотменимого идеала справедливости мы должны стараться овладеть в отвлеченной форме идеи тем, что для нас недоступно как живой идеал. Мы можем быть справедливы лишь к действиям, нами понятым. Таким образом, первое проявление философии в жизни есть требование человечности, т. е. требование воплощения, прочувствования или по крайней мере понимания всего человеческого.
Человечность есть совокупление всех главных отраслей деятельности в жизни одной личности. Но она есть совокупление, а не смешение. Каждая деятельность, ставя свой вопрос, свою цель, свой идеал, резко отличается от другой, и одно из главных зол человечества заключается в недостаточном различении этих вопросов, в перенесении идеалов из одной области деятельности в другую. Это часто делают бессознательно, от излишнего увлечения главной целью своей жизни, но весьма нередко то же совершается и вполне сознательно. Как часто коммерческий расчет заключает союз, который должен быть союзом по крайней мере взаимного уважения и привязанности; иногда кажущееся благополучие сопровождает подобную сделку, но большей частью супруги взаимно уродуют друг друга нравственно, уничтожая один в другом всякую способность привязанности к чему бы то ни было, и делаются неспособными оценить достоинство подобной привязанности и в других личностях. Еще хуже, когда семейные интересы, патриархальные понятия вносятся в экономические, общественные отношения, в гражданскую деятельность. Тогда прекрасный семьянин самым совестливым образом делается взяточником; родные человечки Фамусова наполняют места; судья кривит душой, и государственный человек заставляет страдать десятки тысяч, чтобы удивить и обрадовать одну нежно любимую личность. Мне нет ни времени, ни возможности, мм. гг., изложить здесь, каковы бывают следствия, когда государство имеет в виду лишь экономические цели, когда формализм администрации проникает в самые естественные отношения экономического быта, когда регламентация или коммерческий расчет давит на программу профессора, на фантазию художника, но где мы ни коснемся случая, когда идеал одного рода деятельности переносится на другую, везде мы встретим зло, страдание, неустройство, непонимание дела или лицемерие. Это так же естественно, как получение нелепого результата в математической выкладке, когда формула, выведенная и годная для одного случая вопроса, применяется к другому. В прошлой беседе мы видели еще аналогическое явление — перенесение вопросов жизни и знания в творчество искусства, о чем я тогда же имел случай высказать свое мнение. Резюмирую. Человек имеет несколько целей жизни, несколько деятельностей; он может ограничиваться немногими из них или участвовать в большем числе их; но, переходя из одной области в другую, он должен преследовать цель, соответствующую последней; иначе его деятельность будет вредна или уродлива. Это второе проявление философии в жизни.
Если она требует для каждого житейского идеала сознания его как идеала частного, понимания его как идеала отдельного, то в ней заключается еще третье и самое трудное требование — требование угадывания его как идеала исторически очередного.
Слова семейство, род, экономические отношения, политическое устройство, наука, искусство, метафизика, религия не суть законченные определенные понятия, в которых нельзя прибавить или убавить ни одной черты. Эти слова в разные эпохи выражали различный смысл; идеал семьянина для еврея времен Авраама, для римлянина времен Тарквиния Гордого, для феодала крестовых походов и для человека нашего времени так же различен, как понятие о гражданской обязанности в те же периоды времени. Медленно, но постоянно изменяется содержание, подразумеваемое под этими словами. В каждое мгновение истории относительно каждого из этих вопросов представляется несколько оттенков нравственных идеалов. Одни из них суть остатки старины, освящены преданием, обычаем, рутиной. За них стоит все то, что боится развития, боится поколебать существующее, потому что не сознает в себе силы заменить его новым. Другие суть разные опыты будущих, еще не осуществленных общественных форм; некоторые из них не могут жить и умрут, не осуществившись; иные должны осуществиться еще через долгий период времени; но иные стоят на очереди: общественные потребности, наука, верования — все их подготовило. Если эти новые общественные идеалы не воплотятся в общественные формы, то общество примет в себя зародыш опасной, иногда смертельной болезни. Они должны быть воплощены, чтобы общество могло развиваться. Они составляют жизненные вопросы общества в данную минуту. Высшее проявление философии в жизни, высшая практическая мудрость заключается именно в угадании этих вопросов среди множества других, кипящих одновременно с ними в среде общества; она заключается во внесении этих исторически очередных идеалов в наше убеждение и потом в служении словом, делом, жизнью этому убеждению. Часто эти жизненные вопросы инстинктивно притягивают к себе массу и тогда при неудержимом давлении обстоятельств доставляют торжество своим защитникам. Но успех не есть всегда признак превосходства идеалов. История не есть арена, где торжествует всегда правый; пет, иногда истинные философы жизни, истинные защитники справедливого идеала падают в борьбе вследствие обстоятельств, которые доставляют торжество партии ложной мудрости, и только через несколько веков приходит пора торжества правды. Иногда она вовсе не приходит, и общество каменеет под тяжестью ложных общественных идеалов; оно теряет истинную философию жизни, и проходящие годы представляют картину рождающихся и умирающих поколений человекообразных единиц, совершающих каждый день более или менее хорошо одно дело, потом другое, потом третье; но жизнь их не представляет ни цели, ни развития.
Все отрасли деятельности человеческой могут в разное время быть главными жизненными вопросами для общества. Перевод греческих философов во время Возрождения, появление тяжелых томов Энциклопедии, представление комедии Бомарше, появление в 1835 г. богословского сочинения, взъерошенного греческими и еврейскими цитатами5, — все это были жизненные вопросы для современного общества. Во имя науки и литературы здесь шла борьба между началом жизни и началом смерти. Но подобные явления редки в истории. Большей частью наука и искусство остаются вне жизненных вопросов, которые ограничиваются определением семейных, родовых, экономических и политических отношений. Тогда жизнь как бы противополагается науке и творчеству; ученые, художники и мыслители становятся как бы вне общего течения дел. Тогда жизнь не хочет знать прав науки и творчества; она создает нечто их заменяющее, где ее цели стоят на первом плане. Рядом со строгой, бесстрастной наукой создается наука публицистов, часто неточная, поверхностная, неприличная и увлекающаяся, но служащая началу развития в данную минуту более, чем истинное знание. Рядом с жрецами красоты являются авторы, пренебрегающие формой, но сильные патетическим действием, потрясающие массу более, чем истинные художники. Технические вопросы становятся выше теоретических; общество требует от своих членов не открытий в форме кристаллов, в паях тел нитро, в точном чтении стиха Пиндара6, не успокаивающих форм беспредметной красоты; оно хочет, чтобы ему говорили о его нуждах, о его ранах, о его желаниях. Как больной, оно хочет лечения, а не уроков, не удовольствий. Это состояние опасно, если оно продолжительно: оно может привести к отупению научного смысла, эстетического вкуса. Но если оно обозначает кризис болезни, если есть надежда на скорое выздоровление, то оно естественно, и тогда жизненная обязанность становится выше обязанности личного призвания. Ученый и художник тоже люди того же общества, они должны разделять его боли, должны сочувствовать его желаниям. Если они не только ученые и художники, но истинные люди, то без всякой натяжки, без всякого придумывания жизненные вопросы станут перед ними в ученой или художественной форме. Ученый выберет для исследования то, что имеет более или менее отношения к современному делу; художник и мыслитель невольно воплотят в свои произведения, в свою философскую теорию слезы и жажду своих братии. Но пусть они этого не могут; они не настолько прониклись современным духом, чтобы последний тяготел над их занятиями. Вопросы современные их трогают, но, когда они наедине со своей ученой мыслью, со своим творчеством, другие задачи, другие образы встают неудержимо перед ними. Пусть тогда не насилуют своей мысли. Андре Шенье, который писал свои ароматические стихотворения во время бурь революции, был не худший гражданин, чем его брат Мари Жозеф, автор «Карла IX» и «Тимолеона», а в искусстве между ними и сравнения быть не может: дело не в суде над их убеждениями, но в том самоотвержении, с которым они действовали согласно своим убеждениям. Но Андре Шенье не все писал элегии; он сделался публицистом на службу своей мысли, он говорил речи, он действовал. Когда идет борьба за отечество или за идею, пусть в минуту отдыха зоолог в своем кабинете исследует формы инфузорий; пусть скульптор в своей мастерской отделывает голову Афродиты. Но минута настала, когда они не как ученые, не как художники, но как люди нужны в рядах своих единомышленников; тогда они нравственные уроды, если не бросят микроскопа и резца, чтобы делом, жизнью служить отечеству или идее.
Таким образом, мм. гг., философия в жизни проявляется в осмысливании процесса жизни; она связывает частный идеал данной временной деятельности с общим идеалом человеческой деятельности; она различает цели частных деятельностей одну от другой, не дозволяя переносить цель из одной области в другую; она, наконец, является пророческим провидением истинного жизненного вопроса среди массы вопросов, его окружающих. Она пропитывает убеждение человека сознанием исторического положения общества и говорит ему: «Вот справедливое; борись и, если нужно, умри за него!»
Человек является, таким образом, двигателем в истории; он является создателем событий во имя общественного идеала, в котором гармонически совокупляются цели личных привязанностей, пользы, политического устройства и духовных потребностей. В каждую эпоху этот идеал изменяется постепенно, медленно, но неудержимо. Среди гремящих событий, где попеременно торжествуют те и другие партии, философия жизни, преследуя постоянно идеал, сообразнейший эпохе, совершает свой особый процесс, воплощаясь в некоторые характеристические события; ее органами являются некоторые личности, и около этих-то событий, около этих-то личностей бежит в разнообразных формах всемирная история, заменяя для поверхностного наблюдателя основной процесс философии жизни. Понимание этого процесса как единого стройного целого, обусловливающего собой сущность всего остального, — это философия истории, входящая в философию знания, о которой мы говорили в первой нашей беседе.
Каждый человек в этом процессе истории представляется нам как общая вершина двух конусов. Внешний мир дает ему материал жизни, окружает его своим влиянием, вырабатывает в нем мозг для мышления, придает ему восприимчивость и делает его способным развиваться. История подсказывает ему с детства материал мышления, убаюкивает его преданиями, научает его критике, ставит перед ним жизненные вопросы, влияет на него обстановкой, словами и примерами окружающих личностей. В процессе сознания этот материал перерабатывается в новые вопросы науки и жизни, в новые идеалы, и, таким образом, человек в его единстве представляется результатом внешнего мира, истории и собственного сознания.
Но в этой единой личности начинается новый процесс. Внешние впечатления перерабатываются в законы природы, в теории природы, в системы философии природы; из отвлеченных фактов человек создает природу по законам своего творчества. Он действует, и его деятельность заключается в создании художественных идеалов, в воплощении нравственных идеалов. Он за них борется и свои действия бросает, как семена, на почву окружающего мира; из них вырастает новый бесконечный ряд событий, вырастает будущая история. Наконец, каждую минуту, вооруженный критикой знания, критикой жизни, он перестраивает свой внутренний мир, перерабатывает свое сознание, укрепляя свой характер и проникая мыслью в связь и значение всего окружающего. В этом смысле человек есть источник природы, источник истории, источник собственного сознания.
В общечеловеческом существе коренится вся философия знания, из живого исторического человека объясняется его философия творчества, особенность его личности определяется его философией жизни. И они взаимно действуют одна на другую. Философия знания каждого человека, единство, внесенное им в свои сведения, выбор того узла, с которого он начинает захватывать шар всего сущего нитями своего мышления (если припомните сравнение нашей первой беседы), — все это объясняется нравственными, художественными, религиозными идеями, под влиянием которых он живет. Только тогда появится истинная история философских систем, когда каждая из них представится психологически необходимым результатом современной ей исторической жизни и частной жизни мыслителя. Гегель сказал: «Философия есть ее время (прибавим: и личность философа), схваченное в мысли». Он сам не выполнил этого положения, но история философии должна стремиться осуществить его. Как философия знания зависит от двух других проявлений философии, так, наоборот, нет нужды объяснять, что критика творчества, его философия есть та же философия знания, но в форме критики, являющаяся судом творческих произведений. Наконец, в философии жизни находим только в частном процессе приложение деятельности, которая, обращенная на все мыслимое, создает философию знания, обращенная на все созданное, является философией творчества.
И вот я становлюсь перед последним вопросом наших бесед: я вам, мм. гг., указал один элемент науки и сказал: это философия знания; то же я сделал при разборе творчества и жизни. Но имел ли я на это право? Нет ли противоречия в употреблении одного и того же слова в разных областях, с разным смыслом? Если нет, то из понимания философии знания, философии творчества, философии жизни мы должны извлечь понятие о процессе, общем всем трем, и снова ставим наш начальный вопрос: что же такое философия?
Философия в знании есть построение всех сведений в стройную систему, понимание- всего сущего как единого, единство в понимании. Философия в творчестве есть внесение понимания мира и жизни в творческую деятельность, воплощение понятого единства всего сущего в образ, в стройную форму, единство мысли и формы. Философия в жизни есть осмысление ежедневной деятельности, внесение понимания всего сущего как единого в нашу деятельность, воплощение понятого единства всего сущего в практический идеал, единство мысли и действия. Довольно сблизить эти выражения, чтобы в них прочесть отдельные термины одного понятия, отдельные признаки одной деятельности.
Философия есть понимание всего сущего как единого и воплощение этого понимания в художественный образ и в нравственное действие. Она есть процесс отожествления мысли, образа и действия.
В человеке рядом с философией присутствуют другие деятельности: научная, художественная, религиозная. Покажем их различие от предмета, нас занимающего.
Наука есть сумма сведений, проникнутых философским мышлением, но в ней главный интерес в сведениях, в фактах, а не в их построении. Науке принадлежит и факт, еще не осмысленный, не соглашенный с прочими, не вошедший в теорию, не уясненный гипотезой. Научная деятельность вся поглощена собиранием фактов и определением их относительной вероятности. Философия не есть наука; она есть только деятельность, строящая науку, и без нее бы не существовало ни одной науки.
Искусство преследует красоту, стройную форму, оживленную пафосом художника: форма здесь существенное и только потому влечет за собой пафос, что художник — живая личность; полнота содержания не нужна, воплощения одной жизненной черты достаточно, чтобы оживить форму. Философия преследует тоже форму, но соответствующую содержанию. Для нее самое важное — содержание; форма должна ему подчиниться, к нему приладиться. Философия не искусство, но без нее не было бы ни одного прекрасного произведения, не существовало бы патетизма, а лишь стройные этюды разных родов.
Религиозная деятельность довольно сходна с философской по своим целям, но резко отличается от нее по состоянию духа личностей: вера есть существенный признак одной, критика — необходимое условие другой.
Таким образом, философия, отличаясь от прочих деятельностей человеческого духа, оживляет их все, сообщает им человеческую сторону, осмысливает их для человека. Без нее наука — сборник фактов, искусство — вопрос техники, жизнь — механизм. Философствовать — это развивать в себе человека как единое стройное существо.
Я кончаю. Но мне кажется, что я обязан сделать еще одно замечание, ответить еще на один возможный вопрос. Что же мы делали на этих беседах? Куда их отнести? К науке, к философии, к искусству, к литературе, жизни? Какую рубрику написать на них? — Что наши беседы не чужды жизни — это доказывает мне ваше сочувствие; но жизнь ставит вопросы, а не дает материал их решения. Относительно искусства тут нет и речи; не форма наших бесед, а их содержание существенно. Казалось бы, что всего ближе отнести к философии беседы, в которых она составляет главный предмет; но мы видели, что философия, оживляя все, до чего она касается, не имеет никакого ей отдельно принадлежащего материала. Точно так же как искусство имеет только свои формы, как жизнь есть только процесс, а материала своего не имеют. Весь материал искусства, жизни, философии принадлежит науке. К ней мы должны обратиться, чтобы отыскать рубрику, к которой можем отнести наши беседы.
Раз усвоив область нашей деятельности, нам легко уже найти, в частности, место, где мы находимся. Наш исходный пункт был: анализ человеческого желания; наш конечный пункт: развитие человека как стройное целое. Следовательно, мы находимся в округе антропологии — науки о человеке. Она есть цель, к которой стремится вся философия знания; из нее почерпали мы материал и для наших бесед. Мы исследовали человека, старались в различных отраслях его деятельности найти характеристические факты его бытия и свести эти факты к единству. Человек как познающий, творящий и живущий явился нам единым развивающимся человеком, и сущность этого единства развития оказалась философствованием.
Я кончил, и мне остается только поблагодарить вас, мм. гг., за ваше внимание.
Включенные в настоящее издание труды П. Л. Лаврова расположены в основном в хронологическом порядке. Публиковавшиеся ранее произведения воспроизводятся по последним прижизненным изданиям. Произведения, рукописи которых хранятся в фонде Лаврова в Центральном государственном архиве Октябрьской революции (ЦГАОР), сверены с этими рукописными материалами. Сверка проведена В. И. Кашиловым, Ю. К. Митиным, В. Д. Силаковым, Т. В. Ягловой. Обнаруженные опечатки внесены в текст; пропуски и добавления, а также существенные в смысловом отношении разночтения помещены в настоящем томе в разделе «Из рукописей опубликованных работ». Этот раздел, а также большая часть примечаний, содержащих указания на источники цитат, составлены В. Д. Силаковым.
Правописание принято для настоящего издания современное. Лавров писал: «эманципация», «фильяция», «ипотезы», «пальятив» и т. п. Все эти слова исправлены. Но некоторые из его слов оставлены: «приуготовительный», «аналогический», «энергический», «поверить», «поверка», «дикий», «переживание» в смысле «подготовительный», «аналогичный», «энергичный», «проверить», «проверка», «дикарь», «пережиток».
Несколько увеличено количество абзацев для удобства восприятия текста. Отсутствующие в подлиннике переводы иностранных слов и выражений и прочие редакционные вставки даны в квадратных скобках.
Три беседы о современном значении философии
[править]Эта работа представляет собой воспроизведение лекций, которые были прочитаны Лавровым в 1860 г. и, по его словам, «были первым публичным словом о философии, произнесенным светским лицом в России вне духовных заведений со времени закрытия кафедр философии Николаем I» («Биография-исповедь», настоящее издание, т. 2, стр. 619).
Работа впервые опубликована в 1861 г. в «Отечественных записках» (№ 1, стр. 91—142) с посвящением памяти брата Лаврова. Отдельно издана в Спб. в 1861 г. В 1866 г., подготавливая эту работу для сборника «Философские этюды», Лавров внес в нее дополнения и изменения. Для настоящего издания работа сверена с этим измененным вариантом (ЦГАОР, ф. 1762, оп. 2, ед. хр. 226); внесенные в нее дополнения и изменения см. в разделе «Из рукописей опубликованных работ». После смерти Лаврова работа издавалась в Казани в 1904 г., а также (с пропусками и без указания автора) в 1907 г. и в Собр. соч. П. Л. Лаврова, серий 1-я, вып. 2, 1918.
Работа Лаврова получила отклик в статьях М. А. Антоновича «Два типа современных философов» («Современник» № 4, 1861), Д. И. Писарева «Схоластика XIX века» («Русское слово» № 5, 1861), Р. Р. (Григория Евл. Благосветлова), «Литературный плач о пропаже российской философии» («Русское слово» № 7, 1861) и др. В том же 1861 г. Лавров выступил с возражениями рецензентам в статье «Моим критикам» («Русское слово» № 6, стр. 48—69; № 8, стр. 88—108; см. также Собр. соч. П. Лаврова, серия 1-я, вып. 2, Пг., 1918).
1 Имеется в виду книга одного из основоположников истории русского былинного эпоса — Федора Ивановича Буслаева (1818—1897) — «Исторические очерки русской народной словесности и искусства», в двух томах, 1860—1861.
2 «Кладдерадач» — еженедельный иллюстрированный политико-сатирический журнал, издававшийся в Берлине.
3 Имеется в виду стихотворение Д. Д. Минаева «Вперед!», опубликованное в журнале «Светоч», кн. 1. Пб., 1860, стр. 3—4.
Пять теней — Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Грибоедов и Белинский.
4 Речь идет о Фридрихе Шиллере (1759—1805) и его драме «Заговор Фиеско».
5 Речь идет о книге Д. Штрауса «Жизнь Иисуса».
6 Пиндар (ок. 522—422 до н. э.) — древнегреческий поэт-лирик.
- ↑ Я постараюсь в непродолжительном времени развить этот важный психологический вопрос печатно (см. стр. 701].