Три кита (Розанов)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Три кита
автор Василий Васильевич Розанов
Источник: az.lib.ru

Розанов В. В. Собрание сочинений. Юдаизм. — Статьи и очерки 1898—1901 гг.

М.: Республика; СПб.: Росток, 2009.

ТРИ КИТА[править]

Какое неуклюжее заглавие… Это тремя китами наши природные мифологи, мужики Онеги и Волхова, называли три самые огромные в их представлении существа, но существа живые, на которых держится безжизненная земля. Старым представлением я пользуюсь, чтобы выразить новое. Земля, земные дела, земное устроение держится на трех вещах, которые, для выражения всей их огромности, я называю китами. Это — кит труда, кит семьи, кит собственности. Если этим мифологическим существам чихается — человеку плохо, земле плохо. Земля трясется; страх овладевает ее обитателями; поднимается смятение, поднимаются грозы; наступает темь и очень часто в этой теми проливается кровь. Разве мы ее не видим? Или наши сердца не исполнены страха? Итак, есть все основания спросить, подумать о здоровье подземных китов.

I[править]

Читатель уже испуган. Это неопытный-то человек станет говорить о вещах такого огромного опыта, над которыми думают тысячи практических умов?! Но ведь я беру эти вещи со стороны мифологической, т. е. той особенной, которой не касаются практики и которую не умеет задеть опыт. Практика и опыт вращаются в том вихре и грозах, в той темноте или свете, которые зависят от состояния здоровья китов; словом — они на-земны; тогда как тема, мною избранная, существенно под-земна и касается самого существования и, так сказать, географического, пожалуй, даже космического положения китов. Есть география; но есть еще космография, в состав которой входит учение, между прочим, и о земле, которую изучает география, но земля берется здесь планетно, как точка движущаяся и как закон ее движения, вовсе без внимания к горам и рекам, которые текут по ней или на ней возвышаются. Именно с этой-то несколько «планетной» точки зрения мне и хочется рассмотреть труд, семью, собственность.

Есть прекрасный стих о Церере, кажется, Шиллера. Некоторых строк его невозможно читать без слез:

Робок, наг и дик скрывался

Троглодит в пещерах скал,

По полям номад скитался

И поля опустошал.

Зверолов с копьем, стрелами,

Грозен бегал по лесам…

Горе брошенным волнами

К неприютным берегам!

Я говорю, что невозможно этих стихов прочитать или переписать без слез, между прочим, по чрезвычайной их современности. Кто же станет спорить, что европейская цивилизация есть, в сущности, удивительно непросвещенная цивилизация, и что европеец, после полуторы тысячи лет истории — «робок, наг, дик»… И может повторить о себе —

Горе брошенным волнами

К неприютным берегам…

Не будем искать подтверждающих частностей, которые порою убийственны, но могут быть оспорены в качестве частностей и «следовательно» исключений, которые объясняются частными же, отдельными причинами. Мифология трех китов дает нам аргумент сразу: в самом деле, труд — ну, и какой же небесный свет и просвещение брошены на него? Семья — и где же молитвы, специально для нее, в ее духе, для ее ужасных порою нужд созданные? Для собственности — но тут ничего мы не имеем, кроме светской и чуть-чуть «безбожной» науки. А так хочется видеть везде Бога, позвать всюду Бога! Хочется Его в помощь слабым рукам и грешному уму… Собственность, деньги… Ну, те уже прокляты, это — «биржа»… Но, позвольте, мне иногда думается, что самая биржа есть последствие проклятости денег; что этот проклятый рубль именно только после того, как его папаша проклял, пошел в качестве блудного сына блудить, разбойничать и вообще свинствовать на земле. Мне кажется, проклятие имеет нечто однородное с прикосновением палочки волшебницы Цирцеи, у которой заблудился Улис: прикосновение этой палочки, а равно и прикосновение проклятия, принципиального проклятия, имеет силу преобращать вещи и даже добропорядочных людей в свиней и свинство. Но бросим деньги, кинем рубль, с которым всемирно стряслась какая-то девальвация. Ну, это природная скотина, неисправимая скотина. Но вот, труд, благочестивый труд, на который так явно был благословлен человек в земном своем странствии? Конечно, мы имеем гениальную технику; но это — подробности. В сфере поднятого нами вопроса это — географическая сторона земного устроения, а не планетная сторона небесного полета. Мы имеем фабрику и фабрики, и погибающего, сгнивающего, проклинающего в них и около них человека. Хлопчатые материи хороши, а человек — наг, и особенно наг работающий их человек. Наука сделала, что могла: карлик создал фабрику; но дальше — мог бы только Бог; и вот мы зовем Его сюда, хотели бы позвать, ибо Он бросил планеты в несокрушимые, истинные и вечные пути, и неужели этих вечных и истинных путей нет, даже в разуме Божием нет, для работающего человека. Подумаем, оглянемся. Ведь мы не только не на наилучших путях, не на самой твердой орбите в области труда, — а на пути наихудшем, истинно проклятом. Как печальны эти зловещие сборы четвертого сословия, эти, в сущности, «смотры красных батальонов» 1 мая. О каком-то преступнике года три назад писали: «Он был нищ; всегда очень скромен и трудолюбив; ни семьи у него нет, и ничего утешительного; он никогда не хворал, не манкировал службою, и только хозяин заведения заметил, что он 1 мая как этот год, так и предыдущий, сказался больным». Было прослежено, что первого мая он уходил в эти огромные, составляющиеся рабочие батальоны.

Как это грустно. Как это страшно. Как это напоминает стих о Церере. Конечно, европейский человек и именно работающий человек — это «троглодит», брошенный.

К неприютным берегам.

Где приют у этого рабочего? Где отечество, семья, родители, сестры, дети! Увы, как николаевские солдаты на 25 лет, т. е. на всю цветущую, растущую жизнь вырванные из села, пели:

Наши жены — ружья заряжены.

Вот где наши жены!

Наши матки — белые палатки…

Так точно дурной, несчастный, заброшенный рабочий Запада имеет «отцом, матерью и отечеством», в сущности, эту болезненную мечту 1 мая. Вот наступил день, тревожный для правительств; кроты выползли из своих конур, собрались, оглянулись на себя: много ли нас? Т. е. скоро ли час битвы? Какая ужасная мысль, какое ужасное положение именно для растерянного, грешного, слабого ума человеческого?! Но вот 2 мая и он снова в конуре, на матрасике-блине, снова вертит колесо на фабрике. Одна месть в нем. Человек умер в составе своих нравственных и умственных даров, и из смердящих останков его поднялась черная, огромная, неутолимая месть. «Я не отомщу, но я буду отмщен». Будет ли кто спорить, что не это, что не таково просвещение. Ибо слово «просвещение» происходит от «свет» и знаменует «светлую душу», веселую, радостную, утешенную. Да, если в нашей эре проклят рубль, то не благословен и труд наш:

Горе брошенным волнами

К неприютным берегам!

Читатель да простит, что я цитирую все один стих. Не я цитирую. Горе цитирует. И вообще предупреждаю, что в этих строках и дальше текущих я не буду (как писатель) ни красив, ни занимателен, но однообразен и монотонен.

Странно, ненавидя смертельно в школьный, т. е. теоретический период своего развития, всяких консулов, зевсов, эвпатридов и преторов, я более и более, уже зрелый и практический человек, стал припоминать обрывки древнего языческого мира, как-то занадобившийся мне среди нужд и забот текущего дня. Кто не помнит у Иловайского «deus terminus», «бог-термин». Что мы могли, мальчики, понять в этом? «Deus terminus» приводился как пример величайшей абстрактности, номинализма и, так сказать, не-существенности и не-реальности римского политеизма: была граница между моим полем и полем соседа и грубые землепашцы-римляне, чтобы обозначить эту границу или выразить ее идею, изобрели, придумали или действительно предположили существование «deus terminus». «Этот бог охраняет границы полей». Все нам казалось, тогда еще мальчикам, непонятным в законе древнего воображения, изобретшем такого странного бога. Но вопрос повернется иначе, если мы обратим внимание, что ведь в самом деле нужно «священство границ». «Священный принцип собственности» — это и мы говорим, возвращаясь в этом случае к древней терминологии, но прикрывая лжесловесной формулой только хорошо награбленное. «Я тебя вчера ограбил, но вчера — прошло; теперь действует священный закон десятилетней давности и мое имущество сегодня находится под охранением священного принципа собственности». «Deus terminus» — и руки прочь. Но у римлян, так сказать, в первый день их бытия, «deus terminus» не имел этого воровского характера и выражал младенческую и грубую мысль, что мое поле и твое поле — это не эмпирический акт и также это не факт силы, но это некоторая святость и Божий покров над моим домом, который заклят для тебя, и тот же покров над твоим домом, который для меня заклят. В Библии рассказывается, что когда израильтяне овладевали каким-нибудь хананейским городом, то они «обрекали заклятию» имущество жителей взятого города, которым никто из израильтян не мог воспользоваться и оно поэтому истреблялось. Тоже — «deus terminus». «Мы не смешиваемся с хананеями, ни даже — с их имуществом»; «мы — святое, а там — заклятое». И нельзя переступать, невозможно переступить. Странный «deus terminus», это «священство» границ «моего» и «твоего», повело к образованию необыкновенной, страшной и иногда чудовищной точности имущественных отношений, которая позже развилась в римском праве. Имущество обдумывали не маклера, а богословы. Конечно, качество обдумывания было совершенно другое; и вот имущественная культура, культура плодов труда так ли, этак ли, а все-таки не соскользнула там в грустную безбожницу — биржу, в бесстыдного безбожника — банк. Это было «святое» у них; конечно, совершенно иной и результат, чем при мысли: «это — грешное».

Может быть, мы и ошибаемся в объяснениях, но пусть же согласится и читатель, что мы даем ему некоторый материал для размышления.

II[править]

«Поздно хватились: в XIX веке изобретать новых богов». Будто в этом вопрос, будто к этому сводится дело? Кто же не помнит и не знает сейчас прекрасного августовского у нас «освящения плодов». Вот — начало, вот — путь. В церкви, да, в нашей святой православной церкви, в храме Божием, перед священником в ризах лежат на блюде первые яблоки. О, сладко все первое, хорошо все первое; благословенно все первое, всякая «первинка», как раннее выделение бытия к Богу. Но вот священник прочитал молитву, освятил «плоды земные»; а назавтра вся деревня, все мальчишки на деревне имеют по яблоку во рту. Накануне ни у кого. Ведь это то же, что и у римлян, освящение «границ», но только во времени, во временах года. Совершенно очевидно, что молитва здесь возможна; и возможное для времени, для дней в году конечно — возможно для пространства, для «границ» полей, для «моего дома» и нашего в смысле именно определенного и строгого зарока, заклятья. Да, бедный собственник, нищий собственник — я венчал бы границы. Нельзя трогать чужой жены, ибо она повенчана и свята — другому, а не мне. Это мы понимаем и это мы признаем, потому что это давно началось и выражено достаточно торжественно. Конечно, нельзя «венчать» имущество человеку, дом — собственнику, поле — земледельцу; но, например, очень можно провести кругом поля святую бороздку, и именно священнику, ну, напр. плугом, запряженным двумя чистыми, белой шерсти, еще безрогими телушками. Что-нибудь в этом роде; ведь я не решаю вопрос, а ставлю вопрос. И собственность окрепнет, а наконец в веках — она может быть и засветится нам вовсе не понятным пока, непредставимым светом, но который как-нибудь вытечет из религиозного внимания к собственности. Как не догадлив папа! Он пошел к рабочим как политик; ну, политиков у них своих так много, что они грубо отказали Его Святейшеству в главенстве. Тут вовсе не это надо было, да и не в девятнадцатом веке; «нельзя изобретать богов» в XIX веке, нельзя даже папе. Совершенно очевидно, что папе нужно было пролить молитву в труд, пролить молитву над трудом; и уже когда труд — молитвен, когда он тоже «первинка Богу», курение и жертва нашему Христу — наставить «терминов» и «терминов», «зароков и зароков» для «святого труда». Но папа 1890 лет кушал святую просфирку и пересчитывал смиренный «динарий Петра». Дивно ли, что щука труда уплыла в море и теперь ее не поймать «лесою Петра», ни «запереть ключом Петра». Все — не так. И все — слишком поздно.

«Поганый рубль»… Но знаете ли, что кто трудится и изведал нужду, для того может быть «святой рубль». Я знал одного чрезвычайно милого редактора, кажется образованного, но главное — с большим литературным вкусом, который не платил гонорара. Бог знает, куда у него проходили чрезвычайно большие суммы денег, которые, по слухам, он получал: но, без какого-либо обмана, всякий расчет для него был мукою, до того очевидною, что сотруднику страшно было приступать к этой «операции над живым человеком». В конце концов — он все уплачивал и никому не остался должен, но он выплачивал после «третьей операции», и как-нибудь случайно, в момент, когда деньги еще не уплыли, т. е. вот-вот перед приходом какого-нибудь «трансваальского посетителя», который, очевидно, у него или выманивал, или отнимал все деньги. И вот — нужда у меня. Там разные семейные недуги, болезнь жены, упадок сил и, словом, заключение врача:

— Бутылку хорошего старого портвейна…

— Бутылку портвейну?!

— Рубля в три, от Депре. У Бауэра не хороши французские вина.

Между тем два рубля были отданы за визит крайне почтенному, внимательному благородному этому немцу, и рубль — на порошки, капли и проч. «Три рубля» решительно не откуда было взять. Между тем «упадок сил» (ослабление пульса) отличен тем, что он пугает и не терпит ни минуты замедления в помощи. Что падает — то упадет, если сейчас не поддержать. Единственная нить спасения была у редактора, за которым было у меня рублей 200 гонорара, уже трехмесячной давности. В конку, звонок, «дома»? — «Дома». И я вижу, с ужасом вижу его испуганное лицо. «Нет денег», — думаю.

И конечно — «нет денег»!

— Но, N. N., мне непременно и сейчас надо.

— Но ведь что же я сделаю, когда у меня самого их нет; придите завтра.

«Завтра!». А ведь пульс падает. Я решился сказать, в чем дело, и что мне не «вообще гонорар нужен», а бутылка портвейна. Я сказал. Повторяю — это был хороший и благородный человек.

— Нет и нет, все-таки нет. Три рубля, постойте… И он моментально вынул из правого жилетного кармана кусочек скверной бумажки, который в расправленном виде представлял: три рубля.

Я взял, и тут же, по близости, отправился в «главный склад» Депре на Мойке. Но, во всяком случае — это были святые три рубля; бумажка, перед которую я мог поклониться и мог поцеловать, как руку возлюбленной, притом в самую трогательную минуту. Совершенно уверен, что у каждого бывали аналогичные минуты и, следовательно, всякий поймет ту общую мысль мою, что когда «рубль» свято работает, совершает «святую работу» около нас — он ею возводится в ранг священства; бывает «священник — рубль», бывает даже «епископ — рубль». Для меня, когда у меня пульс падал — рубль был архиереем.

Мне пришлось, лет пять, выносить лихорадку нужды; собственно, все неудобство жизни было маленькое: я не был голоден, но одет, не имел холодной квартиры и т. д. Неудобство, а не нужда заключалась в том, что при всем напряжении труда и всей аккуратности жизни ежемесячно не хватало рублей пятнадцати, очень редко — больше; иногда не хватало рублей сорока, но зато бывали месяцы с избытком в сто рублей. Таким образом, читатель видит, что собственно ничего не было важного, щемящего, пугающего, кроме постоянной лихорадки мысли: хватит ли; избытки в сто рублей — недостатки в пятнадцать-сорок сочетались таким образом, что в годовом итоге все-таки получалось около 15-10 рублей недостачи за месяц.

И вот этот, в сущности, хвостик нужды изменил всю мою психологию за пять лет, влиял громаднейшим образом на сложение и переработку убеждений, «расположение идей», поселил во мне нежнейшие благодарности к одним лицам и мучительную вражду — к другим. Помню, иду по Литейной и со мною покойный друг мой, Шперк. Шперк цитирует стихи — любимого своего поэта Фед. Сологуба; тогда я их не слышал, но теперь знаю:

В амфоре, ярко расцвеченной,

Угрюмый раб несет вино.

Неровен путь неосвещенный,

А в небесах уже темно, —

И напряженными глазами

Он зорко смотрит в полутьму,

Чтоб через край вино струями

Не пролилось на грудь ему…

Он говорил их, несколько наклонясь ко мне, почти в ухо, чтобы шум улицы не заглушал.

— Хорошо?

— Для меня, батюшка, теперь ничего не хорошо, кроме того, что может доставить десять рублей.

Стихотворение было мне неприятно, как жужжащая муха, и я только и услышал из него: «Амфора», «амфора». — «Что хорошо? Ничего нет хорошего. Вы — хороши, потому что вы такой же нуждающийся, а все остальное — скверно и не нужно. Для меня не нужно, а я — слушатель и вправе распоряжаться своим ухом, т. е. не слушать», напр. эти стихи. Вот родник начинающегося вандальства, возможного в самом образованном (положим) человеке. Но замечательно, что нет более идеального идеалистического со дружества как на почве нужды, «вместе терпели — и значит друзья по гроб». О, как понятна эта солидарность черных легионов будущего в Германии и Франции, Америке и в Европе.

Еще маленький штрих, чтобы показать влияние денег собственно на убеждения, распределение идей.

Дочь 2 1/2 лет. Ничем не больна; только очень бледна, нервна, возбуждена и задумчива. Нет сварения желудка.

— Нет сварения желудка не оттого, что желудок болен, а оттого, что нет питания в теле. Вещества не усваиваются организмом и нужен подъем сил организма. Я вам ничего не пропишу, потому что местной болезни нет. Но она может умереть, как и ее старшая сестра от туберкулеза мозга.

Это было три года назад.

— Что же делать?

— Ни в каком случае не оставаться в городе и хоть это лето, хоть около Петербурга, но непременно дача, в сухом и высоком месте, например, в некоторых частях Лесного.

«Дача!» Это — 100, 120 рублей; считая дрова и переезд взад и вперед — 160 рублей, которых решительно и окончательно не было и не предвиделось в ближайшие два месяца. Напротив, уже этот месяц набежали фатальные двадцать рублей.

Нужно было просить. Позднее я узнал, что я был слишком вправе попросить там, куда обратился, но сейчас, по неопытности, мне показалось, что я иду за подаянием. Нет более грустной дороги, как дорога за деньгами. Как грустны эти лестницы, как ненавистно и пугающе крыльцо; и опять — никакого дела до здоровающихся:

— Ба! Вас-то и ждали. Разрешите, пожалуйста, спор.

Я сел. Спор состоял в том, что два славянофила, из которых у одного я теперь лежал со своей нуждой «за щекою» и он мог меня проглотить, выплюнуть или облагодетельствовать, впрочем, не из личного своего кармана, но рекомендовав к известному «пособию», — итак, спор состоял в том, что другой собеседующий славянофил горячо и шумно оспаривал тихую речь моего возможного благодетеля:

— Я говорю, что деньги должны быть христианские, и, например, такая вещь, как проценты, нетерпимы в христианском обществе, т. е. если бы оно было настоящее христианское. Вот что я говорю.

Напротив, шумный собеседник, стоял, как он выражался, на «почве экономической науки» и приводил пример не только убедительный, но и блестящий: мужики построили мельницу; она мелет в день 100 кулей зерна; идет мимо профессор, изобретатель, техник и говорит: «Я вам поставлю жернова так, что мельница будет молоть 200 кулей, но за это вы должны мне будете уплачивать стоимость помола — 10 кулей в день». Вот — процент; вот кооперация труда и таланта и, конечно, — это по-Божьи.

Его действительно талантливые глаза светились. Я знал его за легкомысленнейшего малого, у которого литература, служба, деревня и корреспонденция вечно срывались, как у Чичикова таможня и мертвые души. Вот эту-то срываемость я в нем и любил; «не окончательный Чичиков», «птичка Божия» и, кроме того, талант.

Собеседник его был тих и методичен. Это был почти государственный человек с крайним упорством мнений. Я никогда не видал, чтобы он отступал от своего мнения и собственно это потому было, что отступи, изменись он в мнении, не будь «яко Бог — неизменен», от него собственно ничего уже не осталось бы; ибо все и всякие его мнения были совершенно ничтожны и бессодержательны, и однако, по рангу произносившего, должны были идти «почти за государственные мнения». Вот упорства «нет» я и ожидал от него на свою просьбу. Сердце мое как-то окаменело; не болело, а пусто было.

— Вовсе нет, — поправил он пылкого собеседника. — Если я христианин, то за что же я возьму деньги за совет? — Он подумал. — Ну, я учился и, наконец, я действительно изобрел; иду мимо мельницы. — Он посмотрел на меня. — И когда я вижу, как помочь советом, когда я могу дать этим трудолюбивым, но невежественным мужикам христианский совет, то разве же можно взять, как вы говорите, известный процент за христианский совет?

Я вспомнил всю историю своих отношений с этим человеком, когда дело было именно в «христианском совете» и вместо него я получал некоторые полулукавые, полутернистые указания. «Не даст! о, как я знаю, что он теперь не даст!».

— Вы говорите — проценты… Нет… Рассмотрим случай. Я, положим, получаю… ну, т. е. государство оценивает мой годовой труд, положим, в девять тысяч рублей. — Он пожевал губами. — Ну, так я проживаю, положим, семь. — Он оглянулся и улыбнулся. — Можно бы и меньше, я скромен, но мои дочери любят, положим, вот такие перья на шляпке. — Он отвел рукой в сторону, как бы показывая греческий шлем. — Положим. Но у меня все-таки остается ежегодно две тысячи рублей. — Он оглянул нас всех. — Так неужели же, если вы… т. е. если вообще кто-нибудь попросил бы у меня заимообразно эти две тысячи или их часть: неужели же, ссужая его, я потребовал бы процентов?

Так же глухо и с тою же щемящею болью я сидел на стуле. Я хорошо видел, что теорию процентов он знал, как и теорию службы! Сирота мира. Ему бы стоять «с ручкой» в притворе храма, затворять после вошедших и отворять перед входящими дверь, но отечество оценило его «особые мнения» и все по финансовой части, где он служил — в девять тысяч.

Я все-таки полуугадал, что «не даст»!

— Девяносто пять руб. — это, пожалуй, можно. Вы говорите нужно 150 или, по крайней мере, 120? Видите ли, тогда придется докладывать. Докладывать, и объяснять и доказывать. А в размере до девяносто пяти — я своею властью.

— Что же, N дал?

— Девяносто пять.

— Только?

Молчание.

Так сухо и деловито мои домашние обменялись в прихожей и я краешком уха услышал диалог. Из обменивающихся спрашивавшее лицо было сущий ребенок, лет 12, и я с удивлением узнал, что наряду с куклами он уже знает и цену и различные цены денег. И этот заботливый вопрос «сколько» довольно мне постороннего и только домашнего ребенка, пролил во мне горячую благодарность к нему.

Но что же тут было? чума нужды? холера нужды? Умирающие от голода на глазах родителей дети? выводимые матерями на продажу дочери, как это есть, как это было 500 лет? Нет и нет: легкая лихорадка нужды, температура 37,4, почти нормальная, когда в Европе над миллионами — температура 41,4, агония.

И я, писатель, человек убежденный, с университетской школой позади колебал свои убеждения, все миросозерцание из-за 0,4 лишней температуры. О, эти «христианские деньги» и «бесплатные христианские советы ближнему» — я их запомнил… Что же, которые же убеждения мы можем осудить, когда температура 41,4 и больной — в бреду?

— Проходите мимо, святой отец; мы в ваших христианских советах не нуждаемся, а вожди у нас есть свои.

Да и не ответили даже этого. Просто промолчали.

III[править]

Можно ли, можно ли к двум названным китам применить стих Пушкина:

Духовной жаждою томим,

В пустыне мрачной я влачился,

И шестикрылый серафим

На перепутье мне явился.

О, кажется, не может быть сомнения к глубокой «духовной жажде» великих дикарей Европы: я говорю не о людях одичавших, а об одичавших условиях жизни:

Как труп в пустыне я лежал.

Да это прямо положение и судьба и история европейского капитала и труда и великие вопросы — экономический, рабочий. Теперь секрет в том, возможно ли для них преображение:

И он мне грудь рассек мечом,

И сердце трепетное вынул,

И угль, пылающий огнем,

Во грудь отверстую водвинул.

Возможно ли для Бога просвещать не только человека, но и условия его бытия? Припоминаем обещание: «Разве для Бога есть что невозможное?». Не может ли каким-нибудь, и сейчас совершенно непредвиденным

способом, религиозно запылать «богатство народов», над которым научно мямлил Адам Смит, и ничего из этой науки не вышло, кроме слез и горя? Как — это во власти «серафима», которого мы должны «ожидать на пути». Но вот что возможнее и как-то понятнее, постижимее — религиозное пылание труда. Это уже совершенно возможно, ибо труд есть не столь одичавший зверь, как рубль. Но указываемая нами нить мысли — понятна. Секрет того, что вся Европа неудержимо валится «набекрень», лежит в великом задичании трех поименованных «китов» земного устроения человека; в том, что сюда, именно сюда не пал небесный луч. Деньги, работа и наконец третий «кит» — семья суть простые эмпирические данные Европы, которых никогда не касается еще «серафим», и не научал — что тут делать, как тут делать. Это, в общем, и слагает религиозное искусство — «как нам жить», вовсе еще не начатое в Европе. «Как нам умереть» — о, это мы знаем. Как нам «отречься», сузиться, умалиться и вообще пессимистически сходить на «нет» в бытии своем — об этом целая наука, тут — философия, поэзия, стихиры — между которыми не худшие у скопцов, самосожигателей, морильщиков. Но как нам расти? — Это мы умеем только как дикие звери! В этой постановке вопроса все и дело. Дело — в просвещении. Дело не в поклонении, — о, нет! — «богатству народному», труду, семье, но в том, чтобы начать «лучше» в этих трех областях, где пока мы нисходим к все «хуже» и «хуже»; дело в идеале и идеализации, дело в убавлении, в выдавливании греха отсюда: в выдавливании черной и нервной печени из трех огромных рыб, о жизни которых живет и не может не жить земля.

Тут пригодится иллюстрация о «христианских деньгах», которую мы привели. Очевидно, это печальное мямленье — что-то не то. Есть «святой рубль», но это именно — работающий рубль, активный рубль. Есть какой-то секрет и тайна, может быть, мировая, сокрытая до времени от человека, тайна — пересыпаемого, льющегося золота, и без темного, отрицательного на нем света. Ведь «свято» блистают парчовые ризы на духовенстве! Золотятся купола на соборах! Вообще, есть «святое» блистание, «святая» красота, можно представить ее перенесенною, разнесенною с узких и специальных на земле точек, лиц — вообще на человека, толпы, на волны народные. Бедная, «ободранная» кирка протестанта не благочестивее темных позолот Успенского собора. Вот пример. Очевидно, есть мировая тайна, на которой пурпур и нисон и золото, облекая человека, не будут тянуть его долу, в «аид», но кверху, как естественное сопровождение к святости, «эдему». Бедность и богатство, как противоположности не только физические, но метафизические. Нам понятна, в сущности, легкая, рациональная святость первой, но есть какая-то труднейшая и гораздо более мистическая святость второго, открыв которую «народы-нищие» содела-- лись бы «народами-царями». Мы поставили задачу и можем только надписать над ней:

— Мудрый Эдип, разреши!

КОММЕНТАРИИ[править]

НВ. 1900. 8 марта. № 8631.

Робок, наг и дик скрывался… — Ф. Шиллер. Элевзинский праздник (1798) в переводе В. А. Жуковского. Приводится в исповеди Мити (Ф. М. Достоевский. Братья Карамазовы. Кн. 3. Гл. 3).

Горе брошенным волнам — там же.

Наши жены — пушки заряжены… — солдатская песня.

В амфоре, ярко расцвеченной… — одноименное стихотворение Ф. Сологуба (1893).

Духовной жаждою томим… — А. С. Пушкин. Пророк (1826).