Холерный год (Аникин)/1989 (СО)/2

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Холерный год
автор Степан Васильевич Аникин (1869—1919)
Опубл.: 24, 30 апреля 1905 г. (впервые). Источник: Аникин, С. В. Холерный год, ч. II // Плодная осень / Сост. А. В. Алешкин — Саранск: Мордовское книжное издательство, 1989. — С. 163—170. — ISBN 5-7595-0137-2.

II

Сто верст от железной дороги, сорок от уездного города, пятнадцать от базара и почты. В селе ни школы, ни волостного правления, только — церковь да кабак. И грамотных людей — не больше пять-шесть: поп с дьячком, кабатчик да писарь и пара мужиков. Не знали ни книг, ни газет, ни журналов. Печатное слово было: у попа в «Епархиальных ведомостях» да закапанных воском триодях, у писаря в «Сельском вестнике», у мужиков в «податных тетрадях», пожелтелых, замусленных, бережно заткнутых за спинки икон. Вот и вся цивилизация.

О холере совсем не слыхали. Мирно справлялась деревня с полевыми работами, радуясь доброму году после перестраданного лютого голода. Я не думал тревожить людей своими рассказами: сам был рад родному покою. Да и мог ли я встревожить? Люди были под властью труда: вставали на зорьке, работали, наскоро ели все еще «голодный» землистый хлеб и опять работали, не разгибая спины.

Приближался покос, рожь зацветала. Надо было допахивать пар. Парину, ее только возьмешь сошником, покудова дождичек держит. А дожди перепадали, и проса всходили травными: с пыреем да ключевой травой, переплетались вьюнками. Надо было полоть и полоть. Овсы тоже: в силу вошли, а сами пополам с куколем, молочаем цветут. И яровое кишело бабами, девками. Шла горячая полка.

Зато озимое добрело в безлюдье. Рожь цвела, ровно б окуталась инеем, только не хрустким и снежным, как в первозимье, а золотистым, пахучим, шелковым. И бежит поле без начала, без конца, волнуется на ветру, шуршит соломой, весну догуливает. Ежели б каждый год такая нива была! Ого-о!

На первых порах деревенской жизни я каждый день уходил ко ржи. Это было мое любимое поле. Оно клином подходило к селу, убегая верст за семь, взбиралось на изволок к старому синему лесу. И поле и лес зовут у нас Воровским. Когда-то, говорят, Пугачев стоял лагерем здесь, оттого и название повелось.

Среди поля, ближе к лесу, вздыбился широкий одинокий холм, Суркомар, наполовину распаханный, наполовину зеленый. На него-то и взбирался я. Прежде и Суркомар был под лесом. Там и сям торчат по склонам полусгнившие необхватные пни дубов и берез, меж ними кустится живучая поросль неклена, дубняка, бересклета.

Лягу ничком на траву, где вид пошире, откуда даль кажется сказкой, и замечтаюсь, задумаюсь. Порой засну и вижу во сне все пережитые ужасы ожидания холеры, всю тоску городской неуверенной жизни. Проснусь потный, измученный, придавленный кошмарными видениями, перед глазами лужок, а по лужку брызнуто желтым, росисто-седым, малиновым, голубым. То смеются, перемигиваясь с солнышком, лютики, незабудки и клевер. Пчелы и шмели, коротко подгудывая, бегают и прыгают по просвиркам цветка, тычутся хоботками в гнездышки, точно считают их. Наверху синее, белесое небо, а на небе облака сияют; родятся где-то за лесом и плывут незаметно, поднимутся в самый зенит, распадутся по перушку, растают. За облаками ничего нет, но хочется глядеть туда: где-то ведь там переливается жаворонок и ласково свиристит коршун.

Внизу на солнце — село, белая нарядная церковь с зеркальными крестами, которые ставил богомольный мужик Ванюга «души для спасенья», и острые огневые блестки реки, поля, на полях народ... До холеры ли тут?

Но пришли все-таки слухи, доползло беспокойство и сюда. Приехала из города лавочница, за товаром ездила. Первым делом объявила всем, что вздорожало все втридорога.

— Нет привозу! Заставы стоят везде и всяческую всячину духом серным обкуривают. И-и-и! Цены не божьи. А народ супротив того бунтуется.

Лавочницыны вести никого по виду не тронули. Говорили:

— Мелет себе баба, чтоб мороки нагнать на людей да цену поднять на все. Ну да ведь мы без чаев-сахаров промаемся! Дал бы господь хлебца всласть...

После этого все-таки стали досужей порой поговаривать о холере. За завтраком ли в поле, дома ли за ужином, иль в воскресный день по дороге из церкви возьмут да и вспомнят ее. Потом забеспокоились власти. Бумага пришла, чтобы приняты были меры... Меры! Шутка сказать...

Село было большое, заурядное, как большинство земледельческих сел черноземного края. В глаза бросался навоз, ненужный, лишний совсем по здешним землям, по трехпольному способу хозяйничанья. И потому навоз был везде. Вдоль села, деля его на две половины, вилась и путлялась добрая речка. Из нее брали воду. И речка эта похожа была на сплошное свалочное место.

В одном месте плотина сдерживала напор широкого многоводного пруда. Она была вся из навоза, пахла стойлом и посылала вниз по теченью бурые струйки пахучего настоя. И мельник, озабоченный тем, чтобы плотину не смывало после дождя, всеми мерами заманивал мужиков, чтобы везли к нему под мельницу новые груды отбросов. Кому поднесет стаканчик-другой водочки, кого мучкой поманит.

Ниже через речку было перекинуто три-четыре моста. Они были сплошь из навоза. И так как их сносило каждую весну полой водой, то каждую ж весну, по спаде воды, мосты настилали вновь, вновь заваливали свежим навозом. И он гнил, гнил без передышки. В тех местах, где речка промывала себе новые ходы, ее унимали тоже навозом, каждый год свежим. Навозом ровняли рытвины, ухабы, водомоины по оврагам, ямы от старых погребов и овинов... Словом, везде был навоз. А начальство распорядилось: убрать его!

— Легко ли? — жаловался староста, бегая по селу.

И было не только не легко, но просто немыслимо исполнить приказ. Потому самые послушные из домохозяев, выбрав подходящее времечко, сделали все, что могли, то есть очистили свои дворы, выкинув нечистоты на речку или под мельницу.

Потом приезжал становой с новым приказом: «Отнюдь не мочить коноплю в речках, прудах и водоемах».

Бабы потужили-потужили — нечего делать, без конопли не обойдешься. Повытаскали из пруда, из речки, стали мочить в родниках, откуда брали для питья воду, и жаловались:

— Пути нет этому становому! Сам не носит посконное, ну и придирается... И так неколи, неколи, до зарезу неколи, а тут еще без времени с коноплей возись...

Повозились, пока стояло междупарье, а потом бросили и со становым считаться: пришло новое «неколи», не терпящее никаких отсрочек, — сенокос.

Своих лугов было немного, убирались с ними в два-три дня. Главный покос бывал на стороне: кто ходил косить соседнему барину из двух пятых долей, кто снимал луга за деньги.

Мои родные косили в этом году съемную траву в казенном лесу, за тридцать пять верст, в соседнем лесистом уезде.

Большой семьей, веселым обозом в пять подвод выехали мы на работу, заранее радуясь трудовой жизни в палатках под тенью могучих сурских дубов и пахучих медовых липин, цветущих как раз в эту сочную пору года.

И без того было весело дорогой, а тут еще в каждом селе при въезде и выезде припасли нам даровую забаву. Оказывается, только мы в хлопотах и сборах забыли про грозную, бунтующую в городах холеру, а начальство бдило. По околицам сел и деревень возле дорог были расставлены караулы. Как на войне: по трое-четверо очередных мужиков с дубинами, с рогатками и со строгим приказом в оба глядеть, не пускать холеру. Нас останавливали грозным окриком:

— Стой! Что за люди?

Подводы останавливались, все сходили с телег, разминали ноги, балагуря и подшучивая над строгим «карантином».

«Карантин» обстоятельно расспрашивал: кто мы, откольние, куда и за какой надобностью едем? Потом так же обстоятельно пересматривали нашу скудную клажу. К нашему счастью, с нами не было ни одной костлявой старухи, ни одной долговязой, мрачного вида женщины. Все бабы нашей семьи, хотя не цвели, как маков цвет от прошлогоднего урожая, были молоды, веселы, остры на язык, хохотали вместе с девками без удержу над всяким пустяком. Про мужиков и говорить нечего. Они были кряжисты и жестко-мозолисты, как дубы на краю дороги, прожарены солнцем и ветром и настолько выглядели землеробами, что казалось, вот-вот перед тем только утроба земная разродилась ими, выпихнула их из себя вместе со всей полевой жизнью, полной солнца, свиста, стрекота, золотаво-зеленых красок и крепкого немудреного счастья.

Один я выглядел подозрительно. Хотя на мне были те же синие с белой полоской домотканые штаны, та же рубаха из домашнего красна, лапти с петушками на ногах, как у самих же «карантинных», но лицо и руки, а может быть, и облик весь выдавали во мне горожанина.

— Э-эх, хлопот из-за тебя, Митька, — гневался дед и начинал обстоятельно объяснять старшему из «карантинных» всю историю семьи, чуть ли не с пращура. Тут было все: и как старший сын Васька выучился самоучкой грамоте и писал на воротах мелом задачи, а прадед покойный, царство ему небесное, таскал его за вихры за это, как пошел Васька охотой в солдаты за меньшого брата Ивана, как служил, отслужился, опять был взят при наборе и воевал с турками, как после войны остался жить в городе, поступил на место и сколько получил жалованья... Наконец про меня — который год пошел мне с третьего дня рождества, в каком училище учился и в какое могу поступить еще, которое лето подряд приезжаю домой и какие должности могу занять, если кончу все курсы... Долго, без конца говорит старик, а другой его слушает, опершись сивой волнистой бородой о дубинку, и не разберешь: торчат ли из бороды во все стороны дымчатые всклоченные волосы, или это клочья того самого сена, на котором он только что спал.

Пока старик беседует, мы затеваем шумную веселую игру, закружив в свой хоровод и молодых «карантинных». Потом, доказав таким способом свою холерную благонадежность, едем дальше.

Сенокос проходит не менее весело, чем дорога. Трава была вольная, не знавшая никаких потрав, сочно, послушно ложилась в ряды под острой поющей косой, быстро сохла на жарком июльском солнце, пахла бодрящим запахом лета. Рядом был лес, нетронутый, вековой, с ровной прохладой для послеобеденного отдыха, а в лесу — грибы. Грибы явились таким нежиданным подарком для всей артели-семьи, что радость не унималась в течение нескольких дней. Целый год ели картофель и просо, во всех видах: и хлеб просяной с картошкой, и каша пшенная с картошкой, и блины с картошкой... Из всех хлебов только и уродились в прошлом году эти два. Плохо уродились, но все же кормили народ. Про настоящий хлеб, про разные приправы к еде, казалось, забыли все, и вдруг — грибы. Ели их и в кашице, и жареными, и как-то еще по-особому с разными съедобными травами. Ели, хвалили и радовались.

Но от грибов же пришла и тревога. Однажды, кажется, уже в конце четвертого дня, после ужина, почувствовали себя плохо женщины, девки и я. Сначала таились, убегали подальше в глубь леса, сами же над собой подшучивали, потом стало невтерпеж от мучительных болей в животе, и встревожились. Долго не догадывались о причине сразившей нас болезни. Была похожа она на холеру, но никто не знал путем, как холера действует на человека.

Я в то время кончил свое образование и считался среди родных и знакомых знающим парнем. Взаправду: я хорошо умел доказать Пифагорову теорему, знал, в каком году происходил съезд удельных князей в Любече, о чем тужила Пенелопа, под каким градусом северной широты расположен Норд-Кап, как попадали стены Иерихона от трубного звука и т. д. и т. д., — все это знал я, я не знал только, какой болезнью захворали мы, поевши грибов.

Утром меня и двух ослабших девок повезли без памяти домой. Повез нас дед. Опять дорогой останавливали подводу строгие окрики «карантинов», опять дед устанавливал нашу благонадежность путем долгих рассказов о семье. Мы лежали на телеге больные с кружащимися слабыми головами и еще более слабыми расстроенными желудками.

«Карантины» жалели нас и не задерживали.

Немудрено, что холера пришла в наши края, и пришла нежданно-негаданно не в том совсем виде, как ждали ее «карантины» и бдительное начальство.

В двух верстах от нашего села вверх по течению речки над самой вершиной красавца пруда стояла деревня Новая. Приходом была она к нам и на нашем же кладбище хоронила своих покойников. Однажды утром около позднего завтрака с колокольни послышался похоронный перезвон. Мы сидели со старухой Авдотьей, караулившей в рабочую пору ребят со всего курмыша, и пили чай из обливного горшочка. Авдотья считалась знахаркой в округе, умела заговаривать кровь, превосходно правила вывихнутые в кулачных боях пальцы, была повитухой, а теперь лечила меня от грибной отравы разными настоями трав. И, надо сказать, лечила удачно.

— Что это? Покойник, никак? — встревожиласъ она, прислушиваясь к перезвону: — Чтой-то не слыхать было... не хворал никто.

Глянули в окно. Увидали обоз. Ленивым, медленным шагом переступают по наезженной пыльной улице лошади, точно идут каким-то особым мертвым маршем под печальную музыку перезвона:

— Блям! Бим-би-блям! Бу-ум!

Восемь подвод, и на каждой по новому, играющему на солнышке золотом, сосновому гробу. Ни духовенства впереди, ни свеч, ни заунывного пения «святый боже». Идут только с десяток угнетенных горем баб и два-три мужика со злыми, словно невыспавшимися лицами.

— А ведь это из Новой народ! — догадалась Авдотья. — Как же это не слыхать было? И весточки не дали...

В ней, видно, было оскорблено чувство знахарки.

Обоз с гробами тихо, медленно прополз мимо нас, повернул к церкви. Кроме малых ребят, глядевших на небывалое зрелище с острым птичьим любопытством, никого не было на улице. Перезвоны затихли, а мы со старухой все еще были под впечатлением тупого страха, надвинутого на нас восемью новыми, обструганными до золотого блеска гробами.

— Не холера? — сказал я вслух свою догадку.

— Ну! Господи помилуй! — окрестилась Авдотья... — Откуда холере быть?.. И слухов не было...

Через минуту прибежал церковный сторож Филипп звать к могилкам отпевать покойников. Псаломщика не было дома: уехал на покос в Узинскую пойму, батюшка прислал Филиппа за мной.

Покойников не вносили в церковь, прямо привезли на кладбище, здесь отпели, не открывая гробов, и зарыли в общей широкой могиле. Старик-священник густо кадил ладаном, издали обходил гробы, стараясь стоять на ветру, ни до чего и ни до кого не дотрагивался, даже денег не взял за требу:

— Хорошо, хорошо! За вами будет, за вами... — сказал мужикам и торопливо, слишком торопливо для своих старческих лет пошел к дому.

Это была холера.

На другой день, в ту же самую пору под тот же режущий сердце перезвон провезли к нам на кладбище не восемь, а двенадцать гробов. Гробы уже не блестели на солнце, как вчера. Они не были так тщательно обструганы и пригнаны, и форма их была уродливая.

Все село мучительно встревожилось. Многие мужики побросали работу, несмотря на горячее время, и без пути бегали по селу, не зная в тоске, что делать, куда идти.

И тут же на грех узнали все, как действует на человека холера. У многих от страха схватило животы, стало тошнить без причины, сводить судорогой ноги.

Старуха Авдотья рассказала, как занесли холеру в Новую.

Мужик из Новой был в городе, на похоронах брата. Привез домой осиротелую семью и раздал на помин души все, что оставалось от покойника: рубашки, штаны, рукавицы, валенки.

Такая раздача в обычае наших крестьян, считается она душеспасительным делом. Все, получившие подарки, на другой день заболели животом, а на третий день умерли. Заболели другие, но деревня все еще не догадывалась, что болезнь — холера. После того только, как увидали, как брезговал батюшка, отпевая, призадумались.