Царство Божие внутри вас (Толстой)/XII

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Царство Божие внутри вас — XII
автор Лев Николаевич Толстой

[220]

XII
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
1

Я кончал эту двухлетнюю работу, когда 9-го сентября мне случилось ехать по железной дороге в местность голодавших в прошлом году и еще сильнее голодающих в нынешнем году крестьян Тульской и Рязанской губерний. На одной из железнодорожных станций поезд, в котором я ехал, съехался с экстренным поездом, везшим под предводительством губернатора войска с ружьями, боевыми патронами и розгами для истязания и убийства этих самых голодающих крестьян.

Истязание людей розгами для приведения в исполнение решения власти, несмотря на то, что телесное наказание отменено законом 30 лет тому назад, в последнее время всё чаще и чаще стало применяться в России.

Я слыхал про это, читал даже в газетах про страшные истязания, которыми как будто хвастался нижегородский губернатор Баранов, про истязания, происходившие в Чернигове, Тамбове, Саратове, Астрахани, Орле, но ни разу мне не приходилось, как теперь, видеть людей в процессе исполнения этих дел. [221]И вот я увидал воочию русских, добрых и проникнутых христианским духом людейс ружьями и розгами, едущими убивать и истязать своих голодных братьев.

Повод, по которому они ехали, был следующий:

В одном из имений богатого землевладельца крестьяне вырастили на общем с помещиком выгоне лес (вырастили, т. е. оберегали во время его роста) и всегда пользовались им, и потому считали этот лес своим или по крайней мере общим; владелец же, присвоив себе этот лес, начал рубить его. Крестьяне подали жалобу. Судья первой инстанции неправильно (я говорю — неправильно со слов прокурора и губернатора, людей, которые должны знать дело) решил дело в пользу помещика. Все дальнейшие инстанции, в том числе и сенат, хотя и могли видеть, что дело решено неправильно, утвердили решение, и лес присужден помещику. Помещик начал рубить лес, но крестьяне, не могущие верить тому, чтобы такая очевидная несправедливость могла быть совершена над ними высшею властью, не покорились решению и прогнали присланных рубить лес работников, объявив, что лес принадлежит им и они дойдут до царя, но не дадут рубить леса.

О деле донесено в Петербург министру. Министр доложил государю, государь велел министру привести решение суда в исполнение. Министр предписал губернатору. Губернатор потребовал войско. И вот солдаты, вооруженные ружьями со штыками, боевыми патронами, кроме того с запасом розог, нарочно приготовленных для этого случая и везомых в одном из вагонов, едут приводить в исполнение это решение высшей власти.

Приведение же в исполнение решения высшей власти совершается убийством, истязанием людей или угрозой того или другого, смотря по тому, окажут или не окажут они сопротивление.

В первом случае, если крестьяне оказывают сопротивление, совершается в России (то же самое совершается везде, где только есть государственное устройство и право собственности) — совершается следующее: начальник говорит речь и требует покорности. Возбужденная толпа, большею частью обманутая своими вожаками, ничего не понимает из того, что говорит чиновничьим, книжным языком представитель власти, и продолжает волноваться. Тогда начальник объявляет, что если они не покорятся и не разойдутся, то он принужден будет прибегнуть [222]к оружию. Если толпа и при этом не покоряется и не расходится, начальник приказывает заряжать ружья и стрелять через головы толпы. Если толпа и при этом не расходится, начальник приказывает стрелять прямо в толпу, в кого попало, и солдаты стреляют и по улице падают раненые и убитые люди, и тогда толпа обыкновенно разбегается, и войска по приказанию начальников захватывают тех, которые представляются им главными зачинщиками, и отводят их под стражу.

После этого подбирают окровавленных, умирающих, изуродованных, убитых и раненых мужчин, иногда женщин, детей; мертвых хоронят, а изуродованных отсылают в больницу. Тех же, которых считают зачинщиками, везут в город и судят особенным военным судом. И если с их стороны было насилие, приговаривают к повешению. И тогда ставят виселицу и душат веревками несколько беззащитных людей, как это делалось много раз в России, как это делается и не может не делаться везде, где общественный строй стоит на насилии. Так это делается в случае сопротивления.

Во втором же случае, в случае покорности крестьян, совершается нечто особенное и специально русское. Совершается следующее: губернатор, приехав на место действия, произносит речь народу, упрекая его за его непослушание, и или становит войско по дворам деревни, где солдаты в продолжение месяца иногда разоряют своим постоем крестьян, или, удовлетворившись угрозой, милостиво прощает народ и уезжает, или, что бывает чаще всего, объявляет ему, что зачинщики за это должны быть наказаны, и произвольно, без суда, отбирает известное количество людей, признанных зачинщиками, и в своем присутствии производит над ними истязания.

Для того, чтобы дать понятие о том, как совершаются эти дела, опишу такое дело, совершенное в Орле и получившее одобрение высшей власти.

Совершилось в Орле следующее: точно так же, как здесь, в Тульской губернии, помещик пожелал отнять собственность крестьян, и точно так же крестьяне воспротивились этому. Дело было в том, что владелец без согласия крестьян пожелал держать на своей мельнице воду на том высоком уровне, при котором заливались их луга. Крестьяне воспротивились этому. Помещик принес жалобу земскому начальнику. Земский начальник незаконно (как это впоследствии признано и судом) решил дело [223]в пользу помещика, разрешив ему поднять воду. Помещик послал рабочих прудить канаву, через которую спускалась вода. Крестьяне возмутились этим неправильным решением и выслали своих женщин для того, чтобы помешать рабочим помещика прудить канаву. Женщины вышли на плотину, перевернули телеги и прогнали рабочих. Помещик подал жалобу на женщин за самоуправство. Земский начальник сделал распоряжение о том, чтобы посадить во всей деревне из каждого двора по одной женщине в тюрьму («холодную»). Решение было неудобоисполнимое, так как в каждом дворе было несколько женщин: нельзя было знать, какая подлежит аресту, и потому полиция не приводила решения в исполнение. Помещик пожаловался губернатору на неисполнительность полиции. И губернатор, не разобрав, в чем дело, строго приказал исправнику немедленно привести в исполнение решение земского начальника. Повинуясь высшему начальству, исправник приехал в деревню и с свойственным русской власти неуважением к людям приказал полицейским забирать из каждого дома по одной женщине. Но так как в каждом доме было более одной женщины и нельзя было знать, которая подлежит заключению, начались споры и сопротивление. Несмотря на эти споры и сопротивление, исправник приказал хватать женщин по одной из двора, какая попадется, и вести в место заключения. Мужики стали защищать своих жен и матерей, не дали их и при этом побили полицейских и исправника. Явилось новое страшное преступление: сопротивление власти, и об этом новом преступлении донесено в город. И вот губернатор, точно так же, как теперь ехал тульский губернатор, с батальоном солдат с ружьями и розгами, пользуясь и телеграфами, и телефонами, и железными дорогами, на экстренном поезде, с ученым доктором, который должен был следить за гигиеничностью сечения, олицетворяя вполне предсказанного Герценом Чингис-хана с телеграфами, приехал на место действия.

У волостного правления стояло войско, отряд городовых с красными шнурками, на которых висят револьверы, и собранные должностные лица из крестьян и обвиняемые. Кругом стояла толпа народа в 1000 или более человек. Подъехав к волостному правлению, губернатор вышел из коляски, произнес приготовительную речь и потребовал виноватых и скамейку. Требование это было не понято сначала. Но городовой, которого [224]губернатор всегда возил с собой и: который занимался организацией истязаний, уже неоднократно совершавшихся в губернии, объяснил, что это значило скамейку для сечения. Принесли скамейку, принесли привезенные с собой розги и вызвали палачей. Палачи уже вперед были заготовлены из конокрадов той же деревни, так как военные отказались исполнять эту должность.

Когда всё было готово, начальник велел выйти первому из тех 12 человек, на которых указал помещик, как на самых виноватых. Первый вышедший был отец семейства, уважаемый в обществе сорокалетний человек, мужественно отстаивавший права общества и потому пользовавшийся уважением жителей. Его подвели к скамье, обнажили его и велели ему ложиться.

Крестьянин попробовал молить о пощаде, но, увидав, что это бесполезно, перекрестился и лег. Двое городовых бросились держать его. Ученый доктор стоял тут же, в готовности оказать нужную медицинскую научную помощь. Острожники, поплевав в руки, взмахнули розгами и начали бить. Оказалось, однако, что скамейка была слишком узка и трудно было удержать на ней корчившегося истязуемого. Тогда губернатор велел принести другую скамейку и подмостить доску. Люди, прикладывая руки к козырьку и приговаривая: «слушаю, ваше превосходительство», поспешно и покорно исполнили приказания; между тем полуобнаженный, бледный истязуемый человек, нахмурив брови и глядя в землю, дрожа челюстью и оголенными ногами, дожидался. Когда приставлена была другая скамья, его опять положили, и конокрады начали опять бить его. Всё больше и больше покрывалась рубцами и кровоподтеками спина, ягодицы, ляжки и даже бока истязуемого, и за каждым ударом раздавались глухие звуки, которых не мог сдержать истязуемый. Из толпы, стоявшей вокруг, слышались вопли жен, матерей, детей, родных истязуемого и всех тех, которые были отобраны для наказания.

Несчастный, опьяненный властью губернатор, которому казалось, что он не мог поступать иначе, загибая пальцы, считал удары и, не переставая, курил папироски, для закуривания которых несколько услужливых людей всякий раз торопились поднести ему зажженную спичку. Когда дано было более 50 ударов, крестьянин перестал кричать и шевелиться, и доктор, воспитанный в казенном заведении для служения своими научными знаниями своему государю и отечеству, подошел к истязуемому, [225]пощупал пульс, послушал сердце и доложил представителю власти, что наказываемый потерял сознание и что, по данным науки, продолжать наказание может быть опасным для его жизни. Но несчастный губернатор, уже совершенно опьяненный видом крови, велел продолжать, и истязание продолжалось до 70 ударов, того количества, до которого ему почему-то казалось нужным довести количество ударов. Когда дан был 70-й удар, губернатор сказал: «Довольно! Следующего!» И изуродованного человека, с вспухшей спиной и потерявшего сознание, подняли и снесли и привели другого. Рыдания и стоны толпы усиливались. Но представитель государственной власти продолжал истязание.

Так же били 2-го, 3-го, 4-го, 5-го, 6-го, 7-го, 8-го, 9-го, 10-го, 11-го, 12-го, — каждого по 70 ударов. Все они молили о пощаде, стонали, кричали. Рыдания и стоны толпы женщин всё становились громче и раздирательнее, и всё мрачнее и мрачнее становились лица мужчин. Но кругом стояли войска и истязание не остановилось до тех пор, пока не совершено было дело в той самой мере, в которой оно представлялось почему-то необходимым капризу несчастного, полупьяного, заблудшего человека, называемого губернатором.

Чиновники, офицеры, солдаты не только присутствовали при этом, но своим присутствием участвовали в этом деле и охраняли от нарушения со стороны толпы порядок совершения этого государственного акта.

Когда я спрашивал у одного из губернаторов, для чего производят эти истязания над людьми, когда они уже покорились и войска стоят в деревне, он с значительным видом человека, познавшего все тонкости государственной мудрости, отвечал мне, что это делается потому, что опытом дознано, что если крестьяне не подвергнуты истязанию, то они опять начнут противодействовать распоряжению власти. Совершенное же истязание над некоторыми закрепляет уже навсегда решение власти.

И вот теперь тульский губернатор с чиновниками, офицерами и солдатами ехал совершать такое же дело. Точно так же, т. е. убийством или истязанием, должно было привести в исполнение решение высшей власти, состоящее в том, чтобы молодой малый, помещик, имеющий 100 тысяч годового дохода, мог получить еще 3000 рублей за лес, мошеннически отнятый им у целого общества голодных и холодных крестьян, и мог промотать эти [226]деньги в две-три недели в трактирах Москвы, Петербурга или Парижа. На такое именно дело ехали теперь те люди, которых я встретил.

Судьба, как нарочно, после двухлетнего моего напряжения мысли всё в одном и том же направлении, натолкнула меня в первый раз в жизни на это явление, показавшее мне с полной очевидностью на практике то, что для меня давно выяснилось в теории, а именно то, что всё устройство нашей жизни зиждется не на каких-либо, как это любят себе представлять люди, пользующиеся выгодным положением в существующем порядке вещей, юридических началах, а на самом простом, грубом насилии, на убийствах и истязаниях людей.

Люди, владеющие большим количеством земель и капиталов или получающие большие жалованья, собранные с нуждающегося в самом необходимом рабочего народа, равно и те, которые, как купцы, доктора, художники, приказчики, ученые, кучера, повара, писатели, лакеи, адвокаты, кормятся около этих богатых людей, любят верить в то, что те преимущества, которыми они пользуются, происходят не вследствие насилия, а вследствие совершенно свободного и правильного обмена услуг, и что преимущества эти не только не происходят от совершаемых над людьми побоев и убийств, как те, которые происходили в Орле и во многих местах в России нынешним летом и происходят постоянно по всей Европе и Америке, но не имеют даже с этими насилиями никакой связи. Они любят верить в то, что преимущества, которыми они пользуются, существуют сами по себе и происходят по добровольному согласию людей, а насилия, совершаемые над людьми, существуют тоже сами по себе и происходят по каким-то общим и высшим юридическим, государственным и экономическим законам. Люди эти стараются не видеть того, что они пользуются теми преимуществами, которыми они пользуются, всегда только вследствие того же самого, вследствие чего теперь будут принуждены крестьяне, вырастившие лес и крайне нуждающиеся в нем, отдать его не оказавшему никакого участия в его оберегании во время роста и не нуждающемуся в нем богатому помещику, т. е. вследствие того, что если они не отдадут этот лес, их будут бить или убивать.

А между тем, если совершенно ясно, что орловская мельница стала приносить больший доход помещику и лес, выращенный [227]крестьянами, передается помещику только вследствие побоев и убийств или угроз их, то точно так же должно бы быть ясно, что и все другие исключительные права богатых, лишающих бедных необходимого, должны быть основаны на том же. Если нуждающиеся в земле для пропитания своих семей крестьяне не пашут ту землю, которая у них под дворами, а землей этой в количестве, могущем накормить 1000 семей, пользуется один человек — русский, английский, австрийский или какой бы то ни было крупный землевладелец, не работающий на этой земле, и если закупивший в нужде у земледельцев хлеб купец может безопасно держать этот хлеб в своих амбарах среди голодающих людей и продавать его в тридорога тем же земледельцам, у которых он купил его втрое дешевле, то очевидно, что это происходит по тем же причинам. И если не может один человек купить у другого продаваемого ему из-за известной условной черты, названной границей, дешевого товара, не заплатив за это таможенной пошлины людям, не имевшим никакого участия в производстве товара, и если не могут люди не отдавать последней коровы на подати, раздаваемые правительством своим чиновникам и употребляемые на содержание солдат, которые будут убивать этих самых плательщиков, то, казалось бы, очевидно, что и это сделалось никак не вследствие каких-либо отвлеченных прав, а вследствие того самого, что совершилось в Орле и что может совершиться теперь в Тульской губернии и периодически в том или другом виде совершается во всем мире, где есть государственное устройство и есть богатые и бедные.

Вследствие того, что не при всех насильственных отношениях людей совершаются истязания и убийства, люди, пользующиеся исключительными выгодами правящих классов, уверяют себя и других, что выгоды, которыми они пользуются, происходят не от истязаний и убийств, а от каких-то других таинственных общих причин, отвлеченных прав и т. п. А между тем, казалось бы, ясно, что если люди, считая это несправедливым (как это считают теперь все рабочие), отдают главную долю своего труда капиталисту, землевладельцу и платят подати, зная, что подати эти употребляются дурно, то делают они это прежде всего не по сознанию каких-то отвлеченных прав, о которых они никогда и не слыхали, а только потому, что знают, что их будут бить и убивать, если они не сделают этого. [228]

Если же не всякий раз приходится сажать в тюрьму, бить и убивать людей, когда собирается землевладельцем аренда за землю и нуждающийся в хлебе платит обманувшему его купцу тройную цену, и фабричный довольствуется платой пропорционально вдвое меньшей дохода хозяина, и когда бедный человек отдает последний рубль на пошлину и подати, то происходит это оттого, что людей уже так много били и убивали за их попытки не делать того, чего от них требуется, что они твердо помнят это. Как усмиренный тигр в клетке не берет мяса, которое ему положено под морду, и не лежит спокойно, а прыгает через палку, когда ему велят делать это, не потому, что ему хочется делать это, а потому что он помнит раскаленный железный прут или голод, которому он подвергался каждый раз, когда не повиновался, точно так же и люди, подчиняющиеся тому, что им невыгодно, даже губительно для них, и что они считают несправедливым, делают это потому, что они помнят то, что бывало им за противодействие этому.

Люди же, пользующиеся преимуществами, произведенными давнишними насилиями, часто забывают и любят забывать то, как приобретены эти преимущества. А между тем стоит только вспомнить историю, не историю успехов разных династий властителей, а настоящую историю, историю угнетения малым числом людей большинства, для того чтобы увидать, что основы всех преимуществ богатых над бедными все произошли ни от чего другого, как от розог, тюрем, каторг, убийств.

Стоит только подумать о том неперестающем, упорном стремлении всех людей к увеличению своего благосостояния, которым руководятся люди нашего времени, для того чтобы убедиться, что преимущества богатых над бедными ничем иным не могли и не могут быть поддерживаемы.

Могут быть угнетения, побои, тюрьмы, казни, не имеющие целью преимущества богатых классов (хотя это очень редко), но смело можно сказать, что в нашем обществе, где на каждого достаточного, по-господски живущего человека приходится 10 измученных работой, завистливых, жадных и часто прямо с своими семьями страдающих рабочих, все преимущества богатых, вся роскошь их, всё то, чем лишним пользуются богатые против среднего рабочего, всё это приобретено и поддерживаемо только истязаниями, заключениями, казнями. [229]

2

Встреченный мною 9-го сентября поезд, едущий с солдатами, ружьями, боевыми патронами и розгами к голодным крестьянам для того, чтобы утвердить за богачом помещиком отнятый им у крестьян небольшой лес, ненужный ему и страшно нужный крестьянам, с поразительной очевидностью доказывал, до какой степени выработалась в людях способность совершать самые противные их убеждениям и совести дела, не видя этого.

Экстренный поезд, с которым я съехался, состоял из одного вагона 1-го класса для губернатора, чиновников и офицеров и из нескольких товарных вагонов, набитых солдатами.

Молодцеватые молодые ребята солдаты в своих новых, чистых мундирах толпились стоя или спустив ноги, сидя в раздвинутых широких дверях товарных вагонов. Одни курили, другие толкались, шутили, смеялись, оскаливая зубы, третьи щелкали семечки, самоуверенно выплевывая их. Некоторые из них бегали по платформе к кадке с водой, чтобы напиться, и, встречая офицеров, умеряя шаг, делали свои глупые жесты прикладывания руки ко лбу и с серьезными лицами, как будто делали что-то не только разумное, но и очень важное, проходили мимо них, провожая их глазами, и потом еще веселее пускались рысью, топая по доскам платформы, смеясь и болтая, как это свойственно здоровым, добрым молодым ребятам, переезжающим в веселой компании из одного места в другое.

Они ехали на убийство своих голодных отцов и дедов, точно как будто на какое-нибудь веселое или по крайней мере на самое обыкновенное дело.

Такое же впечатление производили и нарядные чиновники и офицеры, рассыпанные по платформе и зале 1-го класса. У стола, уставленного бутылками, в своем полувоенном мундире сидел губернатор, начальник всей экспедиции, и ел что-то и спокойно разговаривал о погоде с встретившимися знакомыми, как будто дело, на которое он ехал, было такое простое и обыкновенное, что оно не могло нарушить его спокойствия и интереса к перемене погоды.

Поодаль от стола, не принимая пищи, сидел жандармский генерал с непроницаемым, но унылым видом, как будто тяготясь надоевшей ему формальностью. Со всех сторон двигались и шумели офицеры в своих красивых, украшенных золотом мундирах: кто, сидя за столом, допивал бутылку пива, кто, стоя [230]у буфета, разжевывал закусочный пирожок, отряхивал крошки, упавшие на грудь мундира, и самоуверенным жестом кидал монету, кто, подрагивая на каждой ноге, прогуливался перед вагонами нашего поезда, заглядывая на женские лица.

Все эти люди, ехавшие на убийство или истязание голодных и беззащитных, тех самых людей, которые кормят их, имели вид людей, которые твердо знают, что они делают то, что нужно делать, и даже несколько гордятся, «куражатся», делая это дело.

Что же это такое?

Все эти люди находятся в получасе езды от того места, где они, для того чтобы доставить богатому малому ненужные ему 3000, отнятые им у целого общества голодных крестьян, могут быть вынуждены начать делать дела самые ужасные, какие только можно себе представить, могут начать убивать или истязать так же, как в Орле, невинных людей, своих братьев, и они спокойно приближаются к тому месту и времени, где и когда это может начаться.

Сказать, что люди эти, все эти чиновники, офицеры и солдаты не знают того, что им предстоит и на что они едут, — нельзя, потому что они готовились к этому. Губернатор должен был сделать распоряжение о розгах, чиновники должны были покупать березовые прутья, торговаться и вписывать эту статью в расход. Военные отдавали и получали, и исполняли приказания о боевых патронах. Все они знают, что они едут истязать, а может быть, и убивать своих замученных голодом братьев и что начнут делать это, может быть, через час.

Сказать, что они это делают из убеждения, как это обыкновенно говорят и они сами повторяют, — из убеждения в необходимости поддержания государственного устройства, было бы несправедливо, во-первых, потому, что все эти люди едва ли когда-нибудь даже думали о государственном устройстве и необходимости его; во-вторых, никак не могут они быть убеждены, чтобы то дело, в котором они участвуют, служило бы поддержанию, а не разрушению государства, а в-третьих, в действительности большинство этих людей, если не все, не только не пожертвуют никогда своим спокойствием и радостью для поддержания государства, но никогда не пропустят случая воспользоваться для своего спокойствия и радости всем, чем только можно, в ущерб государству. Стало быть, не из-за отвлеченного принципа государства они делают это. [231]

Что же это такое?

Ведь всех этих людей я знаю. Если не знаю лично всех, то знаю приблизительно их характеры, их прошедшее, образ мыслей. Ведь у всех их есть матери, у некоторых есть жены, дети. Ведь всё это большею частью по сердцу добрые, кроткие, часто нежные люди, ненавидящие всякую жестокость, не говоря уже об убийстве людей, не могущие многие из них совершать убийства и истязания животных; кроме того, всё это люди, исповедующие христианство и считающие насилие над беззащитными людьми гнусным и постыдным делом. Ведь ни один из этих людей в обыкновенной жизни не только не в состоянии сделать ради своей маленькой выгоды одну сотую того, что сделал орловский губернатор над людьми, но каждый из них обидится, если предположат о нем, что он может в частной жизни совершить что-нибудь подобное.

А между тем вот они в получасе езды от того места, где они могут быть неизбежно приведены к необходимости делать это.

Что же это такое?

Но не только эти люди, едущие в этом поезде и готовые на убийства и истязания, но как могли те люди, от которых началось всё дело: помещик, управляющий, судья и те, которые из Петербурга предписали это дело и участвуют в нем своими распоряжениями, как могли эти люди: министр, государь, тоже добрые, исповедующие христианство люди, как могли они затеять и предписать такое дело, зная его последствия? Как могут даже не участвующие в этом деле зрители, возмущающиеся всяким частным случаем насилия, даже истязанием лошади, — допускать совершение такого ужасного дела? Как могут они не возмутиться против него, не стать поперек дороги и не закричать: «Нет, этого, убивать и сечь голодных людей за то, что они не отдают мошеннически отнимаемое у них последнее достояние,— этого мы не позволим!» Но не только никто этого не делает, но, напротив, большинство людей, даже те люди, которые были заводчиками дела, как управляющий, помещик, судья и те, которые были участниками и распорядителями его, как губернатор, министр, государь, совершенно спокойны и даже не чувствуют укоров совести. Так же, повидимому, спокойны и все эти люди, едущие совершать это злодеяние.

Зрители, казалось бы, ничем не заинтересованные в деле, и те большею частью скорее с сочувствием, чем с неодобрением, [232]смотрели на всех тех людей, готовящихся к совершению этого гадкого дела. В одном со мной вагоне ехал купец, торговец лесом, из крестьян, он прямо и громко выразил сочувствие тем истязаниям, которые предполагались над крестьянами: «Нельзя не повиноваться начальству, — говорил он, — на то — начальство. Вот, дай срок, повыгонят блох. Небось бросят бунтовать. Так им и надо».

Что же это такое?

Сказать, что все эти люди: подстрекатели, участники, попустители этого дела такие негодяи, что, зная всю мерзость того, что они делают, они — одни за жалованье, за выгоды, а другие из-за страха наказания делают дело, противное своим убеждениям, — тоже никак нельзя. Все эти люди умеют в известных положениях постоять за свои убеждения. Ни один из этих чиновников не украдет кошелька, не прочтет чужого письма, не снесет оскорбления, не потребовав от оскорбителя удовлетворения. Ни один из этих офицеров не согласится передернуть в картах, не заплатить карточный долг, выдать товарища, убежать с поля сражения или бросить знамя. Ни один из этих солдат не решится выплюнуть причастия или даже съесть говядины в страстную пятницу. Все люди эти готовы перенести всякого рода лишения, страдания, опасности скорее, чем согласиться сделать дело, которое они считают дурным. Стало быть, есть в этих людях сила противодействия, когда им приходится сделать дело, противное их убеждению.

Сказать, что все эти люди такие звери, что им свойственно и не больно делать такие дела, еще менее возможно. Стоит только поговорить с этими людьми, чтобы увидать, что все они, и помещик, и судья, и министр, и царь, и губернатор, и офицеры, и солдаты не только в глубине души не одобряют такие дела, но страдают от сознания своего участия в них, когда им напомнят о значении этого дела. Они только стараются не думать об этом.

Стоит только поговорить с ними, со всеми участниками этого дела, от помещика до последнего городового и солдата, чтобы увидать, что все они в глубине души знают, что это дело дурное и что лучше бы было не участвовать в нем, и страдают от этого.

Ехавшая с нами в одном поезде либеральная дама, увидав в зале 1-го класса губернатора и офицеров и узнав про цель их поездки, начала нарочно, громко, так, чтобы они слышали, [233]ругать порядки нашего времени и срамить людей, участвующих в этом деле. Всем стало неловко. Все не знали, куда смотреть, но никто не возражал ей. Едущие в поезде делали вид, что не стоит возражать на такие пустые речи. Но было видно по лицам и бегающим глазам, что всем было стыдно. Это же я заметил и на солдатах. И они знали, что то дело, на которое они ехали, — дурное дело, но не хотели думать о том, что предстоит им.

Когда лесоторговец, и то, как я думаю, не искренно, а только для того, чтобы показать свою цивилизованность, начал говорить о том, как необходимы такие меры, то солдаты, слышавшие его, все отворачивались от него, делая вид, что не слышат, и хмурились.

Все эти люди, как те, которые, как помещик, управляющий, министр, царь, содействовали совершению этого дела, так же как и те, которые едут теперь в этом поезде, даже и те, которые, не участвуя в этом деле, видят со стороны совершение его, все знают, что дело это дурное, и стыдятся своего участия в нем и даже присутствия при нем.

Так зачем же они делали, делают и терпят его?

Спросите об этом и тех, которые, как помещик, затеяли дело, и тех, которые, как судьи, постановили, хотя и формально законное, но явно несправедливое решение, и тех, которые предписали исполнение решения, и тех, которые, как солдаты, городовые и крестьяне, своими руками будут исполнять эти дела: бить и убивать своих братьев, — все они, и подстрекатели, и пособники, и исполнители, и попустители этих преступлений, все скажут в сущности одно и то же.

Начальствующие, возбуждавшие, содействовавшие делу и распоряжавшиеся им, скажут, что делают то, что делают, потому, что такие дела необходимы для поддержания существующего порядка; поддержание же существующего порядка необходимо для блага отечества, человечества, для возможности общественной жизни и движения прогресса.

Люди низших сословий, крестьяне, солдаты, те, которые своими руками должны будут исполнять насилие, скажут, что они делают то, что делают, потому, что это предписано высшим начальством, а высшее начальство знает, что оно делает. То же, что начальство состоит из тех самых людей, которые и должны быть начальством, и знает, что делает, представляется им несомненной истиной. Если эти низшие исполнители и допускают [234]возможность ошибки или заблуждения, то только в низших начальственных лицах; высшая же власть, от которой исходит всё, кажется им несомненно непогрешимой.

Хотя и различно объясняя мотивы своей деятельности, и те и другие, как начальствующие, так и подчиняющиеся, сходятся в том, что делают они то, что делают, потому, что существующий порядок есть тот самый порядок, который необходим и должен существовать в настоящее время и поддерживать который поэтому составляет священную обязанность каждого.

На этом признании необходимости и потому неизменности существующего порядка зиждется и то всегда всеми участниками государственных насилий приводимое в свое оправдание рассуждение о том, что так как существующий порядок неизменен, то отказ отдельного лица от исполнения возлагаемых на него обязанностей не изменит сущности дела, а может сделать только то, что на месте отказавшегося будет другой человек, который может исполнить дело хуже, т. е. еще жесточе, еще вреднее для тех людей, над которыми производится насилие.

Эта-то уверенность в том, что существующий порядок есть необходимый и потому неизменный порядок, поддерживать который составляет священную обязанность всякого человека, и дает добрым и в частной жизни нравственным людям возможность участвовать с более или менее спокойной совестью в таких делах, как то, которое совершалось в Орле и к совершению которого готовились люди, ехавшие в тульском поезде.

Но на чем же основана эта уверенность?

Понятно, что помещику приятно и желательно верить в то, что существующий порядок необходим и неизменен, потому что этот-то существующий порядок и обеспечивает ему доход с его сотен и тысяч десятин, благодаря которому он ведет свою привычную, праздную и роскошную жизнь.

Понятно тоже, что судья охотно верит в необходимость того порядка, вследствие которого он получает в 50 раз больше самого трудолюбивого чернорабочего. Также понятно это для высшего судьи, получающего 6 и более тысяч жалованья, и для всех высших чиновников. Только при этом порядке он, как губернатор, прокурор, сенатор, член разных советов, может получать свои несколько тысяч жалованья, без которых он тотчас же погиб бы с своей семьей, так как, кроме как на том месте, которое он занимает, он, по своим способностям, трудолюбию [235]и знаниям, не мог бы получать и 0,001 того, что он получает. В том же положении и министр, и государь, и всякая высшая власть, с тою только разницей, что чем они выше и чем исключительнее их положение, тем им необходимее верить в то, что существующий порядок есть единственно возможный порядок, так как вне его они не только не могут получить равного положения, но должны будут пасть ниже всех других людей. Человек, поступивший вольным наймом в городовые за 10 рублей жалованья, которые он получит легко и во всяком другом месте, мало нуждается в сохранении существующего порядка и потому может и не верить в его неизменность. Но король или император, получающий на этом месте миллионы, знающий, что вокруг него есть тысячи людей, желающих столкнуть его и стать на его месте, знающий, что он нигде на другом месте не получит такого дохода и почета, знающий в большей части случаев, при более или менее деспотическом правлении, даже то, что, если его свергнут, его будут еще. судить за всё то, что он делал, пользуясь своей властью, — всякий король или император не может не верить в неизменность и священность существующего порядка. Чем выше то положение, на котором стоит человек, чем оно выгоднее и поэтому шатче и чем страшнее и опаснее падение с него, тем более верит человек, занимающий это положение, в неизменность существующего порядка, и поэтому с тем большим спокойствием совести может такой человек совершать как будто не для себя, а для поддержания этого порядка, дела дурные и жестокие.

Так это для всех начальствующих людей, занимающих положения выгоднее тех, которые они могли бы занять без существующего порядка, начиная от низших полицейских чиновников до высшей власти. Все эти люди более или менее верят в неизменность существующего порядка потому, главное, что он выгоден им.

Но что заставляет крестьян, солдат, стоящих на низшей ступени лестницы, не имеющих никакой выгоды от существующего порядка, находящихся в положении самого последнего подчинения и унижения, верить в то, что существующий порядок, вследствие которого они находятся в своем невыгодном и униженном положении, и есть тот самый порядок, который должен быть и который поэтому надо поддерживать, совершая для этого даже дурные, противные совести дела? [236]

Что заставляет этих людей делать то ложное рассуждение, что существующий порядок неизменен и потому должно поддерживать его, тогда как очевидно, что, напротив, он только оттого неизменен, что они-то и поддерживают его?

Что заставляет вчера взятых от сохи и наряженных в эти безобразные, неприличные с голубыми воротниками и золотыми пуговицами одежды ехать с ружьями и саблями на убийство своих голодных отцов и братьев? У этих уже нет никаких выгод и никакой опасности потерять занимаемое положение, потому что положение их хуже того, из которого они взяты.

Начальствующие лица высших сословий: помещики, купцы, судьи, сенаторы, губернаторы, министры, цари, офицеры участвуют в таких делах, поддерживая существующий порядок, потому что этот порядок выгоден им. Кроме того, они, часто добрые, кроткие люди, чувствуют себя в состоянии участвовать в таких делах еще и потому, что участие их ограничивается подстрекательствами, решениями, распоряжениями. Все эти начальствующие люди не сами делают то, что они вызывают, решают и приказывают делать. Большею частью они даже не видят того, как делаются все те страшные дела, которые ими вызваны и предписаны.

Но несчастные люди низших сословий, не получающие от существующего порядка никакой выгоды, находящиеся, напротив, вследствие этого порядка в величайшем презрении, они-то, для поддержания этого невыгодного для них порядка сами своими руками вырывающие людей из семей, вяжущие их, запирающие их в тюрьмы, каторги, стерегущие, стреляющие их, — зачем они это делают?

Что заставляет этих людей верить в то, что существующий порядок неизменен и что должно поддерживать его?

Ведь всякое насилие зиждется только на них, на этих людях, которые своими руками бьют, вяжут, запирают, убивают. Ведь если бы не было этих людей — солдат или полицейских, вообще вооруженных, готовых по приказанию насиловать, убивать всех тех, кого им велят, ни один из тех людей, которые подписывают приговоры казней, вечных заключений, каторг, никогда не решился бы сам повесить, запереть, замучить одну тысячную часть тех, которых он теперь спокойно, сидя в кабинете, распоряжается вешать и всячески мучить только потому, что он этого не видит, а делает это не он, а где-то вдалеке покорные исполнители. [237]

Ведь все те несправедливости и жестокости, вошедшие в обычай существующей жизни, вошли в обычай только потому, что есть эти люди, всегда готовые поддерживать эти несправедливости и жестокости. Ведь если бы не было этих людей, то не только некому было бы насиловать все эти огромные массы насилуемых людей, но распоряжающиеся никогда и не решились бы не только предписывать, но не смели бы и мечтать о том, что они теперь с уверенностью предписывают. Ведь если бы не было этих людей, готовых по воле тех, кому они подчиняются, истязать, убивать того, кого велят, никто никогда не решился бы утверждать то, что с уверенностью утверждают все неработающие землевладельцы, а именно, что земля, окружающая мрущих от безземелья крестьян, есть собственность человека, не работающего на ней, и что мошеннически собранные хлебные запасы должны храниться в целости среди умирающего с голода населения, потому что купцу нужны барыши и т. п. Не будь этих людей, готовых по воле начальства истязать и убивать всякого, кого велят, не могло бы никогда прийти в голову помещику отнять у мужиков лес, ими выращенный, и чиновникам считать законным получение своих жалований, собираемых с голодного народа за то, что они угнетают его, не говоря уже о том, чтобы казнить, или запирать, или изгонять людей за то, что они опровергают ложь и проповедуют истину. Ведь всё это требуется и делается только потому, что все эти начальствующие люди несомненно уверены, что у них всегда под руками покорные люди, готовые привести всякие их требования в исполнение посредством истязаний и убийств.

Ведь только оттого совершаются такие дела, как те, которые делали все тираны от Наполеона до последнего ротного командира, стреляющего в толпу, что их одуряет стоящая за ними власть из покорных людей, готовых исполнять всё, что им прикажут. Вся сила, стало быть, в людях, исполняющих своими руками дела насилия, в людях, служащих в полиции, в солдатах, преимущественно в солдатах, потому что полиция только тогда совершает свои дела, когда за нею стоят войска.

Так что же привело этих-то, не имеющих от этого никакой выгоды, принужденных своими руками делать все эти страшные дела, добрых людей, от которых зависит всё дело, что привело этих добрых людей в то удивительное заблуждение, при котором они уверились, что существующий невыгодный, губительный [238]и мучительный для них порядок и есть тот самый порядок, который и должен существовать?

Кто ввел их в это удивительное заблуждение?

Не сами же они уверили себя в том, что им нужно делать то, что не только мучительно, невыгодно и губительно для них и для всего их сословия, составляющего 0,9 всего населения, но и противно их совести.

Как же ты будешь убивать людей, когда в законе божьем сказано: не убий? — много раз спрашивал я у различных солдат и всегда приводил этим вопрошаемого, напоминая ему то, о чем он хотел бы не думать, в неловкое и смущенное положение. Он знал, что есть обязательный закон бога: не убий, и знал, что есть обязательная военная служба, но никогда не думал, что тут есть противоречие. Смысл робких ответов, которые я получал на этот вопрос, состоял всегда приблизительно в том, что убийство на войне и казнь преступников по распоряжению правительства не включается в общее запрещение убийств. Но когда я говорил, что такого ограничения не сделано в божьем законе, и упоминал об обязательном для всех христианском учении братства, прощения обид, любви, которые никак не могли согласоваться с убийством, люди из народа обыкновенно соглашались, но уже с своей стороны задавали мне вопрос: каким же образом делается то, спрашивали они, что правительство, которое, по их понятиям, не может ошибаться, распоряжается, когда нужно, войсками, посылая их на войну, и казнями преступников? Когда же я отвечал на это, что правительство, распоряжаясь такими делами, поступает неправильно, собеседник приходил в еще большее смущение и либо прекращал разговор, либо раздражался на меня.

«Стало быть, нашли такой закон. Я, чай, архиереи не хуже нашего знают», — сказал мне на это один русский солдат. И, сказав это, солдат, очевидно, почувствовал себя успокоенным, вполне уверенный, что руководители его нашли закон, тот самый, по которому служили его предки, служат цари, наследники царей и миллионы людей и служит он сам, и что то, что я ему говорил, была какая-нибудь хитрость или тонкость вроде загадки.

Все люди нашего христианского мира знают, несомненно знают и по преданию, и по откровению, и по непререкаемому голосу совести, что убийство есть одно из самых страшных преступлений, [239]которые только может сделать человек, как это и сказано в Евангелии, и что не может быть этот грех убийства ограничен известными людьми, т. е. что одних людей грех убить, а других не грех. Все знают, что если грех убийства — грех, то он грех всегда, независимо от тех людей, над которыми он совершается, как грех прелюбодеяния, воровства и всякий другой, но вместе с тем люди с детства, смолоду видят, что убийство не только признается, но благословляется всеми теми, которых они привыкли почитать своими духовными, от бога поставленными руководителями, видят, что светские руководители их с спокойной уверенностью учреждают убийства, носят на себе, гордясь ими, орудия убийства и от всех требуют, во имя закона гражданского и даже божеского, участия в убийстве. Люди видят, что тут есть какое-то противоречие, и, не будучи в силах распутать его, невольно предполагают, что противоречие это происходит только от их незнания. Самая грубость и очевидность противоречия поддерживает их в этом убеждении. Не могут они себе представить, чтобы просветители их, ученые люди, могли с такою уверенностью проповедовать два кажущиеся столь противоположными положения: обязанность для людей христианского закона и убийства. Не может себе простой неиспорченный ребенок, а потом юноша представить, чтобы те люди, так высоко стоящие в его мнении, которых он считает или священными, или учеными, для каких бы то ни было целей могли бы так бессовестно обманывать его. А это-то самое и сделано и, не переставая, делается над ним. Делается, во-1-х, тем, что всем рабочим людям, не имеющим времени самим разбирать нравственные и религиозные вопросы, с детства и до старости, примером и прямым поучением внушается, что истязания и убийства совместимы с христианством и что для известных государственных целей не только могут быть допущены, но и должны быть употребляемы истязания и убийства; во-2-х, тем, что некоторым из них, отобранным по набору, по воинской повинности или найму, внушается, что совершение своими руками истязаний и убийств составляет священную обязанность и даже доблестный, достойный похвал и вознаграждений поступок.

Общий обман, распространенный на всех людей, состоит в том, что во всех катехизисах или заменивших их книгах, служащих теперь обязательному обучению детей, сказано, что [240]насилие, т. е. истязание, заключения и казни, равно как и убийства на междоусобной или внешней войне для поддержания и защиты существующего государственного устройства (какое бы оно ни было, самодержавное, монархическое, конвент, консульство, империя того или другого Наполеона или Буланже, конституционная монархия, коммуна или республика), совершенно законны и не противоречат ни нравственности, ни христианству.

Во всех катехизисах или книгах, употребляемых в школах, сказано это. И люди так уверяются в этом, что вырастают, живут и умирают в этом убеждении, ни разу не усомнившись в нем.

Это один обман — общий, обман, производимый над всеми людьми; другой есть обман частный, производимый над отобранными тем или другим способом солдатами или полицейскими, исполняющими нужные для поддержания и защиты существующего строя истязания и убийства.

Во всех военных уставах сказано теми или другими словами то, что сказано в русском военном уставе следующими словами (§ 87): Точно и беспрекословно исполнять приказания начальства значит: полученное от начальства приказание в точности исполнить, не рассуждая о том, хорошо оно или нет и возможно ли его исполнить. Сам начальник отвечает за последствия отданного им приказания. (§ 88). Подчиненный не должен исполнять приказания начальника только в том случае, когда он ясно видит, что, исполняя приказание начальника, он... — невольно думаешь, что будет сказано: когда ясно видит, что, исполняя приказание начальника, он нарушает закон бога. Ничуть не бывало: если он ясно видит, что нарушает присягу, и верность, и службу государю.

Сказано, что человек, будучи солдатом, может и должен без исключения совершать все приказания начальника, состоящие для солдата преимущественно в убийстве, и, следовательно, нарушать все законы божеские и человеческие, но только не свою верность и службу тому, кто в данный момент случайно находится в обладании властью.

Так это сказано в русском военном уставе и точно то же, хотя и другими словами, сказано во всех военных уставах, как оно и не может быть иначе, потому что в сущности на этом обмане освобождения людей от повиновения богу или своей совести [241]и замене этого повиновения повиновением случайному начальнику основано всё могущество войска и государства.

Так вот на чем основывается та странная уверенность низших сословий в том, что существующий губительный для них порядок есть тот самый, который и должен быть, и что потому они должны истязаниями и убийствами поддерживать его.

Уверенность эта основывается на сознательном обмане, совершаемом над ними высшими сословиями.

Оно и не может быть иначе. Для того, чтобы заставить низшие, самые многочисленные классы людей угнетать и мучить самих себя, совершая при этом поступки, противные своей совести, необходимо было обмануть эти низшие, самые многочисленные классы. Так оно и сделано.

На днях я опять видел открытое совершение этого бесстыдного обмана и опять удивлялся на то, как беспрепятственно и нагло совершается он.

В начале ноября, проезжая по Туле, я увидал опять у ворот дома земской управы знакомую мне густую толпу народа, из которой слышались вместе пьяные голоса и жалостный вой матерей и жен. Это был рекрутский набор.

Как и всегда, я не мог проехать мимо этого зрелища; оно притягивает меня к себе какими-то злыми чарами. Я опять вошел в толпу, стоял, смотрел, расспрашивал и удивлялся на ту беспрепятственность, с которою совершается это ужаснейшее преступление среди бела дня и большого города.

Как и все прежние года, во всех селах и деревнях 100-миллионной России к 1-му ноября старосты отобрали по спискам назначенных ребят, часто своих сыновей, и повезли их в город.

Дорогой шло безудержное пьянство, в котором старшие не мешали рекрутам, чувствуя, что идти на такое безумное дело, на которое они шли, бросая жен, матерей, отрекаясь от всего святого только для того, чтобы сделаться чьими-то бессмысленными орудиями убийства, слишком мучительно, если не одурманить себя вином.

И вот они ехали, пьянствовали, ругались, пели, дрались, уродовали себя. Ночь они провели на постоялых дворах. Утром опять опохмелились и собрались у земской управы.

Одна часть их в новых полушубках, в вязаных шарфах на шеях, с влажными пьяными глазами или с дикими подбадривающими себя криками, или тихие и унылые толкутся около [242]ворот между заплаканными матерями и женами, дожидаясь очереди (я застал тот день, в который шел самый прием, т. е. осмотр назначенных в ставку) ; другая часть в это время толпится в прихожей присутствия.

В присутствии же идет спешная работа. Отворяется дверь, и сторож вызывает Петра Сидорова. Петр Сидоров вздрагивает, крестится и входит в маленькую комнатку с стеклянною дверью. В этой комнатке раздеваются призываемые. Только что принятый и вышедший голым из присутствия рекрут, товарищ Петра Сидорова, с дрожащей челюстью торопливо одевается. Петр Сидоров уже слышал и по лицу видит, что тот принят. Петр Сидоров хочет спросить, но его торопят и велят скорее раздеваться. Он скидывает полушубок, нога об ногу сапоги, снимает жилет, перетягивает через голову рубаху и с выступающими ребрами, голый, дрожа телом и издавая запах вина, табаку и пота, босыми ногами входит в присутствие, не зная, куда деть обнаженные жилистые руки.

В присутствии висит прямо на виду в большой золотой раме портрет государя в мундире с лентой и в углу маленький портрет Христа в рубахе и терновом венке. По середине комнаты стоит покрытый зеленым сукном стол, на котором разложены бумаги и стоит треугольная штучка с орлом, называемая зерцало. Вокруг стола сидят с уверенным, спокойным видом начальники. Один курит, другой перелистывает бумаги. Как только Сидоров вошел, к нему подходит сторож, и его ставят под мерку, толкают под подбородок, поправляют его ноги. Подходит один с папироской — это доктор, и, не глядя в лицо рекрута, а куда-то мимо, гадливо дотрагивается до его тела и меряет, щупает и велит сторожу разевать ему рот, велит дышать, что-то говорить. Кто-то что-то записывает. Наконец, ни разу не взглянув ему в глаза, доктор, говорит: «Годен! Следующего!» и с усталым видом садится опять к столу. Опять солдаты толкают малого, торопят его. Он кое-как, поспешая, натягивает рубаху, не попадая в рукава, кое-как завертывает штаны, портянки, надевает сапоги, ищет шарф, шапку, подхватывает в охапку полушубок, и его выводят в залу, отгораживая его скамьей. За этой скамьей ждут принятые. Такой же, как он, молодой малый из деревни, но из дальней губернии, уже готовый солдат с ружьем, с примкнутым острым штыком караулит его, готовый заколоть его, если бы он вздумал бежать. [243]

Между тем толпа отцов, матерей, жен, толкаемая городовыми, жмется у ворот, узнавая, чей принят, чей нет. Выходит один забракованный и объявляет, что Петруху приняли, и раздается взвизг Петрухиной молодайки, для которой это слово: «принят», значит разлука на 4—5 лет, жизнь солдатки в кухарках, в распутстве.

Но вот по улице проехал человек с длинными волосами и в особенном, отличающемся от всех наряде и, сойдя с дрожек, подходит к дому земской управы. Городовые расчищают ему дорогу между толпою. «Приехал «батюшка» приводить к присяге». И вот этот батюшка, которого уверили, что он особенный, исключительный служитель Христа, большей частью не видящий сам того обмана, под которым он находится, входит в комнату, где ждут принятые, надевает занавеску парчовую, выпростывая из-за нее длинные волосы, открывает то самое Евангелие, в котором запрещена клятва, берет крест, тот самый крест, на котором был распят Христос за то, что он не делал того, что велит делать этот мнимый его служитель, кладет их на аналой, и все эти несчастные, беззащитные и обманутые ребята повторяют за ним ту ложь, которую он смело и привычно произносит. Он читает, а они повторяют: обещаюсь и клянусь всемогущим богом пред святым его Евангелием... и т. д. защищать, т. е. убивать всех тех, кого мне велят, и делать всё то, что мне велят те люди, которых я не знаю и которым я нужен только на то, чтобы совершать те злодеяния, которыми они держатся в своем положении и которыми угнетают моих братьев. Все принятые ребята бессмысленно повторяют эти дикие слова, и так называемый «батюшка» уезжает с сознанием того, что он правильно и добросовестно исполнил свой долг, а все эти обманутые ребята считают, что те нелепые, не понятные им слова, которые они только что произнесли, теперь, на всё время их солдатства, освободили их от их человеческих обязанностей и связали их новыми, более обязательными солдатскими обязанностями.

И дело это совершается публично, и никто не крикнет обманывающим и обманутым: опомнитесь и разойдитесь, ведь это всё самая гнусная и коварная ложь, которая губит не только ваши тела, но и души.

Никто не делает этого; напротив, когда всех приняли и надо выпускать их, как бы в насмешку им, воинский начальник [244]с самоуверенными, величественными приемами входит в залу, где заперты обманутые, пьяные ребята, и смело по-военному кричит им: Здорово ребята! Поздравляю с «царской службой». И они бедные (уже кто-то научил их) лопочат что-то непривычным, полупьяным языком, вроде того, что они этому рады.

Между тем толпа отцов, матерей, жен стоит у дверей и ждет. Женщины заплаканными, остановившимися глазами смотрят на дверь. И вот она отворяется, и выходят, шатаясь и кружась, принятые рекрута: и Петруха, и Ванюха, и Макар, стараясь не смотреть на своих и не видеть их. Раздается вой матерей и жен. Одни обнимаются и плачут, другие храбрятся, третьи утешают. Матери, жены, зная, что они теперь на три, четыре, пять лет остались сиротами без кормильца, воют и наголос причитают. Отцы мало говорят, а только с сожалением чмокают языками и вздыхают, зная, что теперь уж не видать им выхоженных ими и выученных помощников, а вернутся к ним уж не те смирные, работающие земледельцы, какими они были, а большей частью уже развращенные, отвыкшие от простой жизни щеголи-солдаты.

И вот вся толпа рассаживается по саням и трогается вниз по улице к постоялым дворам и трактирам, и еще громче раздаются вместе, перебивая друг друга, песни, рыдания, пьяные крики, причитания матерей и жен, звуки гармонии и ругательства. Все отправляются в кабаки, трактиры, доход с которых поступает правительству, и идет пьянство, заглушающее в них чувствуемое сознание беззаконности того, что делается над ними.

Две-три недели они живут дома и большею частью гуляют, т. е. пьянствуют.

В назначенный срок их собирают, сгоняют, как скотину, в одно место и начинают обучать солдатским приемам и учениям. Обучают их этому такие же, как они, но только раньше, года два-три назад, обманутые и одичалые люди. Средства обучения: обманы, одурение, пинки, водка. И не проходит года, как душевноздоровые, умные, добрые ребята, становятся такими же дикими существами, как и их учителя.

— Ну, а если арестант — твой отец и бежит? — спросил я у одного молодого солдата.

— Могу заколоть штыком, — отвечал он особенным, бессмысленным солдатским голосом. — А если «удаляется», должòн [245]стрелять, — прибавил он, очевидно гордясь тем, что он знает, что нужно делать, когда отец его станет удаляться.

И вот когда он, добрый молодой человек, доведен до этого состояния, ниже зверя, он таков, какой нужен тем, которые употребляют его как орудие насилия. Он готов: погублен человек, и сделано новое орудие насилия.

И всё это совершается каждый год, каждую осень везде, по всей России, среди бела дня и большого города, на виду у всех, и обман так искусен, так хитер, что все видят его, знают в глубине души всю гнусность его, все страшные последствия его и не могут освободиться от него.

3

Когда откроются глаза на этот ужасный, совершаемый над людьми, обман, то удивляешься на то, как могут проповедники религии христианства, нравственности, воспитатели юношества, просто добрые, разумные родители, которые всегда есть в каждом обществе, проповедовать какое бы то ни было учение нравственности среди общества, в котором открыто признается всеми церквами и правительствами, что истязания и убийства составляют необходимое условие жизни всех людей, и что среди всех людей всегда должны находиться особенные люди, готовые убить братьев, и что каждый из нас может быть таким же?

Как же учить детей, юношей, вообще просвещать людей, не говоря уже о просвещении в духе христианском, но как учить детей, юношей, вообще людей какой бы то ни было нравственности рядом с учением о том, что убийство необходимо для поддержания общего, следовательно, нашего благосостояния и потому законно, и что есть люди, которыми может быть и каждый из нас, обязанные истязать и убивать своих ближних и совершать всякого рода преступления по воле тех, в руках кого находится власть. Если можно и должно истязать и убивать и совершать всякого рода преступления по воле тех, в руках кого находится власть, то нет и не может быть никакого нравственного учения, а есть только право сильного. Оно так и есть. В сущности такое учение, для некоторых теоретически оправдываемое теорией борьбы за существование, царствует в нашем обществе. [246]

И действительно, какое же может быть нравственное учение, при котором можно допустить убийство для каких бы то ни было целей? Это так же невозможно, как какое бы то ни было математическое учение, при котором можно допустить, что 2 равно 3.

Может быть при допущении того, что 2 равно 3, подобие математики, но не может быть никакого действительного математического знания. И при допущении убийства в виде казни, войны, самозащиты, может быть только подобие нравственности, но никакой действительной нравственности. Признание жизни каждого человека священной есть первое и единственное основание всякой нравственности.

Учение око за око, зуб за зуб, жизнь за жизнь оттого и отменено христианством, что это учение есть только оправдание безнравственности, есть только подобие справедливости и не имеет никакого смысла. Жизнь есть величина, не имеющая ни веса, ни меры и не могущая быть приравнена никакой другой, и потому уничтожение жизни за жизнь не имеет смысла. Кроме того, всякий закон общественный есть закон, имеющий целью улучшение жизни людей. Каким же образом может уничтожение жизни некоторых людей улучшить жизнь людей? Уничтожение жизни не есть акт улучшения жизни, но акт самоубийства.

Уничтожение чужой жизни для соблюдения справедливости подобно тому, что бы сделал человек, когда для того, чтобы поправить беду, состоящую в том, что он лишился одной руки, он для справедливости отрубил бы себе и другую.

Но не говоря уже о грехе обмана, при котором самое ужасное преступление представляется людям их обязанностью, не говоря об ужасном грехе употребления имени и авторитета Христа для узаконения наиболее отрицаемого этим Христом дела, как это делается в присяге, не говоря уже о том соблазне, посредством которого губят не только тела, но и души «малых сих», не говоря обо всем этом, как могут люди даже в виду своей личной безопасности допускать то, чтобы образовывалась среди них, людей, дорожащих своими формами жизни, своим прогрессом, эта ужасная, бессмысленная и жестокая и губительная сила, которую составляет всякое организованное правительство, опирающееся на войско? Самая жестокая, ужасная шайка разбойников не так страшна, как страшна такая государственная организация. Всякий атаман разбойников все-таки [247]ограничен тем, что люди, составляющие его шайку, удерживают хотя долю человеческой свободы и могут воспротивиться совершению противных своей совести дел. Но для людей, составляющих часть правильно организованного правительства с войском, при той дисциплине, до которой оно доведено теперь, для таких людей нет никаких преград. Нет тех ужасающих преступлений, которые не совершили бы люди, составляющие часть правительства, и войска по воле того, кто случайно (Буланже, Пугачев, Наполеон) может стать во главе их.

Часто, когда видишь не только рекрутские наборы, учения военных, маневры, но городовых с заряженными револьверами, часовых, стоящих с ружьями и налаженными штыками, когда слышишь (как я слышу в Хамовниках, где я живу) целыми днями свист и шлепанье пуль, влипающих в мишень, и видишь среди города, где всякая попытка самоуправства, насилия запрещается, где не разрешается продажа пороха, лекарств, быстрая езда, бездипломное лечение и т. п., видишь в этом же городе тысячи дисциплинированных людей, обучаемых убийству и подчиненных одному человеку, — спрашиваешь себя: да как же те люди, которые дорожат своею безопасностью, могут спокойно допускать и переносить это? Ведь, не говоря о вреде и безнравственности, ничего не может быть опаснее этого. Что же глядят все, не говорю уже христиане, христианские пастыри, все человеколюбцы, моралисты, что глядят все те люди, которые хоть только дорожат своею жизнью, безопасностью, благосостоянием? Ведь организация эта будет действовать всё так же, в чьих бы руках она ни находилась: нынче власть эта, положим, в руках сносного правителя, но завтра ее может захватить Бирон, Елизавета, Екатерина, Пугачев, Наполеон первый, третий. Да и тот человек, в руках которого находится власть, нынче еще сносный, завтра может сделаться зверем, или на его место может стать сумасшедший или полусумасшедший его наследник, как баварский король или Павел.

Да не только высшие правители: все эти маленькие сатрапы, которые распространены везде, как разные Барановы, полицеймейстеры, даже становые, ротные командиры, урядники могут совершить страшные злодеяния прежде, чем успеют их сменить, как это и бывает беспрестанно. [248]

Невольно спрашиваешь себя: как же допускают это люди, уже не ради высших правительственных соображений, а ради своей безопасности?

Ответ на этот вопрос тот, что допускают это не все люди (одни — большая часть людей — обманутые и подчиненные, и не могут не допускать чего бы то ни было), а допускают это люди, занимающие только при такой организации выгодное положение в обществе; допускают потому, что для этих людей риск пострадать оттого, что во главе правительства или войска станет безумный или жестокий человек, всегда меньше тех невыгод, которым они подвергнутся в случае уничтожения самой организации.

Судья, полицейский, губернатор, офицер будет занимать свое положение безразлично при Буланже или республике, при Пугачеве или Екатерине. Потеряет же он свое положение наверное, если распадется существующий порядок, который обеспечивает ему его выгодное положение. И потому все эти люди не боятся того, кто станет во главе организации насилия, они подделаются ко всякому, но боятся только уничтожения самой организации и потому всегда, часто даже бессознательно, поддерживают ее.

Часто удивляешься на то, зачем свободные люди, ничем к этому не принужденные, так называемый цвет общества, поступают в военную службу в России, в Англии, Германии, Австрии, даже Франции и ищут случая стать убийцами! Зачем родители, нравственные люди, отдают детей в заведения, приготовляющие к военному делу? Зачем матери, как любимые игрушки, покупают детям кивера, ружья, шашки? (Дети крестьян никогда не играют в солдаты.) Зачем добрые мужчины и даже женщины, ничем не причастные к военному делу, восторгаются разными подвигами Скобелевых и других и старательно расхваливают их; зачем люди, ничем к этому не принужденные, не получающие за это жалованья, как в России предводители, посвящают целые месяцы усидчивого труда на совершение физически тяжелого и нравственно мучительнейшего дела — приема рекрут? Зачем все императоры, короли ходят в военных нарядах, зачем делают маневры, парады, раздают награды военным, ставят памятники генералам и завоевателям? Зачем люди свободные, богатые считают честью поступить в лакейские должности к коронованным особам, унижаются, [249]льстят им и притворяются в том, что они верят в особенное величие этих лиц? Зачем люди, давно не верующие в средневековые церковные суеверия и не могущие верить в них, серьезно и неуклонно притворяются верующими, поддерживая соблазнительное и кощунственное религиозное учреждение? Зачем с такою ревностью ограждается невежество народа не только правительствами, но людьми свободными из высшего общества? Зачем они с такою яростью нападают на всякую попытку разрушения религиозных суеверий и на истинное просвещение народа? Зачем люди — историки, романисты, поэты, ничего уже не могущие получить за свою лесть, расписывают героями давно умерших императоров, королей или военоначальников? Зачем люди, называющие себя учеными, посвящают целые жизни на составление теорий, по которым выходило бы, что насилие, совершаемое властью над народом, не есть насилие, а какое-то особенное право?

Часто удивляешься на то, зачем, с какой стати светской женщине или художнику, казалось бы не интересующимся ни социальными, ни военными вопросами, осуждать стачки рабочих и проповедовать войну, и всегда так определенно нападать на одну сторону и защищать другую?

Но удивляешься всему этому только до тех пор, пока не поймешь, что делается это только потому, что все люди правящих классов всегда инстинктивно чувствуют, что поддерживает и что разрушает ту организацию, при которой они могут пользоваться теми преимуществами, которыми они пользуются.

Светская барыня и не делала рассуждения о том, что если не будет капиталистов и не будет войск, которые защищают их, то у мужа не будет денег, а у нее не будет ее салона и нарядов; и художник не делал такого же рассуждения о том, что капиталисты, защищаемые войсками, нужны ему для того, чтобы было кому покупать его картину; но инстинкт, заменяющий в этом случае рассуждение, безошибочно руководит ими. И точно тот же инстинкт руководит, за малыми исключениями, всеми людьми, поддерживающими все те политические, религиозные, экономические учреждения, которые выгодны для них.

Но неужели люди высших сословий могут поддерживать этот порядок вещей только потому, что он им выгоден? Не могут эти люди не видеть того, что этот порядок вещей сам по себе неразумен, не соответствует уже степени сознания людей [250]и даже общественному мнению и исполнен опасностей. Не могут люди правящих классов, — честные, добрые, умные люди из них, не страдать от этих внутренних противоречий и не видеть опасностей, которыми им угрожает этот порядок. И неужели люди низших сословий, все миллионы этих людей могут совершать с спокойным духом все очевидно злые дела, истязания и убийства, к которым их принуждают, только потому, что боятся наказаний? И действительно, этого не могло бы быть, и ни те, ни другие не могли бы не видеть неразумности своей деятельности, если бы особенность государственного устройства не скрывала от тех и других людей всей неестественности и неразумности совершаемых ими дел.

Неразумность эта скрывается тем, что при совершении каждого из таких дел в нем бывает столько подстрекателей, пособников, попустителей, что ни один из участвующих в деле не чувствует себя в нем нравственно ответственным.

Убийцы заставляют всех присутствующих при убийстве ударить уже убитую жертву, с тем чтобы ответственность распределилась между наибольшим количеством людей. Это самое, сложившись в определенные формы, установилось и в государственном устройстве при совершении всех тех преступлений, без постоянного совершения которых немыслимо никакое государственное устройство. Государственные правители всегда стремятся привлечь наибольшее количество граждан к наибольшему участию во всех совершаемых ими и необходимых для них преступлениях.

В последнее время это особенно ярко выразилось через привлечение граждан в суды в качестве присяжных, в войска в качестве солдат и в местное управление, в законодательное собрание в качестве избирателей и представителей.

Через государственное устройство, в котором, как в сплетенной из прутьев корзине, все концы так спрятаны, что нельзя найти их, ответственность в совершаемых преступлениях так скрывается от людей, что люди, совершая самые ужасные дела, не видят своей ответственности в них.

В старину за совершение злодейств обвиняли тиранов, но в наше время совершаются самые ужасные, немыслимые при Неронах преступления, и винить некого.

Одни потребовали, другие решили, третьи подтвердили, четвертые предложили, пятые доложили, шестые предписали, [251]седьмые исполнили. Убьют, повесят, засекут женщин, стариков, невинных, как у нас в России недавно на Юзовском заводе и как это делается везде в Европе и Америке — в борьбе с анархистами и всякими нарушителями существующего порядка: расстреляют, убьют, повесят сотни, тысячи людей, или, как это делают на войнах, — побьют, погубят миллионы людей, или как это делается постоянно, — губят души людей в одиночных заключениях, в развращенном состоянии солдатства, и никто не виноват.

На низшей ступени общественной лестницы — солдаты с ружьями, пистолетами, саблями истязают и убивают людей и этими же истязаниями и убийствами заставляют людей поступать в солдаты и вполне уверены, что ответственность за эти поступки снята с них тем начальством, которое предписывает им их поступки.

На высшей ступени — цари, президенты, министры, палаты предписывают эти истязания, и убийства, и вербовку в солдаты и вполне уверены в том, что так как они или от бога поставлены на свое место, или то общество, которым они управляют, требует от них того самого, что они предписывают, то они и не могут быть виноваты.

В середине между теми и другими находятся промежуточные лица, которые распоряжаются истязаниями и убийствами и вербовкой в солдаты и вполне уверены, что ответственность отчасти снята с них предписаниями свыше, отчасти тем, что этих самых распоряжений требуют от них все, стоящие на низших ступенях.

Власть предписывающая и власть исполняющая, лежащая на двух пределах государственного устройства, сходятся, как два конца, соединенные в кольцо, и одна обусловливает и поддерживает другую и все промежуточные звенья.

Без убеждения в том, что есть то лицо или те лица, которые берут на себя всю ответственность совершаемых дел, не мог бы ни один солдат поднять руки на истязание или убийство. Без убеждения в том, что этого требует весь народ, не мог бы никогда ни один император, король, президент, ни одно собрание предписать эти самые истязания и убийства. Без убеждения в том, что есть лица, выше его стоящие и берущие на себя ответственность в его поступке, и люди, стоящие ниже его, которые требуют для своего блага исполнения таких дел, не мог бы [252]ни один из людей, находящихся на промежуточных между правителем и солдатом ступенях, совершать те дела, которые он совершает.

Устройство государственное таково, что, на какой бы ступени общественной лестницы ни находился человек, степень невменяемости его всегда одна и та же: чем выше он стоит на общественной лестнице, тем больше он подлежит воздействию требования распоряжений снизу и тем меньше подлежит воздействию предписаний сверху, и наоборот.

Так, в том случае, который был передо мною, каждый из людей, участвовавших в этом деле, находился тем более под воздействием снизу требования распоряжений и тем менее под воздействием приказаний свыше, чем выше было его положение, и наоборот.

Но мало того, что все люди, связанные государственным устройством, переносят друг на друга ответственность за совершаемые ими дела: крестьянин, взятый в солдаты,— на дворянина или купца, поступившего в офицеры, а офицер — на дворянина, занимающего место губернатора, а губернатор — на сына чиновника или дворянина, занимающею место министра, а министр — на члена царского дома, занимающего место царя, а царь опять на всех этих чиновников, дворян, купцов и крестьян; мало того, что люди этим путем избавляются от сознания ответственности за совершаемые ими дела, они теряют нравственное сознание своей ответственности еще и оттого, что, складываясь в государственное устройство, они так продолжительно, постоянно и напряженно уверяют себя и других в том, что все они не одинаковые люди, а люди, различающиеся между собою, «как звезда от звезды», что начинают искренно верить в это. Так, одних людей они уверяют в том, что они не простые, одинаковые с другими люди, а люди особенные, которые должны быть особенно возвеличиваемы, другим же внушают всеми средствами, что они ниже всех других людей и потому должны безропотно подчиняться тому, что им предписывают высшие.

На этом-то неравенстве и возвеличении одних людей и уничтожении других и основывается преимущественно та способность людей не видеть неразумия существующего порядка жизни и жестокости и преступности его, и того обмана, который совершают одни и которому подвергаются другие. [253]

Одни, те, которым внушено, что они облечены особенным, сверхъестественным значением и величием, так опьяняются этим своим воображаемым величием, что перестают уже видеть свою ответственность в совершаемых ими делах; другие люди, те, которым, напротив, внушается то, что они ничтожные существа, долженствующие во всем покоряться высшим, вследствие этого постоянного состояния унижения впадают в странное состояние опьянения подобострастия и под влиянием этого опьянения тоже не видят значения своих поступков и теряют сознание ответственности в них. Серединные же люди, отчасти подчиняясь высшим, отчасти считая себя высшими, подпадают одновременно опьянению и власти и подобострастия и от этого теряют сознание своей ответственности.

Стоит только взглянуть при каком-нибудь народе на опьяненного величием высшего начальника, сопутствуемого своим штатом: всё это на великолепных, разубранных лошадях, в особенных мундирах и знаках отличия, когда он под звуки стройной и торжественной трубной музыки проезжает перед фронтом замерших от подобострастия солдат, держащих на караул, — стоит взглянуть на это, чтобы понять, что в эти минуты, находясь в этом высшем состоянии опьянения, одинаково и высший начальник, и солдат, и все средние между ними могут совершить такие поступки, которые они никогда бы не подумали совершить при других условиях.

Но опьянение, испытываемое людьми при таких явлениях, как парады, выходы, церковные торжества, коронации, суть состояния временные и острые, но есть другие — хронические, постоянные состояния опьянения, которые одинаково испытывают и люди, имеющие какую бы то ни было власть, от власти царя до полицейского, стоящего на улице, и люди, подчиняющиеся власти и находящиеся в состоянии опьянения подобострастием, для оправдания этого своего состояния всегда приписывающие, как это проявлялось и проявляется у всех рабов, наибольшее значение и достоинство тем, кому они повинуются.

На этом обмане неравенства людей и вытекающего из него опьянения власти и подобострастия и зиждется преимущественно способность людей, соединенных в государственное устройство, совершать, не испытывая укоров совести, дела, противные ей. [254]

Под влиянием такого опьянения — одинаково власти и подобострастия — люди представляются себе и другим уже не тем, что они есть в действительности, — людьми, а особенными, условными существами: дворянами, купцами, губернаторами, судьями, офицерами, царями, министрами, солдатами, подлежащими уже не обыкновенным человеческим обязанностям, а прежде всего и предпочтительно перед человеческими — дворянским, купеческим, губернаторским, судейским, офицерским, царским, министерским, солдатским обязанностям.

Так, помещик, судившийся за лес, сделал то, что он сделал, только потому, что он представлялся себе не простым человеком, который имеет такие же права на жизнь, как и все те люди — крестьяне, живущие с ним рядом, а представлялся себе крупным собственником и членом дворянского сословия, и вследствие этого под влиянием опьянения власти чувствовал себя оскорбленным притязаниями крестьян. Только от этого он, невзирая на те последствия, которые могли возникнуть из его требования, послал прошение о восстановлении своего мнимого права.

Точно так же судьи, присудившие неправильно лес помещику, потому только и сделали то, что сделали, что они представляются себе не просто людьми, такими же, как и все другие, и потому обязанными во всех делах руководиться только тем, что они считают правдой, а под опьянением власти представляются себе блюстителями правосудия, которые не могут ошибаться, и под влиянием же опьянения подобострастия представляются себе людьми, обязанными исполнять написанные в известной книге слова, называемые законом. Точно такими же условными лицами, а не тем, что они суть на самом деле, под влиянием опьянения власти или подобострастия, представляются людям и самим себе и все другие участники этого дела от царя, подписавшего согласие на докладе министра и предводителя, набиравшего в рекрутском наборе солдат, и священника, обманывавшего их, до последнего солдата, готовящегося теперь стрелять в своих братьев. Все они сделали то, что сделали, и готовятся делать то, что предстоит им, только потому, что представляются себе и другим не тем, что они суть в действительности, — людьми, перед которыми стоит вопрос: участвовать или не участвовать в дурном, осуждаемом их совестью деле, а представляются себе и другим различными условными [255]лицами: кто — царем-помазанником, особенным существом, призванным к попечению о благе 100 миллионов людей, кто — представителем дворянства, кто — священником, получившим особенную благодать своим посвящением, кто — солдатом, обязанным присягой без рассуждения исполнять всё, что ему прикажут.

Только под влиянием опьянения власти и подобострастия, вытекающих из их воображаемых положений, и могли и могут все эти люди делать то, что делают.

Не будь у всех этих людей твердого убеждения в том, что звания царей, министров, губернаторов, судей, дворян, землевладельцев, предводителей, офицеров, солдат суть нечто действительно существующее и очень важное, ни один из этих людей не подумал бы без ужаса и отвращения об участии в таких делах, которые они делают теперь.

Условные положения, установленные сотни лет назад, признававшиеся веками и теперь признаваемые всеми окружающими и обозначаемые особенными названиями и особыми нарядами, кроме того подтверждаемые всякого рода торжественностью, воздействием на внешние чувства, до такой степени внушаются людям, что они, забывая обычные и общие всем условия жизни, начинают смотреть на себя и всех людей только с этой условной точки зрения и только этой условной точкой зрения руководствуются в оценке своих и чужих поступков.

Так, вполне душевно здоровый и старый уже человек, только оттого, что на него надета какая-нибудь побрякушка или шутовской наряд, ключи на заднице или голубая лента, приличная только для наряжающейся девочки, и ему внушено при этом, что он генерал, камергер, андреевский кавалер или тому подобная глупость, вдруг делается от этого самоуверен, горд и даже счастлив, или, наоборот оттого, что лишается или не получает ожидаемой побрякушки и клички, становится печальным и несчастным, так что даже заболевает. Или, что еще поразительнее, вполне в остальном здоровый душевно, молодой, свободный и даже обеспеченный человек только оттого, что он назвался и его назвали судебным следователем или земским начальником, хватает несчастную вдову от ее малолетних детей и запирает или устраивает ее заключение в тюрьме, оставляя без матери ее детей, и всё это из-за того, что эта несчастная тайно торговала вином и этим лишила казну 25 рублей дохода, [256]и не чувствует при этом ни малейшего раскаяния. Или, что еще удивительнее, в остальном разумный и кроткий человек, только оттого, что на него надета бляха или мундир и ему сказано, что он сторож или таможенный солдат, начинает стрелять пулей в людей, и ни он, ни окружающие не только не считают его в этом виноватым, но считают его виноватым, когда он не стрелял; не говорю уже про судей и присяжных, приговаривающих к казням, и про военных, убивающих тысячи без малейшего раскаяния только потому, что им внушено, что они не просто люди, а присяжные, судьи, генералы, солдаты.

Такое постоянное неестественное и странное состояние людей в государственной жизни выражается словами обыкновенно так: «Как человек, я жалею его, но как сторож, судья, генерал, губернатор, царь, солдат я должен убить или истязать его», точно как будто может быть какое-нибудь данное или признанное людьми положение, которое могло бы упразднить обязанности, налагаемые на каждого из нас положением человека.

Так, например, в настоящем случае люди едут на убийство и истязание голодных людей и признают, что в споре крестьян с помещиком — крестьяне правы (это говорили мне все начальствующие), знают, что крестьяне несчастны, бедны, голодны; помещик богат и не внушает сочувствия, и все эти люди все-таки едут убивать крестьян для того, чтобы приобрести этим помещику 3000 рублей, только потому, что эти люди воображают себя в эту минуту не людьми, а — кто губернатором, кто чиновником, кто жандармским генералом, кто офицером, кто солдатом, и считают для себя обязательными не вечные требования совести человека, а случайные, временные требования своих офицерских, солдатских положений.

Как ни странно сказать это, единственное объяснение этого удивительного явления — то, что люди эти находятся в том же состоянии, в котором находятся те загипнотизированные люди, которым, как говорят, приказывают воображать или чувствовать себя в известных условных положениях и действовать так, как бы действовали те существа, которых они изображают; как, например, когда загипнотизированному лицу внушено, что он хромой, и он начинает хромать, слепой, и он не видит, что он зверь, и он начинает кусаться. В таком состоянии находятся не только люди, едущие в этом поезде, но и все люди, [257]исполняющие свои общественные и государственные обязанности предпочтительно и в ущерб человеческим.

Сущность этого состояния в том, что люди под влиянием внушенной им одной мысли не в силах обсуживать своих поступков и потому делают, не рассуждая; всё то, что в соответствии с внушенной мыслью предписывается им и на что они наводятся посредством примера, совета или намека.

Разница между загипнотизированными искусственным способом и теми, которые находятся под влиянием государственного внушения, состоит в том, что искусственно загипнотизированным внушено их воображаемое положение вдруг, одним лицом и в самый короткий промежуток времени, и потому внушение это представляется нам в резкой, удивляющей нас форме, тогда как людям, действующим под государственным внушением, их воображаемое положение внушается им исподволь, понемногу, незаметно, с детства, иногда не только годами, но целыми поколениями, и кроме того внушается не одним лицом, а всеми окружающими их.

«Но, — скажут на это, — всегда во всех обществах большинство людей: все дети, все поглощаемые трудом детоношения, рождения и кормления женщины, все огромные массы рабочего народа, поставленные в необходимость напряженной и неустанной физической работы, все от природы слабые духом, все люди ненормальные, с ослабленной духовной деятельностью вследствие отравления никотином, алкоголем и опиумом или других причин, — все эти люди всегда находятся в том положении, что, не имея возможности мыслить самостоятельно, подчиняются или тем людям, которые стоят на более высокой степени разумного сознания, или преданиям семейным или государственным, тому, что называется общественным мнением, и в этом подчинении нет ничего неестественного и противоречивого».

И действительно, в этом нет ничего неестественного, и способность людей маломыслящих подчиняться указаниям людей, стоящих на высшей степени сознания, есть всегдашнее свойство людей, то свойство, вследствие которого люди, подчиняясь одним и тем же разумным началам, могут жить обществами: одни — меньшинство — сознательно подчиняясь одним и тем же разумным началам, вследствие согласия их с требованиями своего разума; другие — большинство — подчиняясь тем же [258]началам бессознательно только потому, что эти требования стали общественным мнением. Такое подчинение маломыслящих людей общественному мнению не представляет ничего неестественного до тех пор, пока общественное мнение не раздвояется.

Но бывают времена, когда открывшаяся сначала некоторым людям высшая против прежней степень сознания истины, равномерно переходя от одних к другим, захватывает такое большое количество людей, что прежнее общественное мнение, основанное на низшей степени сознания, начинает колебаться и новое уже готово установиться, но еще не установилось. Бывают такие времена, подобные весне, когда старое общественное мнение еще не разрушилось и новое еще не установилось, когда люди уже начинают обсуживать поступки свои и других людей на основании нового сознания, а между тем в жизни по инерции, по преданию продолжают подчиняться началам, которые только в прежние времена составляли высшую степень разумного сознания, но которые теперь уже находятся в явном противоречии с ним. И тогда люди, с одной стороны, чувствуя необходимость подчиниться новому общественному мнению, и, с другой стороны, не решаясь отступать от прежнего, находятся в неестественном, колеблющемся состоянии. И в таком состоянии находятся по отношению к христианским истинам не только люди этого поезда, но и большинство людей нашего времени.

В таком состоянии находятся одинаково и люди высших сословий, пользующиеся исключительно выгодными положениями, и люди низших сословий, беспрекословно повинующиеся тому, что им предписывается.

Одни, люди правящих классов, не имея уже разумного объяснения занимаемых ими выгодных положений, поставлены в необходимость для удержания этих положений подавлять в себе высшие, разумные любовные способности и внушать самим себе необходимость своего исключительного положения; другие же, низшие сословия, задавленные трудом и умышленно одуряемые, находятся в постоянном состоянии внушения, неуклонно и постоянно производимом над ними людьми высших классов.

Только этим можно объяснить те удивительные явления, которыми наполнена наша жизнь и поразительным образцом которых представились мне те, встреченные мною 9-го сентября, знакомые мне, добрые, смирные люди, которые с спокойным [259]духом ехали на совершение самого зверского, бессмысленного и подлого преступления. Не будь в этих людях каким-либо средством усыплена совесть, ни один человек из них не мог бы сделать одной сотой того, что они собираются сделать, и очень может быть, что и сделают.

Не то что в них нет той совести, которая запрещает им делать то, что они собираются делать, как ее, такой совести, не было в людях даже 400, 300, 200, 100 лет тому назад, — сжигавших на кострах, пытавших, засекавших людей; она есть во всех этих людях, но только она усыплена в них; в одних — в начальствующих, в тех, которые находятся в исключительно выгодных положениях, — самовнушением, как называют это психиатры; в других, в исполнителях, в солдатах, — прямым, сознательным внушением, гипнотизацией, производимой высшими классами.

Совесть усыплена в этих людях, но она есть в них и сквозь то самовнушение и внушение, которое обладает ими, уже говорит в них и вот-вот может пробудиться.

Все эти люди находятся в положении подобном тому, в котором находился бы загипнотизированный человек, которому бы было внушено и приказано совершить дело, противное всему тому, что он считает разумным и добрым: убить свою мать или ребенка. Загипнотизированный человек чувствует себя связанным напущенным на него внушением, ему кажется, что он не может остановиться, но вместе с тем, чем ближе он подходит к времени и месту совершения поступка, тем сильнее подымается в нем заглушенный голос совести, и он всё больше и больше начинает упираться, корчиться и хочет пробудиться. И нельзя вперед сказать, сделает ли он, или не сделает внушенный ему поступок, — что возьмет верх: разумное сознание или неразумное внушение. Всё зависит от относительной силы того и другого.

Точно то же совершается теперь и в людях этого поезда и вообще во всех людях, совершающих в наше время государственные насилия и пользующихся ими.

Было время, когда люди, выехав с целью истязания и убийства, показания примера, не возвращались иначе, как совершив то дело, на которое они ехали, и, совершив такое дело, не мучились раскаяниями и сомнениями, а спокойно, засекши людей, возвращались в семью и ласкали детей, — шутили, [260]смеялись и предавались тихим семейным удовольствиям. Тогда и людям, пользовавшимся этими насилиями, и помещикам, и богачам и в голову не приходило, чтобы те выгоды, которыми они пользуются, имели бы прямую связь с этими жестокостями. Но теперь уже не то: люди знают уже или близки к тому, чтобы знать, что они делают и для чего делают то, что делают. Они могут закрывать глаза, заставлять бездействовать свою совесть, но с незакрытыми глазами и незаглушенной совестью они не могут уже — как те, которые совершают их, так и те, которые ими пользуются, — не видеть того значения, которое имеют эти дела. Бывает, что люди понимают значение того, что они сделали, только уже после совершения дела; бывает и то, что они понимают это перед самым совершением его. Так, люди, распоряжавшиеся истязаниями в Нижнем-Новгороде, Саратове, Орле, Юзовском заводе, поняли значение того, что они сделали, только после совершения дела и теперь мучаются стыдом перед общественным мнением и перед своей совестью. Мучаются и распорядители и исполнители. Я говорил с солдатами, исполнявшими такие дела, и они всегда старательно отклоняли разговор об этом; когда же говорили, то говорили с недоумением и ужасом. Бывают же случаи, когда люди опоминаются перед самым совершением дела. Так, я знаю случай с фельдфебелем, во время усмирения избитым двумя мужиками и подавшим об этом рапорт, но на другой день, как он увидал истязания, совершенные над другими крестьянами, упросившим ротного командира разорвать рапорт и отпустить побивших его мужиков. Знаю случай, когда солдаты, назначенные расстреливать, отказывались повиноваться, и знаю много случаев, когда начальствующие отказывались распоряжаться истязаниями и убийствами. Так что люди, учреждающие насилия и совершающие их, иногда опоминаются много прежде совершения внушенного им дела, иногда же перед самым совершением его, иногда и после его.

Люди, едущие в этом поезде, выехали для истязания и убийства своих братьев, но никто не знает того, сделают или не сделают они то, для чего они едут. Как ни скрыта для каждого его ответственность в этом деле, как ни сильно во всех этих людях внушение того, что они не люди, а губернаторы, исправники, офицеры, солдаты, и что, как такие существа, они могут нарушать свои человеческие обязанности, чем ближе они будут [261]подвигаться к месту своего назначения, тем сильнее в них будет подниматься сомнение о том: нужно ли сделать то дело, на которое они едут, и сомнение это дойдет до высшей степени, когда они подойдут к самому моменту исполнения.

Не может губернатор, несмотря на весь дурман окружающей обстановки, не задуматься в ту минуту, когда ему придется отдавать последнее решительное приказание об убийстве или истязании. Он знает, что дело орловского губернатора вызвало негодование лучших людей общества, и сам он уже под влиянием общественного мнения тех кругов, в которых он находится, не раз выражал неодобрение ему; он знает, что прокурор, который должен был ехать, прямо отказался от участия в деле, потому что считает это дело постыдным; знает и то, что в правительстве нынче-завтра могут произойти перемены, вследствие которых то, чем выслуживались вчера, может завтра сделаться причиной немилости; знает, что есть пресса, если не русская, то заграничная, которая может описать это дело и навеки осрамить его. Он уже чует то новое общественное мнение, которое отменяет то, что требовало прежнее. Кроме того, он не может быть вполне уверен в том, послушаются ли его в последнюю минуту исполнители. Он колеблется, и нельзя предугадать, что он сделает.

То же в большей или меньшей мере испытывают все чиновники и офицеры, едущие с ним. Все они знают в глубине души, что дело, которое делается, — постыдно, что участие в нем роняет и марает человека перед некоторыми людьми, мнением которых они уже дорожат. Они знают, что прийти к невесте или женщине, перед которой кокетничаешь, после убийства или истязания беззащитных людей — стыдно. И, кроме того, они так же, как и губернатор, сомневаются в том, наверное ли послушаются их солдаты. И как ни непохоже это на тот уверенный вид, с которым теперь все эти начальствующие люди движутся по станции и платформе, все они в глубине души не только страдают, но и колеблются. Даже затем и напускают они на себя этот самоуверенный тон, чтобы скрыть внутреннее колебание. И чувство это увеличивается по мере приближения их к месту действия.

И, как ни незаметно это и как ни странно сказать это, в таком же положении находится и вся эта масса молодых ребят, солдат, кажущихся столь покорными. [262]

Все они уже не такие солдаты, какие были прежде, люди, отказавшиеся от трудовой естественной жизни и посвятившие свою жизнь исключительно разгулу, грабежу и убийству, как какие-нибудь римские легионеры или воины 30-летней войны, или даже хоть недавние 25-летние солдаты; всё это теперь большею частью люди, недавно взятые из семей, всё еще полные воспоминаниями о той доброй, естественной и разумной жизни, из которой они взяты.

Все эти большею частью крестьянские ребята знают, по какому делу они едут, знают, что помещики всегда обижают их братью, крестьян, и что поэтому и в этом деле должно быть то же. Кроме того, большая половина этих людей уже читает книги, и не все книги такие, в которых восхваляется военное дело, но есть и такие, в которых доказывается его безнравственность. Среди них служат часто свободомыслящие товарищи — вольноопределяющиеся и такие же молодые либеральные офицеры, и среди них уже заброшено зерно сомнения о безусловной законности и доблестности их деятельности. Правда, что все они прошли через ту страшную, искусную, веками выработанную муштровку, убивающую всякую самодеятельность человека, и так приучены к механическому повиновению, что при словах команды: Пальба шеренгой!.. Шеренга... Пли!.. и т. п., у них сами собою поднимаются ружья и совершаются привычные движения. Но ведь «пли!» будет значить теперь не то, что забавляться, стреляя в мишень, а значит убивать своих измученных, обиженных отцов, братьев, которые, вот они, стоят кучей с бабами, ребятами на улице и что-то кричат, махая руками. Вот они — кто с редкой бородкой в заплатанном кафтане и лаптях, такой же, как оставшийся дома в Казанской или Рязанской губернии родитель, кто с седой бородой, с согнутой спиной, с большой палкой, такой же, как отцов отец — дед, кто молодой малый в сапогах и красной рубахе, такой же, каким год назад был он сам, тот солдат, который должен теперь стрелять в него. А вот и женщина в лаптях и паневе, такая же, как оставленная дома мать...

Неужели стрелять в них?

И бог знает, что сделает каждый солдат в эту последнюю минуту. Одного малейшего указания на то, что этого нельзя делать, главное, что этого можно не делать, одного такого слова, намека будет тогда достаточно для того, чтобы остановить их. [263]

Все люди, едущие в этом поезде, когда приступят к совершению того дела, на которое едут, будут в том же положении, в котором был бы загипнотизированный человек, которому внушено разрубить бревно, и он, подойдя уже к тому, что ему указано как бревно, и уже взмахнув топором, сам увидал бы или ему указали бы, что это не бревно, а его спящий брат. Он может совершить предписанное ему дело и может очнуться перед совершением его. Так же и все эти люди могут очнуться или не очнуться. Не очнутся они, и совершится такое же ужасное дело, какое было в Орле, и усилится в других людях то самовнушение и внушение, под влиянием которого они действуют; очнутся они, и не только не произойдет такого дела, но еще и многие из тех, которые узнают про оборот, который приняло дело, освободятся от того внушения, в котором они находились, или по крайней мере приблизятся к такому освобождению.

Но не только если все люди, едущие в этом поезде очнутся и воздержатся от совершения начатого дела, если очнутся и воздержатся хоть некоторые из них и выскажут смело другим людям преступность этого дела, то и тогда воздействие этих нескольких людей может сделать то, что и остальные люди очнутся от того внушения, под которым они находились, и предполагаемое злодеяние не будет совершено.

Мало того, если даже хоть несколько людей, не участвующих в этом деле, но только присутствующих при приготовлениях к нему или узнавших про совершившиеся уже прежде подобные дела, не останутся равнодушными, а прямо и смело выскажут свое отвращение к участникам таких дел и укажут им на всю неразумность, жестокость и преступность их, то и это не пройдет бесследно.

Так это и было в настоящем случае. Стоило некоторым людям, участникам и неучастникам этого дела, свободным от внушения, еще тогда, когда только готовились к этому делу, смело высказывать свое негодование перед совершившимися в других местах истязаниями и отвращение и презрение к людям, участвовавшим в них, стоило в настоящем тульском деле некоторым лицам выразить нежелание участвовать в нем, стоило проезжавшей барыне и другим лицам тут же на станции высказать тем, которые ехали в этом поезде, свое негодование перед совершаемым ими делом, стоило одному из полковых [264]командиров, от которых требовались части войск для усмирения, высказать свое мнение, что военные не могут быть палачами, и благодаря этим и некоторым другим, кажущимся неважными частным воздействиям на людей, находящихся под внушением, дело приняло совсем другой оборот, и войска, приехав на место, не совершили истязаний, а только срубили лес и отдали его помещику.

Не будь в некоторых людях ясного сознания того, что то, что они делают, — дурно, и не будь вследствие этого воздействий в этом смысле людей друг на друга, произошло бы то, что было в Орле. Будь это сознание еще сильнее и потому количество этих воздействий больше, чем то, какое было, очень может быть, что губернатор с войсками не решился бы даже и срубить леса, отдавая его помещику. Будь это сознание еще сильнее и воздействий этих еще больше, очень может быть, что губернатор не решился бы даже ехать на место действия. Будь сознание еще сильнее и воздействий еще больше, очень может быть, что не решился бы и министр предписывать и государь утверждать такое решение.

Всё зависит, следовательно, от силы сознания каждым отдельным человеком христианской истины.

И потому, казалось бы, на усиление в себе и других ясности требований христианской истины и должна бы была быть направлена деятельность всех людей нашего времени, утверждающих, что они желают содействовать благу человечества.

4

Но удивительное дело: именно те люди, которые в наше время более всех других говорят, что заботятся об улучшении человеческой жизни, и считаются руководителями общественного мнения, утверждают, что этого-то и не нужно делать и что для улучшения положения людей существуют другие, более действительные средства. Люди эти утверждают, что улучшение жизни человеческой происходит не вследствие внутренних усилий отдельных людей сознания, уяснения и исповедания истины, а вследствие постепенного изменения общих внешних условий жизни, и что потому силы каждого отдельного человека должны быть направлены не на сознание и уяснение себе и исповедание истины, а на постепенное изменение в полезном [265]для человечества направлении общих внешних условий жизни, всякое же исповедание отдельным человеком истины, несогласной с существующим порядком, не только не полезно, но вредно, потому что вызывает со стороны власти стеснения, мешающие этим отдельным людям продолжать их полезную для служения обществу деятельность. По учению этому все изменения в жизни человеческой происходят по тем же законам, по которым они происходят и в жизни животных.

Так что по учению этому все основатели религий, как Моисей и пророки, Конфуций, Лao-дзи, Будда, Христос и другие проповедовали свои учения, а последователи их принимали их не потому, что они любили истину, уясняли ее себе и исповедовали, а потому, что политические, социальные и, главное, экономические условия тех народов, среди которых появились и распространялись эти учения, были благоприятны для проявления и распространения их.

И потому главная деятельность человека, желающего служить обществу и улучшить положение человечества, должна по этому учению быть направлена не на уяснение истины и исповедание ее, а на улучшение внешних политических, социальных и, главное, экономических условий. Изменение же этих политических, социальных и экономических условий совершается посредством отчасти служения правительству и внесения в него либеральных и прогрессивных начал, отчасти содействием развитию промышленности и распространению социалистических идей и, главное, распространением научного образования.

По этому учению важно не то, чтобы исповедовать в жизни ту истину, которая открылась тебе, и вследствие этого неизбежно быть вынужденным осуществлять ее в жизни или по крайней мере не совершать поступков, противных исповедуемой истине: не служить правительству и не усиливать его власть, если считаешь власть эту вредною, не пользоваться капиталистическим строем, если считаешь этот строй неправильным, не выказывать уважения разным обрядам, если считаешь их вредным суеверием, не участвовать в судах, если считаешь их устройство ложным, не служить солдатом, не присягать, вообще не лгать, не подличать, а важно то, чтобы, не изменяя существующих форм жизни и, противно своим убеждениям, подчиняясь им, вносить либерализм в существующие учреждения: содействовать [266]промышленности, пропаганде социализма и успехам того, что называется науками, и распространению образования. По этой теории можно, оставаясь землевладельцем, купцом, фабрикантом, судьей, чиновником, получающим жалованье от правительства, солдатом, офицером, быть при этом не только гуманным человеком, но даже социалистом и революционером.

Лицемерие, имевшее прежде одну религиозную основу в учении о падении рода человеческого, об искуплении и о церкви, в этом учении получило в наше время новую научную основу и вследствие этого захватило в свои сети всех тех людей, которые уже не могут по степени своего развития опираться на лицемерие религиозное. Так что если прежде только человек, исповедующий церковное религиозное учение, мог, признавая себя при этом чистым от всякого греха, участвовать во всех преступлениях, совершаемых государством, и пользоваться ими, если он только при этом исполнял внешние требования своего исповедания, то теперь и все люди, не верящие в церковное христианство, имеют такую же твердую светскую научную основу для признания себя чистыми и даже высоконравственными людьми, несмотря на свое участие в государственных злодеяниях и пользование ими.

Живет не в одной России, но где бы то ни было — во Франции, Англии, Германии, Америке — богатый землевладелец и за право, предоставляемое им людям, живущим на его земле, кормиться с нее, сдирает с этих большею частью голодных людей всё, что только он может содрать с них. Право собственности на землю этого человека основывается на том, что при каждой попытке угнетенных людей без его согласия воспользоваться землями, которые он считает своими, приходят войска и подвергают людей, захватывающих эти земли, истязаниям и убийствам. Казалось бы, очевидно, что человек, живущий так, есть злое и эгоистическое существо и никак не может считать себя христианином или либеральным человеком. Казалось бы очевидным, что первое, что должен сделать такой человек, если он хочет хоть сколько-нибудь приблизиться к христианству или либерализму, состоит в том, чтобы перестать грабить и губить людей посредством поддерживаемого правительством убийствами и истязаниями его права на землю. Но так бы это было, если бы не было метафизики лицемерия, которая говорит, что с религиозной точки зрения владение или невладение землей — [267]безразлично для спасения, а с научной точки зрения — то, что отказ от владения землей был бы бесполезным личным усилием и что содействие благу людей совершается не этим путем, а постепенным изменением внешних форм. И вот этот человек, нисколько не смущаясь и не сомневаясь в том, что ему поверят, устроив земледельческую выставку, общество трезвости или разослав через жену и детей фуфайки и бульон трем старухам, смело в семье, в гостиных, в комитетах, печати проповедует евангельскую или гуманную любовь к ближнему вообще и в особенности к тому рабочему земледельческому народу, который он, не переставая, мучит и угнетает. И люди, находящиеся в том же положении, как и он, верят ему, восхваляют его и с ним вместе с важностью обсуждают вопросы о том, какими бы еще мерами улучшить положение того рабочего народа, на ограблении которого основана их жизнь, придумывая для этого всевозможные средства, но только не то одно, без которого невозможно никакое улучшение положения народа, и именно то, чтобы перестать отнимать у этого народа необходимую ему для пропитания землю.

Поразительнейшим примером такого лицемерия были заботы русских землевладельцев во время последнего года о борьбе с голодом, который они-то и произвели и которым они тут же пользовались, продавая не только хлеб по самой высокой цене, но картофельную ботву по 5 рублей за десятину на топливо мерзнущим крестьянам.

Или живет купец, вся торговля которого, как и всякая торговля, основана на ряде мошенничеств, посредством которых, пользуясь невежеством и нуждой людей, у них покупаются предметы ниже их стоимости и, пользуясь невежеством же, нуждой и соблазном, продаются назад выше стоимости. Казалось бы, очевидно, что человек, вся деятельность которого основана на том, что на его же языке называется мошенничеством, если только эти же дела совершаются при других условиях, должен бы стыдиться своего положения и никак уже не может, продолжая быть купцом, выставлять себя христианином или либеральным человеком. Но метафизика лицемерия говорит ему, что он может слыть добродетельным человеком, продолжая свою вредную деятельность: религиозному человеку нужно только верить, а либеральному нужно только содействовать изменению внешних условий — прогрессу промышленности. [268]

И вот этот купец (который часто кроме того совершает еще и ряд прямых мошенничеств, продавая дурное за хорошее, обвешивает, обмеривает или торгует исключительно губящими жизнь народа предметами, как вино, опиум) смело считает себя и считается другими, если только он прямо не обманывает в делах своих сотоварищей по обману, т. е. свою братью — купцов, то считается образцом честности и добросовестности. Если же он истратит 0,001 из украденных им денег на какое-нибудь общественное учреждение: больницу, музей, учебное заведение, то его считают еще и благотворителем того народа, на обмане и развращении которого основано всё его благосостояние; если же он пожертвовал часть украденных денег на церковь и бедных, — то и примерным христианином.

Или живет фабрикант, доход которого весь составляется из платы, отнятой у рабочих, и вся деятельность которого основана на принудительном, неестественном труде, губящем целые поколения людей; казалось бы, очевидно, что прежде всего, если человек этот исповедует какие-нибудь христианские или либеральные принципы, ему нужно перестать губить для своих барышей человеческие жизни. Но по существующей теории он содействует промышленности, и ему не нужно, даже было бы вредно для людей и общества, прекращать свою деятельность. И вот человек этот, жестокий, рабовладелец тысяч людей, устроив для искалеченных на его работе людей домики с двухаршинными садиками, и кассу, и богадельню, больницу, вполне уверен, что он этим с излишком заплатил за все те погубленные и губимые им физически и духовно человеческие жизни, спокойно, гордясь ею, продолжает свою деятельность.

Или живет правитель или какой бы то ни было гражданский, духовный, военный слуга государства, служащий для того, чтобы удовлетворить свое честолюбие или властолюбие, или, что чаще всего бывает, для того только, чтобы получить собираемое с изнуренного, измученного работой народа жалованье (подати, от кого бы ни шли, всегда идут с труда, т. е. с рабочего народа), и если он, что очень редко бывает, еще прямо не крадет государственные деньги непривычным способом, то считает себя и считается другими, подобными ему, полезнейшим и добродетельнейшим членом общества.

Живет какой-нибудь судья, прокурор, правитель и знает, что по его приговору или решению сидят сейчас сотни, тысячи [269]оторванных от семей несчастных в одиночных тюрьмах, на каторгах, сходя с ума и убивая себя стеклом, голодом, знает, что у этих тысяч людей есть еще тысячи матерей, жен, детей, страдающих разлукой, лишенных свиданья, опозоренных, тщетно вымаливающих прощенья или хоть облегченья судьбы отцов, сыновей, мужей, братьев, и судья и правитель этот так загрубел в своем лицемерии, что он сам и ему подобные и их жены и домочадцы вполне уверены, что он при этом может быть очень добрый и чувствительный человек. По метафизике лицемерия выходит, что он делает полезное общественное дело. И человек этот, погубив сотни, тысячи людей, проклинающих его и отчаивающихся благодаря его деятельности в вере в добро и бога, с сияющей, благодушной улыбкой на гладком лице идет к обедне, слушает Евангелие, произносит либеральные речи, ласкает своих детей, проповедует им нравственность и умиляется перед воображаемыми страданиями.

Живут все эти люди и те, которые кормятся около них, их жены, учителя, дети, повара, актеры, жокеи и т. п., живут той кровью, которая тем или другим способом, теми или другими пиявками высасывается из рабочего народа, живут так, поглощая каждый ежедневно для своих удовольствий сотни и тысячи рабочих дней замученных рабочих, принужденных к работе угрозами убийств, видят лишения и страдания этих рабочих, их детей, стариков, жен, больных, знают про те казни, которым подвергаются нарушители этого установленного грабежа, и не только не уменьшают свою роскошь, не скрывают ее, но нагло выставляют перед этими угнетенными, большею частью ненавидящими их рабочими, как бы нарочно дразня их, свои парки, дворцы, театры, охоты, скачки и вместе с тем, не переставая, уверяют себя и друг друга, что они все очень озабочены благом того народа, который они, не переставая, топчут ногами, и по воскресеньям в богатых одеждах, на богатых экипажах едут в нарочно для издевательства над христианством устроенные дома и там слушают, как нарочно для этой лжи обученные люди на все лады, в ризах или без риз, в белых галстуках, проповедуют друг другу любовь к людям, которую они все отрицают всею своею жизнью. И, делая всё это, люди эти так входят в в свою роль, что серьезно верят, что они действительно то самое, чем притворяются. [270]

Всеобщее лицемерие, вошедшее в плоть и кровь всех сословий нашего времени, дошло до таких пределов, что ничто уже в этом роде никого уже не возмущает. Недаром гипокритство значит актерство, и притворяться — играть роль можно всякую. Такие явления, как то, что наместники Христа благословляют в порядке стоящих убийц, держащих заряженное на своих братьев ружье, на молитву; что священники, пастыри всяких христианских исповеданий всегда так же неизбежно, как и палачи, участвуют в казнях, своим присутствием признавая убийство совместимым с христианством (на опыте в Америке во время убийства электричеством присутствовал пастор), — все такие явления никого уже не удивляют.

Недавно была международная тюремная выставка в Петербурге, где выставляли орудия истязаний: кандалы, модели одиночных заключений, т. е. орудия пытки худшие, чем кнуты и розги, и чувствительные господа и дамы ходили осматривать это и веселились этим.

Никого не удивляет и то, как либеральная наука доказывает, рядом с признанием равенства, братства, свободы людей, необходимость войска, казней, таможен, цензуры, регламентации проституции, изгнания дешевых работников, запрещений эмиграции, необходимости и справедливости колонизации, основанной на отравлении, ограблении и уничтожении целых пород людей, называемых дикими, и т. п.

Говорят о том, что будет тогда, когда все люди будут исповедовать то, что называется христианством (т. е. различные враждебные между собой исповедания), когда все будут сыты и одеты, будут все соединены друг с другом с одного конца света до другого телеграфами, телефонами, будут сообщаться воздушными шарами, когда все рабочие проникнутся социальными учениями и когда рабочие союзы соберут столько-то миллионов членов и рублей, и все люди будут образованы, все будут читать газеты, знать все науки.

Но что же может произойти полезного и доброго от всех этих усовершенствований, если при этом люди не будут говорить и делать то, что они считают правдой?

Ведь бедствия людей происходят от разъединения. Разъединение же происходит оттого, что люди следуют не истине, которая одна, а лжам, которых много. Единственное средство соединения людей воедино есть соединение в истине. И потому, [271]чем искреннее люди стремятся к истине, тем ближе они к этому соединению.

Но как же могут люди соединиться в истине или хотя бы приблизиться к ней, если они не только не высказывают ту истину, которую знают, но считают, что этого не нужно делать, и притворяются, что считают истиной то, что не считают истиной.

И потому никакое улучшение положения людей невозможно до тех пор, пока люди будут притворяться, т. е. сами от себя скрывать истину, до тех пор, пока не признают того, что единение их, а потому и благо их возможно только в истине, и потому не будут ставить выше всего другого признание и исповедание истины, той истины, которая открылась им.

Пусть совершатся все те внешние усовершенствования, о которых могут только мечтать религиозные и научные люди; пусть все люди примут христианство и пусть совершатся все те улучшения, которых желают разные Беллами и Рише со всевозможными добавлениями и исправлениями, но пусть при этом останется то лицемерие, которое есть теперь; пусть люди не исповедуют ту истину, которую они знают, а продолжают притворяться, что верят в то, во что не верят, и уважают то, чего не уважают, и положение людей не только останется то же, но будет становиться всё хуже и хуже. Чем будут сытее люди, чем больше будет телеграфов, телефонов, книг, газет, журналов, тем будет только больше средств распространения несогласных между собой лжей и лицемерия и тем больше будут разъединены и потому бедственны люди, как это и есть теперь.

Пусть совершатся все эти внешние изменения, и положение человечества не улучшится. Но пусть только каждый человек сейчас же в своей жизни по мере сил своих исповедует ту правду, которую он знает, или хотя по крайней мере пусть не защищает ту неправду, которую он делает, выдавая ее за правду, и тотчас же в нынешнем 93-м году совершились бы такие перемены к освобождению людей и установлению правды на земле, о которых мы не смеем мечтать и через столетия.

Недаром единственная не кроткая, а обличительная и жестокая речь Христа была обращена к лицемерам и против лицемерия. Развращает, озлобляет, озверяет и потому разъединяет людей не воровство, не грабеж, не убийство, не блуд, не подлоги, а ложь, та особенная ложь лицемерия, которая уничтожает в сознании людей различие между добром и злом, лишает [272]их этим возможности избегать зла и искать добра, лишает их того, что составляет сущность истинной человеческой жизни, и потому стоит на пути всякого совершенствования людей.

Люди, не знающие истины и делающие зло, возбуждая в других сострадание к своим жертвам и отвращение к своим поступкам, делают зло только тем, над кем они совершают его, но люди, знающие истину и делающие зло, прикрытое лицемерием, делают зло и себе и тем, над кем его совершают, и еще тысячам и тысячам других людей, соблазняемых той ложью, которою они стараются прикрыть совершаемое ими зло.

Воры, грабители, убийцы, обманщики, совершающие дела, признаваемые злом ими самими и всеми людьми, служат примером того, чего не нужно делать, и отвращают людей от зла. Люди же, делающие те же дела воровства, грабежа, истязаний, убийств, прикрываясь религиозными и научными либеральными оправданиями, как это делают все землевладельцы, купцы, фабриканты и всякие слуги правительства нашего времени, призывают других к подражанию своим поступкам и делают зло не только тем, которые страдают от него, но тысячам и миллионам людей, которых они развращают, уничтожая для этих людей различие между добром и злом.

Одно состояние, нажитое торговлей предметами, необходимыми для народа или развращающими народ, или биржевыми операциями, или приобретением дешевых земель, которые потом дорожают от нужды народной, или устройством заводов, губящих здоровье и жизни людей, или посредством гражданской или военной службы государству, или какими-либо делами, потворствующими соблазнам людей, — состояние, приобретаемое такими делами не только с разрешения, но с одобрения руководителей общества, скрашенное при этом показною благотворительностью, без сравнения более развращает людей, чем миллионы краж, мошенничеств, грабежей, совершенных вне признанных законом форм и подвергающихся уголовному преследованию.

Одна казнь, совершенная не находящимися под действием страсти, достаточными, образованными людьми, с одобрения и с участием христианских пастырей и выставляемая как нечто необходимое и даже справедливое, развращает и озверяет людей больше, чем сотни и тысячи убийств, совершенных людьми рабочими, необразованными, да еще в увлечениях страсти. [273]

Казнь такая, какую предлагал устроить Жуковский, такая, при которой люди испытывали бы даже, как предлагал Жуковский, религиозное умиление, была бы самым развращающим действием, которое только можно себе представить. (См. VI том полн. собр. соч. Жуковского.)

Всякая, самая короткая война с сопровождающими обыкновенно войну тратами, истреблениями посевов, воровствами, допускаемым развратом, грабежами, убийствами, с придумываемыми оправданиями необходимости и справедливости ее, с возвеличением и восхвалением военных подвигов, любви к знамени, к отечеству и с притворством забот о раненых и т. п., — развращает в один год людей больше, чем миллионы грабежей, поджогов, убийств, совершаемых в продолжение сотни лет одиночными людьми под влиянием страстей.

Одна, степенно ведомая в пределах приличия роскошная жизнь благопристойной, так называемой добродетельной семьи, проедающей, однако, на себя столько рабочих дней, сколько достало бы на прокормление тысяч людей, в нищете живущих рядом с этой семьей, — более развращает людей, чем тысячи неистовых оргий грубых купцов, офицеров, рабочих, предающихся пьянству и разврату, разбивающих для потехи зеркала, посуду и т. п.

Одна торжественная процессия, молебствие или проповедь с амвона или кафедры лжи, в которую не верят проповедующие, производит без сравнения более зла, чем тысячи подлогов и фальсификаций пищи и т. п.

Говорят о лицемерии фарисеев. Но лицемерие людей нашего времени далеко превосходит невинное сравнительно лицемерие фарисеев. У тех был хоть внешний религиозный закон, из-за исполнения которого они могли не видеть своих обязанностей по отношению своих близких, да и обязанности-то эти были тогда еще неясно указаны; в наше же время, во-первых, нет такого религиозного закона, который освобождал бы людей от их обязанностей к близким, всем без различия (я не считаю тех грубых и глупых людей, которые думают еще и теперь, что таинства или разрешение папы могут разрешать их грехи); напротив, тот евангельский закон, который в том или другом виде мы все исповедуем, прямо указывает на эти обязанности, и кроме того эти самые обязанности, которые тогда в туманных выражениях были высказаны только некоторыми пророками, [274]теперь уже так ясно высказаны, что стали такими труизмами, что их повторяют гимназисты и фельетонисты. И потому людям нашего времени, казалось бы, уж никак нельзя притворяться, что они не знают этих своих обязанностей.

Люди нашего времени, пользующиеся держащимся насилием порядком вещей и вместе с тем уверяющие, что они очень любят своих ближних и совсем не замечают того, что они всей своей жизнью делают зло этим ближним, подобны человеку, непрестанно грабившему людей, который бы, будучи, наконец, захвачен с поднятым ножом над отчаянным криком зовущей себе на помощь жертвой, уверял бы, что он не знал, что то, что он делал, было неприятно тому, кого он грабил и собирался резать. Ведь как нельзя этому грабителю и убийце отрицать того, что у всех на виду, так точно нельзя, казалось бы, теперь уже и людям нашего времени, живущим насчет страданий угнетенных людей, уверять себя и других, что они желают добра тем людям, которых они, не переставая, грабят, и что они не знали того, каким образом приобретается ими то, чем они пользуются.

Нельзя уж нам уверять, что мы не знали про те 100 тысяч человек в одной России, которые сидят всегда по тюрьмам и каторгам для обеспечения нашей собственности и спокойствия, и что мы не знаем про те суды, в которых мы сами участвуем и которые по нашим прошениям приговаривают покушающихся на нашу собственность и безопасность людей к тюрьмам, ссылкам и каторгам, в которых люди, нисколько не худшие, чем те, которые их судят, гибнут и развращаются; что мы не знали того, что всё, что мы имеем, мы имеем только потому, что это добывается и ограждается для нас убийством и истязаниями. Нельзя нам притворяться, что мы не видим того городового, который с заряженным револьвером ходит перед окнами, защищая нас в то время, как мы едим свой вкусный обед или смотрим новую пьесу, и про тех солдат, которые сейчас же выедут с ружьями и боевыми патронами туда, где будет нарушена наша собственность.

Ведь мы знаем, что если мы доедим свой обед, и досмотрим новую пьесу, и довеселимся на бале, на елке, на катанье, скачке или охоте, то только благодаря пуле в револьвере городового и в ружье солдата, которая пробьет голодное брюхо того обделенного, который из-за угла, облизываясь, глядит на наши удовольствия и тотчас же нарушит их, как только уйдет городовой [275]с револьвером или не будет солдата в казармах, готового явиться по нашему первому зову.

И потому как человеку, пойманному среди бела дня в грабеже, никак нельзя уверять всех, что он замахнулся на грабимого им человека не затем, чтобы отнять у него его кошелек, и не угрожал зарезать его, так и нам, казалось бы, нельзя уже уверять себя и других, что солдаты и городовые с револьверами находятся около нас совсем не для того, чтобы оберегать нас, а для защиты от внешних врагов, для порядка, для украшения, развлечения и парадов, и что мы и не знали того, что люди не любят умирать от голода, не имея права вырабатывать себе пропитание из земли, на которой они живут, не любят работать под землей, в воде, в пекле, по 10—14 часов в сутки и по ночам на разных фабриках и заводах для изготовления предметов наших удовольствий. Казалось бы, невозможно отрицать того, что так очевидно. А между тем это-то самое и делается.

И хотя и есть среди богатых живые люди, каких я, к счастью, встречаю всё чаще и чаще, особенно из молодых и женщин, которые при напоминании о том, как и чем покупаются их удовольствия, не стараясь скрыть истину, схватываются за голову и говорят: «Ах, не говорите об этом. Ведь если так, то жить нельзя»; хотя и есть такие искренние люди, которые, хотя и не могут избавиться от него, видят свой грех, огромное большинство людей нашего времени так вошло в свою роль лицемерия, что уж смело отрицает то, что режет глаза всякому зрячему.

«Всё это несправедливо, — говорят они: — никто не принуждает народ работать у землевладельцев и на фабриках. Это дело свободного договора. Крупная собственность и капиталы необходимы, потому что организуют работу и дают ее рабочему классу. Работы же на фабриках и заводах совсем не так ужасны, как вы их представляете. И если есть некоторые злоупотребления на фабриках, то правительство и общество принимают меры к тому, чтобы устранить их и сделать труд рабочих еще более легким и даже приятным. Рабочий народ привык к физическим работам и пока ни на что другое не способен. Бедность же народа происходит совсем не от землевладения, не от угнетения капиталистов, а от других причин: она происходит от необразования, грубости, пьянства народа. И мы, правительственные люди, противодействующие этому обеднению мудрым [276]управлением, и мы, капиталисты, противодействующие этому распространением полезных изобретений, мы, духовенство, — религиозным обучением, а мы, либералы, — устройством союзов рабочих, увеличением и распространением образования, этим путем, не изменяя своего положения, увеличиваем благосостояние народа. Мы не хотим, чтобы все были бедны, как бедные, а хотим, чтобы все были богаты, как богатые. То же, что людей будто бы истязают и убивают для того, чтобы заставить их работать на богатых, есть софизм; войска посылаются против народа только тогда, когда народ, не понимая своей выгоды, бунтует и нарушает спокойствие, нужное для всеобщего блага. Так же необходимо и обуздание злодеев, для которых устроены тюрьмы, виселицы, каторги. Мы сами бы желали упразднить их и работаем в этом направлении».

Лицемерие в наше время, поддерживаемое с двух сторон: quasi-религией и quasi-нayкой, дошло до таких размеров, что если бы мы не жили среди него, то нельзя бы было поверить, что люди могут дойти до такой степени самообмана. Люди дошли в наше время до того удивительного положения, что так огрубело сердце их, что они глядят и не видят, слушают и не слышат и не разумеют.

Люди уже давно живут жизнью, противной их сознанию. Если бы не было лицемерия, они не могли бы жить этой жизнью. Этот противный их сознанию строй жизни продолжается только потому, что он прикрыт лицемерием.

И чем больше увеличивается расстояние между действительностью и сознанием людей, тем больше растягивается и лицемерие. Но и лицемерию есть пределы. И мне кажется, что мы в наше время дошли до этого предела.

Каждый человек нашего времени с невольно усвоенным им христианским сознанием находится в положении, совершенно подобном положению спящего человека, который видит во сне, что он должен делать то, чего, как он знает это и во сне, он не должен делать. Он знает это в самой глубине своего сознания, и все-таки как будто не может изменить своего положения, не может остановиться и перестать делать то, чего, он знает, ему не должно делать. И, как это бывает во сне, положение его, становясь всё мучительнее и мучительнее, доходит, наконец, до последней степени напряжения, и тогда он начинает сомневаться в действительности того, что представляется ему, и [277]делает усилие сознания, чтобы разорвать то наваждение, которое сковывает его.

В таком же положении находится средний человек нашего христианского мира. Он чувствует, что всё то, что делается им самим и вокруг него, есть что-то нелепое, безобразное, невозможное и противное его сознанию, чувствует, что положение это становится всё мучительнее и мучительнее и дошло уже до последней степени напряжения.

Не может этого быть: не может быть того, чтобы мы, люди нашего времени, с нашим вошедшим уже в нашу плоть и кровь христианским сознанием достоинства человека, равенства людей, с нашей потребностью мирного общения и единения народов, действительно жили бы так, чтобы всякая наша радость, всякое удобство оплачивалось бы страданиями, жизнями наших братий и чтобы мы при этом еще всякую минуту были бы на волоске от того, чтобы, как дикие звери, броситься друг на друга, народ на народ, безжалостно истребляя труды и жизни людей только потому, что какой-нибудь заблудший дипломат или правитель скажет или напишет какую-нибудь глупость другому такому же, как он, заблудшему дипломату или правителю.

Не может этого быть. А между тем всякий человек нашего времени видит, что это самое делается и это самое ожидает его. И положение становится всё мучительнее и мучительнее.

И как человек во сне не верит тому, чтобы то, что ему представляется действительностью, было бы точно действительностью, и хочет проснуться к другой, настоящей действительности, так точно и средний человек нашего времени не может в глубине души верить тому, чтобы то ужасное положение, в котором он находится и которое становится всё хуже и хуже, было бы действительностью, и хочет проснуться к настоящей действительности, к действительности уже живущего в нем сознания.

И как стоит человеку во сне только сделать усилие сознания и спросить себя: да не сон ли это? для того, чтобы мгновенно разрушилось казавшееся ему таким безнадежным положение и он проснулся бы к спокойной и радостной действительности, точно так же и современному человеку стоит только сделать усилие сознания, усомниться в действительности того, что ему представляет его собственное и окружающее его лицемерие, и спросить себя: да не обман ли это? чтобы он почувствовал себя [278]тотчас же перешедшим так же, как и проснувшийся человек, из воображаемого и страшного мира в настоящую, спокойную и радостную действительность.

И для этого человеку не нужно делать никаких подвигов и поступков, а нужно сделать только внутреннее усилие сознания.

5

Но может ли человек сделать это усилие?

По существующей и необходимой для лицемерия теории человек не свободен и не может изменить своей жизни.

«Человек не может изменить своей жизни, потому что он не свободен; не свободен же он потому, что все поступки его обусловлены предшествующими причинами. И что бы ни делал человек, существуют всегда те или другие причины, по которым человек совершил те или другие поступки, и потому человек не может быть свободен и изменять сам свою жизнь», — говорят защитники метафизики лицемерия. И они были бы совершенно правы, если бы человек был существо бессознательное и неподвижное по отношению истины, т. е., раз познав истину, всегда бы оставался на одной и той же степени познания ее. Но человек — существо сознательное и познающее всё большую и большую степень истины, и потому, если человек и не свободен в совершении тех или других поступков, потому что для каждого поступка существует причина, самые причины этих поступков, заключающиеся для сознательного человека в том, что он признает ту или другую истину достаточной причиной поступка, находятся во власти человека.

Так что человек, не свободный в совершении тех или других поступков, свободен в том, на основании чего совершаются поступки. Вроде того как машинист на паровозе, не свободный в том, чтобы изменить уже совершившееся или совершающееся движение паровоза, свободен в том, чтобы вперед определить его будущие движения..

Что бы ни делал сознательный человек, он поступает так, а не иначе, только потому, что он или теперь признает, что истина в том, что должно поступать так, как он поступает, или потому, что он когда-то прежде признал это, теперь же только по инерции, по привычке поступает так, как он это признал должным прежде. [279]

В том или другом случае причиной его поступка было не известное явление, а признание известного положения истиной и вследствие того признание того или другого явления достаточной причиной поступка.

Ест ли человек, или воздерживается от пищи, работает или отдыхает, бежит опасности или подвергается ей, если он сознательный человек, он поступает так, как поступает, только потому, что теперь считает это должным, разумным: считает, что истина состоит в том, чтобы поступать так, а не иначе, или уже давно прежде считал это.

Признание же известной истины или непризнание ее зависит не от внешних, а от каких-то других причин, находящихся в самом человеке. Так что иногда при всех внешних, казалось бы, выгодных условиях для признания истины один человек не признает ее, и, напротив, другой при всех самых невыгодных к тому условиях без всяких видимых причин признает ее. Как это и сказано в Евангелии: «и никто не придет ко мне, если отец не привлечет его к себе» (Иоан. VI, 44), т. е. что признание истины, составляющее причину всех явлений жизни человеческой, не зависит от внешних явлений, а от каких-то внутренних свойств человека, не подлежащих его наблюдению.

И потому человек, не свободный в своих поступках, всегда чувствует себя свободным в том, что служит причиной его поступков, — в признании или непризнании истины. И чувствует себя свободным не только независимо от внешних, происходящих вне его событий, но даже и от своих поступков.

Так, человек, совершив под влиянием страсти поступок, противный сознанной истине, остается все-таки свободным в признании или непризнании ее, т. е. может, не признавая истину, считать свой поступок необходимым и оправдывать себя в совершении его, и может, признавая истину, считать свой поступок дурным и осуждать себя в нем.

Так, игрок или пьяница, не выдержавший соблазна и подпавший своей страсти, остается все-таки свободным признавать игру и пьянство или злом, или безразличной забавой. В первом случае он, если и не тотчас избавляется от своей страсти, тем больше освобождается от нее, чем искреннее он признает истину; во втором же он усиливает свою страсть и лишает себя всякой возможности освобождения. [280]

Точно так же и человек, не выдержавший жара и, не спасши своего товарища, выбежавший из горящего дома, остается свободным (признавая истину о том, что человек с опасностью своей жизни должен служить чужим жизням) считать свой поступок дурным и потому осуждать себя за него; или (не признавая эту истину) считать свой поступок естественным, необходимым и оправдывать себя в нем. В первом случае — в том, когда он признает истину, несмотря на свое отступление от нее, он готовит себе целый ряд неизбежно имеющих вытечь из такого признания самоотверженных поступков; во втором случае готовит целый ряд противоположных первым эгоистических поступков.

Не то чтобы человек был свободен всегда признавать или не признавать всякую истину. Есть истины, давно уже признанные или самим человеком, или переданные ему воспитанием, преданием и принятые им на веру, следование которым стало для него привычкой, — второй природой, и есть истины, только неясно, вдалеке представляющиеся ему. Человек одинаково несвободен в непризнании первых и в признании вторых. Но есть третий род истин, таких, которые не стали еще для человека бессознательным мотивом деятельности, но вместе с тем уже с такою ясностью открылись ему, что он не может обойти их и неизбежно должен так или иначе отнестись к ним, признать или не признать их. По отношению этих-то истин и проявляется свобода человека.

Всякий человек в своей жизни находится по отношению к истине в положении путника, идущего в темноте при свете впереди двигающегося фонаря: он не видит того, что еще не освещено фонарем, не видит и того, что он прошел и что закрылось уже темнотою, и не властен изменить своего отношения ни к тому, ни к другому; но он видит, на каком бы месте пути он ни стоял, то, что освещено фонарем, и всегда властен выбрать ту или другую сторону дороги, по которой движется.

Для каждого человека есть всегда истины, не видимые ему, не открывшиеся еще его умственному взору, есть другие истины, уже пережитые, забытые и усвоенные им, и есть известные истины, при свете его разума восставшие перед ним и требующие своего признания. И вот в признании или непризнании этих-то истин и проявляется то, что мы сознаем своей свободой. [281]

Вся трудность и кажущаяся неразрешимость вопроса о свободе человека происходит оттого, что люди, решающие этот вопрос, представляют себе человека неподвижным по отношению истины.

Человек несомненно несвободен, если мы представим себе его неподвижным, если мы забудем, что жизнь человека и человечества есть только постоянное движение от темноты к свету, от низшей степени истины к высшей, от истины, более смешанной с заблуждениями, к истине, более освобожденной от них.

Человек был бы несвободен, если бы он не знал никакой истины, и точно так же не был бы свободен и даже не имел бы понятия о свободе, если бы вся истина, долженствующая руководить его в жизни, раз навсегда, во всей чистоте своей, без примеси заблуждений была бы открыта ему.

Но человек не неподвижен относительно истины, а постоянно, по мере движения своего в жизни, каждый отдельный человек, так же как и всё человечество, познает всё большую и большую степень истины и всё больше и больше освобождается от заблуждений. И потому люди всегда находятся в трояком отношении к истине: одни истины так уже усвоены ими, что стали бессознательными причинами поступков, другие только начинают открываться им, и третьи, хотя и не усвоены еще ими, до такой степени ясности открыты им, что они неизбежно так или иначе должны отнестись к ним, должны признать или не признать их.

И вот в признании или непризнании этих-то истин и свободен человек.

Свобода человека не в том, что он может независимо от хода жизни и уже существующих и влияющих на него причин совершать произвольные поступки, а в том, что он может, признавая открывшуюся ему истину и исповедуя ее, сделаться свободным и радостным делателем вечного и бесконечного дела, совершаемого богом или жизнью мира, и может, не признавая эту истину, сделаться рабом ее и быть насильно и мучительно влекомым туда, куда он не хочет идти.

Истина не только указывает путь жизни человеческой, но открывает тот единственный путь, по которому может идти жизнь человеческая. И потому все люди неизбежно, свободно или не свободно пойдут по пути истины: одни — сами собою совершая предназначенное им дело жизни, другие — невольно подчиняясь закону жизни. Свобода человека в этом выборе. [282]

Такая свобода, в таких узких пределах, кажется людям столь ничтожною, что они не замечают ее; одни (детерминисты) считают эту долю свободы столь малою, что вовсе не признают ее; другие, защитники полной свободы, имея в виду свою воображаемую свободу, пренебрегают этой кажущейся им ничтожной степенью свободы. Свобода, заключенная между пределами незнания истины и признания известной степени ее, кажется людям не свободою, тем более, что, хочет или не хочет человек признать открывшуюся ему истину, он неизбежно будет принужден к исполнению ее в жизни.

Лошадь, запряженная вместе с другими в воз, не свободна не идти впереди воза. И если она не везет, воз будет бить ее по ногам, и она пойдет туда же, куда пойдет воз, и будет невольно везти его. Но, несмотря на эту ограниченную свободу, она свободна сама везти воз или быть влекомой им. То же и с человеком.

Велика ли, невелика ли эта свобода в сравнении с той фантастической свободой, которую мы бы хотели иметь, свобода эта одна несомненно существует, и свобода эта есть свобода, и в этой свободе заключается благо, доступное человеку.

И мало того, что свобода эта дает благо людям, она же есть и единственное средство совершения того дела, которое делается жизнью мира.

По учению Христа человек, который видит смысл жизни в той области, в которой она несвободна, в области последствий, т. е. поступков, не имеет истинной жизни. Истинную жизнь, по христианскому учению, имеет только тот, кто перенес свою жизнь в ту область, в которой она свободна, — в область причин, т. е. познания и признания открывающейся истины, исповедания ее, и потому неизбежно следующего, — как воз за лошадью, исполнения ее.

Полагая жизнь свою в делах плотских, человек делает те дела, которые всегда находятся в зависимости от пространственных и временных, вне его находящихся причин. Он сам даже ничего не делает, ему только кажется, что делает он, но в действительности творятся все те дела, которые ему кажется, что он делает, через него высшею силою, и он не творец жизни, а раб ее; полагая же жизнь свою в признании и исповедании открывающейся ему истины, он, соединяясь с источником всеобщей жизни, совершает дела уже не личные, частные, зависящие [283]от условий пространства и времени, но дела, не имеющие причины и сами составляющие причины всего остального и имеющие бесконечное, ничем не ограниченное значение.

Пренебрегая сущностью истинной жизни, состоящей в признании и исповедании истины, и напрягая свои усилия для улучшения своей жизни на внешние поступки, люди языческого жизнепонимания подобны людям на пароходе, которые бы для того, чтобы дойти до цели, заглушили бы паровик, мешающий им разместить гребцов, и в бурю старались бы, вместо того чтобы идти готовым уже паром и винтом, грести не достающими до воды веслами.

Царство божие усилием берется, и только делающие усилие восхищают его, — и это-то усилие отречения от изменений внешних условий для признания и исповедания истины и есть то усилие, которым берется царство божие и которое должно и может быть сделано в наше время.

Стоит людям только понять это: перестать заботиться о делах внешних и общих, в которых они не свободны, а только одну сотую той энергии, которую они употребляют на внешние дела, употребить на то, в чем они свободны, на признание и исповедание той истины, которая стоит перед ними, на освобождение себя и людей от лжи и лицемерия, скрывавших истину, для того чтобы без усилий и борьбы тотчас же разрушился тот ложный строй жизни, который мучает людей и угрожает им еще худшими бедствиями, и осуществилось бы то царство божие или хоть та первая ступень его, к которой уже готовы люди по своему сознанию.

Как бывает достаточно одного толчка для того, чтобы вся насыщенная солью жидкость мгновенно перешла бы в кристаллы, так, может быть, теперь достаточно самого малого усилия для того, чтобы открытая уже людям истина охватила бы сотни, тысячи, миллионы людей, — установилось бы соответствующее сознанию общественное мнение, и вследствие установления его изменился бы весь строй существующей жизни. И сделать это усилие зависит от нас.

Только бы каждый из нас постарался понять и признать ту христианскую истину, которая в самых разнообразных видах со всех сторон окружает нас и просится нам в душу; только бы мы перестали лгать и притворяться, что мы не видим эту истину или желаем исполнять ее, но только не в том, чего она [284]прежде всего требует от нас; только бы мы признали эту истину, которая зовет нас, и смело исповедовали ее, и мы тотчас же увидали бы, что сотни, тысячи, миллионы людей находятся в том же положении, как и мы, так же, как и мы, видят истину и так же, как и мы, только ждут от других признания ее.

Только бы перестали люди лицемерить, и они тотчас же увидали бы, что тот жестокий строй жизни, который один связывает их и представляется им чем-то твердым, необходимым и священным, от бога установленным, уже весь колеблется и держится только той ложью лицемерия, которой мы вместе с подобными нам поддерживаем его.

Но если это так, если справедливо, что от нас зависит разрушить существующий строй жизни, имеем ли мы право разрушать его, не зная ясно того, что мы поставим на его место? Что будет с миром, если уничтожится существующий порядок вещей?

«Что будет там, за стенами оставляемого нами мира? »[1]

Страх берет — пустота, ширина, воля... Как идти, не зная куда, как терять, не видя приобретений!..

«Если бы Колумб так рассуждал, он никогда не снялся бы с якоря. Сумасшествие ехать по океану, не зная дороги, по океану, по которому никто не ездил, плыть в страну, существование которой — вопрос. Этим сумасшествием он открыл новый мир. Конечно, если бы народы переезжали из одного готового hotel garni в другой, еще лучший, — было бы легче, да беда в том, что некому заготовлять новых квартир. В будущем хуже, нежели в океане — ничего нет, — оно будет таким, каким его сделают обстоятельства и люди.

«Если вы довольны старым миром, — старайтесь его сохранить, он очень хил и надолго его не станет; но если вам невыносимо жить в вечном раздоре убеждений с жизнью, думать одно и делать другое, выходите из-под выбеленных средневековых сводов на свой страх. Я очень знаю, что это нелегко. Шутка ли расстаться со всем, к чему человек привык со дня рождения, с чем вместе рос и вырос. Люди готовы на страшные жертвы, но не на те, которые от них требует новая жизнь. Готовы ли они пожертвовать современной цивилизацией, образом жизни, религией, принятой условной нравственностью? Готовы ли они [285]лишиться всех плодов, выработанных с такими усилиями, плодов, которыми мы хвастаемся три столетия, лишиться всех удобств и прелестей нашего существования, предпочесть дикую юность образованной дряхлости, сломать свой наследственный замок из одного удовольствия участвовать в закладке нового дома, который построится, без сомнения, гораздо лучше после нас? » (Герцен, т. V, стр. 55).

Так говорил почти полстолетия тому назад русский писатель, своим проницательным умом уже тогда ясно видевший то, что видит теперь уже всякий самый мало размышляющий человек нашего времени: невозможность продолжения жизни на прежних основах и необходимость установления каких-то новых форм жизни.

С самой простой, низменной, мирской точки зрения уже ясно, что безумно оставаться под сводом не выдерживающего своей тяжести здания и надо выходить из него. И действительно, трудно придумать положение, которое было бы бедственнее того, в котором находится теперь христианский мир с своими вооруженными друг против друга народами, с своими постоянно неудержимо возрастающими для поддержания всё растущих этих вооружений податями, со всё разгорающейся ненавистью рабочего сословия к богатому, с висящим надо всеми дамокловым мечом войны, всякую секунду готовым и необходимо долженствующим рано или поздно оборваться.

Едва ли какая-либо революция может быть бедственнее для большой массы народа постоянно существующего порядка или скорее беспорядка нашей жизни с своими обычными жертвами неестественной работы, нищеты, пьянства, разврата и со всеми ужасами предстоящей войны, имеющей поглотить в один год больше жертв, чем все революции нынешнего столетия.

Что будет с нами, со всем человечеством, если каждый из нас исполнит то, что требует от него бог через вложенную в него совесть? Не будет ли беды оттого, что, находясь весь во власти хозяина, я в устроенном и руководимом им заведении исполню то, что он мне велит делать, но что мне, не знающему конечных целей хозяина, кажется странным?

Но даже не этот вопрос: «что будет?» тревожит людей, когда они медлят исполнить волю хозяина, их тревожит вопрос, как жить без тех привычных нам условий нашей жизни, которые мы называем наукой, искусством, цивилизацией, культурой. Мы [286]чувствуем для себя лично всю тяжесть настоящей жизни, мы видим и то, что порядок жизни этой, если будет продолжаться, неизбежно погубит нас, но вместе с тем мы хотим, чтобы условия этой нашей жизни, выросшие из нее: наши науки, искусства, цивилизации, культуры при изменении нашей жизни остались бы целы. Вроде того, как если бы человек, живущий в старом доме, страдающий от холода и неудобств этого дома и знающий кроме того то, что дом этот вот-вот завалится, согласился бы на перестройку его только с тем, чтобы не выходить из него: условие, равняющееся отказу от перестройки дома. «А что, как я выйду из дома, лишусь на время всех удобств, а новый дом не построится или построится иначе и в нем не будет того, к чему я привык?»

Но ведь когда есть материал, его строители, то все вероятия за то, что новый дом построится лучше прежнего, а вместе с тем есть не только вероятие, но несомненность того, что старый дом завалится и задавит тех, которые останутся в нем. Удержатся ли прежние, привычные условия жизни, уничтожатся ли они, возникнут ли совсем новые, лучшие, нужно неизбежно выходить из старых, ставших невозможными и губительными, условий нашей жизни и идти навстречу будущего.

«Исчезнут науки, искусства, цивилизации, культуры!»

Да ведь всё это суть только различные проявления истины — предстоящее же изменение совершается только во имя приближения к истине и осуществления ее. Так как же могут исчезнуть проявления истины вследствие осуществления ее? Они будут иные, лучшие и высшие, но никак не уничтожатся. Уничтожится в них то, что было ложно; то же, что было от истины, то только более процветет и усилится.

6

Одумайтесь, люди, и веруйте в Евангелие, в учение о благе. Если не одумаетесь, все так же погибнете, как погибли люди, убитые Пилатом, как погибли те, которых задавила башня Силоамская, как погибли миллионы и миллионы людей, убивавших и убитых, казнивших и казненных, мучащих и мучимых, и как глупо погиб тот человек, засыпавший житницы и сбиравшийся долго жить и умерший в ту же ночь, с которой он хотел начинать жизнь. «Одумайтесь, люди, и веруйте в Евангелие», — [287]говорил Христос 1800 лет тому назад и говорит еще с большей убедительностью теперь, —предсказанною им и совершившеюся теперь бедственностью и неразумностью нашей жизни, дошедшей теперь до последних пределов бедственности и неразумия.

Ведь теперь, после стольких веков тщетных стараний языческим устройством насилия обеспечить нашу жизнь, казалось бы, не может не быть очевидным для всякого, что все направленные к этой цели усилия вносят только новые опасности в жизнь и личную и общественную, но никак не обеспечивают ее.

Ведь, как бы мы ни назывались, какие бы мы ни надевали на себя наряды, чем бы и при каких священниках ни мазали себя, сколько бы ни имели миллионов, сколько бы охраны ни стояло по нашему пути, сколько бы полицейских ни ограждали наше богатство, сколько бы мы ни казнили так называемых злодеев-революционеров и анархистов, какие бы мы сами ни совершали подвиги, какие бы ни основывали государства и ни воздвигали крепости и башни от Вавилонской до Эйфелевой, — перед всеми нами всегда стоят два неотвратимые условия нашей жизни, уничтожающие весь смысл ее: 1) смерть, всякую минуту могущая постигнуть каждого из нас, и 2) непрочность всех совершаемых нами дел, очень быстро, бесследно уничтожающихся. Что бы мы ни делали: основывали государства, строили дворцы и памятники, сочиняли поэмы и песни, — всё это не надолго и всё проходит, не оставляя следа. И потому, как бы мы ни скрывали это от себя, мы не можем не видеть, что смысл жизни нашей не может быть ни в нашем личном плотском существовании, подверженном неотвратимым страданиям и неизбежной смерти, ни в каком-либо мирском учреждении или устройстве.

Кто бы ты ни был, читающий эти строки, подумай о твоем положении и о твоих обязанностях, — не о том положении землевладельца, купца, судьи, императора, президента, министра, священника, солдата, которое временно приписывают тебе люди, и не о тех воображаемых обязанностях, которые на тебя налагают эти положения, а о твоем настоящем, вечном положении существа, по чьей-то воле после целой вечности несуществования вышедшего из бессознательности и всякую минуту по чьей-то воле могущего возвратиться туда, откуда ты вышел. Подумай о твоих обязанностях: не о тех воображаемых обязанностях твоих землевладельца к своему имению, купца к капиталу, императора, министра, чиновника к государству, а о тех [288]настоящих твоих обязанностях, которые вытекают из твоего настоящего положения существа, вызванного к жизни и одаренного разумом и любовью. То ли ты делаешь, что требует от тебя тот, кто послал тебя в мир и к которому ты очень скоро вернешься? То ли ты делаешь, что он хочет от тебя? То ли ты делаешь, когда, будучи землевладельцем, фабрикантом, ты отбираешь произведения труда бедных, строя свою жизнь на этом ограблении, или, будучи правителем, судьей, насилуешь, приговариваешь людей к казням, или, будучи военным, готовишься к войнам, воюешь, грабишь, убиваешь?

Ты говоришь, что так устроен мир, что это неизбежно, что ты не по своей воле делаешь это, но принужден к этому. — Но разве это может быть, чтобы в тебя заложено было с такой силой отвращение к страданиям людей, к истязаниям, к убийству их, чтобы в тебя вложена была такая потребность любви к людям и еще более сильная потребность любви от них, чтобы ты ясно видел, что только при признании равенства всех людей, при служении их друг другу возможно осуществление наибольшего блага, доступного людям, чтобы то же самое говорили тебе твое сердце, твой разум, исповедуемая тобой вера, чтобы это самое говорила наука и чтобы, несмотря на это, ты бы был по каким-то очень туманным, сложным рассуждениям принужден делать всё прямо противоположное этому; чтобы ты, будучи землевладельцем или капиталистом, должен был на угнетении народа строить всю свою жизнь, или чтобы, будучи императором или президентом, был принужден командовать войсками, т. е. быть начальником и руководителем убийц, или чтобы, будучи правительственным чиновником, был принужден насильно отнимать у бедных людей их кровные деньги для того, чтобы пользоваться ими и раздавать их богатым, или, будучи судьей, присяжным, был бы принужден приговаривать заблудших людей к истязаниям и к смерти за то, что им не открыли истины, или — главное, на чем зиждется всё зло мира, — чтобы ты, всякий молодой мужчина, должен был идти в военные и, отрекаясь от своей воли и от всех человеческих чувств, обещаться по воле чуждых тебе людей убивать всех тех, кого они тебе прикажут?

Не может этого быть.

Если и говорят тебе люди, что всё это необходимо для поддержания существующего строя жизни, а что существующий [289]строй с своей нищетой, голодом, тюрьмами, казнями, войсками, войнами необходим для общества, что если бы этот строй нарушился, то наступят худшие бедствия, то ведь это говорят только те, которым выгоден этот строй жизни, все же те, их в 10 раз больше, которые страдают от этого строя жизни, все думают и говорят обратное. И ты сам в глубине души знаешь, что это неправда, что существующий строй жизни отжил свое время и неизбежно должен быть перестроен на новых началах и что потому нет никакой нужды, жертвуя человеческими чувствами, поддерживать его.

Главное же то, что если бы и допустить, что существующий строй необходим, почему ты именно чувствуешь себя обязанным, попирая все лучшие человеческие чувства, поддерживать его? Кто тебя приставил нянькой этого разрушающегося строя? Ни общество, ни государство, ни все люди никогда не просили тебя о том, чтобы ты поддерживал этот строй, занимая то место землевладельца, купца, императора, священника, солдата, которое ты занимаешь; и ты знаешь очень хорошо, что ты занял, принял свое положение вовсе не с самоотверженною целью поддерживать необходимый для блага людей порядок жизни, а для себя: для своей корысти, славолюбия, честолюбия, своей лени, трусости. Если бы ты не желал этого положения, ты не делал бы всего того, что постоянно нужно делать, чтобы удерживать твое положение. Попробуй только перестать делать те сложные, жестокие, коварные и подлые дела, которые ты, не переставая, делаешь, чтобы удерживать свое положение, и ты сейчас же лишишься его. Попробуй только перестать, будучи правителем или чиновником, лгать, подличать, участвовать в насилиях, казнях; будучи священником, перестать обманывать; будучи военным, перестать убивать; будучи землевладельцем, фабрикантом, перестать защищать свою собственность судами и насилиями, и ты тотчас лишишься того положения, которое, ты говоришь, навязано тебе и которым ты будто бы тяготишься.

Не может быть того, чтобы человек был поставлен против своей воли в положение, противное его сознанию.

Если ты находишься в этом положении, то не потому, что это необходимо для кого-то, а только потому, что ты этого хочешь. И потому, зная, что это положение прямо противно и твоему сердцу, и твоему разуму, и твоей вере, и даже науке, в которую [290]ты веришь, нельзя не задуматься над вопросом о том, то ли ты делаешь, что тебе должно делать, если остаешься в этом положении и, главное, стараешься оправдать его?

Ведь можно бы было рисковать ошибиться, если бы ты имел время увидать и поправить свою ошибку и если бы то, во имя чего ты так рискуешь, имело бы какую-нибудь важность. Но когда ты знаешь наверное, что ты всякую секунду можешь исчезнуть без малейшей возможности ни для себя, ни для тех, кого ты вовлечешь в свою ошибку, поправить ее, и знаешь, кроме того, что бы ты ни сделал во внешнем устройстве мира, все это очень скоро и так же наверно, как и ты сам, исчезнет, не оставив следа, то очевидно, что не из-за чего тебе рисковать такой страшной ошибкой.

Ведь это так просто и ясно, если бы только мы лицемерием не затемняли себе несомненно открытую нам истину.

«Делись тем, что у тебя есть, с другими, не собирай богатств, не величайся, не грабь, не мучай, не убивай никого, не делай другому того, чего не хочешь, чтобы тебе делали», — сказано не 1800, а 5000 лет тому назад, и сомнения в истине этого закона не могло бы быть, если бы не было лицемерия: нельзя бы было, если не делать этого, то по крайней мере не признавать, что это всегда нужно делать и что тот, кто не делает этого, делает дурно.

Но ты говоришь, что есть еще общее благо, для которого можно и должно отступить от этих правил: для общего блага можно убивать, истязать, грабить. Лучше погибнуть одному человеку, чем всему народу, говоришь ты, как Каиафа, и подписываешь одному, и другому, и третьему человеку смертный приговор, заряжаешь ружье на этого долженствующего для блага общего погибнуть человека, сажаешь его в тюрьму, отбираешь у него его имущество. Ты говоришь, что ты делаешь эти жестокие дела потому, что ты чувствуешь себя человеком общества, государства, обязанным служить ему и исполнять его законы, землевладельцем, судьей, императором, военным. Но ведь, кроме твоей принадлежности к известному государству и вытекающих из того обязанностей, у тебя есть еще принадлежность к бесконечной жизни мира и к богу и вытекающие из этой принадлежности обязанности.

И как твои обязанности, вытекающие из твоей принадлежности к известной семье, обществу, всегда подчиняются высшим [291]обязанностям, вытекающим из принадлежности к государству, так и твои обязанности, вытекающие из твоей принадлежности к государству, необходимо должны быть подчинены обязанностям, вытекающим из твоей принадлежности к жизни мира, к богу.

И как неразумно было бы срубить телеграфные столбы для того, чтобы обеспечить отопление семейства или общества и увеличить благосостояние его, потому что это нарушит законы, соблюдающие благо государства, точно так же неразумно, для того чтобы обеспечить государство и увеличить благосостояние его, истязать, казнить, убить человека, потому что это нарушает несомненные законы, соблюдающие благо мира.

Обязанности твои, вытекающие из твоей принадлежности к государству, не могут не быть подчинены высшей вечной обязанности, вытекающей из твоей принадлежности к бесконечной жизни мира или к богу, и не могут противоречить им, как это и сказали 1800 лет тому назад ученики Христа (Деян. Ап. IV, 19): «Судите, справедливо ли слушать вас более, чем бога» и (V, 29) «Должно повиноваться больше богу, нежели человекам».

Тебя уверяют, что для того, чтобы не нарушился вчера устроенный несколькими людьми в известном уголке мира постоянно изменяющийся порядок, ты должен совершать поступки истязаний, мучений, убийств отдельных людей, нарушающие вечный, установленный богом или разумом неизменный порядок мира. Разве может это быть?

И потому не можешь ты не задуматься над твоим положением землевладельца, купца, судьи, императора, президента, министра, священника, солдата — связанным с угнетениями, насилиями, обманами, истязаниями и убийствами, и не признать незаконности их.

Я не говорю, что, если ты землевладелец, чтобы ты сейчас же отдал свою землю бедным, если капиталист, сейчас бы отдал свои деньги, фабрику рабочим, если царь, министр, служащий, судья, генерал, то чтобы ты тотчас отказался от своего выгодного положения, если солдат (т. е. занимаешь то положение, на котором стоят все насилия), то, несмотря на все опасности отказа в повиновении, тотчас бы отказался от своего положения.

Если ты сделаешь это, ты сделаешь самое лучшее, но может случиться — и самое вероятное — то, что ты не в силах будешь сделать этого: у тебя связи, семья, подчиненные, начальники, [292]ты можешь быть под таким сильным влиянием соблазнов, что будешь не в силах сделать это, — но признать истину истиной и не лгать ты всегда можешь. Не утверждать того, что ты остаешься землевладельцем, фабрикантом, купцом, художником, писателем потому, что это полезно для людей, что ты служишь губернатором, прокурором, царем не потому, что тебе это приятно, привычно, а для блага людей; что ты продолжаешь быть солдатом не потому, что боишься наказания, а потому, что считаешь войско необходимым для обеспечения жизни людей; не лгать так перед собой и людьми ты всегда можешь, и не только можешь, но и должен, потому что в этом одном, в освобождении себя от лжи и исповедании истины состоит единственное благо твоей жизни.

И стоит тебе только сделать это и само собой неизбежно изменится и твое положение.

Одно, только одно дело, в котором ты свободен и всемогущ, дано тебе в жизни, все остальные вне твоей власти. Дело это в том, чтобы познавать истину и исповедовать ее.

И вдруг, оттого что такие же, как и ты, жалкие, заблудшие люди уверили тебя, что ты солдат, император, землевладелец, богач, священник, генерал, — ты начинаешь делать очевидно, несомненно противное твоему разуму и сердцу зло: начинаешь истязать, грабить, убивать людей, строить свою жизнь на страданиях их и, главное, — вместо того, чтобы исполнять единственное дело твоей жизни — признавать и исповедовать известную тебе истину, — ты, старательно притворяясь, что не знаешь ее, скрываешь ее от себя и других, делая этим прямо противоположное тому единственному делу, к которому ты призван.

И в каких условиях ты делаешь это? Ты, всякую минуту могущий умереть, подписываешь смертный приговор, объявляешь войну, идешь на войну, судишь, мучаешь, обираешь рабочих, роскошествуешь среди нищих и научаешь слабых и верящих тебе людей тому, что это так и должно быть и что в этом обязанность людей, рискуя тем, что в тот самый момент, как ты сделал это, залетит в тебя бактерия или пуля, и ты захрипишь и умрешь и навеки лишишься возможности исправить, изменить то зло, которое ты сделал другим и, главное, себе, погубив задаром один раз в целой вечности данную тебе жизнь, не сделав в ней то одно, что ты несомненно должен был сделать. [293]

Ведь, как это ни просто, и как ни старо, и как бы мы ни одуряли себя лицемерием и вытекающим из него самовнушением, ничто не может разрушить несомненности той простой и ясной истины, что никакие внешние усилия не могут обеспечить нашей жизни, неизбежно связанной с неотвратимыми страданиями и кончающейся еще более неотвратимой смертью, могущей наступить для каждого из нас всякую минуту, и что потому жизнь наша не может иметь никакого другого смысла, как только исполнение всякую минуту того, что хочет от нас сила, пославшая нас в жизнь и давшая нам в этой жизни одного несомненного руководителя: наше разумное сознание.

И потому сила эта не может хотеть от нас того, что неразумно и невозможно: устроения нашей временной, плотской жизни, жизни общества или государства. Сила эта требует от нас того, что одно несомненно, и разумно, и возможно: служения царствию божию, т. е. содействия установлению наибольшего единения всего живущего, возможного только в истине, и потому признания открывшейся нам истины и исповедания ее, того самого, что одно всегда в нашей власти.

«Ищите царствия божия и правды его, а остальное приложится вам». Единственный смысл жизни человека состоит в служении миру содействием установлению царства божия. Служение же это может совершиться только через признание истины и исповедание ее каждым отдельным человеком.

«И не придет царствие божие приметным образом, и не скажут: вот оно здесь или вот оно там. Ибо вот: царствие божие внутрь вас есть».

Примечания

  1. Слова Герцена.