ЭСГ/Франция/История/IX. Революция

Материал из Викитеки — свободной библиотеки

IX. Революция. Два главных течения подготовили и совершили французскую революцию. Одно из них, наплыв новых понятий относительно политического переустройства государства, исходило из буржуазии. Другое, элемент действия, исходило из народных масс: крестьянства и городского пролетариата, стремившихся к непосредственному и осязательному улучшению своего экономического положения. И когда эти два течения встретились и объединились в виду одной, вначале общей им, цели и на некоторое время оказали друг другу взаимную поддержку, наступила революция.

Французская революция, как и английская, произошла в тот момент, когда буржуазия, обильно черпавшая свои мысли из философии своего времени, дошла до сознания своих прав, создала новый план политического устройства и, сильная своими знаниями, готовая к упорной работе, почувствовала себя способной взять в свои руки управление, вырвав его из рук аристократии, которая своей неспособностью, легкомыслием и расточительностью вела государство к полному разорению. Но буржуазия и интеллигентные классы сами по себе ничего бы не сделали, если бы, благодаря различным условиям, не всколыхнулась крестьянская масса и не дала бы целым рядом восстаний, длившихся четыре года, возможность недовольным элементам средних классов бороться с королем, двором и бюрократиею, низвергнуть старые учреждения и совершенно изменить политический строй государства.

Открытие Генеральных Штатов было назначено на 27 апреля 1789 года. Выборы внесли большое оживление в деревни и возбудили много надежд. Влияние помещика чувствовалось, правда, повсеместно; но как только в деревне оказывался какой-нибудь буржуа, врач или адвокат, читавший Вольтера или хотя бы брошюру Сийеса (см. XXXIX, 99), как только находился какой-нибудь ткач или каменщик, умевший читать и писать, хотя бы только печатными буквами, — картина менялась, и крестьяне спешили занести на бумагу свои жалобы. Правда, эти жалобы ограничивались большею частью второстепенными предметами, но почти повсюду проглядывает (как это было и в немецком крестьянском восстании 1525 года) требование, чтобы помещики доказали свои права на феодальные привилегии.

Представив свои наказы, крестьяне стали терпеливо ждать. Но медлительность созыва Генеральных Штатов возмущала их, и как только кончилась ужасная зима 1788—89 года, как только выглянуло солнце, а с ним явилась и надежда на будущий урожай, бунты возобновились, особенно по окончании весенних полевых работ.

В конце зимы (в марте и апреле 1789 г.) мы находим в докладах интендантов упоминание о голодных бунтах и о захватах хлебного зерна в целом ряде городов: в Орлеане, в Коне, в Рамбулье, в Жуйи, в Пон-Сен-Максансе, в Брэ-на-Сене, в Сансе, в Нанжи, в Вирофле, в Монлери и т. д. В других местностях той же области, в лесах вокруг Парижа, крестьяне начали в марте уничтожать зайцев и кроликов: даже леса, принадлежавшие аббатству Сен-Дени, и те рубились, и срубленные деревья увозились на глазах у всех.

Понятно, что при таких условиях Париж не мог оставаться спокойным. Голод свирепствовал в окрестностях столицы, как и повсюду; в самом Париже, как и в других больших городах, не хватало припасов, а наплыв бедняков, ищущих работы, все усиливался, особенно в предвидении крупных событий, приближение которых чувствовалось всеми. Париж жадно набрасывался на революционные брошюры, которых каждый день выходило по десяти, по двенадцати и по двадцати, и они быстро переходили из рук богатых в руки самого бедного населения. Брошюра Сийеса, „Что такое Третье Сословие?“, „Соображения о нуждах Третьего Сословия“ Рабо де Сент-Этьена, несколько окрашенная социализмом, „Права Генеральных Штатов“ д’Антрэга и сотни других, менее известных, но часто еще более резких, читались нарасхват. Весь Париж страстно негодовал против двора и дворянства, и именно в беднейших рабочих кварталах, в самых жалких кабачках городских предместий буржуазия скоро начала вербовать руки и пики, нужные ей, чтобы нанести удар королевской власти. 27 апреля вспыхнуло движение, которое впоследствии получило название „Ревельоновского дела“ и явилось как бы предвозвестником знаменитых революционных дней.

27-го апреля был день созыва избирательных собраний в Париже; и, по-видимому, во время составления наказов в предместьи Сент-Антуан произошло какое-то столкновение между буржуа и рабочими. Рабочие выставили свои жалобы, буржуа ответили им грубостями. Особенно выделился своею наглостью некто Ревельон, собственник бумажной и обойной фабрики, сам когда-то бывший рабочим, но сумевший, при помощи ловкой эксплоатации, стать хозяином фабрики, на которой теперь работало до 300 рабочих. То, что он говорил, много раз пришлось слышать впоследствии: „Для рабочего достаточно черного хлеба и чечевицы; белый хлеб не для него“, и т. д. Народ, раздраженный сопротивлением и словами богатого фабриканта, стал носить по улицам его чучело, чтобы судить его и сжечь на Гревской площади. Но с наступлением вечера толпа рассеялась. На следующее утро, 28-го, толпа явилась к фабрике Ревельона и принудила рабочих бросить работу; затем она взяла приступом самый дом Ревельона и разграбила его. Явились войска, но народ сопротивлялся, бросая из окон и с крыш что попало: камни, черепицы, мебель. Тогда войска стали стрелять, а народ ожесточенно защищался в течение нескольких часов. В результате оказалось 12 убитых и 80 раненых солдат, а со стороны народа — 200 убитых и 300 раненых. Рабочие завладели трупами своих убитых братьев и понесли их по улицам предместья.

С этого времени парижский народ проявляет свой революционный дух, зарождающийся в рабочих слоях предместий. Рядом с садами Пале-Рояля, которые стали революционным клубом буржуазии, вставали рабочие предместья — центры народного восстания. С этого момента Париж становится очагом революции, и взор Генеральных Штатов, имеющих собраться в Версале, будет обращен с надеждою к Парижу. В нем будут они искать той силы, которая поддержит их и будет толкать их вперед в борьбе за выставленные ими требования против козней двора.

Общественное мнение во Ф. требовало, чтобы в Генеральных Штатах третьему сословию было предоставлено двойное число мест, и чтобы голосования происходили по числу депутатов, а не по сословиям. В этом направлении высказались уже провинциальные собрания (т. е. провинциальные земства). Но Людовик XVI и Неккер воспротивились этому и даже созвали (6 ноября 1788) второе Собрание Нотаблей, которое — они надеялись — отвергнет и двойное представительство третьего сословия и поголовное голосование. Нотабли так и поступили, но и это ничему не помогло. Благодаря провинциальным собраниям, общественное мнение было уже так настроено в пользу третьего сословия, что Неккер и двор были всё-таки вынуждены уступить. Третье сословие получило двойное представительство, т. е. оно имело право на столько же представителей, как духовенство и дворянство вместе взятые.

4-го мая 1789 года тысяча двести народных представителей, собравшись в Версале, присутствовали в церкви св. Людовика на молебне по случаю открытия Генеральных Штатов, а на другой день король, в присутствии многочисленной публики, открыл заседание.

Гражданская война уже ясно намечается в этом первом заседании, где король, окруженный дворянами, обращается к третьему сословию, как повелитель, и попрекает его своими „благодеяниями“. Истинные желания короля обнаружил в своей речи хранитель печати, Барантэн, настаивавший, главным образом, на том, какою ролью должны ограничиться Генеральные Штаты. Они будут обсуждать налоги, которые им предложат, они займутся пересмотром гражданских и уголовных законов, выработают закон о печати, которую необходимо обуздать, в виду вольностей, присвоенных ею за последнее время. Вот и все. Не нужно опасных реформ. „Справедливые требования удовлетворены; король не захотел обращать внимания на слишком нескромные выражения недовольства и соблаговолил отнестись к ним снисходительно; он простил даже выражение тех ложных и крайних взглядов, под прикрытием которых стремятся ввести опасные химеры, взамен незыблемых принципов монархии. Вы, господа, отвергнете с негодованием эти опасные нововведения“.

Вся борьба последующих четырех лет заключается в этих словах. Король совершенно не понимал глубокой серьезности момента. Он предоставлял королеве и принцам вести их интриги, с целью помешать тем уступкам, которых от него требовали. Но и Неккер также не понимал, что дело шло не только о финансовом, но и о глубоком политическом и социальном кризисе, и что при таких условиях политика лавирования между двором и третьим сословием неизбежно окажется гибельной; что, если еще не поздно предотвратить революцию, то нужно, по крайней мере, выступить с открытой политикой уступок в вопросах управления и поставить, хотя в общих чертах, существенный вопрос — вопрос земельный, так как от него зависит нищета или благосостояние целого народа.

Что касается самих представителей, то ни оба привилегированные сословия, ни третье сословие также не понимали всей глубины стоявшей перед Ф. задачи. Дворянство мечтало вновь приобрести влияние на монарха; духовенство заботилось исключительно о сохранении своих привилегий; а третье сословие, хотя и понимало, чтò нужно делать для завоевания буржуазиею политической власти, не замечало, однако, что на очередь поставлен еще другой, неизмеримо более важный вопрос: вопрос о передаче земли крестьянам, с тем, чтобы, владея этою землею, освобожденною от тягостных феодальных платежей, они могли бы удвоить и утроить производительность Ф. и, таким образом, положить конец хроническому голоду, убивавшему силы французского народа.

В течение пяти следующих недель депутаты третьего сословия пытались путем переговоров склонить депутатов двух других сословий к тому, чтобы заседать вместе, — в то время как роялистские комитеты агитировали, чтобы удержать разделение между сословиями. Переговоры ни к чему не приводили. Но, тем временем, поведение народа в Париже становилось все более и более угрожающим. Пале-Рояль, превратившийся в клуб на открытом воздухе, куда все имели доступ, возбуждался все больше и больше. Ораторы, обращающиеся с речами к толпе, стоя на стульях около кафе, уже начинают говорить о том, чтобы захватить дворцы и замки. Слышатся уже угрозы террора, а в Версале, у дверей Национального Собрания, каждый день собираются толпы народа, чтобы демонстрировать против аристократов. Депутатов третьего сословия поддерживают. Мало по малу они становятся смелее и, наконец, 17-го июня они объявляют себя, по предложению Сийеса, Национальным Собранием. Это был первый шаг к упразднению привилегированных классов, и парижский народ приветствовал его шумными овациями. Набираясь еще больше смелости, Собрание постановляет тогда, что существующие налоги, как неустановленные законом, будут взиматься лишь временно, и только покуда заседает Собрание. Как только оно будет распущено, народ не обязан будет больше платить налоги. Назначается продовольственный комитет для борьбы с голодом. После чего Собрание поспешило успокоить капиталистов, торжественно признав и утвердив государственный долг. Акт, очевидно, в высшей степени благоразумный в такой момент, когда главное было просуществовать, и когда нужно было обезоружить такую силу, как заимодавцы-капиталисты, которые стали бы весьма опасными, если бы они перешли на сторону двора.

Но все это значило итти наперекор королевской власти. Поэтому принцы (герцог Артуа, герцог Конде и герцог Конти), в сообществе с хранителем печати, стали готовить государственный переворот. В намеченный ими день король должен был торжественно отправиться в Собрание, отменить все его постановления, предписать разделение сословий и сам указать несколько реформ, которые должны провести сословия, заседая порознь.

20-го июня депутаты третьего сословия, ободряемые все более угрожающим поведением парижского и даже версальского населения, решили воспротивиться проектам роспуска Собрания и для этого взаимно связать себя торжественною клятвою. Найдя свою залу закрытою, в виду происходивших в ней приготовлений к королевскому заседанию, они отправились процессиею в первую попавшуюся частную залу — в залу Jeu de Paume. Толпа народа сопровождала эту процессию, когда она, с Бальи во главе, проходила по улицам Версаля. Солдаты-добровольцы предложили свои услуги для ее охраны. Энтузиазм окружавшей их толпы увлекал депутатов.

Придя в залу Jeu de Paume, взволнованные и потрясенные, они все, за исключением одного, в благородном порыве торжественно присягнули, что не разойдутся до тех пор, пока не выработают конституцию для Ф.

Королевское заседание, на котором должны были совершиться великие дела, произошло на другой день, 23-го июня. Его целью было — показать Генеральным Штатам, что они вовсе не та сила, какою они себя считают: что королевская власть существует попрежнему, что Генеральные Штаты не могут ничего изменить в ее правах, и что привилегированные сословия — дворянство и духовенство — сами определят, какие они расположены сделать уступки в видах более справедливого распределения налогов. Король отменил все постановления Собрания, т. е. собственно третьего сословия. Он велел сохранить разделение на сословия и их заседания порознь. Самым важным пунктом королевской речи — так как он оказался центральным пунктом всей революции — было заявление короля относительно неприкосновенности феодальных прав. Он объявлял абсолютно и на веки ненарушимою собственностью десятину, чинш, ренту и все помещичьи феодальные права! Благодеяния, которые будут оказаны народу, будут оказаны самим королем и будут состоять в следующем: отмена натуральных повинностей (уже в некоторой степени отмененных), права „мертвой руки“ и феодального, т. е. крепостного, подданства; ограничение права охоты; замена жребия при вербовке в войска правильным рекрутским набором; уничтожение слова подушные и организация земского самоуправления. Все это должно было оставаться в форме одних обещаний или даже простых заголовков реформ, потому что содержание этих реформ, сущность этих изменений предстояло определить впоследствии, а сделать это, очевидно, было невозможно, не нарушая привилегий двух высших сословий. Король грозил Генеральным Штатам роспуском, в случае неповиновения. Пока же он повелел депутатам разойтись.

Дворянство и духовенство повиновались и оставили залу, но депутаты третьего сословия остались на своих местах. Тогда-то Мирабо произнес свою прекрасную и знаменитую речь, в которой он сказал депутатам, что король — не больше как их уполномоченный, что источник их власти — в народе, и что, раз они принесли присягу, они не имеют права разойтись, не создав конституции. „Находясь здесь по воле народа, они разойдутся только уступая силе штыков“.

Это решение было принято при криках одобрения со стороны публики на хорах и двух- или трехтысячной толпы, окружавшей залу заседаний. Список имен тех трехсот депутатов третьего сословия, которые протестовали против этого решения и сплотились вокруг роялиста Малуэ, ходил по рукам в Париже, и народ собирался сжечь их дома.

Несомненно, что до известной степени замыслы двора сперва удались. После королевского заседания 23-го июня и приказа Собранию разойтись, дворянство устроило королю, а особенно королеве, овацию во дворце, и на другой день в общее заседание остальных двух сословий явилось всего 47 дворян. Только несколько дней спустя, когда разнесся слух, что сто тысяч парижан идут на Версаль, большинство дворян, посреди общего уныния, царившего во дворце по получении этого известия, решило присоединиться к духовенству, примкнувшему раньше, и третьему сословию. Но именно силы у двора уже не было. Еще в феврале Неккер вполне справедливо говорил, что никто больше не повинуется, и что даже в войске нельзя быть уверенным.

При таких условиях угроза короля оставалась пустым словом. Настроение народа было слишком грозно, чтобы двор осмелился прибегнуть к силе штыков, и тогда Людовик XVI воскликнул: „А впрочем, чорт с ними, пусть заседают!“ Заседания третьего сословия происходили на глазах и под угрозами народа, сидевшего на хорах залы. Не будь этого давления народа на Собрание, наиболее смелым из депутатов третьего сословия — тем, о которых воспоминание осталось в истории — никогда не удалось бы победить упорство более робких.

А в Париже, между тем, народ открыто готовился к восстанию, в ответ на военный переворот, который подготовлялся двором против Парижа на 16-ое июля. На другой же день после королевского заседания, 23-го июня, в великом городе уже чувствовалось дыхание революции. Городская дума послала Национальному Собранию выражение своего одобрения, а Пале-Рояль обратился к нему с адресом, составленным в боевом тоне. Для народа, голодного и презираемого, в торжестве Собрания над дворцовою партиею блеснул луч надежды, и восстание являлось в глазах народа единственным средством добыть себе хлеб. Голод свирепствовал в Париже все больше и больше; даже плохой, желтой и горелой муки, которую оставляли обыкновенно для бедных, и той все время не хватало; а между тем народ знал, что в Париже и его окрестностях имеется достаточно хлеба, чтобы накормить всех, и бедняки приходили к мысли, что пока народ не восстанет, спекуляторы будут попрежнему морить его голодом.

А придворная партия, сплотившись вокруг королевы и принцев, решает одним ударом покончить с Собранием и усмирить народное брожение в Париже. Они собирают войска, стараются возбудить в них чувство привязанности к королю и королеве и открыто подготовляют разгон Собрания и военное усмирение Парижа. Тогда Собрание, почувствовав опасность, предоставляет свободу действия тем из его членов и его сторонников в Париже, которые предлагают „обращение к народу“, т. е. призыв к народному восстанию.

Однако, в самый день соединения сословий, 27-го июня, после первой победы третьего сословия, Мирабо, до того времени взывавший к народу, резко отделился от него; он старался увлечь за собою и других представителей, предостерегая их против „помощников-бунтовщиков“. В Собрании уже намечалась, таким образом, будущая программа жирондистов. Мирабо хотел, чтобы Собрание содействовало „поддержанию порядка, общественного спокойствия и власти законов и министров“. Он шел даже дальше. Он хотел, чтобы Собрание сплотилось вокруг короля, потому что король желает добра, а если иногда и делает зло, то только потому, что его обманывают, что ему дают дурные советы!

И Собрание ему рукоплескало. „Дело в том, что вместо того, чтобы стараться свергнуть престол, буржуазия уже стремилась стать под его защиту. Отвергнутый дворянством, Людовик XVI нашел самых верных и самых заботливых служителей в среде общин, на мгновение казавшихся такими непреклонными. Он переставал быть королем дворян и становился королем собственников“ (Луи Блан).

К счастью, Париж не дремал. Пока Национальное Собрание спокойно принималось 10-го июля за продолжение прений о проекте конституции, парижский народ, к которому, наконец, обратились наиболее смелые и дальновидные деятели из буржуазии, готовился к восстанию. В предместьях передавали друг другу все подробности военного разгрома, который подготовлялся двором на 16-ое число; все было известно там — даже угроза короля удалиться в Суассон и отдать Париж в руки войска. И вот это громадное горнило, Париж, стало организоваться в своих „округах“ (districts), чтобы противопоставить силу силе. „Помощники-бунтовщики“, которыми Мирабо грозил двору, были, действительно, призваны на помощь: в темных кабачках предместий, бедный, одетый в лохмотья Париж совещался о средствах „спасти отечество“ и вооружался как мог. Сотни агитаторов-патриотов — конечно, „неизвестных“ — делали все возможное, чтобы поддержать агитацию и вывести народ на улицу. В тот самый день, когда парижский народ начал уже восставать, т. е. 8-го июля, Собрание поручило никому иному, как своему трибуну Мирабо, изложить почтительнейшую просьбу к королю, в которой Собрание ходатайствовало, чтобы он убрал солдат. Просьба была написана в самых льстивых выражениях. В ней говорилось о том, как народ любит своего короля, как он благословляет небо за тот дар, который ему ниспослан в этой любви! И такие же слова, такую же мысль мы еще не раз встретим во время революции в обращениях народных представителей к королю.

Чтобы понять революцию, нужно не упускать из вида эти постоянные усилия имущих классов привлечь к себе королевскую власть и сделать себе из нее щит для охраны против народа.

25-го июня солдаты французской гвардии, покинув казармы, пили и братались с народом, который увлекал их за собою в разные кварталы города и ходил по улицам с криками: „Долой попов!“ Между тем, парижские „округа“, т. е. собрания выборщиков первой степени, которые продолжали сходиться и после выборов, правильно организовывались, особенно в рабочих кварталах, и принимали меры для боевого сопротивления Парижа. „Округа“ находились между собою в постоянных сношениях, и их представители старались составить из себя род независимого городского управления, помимо буржуазной ратуши. 25-го июня, в собрании избирателей, Бонневиль уже призывал к оружию и предлагал избирателям составить „коммуну“. На следующий день, после предварительного собрания в Музее на улице Дофин, представители округов отправились, наконец, на общее собрание в городскую ратушу. 1-го июля уже происходило их второе заседание. Так образовался тот „постоянный комитет“, который потом заседал в день 14-го июля, и так создавалась революционная организация Парижа, сыгравшая впоследствии такую видную роль в дальнейшем ходе революции.

В Париже, 30-го июня, патриоты начали уже записываться в кафе Погребка (du Caveau), в виду восстания; а когда на другой день узнали, что де-Брольи назначен командующим войсками, население стало повсюду говорить и объявлять, что „если войска дадут хоть один выстрел, все будет сожжено и разнесено“… 2-го июля народный гнев направляется против герцога Артуа и семейства Полиньяков, — приближенных королевы. Их собираются убить, а их дома — разгромить. Собираются также завладеть всеми пушками, размещенными по Парижу. Сборища становятся все многочисленнее. 8-го июля в Париже среди двадцати тысяч безработных, которых правительство занимало земляными работами на Монмартре, разыгралась прелюдия к восстанию, а через два дня, 10-го, уже лилась кровь, и в тот же день народ начал жечь городские заставы. На Шоссе-д’Антен народ воспользовался тем, что застава была сожжена, чтобы ввозить, не платя пошлины, разную провизию и вино.

Нетерпение принцев, уверенных в успехе своего переворота, ускорило удар, подготовлявшийся двором на 16-ое. Королю пришлось действовать, таким образом, не дождавшись прибытия новых подкреплений в Версаль.

Неккер был уволен 11-го.

Париж узнал об этом только на другой день, в воскресенье 12-го, около полудня. Отставку Неккера, которая должна была быть первым актом военного переворота, все уже ожидали. А так как с утра стали носиться зловещие слухи о подготовлявшихся двором избиениях в столице, то „весь революционный Париж“ направился к Пале-Роялю. Там и получено было известие о высылке Неккера. Тогда Камилл Демулен, со шпагой в одной руке и пистолетом в другой, взобрался на стул и обратился к толпе с призывом к оружию. Отломив ветку от дерева, он сделал себе из зеленого листа кокарду, которая должна была служить знаком объединения. И его крик: „Нельзя терять ни минуты времени! К оружию!“ разнесся по всем предместьям. После обеда, громадная процессия с бюстами герцога Орлеанского и Неккера, обвитыми крепом (говорили, что герцог Орлеанский также выслан), двинулась через Пале-Рояль и улицу Ришелье к площади Людовика XV-го (теперешняя площадь Согласия). Площадь была занята войсками: швейцарцами, французскою пехотою, гусарами и драгунами, под командой маркиза Безанваля. Но войска скоро оказались окруженными народом; они старались оттеснить толпу саблями и даже дали залп по народу; но, под давлением несметной, все растущей толпы, которая толкала, давила, обволакивала их и разбивала их ряды, они вынуждены были отступить. Борьба началась. По всему Парижу бьют в набат, и предместья начинают ковать пики. Мало-по-малу население выходит на улицу вооруженное. Всю ночь люди из народа требуют у прохожих денег на покупку пороха. Все заставы на правом берегу, от предместья Сент-Антуан до предместья Сент-Онорэ, а также у предместий Сен-Марсель и Сен-Жак, сожжены; съестные припасы и вино свободно, беспошлинно ввозятся в Париж. Всю ночь слышится набат, и буржуазия дрожит за свои имущества, потому что люди, вооруженные пиками и дубинами, ходят по городу, грабят дома некоторых врагов народа и спекуляторов и стучатся в двери богатых, прося хлеба и оружия. На другой день, 13-го, народ направляется прежде всего туда, где есть хлеб, а именно в монастырь Сен-Лазар, и осаждает его при криках: Хлеба! Хлеба! Нагружают пятьдесят две повозки, но хлеб не грабят, а везут его на центральный рынок, на площадь у ратуши, чтобы досталось всем. Туда же направляет народ и те припасы, которые беспошлинно ввозятся в Париж.

Между тем буржуазия, не теряя ни минуты, организовывала свою власть, — свое городское управление в ратуше и свою милицию. Как известно, выборы в Национальное Собрание были двухстепенные; но, после окончания выборов, выборщики третьего сословия, к которым присоединилось несколько выборщиков дворянства и духовенства, продолжали собираться, и, начиная с 27 июня, выборщики из разных избирательных округов собирались в ратуше, с разрешения официальных властей муниципалитета, т. е. городского „Бюро“ и „министра города Парижа“. Эти выборщики и взяли на себя организовать буржуазную милицию. Мы видели, что 1-го июля происходило уже второе их заседание.

12-го июля они образовали „постоянный комитет“ под председательством городского головы Флесселя и решили, что каждый из шестидесяти избирательных округов Парижа выберет двести граждан, известных и способных носить оружие, которые образуют милицию в 12.000 человек для охраны общественной безопасности. В течение четырех дней предполагалось довести численность этой милиции до 48.000 человек, при чем комитет в то же время старался обезоружить бедный народ.

Таким образом, пока народ ковал пики и вооружался, пока он принимал меры, чтобы из Парижа не вывозили пороха, пока он захватывал муку и отправлял ее на центральный рынок или на площадь Грэв; пока он 14-го июля строил баррикады, чтобы помешать королевским войскам вступить в Париж; пока он овладел оружием из Дома Инвалидов и толпою направлялся к Бастилии, чтобы заставить ее сдаться, — буржуазия заботилась о том, чтобы власть не ускользнула из ее рук. Она образовала буржуазную Парижскую Коммуну, которая старалась препятствовать народному движению.

С утра 14-го июля внимание восставшего парижского народа стало направляться на Бастилию; народ инстинктивно понял, что в планах подавления парижского восстания Бастилия должна была играть важную роль, и потому решил овладеть ею. В самом деле, было известно, что в западной части Парижа у двора имелось тридцать тысяч человек солдат, расположенных на Марсовом поле под начальством Безанваля; а на востоке точку опоры для нападающего на Париж войска представляла Бастилия, пушки которой были направлены на революционное предместье Сент-Антуан и на его главную улицу, а также на другую большую артерию — улицу Сент-Антуан, ведущую к ратуше (Hôtel de Ville), к Пале-Роялю и к дворцу Тюльери. Угрожающее значение Бастилии было, поэтому, очевидно.

14-го, с раннего утра, более или менее вооруженные толпы народа, загромождавшие улицы в течение всей предыдущей ночи, стали собираться на улицах, ведущих к Бастилии. Еще ночью разнесся слух, что королевские войска приближаются со стороны Тронной заставы к Сент-Антуанскому предместью, так что толпы народа направились в восточную часть города и баррикадировали улицы к северо-востоку от городской ратуши. Утром 14-го июля удачное нападение на Дом Инвалидов дало возможность народу вооружиться и добыть пушки. Что же касается до пороха, то народ еще накануне задержал тридцать шесть боченков, отсылавшихся в Руан; они были привезены в ратушу, и порох раздавался всю ночь вооружавшемуся народу. Все предместья, вооруженные отчасти ружьями, а главное пиками, молотами, топорами или просто дубинами, высыпали на улицу, массы народа толпились на площади Людовика XV, а также вокруг городской ратуши, Бастилии и на улицах между ратушею и Бастилией. Толпа наводняла прилежащие к Бастилии улицы и окружавшие крепость дворы. Между народом и инвалидами, стоявшими на крепостной стене, завязалась перестрелка. Вскоре первые подъемные мосты той внешней части Бастилии, которая называлась Передовою, были спущены — как это всегда бывает в таких случаях, благодаря смелости горсти людей. Тогда больше трехсот человек ворвались в губернаторский двор и побежали к двум другим подъемным мостам, малому и большому, служившим для перехода через широкий главный ров в самую крепость. Когда толпа наводнила губернаторский двор, защитники Бастилии стали стрелять по ней. Народ не отступал. Тогда комендант выбросил белый флаг. При известии, что Бастилия в руках народа, восторг овладел всем городом, при чем население сейчас же стало еще ревностнее заботиться о том, чтобы сохранить за собою свое завоевание. Переворот, задуманный двором, кончился полнейшею неудачею.

Так началась революция. Народ одержал первую свою победу.

Двором овладела паника. Полиньяки, принцы и многие другие аристократы, бывшие душою заговора и боясь доносов, поспешили бежать за границу. Король обещал при первой возможности отправиться вслед за эмигрантами; и с тех пор уже создался план бегства короля за границу, с тем чтобы вернуться во Ф. во главе немецких войск.

В сущности, 16-го июля все уже было готово к отъезду короля. Людовик XVI должен был доехать до Меца, стать там во главе войска и итти войною на Париж. Экипажи уже были запряжены, и их готовы были подать, чтобы увезти короля и королеву под прикрытием войск, расположенных между Версалем и немецкой границей. Но герцог Брольи отказался везти короля в Мец, а принцы слишком торопились убежать сами по себе. Тогда Людовик XVI, видя себя покинутым принцами и дворянством, отказался от плана вооруженного сопротивления и решил поехать в Париж, в городскую ратушу, чтобы помириться там со своею столицею. Буржуазия постаралась сделать из этого посещения торжественный акт примирения между нею и королем, а Бальи (см.), назначенный мэром Парижа, приколол к его шляпе трехцветную кокарду. В буржуазии стали даже поговаривать о том, чтобы поставить Людовику XVI-му статую на месте разрушенной Бастилии. Но народ отнесся ко всему этому весьма сдержанно и недоверчиво, и такое отношение не исчезло даже после посещения королем ратуши. Король буржуазии — сколько угодно, но не король народа!

Расстроивши все планы двора, Париж нанес королевской власти смертельный удар. А вместе с тем, появление на улицах самых бедных слоев народа в качестве деятельной силы революции придавало всему движению новый характер; оно вносило в него новые требования — требования равенства.

Тем не менее, если бы движение ограничилось одною столицею, то революция никогда не выросла бы до того, чем она стала впоследствии, т. е. до разрушения всего старого строя. Восстание в центре было, само собою, необходимо для того, чтобы нанести удар центральному правительству, чтобы поколебать его, чтобы обескуражить его защитников. Но для того, чтобы сломить силу правительства в провинции, на местах, чтобы уничтожить старый порядок в его правительственных отправлениях и в его экономических привилегиях, необходимо было широкое народное восстание в городах, местечках и деревнях. Такое восстание и произошло в июле в значительной части Ф.

Восстание крестьян, с целью уничтожения феодальных прав и возврата общинных земель, отнимавшихся у деревенских общин еще с семнадцатого века светскими и духовными помещиками, это — самая сущность, истинная основа Великой революции. На этой основе крестьянского и городского восстания разыгралась вся борьба буржуазии из-за политических прав. Без крестьянского движения никогда революция не получила бы того глубокого значения, какое она имела во Ф. Именно это широкое крестьянское восстание, начавшееся с января 1789 года (даже с 1788 года) и продолжавшееся с переменною силою целых пять лет, дало революции возможность выполнить ту громадную разрушительную работу, которой мы ей обязаны. Оно дало ей возможность заложить первые основы политической жизни, построенной на идее равенства; оно развило во Ф. республиканский дух, которого ничто впоследствии не могло убить, и оно дало возможность приступить в 1793-м году к выработке принципов аграрного коммунизма. Это восстание составляет, наконец, характерную черту французской революции в отличие от английской революции 1648—1657 годов.

Голод, несомненно, играл в крестьянских бунтах важную роль. Но главными двигателями их были: стремление к уничтожению занесенных в земельные описи феодальных повинностей, платившихся помещикам, и „десятины“, платившейся духовенству, а также желание захватить землю, когда-то принадлежавшую крестьянским общинам, но понемногу отнятую у них помещиками. Подобно городской буржуазии, отлично знавшей, чего она хочет и чего ждет от революции, крестьяне тоже отлично понимали свою цель: вернуть себе отнятые у общин земли и отменить все повинности, возникшие на почве феодального строя. Если и встречались нападения на самих помещиков, то это были единичные случаи, обыкновенно объяснявшиеся тем, что крестьяне считали того или другого помещика скупщиком, спекулирующим на голоде. Если помещик выдавал крестьянам земельные росписи и заявлял о своем добровольном отказе от феодальных прав, все обходилось мирно: росписи сжигали, в деревне сажали „майское дерево“, к ветвям которого привешивали разные эмблемы феодализма, и народ танцовал вокруг дерева. В противном же случае — если крестьяне встречали сопротивление, или если помещик или его управляющий обращались к властям, дело кончалось вооруженным нападением; тогда в зàмке все бывало разгромлено, и сам замок часто поджигался. В Дофинэ было таким образом разграблено и сожжено тридцать зàмков; во Франш-Конте — около сорока; в Маконнэ и Божолэ — семьдесят два; в Оверни — всего девять; в Виеннуа — двенадцать монастырей и пять зàмков. Заметим мимоходом, что в отношении политических убеждений крестьяне, повидимому, различия не делали и нападали на зàмки „патриотов“ наравне с замками „аристократов“.

Легко себе представить, какой ужас наводили на всю страну эти восстания, и какое впечатление производили они в Версале. Под влиянием этого ужаса Национальное Собрание и собралось вечером 4-го августа с намерением обсудить меры для подавления бунтов, а кончило тем, что провозгласило, в принципе, уничтожение феодальных прав.

Ночь 4-го августа — одно из великих событий революции. Заседание открылось чтением проекта заявления, протестующего против крестьянских бунтов. „Собственность всякого рода подвергается, повидимому, самому преступному разбою“, говорил комитет докладов. „Повсюду поджигают зàмки, разрушают монастыри, грабят фермы. Налоги, повинности, платимые помещикам — все уничтожено. Законы бессильны, власть судей не существует“… Собранию предлагалось выразить бунтовщикам сильное и строгое порицание и громко призвать их к уважению собственности, — феодальной или иной, каково бы ни было ее происхождение, — до тех пор пока Собрание не разрешит вопроса о феодальных правах законодательным порядком. Собрание намеревалось, в виду этого, просить короля, чтобы он принял против бунтовщиков суровые меры. Об этом уже поднимался вопрос накануне, 3-го августа. Но за несколько дней до того небольшая группа дворян, из наиболее передовых и дальновидных, — виконт де-Ноайль, герцог д’Эгильон, герцог Ларошфуко, Александр Ламет и еще некоторые другие — начали втайне сговариваться между собою о том, какое положение занять по отношению к крестьянскому восстанию. Они поняли, что единственное средство спасти феодальные права это — пожертвовать некоторыми „почетными“, но мало-ценными, правами и предложить крестьянам выкуп тех феодальных повинностей, которые были связаны с землею и имели действительную ценность. Герцогу д’Эгильону было поручено развить эту мысль, что и было исполнено им и виконтом де-Ноайлем.

Сельское население требовало отмены феодальных прав с самого начала революции. Теперь же, говорили эти два уполномоченных либерального дворянства, крестьянство, недовольное тем, что в течение трех месяцев для него еще ничего не сделано, начало восставать, и теперь оно уже не знает удержа, так что в настоящее время приходится выбирать „между разрушением общества и некоторыми уступками“. Уступки эти виконт де-Ноайль формулировал так: равенство всех по отношению к налогам, которые должны быть распределяемы пропорционально доходу каждого; все обязаны нести общественные тягости; затем, „выкуп всех феодальных прав общинами“ на основании среднего годового дохода и, наконец, „отмена без выкупа барщины, права мертвой руки и других форм личной (крепостной) зависимости“. Нужно, впрочем, сказать, что все повинности последнего рода крестьяне, уже за некоторое время до того, перестали платить; об этом ясно свидетельствуют доклады интендантов (губернаторов). После же июльского восстания стало ясно, что их вовсе платить не будут и впредь, откажутся ли от них помещики, или нет. Но и эти уступки, предложенные виконтом де-Нойаль, подверглись урезанию как со стороны дворян, так и со стороны буржуа, из которых многие владели землями и феодальными правами, связанными с землевладением. Выступивший после Ноайля герцог д’Эгильон выразил в своей речи некоторую симпатию к крестьянам. Он даже извинял их бунты, но прибавил: „Варварские остатки феодальных законов, существующие еще во Ф., представляют собою, нужно в этом сознаться, известную собственность, а всякая собственность — священна. Справедливость запрещает требовать от собственника отказа от своей собственности без соответственного вознаграждения“. Что же касается феодальных прав, то он требовал, чтобы все они — личные и не личные — были выкуплены вассалами, „если они этого пожелают“; при чем уплата должна производиться „au denier 30“, т. е. уплачиваемая сумма должна быть равна годовому платежу, увеличенному в тридцать раз! Выкуп делался, таким образом, на деле невозможным, так как выкуп земельной ренты считается тяжелым даже при условии платежа „au denier 25“; обыкновенно же при продаже земель берут 20 или даже только 17 раз годовую ренту.

Тем не менее, эти речи Ноайля и Эгильона вызвали восторг третьего сословия и перешли в историю, как акты высокого самопожертвования со стороны дворянства, хотя в действительности Национальное Собрание, приняв программу, предложенную герцогом д’Эгильоном, создало тем самым условия для страшной, кровавой борьбы последующих четырех лет. Те немногие крестьяне, которые заседали в собрании, не сделали никаких возражений и не показали, как мало цены имел такой якобы „отказ“ дворянства от своих прав. Большинство же депутатов третьего сословия, будучи горожанами, имели лишь самое смутное понятие как о феодальных правах, так и о размерах крестьянского восстания. Отказ от феодальных прав, даже при условии выкупа, казался им великой жертвой на алтарь революции. Ле-Ген-дю-Керангаль, бретонский депутат, „одетый по крестьянски“, произнес в свою очередь красивую и прочувствованную речь. Его слова заставляли, и до сих пор заставляют, биться сердца.

Впрочем, в эту ночь 4-го августа, когда дворяне и духовные отказывались от привилегий, считавшихся неоспоримыми в течение веков, Собрание должно было, действительно, представлять красивое зрелище. С великолепными порывами, в прекрасных выражениях дворяне отказывались от налоговых изъятий, духовные — от десятины, самые бедные священники — от платы за требы, крупные помещики — от права помещичьего суда, и все единогласно требовали отмены права охоты, а также уничтожения помещичьих голубятен, на которые особенно жаловались крестьяне. Прекрасное зрелище представлял и отказ целых провинций от привилегий, создававших для них исключительное положение в государстве. Таким образом были уничтожены pays d’États и привилегии городов, из которых некоторые пользовались по отношению к соседним с ними селам феодальными правами.

После того, как дворянство приняло в принципе выкуп феодальных прав, наступает очередь духовенства. Оно также вполне соглашается на выкуп феодальных прав духовных владельцев, с условием, что стоимость выкупа пойдет не на создание личных богатств духовных лиц, а на общественные нужды. Энтузиазм доходит тогда до высшей точки, и когда в два часа ночи Собрание расходится, все чувствуют, что ими заложен фундамент нового общества.

Все свидетели этого памятного заседания рассказывают о нем с восторгом.

Но, отметив прекрасные порывы энтузиазма, — которые может вызвать только революция, — историк должен также бросить на них спокойный взгляд и указать, до-куда дошли порывы владеющих классов, и чего они не посмели переступить: чтò они дали народу и чтò они отказались ему дать. Границы эти ясно обозначены: Собрание подтвердило в принципе и обобщило то, что во многих местностях народ уже сам осуществлял. Дальше этого оно не пошло ни на деле, ни в теории.

Народ уничтожил все почетные, покупные должности, — и в ночь 4-го августа дворяне отказались от них, признавая, таким образом, и утверждая революционный акт. Народ отменил помещичьи суды и сам назначил своих судей путем избрания, — и Собрание приняло это.

Национальное Собрание издало 5-го августа постановление или, вернее, принципиальное заявление, в 1-м пункте которого говорилось:

„Национальное Собрание совершенно отменяет феодальный строй“.

Впечатление, произведенное этими словами, было громадно. Они потрясли Ф. и Европу. Ночь 4-го августа называли „Варфоломеевской ночью земельной собственности“. Но на другой же день Собрание, как мы видели, одумалось. Рядом декретов или, вернее, постановлений от 5, 6, 8, 10 и 11 августа оно восстановило и поставило под покровительство конституции все, что было существенного в феодальных правах. Отказываясь, за немногими исключениями, от тех личных повинностей, которыми они пользовались, помещики тем более старательно закрепляли за собою все те, часто не менее чудовищные, права, которые можно было так или иначе изобразить в качестве взимания платежей за владение или пользование землею — права реальные, по выражению законодателей (т. е. права на вещи). Сюда входили не только разные виды поземельной аренды, но и всевозможные платежи деньгами и натурой, различные в различных местностях, установленные при отмене крепостного права и в то время связанные с владением землею. Все эти платежи были занесены в земельные росписи (terriers — уставные грамоты) и часто продавались или уступались третьим лицам.

Теперь все феодальные платежи, всех наименований, а также и десятина духовенству, имевшие денежную ценность, были сохранены полностью. Крестьяне получили только право выкупа этих платежей — если когда-нибудь сойдутся в цене с помещиком. Собрание же не назначало ни срока для выкупа, ни размеров его.

В сущности, за исключением того факта, что первым пунктом постановлений 5—11 августа был поколеблен самый принцип феодальной собственности, все, что касалось платежей, считавшихся связанными с землею, оставалось по старому, и муниципалитетам было поручено образумить крестьян, в случае если бы они вздумали не платить.

Вот почему после ночи 4-го августа крестьянское восстание вспыхнуло с новою силою. Оно распространилось на такие области, в которых до того времени все было довольно спокойно, как, например, на Бретань. И если помещики требовали уплаты каких бы то ни было повинностей, крестьяне захватывали замки и усадьбы и сжигали уставные грамоты и земельные росписи. Наиболее крупные размеры восстание крестьян приняло в Дофинэ и вообще в восточной Ф. Богачи-помещики начинали тогда убегать за границу, и министр Неккер жаловался, что в течение двух недель ему пришлось выдать до шести тысяч паспортов самым богатым из местных жителей. Они наводнили соседнюю Швейцарию.

Национальное Собрание приняло 10-го августа 1789 года драконовскую меру против восставших крестьян. Под тем предлогом, что восстание — дело разбойников, оно дало разрешение муниципалитетам требовать войскà, обезоруживать всех людей, не имеющих определенной профессии и местожительства, разгонять скопища и судить их скорым судом. Буржуазия Дофинэ широко воспользовалась этими правами. Когда скопища восставших крестьян проходили по Бургундии, сжигая зàмки, городская и деревенская буржуазия немедленно объединялась против них.

Крестьянские бунты стали затихать, повидимому, только в сентябре и октябре, — может быть, благодаря наступлению полевых работ; но в январе 1790-го года, по сведениям, которые дает нам доклад феодального комитета, они снова начались, — вероятно, вследствие требования с крестьян разных платежей. Крестьяне не хотели подчиняться различию, установленному Собранием между правами, связанными с землею, и личными (крепостными) повинностями; они отказывались платить как те, так и другие.

Через несколько дней после взятия Бастилии конституционный комитет Национального Собрания поставил на обсуждение „Декларацию прав человека и гражданина“. Выраженные в немногих словах начала, которые предполагалось провести в жизнь, должны были вдохнуть бодрость во французский народ и показать всему миру, куда он идет.

Декларация независимости Соединенных Штатов, сделавшаяся знаменитой с 1776-го года, как лозунг демократии, как выражение ее стремлений, была принята за образец. К несчастью, у этой декларации были заимствованы и все ее недостатки. Следуя примеру основателей американской конституции, собравшихся на конгресс в Филадельфии, французское Национальное Собрание тоже исключило из своей декларации все, что касалось экономических отношений между гражданами, и ограничилось провозглашением равенства всех перед законом, права нации выбирать себе желательное для нее правительство и конституционных свобод личности. Что касается собственности, то декларация поспешила заявить о ее „ненарушимом и священном“ характере и прибавила, что „никто не может быть лишен собственности иначе, как в том случае, если того потребует законом признанная общественная необходимость и при условии справедливого, предварительного вознаграждения“. Это было прямым отрицанием права крестьян на землю и на революционную отмену повинностей феодального происхождения. Буржуазия, таким образом, провозглашала свою либеральную программу: юридическое равенство перед законом и правительство, подчиненное народу, существующее только по его воле.

Очень вероятно, что во время прений при составлении декларации прав человека были высказаны и идеи социального характера, — идеи равенства. Но они, очевидно, были отвергнуты. Мы не находим, по крайней мере, никаких следов их в декларации 1789 года. Даже мысль Сийеса, что „если люди не равны в средствах, т. е. по богатству, по уму, по силе и т. д., то из этого не следует, что они не равны в правах“, — даже эта скромная мысль не нашла себе выражения в декларации, выработанной Собранием. Вместо этих слов Сийеса мы находим следующую формулировку первого пункта декларации: „Люди родятся и остаются свободными и равными в правах. Социальные различия не могут быть основаны ни на чем ином, кроме общей пользы“. Но через пять недель после этого Собрание, по предложению Сийеса, разделило всех французов на две категории, из которых одна, побогаче, — активные граждане — будет принимать участие в управлении, другая же, обнимающая собою всю народную массу и названная им пассивные граждане, будет лишена всяких политических прав. Только что провозглашенная декларация прав, в первом пункте которой говорилось о равенстве всех граждан в правах, таким образом была беззастенчиво нарушена.

Несомненно, что декларация 1789 года никогда не имела бы того влияния, какое она приобрела впоследствии, в течение всего девятнадцатого века, если бы революция остановилась на этом заявлении буржуазного либерализма. К счастию, революция пошла дальше этого.

И когда два года спустя, в сентябре 1791-го года, Национальное Собрание выработало текст конституции, оно присоединило к первой „Декларации прав человека“ род „Вступления в конституцию“, заключавшего уже следующие слова: „Национальное Собрание… безвозвратно отменяет учреждения, оскорблявшие свободу и равенство в правах“. И дальше: „Не существует больше ни дворянства, ни пэрства, ни наследственных отличий, ни сословных отличий, ни феодального строя, ни вотчинного суда, никаких титулов, званий и преимуществ, из них вытекавших“.

Если мы вспомним, что этот вызов был брошен Европе, еще всецело погруженной в тьму всемогущей монархической власти и феодальных привилегий, мы поймем, почему „Декларация прав человека“, которую часто смешивали со „Вступлением в конституцию“, увлекала народы во время войн республики, а впоследствии, в течение всего девятнадцатого века, служила лозунгом прогрессивного движения во всех европейских странах. Но не нужно забывать одного: в этом вступлении вовсе не выражаются желания всего Собрания, ни даже желания вообще буржуазии 1789 года. Признать права народа и порвать с феодализмом их заставила мало по малу продолжавшаяся уже два года народная революция.

В глазах короля и двора „Декларация прав человека и гражданина“ являлась наглым нарушением всех божеских и человеческих законов. Король решительно отказался утвердить ее. Правда, декларация, подобно „постановлениям 5—11 августа“, представляла собою не что иное, как провозглашение известных основных начал: она имела, как тогда выражались, „учредительный характер“ и, как таковая, не нуждалась в утверждении королем. Ему предстояло только обнародовать ее.

Но и от этого он отказывался под разными предлогами. Так, 5-го октября он написал Собранию, что, прежде чем санкционировать декларацию, он хочет знать, как будут прилагаться высказанные в ней начала.

Подобным же отказом он ответил и на постановления 5—11 августа об уничтожении феодальных прав, и мы легко можем себе представить, каким оружием послужили эти два отказа в руках Национального Собрания. — „Как?“ говорилось в народе, „Собрание отменяет феодальный строй, личную зависимость и оскорбительные права помещиков; оно провозглашает, с другой стороны, равенство всех перед законом; а король, и в особенности принцы, королева, двор, Полиньяки, Ламбали и все остальные, противятся этому!“

В начавшейся, таким образом, грозной борьбе между королевскою властью и буржуазиею, последней удалось, благодаря своей политике и своему умению разбираться в законодательной деятельности, привлечь народ на свою сторону. Теперь народ горячо ненавидел принцев, королеву, высшую аристократию и горячо защищал Собрание, за трудами которого он начал следить с интересом. Вместе с тем народ и сам оказывал давление на Собрание в демократическом направлении. Так, например, Собрание, может быть, согласилось бы на систему двух палат „на английский манер“, которая предлагалась некоторою частью буржуазии. Но народ не хотел и слышать о ней. Он чутьем понимал то, что впоследствии очень ясно стали доказывать ученые юристы: что во время революции вторая палата немыслима; что она может существовать только тогда, когда революция уже истощила свои силы, и началась реакция. Точно так же народ с гораздо бóльшим жаром, чем его представители в Собрании, высказывался против королевского права отвергать принятые Собранием законы, т. е. против права вето. В Собрании была, однако, многочисленная партия, стоявшая за абсолютное вето короля, т. е. желавшая предоставить королю возможность помешать законным путем всякой серьезной реформе; так что после долгих прений Собрание пришло, наконец, к компромиссу. Оно отказало в абсолютном вето (т. е. в праве навсегда отвергнуть закон, проведенный Собранием), но приняло вето задерживающее (veto suspensif), дававшее королю возможность, не отменяя того или другого закона, задерживать на некоторое время его проведение в жизнь.

Между тем, в Париже попрежнему свирепствовала страшная нужда. Был сентябрь; жатва уже была кончена, но хлеба все-таки не хватало. У дверей булочных целые вереницы людей ждали с раннего утра своей очереди, и часто, после долгих часов ожидания, люди уходили без хлеба. Несмотря на закупку зерна за границей, организованную правительством, несмотря на премии, выдаваемые за ввоз зерна в Париж, хлеба все-таки не доставало как в столице, так и в соседних с нею больших и малых городах. Все меры, принимавшиеся для продовольствия населения, оказывались недостаточными, да и тому немногому, что делалось, мешали разного рода мошенничества. Против принцев королевского дома и высокопоставленных придворных лиц раздавались самые тяжелые обвинения: в народе говорили, что они снова заключили „голодный договор“ и барышничают на высоких ценах на хлеб. Документы, напечатанные с тех пор, вполне подтверждают тогдашние слухи.

Странное чувство должно было овладевать умами в августе и сентябре 1789-го года. Вот, наконец, исполнились желания стольких лет. Во Ф. созвано, наконец, Национальное Собрание, и оно облечено законодательною властью. Оно охотно поддается демократическим преобразовательным стремлениям, — и все-таки оно бессильно, бессильно до смешного. Собрание может издать те или иные законы для предотвращения банкротства; но король, двор, принцы откажутся утвердить их. Точно выходцы с того света они еще имеют силу задушить представительство французского народа, парализовать его волю, протянуть до бесконечности временное положение.

Мало того: эти привидения все время собираются сделать решительный шаг против Собрания. Вокруг короля обсуждаются новые планы его побега. Он уедет в скором времени в Рамбулье или в Орлеан, или же станет во главе войск, расположенных к западу от Версаля, и оттуда будет угрожать и Версалю и Парижу. Или, наконец, он бежит к восточной границе и там будет ждать немецких и австрийских войск, обещанных ему эмигрантами. Роялисты, почти не скрываясь, организовывали свои силы. По дороге между Версалем и Мецом были стянуты войска, и открыто говорилось о том, чтобы похитить короля и увезти его в Мец через Шампань или через Верден. Маркиз Булье, командовавший войсками на востоке, а также герцог Бретейль и австр. посланник граф Мерси были в заговоре. Во главе его стал Бретейль. С этою целью приберегались всевозможные денежные суммы, и, как вероятный день переворота, намечалось 5-е октября. В этот день король должен был уехать в Мец и там присоединиться к войску маркиза Булье. Затем он обратился бы с призывом к дворянству и войскам, оставшимся ему верными, и объявил бы членов Собрания мятежниками. Двор готовился нанести решительный удар.

Что же нужно было предпринять, чтобы предотвратить переворот? Ни больше ни меньше, как поднять народ! И в этом состоит главная заслуга тех революционеров, которые в этот момент имели преобладающее влияние. Поднять народ — темную, бедную массу парижского населения — вот чем с жаром занялись 4-го октября революционеры: Дантон, Марат и Лусталò.

5-го октября в Париже действительно началось подготовлявшееся восстание при криках: Хлеба! Хлеба! Одна молодая девушка забила в барабан, и это послужило призывным сигналом для женщин. Скоро их собралась целая толпа, которая двинулась к городской ратуше. Здесь она выломала двери и требовала хлеба и оружия. А так как о походе на Версаль говорилось уже несколько дней, то крик: В Версаль! скоро стал общим лозунгом. Вслед за женщинами в путь тронулись и мужчины. Тогда, во избежание какого-нибудь несчастья во дворце, Лафайет в семь часов вечера двинулся в Версаль во главе буржуазной национальной гвардии. Ужас охватил двор. Весь Париж, стало-быть, идет походом на дворец? Немедленно был созван совет, но он не пришел ни к какому решению. Между тем, были уже поданы экипажи, чтобы король и его семья могли убежать; но отряд национальной гвардии заметил эти экипажи и велел убрать их назад. Прибытие национальной гвардии, старания Лафайета, а в особенности проливной дождь, заставили разойтись толпу, наполнявшую улицы Версаля, залу Собрания и окрестности дворца. Но около пяти или шести часов утра кучка мужчин и женщин из народа разыскала незапертую дверь, ведущую во дворец, и ворвалась туда. В несколько минут толпа была уже в спальне королевы, едва успевшей убежать к королю: иначе ее могли растерзать. Вторжение народа во дворец нанесло королевской власти такой удар, от которого она уже не оправилась.

Народ, овладевший дворцом, понял свою силу и тотчас же воспользовался ею, чтобы заставить короля переехать в Париж. Король должен был подчиниться, и его карета, окруженная толпою народа, направилась в столицу. И какие сцены буржуазия ни разыгрывала во время этого возвращения короля, чтобы поднять его обаяние, народ понял, что король теперь его пленник. Великой Версальской монархии приходил конец. После такого возврата в столицу могли еще быть короли-буржуа или императоры, завладевавшие престолом путем обмана и насилия. Но царствованию королей „божиею милостью“ пришел конец. Еще раз, как и 14-го июля, народ, напором своей массы и своим сильным выступлением, нанес старому порядку удар. Революция сразу сделала громадный шаг вперед.

Еще до своего переезда в Париж, т. е. 19-го октября, Собрание воспользовалось народным движением и ввело ответственность министров и членов администрации перед народным представительством и постановило, что налоги могут быть вводимы и устанавливаемы только Национальным Собранием. Два основных условия конституционного правления были, таким образом, отвоеваны. Титул „короля Ф.“ был изменен на „короля французов“.

В то время, как Собрание пользовалось, таким образом, движением 5-го октября для упрочения своих верховных прав, буржуазный муниципальный совет Парижа, т. е. Совет трехсот, взявший в свои руки городское управление после 14-го июля, с своей стороны также воспользовался обстоятельствами, чтобы укрепить свою власть. Шестьдесят администраторов, избранных из числа трехсот, были поставлены во главе восьми отделов управления: продовольствие города, полиция, общественные работы, больницы, воспитание, городские владения и другие доходы, налоги и национальная гвардия. Заведуя всеми этими отраслями жизни в столице, Совет трехсот становился громадною силою, тем более, что в его распоряжении было 60.000 человек национальной гвардии, вербовавшейся исключительно из зажиточных граждан.

Теперь, достигнув власти, буржуазия приняла две меры. Она, во-первых, расширила область деятельности избирательных собраний первой степени, передавши в их руки избрание в каждом департаменте директорий, судей и некоторых других чиновников. Таким образом, она облекала их значительною властью. Но вместе с тем она исключила из избирательных собраний первой степени народную массу, которая была лишена, таким образом, всех политических прав. В избирательные собрания допускались теперь только активные граждане, т. е. те, которые платили прямой налог, ценностью по крайней мере в три рабочих дня. Остальные становились гражданами пассивными. Они не имели права участвовать в избирательных собраниях первой степени, а потому не могли избирать ни выборщиков, ни муниципалитеты, ни судей, ни какую бы то ни было другую власть в департаменте. Они не могли также входить в состав национальной гвардии. Мало того: чтобы быть назначенным выборщиком, нужно было платить прямой налог ценою в десять рабочих дней, — что делало собрания выборщиков вполне буржуазными по составу. А для того, чтобы быть представителем народа в Собрании, нужно было платить 50 ливров, т. е. стоимость серебряной марки, прямого налога. Хуже того. Собраниям выборщиков запрещено было объявлять свои заседания „непрерывными“, т. е. собираться без особого созыва. Как только выборы были закончены, эти собрания не должны были больше собираться. Раз народ назначил своих правителей из буржуазии, он потерял право держать их под своим контролем. Вскоре у него отняли и право петиций и выражения своих пожеланий.

В деревнях, почти во всей Ф., сохранялось при старом режиме общее собрание всех жителей, на подобие русской мирской сходки. Эта сходка распоряжалась всеми делами общины, а также распределяла общинные земли — поля, луга, леса и пустоши — и заведывала ими. Теперь, муниципальным законом 22—24 декабря 1789-го года, мирские сходы всех домохозяев были запрещены. Только зажиточные крестьяне — активные граждане — имели теперь право собираться раз в год для избрания мэра (старосты) и муниципалитета, в который обыкновенно попадали три или четыре деревенских буржуа. Подобное же устройство было введено и в городах: одни только активные граждане должны были собираться для избрания генерального совета города и муниципалитета, т. е. власти законодательной в городских делах и власти исполнительной, которой было поручено заведывание полициею и начальство над национальною гвардиею. С другой стороны, нужно, однако, сказать, что муниципалитетам, городским и деревенским, были даны обширные права самоуправления; они были поставлены очень независимо от Собрания.

Муниципальный закон имел обширные и глубокие последствия для развития революции. Во Ф. создалось теперь 36.000 центров местного самоуправления, которые по множеству вопросов нисколько не зависели от центрального правительства. И, если во главе их становились революционеры — как оно и случалось по мере развития революции — они могли действовать и действовали вполне революционно. Как видно будет впоследствии, эти независимые деревенские и городские управления придали революции в некоторых частях Ф. громадную силу.

Самая главная трудность для революции состояла в том, что она вынуждена была пробивать себе путь при ужасных экономических условиях. Если дефицит был одною из причин, вынудивших у королевской власти первые конституционные уступки и придавших буржуазии достаточно смелости, чтобы требовать свою долю участия в управлении, то тот же самый дефицит все время, как кошмар, тяготел над революцией. Казна была пуста, налоги не поступали; заем в 30 миллионов, принятый Собранием 9 августа 1789 года, не удался; другой заем, в 80 миллионов, вотированный 27-го числа того же месяца, дал слишком мало. Затем, 26-го сентября, после знаменитой речи Мирабо, Собрание провотировало чрезвычайную контрибуцию со всех имущих, равную четверти их годового дохода. Но и этот налог был сейчас же поглощен процентами по прежним займам, и тогда явилась мысль о выпуске ассигнаций с принудительным курсом. Вместе с тем Собрание в конце 1789 г., по предложению Талейрана, решило конфисковать церковные имущества и пустить их в продажу, а духовенству платить взамен этого постоянное жалование.

Эта мера давала возможность покрыть дефицит, уничтожить остатки соляного акциза и не рассчитывать больше на продажу должностей, офицерских и чиновничьих, покупавшихся у государства. Продажею церковных земель имелось в виду, вместе с тем, создать новый класс земельных собственников, которые чувствовали бы свою связь с приобретенною ими в собственность землею.

Буржуазия, не владевшая землею, была в восторге от такого плана. Им избегалось банкротство, а вместе с тем буржуазии представлялась возможность покупать церковные земли. А так как слово „экспроприация“ пугало благонамеренных собственников, то нашли способ избегнуть его. Было сказано, что имущества духовенства поступают в распоряжение нации, и решено было, что их тотчас же будет пущено в продажу на сумму до 400 миллионов ливров. 2-го ноября 1789 года был тот памятный день, когда экспроприация церковных имуществ была принята Собранием, 568-ю голосами против 346-и. Трехсот сорока шести! Эту цифру стоит запомнить. Отныне эта оппозиция, превратившаяся в заклятых врагов революции, стала делать все возможное, чтобы принести конституционному строю, а впоследствии республике, как можно больше вреда.

Но значительная часть буржуазии, находившаяся, с одной стороны, под влиянием энциклопедистов, а с другой — под страхом неизбежного банкротства, не дала себя запугать. Когда громадное большинство духовенства, а в особенности монашеские ордена, начали интриговать против экспроприации церковных имуществ, Собрание провело (12 февраля 1790 года) закон об упразднении вечных монашеских обетов и монашеских орденов обоего пола.

Всякому ясно, какие громадные спекуляции вызвали эти две меры: продажа в больших размерах национальных имуществ и выпуск ассигнаций! Легко угадать и то, какой элемент внесли они в революцию. 29-го декабря 1789 года, по предложению парижских „округов“, заведывание имуществами духовенства было передано муниципалитетам, которые должны были пустить их в продажу на 400 миллионов. Это был решительный шаг. С этого момента духовенство — за исключением нескольких деревенских священников, друзей народа — отнеслось к революции с непримиримою ненавистью. Уничтожение монашеских обетов еще более разожгло эту ненависть. По всей Ф. духовенство стало тогда душою заговоров, в виду возвращения старого порядка и феодализма. Оно же было душою той реакции, которая, как мы увидим, взяла верх в 1790 и 1791 годах и чуть было не остановила дела революции.

Но буржуазия продолжала бороться и не поддавалась. В июне и июле 1790 года Собрание занялось обсуждением важного вопроса: внутренней организации церкви во Ф. Духовенство было теперь на жаловании у государства, и законодатели задумали освободить его из под власти Рима и окончательно подчинить его конституции. Епископства были слиты с новыми департаментами. Число их, таким образом, уменьшилось, и две административные единицы — духовная и светская, епархия и департамент — сливались в одно, чтò, конечно, не нравилось духовенству. Впрочем, с этим оно, может быть, еще помирилось бы, но по новому закону избрание епископа предоставлялось собранию выборщиков, — тем самым, кто избирал депутатов в палату, судей и администрацию.

Епископ лишался, таким образом, своего духовного характера и становился чиновником на службе у государства. Верующие увидели в этом посягательство на старые церковные уставы, а священники использовали это недовольство. Духовенство разделилось на две партии: одна — духовенство конституционное — подчинилась, по крайней мере по внешности, новым законам и принесла присягу конституции; другая же отказалась от этой присяги и стала открыто во главе контр-революционного движения. И везде началась жестокая борьба.

Законодательная работа, совершенная Учредительным Собранием, носила, конечно, буржуазный характер. Но она была громадна в смысле введения в привычки народа принципа политического равноправия, в деле уничтожения пережитков господства одного человека над личностью другого и в пробуждении чувства равенства и возмущения против всякого неравенства.

С переселением короля и Собрания из Версаля в Париж заканчивается первый, так сказать, героический период Великой революции. Открытие Генеральных Штатов, королевское заседание 23-го июня, клятва в Jeu de Paume, взятие Бастилии, восстание городов и деревень в июле и августе, ночь 4-го августа, наконец поход женщин на Версаль и их триумфальное возвращение с пленником-королем — таковы главные моменты этого периода.

С переездом Собрания и короля в Париж — „законодательной и исполнительной власти“, как тогда говорили, — начинается период глухой борьбы, с одной стороны, между умирающею королевскою властью, а с другой стороны, — новою конституционною силою, медленно создающеюся законодательными трудами Собрания и тою созидательною работою, которая происходила на местах, в каждом городе, в каждой деревне.

В лице Национального Собрания Ф. обладает теперь конституционною властью, и король вынужден ее признать. Но, признав ее официально, он продолжает видеть в ней ни что иное, как узурпацию, как посягательство на его королевские права; уменьшения этих прав он не хочет признать. Он изыскивает поэтому всевозможные способы унизить Собрание и оспаривает у него всякую частицу власти. Эта глухая борьба заговоров и контр-заговоров, частичных восстаний в провинциях и парламентских столкновений в Учредительном, а позднее в Законодательном Собрании, — эта скрытая борьба продолжалась почти три года: от октября 1789 до июня 1792 года, когда революции был дан новый толчок. Эти три года бедны событиями, имеющими историческое значение. Все, что следует отметить за этот промежуток времени, это — усиление крестьянских движений в январе и феврале 1790 года, праздник Федерации 14-го июля 1790 года, избиение народа в Нанси (31 августа 1790 года), бегство короля в Варенн 20 июня 1791 года и избиение парижского народа на Марсовом поле (17 июля 1791 года).

До 1789 года Ф. не представляла собою ничего цельного. Это была историческая группа, связанная общею властью, но ее различные части мало знали друг-друга. Но после событий 1789 года — после ударов, нанесенных остаткам феодализма, после прекрасных минут, пережитых сообща представителями разных частей Ф., — между провинциями зародилось чувство единения, взаимности. Вся Европа приходила в восторг от слов и дел революции; как же могли противиться объединению в общем движении к лучшему будущему те области, которые сами участвовали в нем? Символом этого объединения и явился праздник Федерации (14-го июля 1790 г.).

В нем была еще одна поразительная черта. Для подготовления этого празднества нужно было выполнить некоторые земляные работы — выровнять почву громадного пустыря (Марсово поле), построить триумфальную арку, и т. д.; и за неделю до назначенного дня стало ясно, что пятнадцать тысяч рабочих, занятых на Марсовом поле, ни за что не справятся со своею задачею. Что же сделал тогда Париж? Кто-то подал мысль, чтобы весь Париж отправился работать на Марсово поле — и тогда все, богатые и бедные, артисты и рабочие, монахи и солдаты, весело принялись за работу. Ф., представленная на празднике тысячью делегатов, съехавшихся из провинций, обрела свое национальное единство в этой работе над землей, символ того, чтò совершит когда-нибудь равенство и братство людей и народов.

Мы видели, что революция началась народными восстаниями в первые месяцы 1789 года. Но одних народных восстаний, более или менее успешных, еще мало, чтобы совершить революцию: нужно, чтобы эти восстания оставили в существующих учреждениях нечто новое, что дало бы возможность выработаться и упрочиться новым формам жизни. Французский народ, повидимому, отлично понял это и с самых же первых волнений внес новый элемент в жизнь страны: это была народная коммуна, община. Правительственное сосредоточивание власти (централизация) явилось позже; в начале же революция создала коммуну-общину — деревенскую и городскую, и это установление придало ей, как мы сейчас увидим, громадную силу. Действительно, в деревнях требования отмены феодальных повинностей предъявлялись помещикам общиною крестьян, и община же узаконивала отказ от платежей. Она отбирала от помещиков земли, когда-то бывшие общинными; она сопротивлялась дворянам, боролась со священниками, защищала „патриотов“, т. е. революционеров, а позднее — „сан-кюлотов“. Она заарестовывала возвращавшихся эмигрантов — она же в Варенне задержала убегавшего короля.

В городах граждане, сложившиеся в городскую общину, перестраивали всю общественную жизнь. Коммуна присвоивала себе право назначать судей, изменяла по собственному почину распределение налогов, а впоследствии, по мере развития революции, она становилась орудием в руках сан-кюлотов (более смелых революционеров) для борьбы с королевскою властью, с конспираторами-роялистами и с немецким нашествием. Еще позднее, во II-м году республики, некоторые коммуны принялись и за уравнение состояний.

Коммуны были, таким образом, душою Великой революции, — ее очагами, рассеянными по всей стране; без них у нее никогда не хватило бы силы низвергнуть старый порядок, отразить немецкое нашествие и возродить Ф. Так как организация и жизнь округов (districts) и отделов (sections) всего лучше известна для Парижа, то мы будем говорить именно о парижских округах и „секциях“, тем более, что жизнь любой из парижских секций дает уже представление о жизни тысячи провинциальных коммун. Как только началась революция, а в особенности как только события, предшествовавшие 14 июля 1789 года, пробудили инициативу парижского населения, народ со свойственным ему революционно-организаторским духом, почувствовавши серьёзность предстоявшей борьбы, начал создавать прочные организации в виду этой борьбы. Для выборов в Национальное Собрание Париж был разделен на шестьдесят округов (districts), которые назначали избирателей второй степени, т. е. выборщиков. После выборов эти окружные собрания должны были разойтись; но они не разошлись и мало по малу, присваивая себе обязанности, прежде принадлежавшие полиции, суду или различным министерствам старого порядка, они превратились в постоянные, необходимые органы городской жизни. Этим самым они заставили признать свое право на существование; и в тот момент, когда в первой половине июля весь Париж заволновался, „округа“ занялись немедленно вооружением народа и вообще стали действовать, как самостоятельные революционные власти. „Постоянный комитет“, составившийся в городской ратуше из влиятельной буржуазии, увидал себя вынужденным созвать округа и совещаться с ними. Округа же проявили большую энергию в вооружении народа, в составлении национальной гвардии и в особенности в подготовлении Парижа к сопротивлению, на случай вооруженного нападения со стороны Версаля. После взятия Бастилии округа стали уже действовать как официальные органы городского управления. Каждый округ избирал для заведывания своими делами особый гражданский комитет (Comité civil), состоявший из 16—24-х членов. Для сношений друг с другом округа „создали свое центральное бюро, в котором делегаты, специально назначавшиеся для всякого дела, встречались и обменивались своими сообщениями“. Таким образом возникла первая попытка коммуны, составившейся снизу вверх, из федерации окружных организаций, возникших революционным путем, по инициативе народа. Революционная Коммуна 10 августа 1792 года намечалась уже с этих пор. В декабре 1789 года делегаты округов уже сделали попытку образовать в здании архиепископства свой особый центральный комитет. Этими „округами“ и пользовались Дантон, Марат и другие, чтобы вдохнуть в народные массы дух протеста, а сами массы привыкали таким путем обходиться без представительных учреждений и управлять делами непосредственно сами. Еще замечательнее то, что провинциальные города начинали входить по всевозможным делам в прямые сношения с Парижскою Коммуною. Таким образом, проявлялось стремление установить между городами и деревнями Ф. прямую связь, помимо обще-национального парламента, — стремление так ясно обнаружившееся впоследствии. Легко представить себе, какую силу придал революции этот независимый способ действия городских и сельских общин.

Национальное Собрание старалось, конечно, всеми силами, ослабить силу округов и подчинить их опеке городского управления, которое держало бы их под своим контролем. Муниципальный закон 27 мая — 27 июня 1790 года, прежде всего, упразднил округа. Он хотел положить конец этим очагам революции и ради этого ввел новое деление Парижа на 48 „секций“, или „отделов“, и дал одним только „активным“ гражданам, платившим известный налог, право участвовать в избирательных и административных собраниях этих отделов.

Но как ни старался закон ограничить секции, постановив, что они не должны на своих собраниях заниматься „никаким другим делом, кроме выборов и принесения гражданской присяги“, ему не подчинялись. За год успели уже создаться известные привычки, пробиты были известные пути, и „секции“ продолжали действовать так же, как раньше действовали „округа“. Впрочем, и сам муниципальный закон должен был уступить секциям те административные обязанности, которые были уже захвачены старыми округами. Мы находим поэтому в новом законе тех же шестнадцать выборных комиссаров, что и раньше, и они должны нести не только разного рода полицейские и даже судебные обязанности, но администрация департамента может также поручать им „разверстку налогов в пределах их секций“. Кроме того, хотя Учредительное Собрание и отменило „непрерывность“ заседаний, — т. е. постоянное право секций собираться, не ожидая специального созыва, — но ему тем не менее пришлось признать за ними право устраивать общие собрания, как только этого потребуют пятьдесят активных граждан. Этого было достаточно, и секции не преминули этим воспользоваться. Через месяц после водворения нового муниципалитета Дантон и Бальи уже явились в Национальное Собрание от имени 43-х секций (из 48) с требованием немедленного удаления министров и предания их суду нации. Вообще, после упразднения парижских „округов“ секции мало-по-малу в свою очередь стали очагами революции, и если их деятельность несколько замедлилась в период реакции 1790 и 1791 годов, то, как мы увидим дальше, именно они разбудили Париж в 1792 году и подготовили революционную Коммуну 10-го августа. Каждая секция, как мы уже упомянули, избирала, на основании нового закона 21 мая 1790 года, шестнадцать комиссаров, составлявших гражданские комитеты; и эти комитеты, которым вначале были даны одни полицейские обязанности, не переставали в течение всей революции расширять свои полномочия во всех направлениях. Так, в сентябре 1790 года Собранию пришлось признать за секциями право назначать мировых судей и их помощников, а также судей для соглашений в торговых и промышленных спорах (prud’hommes). Этим правом секции пользовались вплоть до водворения якобинского правительства, т. е. до 4 декабря 1793 года. С другой стороны, эти же самые гражданские комитеты секций взяли в свои руки в конце 1790 года после упорной борьбы заведывание делами благотворительных комитетов, а также и право — очень существенное — наблюдать за общественною благотворительностью и организовать ее. Это дало им возможность заменить благотворительные мастерские старого порядка новыми „мастерскими для помощи“ под управлением самих секций. Впоследствии секции сделали в этом направлении очень много.

По мере того, как социальные идеи революции развивались, развивались и секции. Мало-по-малу они взяли на себя доставку одежды, белья и обуви для войска, организовали помол зерна и т. д., так что в 1793 году всякий гражданин и всякая гражданка, живущие в данной секции, могли явиться в соответственную мастерскую и получить там работу. Позднее, из этих первых опытов возникла более обширная организация, и во втором году республики (1793—1794) секции уже делали попытки заместить администрацию, занимавшуюся обмундированием войска, и предпринимателей. Мало того. Секции не только наблюдали во все время революции за подвозом и продажей хлеба, за ценами на предметы первой необходимости и за соблюдением закона о максимальных ценах, когда этот закон был введен; но некоторые из них, кроме того, взяли на себя почин обработки находившихся вокруг Парижа пустырей, с целью помочь развитием огородничества увеличению земледельческой производительности страны. Своему вмешательству в ежедневные мелочи жизни рабочих парижские секции обязаны были развитием своей политической и революционной силы.

По мере того, как революция шла вперед, те два течения, о которых мы говорили вначале — течение народное и течение буржуазное — обозначались все яснее и яснее, особенно в вопросах экономических. Народ стремился к уничтожению феодального строя. Он страстно желал равенства вместе со свободой; пытался сделать окончательно невозможным возвращение помещичьего ига, королевского деспотизма, феодального порядка и царства богачей и духовенства. Для этого он хотел — по крайней мере, в бóльшей половине Ф. — возврата земли народу, земельных законов, которые бы дали возможность каждому обрабатывать столько земли, сколько он может сам возделывать, и законов, уравнивающих богатых и бедных в гражданских правах.

И народ восставал, когда его заставляли платить десятину, и силою захватывал власть в городах и деревнях, чтобы воспользоваться ею против привилегированных классов — дворянства и духовенства. Одним словом, он поддерживал революционное брожение в целой половине Ф., а в Париже зорко наблюдал за законодателями с высоты трибун Собрания, в клубах и в секциях. Наконец, когда приходилось бороться с королевскою властью силой, он организовывался для восстания и — 14 июля 1789 и 10 августа 1792 года — боролся с оружием в руках.

Со своей стороны буржуазия, как мы видели, упорно работала над „завоеванием власти“ (самое слово „conquête des pouvoirs“ было пущено в ход уже тогда). По мере того, как власть короля и двора разрушалась и падала под тяжестью общего презрения, буржуазия овладевала этою властью и создавала для нее прочные основания в провинциях. Вместе с тем она обеспечивала себе богатство в настоящем и в будущем. Если в некоторых местностях главная доля имуществ, отобранных у эмигрантов и духовенства, перешла мелкими участками в руки бедняков, то в других местностях огромная доля этих имуществ пошла на обогащение буржуазии; вместе с тем всевозможные финансовые спекуляции положили основание целому ряду крупных состояний в среде третьего сословия.

В Париже, тем временем, начиная с 6 октября, реакция уже сделала, однако, значительные успехи; и когда, под влиянием доклада Грегуара, Национальное Собрание принялось за рассмотрение феодальных прав, его законодательная работа уже оказалась проникнутою реакционным духом. Оно „одумалось“. Декреты, изданные им от 28 февраля до 5 марта и 18 июня 1790 года, вели уже к закреплению феодального порядка во всех его существенных чертах. В них сохранилось и подтверждалось различие между правами почетными, отнимавшимися без выкупа, и правами полезными, которые крестьяне должны были выкупать. Мало того: так как некоторые личные феодальные права были включены в число прав полезных, эти последние оказались „вполне отождествленными с простою земельною рентою и другими земельными платежами“. В случае неплатежа, помещик — даже если он терял право „феодальной конфискации“ имущества арендатора, — мог прибегнуть к различным формам принуждения, на основании общего закона.

Только в одном вопросе чувствовалось здесь дуновение революции: это — в вопросе о десятине духовенству. Так, мы находим заявление, что все формы десятины, духовной или „закрепленной“ (т. е. проданной светским лицам), навсегда перестанут взиматься с 1 января 1791 года. Впрочем, и здесь Собрание решило, что в 1790 году десятина должна еще уплачиваться „полностью“ кому следует.

Когда декреты, изданные в феврале и марте 1790 года, стали известны в деревнях, крестьянская война против помещиков возгорелась с новою силою и охватила такие местности, которые в предыдущее лето еще не решались на восстание. В заседании 5 июня в Собрании получились известия о бунте в Бурбон-Ланси и в провинции Шаролэ: там распространялись подложные декреты Собрания и выставлялось требование „аграрного закона“ (т. е. уравнительного дележа земли). В заседании 2 июня читаются доклады о серьезных восстаниях в Бурбоннэ, Нивернэ и Берри. Несколько муниципалитетов провозгласили военное положение; в некоторых местах есть убитые и раненые. „Разбойники“ появились в области Кампин и осаждают в этот момент город Десиз. В Лимузэне — тоже большие „эксцессы“: крестьяне требуют таксы на хлеб. „План завладеть землями, уже сто-двадцать лет тому назад закрепленными за помещиками, составляет один из пунктов их устава“, говорится в докладе. Речь идет, очевидно, о возвращении общинных земель, отнятых у общин помещиками.

В августе 1790 г. народные восстания продолжаются. Собрание издает драконовские законы против крестьян. „Все те, говорится в первом пункте закона 2 июня 1790 г., кто будет возбуждать население городов и деревень к насильственным действиям против имений, владений и перешедших по наследству огороженных земель, против жизни и безопасности граждан, взимания налогов, свободной продажи и передвижения жизненных припасов, объявляются врагами конституции, трудов Национального Собрания, природы и короля. К ним будет применен закон военного времени“. Через несколько дней, 18 июня, Собрание издает новый декрет, еще более жестокий.

Революция останавливалась. Королевская власть начинала чувствовать, что возвращается к жизни. Дворяне-эмигранты, в Кобленце и в Митаве, потирали себе руки. Богатые поднимали голову и пускались в отчаянные спекуляции.

Таким образом, начиная с лета 1790 года вплоть до июня 1792 г., контрреволюция могла считать себя торжествующей. Усилившиеся таким образом и сплотившиеся против народа контр-революционные элементы повели дело так успешно, что если бы крестьяне не продолжали волноваться, а городское население не поднялось снова в конце лета 1792 года, то революция остановилась бы, не успев сделать ничего прочного.

С самого начала революции по всей Ф. возникли тысячи политических союзов. Тут были не только первичные собрания, или собрания выборщиков, не только многочисленные клубы якобинцев, связанные с главным их обществом в Париже. Тут были, главным образом, секции, народные общества (Sociétés populaires) и братские общества (Sociétés fraternelles), возникавшие самостоятельно и часто без всяких формальностей. Это были тысячи местных комитетов и местных властей, почти независимых, становившихся на место королевской власти и помогавших распространять в народе мысль об уравнивающей, социальной революции.

Вот эти-то тысячи местных центров буржуазия ревностно старалась раздавить, парализовать или, по крайней мере, расстроить, и это настолько удалось ей, что в городах и местечках значительно большей половины Ф. монархическая, клерикальная и дворянская реакция стала брать верх.

Скоро начались судебные преследования, и уже в январе 1790 года Неккер добился приказа об аресте Марата, решительно ставшего на сторону народа, бедноты. Из опасения народного бунта для ареста этого трибуна была вызвана пехота и кавалерия; его типографский станок был сломан, а самому ему пришлось бежать в Англию. Вернувшись четыре месяца спустя, он вынужден был все время скрываться, а в декабре 1791 года он должен был еще раз переехать на ту сторону Ламанша. Одним словом, буржуа, защитники собственности, так усердно постарались сломить порыв народного движения, что остановили и самую революцию. Но, по мере того, как создавалась власть буржуазии, возрождалась и власть короля.

В начале революционный дух мало коснулся армии, состоявшей в то время из наемников, — отчасти иностранцев: немцев и швейцарцев. Но мало-по-малу он стал проникать и туда. В августе 1790 года произошел ряд волнений среди войска в разных местах, особенно же в гарнизонах восточных городов. Солдаты требовали, чтобы офицеры отдали отчет в суммах, проходивших через их руки, и возвратили солдатам то, что они задержали из солдатских денег. Суммы такого рода достигали громадных размеров. В различных гарнизонах они доходили от 100.000 ливров до 240.000 (в одном полку провинции Beauce) и даже до двух миллионов. Брожение все росло; но так как часть солдат, забитых долгою службою, оставалась на стороне офицеров, то контр-революционеры воспользовались этим, чтобы вызвать столкновения и кровавые стычки между самими солдатами. В Лилле, например, четыре полка вступили в драку между собою — роялисты с патриотами — и оставили на месте пятьдесят убитых и раненых.

Узнав о брожении среди военных, Национальное Собрание провело 6 августа 1790 года закон, уменьшавший численность армии и запрещавший солдатам устраивать в полках „ассоциации для обсуждения дел“; но, вместе с тем, тот же закон предписывал офицерам немедленно дать денежный отчет своим полкам. Как только весть об этом законе получилась в Нанси — 9 августа — солдаты, особенно швейцарский полк Шатовьё, потребовали от своих офицеров отчеты. Затем они захватили кассу полка, приставили к ней своих часовых и обратились к начальству с угрожающими заявлениями. Вместе с тем они послали восемь человек делегатов в Париж, чтобы изложить дело перед Национальным Собранием. Подозрительные движения австрийских войск, происходившие на границе, усиливали брожение.

В это время Собрание, обманутое ложными сведениями из Нанси, а также под влиянием командира национальной гвардии Лафайета, которому буржуазия вполне доверяла, издало — 16 августа — декрет, в котором солдаты города Нанси осуждались за нарушение дисциплины, а гарнизонам и национальной гвардии, стоявшим в департаменте Мёрт, предписывалось „усмирить восставших“. Делегаты недовольных солдат были арестованы, а Лафайет издал, с своей стороны, циркуляр, приглашавший национальную гвардию соседних с Нанси местностей выступить против восставшего гарнизона. Между тем, в самом Нанси дело, повидимому, улаживалось мирно. Большинство восставших даже подписало „акт раскаяния“. Но роялистам это было, очевидно, не с руки. 28 августа Булье вышел из Меца во главе трех тысяч верных солдат с твердым намерением нанести восставшим в Нанси желанный решительный удар. Двойственное поведение департаментской директории и муниципалитета города Нанси помогло ему осуществить свой план, и в то время, когда все еще могло уладиться мирно, Булье поставил гарнизону невозможные условия и вступил с ним в бой. Солдаты Булье произвели в Нанси страшную бойню; они убивали не только восставших, но и мирных граждан города и грабили дома. Три тысячи трупов на улицах — таков был результат этой битвы, за которой последовали „законные преследования“. Тридцать два солдата были приговорены к казни и колесованы; сорок один были отправлены в каторжные работы. Король поспешил одобрить „хорошее поведение г-на Булье“ в особом письме; Национальное Собрание послало благодарность убийцам, а парижский муниципалитет устроил похоронное торжество в честь убитых в сражении победителей. Никто не осмелился протестовать. Робеспьер молчал, подобно другим. Так оканчивался 1790 год. Реакция, с оружием в руках, брала верх.

Великая революция полна самых трагических событий. Взятие Бастилии, поход женщин на Версаль, осада Тюльери и казнь короля прогремели по всему миру. Но рядом с этими великими днями были и другие дни, не менее важные по своим последствиям. О них часто забывают, но они имели, по нашему мнению, еще большее значение для выражения духа революции в известный момент и для определения ее дальнейшего пути.

Так, для свержения монархии самым важным моментом революции, лучше всего выразившим первый ее период и придавшим всему последующему ходу событий известный народный характер, является 21 июня 1791 года — та памятная ночь, когда неизвестные люди из народа задержали в Варенне короля и его семью как раз в то время, когда они уже были готовы переехать границу и броситься в объятия иностранных армий. С этой ночи начинается быстрое падение монархии. С этой минуты народ выступает на сцену и оттесняет на задний план политических вожаков.

14-го июля 1789 года королевская власть потеряла свой оплот, свою крепость; но за ней оставалась ее нравственная сила, ее обаяние. Три месяца спустя, 6-го октября, король сделался заложником революции; обаяние пострадало, но монархический принцип продолжал еще жить. Король, вокруг которого группировались имущие классы, еще обладал громадною силою. Даже якобинцы не решались нападать на него.

Но в эту ночь, которую король, переодетый лакеем, провел под стражей крестьян в лавке деревенского лавочника, в обществе „патриотов“, при свете сальной свечки, вставленной в фонарь, — в эту ночь, когда кругом били в набат, чтобы помешать королю передаться иноземцам и изменить своему народу, когда крестьяне сбежались, чтобы вернуть его пленником в руки парижского народа, — в эту ночь королевская власть рушилась навеки. Король, бывший когда-то символом национального единства, терял теперь всякое значение, становясь символом международного объединения тиранов против народов.

Вместе с тем, народ выступал на сцену, чтобы толкать вперед политических вожаков. Содержатель почты Друэ, действующий по собственной инициативе и разрушающий все планы политических мудрецов — этот крестьянин, по собственному вдохновению пускающий вскачь свою лошадь по горам и долам в погоню за королем, это — символ самого народа, который с этой минуты во все критические моменты революции будет брать дело освобождения в свои руки и руководить политиками.

План короля, когда он решился бежать, состоял в том, чтобы стать во главе войска, находившегося под начальством Булье и, при поддержке немецкой армии, итти на Париж. Чтò думали делать роялисты, когда столица будет завоевана ими, это теперь известно в точности. Все „патриоты“ были бы арестованы: списки для этого были уже заготовлены. Одни из патриотов были бы казнены, другие — сосланы или посажены в тюрьму. Затем были бы отменены все декреты, изданные Собранием для установления конституции или против духовенства; восстановлен был бы старый порядок с его сословиями и классами и вновь введены были бы, при помощи вооруженной силы и казней, десятина для духовенства, феодальные повинности для помещиков, право охоты и вообще все феодальные права старого времени.

Таков был план роялистов, и они даже не скрывали его. Народ разрушил этот план. Король, задержанный в Варенне, был привезен в Париж и отдан под надзор патриотов из парижских предместий.

Казалось бы, что теперь революция должна была двинуться вновь исполинскими шагами по пути своего неизбежного развития. Раз измена короля доказана, что-же оставалось, как не объявить его низложенным, уничтожить старые феодальные учреждения и ввести демократическую республику? Но ничего этого не произошло. Напротив того, через месяц после вареннского бегства восторжествовала реакция, и буржуазия поспешила вновь выдать королевской власти отпускную ее преступлений и свидетельство о неприкосновенности. Народ сразу понял истинное положение дел. Он понял, что оставить короля на престоле, как ни в чем не бывало — совершенно невозможно. Водворенный снова во дворце, он опять примется за заговоры и еще более усердно поведет тайные переговоры с Австриею и Пруссиею. Это было совершенно ясно, тем более, что король ничему не научился из опыта, пережитого им. Он продолжал отказывать в своей подписи декретам, направленным против духовенства и помещичьих прав. Низложить его теперь же становилось, следовательно, необходимостью. Народ в Париже, и в значительной мере в провинциях, так и понял дело. В Париже на другой же день после 21 июня принялись уничтожать бюсты Людовика XVI и стирать королевские надписи. Толпа наводнила Тюльери; на открытом воздухе прямо говорили против королевской власти, требовали низложения короля. Кордельеры открыто требовали в своем клубе республики и подписали адрес, в котором единогласно объявляли себя врагами королей, „тираноубийцами“. Городское управление Парижа сделало заявление в том же смысле. Парижские секции объявили себя в непрерывном заседании; люди в шерстяных колпаках и с пиками вновь появились на улицах; чувствовался канун нового 14-го июля. И народ, действительно, готов был вступить в действие, чтобы окончательно свергнуть королевскую власть. Под влиянием толчка, данного народным движением, Национальное Собрание тоже действовало решительнее. Оно стало поступать так, как будто короля больше не было. Разве бегство короля не было уже актом отречения? Собрание взяло в свои руки исполнительную власть; оно отдавало приказания министрам, вело дипломатические сношения. В течение приблизительно двух недель Ф. жила без короля.

Но вдруг буржуазия меняет фронт и становится в открытую вражду к республиканскому движению. В то время, как все „народные“ и „братские“ общества, развившиеся по всей Ф. со времени революции, требуют низложения короля, клуб якобинцев, состоящий из буржуазных государственников, отвергает в принципе республику и высказывается за сохранение конституционной монархии.

Учредительное Собрание, так решительно настроенное 22-го июня, вдруг берет всё обратно и 15-го июля поспешно выпускает декрет, в котором старается оправдать короля, и выступает против его низложения и против республики. Требовать республики становится теперь преступным.

Чтó же заставило революционных вожаков буржуазии так внезапно переменить фронт? Что убедило их в необходимости удержать Людовика XVI на престоле? Все дело в том, что вожаки буржуазии вновь увидели призрак, ужаснувший их 14-го июля и 6-го октября 1789 года: призрак народного восстания. Уже один вид тысяч крестьян, сбежавшихся при звоне набата на дорогу провожать короля в Париж, нагнал страх на имущие классы. А теперь парижский народ поднимался, вооружался и настаивал на продолжении революции. Он требовал республики, отмены феодальных прав, равенства на деле. „Аграрный закон“, такса на хлеб, налоги на богатых близки были к осуществлению!

Вот почему Собрание поспешило положить конец республиканской агитации, наскоро издав 15-го июля декрет, выгораживающий короля, возвращающий ему трон и объявляющий преступником всякого, кто будет стремиться к тому, чтобы революция продолжала свое шествие. После чего якобинцы — эти, якобы, вожаки революции, — поколебавшись один день, отделились от республиканцев, которые предлагали устроить 17-го июля на Марсовом поле грозную народную демонстрацию против монархии. Тогда уверенная в своей силе контр-революционная буржуазия собрала свою буржуазную национальную гвардию под начальством Лафайета, направила ее против безоружного народа, собравшегося на Марсовом поле вокруг „алтаря отечества“, где подписывалась республиканская петиция, заставила выкинуть красное знамя, т. е. объявить военное положение, и устроила избиение народа, республиканцев. С этого момента начался период открытой реакции, проявлявшейся все резче и резче, вплоть до весны 1792-го года. Республиканцы, подписавшие на Марсовом поле петицию о низложении короля, конечно, подверглись преследованиям.

Воспользовавшись моментом паники, буржуазия поспешила еще больше ограничить избирательные права народа. Собрание постановило, что для получения права быть выборщиком нужно было, кроме платежа прямых налогов в размере десяти рабочих дней, еще владеть, в собственность или в пользование, недвижимым имуществом, оцененным в 150—200 рабочих дней, или же держать в аренде участок земли, стоимостью в 400 рабочих дней. Крестьяне, таким образом, оказались совершенно лишенными политических прав. Мало-по-малу буржуазия становилась все смелее и смелее; и когда 14-го сентября 1791 года король явился в Собрание, чтобы торжественно принять конституцию и присягнуть ей (в тот же самый день он изменил ей), его встретили явно-роялистскою демонстрациею, а парижская буржуазия устроила ему и королеве восторженную встречу.

Две недели спустя Учредительное Собрание закончило свое существование, и это послужило конституционалистам новым поводом для выражения своих монархических чувств по отношению к Людовику XVI. Управление страною переходило теперь в руки Законодательного Собрания, избранного на основании ограниченного избирательного права и, несомненно, еще более буржуазного, чем Учредительное Собрание. Реакция все усиливалась! К концу 1791 года лучшие революционеры стали совершенно отчаиваться в революции. Марат считал ее погибшей. „Революция не удалась“, писал он в своей газете „Друг Народа“. Он настаивал, чтобы революционеры обратились к народу, но никто его не слушал. „Стены Бастилии разрушила ведь кучка бедняков“, писал он в своей газете 21-го июля. „Пусть обратятся к ним — и они снова проявят себя так же, как и в первые дни; они готовы теперь, как и тогда, бороться с тиранами“. Те же слова отчаяния повторял Камилл Демулен в якобинском клубе 24-го октября 1791 года. „Реакционеры, говорил он, обратили в свою пользу июльское и августовское движения 1789 г.“ Законодательное Собрание открылось 1 октября 1791 года. Когда король явился в Собрание, оно встретило его униженными знаками почтения и проявило самый восторженный энтузиазм. Людовик XVI говорил о постоянной гармонии и ненарушимом доверии между Законодательным Собранием и королем. — „Пусть любовь к отечеству объединит нас, а общая польза сделает неразлучными“, говорил король — и в это же самое время подготовлял иностранное нашествие, долженствовавшее укротить конституционалистов и восстановить отдельное представительство трех сословий и все привилегии дворянства и духовенства.

В Законодательном Собрании была правая сторона — фёльянты, или конституционные монархисты, и левая — партия Жиронды, составлявшая промежуточное звено между полу-конституционною и полу-республиканскою буржуазиею. Но ни те, ни другие не занимались великими задачами, завещанными им Учредительным Собранием. Ни установление республики, ни уничтожение феодальных прав не интересовало Законодательное Собрание. Даже якобинцы, даже кордельеры точно сговорились не поднимать больше вопроса о республике.

Самым важным актом Законодательного Собрания было объявление войны Австрии. Австрия открыто готовилась к войне, чтобы вернуть Людовику XVI все права, которыми он пользовался до 1789 года. Король и Мария-Антуанета побуждали к ней австрийского императора; а после неудачной попытки к бегству стали торопить его все настойчивее. Очень возможно, впрочем, что приготовления Австрии затянулись бы еще надолго, — может быть, до весны, — если бы войну не постарались, с другой стороны, вызвать жирондисты. Призрак вооруженного и восставшего народа, требующего от буржуазии своей доли национального богатства, не переставал ужасать людей, попавших во власть. Нужно сказать и то, что революционное воспитание народа подвинулось вперед, благодаря самой революции, и теперь он уже начинал требовать мер, проникнутых коммунистическим духом и способных сколько-нибудь сгладить экономическое неравенство.

Среди народа говорилось тогда об „уравнении состояний“. Крестьяне, владевшие ничтожным клочком земли, и городские рабочие, страдавшие от безработицы, решались заговаривать о своем праве на землю. В деревнях требовали, чтобы ни один фермер не мог снимать больше сорока десятин земли, а в городах говорили, что каждый, кто хочет обрабатывать землю, должен иметь право на столько-то десятин. Такса на жизненные припасы, с целью предотвратить спекуляцию на предметах первой необходимости, законы против спекуляторов, закупка муниципалитетами жизненных припасов и продажа их жителям по покупной цене, прогрессивный налог на богатых, принудительный заем и, наконец, высокий налог на наследства — все это обсуждалось в народе; те же требования проникали и в печать.

Легко себе представить, какую вражду возбуждали эти требования в буржуазии, которая только что расположилась спокойно наслаждаться приобретенными богатствами и новым привилегированным политическим положением в государстве. Об этом можно судить по тому страшному возбуждению, которое было вызвано в Париже в марте 1792 года, известием об убийстве крестьянами мэра города Этампа, некоего Симонно. Подобно многим другим буржуазным мэрам, он расстреливал без суда восставших крестьян, и никто против этого не протестовал. Но когда голодные крестьяне, требовавшие таксы на хлеб, убили, наконец, этого мэра пиками — то каким взрывом негодования отозвалась на это парижская буржуазия!

Если в 1789 году во всем, что делает третье сословие, можно видеть явно республиканский, демократический дух, то теперь, по мере того как коммунистические и уравнительные стремления растут в народе, те же самые люди становятся защитниками королевской власти; истинные же республиканцы, в роде Томаса Пэна и Кондорсэ, являются представителями лишь ничтожного меньшинства среди образованной буржуазии. По мере того, как народ становится республиканским, буржуазная интеллигенция пятится назад, к конституционной монархии.

13 июня 1792 года, т. е. всего за неделю до вторжения народа в Тюльери, Робеспьер еше громил республику: „Напрасно, восклицал он, хотят увлечь горячие и мало осведомленные головы приманкою более свободного управления и именем республики: низвержение конституции не может в настоящий момент дать ничего, кроме гражданской войны, которая приведет к анархии и деспотизму“.

Самое поразительное в тогдашнем настроении политических деятелей было то, что как раз в это время революции угрожал со стороны роялистов гигантский удар, давно уже подготовленный и готовый теперь разразиться при поддержке крупных восстаний на юге и на западе Ф. одновременно с нападением на Ф. германских государств, Англии, Сардинии и Испании.

В июне 1792 года король уже удалил из своего министерства трех жирондистских министров (Ролана, Клавьера и Сервана), и тогда Лафайет, глава партии фёльянтов (т. е. конституционных роялистов) и роялист в душе, обратился к Законодательному Собранию с письмом (помеченным 18 июня), в котором он предлагал совершить переворот против революционеров. Он прямо советовал в этом письме очистить Ф. от революционеров.

Сила, которою все время пользовалась в провинции контр-революция, была громадная. Она опиралась на денежные выгоды целого класса собственников.

Обыкновенно думают, что единственный серьезный очаг контр-революции был только в Вандее. А между тем другой подобный же очаг существовал на юге, и этот очаг был тем более опасен, что в этой части Ф. деревни, на которые опирались роялисты, эксплоатировавшие религиозную вражду между католиками и протестантами, находились рядом с другими деревнями и большими городами, давшими революции ее лучших деятелей.

Руководство всеми этими противореволюционными движениями шло из Кобленца — маленького немецкого городка, сделавшегося центром роялистской эмиграции. Начиная с лета 1791 г., когда граф д’Артуа вместе с министром Калонном и впоследствии со своим братом, графом Прованским, поселился в этом городе, он стал средоточием всех роялистских заговоров. Оттуда отправлялись эмиссары, организовывавшие по всей Ф. контр-революционные восстания. Роялистские заговоры охватывали целые области Ф., а так как, с одной стороны, им оказывали поддержку крупные вожаки буржуазии, а с другой — им давала пищу религиозная вражда между протестантами и католиками (так было, например, на юге), то революционерам приходилось в каждом городе, в каждой маленькой общине вести с роялистами ожесточенную борьбу. Так, например, в то самое время, когда в Париже устраивался, 14 июля 1790 года праздник Федерации, который объединил всю Ф. и должен был, казалось, поставить революцию на прочные коммунальные основы, роялисты подготовляли на юго-востоке федерацию контр-революционеров. 18 августа того же года около 20.000 представителей 185-ти общин провинции Виварэ собрались на равнине Жалеса. У всех был на шляпе белый крест. В этот день под руководством дворян они положили основание Южной роялистской федерации, которая торжественно сорганизовалась затем в феврале следующего года.

Эта федерация стала готовить, прежде всего, ряд местных восстаний к лету 1791 года, а затем — большое восстание, которое должно было вспыхнуть повсеместно в июле 1792 года и, при помощи иностранных войск, нанести решительный удар революции. Роялистская федерация клялась „вернуть королю его славу, духовенству — его имущества, дворянству — его почести“. А когда первые попытки кончились неудачей, она организовала, с помощью аббата-настоятеля Шамбаназского монастыря, Клода Аллье, обширный заговор, в котором должны были принять участие 50.000 человек. Это войско должно было выступить под белым знаменем, имея во главе многочисленных священников. При поддержке Сардинии, Испании и Австрии оно должно было итти на Париж, „освободить“ короля, разогнать Собрание и „покарать патриотов“. Так организовывалась контр-революция на юге, а на западе духовные и дворяне в то же время ввозили оружие и послания папы, призывавшие к бунту; они подготовляли, при поддержке Англии и Рима, громадное Вандейское восстание.

Из только что сказанного видно, в каком печальном положении было дело революции в первые месяцы 1792 года. Феодальный порядок продолжал существовать в деревнях, а в городах масса пролетариата почти ничего не выиграла. Купцы и спекуляторы наживали огромные состояния — благодаря ассигнациям, на курсе которых они спекулировали, благодаря продаже имуществ духовенства, которые они скупали и перепродавали, и благодаря государственным подрядам и биржевой игре на всех предметах первой необходимости. Цены на хлеб все росли, несмотря на хороший урожай, и нищета оставалась обычной спутницей жизни народа в больших городах.

Между тем заговор, задуманный в Тюльери, с каждым днем все больше и больше распространялся по самой Ф. и охватывал Европу. Дворы берлинский, венский, стокгольмский, туринский, мадридский и петербургский присоединились к нему. Приближался момент решительного выступления контр-революционеров, назначенного ими на лето 1792 года. Король и королева торопили немецкие войска; они звали их скорее в Париж, даже назначали им день, когда они должны вступить в столицу, где их встретят с распростертыми объятиями вооруженные и организованные роялисты.

Народ и те из революционеров, которые, как Марат и кордельеры вообще, стояли близко к народу, — те, кто создал потом Коммуну 10 августа, — отлично понимали грозящую революции опасность. Но народ был безоружен, тогда как буржуазия была организована в батальоны национальной гвардии. Хуже всего было то, что у интеллигентов, выдвинутых революцией и явившихся ее выразителями — в том числе и у честных людей, как Робеспьер, — не было необходимого доверия к революции, а тем менее к народу.

Только с объявлением войны (21 апреля 1792 года) и началом немецкого нашествия положение несколько изменилось. Видя, что ему изменяют все — даже те самые вожаки, которым он всегда доверял, — народ стал действовать сам, стал оказывать давление на „вождей общественного мнения“. Париж сам начал подготовлять восстание для свержения короля. Секции города Парижа, народные и братские общества, т. е. „неизвестные“, толпа, принялись с помощью более смелых кордельеров за дело. Наиболее горячие и просвещенные патриоты собирались в клубе кордельеров и там проводили целые ночи в совещаниях. Был, между прочим, образован комитет, который соорудил себе красное знамя с надписью: „Народ провозглашает военное положение против бунта двора“. Вокруг этого знамени должны были собраться все свободные люди, все настоящие республиканцы, все те, кто хотел отомстить за друга, за сына, за родственника, убитых 17 июля 1791 года на Марсовом поле. 20 июня громадная толпа двинулась по улицам под предлогом подачи петиции Собранию; собирались также праздновать годовщину клятвы в Jeu de Paume и посадить „дерево свободы“ у входа в Собрание. Все улицы, ведущие от Бастилии к Собранию, скоро были буквально запружены народом. Тем временем двор собрал своих приверженцев на площади Карусель, на большом дворе Тюльерийского дворца и в прилегающих улицах. Все ворота дворца были заперты, и пушки направлены на народ; солдатам были розданы патроны; столкновение казалось неизбежным.

Но вид этой все растущей толпы поколебал защитников двора. Внешние ворота были скоро отперты или взломаны, и Карусель и дворы дворца наполнились народом. Многие из народа были вооружены пиками, саблями или дубинами, на которые насажен был нож, топор или пила; но люди, принимавшие участие в демонстрации, были тщательно подобраны каждою из секций.

Толпа собиралась уже разбить топорами другие ворота Тюльери, когда Людовик XVI сам велел отпереть их. Тысячи людей сразу наводнили внутренние дворы и самый дворец. Приближенные королевы едва успели втолкнуть ее вместе с ее сыном в одну из зал и там забаррикадировать ее большим столом. В одной из зал народ нашел короля, и она в миг наполнилась толпою. У короля требовали, чтобы он утвердил декреты о духовенстве и другие, которые он отказывался утвердить; чтобы он вернул министров-жирондистов, удаленных 13 июня, изгнал священников, не желающих присягать конституции; чтобы он выбрал, наконец, между Кобленцом и Парижем. Король махал шляпой, дал надеть на себя красный шерстяной колпак; его заставили выпить стакан вина за здоровье нации. Но он все-таки в течение двух часов сопротивлялся народу, упорно заявляя, что будет держаться конституции.

Как нападение на королевскую власть, движение 20 июня оказалось неудачным. Результатов не получилось никаких. Зато с каким ожесточением напали тогда на народ имущие классы. Когда в Собрании было прочитано письмо, в котором Людовик XVI жаловался на нападение на его дворец, Собрание разразилось такими же рабскими рукоплесканиями, как-будто оно состояло из придворных, и дело происходило раньше 1789 года. Якобинцы и жирондисты единодушно выразили движению 20 июня свое порицание. Мэр Парижа Петион был отставлен от должности директориею сенского департамента за бездействие в день 20 июня. Но тогда Париж стал горячо защищать своего мэра. Началось опасное брожение, и 13 июля Собрание вынуждено было отменить это распоряжение.

Демонстрация 20 июня, хотя и не дала никаких непосредственных результатов, была, однако, сигналом общего пробуждения во Ф. „Бунт переходит из города в город“, говорит Луи Блан. Иностранные войска уже у ворот Парижа, и 11 июля провозглашается „отечество в опасности“; 14-го происходит празднование Федерации, и народ делает из него грандиозную демонстрацию против королевской власти. Со всех сторон революционные муниципалитеты посылают Собранию адреса, призывая его к действию. В виду измены короля они требуют низложения или, по крайней мере, временного устранения Людовика XVI. Однако, слово „республика“ еще не произносится; общественное мнение склоняется скорее к регентству. Исключение составлял, однако, Марсель. Здесь уже 27 июня требовали отмены королевской власти и отсюда послали в Париж 500 волонтеров, пришедших в столицу под звуки торжественного, боевого гимна, — Марсельезы. Брест и другие города также послали волонтеров, общее число которых дошло в первые дни августа до трех тысяч. Вообще чувствуется, что приближается решительный момент революции. Что-же делает Собрание? Что делают буржуазные республиканцы, — жирондисты? Когда в Собрании читают смелое послание марсельцев, требующих принятия мер, соответственных положению дел, — почти все Собрание протестует. А когда 27 июля Дюэм предлагает обсудить вопрос о низложении короля, его предложение встречают криками негодования. Те, кто стоял близко к народу, в секциях, чувствовали, конечно, что надвигаются решающие события. Парижские секции, а также некоторые провинциальные муниципалитеты, объявили свои заседания непрерывными. Нисколько не считаясь с законом, исключавшим „пассивных граждан“ из заседаний секций, секции допускали их участвовать в своих заседаниях и раздавали им пики наравне с другими. Очевидно, подготовлялось крупное революционное движение. В это самое время жирондисты — партия „государственных людей“ — посылали королю через посредство его лакея, Тьерри, письмо, в котором извещали, что готовится грандиозный бунт, что последствием его может быть низложение короля или даже что-нибудь еще более ужасное, и что остается одно только средство предотвратить катастрофу: это средство — не позже как в течение недели призвать назад в министерство жирондистов Ролана, Сервана и Клавьера! Шансы контр-революции были в этот момент (в конце июля 1792 года) так велики, что Людовик XVI наотрез отказал жирондистам взять их вожаков себе в министры. Пруссаки уже шли на Париж; Лафайет и Люкнер стояли, каждый со своею армиею, готовые направить ее против якобинцев, против Парижа; при чем Лафайет пользовался большим влиянием на севере, а в самом Париже был божком буржуазной национальной гвардии.

И в самом деле, король имел полное основание надеяться. Якобинцы, пользовавшиеся влиянием среди парижских революционеров, не решались действовать; а когда 18 июля стала известна измена Лафайета и Люкнера (16 числа они хотели похитить короля и поставить его во главе своих войск), и Марат предложил объявить короля заложником нации против иностранного нашествия, — все отвернулись от него и называли его безумцем. Одни сан-кюлоты в своих трущобах сочувствовали ему. Только потому, что он осмелился сказать то, что впоследствии оказалось истинною правдою, только потому, что он осмелился изобличить тайные сношения короля с неприятелем, Марата покинули все, даже те несколько якобинских патриотов, на которых он — тот самый Марат, которого изображают таким подозрительным — все-таки еще рассчитывал. Они отказали ему даже в убежище, когда его искала полиция и он обращался к ним за пристанищем. Что касается до Жиронды, то после отказа короля она все еще продолжала вести с ним переговоры — в этот раз через посредство художника Боза; а 25 июля они обратилась к нему с новым посланием. Но о том, чтобы действовать, о том чтобы подготовить низложение короля — об этом, кроме народа, не думают ни те, ни другие, и уж никак не клуб якобинцев. В кабачке Золотого Солнца собираются для подготовления нападения на дворец и всеобщего восстания под красным знаменем одни „неизвестные“, любимцы народа, — пивовар Сантерр, Фурнье-американец, поляк Лазовский, Карра, Симон, Вестерман (тогда бывший простым писцом), из которых некоторые состояли вместе с тем в тайной директории волонтеров („федератов“); затем — секции (большинство парижских и некоторые отдельные секции на севере, в департаменте Мен-и-Луары, в Марселе) и, наконец — марсельские и брестские волонтеры, призванные для революционного дела парижским народом. Народ со свойственным ему верным инстинктом отлично понимал, что король состоит в соглашении с немцами, идущими на Париж. В то время письменных доказательств его измены еще не было. Переписка короля и Марии Антуанетты с австрийцами еще не была известна; и никто еще не знал в точности, как король и королева торопили австрийцев и пруссаков итти скорее на Париж, как они извещали их обо всех передвижениях французских войск, сообщали немедленно все военные секреты и предавали Ф. во власть чужеземного нашествия. Обо всем этом узнали — да и то более догадались, чем узнали, — только после взятия Тюльери, когда в потайном шкафу, сделанном для Людовика XVI слесарем Гаменом, были найдены некоторые бумаги короля. Но измену скрыть нелегко, и тысячи признаков, которые так легко улавливают люди из народа, указывали на то, что двор был в соглашении с немцами и призвал их во Ф. И вот, в Париже и кое-где в провинции укреплялась мысль, что решительный удар должен быть направлен на Тюльери; что старый порядок будет оставаться угрозою для Ф. до тех пор, пока не будет провозглашено низложение короля. Приготовления к восстанию, в которых „вожди общественного мнения“ участвовали очень мало, могли бы еще затянуться, если бы дворцовые заговорщики сами не ускорили событий. Роялисты рассчитывали на помощь придворных, клявшихся умереть за короля, на несколько батальонов национальной гвардии, оставшихся верными двору, и на швейцарцев, державших караулы во дворце; они были уверены в победе. Для своего государственного переворота они избрали день 10 августа. Секции это узнали, и тогда, в ночь с 9 на 10, в полночь, в Париже ударили в набат. Сначала набат, как будто, не произвел нужного действия, и в Коммуне стали даже поговаривать, — не отложить ли восстание? В семь часов утра некоторые кварталы были еще совершенно спокойны. На самом же деле, парижский народ, с его удивительным революционным чутьем, повидимому, не решался начать в темноте битву с королевскими войсками, так как она могла кончиться паникой и поражением. Тем временем, ночью, „Революционная Коммуна“ (т. е. новый, революционный совет Коммуны) вступила во владение городскою ратушею. Она явилась в ратушу, сменила прежний „законный“ совет Коммуны, который уступил свое место новой революционной силе, и тотчас же придала всему движению новую энергию. Около семи часов утра люди с пиками, руководимые марсельскими „федератами“, первые показались на площади Карусели, подступая к дворцу.

Час спустя, заколыхалась и вся толпа. Во дворец к королю прибежали с вестью, что „весь Париж“ идет на Тюльери. И это был действительно весь Париж, но особенно весь Париж бедноты, при поддержке национальной гвардии из рабочих и ремесленных кварталов. Тогда, около половины девятого, король — у которого еще свежо было в памяти воспоминание о двадцатом июня и заговорила боязнь быть убитым народом — покинул Тюльери по совету своих придворных и направился пешком, через сад, искать убежища в Собрании, предоставляя своим приверженцам защищать дворец и избивать нападающих. И, как только король ушел, целые батальоны буржуазной национальной гвардии из богатых кварталов понемногу разошлись, избегая вооруженной встречи с поднявшимся народом. Густая толпа народа быстро наводнила окрестности Тюльери, и те из толпы, кто был впереди, ободренные швейцарцами, которые выбрасывали из окон свои патроны, проникли в один из дворов дворца. Но в этот же момент другие швейцарцы, стоявшие под командой придворных офицеров на большой входной лестнице дворца, открыли огонь по народу и повалили в упор, в несколько минут, убитыми и ранеными у подножия лестницы больше четырехсот человек. Это избиение решило исход движения. Теперь со всех сторон к Тюльери повалили толпы народа с криками: „Измена! Смерть королю! Смерть австриячке!“ Все население предместий Сент-Антуан и Сен-Марсо массами двинулось ко дворцу, и швейцарцы, на которых народ набросился с ожесточением, были обезоружены или истреблены. Собрание даже в этот решающий момент колебалось и не знало, что предпринять. Оно начало действовать только тогда, когда вооруженный народ ворвался в залу заседаний, грозя убить тут же короля и его семью, а также и тех депутатов, которые не решались высказаться за низложение короля. Даже тогда, когда тюльерийский дворец был уже взят и королевская власть фактически перестала существовать, жирондисты не осмеливались предпринять ничего решительного. Верньо потребовал только временного отрешения главы исполнительной власти; его предлагалось теперь переселить в люксембургский дворец. Так и было сделано. Только два или три дня спустя революционная Коммуна перевезла Людовика XVI и его семью в башню Тампль (Temple), чтобы держать его там в качестве пленника. Королевская власть была, таким образом, фактически уничтожена. Законодательному Собранию оставалось только подчиниться. Теперь революция могла на некоторое время свободно развиваться, не боясь быть внезапно остановленной переворотом со стороны роялистов, избиением революционеров и водворением белого террора.

Для политиков главный интерес 10 августа заключается в том, что в этот день был нанесен удар королевской власти. Для народа же этот день был, главным образом, днем уничтожения той силы, которая противилась осуществлению декретов, направленных против феодальных прав, против эмигрантов и против священников, и ради этого призывала себе на помощь немецкое нашествие. Это был день торжества народных революционеров, торжества народа, получившего теперь возможность вести революцию вперед, в направлении равенства — всегдашней мечты и цели народных масс. И действительно, уже на другой день после 10 августа Законодательное Собрание, при всей своей трусости и реакционности, издало под внешним давлением несколько декретов, двинувших революцию вперед. На основании этих декретов всякий неприсягнувший священник, который не принесет в течение двух недель присягу конституции и будет найден после этого на французской территории, подлежит ссылке в Кайенну. Все имущества эмигрантов, во Ф. и в колониях конфисковались и подлежали продаже мелкими участками. Всякое различие между пассивными (бедными) и активными (имущими) гражданами было отменено. Все граждане становились избирателями, когда достигнут двадцати одного года, и избираемыми — в двадцать пять лет. Двинуто было и аграрное законодательство. 14 июня 1792 года, т. е. незадолго до 20 июня, когда нужно было снискать расположение народа, левая сторона провела, пользуясь случайным отсутствием нескольких членов правой, отмену без выкупа некоторых личных феодальных прав, а именно всех единовременных платежей (casuels), взимавшихся помещиком при получении крестьянином наследства или при свадьбе, а также за виноградный пресс, за мельницу, общую печь и т. д., которые мог держать только помещик. Собрание теперь решилось сделать еще несколько шагов вперед (декреты 16—25 августа 1792 г.). Всякие преследования за неплатеж феодальных повинностей приостанавливаются; это уже — некоторое приобретение. Все феодальные и помещичьи платежи — если они не представляют собою уплаты за состоявшуюся когда-нибудь уступку земельного участка — отменяются без выкупа. Наконец, декретом 20 августа разрешается выкупать порознь либо единовременные, либо годичные платежи, которые теперь платятся за пользование земельным участком, — если это будет доказано предъявлением соответственного документа. Но все это — только в случае покупки земли новым собственником.

Тысяча сто человек, по словам Мишле, — три тысячи, по слухам, ходившим в то время, — было убито защитниками дворца. Парижский народ, оплакивая своих убитых, громко требовал справедливого наказания виновников избиения около тюльерийского дворца. Но Собрание покрывало своею властью короля, королеву и их приверженцев. Правда, король, королева, их дети и близкие были заперты в башне Тампль: Коммуне удалось добиться от Собрания их перевода в эту тюрьму, заявивши, что она слагает с себя всякую ответственность за то, что может произойти, если они останутся в люксембургском дворце. Но в сущности ничего еще не было сделано; все осталось в том же положении вплоть до 4 сентября.

10 августа Собрание отказалось даже объявить Людовика XVI низложенным. Под влиянием жирондистов оно ограничилось тем, что провозгласило его временное отрешение и поспешило назначить гувернера наследнику престола. И вот теперь, 19 августа, 130.000 немцев наступали на Париж, чтобы уничтожить конституцию, восстановить неограниченную власть короля, отменить все декреты обоих Собраний и предать смерти „якобинцев“, т. е. всех революционеров.

Понятно, каково должно было быть при таких условиях состояние умов в Париже. Под видом внешнего спокойствия в предместьях начиналось мрачное, глухое волнение. После купленной такою дорогою ценою победы над Тюльери, в рабочих кварталах чувствовали, что Собрание изменяет, и что изменяют даже революционные „вожди общественного мнения“, которые также колеблятся и не хотят решительно высказаться против короля и монархии. Каждый день на трибуну Собрания, в заседания Коммуны, в печать доставлялись новые доказательства заговора, подготовлявшегося в Тюльери перед 10-м августа и продолжавшегося еще и теперь как в Париже, так и в провинции. Но Собрание ничего не предпринимало для того, чтобы покарать виновных и помешать возобновлению их заговоров. С каждым днем вести с границы становились все тревожнее и тревожнее. Войска, как нарочно, были выведены из пограничных крепостей; ничего не было сделано, чтобы остановить нашествие неприятеля. Масса населения понимала всю опасность положения. Все, что было в Париже молодого, сильного, вдохновленного республиканским воодушевлением, спешило записаться в волонтеры и летело к границе. Воодушевление доходило до героизма. Деньги, всевозможные патриотические пожертвования сыпались в бюро, где записывались новобранцы.

Но к чему все это самопожертвование, когда каждый день приносит с собою вести о новых изменах, и когда все эти измены в конце концов связаны с королем и королевой, которые продолжают из Тампля управлять всеми нитями заговора?

А между тем доказательств существования заговора — множество, и они становятся с каждым днем все определеннее. В бумагах, найденных после взятия Тюльери в письменном столе интенданта королевского дома, Монморена, оказалось не мало обвинительных документов — между прочим письмо принцев, доказывающее, что, направляя австрийские и прусские войска на Ф. и организуя кавалерийский отряд из эмигрантов, чтобы итти вместе с ними на Париж, принцы действовали в согласии с Людовиком XVI. Там же оказался длинный список брошюр и памфлетов, направленных против Национального Собрания и якобинцев и изданных на средства королевского дома; среди них были памфлеты, имевшие целью вызвать вооруженное столкновение в момент прибытия в Париж марсельцев и призывавшие национальную гвардию к их избиению. Найдено было, наконец, доказательство того, что „конституционное“ меньшинство Собрания обещало последовать за королем, в случае если он оставит Париж. Наконец, обнаруживается измена в войске, которую давно можно было предвидеть. 22-го августа узнают об измене Лафайета. Он сделал попытку увлечь за собою свое войско и повести его на Париж. Он велел арестовать троих комиссаров присланных к нему Собранием, чтобы сообщить армии о революции 10-го августа. На следующий день пришло известие, что город Лонгви, обложенный неприятельскими войсками 20-го, тотчас же сдался, и в бумагах его коменданта, Лаверня, нашли письмо, в котором ему предлагалось изменить от имени Людовика XVI и герцога Брауншвейгского.

В самом Париже „черных“, т. е. реакционеров, которых впоследствии стали называть „белыми“, было множество. Очень многие эмигранты вернулись, и нередко под рясой священника на улице можно было узнать военного. Вокруг башни Тампля все время плелись всевозможные заговоры, о которых догадывался народ, тревожно следивший за тюрьмой, где содержался король.

Роялисты готовили общее восстание на тот день — 5-го или 6-го сентября, — когда пруссаки будут уже в окрестностях Парижа. Они даже не скрывали своих планов. Военными кадрами для этого восстания должны были послужить оставшиеся в Париже семьсот человек швейцарцев. Они двинулись бы на Тампль, освободили бы короля и поставили его во главе движения.

Таковы были, по крайней мере, носившиеся слухи, которые подтверждались и самими роялистами. Их подтвердил и доклад о событиях 10-го августа, прочтенный 28-го августа в Собрании Керсеном.

Среди всех этих затруднений только деятельность Коммуны и ее секций соответствовала серьезности момента. Они одни — при поддержке клуба кордельеров — работали для того, чтобы поднять народ и заставить его отчаянным усилием спасти и революцию и отечество — что в эту минуту было одно и то же.

Генеральный Совет Коммуны, революционным путем избранный секциями 9-го августа, и секции с жаром работали сообща над выбором, вооружением и обмундировкой сперва тридцати, а потом шестидесяти тысяч волонтеров (добровольцев), отправлявшихся на границу, навстречу немецким войскам. При поддержке Дантона, они в своих воззваниях сумели найти слова, наэлектризовавшие Ф. Коммуна, выступая далеко за пределы своих муниципальных полномочий, обращалась теперь ко всей стране, а через посредство своих волонтеров — и к войску. Секции взяли на себя громадный труд обмундирования этих волонтеров; Коммуна распорядилась плавить свинцовые гробы, стоявшие в церквах, на пули и употребить бронзу церковной утвари и колоколов на пушки.

Новая революция — революция, стремящаяся к равенству, — революция, которую народ сам возьмет в свои руки, уже обрисовывалась впереди. Заслуга парижского народа в том и состоит, что он понял, что, готовясь отразить иноземное нашествие, он действует не под одним только влиянием национальной гордости. Дело шло даже не о том только, чтобы помешать восстановлению королевского своеволия. Нужно было, прежде всего, упрочить революцию, привести ее к каким-нибудь положительным приобретениям для народной массы, т. е. поднять такую революцию, которая носила бы столько же социальный, сколько и политический характер. А это значило — развернуть дружным отчаянным усилием народных масс новую страницу в истории человечества.

Буржуазия, с своей стороны, очень ясно поняла это новое направление революции, которого выразительницей являлась теперь Парижская Коммуна. Вот почему Собрание, представлявшее собою, гл. обр., буржуазию, так упорно стремилось подорвать влияние Коммуны.

Уже 11-го августа, когда даже пожар в Тюльери не успел еще погаснуть и трупы еще валялись во дворах дворца, Собрание издало распоряжение об избрании для Парижа новой департаментской директории, которую оно думало противопоставить Коммуне. Коммуна отказалась исполнить это приказание, и Собранию пришлось уступить; но борьба продолжалась — глухая борьба, в которой жирондисты то пытались вооружить секции против Коммуны, то добивались распущения Генерального Совета Коммуны, избранного революционным путем в ночь 9-го августа, — жалкие интриги перед лицом неприятеля, который с каждым днем все ближе подходил к Парижу, предаваясь по пути отчаянному грабежу.

Роялисты устраивали сборища вокруг Тампля, и королевская семья вместе с ними приветствовала победы немцев. Комиссия двенадцати, которая должна была составлять ядро действия в Собрании, впала в уныние; а жирондистское министерство — Ролан, Клавьер, Серван и другие — предлагало бежать. Их план был: удалиться в Блуа или куда-нибудь еще дальше на юг предоставив революционный народ Парижа ярости австрийцев, герцога Брауншвейгского и эмигрантов.

К измене теперь прибавлялась трусость, и из всех министров один Дантон, которого народ провозгласил министром после взятия Тюльери, выразил решительный протест против удаления властей из Парижа. Только революционные секции и Коммуна прекрасно поняли, что победа должна быть одержана во что бы то ни стало; что для этого нужно нанести удар одновременно неприятелю на границах и контрреволюционерам в Париже. Но именно этого-то правители республики и не хотели допустить. Суд, собравшийся с большою торжественностью, чтобы судить виновников избиения 10-го августа, повидимому так же мало торопился покарать их. Вначале суд принес в жертву трех или четырех невидных соучастников Людовика XVI, но затем он оправдал одного из самых главных заговорщиков, бывшего министра Монморена, а также Доссонвиля, замешанного в заговоре д’Ангремона, и не решался судить генерала Бахмана, командира швейцарцев. Но когда парижский народ увидел, что заговоры продолжаются и становятся чрезвычайно опасными в виду немецкого нашествия, в умах населения сложилась мысль покарать без различия всех тех, кто занимал доверенные должности при дворе, и кого секции считали опасными, или у кого окажется спрятанное оружие. С этой целью секции вынудили у Коммуны, а последняя — у Дантона, занимавшего со времени восстания 10-го августа пост министра юстиции, решение устроить массовые обыски по всему Парижу для розыска оружия, спрятанного у роялистов и священников, и ареста тех, на кого всего сильнее падет подозрение в измене и соглашении с неприятелем. Собранию пришлось подчиниться, и оно издало распоряжение о таких обысках по всей Ф.

Обыски в Париже произошли в ночь с 29-го на 30-ое. 29-го августа, после полудня, Париж казался точно вымершим, точно охваченным каким-то мрачным ужасом. Жителям было запрещено выходить из дома после шести часов вечера; с наступлением темноты все улицы были заняты патрулями, по шестидесяти человек каждый, вооруженными саблями и всякого рода самодельными пиками. Около часа ночи во всем Париже начались обыски. Патрули ходили по квартирам, искали оружия и отбирали его, когда находили у роялистов. Всего было арестовано около трех тысяч человек и захвачено около двух тысяч ружей. На другой день большинство арестованных было отпущено на волю, по распоряжению Коммуны или по требованию секций.

В то самое время, когда по энергическому призыву Коммуны весь Париж вооружался, и на всех площадях возвышались алтари отечества, около которых молодежь записывалась в волонтеры и куда граждане и гражданки, богатые и бедные приносили свои пожертвования; в то самое время, когда секции и их Коммуна проявляли поистине необычайную энергию, чтобы обмундировать и вооружить 60.000 добровольцев, отправлявшихся на границу, — именно этот момент избрало Собрание, чтобы разнести Коммуну. Выслушав доклад жирондиста Гюаде, оно издало 30-го августа декрет, предписывавший немедленное распущение Генерального Совета Коммуны и производство новых выборов. Если бы Коммуна подчинилась, то этим сразу была бы утрачена, к вящей выгоде роялистов и австрийцев, единственная оставшаяся возможность спасения, — возможность отразить неприятеля и побороть королевскую власть. Понятно, стало-быть, что единственное, чем могла ответить на эту меру революция, это было — отказаться от повиновения Собранию и объявить изменниками тех, кто провел эту меру. Так и поступила через несколько дней Коммуна, распорядившись произвести обыски у Ролана и Бриссо. На другой день, 1-го сентября — новое открытие. В официальной газете, Moniteur’e, напечатан был „План соединенных против Ф. сил“, полученный, по словам газеты, из Германии из верных источников. Из этого „плана“ выяснилось, что, пока герцог Брауншвейгский будет задерживать войска патриотов в восточной Ф., прусский король должен двинуться прямо на Париж, овладеть им и тогда — рассортировать жителей и подвергнуть казни всех революционеров. В случае, если бы сила оказалась на стороне патриотов, предполагалось поджигать города, — „Лучше пустыни, чем восставшие народы“, заявили объединенные короли.

В тот-же день, 1-го сентября, после полудня в Париже узнали, что неприятель осаждает Верден, и все сразу поняли, что и этот город сдастся так же как Лонгви; что тогда ничто больше не сможет помешать быстрому движению пруссаков на Париж, и что Собрание или покинет столицу, отдавая ее во власть торжествующего врага, или вступит в переговоры, чтобы вернуть королю трон и предоставить ему полную свободу истреблять патриотов. Наконец, в тот же день, 1-го сентября, Ролан издал обращение к административным учреждениям, которое было расклеено по всему Парижу, и где сообщалось об обширном заговоре, задуманном роялистами, чтобы помешать свободному передвижению съестных припасов во Ф. Города Невер и Лион уже страдали от этого заговора. Тогда Коммуна распорядилась запереть все городские ворота, велела бить в набат и поднять тревогу пушечными выстрелами. В воззвании к народу она приглашала всех волонтеров, готовых к походу, ночевать в эту ночь на Марсовом поле, а на другой день, рано утром, выступить в поход. И тогда по всему Парижу раздался ожесточенный крик: „К тюрьмам!“ Там сидят они, эти заговорщики, ждущие только прихода немцев, чтобы разгромить, залить кровью, поджечь Париж. Некоторые секции (Пуассоньер, Почты, Люксембург) решают, что все заговорщики должны быть преданы смерти. Набат раздавался по всему Парижу, на улицах барабанщики били тревогу, каждые четверть часа мерно раздавались три пушечных выстрела, возвещавшие, что отечество в опасности. Волонтеры, отправлявшиеся в бой, на границу, проходили с песнями по улицам — и все это, вместе взятое, в это воскресенье 2-го сентября доводило до ярости народный гнев против изменников, призвавших иностранные войска себе на помощь. С полудня или с двух часов дня вокруг тюрем, куда поместили арестованных за последние дни роялистов, стали появляться сборища народа. Около половины третьего, когда недалеко от тюрьмы Аббатства (Abbaye) показались несколько закрытых экипажей, в которых перевозили арестованных священников из мэрии в тюрьму Аббатства — их было двадцать-четыре — на них напало несколько волонтеров. Четверо священников было убито, не доезжая до тюрьмы, и двое — при входе в тюрьму, у ее дверей. Остальные были введены в здание Аббатства, но их едва успели подвергнуть самому краткому допросу, как двери тюрьмы взломала толпа, вооруженная пиками, шпагами и саблями, и убила всех священников, за исключением аббата Пикара, учителя глухонемых, и его помощника.

Так начались убийства в тюрьме Аббатства; соседние мелкие торговцы требовали немедленной смерти содержавшихся здесь заговорщиков-роялистов, арестованных после 10-го августа. По соседству все знали, что они сыплют золотом, пируют и свободно принимают в тюрьме своих жен и подруг. При известии о поражении французской армии у Монса в этой тюрьме была устроена иллюминация, а после взятия Лонгви здесь громко праздновали победу немцев. Арестованные роялисты осыпали прохожих оскорблениями из-за решеток и сулили всем скорое наступление пруссаков в столицу и истребление революционеров. Весь Париж говорил о готовившемся в тюрьмах заговоре, о проносившемся туда оружии; все знали также, что тюрьмы стали настоящими фабриками фальшивых государственных ассигнаций, посредством которых пытались подорвать государственный кредит. Обо всем этом говорилось в тех сборищах, которые образовались вокруг тюрем Аббатства, Форс и Консьержери. Скоро толпы народа взломали ворота этих тюрем и начали убивать офицеров генерального штаба швейцарской гвардии дворца, королевских гвардейцев, священников, предназначенных в ссылку за отказ принести присягу конституции, и роялистов-заговорщиков, арестованных после 10-го августа. Такое стихийное нападение, очевидно, поразило всех своею неожиданностью. Бесполезно доказывать, что убийства не были подготовлены Коммуной и Дантоном, как любят уверять роялистские историки. Они явились, наоборот, настолько непредвиденными, что Коммуне пришлось наскоро принять меры, чтобы охранить тюрьму Тампль, где содержались король и его семейство, а также спасти сидевших за долги, за неплатеж кормовых и т. п., равно как и заарестованных придворных дам, близко стоявших к Марии Антуанетте.

Как только в Аббатстве начались убийства, Коммуна немедленно приняла меры, чтобы помешать им. Она тотчас же известила Законодательное Собрание, которое отрядило своих комиссаров для переговоров с народом. В заседании же Генерального Совета Коммуны, открывшемся после полудня, прокурор Коммуны, Манюэль, уже сообщал, около шести часов, о своих тщетных усилиях остановить убийства. Коммуна велела даже в ночь со 2-го на 3-е командующему национальной гвардией, Сантерру, отправить несколько отрядов для того, чтобы остановить убийства. Но национальная гвардия не хотела вмешиваться. Очевидно, общее мнение в Париже было таково, что вывести войска против толпы, овладевшей тюрьмами, значило бы зажечь гражданскую войну в тот самый момент, когда неприятель находился всего на расстоянии нескольких дней пути от Парижа, и единство действий против врага было необходимее, чем когда-нибудь. Наблюдательный комитет 2-го сентября издал следующее воззвание: „Именем народа. Товарищи, повелевается вам судить всех без различия заключенных в Аббатстве, за исключением аббата Ланфана, которого вы поместите в верное место. Городская ратуша, 2 сентября (подписано: администраторы Панис, Сержан)“. Немедленно народом был организован временный суд из двенадцати присяжных, избранных народом, под председательством Мальяра, хорошо известного в Париже с 14 июля и 5 октября 1789 года. Подобный же импровизированный суд был устроен в тюрьме Форс двумя или тремя членами Коммуны; оба эти суда постарались спасти как можно больше заключенных. Так, Мальяру удалось выручить Казотта, сильно скомпрометированного, и де-Сомбрейля, известного за открытого врага революции. В тюрьме Форс также было много случаев оправдания; по словам Тальена, там погибла всего одна женщина — г-жа де-Ламбаль. Каждое оправдание встречалось криками: „Да здравствует нация!“, и затем люди из толпы провожали оправданного до дому со всевозможными выражениями симпатии.

В общем, погибло больше тысячи человек, из них 202 священника, 26 королевских гвардейцев, около тридцати швейцарцев из их генерального штаба и больше 300 уголовных заключенных, из которых те, которых содержали в Консьержери, занимались в тюрьме выделкою фальшивых ассигнаций.

Утром 4-го сентября Собрание решилось, наконец, по предложению Шабò, сказать давно ожидаемое слово. Оно заявило в обращении к французскому народу, что хотя уважение к будущему Конвенту и мешает членам Собрания „предрешать, чего они ожидают от французской нации“, они тем не менее теперь же приносят как отдельные личности ту клятву, которой не могут принести как представители народа: клятву „бороться всеми силами против королей и королевской власти!“ „Не надо короля! Никакой капитуляции, никакого иностранного монарха!“ — повторяли члены Собрания. И как только это обращение к нации было принято голосованием Собрания, комиссары, посланные Собранием с этим заявлением по секциям, всюду были встречены с распростертыми объятиями, и секции взялись немедленно положить конец убийствам.

Но как трудно было вынудить у Собрания это заявление! Только после того как Марат стал упорно советовать народу истребить лицемерных роялистов самого Законодательного Собрания, после того как Робеспьер стал обвинять Каррà и жирондистов вообще в готовности принять иностранного монарха и после того, как Коммуна приказала произвести обыски у жирондистских вожаков, — Ролана и Бриссо, — жирондист Гюаде выступил 4-го сентября — только 4-го сентября — с проектом заявления о готовности представителей народа бороться всеми силами против короля и королевской власти вообще. Если бы такое определенное заявление было сделано тотчас же после 10-го августа, и если бы Людовик XVI тогда же был предан суду, — сентябрьских убийств, несомненно, не произошло бы. Бессилие роялистских интриг стало бы ясно для народа, раз он увидел бы, что они не опираются на Собрание, на правительство.

21-го сентября 1792 года открылся Конвент — собрание, которое так часто представляли впоследствии идеалом всякого революционного собрания. Выборы в Конвент произошли при почти всеобщей подаче голосов, с участием всех граждан, активных и пассивных, но оставались двухстепенными, т. е. все граждане выбирали сперва выборщиков, а эти последние уже выбирали депутатов в Конвент. Такой способ избрания, конечно, был выгоден для зажиточных классов; но так как выборы происходили в сентябре, посреди всеобщего волнения, вызванного народною победою 10-го августа, и многие контрреволюционеры, напуганные событиями 2-го сентября, предпочли вовсе не показываться на выборах, то результаты были менее плохи, чем можно было опасаться.

В первое же свое заседание Конвент единогласно провозгласил отмену монархии во Ф. Три ясно разграниченные партии сошлись в Конвенте: Гора[1], Жиронда и Равнина, или, вернее, „Болото“ (La Plaine, потом Le Marais). Жирондисты, хотя их было меньше двухсот, господствовали. Они уже раньше, при Законодательном Собрании, давали королю министерство (Ролана) и стремились заслужить славу „государственных людей“. Состоя из людей образованных, изящных, тонких политиков, партия Жиронды представляла собою интересы промышленной, торговой и земельной буржуазии, быстро создававшейся при новом порядке. Гора, состоявшая из якобинцев, как Робеспьер, Сен-Жюст и Кутон, из кордельеров, как Дантон и Марат, и пользовавшаяся поддержкой народных революционеров Коммуны, как Шометт и Эбер, еще не сформировалась в то время в политическую партию: это случилось лишь позднее, под влиянием самого хода событий. Пока Гора поддерживала всех тех, кто хотел итти вперед и привести революцию к осязательным результатам, т. е. уничтожить королевскую власть и окончательно подорвать настроение, поддерживавшее эту власть, раздавить аристократию и политическую силу духовенства, отменить вполне феодализм, упрочить республику. Наконец, Равнину или Болото (впоследствии его называли также Брюхом) составляли люди колеблющиеся, без определенных убеждений, но владеющие собственностью и консерваторы по инстинкту — те самые, из кого состоит большинство всех представительных собраний. В Конвенте их было около пятисот. Сначала они поддерживали жирондистов, но в минуту опасности покинули их. Затем страх заставил их поддерживать крайних монтаньяров с Сен-Жюстом и Робеспьером, а позднее они стали участниками белого террора, после того как термидорский переворот 1794-го года послал Робеспьера и его товарищей на эшафот.

Теперь, после провозглашения республики 21-го сентября 1792-го года, опять можно было думать, что революция сможет развиваться беспрепятственно и пойдет своим естественным путем, указанным ей самою логикою событий. Суд над королем и его осуждение, республиканская конституция взамен конституции 1791 года, война против иностранных завоевателей и, вместе с тем, окончательное уничтожение того, что составляло силу старого строя: феодальных прав, власти духовенства, монархической организации провинциального управления, — отмена всех этих пережитков прошлого естественно вытекала из самого хода революции. Но пришедшая ко власти буржуазия, представляемая в Конвенте „государственными людьми“ Жиронды, вовсе не хотела этого.

К счастью, парижскому народу удалось, в секциях и в Коммуне, создать рядом с национальным представительством настоящую силу, которая и явилась выразительницей революционных стремлений парижского населения и стала даже господствовать над Конвентом.

Первою заботою Конвента было не решение судьбы низвергнутого короля, а то, какая партия воспользуется победою, одержанною народом над Тюльери, — кто будет управлять революцией? На этой почве и началась борьба, которая целых восемь месяцев мешала правильному развитию революции, задержала вплоть до июня 1793 года обсуждение существенных вопросов — земельного и других. 10 августа, после временного отрешения короля, Законодательное Собрание передало обязанности центральной исполнительной власти совету из шести министров, — в большинстве жирондистов. Ролан, Серван, Клавьер, Монж и Лебрён вошли в это министерство с присоединением Дантона, которого революция возвела на пост министра юстиции. В этом совете не было постоянного президента; министры председательствовали по очереди, каждый в течение недели. Конвент утвердил эту организацию; но вскоре Дантон, сделавшийся за это время душою национальной обороны и дипломатии и приобретший первенствующее влияние в совете, принужден был выйти в отставку вследствие нападок на него Жиронды. Он оставил министерство 9 октября 1792 года, и его место занял безличный Гарá (Garat). Тогда самым влиятельным лицом в исполнительном совете стал министр внутренних дел Ролан, занимавший этот пост до января 1793 года (он вышел в отставку после казни короля). За эти четыре с лишним месяца Ролан дал возможность группировавшимся вокруг него и вокруг его жены жирондистам проявить всю свою энергию, чтобы помешать революции развиваться в направлении, намечавшемся уже с 1789 года, а именно — помешать установлению народной демократии и затормозить окончательную отмену феодального строя и приближение к уравнению состояний. Дантон, тем временем, все-таки оставался руководителем в делах дипломатии; а когда в апреле 1793 г. был назначен Комитет общественного спасения, Дантон стал министром иностранных дел в этом Комитете. Получив власть и господствуя в Конвенте, Жиронда не сумела сделать ничего положительного. Она „ораторствовала“, но ничего не делала, как очень верно заметил Мишле. У нее не хватало решимости на революционные меры, но не хватало ее и на открытую реакцию. А потому настоящая власть, инициатива, практическое действие оставались в руках Дантона во всем, что касалось войны и сношений с иностранными державами, и в руках Парижской Коммуны, секций, народных обществ (sociétés populaires) и отчасти якобинского клуба — в вопросах революционных мер внутри страны. Жиронда яростно нападала на тех, кто действовал, особенно на „триумвират“, т. е. на Дантона, Марата и Робеспьера, которых она резко обвиняла в диктаторских стремлениях на том основании, что их мнения и советы приобрели в это время большое значение. Бывали дни, когда можно было думать, что жирондисты восторжествуют и пошлют Дантона в изгнание, а Марата — на эшафот.

Но силы революции в то время еще не иссякли, а потому все эти нападения потерпели неудачу. Они только возбудили в народе горячее сочувствие к Марату (особенно в предместьях Сент-Антуан и Сен-Марсо), усилили влияние Робеспьера на якобинцев и на демократическую буржуазию вообще и возвысили Дантона в глазах всех тех, кто любил борющуюся с королями республиканскую Ф., кто видел в нем энергичного человека, способного противостоять иноземному нашествию, разбить роялистские заговоры внутри страны и упрочить республику.

С первых же заседаний Конвента жирондисты, а с ними вся правая сторона, вновь начали борьбу против Парижской Коммуны, которую они вели уже в Законодательном Собрании, начиная с 11 августа. Жирондисты обязаны были своею властью народному восстанию, подготовленному Коммуною — и именно на нее они обрушились теперь с такою ненавистью, какой никогда не проявляли по отношению к дворцовым заговорщикам. В конце ноября они добились того, что были назначены новые выборы в Генеральный Совет парижского городского управления. Одновременно с этим вышел в отставку жирондистский мэр Парижа, Петион. Но и здесь секции парализовали все эти интриги. На выборах не только партия Горы получила большинство голосов, но такой крайний и такой популярный в народе революционер, как Шометт, был назначен прокурором Коммуны, а редактор газеты „Père Duchesne“, Эбер, сделался его помощником (2 декабря 1792 года). Петион, не соответствовавший больше революционному настроению парижского народа, не был избран вновь: его место занял Шамбон, умеренный. Но и он остался мэром всего два месяца, и 14 февраля 1793 года его сменил Паш. Таким образом создалась революционная Коммуна 1793 года — Коммуна Паша, Шометта и Эбера, которая сделалась соперницею Конвента, сыграла 31 мая 1793 года такую важную роль в изгнании жирондистов из Конвента и дала этим самым могучий толчок народной, уравнительной, анти-религиозной и иногда коммунистической революции II года республики (1793—1794).

Главным вопросом момента была, однако, война. От успехов армии, несомненно, зависело дальнейшее развитие революции. Передовые революционеры, как Марат и Робеспьер, не хотели войны. Но немецкое нашествие призвал двор для спасения королевской единоличной власти. Священники и дворяне усиленно толкали к войне, в надежде вернуть себе утраченные привилегии; а соседние правительства видели в войне средство борьбы с революционным духом, пробуждавшимся уже и в их владениях, при чем представлялся удобный случай вырвать у Ф. некоторые провинции и колонии.

Что касается до народа, то крестьянское население пограничных департаментов, при виде приведенных эмигрантами немецких войск, скоплявшихся на Рейне и в Нидерландах, и сформированных эмигрантами отрядов, поняло, что ему придется защищать с оружием в руках земли, отобранные им у дворянства и у духовенства. Вот почему, когда 20 апреля 1792 года была объявлена война Австрии, население департаментов, соседних с восточною границею Ф., было охвачено энтузиазмом. Волонтеры записывались массами, сроком на год, под звуки песни „Ça ira“, и патриотические пожертвования стекались со всех сторон. Но зато во всех западных и юго-западных областях Ф. население вовсе не желало войны.

26 июля 1792 года герцог Брауншвейгский издал свой манифест, возбудивший негодование по всей Ф. (см. ниже революционные войны). 19 августа прусская армия перешла границу. Войско Дюмурье остановило неприятеля у Вальми, при выходе из Аргонского леса, и тут пруссаки потерпели 20 сентября первое поражение.

В конце сентября одна из республиканских армий под командой Кюстина перешла через Рейн и взяла приступом Шпейер (30 сентября). Через несколько дней сдался Вормс, а 23 октября Майнц и Франкфурт-на-Майне были в свою очередь заняты армиями санкюлотов. Армии республики торжествовали также и на севере. В конце октября Дюмурье вступил в Бельгию, 6 ноября одержал при Жемаппе крупную победу над австрийцами, а 14-го Дюмурье вступил в Брюссель. Народ встретил солдат республики с распростертыми объятиями. Жирондисты торжествовали, и 15 декабря Конвент издал декрет, в котором бросал вызов всем монархиям и заявлял, что ни с одной державой не будет заключен мир до тех пор, пока ее войска не будут изгнаны из территории республики. Но в действительности положение внутри страны представлялось в довольно мрачном свете, да и вне ее самые победы республики содействовали все более тесному сближению между собою враждебных ей монархий.

Занятие Бельгии французскими войсками определило роль Англии.

Пробуждение в Англии республиканских и коммунистических идей, проявившееся в основании республиканских обществ, внушило французским республиканцам, а особенно Дантону, надежду на поддержку со стороны революционного движения, могущего произойти в Англии. Но там промышленные и торговые расчеты одержали верх. А когда республиканская Ф. заняла Бельгию и долину Шельды и Рейна, грозя оттуда завладеть также и Голландиею, это решило политику Англии. Отнять у Ф. ее колонии, разрушить ее морское могущество и подорвать ее промышленное и колониальное развитие — такова была политика, за которую высказалось в Англии большинство. Партия Фокса была разбита, партия Питта одержала верх. С этого момента Англия, сильная своим флотом, а в особенности деньгами, которыми она субсидировала континентальные державы, в том числе Россию, Пруссию и Австрию, стала — и осталась на целую четверть века — во главе европейской коалиции. Это означало войну между двумя державами, соперничавшими из-за господства на море — войну до полного истощения сил обоих соперников. Ф. же эти войны неизбежно привели к военной диктатуре Наполеона.

Наконец, если Париж при виде иноземного нашествия был охвачен высоким энтузиазмом, и его волонтеры помчались на границу, чтобы присоединиться к волонтерам восточных департаментов Ф., то та же война дала первоначальный толчок вандейскому восстанию против республики в западной Ф. Она дала возможность духовенству воспользоваться нежеланием населения этих мест бросать свои поля и перелески и итти сражаться неизвестно где, на восточной границе. Война помогла возбудить религиозный фанатизм вандейцев и поднять их как раз в тот момент, когда немецкие войска вступали во Ф.

Урожай хлебов в 1792 году был хорош. Только урожай яровых оказался посредственным вследствие дождей. Вывоз хлеба был запрещен. И при всем том свирепствовал голод. В городах такого страшного голода давно не переживали. Вереницы людей — мужчин и женщин — осаждали булочные и мясные, проводя ночи под снегом и дождем и даже не зная, удастся ли им принести домой ковригу хлеба. Очень многие отрасли промышленности почти совершенно приостановились, работы не было. Дело в том, что если взять у страны в двадцать пять миллионов жителей для надобностей войны около миллиона человек в цвете лет и, может быть, около полмиллиона лошадей, то это не может не отразиться на земледелии. Нельзя также отдать жизненные припасы целого народа на расточение, неизбежно связанное с войною, без того, чтобы нужда бедноты не стала еще более тяжелою, между тем как стаи эксплоататоров будут обогащаться за счет казны. Все эти жизненные вопросы вихрем сталкивались в каждом провинциальном народном обществе, в каждой секции больших городов, а оттуда переходили в Конвент. А над всеми ими выдвигался центральный вопрос, с которым связаны были все остальные: — „Что делать с королем?“ Два месяца, протекших с момента открытия Конвента до предания короля суду, до сих пор остаются загадкою для истории.

Между тем народ терял терпение. Народные общества значительной части Ф. требовали, чтобы процесс короля не откладывался больше, и 19 октября Парижская Коммуна заявила Конвенту о таком же желании Парижа. Наконец, 3 ноября был сделан первый шаг. Был прочитан доклад, требовавший предания суду Людовика XVI, а на другой день были формулированы и главные пункты обвинения. 13 ноября открылись прения по этому вопросу. 11 декабря Людовик XVI предстал перед Конвентом. Его подвергли допросу, и его уклончивые, неискренние ответы были таковы, что должны были убить последнюю к нему симпатию, которая могла еще оставаться. 26 декабря Людовик XVI предстал во второй раз перед Конвентом в сопровождении своих защитников, — Мальзерба, Троншэ и Десеза. Конвент выслушал его защиту, и всем стало ясно, что король будет осужден.

Наконец, 14 января, после очень бурных прений, Конвент решил поставить на голосование и решить поименным опросом каждого депутата три вопроса: виновен ли Людовик XVI в „заговоре против свободы нации и в покушении на безопасность государства“, будет ли приговор повергнут на голосование всего народа, и какое будет назначено наказание?

Поименный опрос начался на другой день, 15-го. Из 749 членов Конвента 716 объявили Людовика XVI виновным. Никто не ответил на вопрос отрицательно. Затем обращение к народу было отвергнуто 423-мя голосами из 709 вотировавших. По третьему вопросу — о наказании — поименный опрос тянулся двадцать пять часов под ряд. За смертную казнь, без всяких оговорок, подано было 387 голосов из 721 вотировавших (5 человек воздержались и 12 отсутствовали).

21 января 1793 года Людовик XVI погиб на эшафоте. Одно из главных препятствий всякому социальному возрождению республиканской Ф. перестало существовать.

Начиная с 10 августа Парижская Коммуна помечала свои акты „IV годом Свободы, I годом Равенства“. Конвент помечал свои законы „IV годом Свободы, I годом Французской Республики“. Из этой маленькой подробности уже видно резкое различие двух точек зрения: парижского народа и Конвента.

Здесь, очевидно, выступали две совершенно противоположные точки зрения; и представительницами этих двух точек зрения в Конвенте являлись с одной стороны — Гора, с другой — Жиронда. На одной стороне стояли те, кто понимал, что для уничтожения старого феодального строя еще недостаточно было вписать в свод законов первые шаги к его упразднению; что для того, чтобы покончить с неограниченною властью, точно так же недостаточно было свергнуть короля, водрузить эмблему республики на общественных зданиях и поставить слово „республика“ на бланках официальных бумаг. Все это — не более как начало, как создание новых условий, при которых, может быть, удастся совершить преобразование старых учреждений. А против них стояли жирондисты, — партия очень многочисленная. Жирондисты, это были не только те двести членов Конвента, которые группировались вокруг Верньо, Бриссо и Ролана. Это была огромная часть Ф.: почти вся зажиточная буржуазия, все конституционалисты, которых события сделали, правда, республиканцами, но которые все-таки боялись республики, потому что боялись господства масс. А за ними, готовые поддерживать их в ожидании момента, когда можно будет их раздавить в пользу королевской власти, — стояли все те, кто дрожал за свои богатства, а также и за привилегии, доставляемые образованием; все те, кому революция нанесла удар и кто вздыхал по старым порядкам.

В сущности, теперь видно, что не только Равнина Конвента (или Болото), но и три четверти жирондистов были такими же роялистами, как фёльянты. Если некоторые из их вожаков мечтали о чем то в роде античной древнегреческой республики, — без короля, но с подчинением народа законам, издаваемым людьми богатыми и образованными, — то большинство прекрасно мирилось с монархией. Оно вполне понятно, потому что для жирондистов главное было установление буржуазного строя, создававшегося в то время в промышленности и в торговле на развалинах феодализма, „сохранение собственности“, — „le maintien des propriétés“, как любил выражаться Бриссо, главный умственный выразитель Жиронды. Отсюда же их ненависть к народу и их любовь к „порядку“. Помешать взрыву народного движения, создать „сильное“ правительство и заставить уважать права собственников — было в этот момент самою главною задачею для жирондистов.

В то время, как жирондисты стремились, таким образом, организовать буржуазную республику и положить основы обогащению буржуазии, по образцу того, что было сделано в Англии после революции 1648 года, монтаньяры — или, по крайней мере, крайняя их группа, скоро взявшая верх над умеренной, представителем которой был Робеспьер, — уже намечали в общих чертах основы нового, социалистического общества. Они хотели, во-первых, уничтожить всякие следы феодализма; затем — уравнять собственность, уничтожить крупное земельное владение, наделить землею всех, даже самых бедных крестьян; организовать общественное распределение предметов первой необходимости (хлеб, мясо, масло и т. д.), при чем эти товары оценивались бы по их действительной стоимости; и наконец, делая из налога боевое оружие против богатых — вести непримиримую войну против „коммерсантизма“: против всех спекуляторов, банкиров, коммерсантов и собственников промышленных предприятий, уже плодившихся в ту пору. Вместе с тем они, еще в 1793 году, провозглашали „право на всеобщее благосостояние“ — т. е. „довольство для всех“, из которого социалисты сделали впоследствии „право на труд“. „Право на довольство“ упоминалось уже в 1789 году (27 августа) и вошло в конституцию 1791 года.

Когда Конвент собрался, никто еще не отдавал себе ясного отчета о том, какая пропасть разделяет жирондистов от монтаньяров. В их распрях не видели ничего, кроме личной вражды между Бриссо и Робеспьером. Но уже тогда это была борьба двух противоположных начал: партии порядка и партии революции. Борьба неизбежно должна была быть борьбою на смерть, потому что жирондисты, хотя и были людьми „порядка“, людьми государственными, но считали революционный трибунал и гильотину одним из самых действительных приемов управления. Уже 24 октября 1792 года, когда Бриссо выпустил свой первый памфлет против Горы, он уже требовал в нем государственного переворота, направленного против „дезорганизаторов“, „анархистов“. Выражаясь языком классического Рима, он прямо требовал „Тарпейской скалы“, чтобы с нее сбросить Робеспьера. С этого дня жирондисты, не переставая, пытались отправить на эшафот монтаньяров. 21 марта 1793 года, когда при известии о поражении Дюмурье при Неервиндене Марат выступил в Конвенте, обвиняя этого генерала, друга жирондистов, в измене, они чуть не растерзали Марата на трибуне. Его спасло только его хладнокровие и решимость. Три недели спустя они сделали новую попытку в том же направлении и, наконец, добились-таки от Конвента предания Марата суду. А еще шестью неделями позже наступила очередь прокурора Коммуны, Эбера, рабочего пропагандиста и коммуниста Варлэ и других „анархистов“, которых жирондисты велели арестовать, в надежде отправить их на эшафот. Вместе с тем, повсюду в провинции жирондисты организовывали контр-революционные комитеты и постоянно устраивали отправку в Конвент ряда прошений от людей, называвших себя „друзьями законов и свободы“. Они писали в провинцию полные ложных наветов письма против Горы и особенно против революционного населения Парижа. И в то время, как посланные в провинции комиссары Конвента работали всеми силами, чтобы отразить чужеземное вторжение и поднять народ, проводя в жизнь ряд уравнительных мер, — жирондисты повсюду, всякими способами противодействовали этому своими воззваниями.

Каждый день в течение первых пяти месяцев 1793 года борьба между Горою и Жирондою становилась все ожесточеннее, по мере того как три великих вопроса яснее и определеннее выступали перед Ф.: 1) будут ли уничтожены без выкупа все феодальные повинности, или же эти пережитки крепостного состояния будут попрежнему парализовать земледелие и причинять периодические голодовки в деревнях? — Вопрос громадный, жизненный для двадцати миллионов сельского населения, в том числе и для всех тех, кто покупал национальные имущества, конфискованные у духовенства и эмигрантов. 2) Останутся ли сельские общины в обладании мирскими землями, которые там и сям они отобрали назад у помещиков, захвативших эти земли? Будет ли признано право вернуть себе бывшие мирские земли за теми общинами, которые еще этого не сделали? Будет ли признано право на землю за каждым гражданином? Наконец, 3) будет ли введен закон о максимуме, т. е. такса на хлеб и на другие припасы первой необходимости?

Эти три вопроса были жизненными вопросами для Ф., и они делили страну на два враждебных лагеря: лагерь собственников и лагерь тех, у кого ничего не было; тех кто богател, несмотря на народную нищету, на голод и на войну, и тех, кто нес всю тягость войны на своих плечах и простаивал часы, а нередко и целые ночи напролет перед дверьми булочных и все-таки после этого возвращался домой без самого необходимого куска хлеба.

Семь месяцев прошло со времени созыва Конвента, — и Конвент ничего еще не предпринял для решения великих вопросов, поставленных революциею. Взаимное озлобление партий, из которых одна представляла богатых, а другая защищала интересы бедных, росло с каждым днем, — и не предвиделось никакого выхода, никакого возможного соглашения между теми, кто „защищал имущества“, и теми, кто нападал на них. Правда, что и сами монтаньяры не имели определенных воззрений по экономическим вопросам и делились на две группы, из которых одна шла гораздо дальше другой. Та группа, к которой принадлежал Робеспьер, была склонна к воззрениям почти настолько же благоприятным для собственников, как и жирондисты. Но, как бы мало симпатичен ни был нам лично Робеспьер, нужно сказать, что он развивался вместе с революциею и что к страданиям народа он всегда относился сочувственно. Еще в 1791 году он поднял в Учредительном Собрании вопрос о возврате общинам отобранных у них мирских земель. Теперь, когда эгоизм собственников и „коммерсантизм“ буржуазии выступали все резче и резче, Робеспьер открыто стал на сторону народа и революционной Коммуны города Парижа, — т. е. тех, кого жирондисты называли тогда „анархистами“.

Какие бы резкие столкновения ни возникали между Горою и Жирондою в Конвенте, борьба между ними, вероятно, еще затянулась бы надолго, если бы она ограничивалась стенами Законодательного Собрания. Но со времени казни Людовика XVI события пошли ускоренным ходом, и разделение между революционерами и противниками революции так резко обозначилось во всей Ф., что для неопределенной, ублюдочной партии не было места. В силу самих событий жирондисты, противясь дальнейшему развитию революции, неизбежно оказались, вместе с фёльянтами и роялистами, в лагере противу-революционеров; и, как таковых, революция неизбежно должна была их устранить.

Казнь короля глубоко отозвалась во всей Ф. Если буржуазия была объята страхом при виде такой дерзости монтаньяров и дрожала теперь за свои имущества и жизнь, зато наиболее разумная часть народа увидала в этом шаге новый поворот в революции и стала надеяться, что теперь, наконец, будет сделано что-нибудь, чтобы открыть народу пути к обещанному революционерами благосостоянию для всех. Велико, однако, было их разочарование. Нищета, все более и более черная, росла среди бедного населения Парижа по мере того, как надвигалась эта мрачная зима 1793 года с ее недостатком хлеба, безработицей, дороговизной припасов и падением курса ассигнаций. Парижская Коммуна, получая от Конвента значительные денежные пособия для покупки зерна и муки, поддерживала в Париже, хотя и с трудом, цену на хлеб в три су за фунт (около 6 копеек). Но чтобы купить дешевого хлеба, надо было простаивать добрую половину ночи на тротуаре у дверей булочных. Притом народ понимал, что Коммуна, покупая зерно и муку по тем высоким ценам, которые поддерживали скупщики, тем самым обогащала их на счет государства. Дело не выходило, таким образом, из заколдованного круга спекуляции и наживы. А между тем спекуляция достигала ужасающих размеров. Она стала любимым средством обогащения нарождавшейся буржуазии. Не только поставщики для армии наживали крупные состояния в самое короткое время, но на все велась такая же спекуляция в больших и малых размерах: на хлеб, на муку, на кожи, на масло, на свечи, на жесть и т. д., — не говоря уже о колоссальных спекуляциях на продаже национальных имуществ. На глазах у всех люди богатели со сказочною быстротою. И вопрос: „что же делать?“ возникал тогда со всем трагизмом, какой он приобретает в минуты народного кризиса. Те, для кого лучшим, высшим средством против всех общественных зол является „наказание виновных“, ничего другого не сумели предложить, как смертную казнь спекуляторам, усовершенствование полицейской машины „общественной безопасности“ и революционного суда — что представляло, в сущности, не что иное, как возврат к суду сентябрьских дней, но только без его откровенности.

Однако же в предместиях Парижа уже вырабатывалось в то время более глубокое течение мысли, искавшее построительных решений, и оно нашло свое выражение в проповедях одного рабочего, Варлэ, и одного бывшего священника, Жака Ру, за которыми стояли все те „неизвестные“, которые перешли в историю под прозвищем „бешеных“. Эти „бешеные“ понимали, что теории о торговле хлебом без всяких ограничений, развиваемые в Конвенте Кондорсэ, Сийесом и другими, совершенно ложны; и что жизненные припасы, раз они поступают в торговлю в недостаточном количестве, легко могут быть скупаемы спекуляторами. Они начали, поэтому, проповедывать необходимость коммунализации (обобществления) и национализации торговли, необходимость организовать по всей Ф. обмен продуктов по стоимости их производства, — мысль, которою вдохновились потом Годвин, Фурье, Роберт Оуэн, Прудон и их социалистические последователи. Эти „бешеные“ также поняли — и мы увидим, что их идеи вскоре начали прилагаться на практике, — что недостаточно обеспечить каждому „право на труд“ или даже „право на землю“; что необходимо еще, чтобы исчезла также коммерческая эксплоатация; а для этого необходимо обобществление торговли.

Тогда как Робеспьер все еще надеялся законным путем парализовать жирондистов в Конвенте, „бешеные“ поняли, что покуда Жиронда будет властвовать в Собрании, никакой экономический прогресс для народа невозможен. Они имели смелость громко заявить, что аристократия богатства, крупных торговцев и финансовых тузов воздвигалась уже на развалинах дворянской аристократии, и что она настолько сильна в Конвенте, что коалиция королей никогда не решилась бы напасть на Ф., если бы не рассчитывала на ее поддержку. Необходимость положить конец политической власти жирондистов чувствовалась, так. обр., все сильнее, когда измена Дюмурье (см. ниже революционные войны Ф.) дала Горе новую силу.

В начале 1793 года положение на театре войны представлялось в очень мрачном виде. Успехи, одержанные предыдущею осенью, не продолжались. Чтобы снова перейти в наступление, надо было пополнить армии, а волонтеров записывалось все менее и менее. В феврале рассчитывали, что потребуется по крайней мере 300.000 человек, чтобы заполнить пробелы в рядах и довести действующие войска до полумиллионного состава. Тогда Конвент увидал себя вынужденным объявить 24 февраля 1793 года набор в 300.000 человек. Чтобы побудить к поступлению на службу, Конвент не только обещал пенсии солдатам, но также давал им возможность покупать национальные имущества, выплачивая каждый год своею пенсиею десятую часть покупной цены. Для этой операции было ассигновано имуществ на 400 миллионов. Недостаток в деньгах был в это время ужасный, и Камбон, безусловно честный человек, которому предоставлена была почти полная диктатура финансов, был вынужден сделать новый выпуск ассигнаций на 800 миллионов. Но самые доходные из имуществ духовенства — земли — были уже проданы, а имения эмигрантов продавались очень плохо. Их покупали неохотно, так как вообще боялись, что они будут отобраны у покупщиков, как только эмигранты вернутся во Ф.

Впрочем, главное затруднение на театре войны было не столько в деньгах, сколько в офицерах. Большинство офицеров и почти все высшее начальство были против революции; генералы и высшие чины вообще не внушали доверия войскам, и за изменою Лафайета действительно скоро последовала измена Дюмурье.

Легко себе представить, какое впечатление произвели эти известия в Париже, тем более, что вслед за ними пришли и другие, еще более грустные. В Лионе реакционные батальоны поднялись против революционной Коммуны города Лиона как раз в то время, когда дворяне-эмигранты, собравшиеся в Турине, переходили границу и вступали, вооруженные, во Ф. при поддержке Сардинского короля. Наконец, 10 марта восстала Вандея, — обширная область в западной Ф., между Бретанью и рекою Луарою. Ясно было, что все эти движения, как и в предыдущем году, составляли часть одного обширного плана контр-революционеров. В Вандее восстание давно уже подготовлялось по наущению Рима. Набор, объявленный Конвентом 10 марта, давал сигнал ко всеобщему бунту. По предложению Катлинò, крестьянина-каменщика и церковного старосты в своем приходе, ставшего одним из самых смелых начальников банд, во главе восстания был поставлен верховный совет, главою которого был назначен священник Бернье. 10 марта ударили в набат в нескольких стах приходах, и около 100.000 человек бросили работу и начали охоту на республиканцев и на присягнувших конституции священников. Против этого восстания Конвент мог выставить только 2.000 человек, рассеянных по всей Нижней Вандее, от Нанта до Рошели. Лишь в конце мая на места прибыли первые организованные силы республики. До того Конвент мог бороться против восстания одними декретами, предписывая смертную казнь и конфискацию имуществ для дворян и для священников, которые не выедут из Вандеи в течение восьми дней. Дела шли не лучше и в восточной Ф., где армия, под начальством Кюстина, отступала перед австрийцами, а Дюмурье открыто восстал против Конвента.

Конвент, пользуясь обстоятельствами, и под предлогом, что „недостаток единства“ мешал до сих пор правильному ведению войны, решил взять в свои руки исполнительную власть в придачу к законодательной. Он назначил „Комитет общественного спасения“, которому дал очень широкие, почти диктаторские полномочия. И эта мера имела громадные последствия для всего дальнейшего развития революции.

В Конвенте, после измены Дюмурье, положение стало совершенно невозможным. Чувствуя, каким пятном легла на них измена их любимого генерала, жирондисты с удвоенною яростью нападали на монтаньяров. Пользуясь тем, что значительное число членов Горы было в отсутствии, так как они были разосланы комиссарами к армиям и в департаменты, жирондисты потребовали от Конвента преследования против Марата, — отдачи его под суд за проповедь убийства и грабежа. 13 апреля Конвент выпустил повеление об аресте Марата, принятое большинством 220 голосов против 92 из 367 присутствовавших, при чем было 7 голосов за отсрочку и 48 не подававших голоса. Но, как только Париж узнал, что против Марата был выпущен декрет о заарестовании, поднялась страшная агитация. 14 апреля вспыхнуло бы восстание, если бы монтаньяры, включая Робеспьера и самого Марата, не уговаривали народ успокоиться. Марат 24 апреля явился сам перед судом. Присяжные, конечно, немедленно оправдали его, и тогда народ понес его с торжеством на своих плечах в Конвент, а оттуда по улицам. Толпа ликовала, его осыпали цветами. В таких условиях заседания Конвента обращались в отчаянные схватки между обеими партиями, и Конвент терял уважение народа. Зато Парижская Коммуна приобретала все больше значения как инициатор революционных мер.

По мере того, как подвигалась зима 1792—1793 года, голод в больших городах принимал все более и более мрачный характер. Муниципалитеты выбивались из сил, чтобы добывать хлеб, хотя бы только по четверти фунта — по четыре унции — в день на каждого жителя. И ради этого городские управления, особенно Парижская Коммуна, входили в неоплатные долги государству. Тогда Парижская Коммуна постановила взыскать с богатых единовременный прогрессивный налог в 12.000.000 ливров на военные нужды. Жирондисты прониклись еще большею ненавистью к Коммуне за то, что она пустила мысль об этом налоге. 19 мая, по предложению Барера, они добились от Конвента назначения „Комиссии двенадцати“, которая должна была разобрать все решения, принятые Парижскою Коммуною, и эта комиссия, составившаяся 21 мая, сразу стала главным органом правительства и реакции. Два дня спустя, 23-го, она уже выпустила приказ об аресте Эбера, товарища прокурора Коммуны, очень любимого народом за откровенно республиканский характер его газеты „Père Duchesne“, и Варлэ, любимца парижского бедного народа, который проповедывал социальную революцию. Впрочем, этими арестами Комиссия двенадцати не думала удовольствоваться. Она хотела преследовать также и секции и потребовала, чтобы книги секций были ей представлены. Президента и секретаря секции Cité, отказавшихся представить свои книги, она велела арестовать. Борьба становилась борьбою на жизнь и смерть. Со своей стороны, жирондист Иснар, который был председателем Конвента в эту неделю, — властолюбивый человек, — еще усилил озлобление своими угрозами. Он грозил парижанам уничтожением Парижа, если бы они вздумали наложить руку на народное представительство. Восстание было неизбежно, и Робеспьер, до тех пор советовавший не поднимать восстания, стал теперь на его сторону. Уже 14 апреля 35 секций из 48 потребовали от Конвента исключения двадцати двух представителей жирондистов, имена которых они давали в особом списке. Теперь секции решили восстать, чтобы заставить Конвент повиноваться этому желанию парижского населения. Опять, как и перед 10 августа, народ сам подготовил восстание в своих секциях. Дантон, Робеспьер и Марат часто совещались между собою в эти дни, но они колебались, и действовать взялись опять-таки „неизвестные“. Они составили клуб восстания во дворце Епископства и назначили для целей восстания „Комиссию шести“.

Секции приняли деятельное участие в подготовительной работе. Уже в марте секция Четырех Наций объявила себя „в восстании“ и уполномочила свой „комитет надзора“ выпустить приказы об аресте граждан, подозреваемых за свои противу-революционные убеждения; тогда как некоторые другие секции (Моконсейль, Пуассоньер) открыто требовали ареста депутатов „бриссотинцев“, т. е. жирондистов. В следующем месяце, т. е. 8 и 9 апреля, после измены Дюмурье, секции Бонконсейль и Хлебного Рынка требовали преследований против сообщников изменника-генерала; а 15 числа того же месяца тридцать пять секций выпустили уже список двадцати двух членов Жиронды, которых необходимо было, по их мнению, исключить из Конвента.

Уже с начала апреля секции старались также объединиться для общего действия, — непосредственно, помимо Совета Коммуны, — и ради этого секция Гравилье взяла на себя почин образования особого „центрального комитета“. Этот комитет взял в свои руки руководительство движением. Что-же касается до клуба якобинцев, то его влияние осталось ничтожным.

26-го мая многочисленные сборища народа начали осаждать Конвент. Часть из них скоро проникла в залу заседаний, и они начали требовать уничтожения жирондистской Комиссии двенадцати. Однако, Конвент весь день сопротивлялся этому требованию и уступил только после полночи, когда, разбитые усталостью, его члены не могли более выдержать напора со стороны народа. Комиссия была распущена. На другой день, 27-го, жирондисты при поддержке Равнины снова восстановили Комиссию двенадцати. Восстание, таким образом, не достигло своей цели.

Тогда Совет Коммуны и революционный совет крайних, заседавший во дворце Епископства, решили 31-го мая снова поднять народ и оказать давление на Конвент. В ночь на 31-ое мая был образован один „общий революционный совет“, который и принял на себя руководительство восстанием. Этот общий совет назначил начальником всей национальной гвардии Анрио, командира одного из ее батальонов — батальона секции Санкюлотов. Скоро набат раздался по всему Парижу; на улицах и площадях барабанщики били тревогу. В восстании, впрочем, замечалась всеобщая нерешительность. Два батальона, верные жирондистам, первые прибежали к зданию Конвента и расположились напротив Тюльери. Анрио с 48-ю пушками секций окружил здание Конвента.

Часы проходили, но никто ничего не предпринимал. Весь Париж был на ногах, но народные массы не появлялись около Конвента, чтобы оказать на него давление, так что жирондист Верньо, видя, что восстание дальше не развивается, убедил Конвент провотировать, что „секции заслужили благодарность отечества“. Он, очевидно, надеялся ослабить этим маневром их враждебность по отношению к Жиронде. Восстание казалось, таким образом, проигранным, когда под вечер подошли, наконец, новые массы народа и наводнили залу Конвента. Тогда монтаньяры почувствовали, что им явилась поддержка, и Робеспьер потребовал не только уничтожения Комиссии двенадцати и отдачи ее членов под суд, но и возбуждения преследования против жирондистских главарей. Но этого предложения и обсуждать не стали. Все, на что решился Конвент, это было — снова уничтожить Комиссию двенадцати и потребовать передачи всех ее бумаг в Комитет общественного спасения, который обязывается представить о них доклад не позже чем через три дня. Кроме того, Конвент подтвердил декрет Коммуны, в силу которого рабочие, которые останутся под ружьем вплоть до восстановления общественного спокойствия, будут получать по два франка в день, — вследствие чего Коммуна сейчас-же взыскала налог с богатых, чтобы заплатить рабочим за три дня. Решено было также, что трибуны Конвента будут открыты для публики без всяких билетов. Дело ограничилось, таким образом, второстепенными уступками, партия жирондистов оставалась в Конвенте в полной силе и попрежнему имела за себя большинство депутатов; движение, стало быть, не дало никакого существенного результата.

Но тогда парижский народ, понимая, что в сущности ничего еще не было добыто, начал подготовлять новое восстание. Революционный комитет, составленный в среде Совета Коммуны, не теряя времени, отдал приказание заарестовать бывшего министра Ролана и его жену (так как Ролан выехал, то арестовали ее одну), и он определенно потребовал у Конвента ареста двадцати пяти жирондистских депутатов. Вечером снова зазвонили в набат, снова раздавались мерные пушечные выстрелы.

Тогда 2-го июня весь Париж поднялся. Более ста тысяч вооруженных человек собралось вокруг здания Конвента. Они привезли с собою 163 орудия и требовали, — или чтобы жирондистские вожди подали в отставку, или-же чтобы двадцать два из них (позднее — двадцать семь) были исключены Конвентом из своей среды. Ужасные известия, полученные в этот день из Лиона, придали восстанию новую силу. Оказалось, что 29-го мая полуголодный народ Лиона восстал, но контр-революционеры, т. е. роялисты, при поддержке жирондистов взяли верх и восстановили порядок, истребив для этого 800 патриотов. Участие, принятое жирондистами в лионской контр-революции, было вполне установлено. Лионские события погубили Жиронду. Народ, осаждавший Конвент, объявил, что никого не выпустит, пока, так или иначе, не состоится исключение главных жирондистов.

Конвент, со своей стороны, — т. е. жирондистская правая, Равнина и даже часть Горы, — объявивши, что их прения не могут считаться свободными, так как Конвент окружен народом, попытались выйти, в надежде, что народ расступится перед своими представителями. На это Анрио, вынув саблю, отдал свое знаменитое приказание: „Канониры, — к орудиям!“ Члены Конвента, вышедшие на площадь, должны были вернуться.

Тогда, после трехдневного сопротивления, Конвенту осталось только покориться, и он постановил, наконец, исключение тридцати одного из своих членов жирондистов, после чего депутация от народа пришла вручить Конвенту следующее послание:

„Весь народ парижского департамента посылает нас к вам, граждане-законодатели, чтобы сказать, что декрет, только что принятый вами, составляет спасение республики. Мы пришли вам предложить, что мы объявим себя заложниками в числе, равном числу выключенных Собранием членов, чтобы отвечать перед департаментами за их безопасность“.

С другой стороны, Марат произнес 3-го июня в клубе якобинцев речь, в которой он излагал смысл совершившегося движения, и тут же провозглашал, что цель его — создать достаток для всех.

„Мы дали большой толчок, — говорил он, — Конвенту предстоит теперь упрочить основы общественного благоденствия. Мы хотим, чтобы граждане, которых зовут сан-кюлотами, пользовались счастием и благосостоянием. Мы хотим, чтобы этому полезному классу помогли богатые, по мере своих достатков. Мы не хотим нарушать права собственности. Но какое право собственности священнее всех других? — Право на существование! Мы хотим, чтобы это право собственности было охраняемо… Мы хотим, чтобы в нашем деле были заинтересованы все те, кто не имеет стотысячного капитала. Те, у кого есть сто тысяч или больше, пусть кричат себе… Мы им скажем: — согласитесь, что нас больше, чем вас, и если вы не хотите вместе с нами приложить руки к общему делу, мы вас выгоним из республики и возьмем вашу собственность, чтобы поделить ее между сан-кюлотами“.

В эти дни Париж вовсе не хотел казни арестованных жирондистских депутатов. Все, чего хотело большинство, это — чтобы революционным членам Конвента была дана возможность продолжать революцию. Арестованных депутатов не послали в тюрьму, — им разрешили, напротив, оставаться под домашним арестом. Им продолжали выдавать их 18 франков в день, полагавшиеся каждому депутату Конвента, и они могли ходить по Парижу в сопровождении жандарма, которого, впрочем, обязаны были кормить сами. Если бы эти депутаты удалились в частную жизнь, их наверно оставили бы в покое. Но вместо того они немедленно отправились в провинции, чтобы там поднимать восстание против Парижа и Конвента. И когда они увидали на местах, что им приходится итти против самой революции, рука об руку с духовенством и роялистами, — они предпочли соединиться с роялистами, чем отказаться от своих планов. Тогда, — но только тогда, т. е. в июле 1793-го года, — Конвент объявил их вне закона.

Период, начинающийся 31-го мая 1793-го года и продолжающийся до 27-го июля 1794 (т. е. до 9-го термидора II-го года Республики), представляет собою самый важный период революции. Великие изменения, которые только наметило в принципе Учредительное Собрание в ночь 4-го августа 1789 года, осуществляются, наконец, после четырехлетнего сопротивления, обновленным Конвентом. При этом народ не только заставляет Конвент провести ряд коренных революционных мер, он же приводит их в исполнение на местах при помощи народных обществ, к которым обращаются комиссары Конвента, когда им приходится создавать в городах и деревнях революционную исполнительную власть. Голод еще продолжается в течение этого периода, и война, которую республике приходится вести против Англии, блокирующей все порты Ф., и против прусского короля, австрийского императора и королей сардинского и испанского, — принимает ужасающие размеры. В этих условиях, поистине трагических, когда во всем чувствуется недостаток — в хлебе, в обуви, в перевозочных средствах, в железе, свинце, меди, селитре и т. д. и когда ничего нельзя ввозить во Ф., ни сухим путем, сквозь кольцо из 400.000 солдат, брошенных на Ф. союзниками, ни морем, сквозь цепь английских кораблей, поддерживающих блокаду, — в этих условиях бьются сан-кюлоты, чтобы спасти погибающую республику.

Тем временем все те, кто стоит за старый порядок, все занимавшие некогда привилегированное положение, все надеющиеся вернуть себе свои привилегированные места или создать себе новые привилегии, как только вернется монархия, — т. е. духовенство, дворяне, буржуазия, обогатившаяся через революцию, — все в заговоре против республики. Те, кто остается верен ей, вынуждены биться между кольцом иностранных штыков и пушек, с одной стороны, и внутренними заговорами, старающимися поразить их исподтишка, сзади.

Видя это, сан-кюлоты стараются достичь одного: сделать так, чтобы ко времени возвращения реакции создалась уже новая, перерожденная Ф.: крестьяне — уже овладевшие землею; городские рабочие — уже свыкшиеся с равенством и демократиею; аристократия и духовенство — уже лишенные владений, составлявших действительную их силу, и их имения — уже в руках тысячей новых владельцев, разбитые на части, совершенно неузнаваемые в новой обработке, так, что их почти уже невозможно восстановить в прежнем виде.

Первою действительно революционною мерою, принятою после 31-го мая, был принудительный заем у богатых на покрытие военных издержек. Положение казначейства было самое жалкое. Война требовала громадных расходов, а ассигнации, выпущенные в больших количествах, уже падали в цене. Новые налоги, если их наложить на массу населения, ничего не могли бы дать. Оставалось, следовательно, одно — налагать подати на богатых. И мысль об насильственном займе в миллиард ливров, мысль, между прочим, высказанная уже во время министерства Неккера в самом начале революции, — назревала в умах.

Но когда этот вопрос был поднят в Конвенте, 20-го мая, даже умеренный Камбон высказался за заем.

В материальном отношении принудительный заем оказался вполне неудачным. Но, так как для более крайних монтаньяров было важно подготовить умы к уравнению состояний и фактически к нему приблизиться, — в этом отношении они достигли своей цели.

Для всякой революции одним из главных затруднений является вопрос — как прокормить большие города? Так и было во Ф. в эти годы. Эмиграция, война, — особенно война с Англией, приостановившая вывоз и морскую торговлю, которою жили Марсель, Нант, Бордо, Лион и т. д., наконец, чувство, общее всем богатым, — боязнь выказывать свое богатство во время революции, — все это быстро сократило производство предметов роскоши и торговлю ими. Крестьяне, особенно те, которые овладели землею, работали упорно над ней. „Никогда еще не было такой пахоты, как осенью 1791 года“, говорит Мишле. И если бы урожай был хороший в 1791-м, 1792-м и 1793-м году, в хлебе не было бы недостатка. Но с 1788-го года во всей Европе, а в особенности во Ф., переживали ряд неурожайных годов: зимы стояли холодные, а летом мало было солнца. В сущности, за все эти годы был только один урожайный год, 1793-й, и то только в половине Ф. В некоторых департаментах был даже избыток хлеба. Но когда этот избыток, а равно и перевозочные средства потребовались для войны, — в большей половине Ф. начался голод. Мешок пшеницы, стоивший до того 50 ливров (франков) в Париже, дошел до 60 ливров в феврале 1793 года, до 100 и до 150 в мае. Хлеб, стоивший прежде три су за фунт (около 6 коп.), поднялся теперь до шести и даже до восьми су в городках около Парижа. Так как в начале 1793-го года Конвент еще ничего не предпринимал, то в восьми департаментах вспыхнули восстания, и народ сам стал назначать таксу на хлеб и другие припасы. Всесильные комиссары Конвента были вынуждены тогда уступать перед восставшим народом и стали назначать таксу, требуемую населением. В Париже вопрос о том, как прокормить 600.000 человек, дошел до полного трагизма. Парижская Коммуна, — все более и более должая государству, — тратила каждый день от 12.000 до 75.000 ливров, чтобы снабжать хлебников мукою и удерживать хлеб в известной цене. Сколько ни принимали мер строгости против спекуляторов, ничто не помогало. После изгнания жирондистов Коммуна добилась от Конвента закрытия парижской биржи (27-го июня 1793); но это не остановило биржевой игры. 8-го сентября 1793 года Парижская Коммуна велела опечатать все банкирские конторы и конторы „торговцев деньгами“. Сен-Жюст и Лебá, посланные Конвентом в департамент Нижнего Рейна, приказали уголовному суду снести дома каждого, кто будет уличен в ажиотаже на ассигнации (перекупка денежных знаков для перепродажи). Но спекуляторы, конечно, находили тогда новые пути. В Лионе положение было еще хуже, чем в Париже, так как муниципалитет, в котором заседало не мало жирондистов, не принимал никаких мер, чтобы помочь народной нужде. — „Теперешнее население Лиона доходит, по меньшей мере, до 130.000 душ“, писал Конвенту его комиссар, Коллò д’Эрбуа, от 7-го ноября 1793 г. „Наше положение по отношению к провианту — отчаянное… Скоро начнется голод“. И во всех больших городах было то же самое. Нужна была какая-нибудь общая мера, и Конвент был принужден народом принять ее в мае. Уже 16-го апреля 1793 г. управление департаментом, к которому принадлежал Париж, обратилось в Конвент с просьбой назначить максимум цен, по которым позволялось продавать зерновой хлеб; и после серьезного обсуждения, несмотря на ожесточенную оппозицию жирондистов, Конвент издал 3-го мая 1793 г. декрет, которым определялись высшие цены на зерновой хлеб.

Основною мыслью этого закона было привести фермеров и потребителей, по возможности, в прямое сношение между собою, помимо всяких посредников. Ради этого, всякий, кто имел зерновой хлеб для продажи, и всякий хлеботорговец должны были объявить в своем муниципалитете, сколько у них было разных хлебов. Хлебá и муку позволялось продавать только в общественных рынках, на то предназначенных; но потребителям предоставлялось также покупать зерновой хлеб непосредственно у хлеботорговцев и у землевладельцев, но только на один месяц, и то — заручившись предварительно свидетельством из своего муниципалитета. Средние цены, стоявшие на разные сорта хлеба от 1-го января до 1-го мая 1793 года, становились теперь максимальными ценами, выше которых никто не смел продавать. Эти цены должны были постепенно опускаться до 1-го сентября. Лицо, продавшее или купившее хлеб выше установленной цены, подвергалось штрафу. Тому же, кто был бы уличен, что умышленно испортил или зарыл зерновой хлеб или муку (и это делалось, несмотря на голод) — тому полагалась смертная казнь. Несколько месяцев спустя нашли, что лучше установить одну цену на зерновой хлеб во всей Ф., и 4-го сентября 1793 г. Конвент установил цену на сентябрь месяц. Вот в чем состоял этот закон о максимуме, против которого столько восставали и за который роялисты и жирондисты так упрекали монтаньяров. То была мера, вынужденная необходимостью; но ее тем более не могли простить монтаньярам, что некоторые из них, за-одно с народом, требовали, чтобы такса была установлена не только на зерновой и на печеный хлеб, но также и на все предметы первой и второй необходимости. — „Если общество, говорили они, берет на себя защиту жизни граждан, то не обязано ли оно также защищать его от тех, которые покушаются на жизнь людей, вступая в соглашение, чтобы лишить их припасов, необходимых для жизни?“ Борьба загорелась жестокая по этому вопросу, так как жирондисты и многие монтаньяры были совершенно против всякой таксы на припасы, находя ее „неполитичной, непрактичной и опасной“. Но общественное мнение взяло верх, и 29-го сентября 1793 г. Конвент решился установить максимум цен для предметов „первой и второй необходимости“.

Такса была установлена на зерновые хлеба и также на ряд других предметов первой и второй необходимости. Мясо, скот, сало, прованское масло, рыба, уксус, водка и пиво входили в этот разряд. Различные виды топлива, свечи, светильное масло, соль, мыло, сахар, мед, белая бумага, металлы, пенька и лен, ткани, холсты, деревянные башмаки, обувь вообще, табак и сырье, употребляемое на фабриках, были также включены в список предметов, для которых назначалась такса, сроком на один год. Высшие для них цены определялись по ценам, стоявшим в 1790-м году (как они были занесены в рыночные таблицы); к ним прибавлялась одна треть, за вычетом акциза, которому они были подвержены (закон 29 сентября 1793). Но вместе с тем Конвент выпустил закон и против наемного труда и вообще против бедных. Он постановил, что „максимум или вообще самая высокая заработная плата, жалованье и поденная плата будут установлены общинными советами, сроком на один год, по той цене, какая стояла в 1790-м году, с прибавкой половины этой цены“. Очевидно, на этом дело не могло остановиться. Раз Ф. отказывалась от системы полного произвола в торговле и, следовательно, спекуляции, неизбежно вытекающей из этого произвола, — она уже не могла удовлетвориться такими робкими попытками. Она должна была итти дальше на пути коммунализации торговли, каковы бы ни были препятствия, которые встретят эти начинания. Действительно, 11-го брюмера II-го года (1-го ноября 1793 г.) Конвент, на основании доклада Барéра, нашел, что назначать цены, по которым товары должны были продаваться в розничной торговле, значило „накладывать налог на мелкую торговлю в пользу фабричного предпринимателя“. Тогда была высказана мысль, что для того, чтобы устанавливать цены каждого из товаров, поименованных в предыдущем декрете, нужно было знать „ценность каждого товара на месте производства“. Если тогда прибавить 5% прибыли для оптового торговца и 5% для розничной торговли и еще столько-то по-верстной платы за перевозку товара, можно будет установить истинную цену, по которой каждый товар следует продавать.

В виду этого начато было громадное расследование, имевшее целью определить один из элементов ценности (стоимость производства). Но, к сожалению, оно не могло быть доведено до конца, так как 9-го термидора (27 августа 1794) восторжествовала реакция, и все это было оставлено. Третьего нивоза III-го года (23-го декабря 1794) после бурных прений, начатых термидорцами уже с 8-го ноября, законы о максимуме были отменены.

В результате получилось страшное падение ассигнаций. В торговле стали давать только 19 ливров серебром за 100 ливров бумажками; полгода спустя курс упал уже до двух ливров за сто, и до пятнадцати су в ноябре 1795-го года. В то же самое время Конвент, в котором властвовали уже термидорцы (жирондисты с роялистами), начал выпускать такие громадные количества ассигнаций, что с 6.420 миллионов, находившихся в обращении 13-го брюмера III-го года (3-го ноября 1794), эта цифра почти удвоилась и поднялась восемь месяцев спустя (т. е. к 13-му июля 1795) до двенадцати миллиардов ливров.

Подвергаясь со всех сторон нападению всех монархий, соединившихся против нее в самый разгар начатой ею перестройки своих учреждений, Ф. переживала чрезвычайно трудное, опасное время. И только изучая это время во всех его подробностях, в мелочах обыденной жизни, прослеживая изо дня в день страдания, пережитые французским народом, можно понять всю преступность богатых, когда они ради сохранения своего привилегированного положения не задумались призвать себе на помощь иностранное нашествие и подвергнуть Ф. всем ужасам гражданской войны. И вот, жирондистские главари, исключенные из Конвента 2-го июня 1793 г., тоже не задумались отправиться в провинции и там раздувать огонь гражданской войны при поддержке роялистов и иностранного вторжения. Изгнавши из своей среды тридцать одного жирондистского депутата, Конвент подверг их, как мы видели, только домашнему аресту, предоставляя им, впрочем, свободно ходить по Парижу в сопровождении жандарма. Верньò, Жансоннэ, Фонфред действительно остались в Париже, и Верньо пользовался своею свободою, чтобы время от времени адресовать Конвенту ядовитые послания. Остальные же бежали из Парижа, с целью поднять департаменты против Конвента. Роялисты, очевидно, только этого и желали, и в скором времени восстания вспыхнули в шестидесяти департаментах, при чем жирондисты и самые крайние роялисты шли рука об руку. Часть жирондистских депутатов, изгнанных из Конвента, а именно Петион, Гюаде, Бриссо, Барбару, Лувэ, Бюзо и Лангинэ, направились в Нормандию и в Бретань, чтобы стать там во главе восстания. В Кане, главном городе Нормандии, они организовали „Ассоциацию соединенных департаментов“, имевшую целью поход на Париж. Арестовавши депутатов, присланных Конвентом, они старались разжечь умы против монтаньяров. Генерал Вимпфен, командовавший войсками республики в Нормандии и ставший на сторону заговорщиков, не скрывал от них ни своих роялистских мнений, ни своего намерения искать поддержки в Англии, — и жирондистские главари не порвали с ним. К счастью, масса народа в Нормандии и в Бретани не пошла за жирондистами, роялистами и духовенством. Города стали за революцию, и восстание, побежденное в Верноне, кончилось ничем. Таким образом, восстание не удалось в Нормандии и Бретани. Но из Кана явилась Шарлотта Кордэ, чтобы убить Марата. Она приехала 11-го июля в Париж, 13-го явилась к Марату. Он сидел в крытой горячей ванне, правя корректуры своей газеты „Друг Народа“ на доске, положенной поперек ванны. Тут и ударила его Шарлотта Кордэ прямо в открытую грудь. Он умер через несколько минут. Три дня спустя, в Лионе, жирондисты гильотинировали другого друга народа, — Шальé.

Если восстание не удалось в Бретани и в Нормандии, зато контр-революционеры имели более успеха в провинции Пуату (департаменты Двух-Севр, Вьенны и Вандеи), в Бордо и в Лиможе. Небольшие движения против Конвента произошли также в некоторых восточных департаментах: в Безансоне, Дижоне и Маконе. На юге, где давно уже работали роялисты, восстания произошли в разных местах. Марсель, подпавши под власть контр-революционеров, — жирондистов и роялистов, — назначил себе временное правительство и собирался послать войска против Парижа. Тулуза, Ним, Гренобль тоже поднялись против Конвента. Тулон даже принял английский и испанский флот, который и овладел укреплениями этого военного порта, во имя Людовика XVII-го. Бордò, большой торговый город, готовился восстать на защиту жирондистов; а Лион, где торговая и промышленная буржуазия взяла верх уже 29 мая, открыто восстал против Конвента и выдержал долгую осаду, при чем пьемонтские войска, пользуясь расстройством республиканской армии, которая должна была опираться на Лион, вступили в пределы Ф.

Разжигаемое эмиссарами из Рима восстание вспыхнуло в Вандее с невероятной свирепостью. План вандейцев был — завладеть городами и истребить в них всех „патриотов“, т. е. всех республиканцев, а затем — распространить восстание на соседние департаменты и итти на Париж. В начале июня 1793-го года вандейские вожди, Катлинò, Лескюр, Стофле, Ларош Жаклен, во главе сорока тысяч человек действительно овладели городом Сомюром. Река Луара была, таким образом, в их руках. Затем, перейдя Луару, они овладели Анжером (17-го июня). 29 и 30 июня вандейские армии, быстро соединившись, напали на Нант. Но тут они были отбиты республиканцами и потеряли Катлинó, — своего действительно демократического вождя. Отбитые от Нанта, вандейцы стали отступать и даже оставили Сомюр, после чего они уже вынуждены были перейти на левый, т. е. южный, берег Луары.

Тут потребовались невероятные усилия со стороны республики, чтобы разгонять отряды вандейцев, державшиеся на своей собственной, родной земле. Война обратилась в прямое истребление, вследствие чего от двадцати до тридцати тысяч вандейцев, за которыми тянулись их жены и дети, решили эмигрировать в Англию, пересекая Бретань. Но Англия вовсе не желала принять таких эмигрантов; а бретонцы, со своей стороны, холодно встретили их — тем более, что в Бретани патриоты брали верх, — и тогда вся эта масса голодных и оборванных мужчин, женщин и детей снова была отброшена к Луаре; тюрьмы Нанта стали переполняться с угрожающею быстротою. В этих логовищах, битком набитых человеческими существами, стали развиваться тиф и всякие другие заразные болезни, которые из тюрем распространялись по городу среди населения, истощенного осадою.

Что же касается до Вандеи вообще, то Комитет общественного спасения, не давая себе даже труда вдуматься в причины восстания в целой области и довольствуясь нелепым объяснением, что все происходит от „фанатизма этих озверевших мужиков“, не стараясь даже понять крестьян и приохотить их к республике, возымел дикую идею истребить всех вандейцев и обезлюдить Вандею. Шестнадцать укрепленных лагерей было устроено с этою целью, и двенадцать „карательных экспедиций“ было пущено в Вандею, чтобы разорить всю страну, жечь крестьянские избы и истреблять крестьян.

Легко понять, к чему привела эта бойня. Вандея обратилась в гнойную рану республики. Громадная область была навсегда потеряна для республики, и Вандея стала причиною кровавых раздоров среди самих монтаньяров.

Восстания в Провансе и в Лионе имели такое же печальное влияние на ход революции. Лион был городом, где производились предметы роскоши, — шелк, бархат. Множество артистов-рабочих было тогда занято тканьем у себя на дому тонких шелков и вышиванием золотом и серебром. И все это производство приостановилось во время революции. Самое же население разделилось на два враждебных лагеря. Рабочие-хозяева, маленькие мастерки и буржуазия, высшая и средняя, были против революции. Рабочие же, — те, которые работали на маленьких мастерков или находили себе заработок в различных отраслях, зависимых от тканья шелков, стояли за революцию. Они уже тогда вырабатывали основы социализма, который развился в девятнадцатом веке, и охотно следовали за Шальè, — коммунистом-мистиком, приятелем Марата, имевшим большое влияние в муниципалитете. Кроме того, активная коммунистическая пропаганда велась еще Л’Анжом, предшественником Фурье, и его друзьями. Буржуазия же, со своей стороны, охотно стояла за одно с дворянами и особенно с духовенством, которое имело тогда большое влияние на население, при чем на помощь ему явились еще эмигранты-священники из Савойи. Большая часть лионских секций была искусно наводнена жирондистскою буржуазиею, за которою скрывались роялисты.

Столкновение произошло, как мы видели, 29-го мая 1793 г. На улицах дрались, и буржуазия одержала верх. Шальé был заарестован, и так как Робеспьер и даже Марат плохо защищали его в Париже, то жирондисты казнили его 16-го июля. Вообще месть якобинцам со стороны буржуазии и роялистов была ужасна. Лионская буржуазия, выступавшая до тех пор под знаменем жирондистов, поощренная теперь вандейским восстанием, открыто вступила в союз с роялистами-эмигрантами. Она вооружила 20.000 человек и привела город в состояние обороны против Конвента.

После измены Дюмурье и изгнания жирондистских вождей из Конвента, республике пришлось снова произвести полную реорганизацию своих армий, — в этот раз на демократических началах. Ей предстояло переменить весь состав высшего военного начальства, чтобы заменить жирондистов и роялистов республиканцами-монтаньярами. Почти все лошади и рабочий скот во Ф. были забраны для военных потребностей. Солдатам так же не хватало хлеба, как и крестьянам и бедному населению в городах.

Во всем чувствовался такой же недостаток. В Бретани, в Эльзасе комиссары Конвента должны были обращаться к жителям больших городов, как Брест или Страсбург, с приглашением обуться всем в деревянные башмаки и послать всю свою обувь солдатам. Все кожи приходилось отбирать силою и всех сапожников — заставлять работать на войско; и все-таки обуви не хватало, так что даже солдатам иногда раздавали деревянные башмаки. Хуже того. Приходилось составлять комитеты, чтобы отбирать в частных домах „всю кухонную утварь, котлы, кастрюли и всякую медную посуду и свинцовые вещи, равно как всю медь и свинец не в поделках“. Так было сделано, например, в округе города Страсбурга.

В самом Страсбурге представители Конвента и муниципалитет вынуждены были просить у обывателей платья, чулок, башмаков, рубашек, простынь, одеял и всякого старого белья, чтобы одеть оборванных волонтеров; кровати в частных домах брались для раненых. Но всего этого не хватало, и по временам комиссары Конвента вынуждены были налагать на население тяжелые революционные налоги, взыскивая их преимущественно с богатых. Так делалось особенно в Эльзасе, где крупные помещики не хотели отказываться от своих феодальных прав, на защиту которых выступила Австрия.

Однако же, мало по малу армия была реорганизована. Генералы из жирондистов были устранены, и люди молодые заняли их места. Это были везде люди новые, для которых война еще не стала ремеслом, воодушевленные всем энтузиазмом народной революции. Они скоро создали новую военную тактику, которую впоследствии приписывали Наполеону, — тактику быстрых передвижений и больших масс, нападающих на отдельные части неприятельской армии и уничтожающих их, раньше чем они успеют соединиться. Одетые в лохмотья, часто босоногие, очень часто впроголодь, но вдохновленные революциею и идеями равенства, волонтеры 1793 года одерживали победы там, где поражение казалось неизбежным. При этом комиссары Конвента выказывали суровую энергию, чтобы прокормить эти армии, одеть их, организовать перевозку. Почти всегда равенство было их руководящим началом. Было, конечно, и среди комиссаров Конвента несколько негодных людей, как Камбасерес, и было несколько, несомненно стремившихся к наживе; но то были очень редкие исключения. Почти все двести комиссаров Конвента делили с солдатами их нищету и опасности.

Все эти усилия дали победу, и после того, как в августе и сентябре пережит был очень мрачный период неудач, республиканские армии, наконец, одержали верх. В начале осени иностранное вторжение было остановлено.

Главною задачею Конвента, ради которой он и был созван, было — составление новой, республиканской конституции. Конституция 1791-го года, монархическая и делившая народ на два класса, при чем один из них был лишен всяких политических прав, не могла быть оставлена в силе. В действительности, она уже перестала существовать. Поэтому, как только сошелся Конвент (21 сентября 1792), он занялся новою конституциею. 11 октября был выбран конституционный комитет, и в этом комитете жирондисты, очевидно, оказались в большинстве. В него вошли: Сийес, англичанин Томас Пэн (Paine), Бриссо, Петион, Верньо, Жансонне, Кондорсэ, Барер и Дантон. Жирондист Кондорсэ, известный математик и философ, уже с 1774-го года занимавшийся, вместе с Тюрго, политическими и социальными реформами, был одним из первых, объявившихся республиканцами после побега короля в Варенн. Он и был главным составителем проекта конституции, представленного Конвенту жирондистским комитетом, и сопровождавшей его „Декларации прав человека и гражданина“.

Насчет общих положений Декларации прав не трудно было согласиться, тем более, что обе партии, как жирондисты, так и горцы, хотели избегнуть того, что могло бы послужить усилению „бешеных“ (enragés), т. е. коммунистов. Робеспьер произнес речь, которая, несомненно, была слегка окрашена тем, что теперь называется социализмом. „Надо заявить, говорил он, что право собственности ограничено, как и все другие права, обязательством уважать права других личностей; что оно не должно наносить ущерба ни безопасности, ни свободе, ни жизни, ни собственности наших ближних; и что всякая торговля, нарушающая эти права, по этому самому непозволительна и безнравственна“. Он требовал также провозглашения права на труд — в форме, однако, довольно мало-значущей: „Общество обязано заботиться о средствах существования всех своих членов, — или доставляя им труд, или обеспечивая средства существования тем, кто не в силах работать“. Но тут же, кстати, он не преминул отмежеваться от тех, кто хотел равенства в правах на землю. Конвент рукоплескал этой речи, но отказался ввести в Декларацию прав даже те четыре статьи, которые выражали скромные мысли Робеспьера о правах собственности. Таким образом, ни 29-го мая, когда Конвент, накануне восстания 31-го мая единогласно принял Декларацию прав, ни 23-го июня, когда Декларация была принята в ее окончательной, слегка пересмотренной редакции, в нее и не подумали ввести те скромные, принципиальные ограничения права собственности, которые Робеспьер изложил в сжатой форме в своих четырех статьях. И сам Робеспьер на этом уже не настаивал.

Но где понятия Горы действительно расходились с понятиями Жиронды, это выказалось 22-го мая, когда началось обсуждение жирондистского проекта уничтожения общинных муниципалитетов и введения, взамен их, кантональных (волостных) управлений. Против этого уничтожения монтаньяры выступили совершенно решительно, тем более, что жирондисты хотели попутно уничтожить и единство Парижа и его Коммуны, предлагая разделить на несколько муниципалитетов каждый город, имеющий свыше 50.000 жителей. Тогда Конвент, чувствуя, конечно, что Париж уже сильно волновался в этот день, резко стал на сторону монтаньяров и отверг жирондистский проект „кантональных муниципалитетов“. Но события шли ускоренным ходом. После того, как влиятельные жирондисты были изгнаны 2-го июня из Конвента и арестованы, Конвент начал 11-го июня обсуждение нового краткого плана конституции, выработанного его монтаньярскою комиссиею. Обсуждение продолжалось неделю, до 18-го июня. Затем, Декларация прав (принятая уже, как мы видели, 29-го мая) была слегка пересмотрена, чтобы согласовать ее с конституциею, и, представленная вновь 23-го июня, она была одобрена Конвентом в тот же день. На следующий день, 24-го, конституция была принята во втором чтении, и Конвент немедленно разослал ее первичным избирательным собраниям, с тем, чтобы подвергнуть ее голосованию всем народом.

Для выбора народных представителей конституция 1793-го года вводила всеобщую и прямую подачу голосов, по списку (scrutin d’arrondissement), составляемому в каждом округе, состоящем из 50.000 жителей. Администрация департамента и округов избиралась двухстепенною подачею голосов, а исполнительный совет, т. е. исполнительная власть в государстве, или министерство, избирался трехстепенным голосованием. Законодательное Собрание избиралось только на один год, и все его решения делились на два разряда: декреты (указы), которые становились обязательными немедленно, и законы, для которых народ мог потребовать всенародного голосования, или референдума.

Наконец, конституция обеспечивала всем французам „свободу, безопасность, собственность, государственный долг, свободное отправление всякого богослужения, общее для всех образование, общественную помощь, неограниченную свободу печати, право подавать прошения, право собираться в народные общества, пользование всеми правами человека“. Что же касается до социальных законов, ожидавшихся от конституции, то докладчик Геро де Сешель обещал их на будущее время.

Предложенная на одобрение первичных избирательных собраний, конституция 24 июня 1793 года была принята с большим единодушием и даже энтузиазмом. Республика состояла тогда из 4.944 кантонов (волостей), и когда получилось голосование из 4.520 кантонов, то оказалось, что конституция была принята 1.801.918 голосами против 11.610.

10-го августа 1793-го года эта конституция была провозглашена в Париже с большим торжеством, и в провинции она, несомненно, помогла парализовать жирондистские восстания. Росказни жирондистов о том, что монтаньяры хотят восстановить королевскую власть и посадить на престол герцога Орлеанского, падали сами собою. С другой стороны, конституция 1793-го года была так хорошо принята большинством демократов, что она стала с тех пор на целое столетие символом веры для государственной демократии всех народов. Другим важным делом Конвента были декреты о крестьянах: о возврате общинных земель и об освобождении земли от феодальных повинностей.

Покуда жирондисты властвовали в Конвенте, дело общинных земель не подвигалось. Конвент ничего не делал, чтобы ослабить пагубное действие законов, проведенных Законодательным Собранием в августе 1792 года. Зато тотчас же после 2-го июня Конвент взялся за этот великий вопрос и уже девять дней спустя (11-го июня 1793) провел радикальный закон об общинных землях, составляющий эпоху в жизни французских крестьян, — один из законов, наиболее богатых последствиями во всем французском законодательстве. В силу этого закона, все земли, отнятые у общин помещиками в продолжение последних двухсот лет и перешедшие во время революции в руки частных лиц, должны были быть возвращены общинам, равно как и все пустопорожние земли, выгоны, луга, пески, заросли и т. д., которые были захвачены или отняты у общин частными лицами каким бы то ни было способом, — включая сюда и те земли, относительно которых Законодательное Собрание установило, было, сорокалетнюю давность. Разверстка, в силу закона 11-го июня 1793-го года, должна была произойти по душам, считая каждого из жителей общины, всякого возраста и обоего пола, находящегося налицо или отсутствующего. Всякий гражданин, не исключая батраков, наемных работников и прислуги на фермах и т. п., проживший в течение года в общине, имел право на свою часть общинных земель. И в продолжение десяти лет участок, доставшийся каждому гражданину, не мог быть описан за долги. Однако же, раздел был необязателен. Мирской сход, составленный из всех лиц, имеющих право на раздел и достигших 21-летнего возраста, будет созван, говорил закон, в воскресный день, и сход решит, желает ли он раздела общинных земель или части их. Если треть голосов будет за раздел, раздел должен быть совершен, и это решение не может быть отменено.

Легко представить себе, какой переворот этот закон производил в жизни деревень. Все земли, отнятые у общин помещиками, церковью, монастырями, ловкими буржуа и др., теперь могли быть взяты назад крестьянами. Кроме того, общинные земли, увеличенные всем тем, чтó закон 11-го июня возвращал крестьянам, принадлежали уже всем, — всем жившим в коммуне более года, по числу едоков в каждой семье — включая детей и стариков. Всякое различие между „гражданами“ и „присельщиками“ исчезало. Общинная земля принадлежала всем. Это была целая революция.

Месяц спустя (17 июля 1793 г.) Конвент решился нанести окончательный удар, которым революция завершалась и узаконялась в одной из двух главных своих задач — в окончательном уничтожении пережитков феодализма. 21 января 1793 г. перестала существовать королевская власть. Теперь, 17 июля 1793 г., законом уничтожались феодальные права, — т. е. крепостная зависимость одного человека от другого. Декрет 17 июля 1793 г. был совершенно ясен. Различия, установленные обоими предыдущими Собраниями между различными феодальными правами, в надежде сохранить хотя бы некоторые из них, теперь уничтожались. Всякое право владельца земли, имевшее феодальное происхождение, переставало существовать. „Все платежи бывшим помещикам, все феодальные права как постоянные, так и случайные, даже те, которые утверждены были декретом минувшего 25 августа, уничтожаются без всякого выкупа“, гласит статья 1-ая закона 17 июля 1793 г. Исключение есть только одно: остаются арендные платежи и обязательства исключительно земельные, не феодальные (ст. 2).

Таким образом, истолковывать феодальную плату (т. е. крепостное обязательство), как арендную плату за землю, как это сделано было законами 1790 и 1791 года, — отменялось безусловно. Мало того. Если какая-нибудь арендная плата или какое бы то ни было обязательство крестьянина имело феодальное происхождение (из времен крепостного права), — каково бы ни было наименование этой аренды или обязательства, — они уничтожались навсегда, без всякого выкупа.

По закону 1790 г. выходило так, что если крестьянин нанимал землю с обязательством платить ежегодно столько-то, он мог выкупить эту землю и стать ее собственником, выплативши сумму, равную двадцати или двадцатипятилетней аренде. И крестьяне принимали это условие. Но, прибавлял тот же закон 1790 г., если кроме земельной ренты помещик наложил когда-то на арендующего крестьянина еще какой-нибудь платеж или обязательство феодального характера, — напр., налог на наследство, или на продаваемые крестьянином продукты, или какие-нибудь ленные обязательства (службы), или какое бы то ни было личное обязательство (напр., обязательство пользоваться помещичьею мельницею, или его печью, или давилом для приготовления вина, или же платеж натурою части продаваемых продуктов, или ограничение права продажи своего хлеба не раньше известного срока), или, наконец, платеж при прекращении аренды или при продаже земли новому владельцу, — тогда арендатор обязан был выкупить и это феодальное обязательство вместе с земельною рентою.

Теперь Конвент поступал революционным путем. Он ничего знать не хотел обо всех этих феодальных вымогательствах. Если крестьянин, арендующий вашу землю, несет какое бы то ни было обязательство феодального характера, какого бы то ни было наименования, — оно уничтожается безусловно. Или же ваш арендатор платит вам ренту на землю, и в этой ренте ничего нет феодального; но, в придачу к этой ренте, вы наложили на него какое-нибудь ленное обязательство или личную повинность феодального характера, — если так, то он становится владельцем земли, ничего вам не выплачивая.

Когда мы изучаем экономические результаты Великой революции, как она совершалась во Ф., мы постигаем громадную разницу, какая существует между уничтожением крепостных отношений, совершенном бюрократически, самим же феодальным государством (как оно было совершено в Пруссии после 1848 г. или же в России в 1861 г.), и уничтожением, совершенным путем революции. В Пруссии и России крестьяне заплатили за освобождение от феодальных и крепостных повинностей потерею значительной части некогда принадлежавших им земель и выкупали остальные на разорительных для них условиях. Крестьяне впали в бедность, чтобы получить землю, свободную от крепостных обязательств, тогда как помещики, сперва сопротивлявшиеся уничтожению крепостного права, в сущности извлекли из него — по крайней мере в плодородных областях — неожиданные для себя выгоды. Кроме того, почти везде в Европе, кроме Ф., освобождение крестьян увеличило государственную власть помещиков.

Только во Ф. (и во французской Швейцарии), где уничтожение феодальных отношений совершилось революционным путем, переворот обратился против экономической и политической касты бывших рабовладельцев на пользу громадной массе крестьян.

С провозглашением конституции Конвент, который именно для того и был созван, чтобы выработать для Ф. республиканскую конституцию, должен был бы разойтись. Но все чувствовали, что в данных условиях, имея на руках иностранное вторжение, войну с коалицией держав на всех границах и восстание в Вандее, в Лионе, в Провансе и т. д., ввести новую конституцию было невозможно. Конвенту нельзя было разойтись и подвергать республику всем случайностям новых выборов.

Робеспьер развил эту мысль в клубе якобинцев на другой же день после провозглашения конституции, и многочисленные депутаты, съехавшиеся в Париж из провинций, чтобы присутствовать при провозглашении конституции, были того же мнения. 28-го августа Комитет общественного спасения высказал ту же мысль в Конвенте и после шестинедельного колебания, — после того, как временное правительство республики одержало свои первые успехи в Лионе, — т. е. 10-го октября 1793 года, было объявлено, что правительство Ф. останется „революционным“ вплоть до заключения мира. Конституция была принята, но вводить ее в жизнь не решались. Конвент и назначенные им комитеты сохраняли свою власть. Таким образом удерживалась, — на деле, если не по праву, — диктатура Комитетов общественного спасения и общественной безопасности, вскоре усиленная законом о подозрительных личностях и законом, вводившим в провинциях революционные комитеты.

Опыт, сделанный революцией с католическим духовенством, которое присягнуло конституции и тем не менее боролось против нее всякими средствами, доказал невозможность привлечь духовенство на сторону прогрессивных идей. Поэтому, мысль о том, что следует исключить из государственного бюджета жалованье священникам и предоставить уплату их содержания самим верующим, неизбежно возникла перед революцией. Уже в ноябре 1792-го года Камбон поднял этот вопрос в Конвенте. Но Конвент три раза решал удержать оплачиваемую государством и подчиненную государству национальную церковь, — хотя в то же время принимал самые суровые меры против священников, противившихся революции.

10 октября, когда Конвент принял уже новый календарь, комиссар Конвента Фушэ выпустил приказ, в силу которого богослужебные обряды могли совершаться только внутри храмов. Все „религиозные эмблемы, воздвигнутые на дорогах“, должны были быть сняты. Священники не смели появляться в облачении, иначе как в храмах. Похороны должны были совершаться без всякой религиозной церемонии в полях, обсаженных деревьями, „в тени которых будет возвышаться статуя, изображающая Сон. Всякие другие эмблемы будут уничтожены“, и „на воротах такого поля, освященного религиозным почтением к останкам предков, будет сделана надпись: Смерть есть вечный сон“. Фушэ разъяснял также народу смысл своих декретов материалистическими лекциями. В то же самое время другой комиссар Конвента, Лэньло, обратил в городе Рошфоре приходскую церковь в „Храм Правды“, и восемь католических священников и один протестанский пастор явились в этот храм 31-го октября 1793 г. и сложили с себя священнический сан. В Париже, под влиянием Шометта, 14-го октября было запрещено совершать богослужение вне храмов, а 16 октября Коммуна приняла сущность декрета Фушэ о погребениях.

Конвент поощрял движение против католической веры. Тогда Анахарсис Клоотс и Шометт решились сделать еще шаг в том же направлении. Клоотс, прусский барон, всем сердцем отдавшийся революции и проповедывавший союз всех народов, а также прокурор Парижской Коммуны, Шометт, истинный представитель парижского рабочего, уговорили епископа парижского, Гобеля, отречься от своего духовного сана. Гобель посоветовался на этот счет с епископским советом, который одобрил его намерение и, известивши заранее советы департамента и Коммуны, Гобель явился 17-го брюмера (7-го ноября 1793) в Конвент с одиннадцатью из своих священников сложить аттрибуты своего епископского сана и отречься от него. Его сопровождали мэр Паш, прокурор Шометт и два члена департаментского совета, Моморò (коммунист) и Люльé.

Епископ Гобель произнес по этому случаю речь, в которой говорил, что всю свою жизнь был привязан „к непоколебимым принципам равенства и нравственности, необходимым во всякой истинно-республиканской конституции“. Теперь он повиновался голосу народа и отказывался исполнять „обязанности священника католической веры“. Сложивши свой крест и снявши епископское кольцо, он надел эмблему равенства, — красный шерстяной колпак, предложенный ему одним из членов Конвента.

Собранием овладел тогда энтузиазм, который можно сравнить только с энтузиазмом в ночь 4-го августа. Два других епископа, Томас Лэндэ и Гэ-Вернон, равно как и другие члены Конвента, принадлежавшие к священническому сану, бросились к трибуне и последовали примеру епископа Гобеля. Только аббат Грегуар (янсенист) отказался присоединиться к ним. Что же касается до аббата Сийеса, то он объявил, что уже много лет тому назад отказался быть священником, что у него нет другого исповедания, кроме исповедания свободы и равенства, и что он давно уже стремится к торжеству разума над суеверием и фанатизмом.

Эта сцена произвела глубочайшее впечатление на современников. Об ней узнали, конечно, во всей Ф. и во всей Европе. И везде она вызвала среди правящих классов усиленную ненависть против республики.

Парижская Коммуна и секции открыто вели дело отречения от христианской веры (déchristianisation). В каждой секции хотя одну из церквей переименовывали в храм Разума; а Генеральный Совет Коммуны даже рискнул еще резче поставить дело. В ответ на речь, произнесенную Робеспьером 1-го фримера о необходимости религии для народа, Совет Коммуны, под влиянием Шометта, выпустил 3-го фримера (23-го ноября) постановление, в силу которого все церкви и храмы всех исповеданий должны были быть закрыты; каждый священник становился ответственным за всякие беспорядки религиозного характера, и революционным комитетам предлагалось вести строгий надзор за священниками. Кроме того, Совет Коммуны просил Конвент лишить лиц духовного звания права занимать какие бы то ни было общественные должности. В то же время Коммуна учреждала „курс нравственного учения“ для подготовления проповедников нового исповедания. Вместе с тем предписывалось сломать все колокольни, а в нескольких секциях праздновали праздники Разума. Одна из секций сожгла молитвенные книги, а Эбер сжег в Коммуне несколько мощей. В провинции почти все города, особенно в юго-западной Ф., присоединились, повидимому, к новому рационалистическому учению.

В Париже советы департамента и Коммуны решили праздновать 20-го брюмера (10 ноября) в Соборе Богоматери „праздник Свободы и Разума“, во время которого будут исполнены патриотические гимны перед статуей Свободы. Анахарсис Клоотс, Моморò, Эбер, Шометт занялись усиленною пропагандою в народных обществах, чтобы подготовить этот праздник, и он вполне удался.

Между тем правительство, т. е. Комитет общественного спасения, глухо противодействовало этому движению. 1-го фримера (21-го ноября) Робеспьер произнес в якобинском клубе свою первую очень резкую речь против культа Разума. Конвент, говорил он, никогда не сделает этого дерзкого шага и не примет мер против католической веры. Он сохранит свободу исповеданий и не позволит преследовать мирных священнослужителей. Он называл людей, начавших борьбу против христианства, изменниками и агентами врагов Ф., стремящимися оттолкнуть от республики тех иностранцев, которых привлекали к республике ее нравственные идеалы или же понимание своей собственной пользы.

В середине фримера Робеспьер, пользуясь поддержкой Дантона, решился действовать, и 16-го (6-го декабря) он потребовал от Комитета общественного спасения декрета о свободе богослужения, которого первый параграф запрещал „всякое насилие и всякую меру, противную свободе вероисповеданий“. Весьма вероятно, что эта мера была вызвана боязнью восстаний в деревнях, так как закрытие церквей было принято крестьянами очень враждебно. Во всяком случае, с этого дня католицизм восторжествовал. Все поняли, что Робеспьер взял его под свое покровительство. Католицизм снова становился государственной церковью.

Пока этим дело ограничилось. Но весною Комитет общественного спасения, под влиянием Робеспьера, попробовал выставить против религии Разума религию Верховного Существа, задуманную на началах, высказанных Руссо в его „Савойском священнике“. Однако же, эта религия, несмотря на поддержку правительства и на угрозу гильотины для ее противников, все время смешивалась с религией Разума, даже когда ее обряды назывались культом Верховного Существа. Под этим последним именем культ, наполовину деистический и наполовину рационалистический, продолжал распространяться до тех пор, пока термидорская реакция не положила ему конец.

Движение 31-го мая 1793-го года позволило революции закончить то, что составляло ее главную задачу: окончательное уничтожение, без выкупа, феодальных прав и полное освобождение страны от королевского деспотизма и управления придворной челядью. Но раз это было сделано революцией, она начала останавливаться.

После того, как Конвент закрепил законом то, чего требовали крестьяне, и что они кое-где приводили уже в исполнение самовольно в продолжение четырех лет, — после этого народное представительство уже не в силах было предпринять никакой другой серьезной органической реформы. Если исключить меры, касающиеся военной защиты и народного образования, работа Конвента поражает с этих пор своею бесплодностью.

Теперь нужно искать вне Конвента и вне якобинского клуба, — т. е. в Парижской Коммуне, в секциях столицы и провинциальных городов и в клубе кордельеров — людей, понимающих, что победы революции можно будет упрочить, только идя дальше, вперед, и старающихся поэтому выдвинуть требования коммунистического характера, зародившиеся в народных массах.

Эти люди, прозванные за это „бешеными“, „анархистами“, пытаются организовать Ф., как союз сорока тысяч коммун, находящихся в постоянном сношении друг с другом и представляющих центры жизни крайней демократии, работающие над установлением „равенства на деле“, как тогда говорилось, — „уравнения состояний“. Они стараются дать дальнейшее развитие зачаткам муниципального коммунизма, признанным в законе о максимуме; они пытаются ввести национализацию торговли главными жизненными припасами и тем положить предел спекуляциям торгашей. Они стараются, наконец, положить предел образованию больших состояний и раздробить те, которые уже скопились в одних руках.

Но революционная буржуазия, — дойдя до власти и пользуясь силою обоих Комитетов, общественного спасения и общественной безопасности, которых влияние росло по мере того, как разгоралась война, — революционная буржуазия раздавила тех, кого она называла „бешеными“ и „анархистами“, и, в свою очередь, была раздавлена 9-го термидора контр-революционною буржуазиею. Тогда, после того как крайние революционеры были уничтожены, легко уже было утвердиться правительству Директории; а потом Бонапарт, овладев центральною властью, которую создали революционеры-якобинцы, без труда мог стать консулом, а впоследствии и императором.

Покуда монтаньярам предстояла борьба в Конвенте с жирондистами, они искали поддержки у народных революционеров. В марте, в апреле 1793-го года они, казалось, готовы были итти очень далеко рука об руку с пролетариями. Но раз они оказались у власти, они уже думали только о создании „средней партии“, стоящей на пол-пути между крайними и контр-революционерами.

Утверждение монтаньярского правительства, вот что более всего интересовало членов Конвента. Но, подобно всем членам всякого правительства до революции и после нее, они искали опоры не в установлении всеобщего благосостояния и довольства, а в ослаблении и в случае надобности в истреблении противников своего правительства. Поэтому они вскоре со страстью ухватились за террор, как за средство уничтожать врагов демократической республики, но никогда не отнеслись они с такою же верою к крупным мерам экономического характера, — даже если они сами, уступая давлению минуты, провели эти меры законодательным путем.

Уже в наказах 1789-го года встречаются воззрения, которые в настоящее время были бы названы социалистическими. Руссо, Гельвеций, Мабли, Дидро и др. уже представляли неравенство состояний и скопление богатств в руках немногих, как главное препятствие установлению демократической свободы. При первых же проблесках революции эти воззрения стали высказываться с большею силою.

Тюрго, Сийес, Кондорсэ утверждали, что равенство в политических правах еще ничего не дает, если нет равенства на деле (égalité de fait). Это последнее, говорил Кондорсэ, представляет собою „последнюю цель социального искусства“, так как неравенство богатств, неравенство состояний и неравенство образования — главные причины всех зол. И те же идеи нашли отголосок во многих наказах избирателей, которые требовали или права всех на обладание землей, или „уравнения состояний“.

Можно даже сказать, что парижский пролетариат вполне сознавал свои нужды и находил уже людей для верного их выражения. Мысль о двух классах, имеющих противоположные интересы, ясно выражена в „Наказе бедных“ (Cahier des pauvres) округа Сент-Этьен дю-Мон некиим Ламбертом, „другом тех, у кого ничего нет“. Производительный труд, достаточная заработная плата (living wage нынешних английских социалистов), борьба против так называемого „невмешательства“ буржуазных экономистов, противопоставление социального вопроса вопросу политическому, — все это уже встречается в „Наказе бедных“.

Но в особенности стали открыто распространяться коммунистические идеи после взятия Тюльери и еще более — после казни короля, т. е. в феврале и марте 1793-го года. Можно думать даже, что жирондисты потому выступили такими ярыми защитниками собственности, что они устрашились влияния, которое приобретала в Париже пропаганда равенства и коммунизма.

Некоторые жирондисты, а именно Рабо Сент-Этьен и Кондорсэ, несомненно подверглись влиянию этого движения. Кондорсэ на смертном одре излагал план „взаимности“ (mutualité), т. е. взаимного страхования всех граждан против всего того, что может привести рабочего в состояние, где он должен продавать свой труд, как бы мала ни была предлагаемая ему цена. Что-же касается до Рабо, то он требовал, чтобы большие состояния были отняты у богатых либо путем прогрессивного налога, либо организуя „естественный переход избыточного богатства в общественные, общеполезные учреждения“. „Большие состояния представляют препятствие к свободе“, — писал он, повторяя формулу, в то время весьма распространенную. Некоторые из монтаньяров шли гораздо дальше. Так, Бильò-Варен в брошюре, изданной в 1793 году, открыто высказался против крупной собственности. По его мнению, следовало постановить, что никто не может владеть больше известного количества десятин земли и что никто не должен наследовать больше 20.000 или 25.000 ливров. Он понимал, что главная причина всех общественных зол состоит в том, что есть люди, находящиеся „в прямой, но не взаимной зависимости от других; так как это составляет первое звено в цепи рабства“. Он не придавал серьезного значения нарезке мелких участков земли, которыми хотели наделить бедных, „так как их существование“, писал он, „останется жалким и несчастным, раз они должны зависеть от воли других“.

Другие, как, например, Лепельтье, ограничивались тем, что проповедывалось в наше время, тоже в Интернационале, под именем „интегрального (полного) образования“, т. е. обучения каждого юноши ручному ремеслу и наукам; тогда как другие, как, напр., Арманд, довольствовались проповедью „возмещения собственности“ ограбленному народу (restitution des propriétés) и ограничения права собственности в интересах всего народа.

Истинных проповедников коммуналистического и коммунистического движения 1793 и 1794 года нужно, однако, искать не в Конвенте, а в народной среде, — в некоторых секциях Парижа, как, напр., Гравильé, и в клубе кордельеров, — но, конечно, не в клубе якобинцев. Была даже сделана попытка свободной организации между теми, которых в то время называли „бешеными“, т. е. теми, кто стремился к революции в смысле социального равенства. Так, после 10-го августа составился, повидимому под влиянием федератов, прибывших в Париж из Марселя и Бреста, род союза между делегатами 48 парижских секций, Совета Коммуны и „соединенных защитников 84 департаментов“.

Мы еще мало знаем все эти не вполне определившиеся движения среди народа в Париже и других больших городах в 1793-м и 1794-м году. Историки только теперь начинают их изучать; но несомненно то, что коммунистическое движение, представленное Жаком Ру, Варлэ, Доливье, Шальé, Леклерком, Л’Анжем, Розою Лакомб, Буасселем (ср. социализм, XL, 425/8) и некоторыми другими, имело глубину, которой раньше не замечали. В 1793 году коммунистические идеи вырабатывались не в кабинетах ученых; они возникали в народе, из потребностей самой жизни. Вот почему во время Великой революции социальный вопрос проявился в особенности в форме вопроса о средствах существования и вопроса о земле. Но в этом состоит превосходство коммунизма Великой революции, по сравнению с социализмом сороковых годов и его позднейшими последователями. Первый шел прямо к цели, стремясь разрешить вопрос о распределении продуктов. Нам этот коммунизм должен, конечно, казаться отрывочным, тем более, что различные его проповедники разрабатывали, каждый, различные его стороны, и не нашлось никого из тогдашних образованных людей, кто свел бы эти требования в стройную, цельную общественную систему. Кроме того, коммунизм того времени оставался, так сказать, частным коммунизмом, так как он допускал личное владение на ряду с коммунальною собственностью и, провозглашая право всех на все продукты производства, признавал также личное право на „избыток“ рядом с правом всех на продукты первой и второй необходимости. Однако же, в нем обозначаются уже все три главные виды коммунизма: земельный, промышленный коммунизм и коммунизм в торговле и кредите. И в этом отношении понимание экономических отношений было шире в 1793-м году, чем в сороковых годах девятнадцатого века. В то же время коммунисты 1793-го года не были строителями отвлеченных систем для будущих времен, а вполне разумно стремились провести свои мысли и выводы в жизнь при помощи местных сил, на месте и на деле, стараясь в то же время установить прямой союз между всеми 40.000 коммунами во Ф. У Сильвэна Марешаля замечается даже некоторое стремление к тому, что теперь называется свободным коммунизмом.

Мысль о том, что до коммунизма можно дойти путем заговора и государственного переворота, при помощи тайного общества, которое захватит власть — мысль, которой апостолом стал Бабёф — утвердилась только позже, в 1795-м году. Только тогда, когда термидорская реакция конца 1794-го года уже положила конец восходящему народному движению Великой революции, явились заговорщики, мечтавшие водворить такой громадный общественный переворот, как коммунизм, путем захвата власти и указов. Но это был уже продукт истощения, а не результат поднимающейся волны первых четырех лет Великой революции.

У коммунистов были также свои теоретики. Таков был Буассель, напечатавший свой „Катехизис человеческого рода“ (в начале революции, а вторым изданием в 1791 г.). Также — неизвестный автор сочинения, изданного в том же году под заглавием „О собственности, или защита бедных перед судом Разума, Справедливости и Правды“, и Пьер Доливье, священник из Мошана, автор замечательного сочинения „Исследование о первобытной справедливости, служащей началом, порождающим тот общественный порядок, который только и может обеспечить человеку все его права и пути к счастью“. Эта книга была издана в конце июля 1793-го года гражданами коммуны Овер из округа Этамп.

Среди писателей и проповедников-коммунистов выдвигался также Л’Анж — истинный предшественник Фурье. Наконец, Бабёф был тоже в Париже в 1793-м году. Состоя на службе в департаменте народного продовольствия, под покровительством Сильвэна Марешаля, он втайне вел коммунистическую пропаганду.

Впоследствии историки социализма всегда связывали коммунизм с заговором Вабёфа; но Бабёф, судя по его сочинениям и письмам, был только оппортюнистом коммунизма тех годов. Его представления по этому вопросу, а также предлагавшиеся им способы действия клонились к измельчанию идеи. В то время, как уже многие умы того времени понимали, что движение революции в коммунистическом направлении было бы лучшим средством обеспечить победу демократии, Бабёф, как совершенно верно заметил один из его хвалителей, старался незаметно подмешать коммунизм в демократизм. В то время, как становилось уже ясно, что демократия утратит свои победы, если народ не вмешается в борьбу, Бабёф хотел „демократию сперва“, чтобы постепенно в нее вводить коммунизм. Он мечтал дойти до него путем заговора нескольких человек, которые овладели бы правительством при помощи тайного общества. Он даже шел дальше и воображал, что единичная личность, лишь бы она обладала сильною волею, могла бы ввести коммунизм в обществе и таким образом спасти мир.

Основною мыслью коммунистического движения 1793-го года было то, что земля должна рассматриваться, как достояние всего народа, и что каждому должно быть обеспечено существование, так, чтобы никто не был вынужден продавать свой труд под угрозою голода. „Равенство на деле“, о котором так много говорили в течение восемнадцатого века, выражалось теперь в утверждении равного для всех права на землю; а обширная распродажа земель государством после конфискации церковных и дворянских имений давала основание думать, что практическое осуществление этой основной мысли будет возможно. Не следует забывать, что в то время крупная фабричная промышленность только начинала возникать и что земля была главным орудием эксплоатации труда. При таких условиях мысль коммунистов, естественно, направлялась к тому, что тогда называли „аграрным законом“, т.-е. к ограничению земельной собственности каждого отдельного лица известным количеством десятин и к признанию за каждым гражданином права на землю. Захват земель, совершавшийся тогда спекуляторами, скупавшими, с целью перепродажи, национальные имущества, отобранные у духовенства и у эмигрантов-дворян, очевидно, мог только усилить мысль о необходимости такой меры. И между тем как одни требовали, чтобы каждый гражданин, желающий работать на земле, имел право получить свою долю из национальных имуществ или, по крайней мере, мог купить себе участок на выгодных условиях постепенного выплачивания, — другие, более дальновидные, требовали, чтобы вся земля была объявлена общинною и чтобы право на землю было только правом владения тою землею, которая действительно обрабатывается данным лицом, и то — только покуда она им обрабатывается. Таким образом, Бабёф требовал раздела поровну общинных земель. Но он также требовал „неотчуждаемости“ земли, т.-е. сохранения собственности на землю за обществом, за страною, т.-е. всем народом, — предоставляя частным лицам только право временного владения. С другой стороны, в Конвенте во время обсуждения закона о разделе общинных земель Жюльен Суэ восстал против окончательного раздела общинных земель, предложенного комитетом земледелия, и с ним за одно были, конечно, миллионы более бедных крестьян. Суэ настаивал, чтобы раздел (между всеми членами общины поровну) был только временный, и чтобы по прошествии некоторого времени общиною совершался передел. В таком случае владельцы участков имели бы только право временного пользования, как в русской общине. По тому же вопросу о владении землею Доливьé, священник в Мошане, устанавливал в своем „Опыте о первобытной справедливости“ „два основных начала: первое, что земля принадлежит всем, т.-е. никому в частности; и второе, что каждому принадлежит исключительное право на произведения своего труда“. Но так как в то время главным вопросом был вопрос о земле, он на него обратил главное свое внимание. „Земля, говорил он, взятая вообще, должна быть рассматриваема, как великий общинный запас природы“ — как общая собственность всех; „каждый должен иметь право на свою долю из этого большого запаса“. Одно поколение не может составлять законы для следующих поколений и лишать их их верховного права: тем более не имеет оно никакого права лишать их их достояния“. И далее: „Одни только народы и, в частности, общины являются действительными собственниками своей земли“. В сущности, Доливьé признавал, что только движимая собственность может передаваться по наследству. Что же касается до земли, то каждый, писал он, должен получать из общего запаса земли только то, что может сам обрабатывать со своею семьею, — и то только пожизненно; при чем это, конечно, не мешало бы вести общинную обработку земли рядом с фермами, где обработка велась бы каждою семьею порознь.

Социализация промышленности тоже находила защитников, особенно в лионской области. Там требовали, чтобы коммуна определяла заработную плату рабочих, и чтобы плата была такая, что обеспечивала бы средства существования (living wage). Кроме того, раздавались голоса в пользу национализации некоторых отраслей промышленности, — например, рудников. Была также высказана мысль, что муниципалитеты должны бы захватить фабрики, покинутые противниками революции, и сами вести производство на свой счет и в свою пользу. Вообще, мысль о производстве самою коммуною была очень популярна в 1793-м году. Высказывалась также мысль, что надо пустить в обработку под огороды обширные пустующие пространства в парках богатых людей; она была распространена в Париже, где ее проповедывал Шометт.

Рассуждая, с своей стороны, на основании реальных фактов о кризисе в средствах пропитания, переживавшемся Ф., Доливьé предлагал систему подписки, или абонемента потребителей для покупки по заранее установленной цене всей жатвы, — все это при помощи вольной ассоциации, разростающейся по вольному соглашению. Он желал также установления общественных магазинов, куда все земледельцы могли бы свозить свои произведения на продажу. Он предлагал, таким образом, систему продажи пищевых припасов, которая одинаково отрицала как монополизацию продуктов отдельными личностями, так и государственную систему установления цен и захвата продуктов, введенную революциею. Он, очевидно, стремился к тому, что представляют теперь для молочных продуктов кооперативные сыроварни и маслобойни, соединяющиеся между собою, чтобы сбывать продукты целой области, — как это делается в Канаде и в Западной Сибири, или даже — целой нации, как это заведено в Дании. Вообще, коммунистов 1793 г. естественно занимал больше всего вопрос о средствах пропитания, и он привел их, с одной стороны, к тому, что они заставили Конвент установить „максимум цен“, а с другой стороны — они выдвинули великое, основное начало социализации обмена — муниципализацию торговли, на которую слишком мало до сих пор обращали внимания социалисты. Действительно, всюду на очереди стоял вопрос о торговле хлебом. — „Бесконтрольная торговля хлебами несовместима с существованием нашей республики“, говорили перед Конвентом избиратели департамента Сены-и-Уазы в ноябре 1792 года. Эта торговля ведется небольшим числом людей, в целях личного обогащения, и этому меньшинству всегда бывает выгодно поднимать искусственно цены; а это всегда заставляет страдать потребителя. Всякое частное средство будет и опасно и бессильно, говорили они: именно эти полу-меры нас разорят. Нужно, чтобы торговля зерновым хлебом и вообще вся закупка припасов делались самою республикою, которая и установит тогда „справедливое отношение между ценою хлеба и заработною платою“. Так как продажа национальных имуществ породила самые ужасные спекуляции со стороны фермеров, которым достались продававшиеся земли, то избиратели Сены-и-Уазы требовали ограничения размеров ферм, сдаваемых в аренду, и национализации торговли зерновым хлебом. „Постановите, говорили они, что никто не может снимать фермы более 120 арпанов (44½ десятины); что ни один землевладелец не имеет права обрабатывать самолично более одной такой фермы, и что остальные он обязан сдавать в аренду… Передайте затем дело снабжения припасами каждой области республики в руки администрации, избранной самим народом, и вы увидите, что изобилие зернового хлеба и справедливое отношение между его продажною ценою и ценою рабочего дня вернет спокойствие, счастье и жизнь всем гражданам“. Следует также отметить, что эти взгляды были приняты обоими комитетами — земледелия и торговли — и были развиты в их докладе о жизненных припасах, представленном Конвенту вместе с проектом соответственного закона, и что такие меры были введены, по настоянию народа, в некоторых департаментах провинций Берри и Орлеанэ. Несколько позже депутат Бэфруа (из Эна) резко требовал от Конвента введения такого законодательства, и Конвент сделал попытку, в громадных размерах, социализировать во всей Ф. всю торговлю предметами „первой и второй необходимости“, при помощи общественных магазинов, и установления для каждого департамента „справедливых“ цен на все припасы.

Мы видим, таким образом, назревание во время революции мысли о том, что торговля есть общественное отправление, и что ее следует обобществить так же, как землю и промышленность, — мысль, которую развивали потом Фурье, Роберт Оуэн, Прудон и коммунисты сороковых годов.

Кроме того, следует признать, что Жак Ру, Варлэ, Доливьé, Л’Анж и тысячи обитателей городов и сел, крестьян и ремесленников, несравненно лучше понимали, с практической точки зрения, вопрос о средствах пропитания, чем их представители в Конвенте. Они понимали, что такса на припасы (т.-е. закон о максимуме) без социализации земли, промышленности и торговли не разрешит вопроса — каким бы арсеналом карательных законов и какими бы казнями революционного трибунала ни старались утвердить таксу. Сама система продажи национальных имуществ, принятая Учредительным Собранием, Законодательным Собранием и Конвентом, создала тех крупных арендаторов, на которых жаловался Доливьé, — и Конвент прекрасно это почувствовал в 1794-м году, когда увидал, как они искусственно поднимали цены на хлеб, чтобы голодом победить ту самую революцию, которой они были обязаны своим обогащением. Против этого зла Конвент ничего другого не сумел предпринять, как только массовые аресты арендаторов и массовую отправку их под гильотину. Но никакие драконовские законы против скупщиков и утайки хлеба (как, например, закон 26-го июля 1793-го года, предписывавший обыскивать амбары, погреба и риги арендаторов), никакие „революционные армии“, рассылавшиеся с целью захвата хлебов и ареста уличенных в утайке арендаторов, не помогли. Они только сеяли вражду в селах против городов, и особенно против столицы. Отсутствие построительной коммунистической мысли у руководителей революции действительно нельзя было заменить революционным трибуналом и гильотиною.

Уже после февральских бунтов 1793-го года Конвент принял угрожающее положение по отношению к коммунистам. По докладу Барера, который не задумался представить их агитацию как дело духовенства и эмигрантов, Конвент вотировал 18-го марта 1793 г. „смертную казнь тем, кто будет предлагать аграрный закон, нарушающий земельную собственность, общинную или личную“. При всем том, монтаньярам приходилось еще щадить „бешеных“, так как парижский народ был им нужен против жирондистов, а „бешеные“ были популярны в самых деятельных и революционных секциях. Но, как только главные жирондисты были арестованы, и сила их партии в Конвенте была надломлена, монтаньяры обратились против тех, кто хотел „революции в действительности, раз она совершилась в идеях“, — и раздавили их.

Когда Жак Ру пришел в Конвент, 25-го июня 1793-го года, и говорил от имени своей секции против спекуляторов на ассигнации и на жизненные припасы, требуя законов против них, его речь была принята дикими завываниями законодателей. Его выгнали из Конвента, провожая криками и угрозами. А так как он нападал на монтаньярскую конституцию и пользовался сильным влиянием в своей секции Гравилье и в клубе кордельеров, то Робеспьер, который никогда не показывался в этом клубе, отправился туда 30-го июня по поручению клуба якобинцев. Он явился у кордельеров в сопровождении Эбера и Колло д’Эрбуа, и добился от клуба, чтобы Ру и его товарищ Варлэ были вычеркнуты из его списков. С тех пор Робеспьер неустанно клеветал на Ру. Так как Ру случалось критиковать бесплодность революции для народа и говорить, что при республике народ страдал еще больше, чем под королевскою властью, то Робеспьер никогда не упускал случая обозвать Ру, даже после его смерти, „подлым попом“, продавшимся иностранцам, и „подлецом, желавшим возбудить опасные беспорядки“ с целью повредить республике. С июня 1793-го г. Ру был уже обречен на смерть. Его обвинили в том, что он был виновником бунтов против торговцев мылом, в том, что он утаил ассигнацию, полученную им для клуба кордельеров, — тогда как, согласно верному замечанию Мишле, „эти фанатики тем и выделялись, что были бессеребренники“. Среди всех выдающихся революционеров Ру, Варлэ и Леклерк были несомненно образцами высокой честности. Напрасно секция Гравилье, к которой принадлежал Ру, требовала от Коммуны его освобождения, ручаясь за него. Напрасно то же делал клуб революционных женщин, — их клуб за это закрыли. Наконец, Ру и его друзья, возмущенные таким обвинением, явились однажды вечером, 19-го августа, на общее собрание своей секции Гравилье, сменили председателя и секретарей и назначили Ру председателем. Но тогда товарищ прокурора Коммуны, Эбер, выступил 21-го августа перед клубом якобинцев с обвинением против Ру, и дело было передано Совету Коммуны, где прокурор Шометт обвинил Ру в покушении на верховную власть народа и потребовал для него смертной казни. Против Ру возбудили судебное преследование, но его секции удалось добиться его освобождения на поруки, что и было сделано 25-го августа. Следствие, однако, продолжалось и опять осложнилось обвинением в воровстве, так что 23-го нивоза II года (14-го января 1794) Ру потребовали перед полицейский уголовный суд. Этот суд, вследствие важности поступков, в которых обвинялся Ру (насилие в секции), объявил себя некомпетентным и решил передать дело в революционный трибунал. Но тогда Ру, зная что его ждало, тут же в суде ударил себя тремя ударами ножа. Председатель суда бросился к нему, обнимая его с любовью, и дал ему при всех „гражданское лобзание“. Раненого Ру перенесли, однако, в больницу тюрьмы Бисетр, где, как донесли прокурору революционного суда, Фукье-Тэнвилю, он старался „истощить свои силы“. Наконец, он вторично ударил себя в грудь ножом, ранил себя в легкое и умер от раны. Народ, особенно в центральных секциях Парижа, понял тогда, что с надеждами на „равенство на деле“ и „благосостояние для всех“ надо расстаться. Гальяр, друг Шальé, тоже убил себя, когда он узнал, что их товарища Леклерка заарестовали вместе с Шометтом и эбертистами. В ответ на коммунистические требования, и видя, что народ готов отойти от революции, Комитет общественного спасения, — избегая, впрочем, всего, что могло бы вооружить против него „Болото“ Конвента (центр) или якобинский клуб, выпустил 21-го вантоза II года (11 марта 1794) циркуляр, адресованный комиссарам Конвента, разосланным в провинции. Но этот циркуляр, так же как и знаменитая речь, произнесенная через два дня (23-го вантоза) Сен-Жюстом, заканчивались только обещанием государственной благотворительности для бедных граждан, — довольно таки скупой, надо сказать. „Сильный удар был необходим, чтобы низвергнуть аристократию“, писал Комитет в своем циркуляре. „Конвент нанес этот удар. Добродетельные бедные люди должны были вернуться в обладание тем, что у них отнято было преступными… Нужно, чтобы террор и справедливость повсюду одновременно наносили свои удары. Революция — дело народа: пора, чтобы она пошла ему на пользу“. И при всем том Конвент ровно ничего не сделал. Декрет 13-го вантоза II года (3 марта 1794) сводился к следующему: каждая коммуна должна была составить список неимущих патриотов, и тогда Комитет общественного спасения представит доклад о средствах наделить всех неимущих имениями, отнятыми у врагов революции. В этих имениях им будет нарезано по одному арпану земли (полдесятины) в собственность. Для стариков же и бедных Конвент решил несколько позже, т. е. 22-го флореаля (11 мая), открыть „Книгу национальной благотворительности“. Нечего и говорить, что для бедных крестьян эта обещанная им полдесятины имела вид насмешки, тем более после потери ими общинных земель. Впрочем, за исключением некоторых отдельных местностей, это обещание даже не попробовали привести в исполнение. В большей части Ф. те, кто сами ничем не завладели, ничего не получили.

В 1794-м году Конвент или, вернее, его Комитеты общественного спасения и общественной безопасности подавили таким образом проявление коммунистических стремлений. Но дух французского народа тем не менее развивался в этом направлении, и под напором событий в течение II года республики совершалась большая уравнительная работа в коммунистическом направлении.

Так, например, комиссары Конвента в Лионе, — Альбитт, Колло д’Эрбуа и Фушэ, — выпустили 14-го ноября 1793 г. одно замечательное постановление, которое и начали приводить в исполнение. В силу его все увечные и старые граждане, сироты и неимущие должны были „получать квартиру, пищу и одежду на счет богатых своего кантона“; а также „работа и инструменты, необходимые для их ремесла и промысла, должны быть доставляемы гражданам, способным работать“. Благосостояние граждан, писали они в своих циркулярах, должно быть в соответствии с их трудом, их прилежанием и рвением, с которым они отдаются служению отечеству. Фушэ взыскивал при этом тяжелые налоги с богатых, чтобы кормить бедных. Несомненно также, что было много общин, которые практиковали до некоторой степени коллективизм (вернее муниципальный коммунизм).

Мысль, что государство должно завладеть фабриками, покинутыми их хозяевами, и само вести в них производство, была высказана неоднократно. Шометт развивал ее в октябре 1793 г., когда разбирал, как отразился закон о максимуме на разные отрасли промышленности, а Жан Бон-Сент-Андрэ разрабатывал государственными средствами рудник Кархэ в Бретани, чтобы дать заработок рабочим.

Но если некоторые комиссары Конвента принимали в течение 1793 г. меры коммунистического характера и действовали с целью уравнения состояний, сам Конвент, с другой стороны, постоянно защищал интересы буржуазии.

Добившись изгнания главных вождей жирондистской партии из Конвента, монтаньяры занялись в течение всего лета 1793-го года организацией сильного правительства, сосредоточенного в Париже и способного оказать сопротивление движениям, которые могли бы начаться в столице под влиянием „бешеных“ и коммунистов.

Уже с апреля Конвент передал, как мы видели, центральную власть в руки своего Комитета общественного спасения, и после 31-го мая он продолжал усиливать этот Комитет людьми из партии Горы. И когда вступление в действие новой конституции было отложено до заключения мира, оба Комитета, — общественного спасения и общественной безопасности, — продолжали сосредоточивать все больше и больше власти в своих руках, держась притом средней политики, т. е. занимая положение между крайними партиями („бешеные“, Парижская Коммуна) и дантонистами, к которым присоединялись жирондисты.

В этом деле концентрации правительства обоим Комитетам сильно помогал клуб якобинцев, который значительно расширил область своих действий в провинции и вместе с тем теснее сплотил свои ряды. Число провинциальных обществ (народных обществ и др.), присоединившихся к парижскому клубу якобинцев, доходило в 1791-м году до восьмисот; но два года спустя оно возросло уже до восьми тысяч, и каждое из них было точкою опоры для революционной буржуазии. Из этих обществ набирались многочисленные чиновники революционной бюрократии, и каждое из них становилось полицейским центром, помогавшим правительству раскрывать своих врагов и уничтожать их.

Кроме того, сорок тысяч революционных комитетов было вскоре организовано, — по одному в каждой общине и в каждой секции больших городов, и все эти комитеты, в которых делами заправляли большею частью люди из буржуазии — очень часто даже бывшие чиновники монархии, — все эти комитеты были вскоре отторгнуты от коммуны и подчинены Конвентом Комитету общественной безопасности. При этом сами секции и народные общества быстро обращались правительством в органы центрального управления, — т. е. в отделения республиканской чиновной иерархии.

Между тем, состояние Парижа не могло не внушать опасений. Наиболее энергичные революционеры записались в волонтеры в 1792-м и 1793-м году и отправлены были на границы или в Вандею; роялисты же тем временем, поднимали голову. Пользуясь ослаблением надзора над ними, они возвращались в большом числе. В августе роскошь времен монархии внезапно снова появилась на улицах. Общественными садами и улицами овладели мюскадэны, — т. е. молодые люди, мужчины и женщины, зажиточных семей, поражавшие всех своими необычайно нелепыми нарядами и манерами. В театрах ставились все роялистские пьесы, и их встречали шумными овациями, тогда как республиканские пьесы освистывались. Доходило даже до того, что на сцене представляли Тампльскую тюрьму и освобождение королевы; и действительно, побег Марии-Антуанетты едва не состоялся. Секции наводнялись жирондистскими и роялистскими контр-революционерами. Хлеба попрежнему не хватало в Париже, и 4 сентября 1793 начали собираться кучки народа вокруг городской ратуши, громко требуя хлеба. Эти сборища становились угрожающими, и потребовалась вся популярность и добродушие Шометта, — любимого оратора парижской бедноты, — чтобы успокоить сборища обещаниями. Шометт обещал, что добудет хлеба и добьется ареста администраторов народного продовольствия.

Конвент решил положить конец открытой торговле ассигнациями: он запретил такую торговлю под страхом смерти. Он создал также „революционную армию“ в 6.000 человек, под начальством эбертиста Ронсэна, для усмирения и устрашения контр-революционеров и для того, чтобы собирать при помощи реквизиций по деревням — в барских имениях и на фермах — жизненные припасы для прокормления Парижа. Но эта мера не сопровождалась никакою другою мерою, которая имела бы целью передать земли в руки бедных крестьян, стремившихся работать на земле, и снабдить их средствами, чтоб они могли начать обрабатывать землю. А потому реквизиции революционной армии стали только новым источником ненависти деревень против Парижа. Они даже увеличили затруднения в заготовлении припасов.

В одном Конвент проявил энергию: это в угрозах усиленного террора и в еще большем усилении власти центрального правительства. Дантон говорил о „вооруженном народе“ и грозил роялистам. Нужно, говорил он, „чтобы каждый день один аристократ, один негодяй платил своей головой за свои преступления“. Эбер проповедывал необходимость повсеместных казней, для чего гильотину следовало возить из города в город и из деревни в деревню. В ответ на эти предложения Конвент решил усилить революционный трибунал; обыски разрешено было делать и по ночам. Подготовляя таким образом террор, комитеты принимали вместе с тем меры, чтобы ослабить Парижскую Коммуну и народовластие вообще. Так как революционные комитеты, в руки которых перешли (от секций) судебная полиция и дело арестов, обвинялись в разных злоупотреблениях, то Шометт получил от Конвента разрешение Коммуне произвести очистку комитетов от ненадежных элементов и взять их под надзор Коммуны. Но двенадцать дней спустя, т. е. 17 сентября 1793 года, это право было уже отнято у Коммуны, и революционные комитеты были подчинены Комитету общественной безопасности, — этой темной полицейской силе, выроставшей возле Комитета общественного спасения и грозившей поглотить его. Что касается до секций, то под тем предлогом, что они давали собою овладеть контр-революционерам, Конвент ограничил 9-го сентября число их общих собраний двумя в неделю.

Наконец, 19-го сентября Конвент увеличил свой запас мер устрашения, прибавив к ним закон о „подозреваемых“ (suspects), в силу которого можно было арестовать всех бывших дворян, всех тех, кто выкажет себя „сторонником тирании и федерализма“, всех тех, кто „не выполняет своих гражданских обязанностей“, — всех, наконец, кто постоянно не выказывал своей привязанности революции!

Но, по мере того, как правительственная сила сосредоточивалась в Париже, — между различными политическими партиями неизбежно должна была завязаться жестокая борьба, чтобы решить, кому достанется это орудие власти. Так оно и было, и 25 сентября в Конвенте произошла всеобщая свалка между всеми партиями, после чего победа выпала, как и следовало ожидать, на долю блаженной буржуазно-революционной середины: т. е. на долю якобинцев и Робеспьера. Под их влиянием состоялись назначения в революционный трибунал.

Неделю спустя, 3-го октября, новая власть дала уже себя почувствовать. В этот день Амар, член Комитета общественной безопасности, потребовал, чтобы пред судом предстали кроме тех тридцати одного жирондиста, которых он обвинял, еще 73 других жирондистских члена Конвента, которые протестовали против ареста их товарищей и нарушения этим конституции, но продолжали заседать в Конвенте. Против этого предложения, к удивлению всех, восстал, однако, Робеспьер. „Нечего, говорил он, обрушиваться на солдат партии: достаточно поразить ее вождей“. Поддержанный одновременно правыми и якобинцами, он добился своего и тем самым выступил с обликом умеряющей силы, способной стать выше Конвента и его обоих Комитетов. Прошло несколько дней, и близкий друг Робеспьера, Сен-Жюст, прочел уже перед Конвентом доклад, где, нажаловавшись на подкуп, на тиранию и на вновь создавшуюся бюрократию и уже бросая инсинуации против Парижской Коммуны, т. е. „крайних“, — Шометта и его товарищей, — он требовал удержания „революционного правительства, вплоть до заключения мира“. Конвент принял его заключение. Центральное революционное правительство было утверждено.

Покуда вся эта борьба за власть шла в Париже, положение на театре войны представлялось в самом мрачном свете. В августе был объявлен всеобщий набор, и Дантон, с былою своею энергиею и пониманием народного духа, развил перед Конвентом смелую мысль, предлагая поручить весь набор не революционной бюрократии, а тем восьми тысячам федератов (fédérés), которые были присланы первичными собраниями избирателей в Париж для заявления своего согласия на конституцию 1793-го года. Его план был принят 25-го августа.

Впрочем, так как половина Ф. вовсе не хотела войны, то набор совершался довольно медленно; в оружии и боевых запасах тоже чувствовался сильный недостаток. В августе и сентябре Ф. пережила ряд военных неудач. Тулон был в руках англичан; Марсель и весь Прованс — в открытом восстании против Конвента; осада Лиона затянулась и продолжалась до 8-го октября, а в Вандее положение ничуть не улучшалось. Только 16-го октября 1793-го года армии республики одержали свою первую победу, при Ватиньи, а 18-го вандейцы, разбитые при Шоллэ, перешли Луару, чтобы направиться к северу.

Не трудно понять, что при виде всей проливаемой крови, при виде невероятных усилий и страданий, переносившихся массою французского народа из-за иностранного нашествия, призванного контр-революционерами, крик: „Бейте всех врагов революции, на верхах и на низах!“ стал вырываться у революционеров. Нельзя доводить страну до отчаяния без того, чтобы у нее не вырвался подобный крик.

3-го октября приказано было революционному трибуналу судить Марию-Антуанетту. Уже с февраля постоянно шли в Париже толки о предстоящем побеге королевы. Некоторые попытки едва-едва не удались. Одна попытка побега была сделана в феврале 1793-го года; другая, в которой участвовали Мишонис и барон Бац, едва не удалась; после чего (11-го июля) Мария-Антуанетта была сперва отделена от своего сына, которого отдали на воспитание сапожнику Симону, а потом (8-го августа) переведена в Консьержери. Но и тут попытки продолжались. Весьма вероятно, что Конвент не стал бы ждать до октября, чтобы отдать Марию-Антуанетту под суд, если бы он не надеялся остановить иностранное вторжение под условием, что королеву и ее детей освободят из тюрьмы.

В настоящее время, когда мы имеем в руках переписку Марии-Антуанетты с Ферзеном, ее усилия, чтобы вызвать и подготовить немецкое нашествие на Ф., и тот факт, что она сообщала неприятелю секреты военной обороны, вполне верно установлены. Общественное мнение ничуть не ошибалось в 1793-м году, когда считало королеву еще более виновною перед Ф., чем Людовика XVI. 16-го октября она погибла на эшафоте.

Вскоре после процесса Марии-Антуанетты начался процесс жирондистов. Процесс начался 3-го брюмера (23 октября). Жирондисты бойко защищались, и так как их речи могли повлиять даже на „надежных“ присяжных заседателей революционного трибунала, то Комитет общественного спасения наскоро заставил Конвент провотировать закон об „ускорении дебатов“ на суде. 9-го брюмера (29 октября) прокурор Фукье-Тэнвиль прочел перед судом этот новый закон. Судебные прения были закончены, и все двадцать два были приговорены к смерти. Валазэ убил себя ударом кинжала, остальные были казнены на другой же день.

Госпожа Ролан (жена министра Ролана и едва ли не самый влиятельный член партии) была казнена 18-го брюмера (7 ноября), а ее муж и Кондорсэ сами покончили с собою. Бывший мэр Парижа, Бальи, которого сообщничество с Лафайетом в избиении народа на Марсовом поле 17 июля 1791 было вполне доказано, Жире-Дюпрэ из Лиона, Барнав, который перешел на сторону королевы после того как сопровождал ее в королевской карете на пути из Варенна в Париж, вскоре последовали за своими товарищами; а в декабре погибли на эшафоте жирондист Керсен и Рабо Сент-Этьенн, а также госпожа Дюбарри.

Террор начался, таким образом, и теперь неизбежно должно было совершиться его роковое дальнейшее развитие.

Две враждебные силы стояли друг против друга в конце 1793-го года: Комитеты общественного спасения и общественной безопасности, которым подчинялся Конвент, и Парижская Коммуна. Настоящая сила Коммуны была, впрочем, не в отдельных людях, как бы они ни были популярны: не в ее мэре Паше, не в ее прокуроре Шометте или его помощнике Эбере, ни даже в ее Генеральном Совете. Ее сила была — в секциях. Вследствие чего центральное правительство и направило свои усилия к тому, чтобы секции подчинить своей власти.

Когда Конвент отнял у секций право самим созывать свои общие собрания по мере надобности, они начали создавать „народные общества“ или „секционные общества“. Но к этим обществам отнеслись очень недружелюбно якобинцы, которые становились вполне людьми правительственными.

Враждебное отношение якобинцев к народным обществам и к самим секциям города Парижа было враждебностью всякого центрального правительства к народному самоуправлению. Таким образом, как только революционное правительство было утверждено декретом 14-го фримера II года (4-го декабря 1793 г.), право выбирать мировых судей и их секретарей — право, присвоенное себе секциями еще в 1789 году и впоследствии утвержденное за ними законом, — было отнято у них. Судьи и секретари должны были впредь назначаться генеральным советом департамента (декреты 28 декабря 1793 и 12 мая 1794). Мало того, даже право выбора секциями своих комитетов общественной благотворительности было отнято у них в декабре 1793-го года и было взято в свои руки Комитетами общественного спасения и общественной безопасности.

Народная революционная организация секций была подрезана, таким образом, в самом корне.

Но всего лучше ясна основная мысль якобинского правительства в том, как оно сосредоточило в своих руках все полицейские обязанности. После 10-го августа 1792 года Законодательное Собрание постановило, что вся „полиция общественной безопасности“ должна перейти в руки советов, департаментских, окружных и муниципальных; и под руководством одного общего Комитета надзора были установлены подчиненные ему полицейские комитеты в каждой секции.

Таким образом, секции, бывшие сперва органами народной революции, понемногу подавлялись полицейскими обязанностями своих комитетов, а сами эти комитеты, все более и более теряя характер муниципальных органов, обращались во второстепенные органы полицейского надзора, всецело подчиненные Комитету общественной безопасности. Приучая же секции и их комитеты к повиновению, они обращали их понемногу в части государственного, чиновничьего механизма. Наконец, под предлогом прекращения злоупотреблений, Конвент обратил их в своих чиновников на жаловании и вместе с тем подчинил все 40.000 революционных комитетов Комитету общественной безопасности. Ему же, вместе с тем, дано было право производить очистку этих комитетов и самому назначать их членов.

Стремясь все централизовать в своих руках, как это делала монархия в XVII веке, центральное государственное чиновничество республики отняло, таким образом, у народного самоуправления право выбора судей, администрацию благотворительности, распоряжение массою хозяйственных дел, сношения с армиею и т. д., а также ограничило его в других отправлениях и, наконец, вполне подчинило себе в делах полиции. Но этим самым государство окончательно убило секции, революционные муниципалитеты и революционный дух. Почва подготовлялась для реакции.

В самом деле, после этого секции в Париже и народные общества в провинциях окончательно умерли. Государство поглотило их. И их смерть была смертью революции. С января 1794-го года общественная жизнь Парижа была убита. Общие собрания секций не проявляли больше жизни; вся власть перешла к их революционным комитетам, а эти комитеты, перестав быть выборными и обратившись в чиновников, назначаемых правительством, тоже не проявляли жизненности. Теперь, когда якобинскому правительству заблагорассудилось раздавить Парижскую Коммуну, оно могло это сделать, не опасаясь за свое существование. Так оно и сделало через два месяца — в марте 1794-го года.

Положение Ф. в конце 1793-го года было таково, что, остановившись в ту самую минуту, когда народ начал искать новых путей в сторону социальных изменений, революция неизбежно разбивалась теперь на мелкую внутреннюю борьбу партий, споривших между собою из-за власти. Самая сила событий толкала Ф. на путь нового коммунистического движения. Между тем революция дала создаться „сильному правительству“, и это правительство раздавило стремившихся к коммунизму крайних и, под угрозой гильотины, заставило замолчать всех тех, кто думал, как они. Что касается до эбертистов, которые преобладали в клубе кордельеров и в Коммуне и овладели, при помощи министра Бушота, военным министерством, то все их понятия отдаляли их от социального переворота. Эбер, конечно, писал иногда в своей газете в коммунистическом смысле; но террор и захват правительственной власти казались ему несравненно более важными, чем вопрос о хлебе, о земле или об организации труда. Восемьдесят лет позже Парижская Коммуна 1871-го года дала тот же самый тип революционеров. Что касается Шометта, то по своим симпатиям к народу и по своему образу жизни он должен был бы тяготеть к коммунистам. Одно время он был даже под их влиянием. Но он был близок также с партией эбертистов. А эбертисты очень мало интересовались этими вопросами. Они не стремились вызвать в народе действенное проявление его экономической, социальной воли. Для них самое главное было — захватить власть при помощи новой „очистки Конвента“. Отделаться от „износившихся людей и калек революции“, как говорил Моморó. Подчинить Конвент Парижской Коммуне при помощи нового 31-го мая, поддержанного на этот раз военною силою „революционной армии“.

Но тут эбертисты обочлись. Они не оценили могущества обоих Комитетов. Между тем, Комитет общественного спасения стал за последние шесть месяцев большою правительственною силою и был признан таковою за искусное ведение войны; а Комитет общественной безопасности стал едва-ли не еще более грозною силою, так как сосредоточил в своих руках всю тайную полицию и мог, кого хотел, послать на гильотину. Наконец, эбертисты завязали борьбу на такой почве, на которой их поражение было неизбежно, — т. е. на почве требования усиленного террора. Здесь им приходилось вступать в состязание с правительством, которое тоже считало террор необходимым и имело уже для этого свой официальный орган в лице Комитета общественной безопасности. Им оно и воспользовалось против эбертистов.

Излишне было бы распространяться обо всех интригах политических партий, боровшихся за власть, в течение декабря 1793-го и первых месяцев 1794-го года. Достаточно указать, что четыре группы, или партии, стремились овладеть властью: робеспьеровская группа, состоявшая из Робеспьера и его друзей — Сен-Жюста, Кутона и др.; группа „усталых“, которая сплачивалась позади Дантона (Фабр д’Эглантин, Филиппо, Бурдон, Камилл Демулен и пр.); Коммуна, которая сливалась с эбертистами; и, наконец, те из членов Комитета общественного спасения (Бильó-Варенн, Колло д’Эрбуá), которых называли террористами, и вокруг которых соединялись люди, нежелавшие чтобы революция смягчила свою суровость относительно своих врагов, но вместе с тем не хотевшие ни преобладания Робеспьера, против которого они глухо вели войну, ни преобладания Коммуны и эбертистов.

Дантон, в глазах революционеров, был уже отживший человек, — опасный потому, что, следуя за ним, проталкивались жирондисты. Но это не помешало Робеспьеру итти с ним рука-об-руку в ноябре, чтобы вместе бороться против анти-религиозного движения. В клубе якобинцев, который производил тогда свое „очищение“, когда Дантону пришла очередь подвергнуться „очистительному голосованию“ общества, — при чем против него было уже сильное возбуждение, — Робеспьер протянул ему руку и спас его. Он был ему нужен, чтобы бороться против крайних.

Тем временем противо-революционное восстание на юге продолжалось, и Тулон все еще оставался во власти англичан, так что Комитет общественного спасения обвиняли в неспособности. Поговаривали даже о том, что Комитет хочет предоставить южную Ф. контр-революции, и были дни, когда Комитету едва-едва удавалось удержаться у власти и не быть отправленным на эшафот, — что, конечно, пошло бы на пользу „жирондистам“ и „модерантистам“ („умерителям“), а через них — контр-революции.

Душою похода против Комитета общественного спасения в политических кругах был Фабр д’Эглантин, — один из „умерителей“, которого поддерживал Бурдон; и с 22-го по 27-е фримера (с 12 по 17 декабря) была даже сделана искусно подготовленная попытка возбудить Конвент против Комитета общественного спасения.

Но если дантонисты интриговали против робеспьеристов, то обе партии действовали за-одно против эбертистов. 27-го фримера (17-го декабря) Фабр д’Эглантин прочёл в Конвенте доклад, в котором требовал ареста трех видных эбертистов: Ронсэна, генерала „революционной армии“ Парижа, Венсана, главного секретаря военного министерства, и Мальяра, — того самого, который 5-го октября 1789 вел женщин на Версаль. Все трое были ярые террористы, и это была первая попытка „партии милосердия“ совершить переворот в пользу Жиронды и более умиротворительной политики. Все те, кто нажился во время революции, торопились, как мы уже говорили, вернуться к „порядку“, и ради этого они были готовы пожертвовать республикой и водворить конституционную монархию. Многие, как Дантон, разочаровались в людях и говорили; „Пора все это покончить!“ Другие, наконец, — и такие люди являются во всех революциях самою опасною партиею, — потеряв веру в революцию при виде враждебных ей сил, подготовляли себе помилование со стороны реакции, которой они уже чувствовали приближение.

Кордельеры немедленно приняли сторону эбертистов; но и они не нашли никакого другого повода обратиться к народу, как только требование бóльших строгостей против врагов революции. Для них революция тоже состояла прежде всего в терроре. Они устроили процессию и носили по улицам Парижа засушенную голову Шальé, которого казнили жирондисты в Лионе; они звали народ к восстанию, — к новому 31-го мая, с целью произвести новую „очистку“ Конвента и удалить из него „отживших людей“. Но чтò собирались они предпринять, если бы им удалось добиться „очистки“ Конвента, — какое направление собирались они придать революции, — ничего этого не было видно.

Но раз борьба завязалась на вопросе о более или менее свирепом терроре и о более сильной власти, Комитету общественного спасения легко было отразить нападение. Действительно, 5-го нивоза (25 декабря) Робеспьер прочел в Конвенте доклад о революционном правительстве, и если сущностью этого доклада была мысль о необходимости поддержать равновесие между слишком крайними партиями и умеренными, заключение его было, как у эбертистов, „смерть врагам народа“, — усиление правительственного террора. На следующий же день он потребовал ускорения решений революционного трибунала.

Таким образом шла кровавая борьба между различными фракциями революционной партии, и легко понять, сколько ожесточения вносилось в эту борьбу иностранным вторжением и всеми ужасами гражданской войны. Тем не менее, естественно является вопрос: что помешало борьбе партий принять ожесточенный характер с самого начала революции? Что дало возможность людям, столь различным по убеждениям, как жирондисты, Дантон, Робеспьер, Марат, действовать несколько лет заодно против королевской власти?

Весьма вероятно, что интимное и братское общение, установившееся еще до начала революции в масонских ложах в Париже и провинциях между всеми видными деятелями того времени, способствовало этому единству действия. Известно, что почти все выдающиеся революционеры принадлежали к франк-масонству. Мирабо, Бальи, Дантон, Робеспьер, Марат, Кондорсэ, Бриссо, Лаланд и т. д., и т. д., все принадлежали к этому братству, а герцог Орлеанский (назвавший себя во время революции „Филипп Равенство“) оставался великим национальным мастером масонского братства вплоть до 13-го мая 1793 года. Кроме того, известно также, что Робеспьер, Мирабо, химик Лавуазье и, вероятно, многие другие принадлежали к ложам иллюминатов, основанным Вейсгауптом, которых цель была „освободить народы от тирании князей и духовенства и, как немедленный прогресс, освободить крестьян и рабочих от крепостного состояния, от барщины и от ремесленных гильдий“.

Нет никакого сомнения, что „своими человечными стремлениями, своим непоколебимым чувством достоинства человека и своими принципами свободы, равенства и братства“ масонство сильно содействовало подготовлению общественного мнения к новым идеям; и это — тем более, что „повсеместно, на всей территории страны масоны держали собрания, в которых излагались и восторженно принимались прогрессивные идеи, и где, — факт гораздо более важный, чем это думают, — подготовлялись люди, умевшие обсуждать сообща дела и голосовать“. „Соединение трех сословий в июне 1789-го года и в ночь 4-го августа были, по всей вероятности, подготовлены в масонских ложах“.

Эта предварительная работа несомненно установила также между людьми действия известные личные отношения и привычки взаимного уважения — помимо отношений, всегда слишком узких в партиях, и интересов узко-партийных. Вот что позволило — мы думаем — революционерам очень разнообразных партий действовать в продолжение четырех лет с некоторым единством против королевского деспотизма. Позже это единство подверглось слишком суровым испытаниям и, конечно, не удержалось, тем более, что сами масоны разделились по вопросу о королевской власти, о казни короля, и еще более по отношению к коммунистическим учениям, — до того, что масонские ложи были закрыты в начале 1793-го года. Отношения, установившиеся между масонами до революции и в начале ее, не сохранились, таким образом, до конца революционного периода; и тогда борьба партий разразилась с отчаянным ожесточением.

23-го вантоза (13 марта) эбертистские вожди — Эбер, Моморó, Венсан, Ронсэн, Дюкрокé и Ломюр — были арестованы.

28-го вантоза (18 марта) был арестован Шометт, после того, как Комитет общественного спасения своею собственною властью сменил его и посадил на его место некоего Сельé. Точно так же самовластно Комитет сменил мэра города Парижа, Пáша. Анахарсис Клоотс был арестован 8-го нивоза (28 декабря).

Правительство торжествовало.

Настоящие причины этих арестов в крайней партии до сих пор остаются неясными. Не составили-ли эбертисты заговора, чтобы захватить власть при помощи „революционной армии“ Ронсэна? — Это возможно, но ничего достоверного на этот счет еще неизвестно.

Заарестованных эбертистов немедленно послали перед революционный трибунал, и правительство не постыдилось устроить то, что тогда называли „амальгамой“, т. е. включило в один и тот же процесс банкиров и немецких агентов вместе с такими людьми, как Моморò, который уже в 1790-м году отличался своими коммунистическими воззрениями и безусловно все, что имел, отдал революции, или бедняк Леклерк, друг Шальé, Эбер и Анахарсис Клоотс, — „оратор рода человеческого“, который уже в 1793-м году предвидел республику всего человечества и имел смелость говорить о ней. 4-го жерминаля (24-го марта), после процесса, для формы продолжавшегося три дня, всех их гильотинировали.

Легко себе представить, каким праздником был этот день среди роялистов, которыми Париж был переполнен. На улицы высыпали толпы „мюскадэнов“, они преследовали приговоренных своими насмешками и оскорблениями, пока тех везли на казнь, совершившуюся на площади Революции. Богатые господа платили шальные цены за места возле гильотины, чтобы вполне насладиться казнью Эбера, издателя газеты „Père Duchesne“.

Народ не показывался на улицах. Он знал, что в этот день убивали его друзей — что революции наносился смертный удар.

Таким образом Комитеты общественной безопасности и общественного спасения окончательно взяли верх над Парижскою Коммуною. Итак заканчивалась борьба, которую выдержал этот очаг революции с 9-го августа 1792-го года по 13-е апреля 1794-го года против официальных представителей централистской революции. Коммуна, служившая вместе со своими секциями в продолжение двадцати месяцев выражением парижского народа и маяком для революционной Ф., обращалась теперь в орган государственного чиновничества.

После этого конец революции, очевидно, был уже близок.

Казнь эбертистов вызвала, однако, такое ликование среди роялистов, что Комитеты с ужасом увидали, как внезапно приблизилось торжество контрреволюции. Теперь на „Тарпейскую скалу“, столь дорогую Бриссо, его продолжатели требовали уже самих членов обоих Комитетов. Вся масса жирондистов, прикрывавшаяся именем Дантона, собиралась теперь воспользоваться исчезновением эбертистов и поражением Парижской Коммуны, чтобы произвести свой переворот; и тогда под гильотину пошли бы Робеспьер, Кутон, Сен-Жюст, Бильо-Варенн, Колло д’Эрбуа и множество других. Контрреволюция, в таком случае, взяла бы верх уже весною 1794-го года. Тогда Комитеты решили нанести сильный удар вправо и пожертвовать ради этого Дантоном и его друзьями.

В ночь с 30-го на 31-е марта (9-е на 10-е жерминаля) Париж узнал с ужасом, что Дантон, Демулен, Филиппó и Лакруа арестованы. На основании доклада, прочтенного Сен-Жюстом в Конвенте (он был составлен по черновой, написанной Робеспьером и до сих пор сохранившейся в архивах), Конвент приказал немедленно начать преследования. Комитеты снова сочинили „амальгаму“ и послали перед революционный трибунал Дантона, Демулена, Базира, Фабра, обвиненного в подлоге, Лакруа, обвиненного в грабеже, Шабó, Делонэ, учинившего подлог в пользу Индийской Компании и сводчика Жюльена из Тулузы.

Процесс был, конечно, лишь для формы. Когда Комитеты увидали, что могучая защита Дантона может вызвать народное восстание, они велели прекратить защитительные речи. Все были казнены 5-го апреля 1794-го года (16 жерминаля III-го года).

Шометта гильотинировали несколько дней позже, 24-го жерминаля (13 апреля), вместе с епископом Гобелем, — тем самым, который отказался от своего сана, при чем выставленное против них обоих преступление было — неверие. Робеспьер и его партия явно заискивали у буржуазии в надежде продлить революцию. Вдова Демулена и вдова Эбера были включены в ту же группу жертв гильотины. Мэра Паша не решились казнить, но Комитет общественного спасения сменил его и заменил ничтожеством, Флёрьó-Лескó.

Понятно, какое впечатление на население Парижа и на революционеров всей Ф. должны были произвести падение революционной Парижской Коммуны и казнь людей, как Леклерк, Моморó, Эбер и Клоотс, за которою последовала казнь Дантона и Демулена, и, наконец, Шометта. В Париже и в провинциях народ понял, что эти казни обозначают конец революции. — „Если эти люди тоже изменники, на кого-же тогда полагаться?“ спрашивали себя в народе. — „Но правда-ли, что они изменники?“ спрашивали себя другие. — „Не ясно-ли что пришел конец революции?“

Народ с тех пор потерял к революции всякий интерес.

После ударов, нанесенных их соперникам как с левой, так и с правой стороны, Комитет общественного спасения и Комитет общественной безопасности продолжали сосредоточивать власть в своих руках. До того времени имелось шесть министерств, которые подчинялись Комитету общественного спасения только через посредство исполнительного комитета, состоявшего из шести министров. Теперь, 12-го жерминаля (1-го апреля 1794), министерства были уничтожены и заменены двенадцатью исполнительными комиссиями, поставленными каждая под наблюдение особой группы Комитета общественного спасения. Кроме того, Комитет получил также право отзывать своею властью комиссаров Конвента, посланных в провинции. С другой стороны, было решено, что в Париже будет заседать, под надзором обоих Комитетов, верховный революционный трибунал. Обвиняемых в заговорах где-бы то ни было во Ф., решено было привозить в Париж для суда над ними. В то-же время были приняты меры, чтобы очистить Париж от опасных людей. Все бывшие дворяне и все иностранцы, принадлежащие к нациям, ведущим войну с Ф., должны были быть изгнаны из Парижа.

Поголовное истребление как главарей контр-революции, так и поднятых ими темных масс, к которому прибегали местные якобинцы и комиссары Конвента, породило глубокую ненависть против республики в городах и деревнях южной Ф.

В конце апреля в Париже совершен был ряд казней, которые должны были пробудить озлобление роялистов. После бойни 13-го апреля, в которой погибли Шометт, Гобель, вдова Демулена, вдова Эбера и пятнадцать других, казнили — д’Эпремениля, ле-Шапельé, Турэ, старика Мальзерба, защищавшего короля в его процессе, Лавуазье, великого химика и хорошего республиканца, и, наконец, сестру Людовика XVI, m-me Elisabeth.

Роялисты волновались, и 7-го прериаля (25-го мая) некий Ладмираль, писец лет 50-ти, пришел в Конвент с намерением убить Робеспьера. Он там заснул во время речи, произносившейся Барером и, таким образом, пропустил „тирана“. Тогда он пошел в дом, где жил Коллó д’Эрбуá, и выстрелил в Колло в то время, как он поднимался по лестнице в свою квартиру. Между ними завязалась сильная борьба, и Коллó обезоружил Ладмираля.

В тот же день молоденькая девушка, лет 20-ти, Цецилия Рено, дочь содержателя бумажной лавочки, крайнего роялиста, пришла во двор того дома, где жил Робеспьер, и потребовала свидания с Робеспьером. Ее поведение возбудило подозрение; ее арестовали и в карманах нашли два маленьких ножика. Нескладные ее речи наводили на мысль о покушении на жизнь Робеспьера, — во всяком случае совершенно ребяческом.

Нет сомнения, что оба эти покушения послужили предлогами в пользу закона о терроре (22-го прериаля).

Оба Комитета немедленно воспользовались случаем, чтобы устроить громадную „амальгаму“, т. е. казнь всякого рода людей, соединенных, как попало, в один процесс. Заарестовали отца и брата Цецилии, а также нескольких человек, которых единственным преступлением было знакомство с Ладмиралем. В ту же „амальгаму“ включили г-жу Сент-Амарант, которая держала игорный дом. А так как этот дом усердно посещали всякого сорта люди, между прочим Шабо, Дефьё и Эро-де-Сешель, и туда заходил, повидимому, Дантон и младший брат Робеспьера, то из этого постарались сделать роялистский заговор, к которому хотели примешать даже Максимилиана Робеспьера, через его брата. В тот же процесс включили Сомбрёйля, актрису Гран-Мезон, роялиста Сартина и, рядом со всеми этими господами — несчастную семнадцатилетнюю девочку, портниху Николь.

В силу закона 22-го прериаля, судебное дело было решено самым быстрым образом. В этот раз на казнь повезли сразу 54 человека, отдетых в красные рубашки, как отцеубийц, и казнь продолжалась два часа. Так вступал в действие новый закон, который получил название закона Робеспьера. Он сразу делал царство террора ненавистным для массы парижан.

Легко представить себе, какое стало состояние умов среди заарестованных по сентябрьскому закону „о подозрительных“, которыми были тогда набиты парижские тюрьмы, когда они узнали о законе 22-го прериаля и его применении к 54-м казненным. Они ждали всеобщего избиения, „чтобы очистить тюрьмы“, как это было сделано в Нанте и Лионе, и готовились к сопротивлению.

Тогда революционный суд стал сразу приговаривать к смерти по 150 человек, которых казнили отрядами по 50 уголовных и роялистов, отвозимых вместе на эшафот.

Нам нет нужды останавливаться на этих казнях. Достаточно сказать, что со дня основания революционного трибунала, т. е. с 17 апреля 1793 года, вплоть до 22 прериаля II года (10 июня 1794), т. е. в 14 месяцев, было казнено в Париже 2.607 человек; но со дня введения нового закона, в сорок шесть дней, с 22 прериаля по 9 термидора (27 июля 1794), тот же суд послал на казнь 1.351 человека.

Парижский народ скоро стал с ненавистью смотреть на эти телеги, подвозившие каждый день десятки приговоренных к подножию гильотины, — при чем пять палачей едва успевали опоражнивать живой груз. В городе не находилось более кладбищ, чтобы хоронить эти жертвы, и всякий раз, когда в предместьях открывали новые кладбища, чтобы зарывать там казненных, резкие протесты поднимались среди населения этих кварталов.

Теперь симпатии парижских рабочих обращались уже к казнимым, тем более что богатые эмигрировали или скрывались в самой Ф., и под гильотину попадали преимущественно бедняки. В самом деле, из 2.750 гильотинированных, общественное положение которых мог установить Луи Блан, оказалось, что только 650 человек принадлежали к зажиточным классам. В то время даже говорили друг другу по секрету, что в Комитете общественной безопасности сидит роялист, агент барона Баца, который толкает на казни, чтобы возбудить ненависть против республики. Одно только несомненно: это то, что каждая такая партия казнимых ускоряла падение якобинцев.

Есть вещи, которых государственные люди не понимают. Террор перестал уже терроризировать.

Пройдя через свое восходящее время, продолжавшееся вплоть до августа или сентября 1793 года, революция вступила с тех пор в свой нисходящий фазис. Теперь она переживала фазис якобинского строя власти, которого лучшим выразителем был Робеспьер. Но этот строй, не имея перед собою будущего, не мог удержаться. Власть неизбежно должна была перейти к „людям порядка и сильной власти“, которые только и ждали случая покончить с революционным „беспорядком“; они выжидали минуту, когда им можно будет свергнуть террористов-монтаньяров, не вызывая восстания в Париже.

Тогда с полною ясностью обозначилось все зло, происшедшее из того, что революция в своей экономике основывалась на обогащении отдельных личностей. Революция должна стремиться к благу всех, — иначе она неизбежно будет задавлена теми самыми, кого она обогатит на счет всего народа. Всякий раз, когда революция совершает переход состояний из рук в руки, она должна была бы это делать не в пользу отдельных личностей, а в пользу групп, сообществ, обнимающих весь народ. Между тем французская революция поступила как раз наоборот. Земли, которые она конфисковала у духовенства и дворянства, она отдала частным людям, тогда как они должны были перейти сельским и городским обществам, потому что в былые времена эти земли принадлежали народу и только в силу исторического насилия стали частною собственностью. Раз они выходили из частного владения, их следовало вернуть народу.

Но, руководясь государственными и буржуазными целями, Учредительное и Законодательное Собрания, а за ними и Конвент, отнявши земли у помещиков, монастырей и церкви и обративши их в государственную казну, решили продавать их отчасти отдельным крестьянам, но больше всего отдельным людям из среднего сословия.

Легко вообразить себе, какой грабеж начался, когда эти земли, представлявшие собою ценность от десяти до пятнадцати миллиардов франков (от 10.000 до 15.000 миллионов) были пущены в продажу в несколько лет, на условиях, особенно выгодных для покупателей, при чем покупателям стоило только снискать милость новых местных властей, чтобы всячески еще улучшить эти условия. Так создались на местах „черные банды“ скупщиков и спекуляторов, о которые разбилась вся энергия комиссаров Конвента.

И тогда понемногу зловредное влияние этих скупщиков, поддерживаемых всеми спекуляторами в Париже, интендантами армии и местными грабителями, стало подниматься вверх, до Конвента, где честных монтаньяров одолевали ловкие дельцы, — les profiteurs, как их тогда называли. В самом деле, что могли честные люди противопоставить этим ордам грабителей? Раз секции Парижа были парализованы, и „бешеные“ были уничтожены, — на кого могли опереться честные люди из горцев? Правые были, конечно, против них, а центр Конвента уже тогда получил характерное прозвище Болота, или Брюха. Тут-то и заседали чаявшие „порядка“ ловкие дельцы.

Победа при Флёрюсе 26 июня (см. ниже революционные войны Ф.), а также успехи в Пиренеях, со стороны Альп и на Рейне и, наконец, прибытие во Ф. транспорта с хлебом из Америки (при чем пришлось пожертвовать главными военными кораблями), — самые эти успехи становились доводами в устах „умеренных“ против революции. „К чему теперь революционное правительство“, говорили они, „раз война заканчивается? Пора положить конец правлению революционных комитетов и патриотических обществ. Пора закончить революцию и вернуться к законному порядку!“

Но террор, который все приписывали Робеспьеру, отнюдь не утихал, а скорее еще усиливался. 3 мессидора (21 июня) Эрман, „комиссар при гражданских администрациях, полиции, и судах“, внес в Комитет общественного спасения доклад, испрашивая разрешение произвести следствие о заговорах внутри тюрем, и в этом докладе он грозил всеобщим избиением заключенных, говоря, что „потребуется, может быть, внезапно очистить тюрьмы“. Комитет общественного спасения разрешил ему произвести такое следствие, и тогда начались ужасные бойни: ряды повозок каждое утро везли под гильотину десятки мужчин, женщин и подростков, и жителям Парижа эти бойни скоро стали противнее сентябрьских убийств. Им не видно было конца, и происходили они посреди балов, концертов и увеселений всякого рода разбогатевшей буржуазии.

Дантонисты, жирондисты, члены Болота смыкали свои ряды и сосредоточивали свои усилия на одном: для начала, — свержение Робеспьера и прекращение террора. А с тех пор, как Комитету общественного спасения удалось обезличить секции, бывшие до того истинными очагами революционных народных движений, — настроение умов в Париже так понизилось, что контр-революция могла уже надеяться на успех.

К тому же 5 термидора (23 июля) Генеральный Совет Коммуны, руководимый теперь Клодом Пайяном, личным другом и поклонником Робеспьера, еще более подорвал авторитет Коммуны в глазах народа, сделав постановление, совершенно несправедливое по отношению к рабочим. Несмотря на то, что цены на все припасы страшно поднялись вследствие пониженного курса ассигнаций, Совет Коммуны велел обнародовать во всех 48 секциях Парижа максимум цен, установленный законом о максимуме, которым должны были довольствоваться рабочие. Коммуна, таким образом, теряла последние симпатии в народе. Что же касается до Комитета общественного спасения, то он уже был непопулярен в секциях, так как он уничтожил, как мы видели, их независимость и присвоил себе право самовольно назначать членов их комитетов.

Минута была, стало быть, самая подходящая, чтобы совершить государственный переворот.

Робеспьер медлил. Он ничего не предпринимал, и только 21 мессидора (9 июля) открыл он свой поход против заговорщиков. Перед тем за неделю он напал на Фушэ, комиссара Конвента, террориста, за его жестокое поведение в Лионе. Он добился даже того, что якобинский клуб решил предать Фушэ своему суду.

26 мессидора (14 июля) началась открытая война, так как Фушэ отказался явиться на суд якобинского клуба и открыто выступил против Робеспьера. Напавши же на Барера, Робеспьер тем самым вооружил против себя двух других членов Комитета общественного спасения, из крайних республиканцев, — Колло д’Эрбуа и Бильо-Варенна, равно как и двух членов Комитета общественной безопасности, — Вадье и Вуллана, которые часто видались с Барером и действовали с ним заодно по делам о заговорах в тюрьмах. Тогда все члены левой в Конвенте, т. е. Тальен, Барер, Вадье, Вуллан, Бильо-Варенн, Колло д’Эрбуа, Фушэ, почувствовав над собой угрозу, соединились против „триумвиров“-террористов, т. е. Робеспьера, Сен-Жюста и Кутона. Что же касается до умеренных, — Барраса, Ровэра, Тирьона, Куртуá, Бурдона и др., которые хотели бы избавиться не только от Робеспьера и Сен-Жюста, но и от всех крайних монтаньяров, то они, вероятно, решили, что для начала лучше сосредоточить нападение на робеспьеровской группе. Они понимали, что если справятся с нею, им не трудно будет справиться и с остальными.

Гроза разразилась в Конвенте 8 термидора (26 июля 1794). Робеспьер, в очень обработанной речи, напал на Комитет общественной безопасности, обвиняя его в интриге против Конвента. Он защищал в данном случае самого себя и Конвент от клеветы и оправдывался от обвинения в стремлении к диктатуре. Все ждали заключений его речи, и когда он дошел до них, то всем стало ясно, что, в сущности, он требовал только усиления власти для себя и своей группы.

„Где средство против этого зла?“ говорил он в своем заключении. — „Наказать изменников; назначить новых людей в канцелярии Комитета общественной безопасности; очистить этот Комитет и подчинить его Комитету общественного спасения; очистить также и этот Комитет; установить единство в правительстве под верховною властью Конвента, представляющего центр власти и высший суд“.

В тот же вечер якобинский клуб покрыл рукоплесканиями речь Робеспьера. В клубе поднимался даже вопрос о том, чтобы итти с оружием против Комитетов общественного спасения и общественной безопасности. Все ограничилось, однако, одними речами: якобинский клуб и раньше никогда не был центром действия.

Зато в ту же ночь Бурдон и Тальен заручились поддержкою правых и, по-видимому, сговорились с ними не давать на завтра Робеспьеру и Сен-Жюсту говорить с трибуны. Действительно, на следующий день, 9 термидора, как только Сен-Жюст начал читать свой доклад, — Бильо-Варенн и Тальен не дали ему читать. Они требовали ареста „тирана“, т. е. Робеспьера, и их крики: „Долой тирана!“ были подхвачены всем Болотом. Робеспьеру точно так же не дали сказать ни слова, и после очень бурной сцены Конвент велел его заарестовать вместе с его братом, Сен-Жюстом, Кутоном и Леба. Их отвели в четыре различные тюрьмы.

Генеральный Совет Коммуны собрался только в шесть часов вечера. Он выпустил прокламацию к народу, приглашая его восстать против Барера, Колло д’Эрбуа, Бурдона, Амара, и послал Кофингаля освободить Робеспьера и его друзей, которые — так полагал Совет — должны были содержаться при Комитете общественной безопасности. Но там их не оказалось; Кофингаль нашел только Анрио, которого и освободил. Что же касается до Робеспьера, то его перевели сперва из Конвента в Люксембург, где тюремщики его не приняли; и он тогда, вместо того чтобы итти в ратушу, где заседала Коммуна, и броситься смело в восстание, направился в администрацию полиции, где и оставался в бездействии. Сен-Жюст и Леба, освобожденные из тюрем, пришли в Коммуну; Робеспьер же не хотел трогаться, и Кофингаль едва заставил его подчиниться требованию Коммуны и направиться в ратушу. Он пришел туда только в восемь часов вечера.

Совет Коммуны поднимал восстание; но оказалось, что секции вовсе не стремились восставать против Конвента — вероятно потому, что их звали к бунту во имя тех, кого они обвиняли в казни своих любимцев, Шометта и Эбера, в смерти Жака Ру, в удалении Паша и в уничтожении независимости секций.

Наступила полночь. Во всех секциях царило несогласие, так как их гражданские комитеты не были согласны с их революционными комитетами и общими собраниями. Те 14 секций, которые решили повиноваться Коммуне, ничего не предпринимали, а 18 секций, из которых шесть были в самом центре города, вокруг ратуши, были против постановления Коммуны. Члены секции Гравилье, к которой некогда принадлежал Жак Ру, составили даже главное ядро одной из двух колонн, направившихся по приказанию Конвента против городской ратуши.

Конвент тем временем объявил инсургентов и самую Коммуну „вне закона“, и когда этот декрет был прочтен на Гревской площади, канониры Анриó, стоявшие здесь без всякого дела, разошлись по одиночке. Площадь перед ратушею, таким образом, опустела, и в ратушу вступила без боя вооруженная колонна секций Гравилье и Арси. Тогда один молодой жандарм, который первый вошел в залу, где находились Робеспьер и его друзья, выстрелил в него из пистолета и раздробил ему челюсть.

Самый центр сопротивления — городская ратуша — был, таким образом, захвачен без всякого сопротивления со стороны инсургентов. Леба убил себя; Робеспьер младший решил покончить с собою и бросился из окна третьего этажа; Кофингаль взялся за Анрио, обвиняя его в трусости, и выбросил его из окна; Сен-Жюст и Кутон дали себя арестовать.

На другое утро, после простого удостоверения личности, все были казнены, в числе двадцати одного человека; но раньше чем привезти их на площадь Революции, их долго возили по улицам под оскорбления контрреволюционной толпы. Высший „свет“, собравшийся в полном составе на это зрелище, ликовал еще более, чем в день казни эбертистов.

П. Кропоткин.


  1. La Montagne; отсюда — слово монтаньяры.