Перейти к содержанию

Роскошная жизнь (Аверченко)

Непроверенная
Материал из Викитеки — свободной библиотеки

Конкретное представление писца Бердяги о широкой, привольной, красивой жизни заключалось в следующем: однажды года три тому назад, когда ещё была жива Бердягина мать, он, по её настоянию, пошёл к крёстному Остроголовченко похристосоваться и вообще выразить свою любовь и почтение.

— Может быть, — подмигнула весёлая старуха, — этот негодяй и кровопийца оставит тебе что-нибудь после смерти. Всё ж таки крёстный отец.

Бердяга пошёл — и тут он впервые увидел ту роскошь, ту сверкающе-красивую жизнь, выше которой ничего быть не могло.

Ярко-жёлтые, крашенные масляной краской полы сверкали, как река под солнцем, повсюду были разостланы белые девственные половики, мебель плюшевая, а в углу прекрасной, оклеенной серо-голубыми обоями гостиной был накрыт белоснежный стол. Солнышко рассыпало самоцветные камни на десятках пузатых бутылок с коричневой мадерой, красной рябиновкой и таинственными зелёными ликёрами, жареный нежный барашек с подрумяненной кожицей дремал на громадном, украшенном зеленью блюде в одном углу стола, а толстый сочный окорок развалился на другом углу, всё это перемешивалось с пышным букетом разноцветных яиц, икрой, какими-то сырными изделиями, мазурками и бабами, а когда крёстный Остроголовченко расцеловался с Бердягой, на Бердягу пахнуло превкуснейшей смесью запаха сигар и хорошего одеколона.

И разговор, который вёл крёстный с Бердягой, тоже был приятен, нравился Бердяге и льстил ему. Крёстный не видел Бердягу лет семь, помнил его мальчиком, а теперь, увидев высочайшего молодца с костлявым носатым лицом и впалой грудью, очень удивился.

— Как?! Ты уже вырос?! Однако. Вот не думал! Да ведь ты мужчина!

По тону старого Остроголовченко можно было предположить, что он гораздо менее удивился бы, если бы Бердяга явился к нему тем же тринадцатилетним мальчишкой, которым он был семь лет тому назад.

Смущённый и польщённый таким вниманием к своей скромной особе, Бердяга хихикнул, переступил с ноги на ногу и тут же решил, что его крёстный — прекрасный, добрый человек.

— Да, да. Форменный мужчина. Служишь?

— Служу, — ответил Бердяга, замирая от тайного удовольствия разговаривать с таким важным человеком в прекрасном чёрном сюртуке и с золотой медалью на красной ленте, данной Остроголовченке за какие-то за слуги.

— Служу в технической конторе братьев Шумахер и Зайд «Земледельческие орудия и машины», представители Альфреда Барраса, Анонимной компании Унион и Джеффри Уатсона в Шеффильде.

— Вот как, — покачал головой крёстный довольно любезно. — Это хорошо. Много получаешь?

— Двадцать семь рублей да наградные.

— Вот как! Прямо-таки мужчина. Ты помнишь, Егор Ильич, покойного Астафия Иваныча Бердягу. Это его сынок, Володя.

Гость Егор Ильич отнёсся к Бердяге не менее любезно — как настоящий светский человек.

— Да? — сказал он задумчиво. — Так, так. Служите?

— Служу, — радостно отвечал Бердяга, еле скрывая свою гордость, так как чувствовал себя центром внимания многочисленных визитёров Остроголовченки.

— А где?

— В технической конторе братьев Шумахер и Зайд «Земледельческие орудия и машины», представители Альфреда Барраса, Анонимной компании Унион и Джеффри Уатсона в Шеффильде.

— А как здоровье мамы? — спросила жена Остроголовченки, величественная старуха.

— Ничего, благодарю вас, слава Богу. Она извиняется, что не могла прийти — лежит больная.

— Так, так, — с элегантной рассеянностью кивнул головой Остроголовченко. — Дай Бог, дай Бог. Ну, господа, попрошу к столу. Закусите, чем Бог послал.

Гости шумной, запинающейся толпой двинулись к столу.

— Пожалуйста, водочки, винца. Егор Ильич, Марья Платоновна! Сергей Васильич, Василий Сергеевич! А ты Володя — пьёшь?

Снова покраснев от этого знака внимания, Володя Бердяга пролепетал, пряча в карманы громадные красные руки:

— Кх! Иногда. Немножко. Я уже, в сущности, пил.

— Ничего, выпей. Ну, прямо-таки — прямо мужчина. Служишь?

— Да… В технической конторе братьев Шумахер и Зайд «Земледельческие орудия и машины», представители Альфреда Бар…

— Берите ветчины, — любезно сказал хозяин длинному морщинистому старику. — Кажется, запечена неплохо.

— Нет, вы мне бы лучше не наливали, — нерешительно конфузясь, говорил Володя. — Зачем вы беспокоитесь?

— Ничего. Ну, как мама? Здорова?

— Благодарю вас. Она очень извиняется, что не могла…

— Да вы прямо ложкой берите икру! Ну много ли её ножом захватишь?

— Позвольте, я передам, — сказал Володя Егору Ильичу.

— Спасибо. Так вы Астафия Иваныча покойного сынок? Приятно, приятно. Служите?

— Да… в технической конторе братьев Шумахер и Зайд, земледель…

— А почему мама не пришла? — спросила хозяйка, поправляя на столе горшок с гиацинтом.

— Она извинялась очень, что не может. Она…

— Совсем мужчина! — заметил вскользь Остроголовченко. — Что десять-то лет делают! Ну что ж, пора определяться куда-нибудь и на службу!

Полы сверкали, половики сверкали, пахло гиацинтами и жареным барашком, гости были приветливы, от хозяина пахло одеколоном, в верхнем этаже чьи-то несмелые девичьи руки играли сладкий вальс, и Бердяге казалось, что он плавает в эфире, покачиваясь на нежных волнах самых прекрасных переживаний.

Когда мать умерла, Бердяга продал её кровать, салоп, купил на вырученные деньги семиструнную гитару, подстаканник и переехал на житьё к старухе Луковенковой, имевшей квартирку на одной из самых тихих отдалённых улиц городка.

Жил писец Бердяга так: вернувшись со службы, обедал, часа два после обеда лежал на кровати, а потом, напившись чаю из стакана с металлическим подстаканником, до самого вечера сидел на деревянном крылечке с гитарой в руках.

Проходила барышня в шляпке или баба с ведром воды — Бердяга провожал их взором и играл тихонько на гитаре, напевая песенку о монахе, жившем у дуба.

Это была его любимая песенка? в особенности нравилась ему странная, немного нескладная строка:

«И гром дуб тот разразил…»

— И-и громдубтотразразил! — меланхолически напевал Бердяга, вперив взор, если никого не было на улице, в небо.

Налюбовавшись на прохожих, на небо и наигравшись вдоволь на гитаре, Бердяга вставал, расправлял онемевшие члены и шёл ужинать.

Засыпая, любил вспомнить о чём-нибудь приятном, конечно, большею частью воспоминания его, как привязанные верёвкой за ногу, вертелись около гостиной со сверкающими жёлтыми полами, узорными гардинами, столом, заставленным разными прекрасными вещами, около блестящего хозяина Остроголовченко, светской его жены и толпы добрых изящных гостей.

С особенным удовольствием вспоминал Бердяга те небрежные вопросы, которые задавались ему хозяевами и гостями и сейчас же забывались. В этой небрежности он видел подлинный шик и уменье вести беседу.

Бердягу трогало то, что вот, мол, людям, может быть, и совершенно неинтересно, служу я или нет, но раз они спрашивают — значит, тут есть какое-то особое воспитание, уменье быть в обществе приятным и доставить ближнему удовольствие.

«Пригласить бы их всех к себе, — подумал однажды Бердяга. — Жаль, что у меня комнатка маленькая. Ну да ничего. Десять человек-то уместятся.

Устроить такой же стол, только поменьше, поставить ветчину, бутылку вина и крашеные яйца. Придут, опять начнутся разговоры. Я надену сюртук, надушусь одеколоном и как будто вскользь приглашу всех к закусочке. „Закусить, чем Бог послал“. Когда я скажу, что получил семь рублей прибавки у Шумахеров и Зайд — все, наверно, будут удивлены. После первой рюмки скажу: „по одной не закусывают“ и спрошу у крёстного, как поживает его супруга. Жаль, что краска на полах повыщербилась и покоробилась. Хорошо бы, если бы полы блестели. Потом гитару покажу. Будут просить играть… Сыграю что-нибудь».

И Бердягу вдруг неожиданно и со страшной силой потянуло к красивой праздничной жизни — хоть на один день, именно тот день, когда люди делаются лучше, добрее, воздух нежнее и солнце ярче.

Бердяга, погружённый в свои мысли, встал с кровати, зажёг свечку и стал записывать:


Бутылка вина 70 к.
" водки 40 "
Пива 3 бутылки 42 "
Ветчина 1 р. — "
Сардины 35 "
Колбаса, хлеб и проч 1 " — "
Кулич и 2 гиацинта в горшках 2 " — "
Мелкие расходы 13 "

Выходило шесть рублей.

Старые ботинки можно смазать чернилами, но галстук придётся купить новый. Тёмно-зелёный.

В ту же ночь — это была ночь под Страстную субботу — Бердяга написал десять писем — полупоздравительных, полупригласительных.

Выражая удовольствие по поводу наступления такого праздника, Бердяга имел почтительнейшую честь принести поздравления и был бы рад, если бы адресат вспомнил его, скромного человека, и осчастливил посещением, не брезгуя «закусить чем Бог послал».

Пасхальное солнце добросердечно грело пасхальную землю и даже заглянуло в окошечко Бердягиной комнаты. Но, памятуя о разности человеческих положений и о пропасти, отделявшей Бердягу от Остроголовченко, оно не заиграло на бутылках с вином и пивом, не блеснуло рубинами и изумрудами на красных и зелёных яйцах, а ограничилось тем, что небрежно мазнуло золотой кистью по гитаре на стене, поморщилось, наткнувшись на облупленный, покоробившийся пол, и уползло — с визитом к купцу миллионеру Смушкину, квартиранту первого этажа.

Бердяга — этот горемычный выскочка — сиял в ожидании гостей. Показная роскошь губила людей и побогаче его, а все эти зелёные галстуки, да одеколон, да пара гиацинтов по бокам кулича — всё это за версту попахивало громадной трещиной в Бердягином бюджете.

С улыбкой на лице и полузакрытыми глазами Бердяга в сотый раз оглядывал закуски, крашеные яйца, свежевымытый пол, крахмальную занавеску на окне, и думал:

«Какая громадная суматоха подымется около стола… „Рюмочку водки!“ — „Ах, что вы: не пью!“ — Ну, одну — ради праздника!» — «Разве что ради праздника. За ваше здоровье». — «Служить изволите?» — «Да, в конторе. Техническая контора Шумахер и Зайд, земледельческие ору… Отчего же вы ветчины не берёте? Пожалуйста, господа, не стесняйтесь».

Подходя к зеркалу, Бердяга делал лицо старого хлебосола, умеющего принять и угостить, душа нараспашку, потом подходил к окну, к дверям и прислушивался.

Прошёл назначенный в письме час… Прошёл другой и третий.

Ни одна душа не явилась к Бердяге.

Но разорённый, голодный Бердяга ещё крепился… Он ожидал гостей и поэтому боялся нарушить гармонию разложенной звёздочками колбасы, плотно слежавшихся сардинок и ветчины, замечательно искусно украшенной пучочками салата…

И-игромдубтотраз-разил.

Бердяга лёг на кровать и долго, с оскорблённым лицом, наблюдал за тем, как постепенно умирало навозившееся за долгий день солнце…

В двери постучались.

— Кто там? Прошу! — вскричал Бердяга, вскакивая.

— Это я, Владимир Астафьич. Имею честь поздравить с наступившим и, как говорится, на долголетие и успехи в занятиях житейской сущности человеческого произрастания.

Перед Бердягой стоял высокий, краснощёкий детина, в сером пальто и в фуражке с золотым галуном — швейцар технической конторы Шумахер и Зайд, земледельческие орудия.

Бердяга разочарованно осмотрел его и на мгновение опустил голову.

Было у него два исхода — аристократический и демократический.

Аристократический заключался в том, чтобы сказать небрежно: «Ага! Спасибо, братец, спасибо», — дать сиротливо лежавший в жилетном кармане двугривенный, потрепать поздравителя снисходительно по плечу и отпустить с миром. Можно было сюда же внести ещё кое-что от хлебосольного барина, души нараспашку: дать поздравителю стакан водки и кусок кулича с ветчиной.

Другой исход был демократический: махнуть рукой на все эти условности, на все эти «пропасти отделяющие»… на все эти фигли-мигли, а просто обнять краснощёкого детину в швейцарской фуражке, похристосоваться с ним и, усадив за стол, натешить желудок яствами, а душу — интересной беседой о разных вещах, приковывающих внимание таких вдумчивых людей, как эти два одиноких холостяка.

Выбор Бердяги пал на аристократические поступки.

— Ага, — сказал он, вынимая двугривенный и всовывая его в руку швейцара. — Спасибо, спасибо. Вот вам, братец. Хе-хе! Дело праздничное.

За аристократом потянулся и старый хлебосол.

— Стаканчик водки не выпьете ли? Кулича нашего попробуйте. Ветчинки…

Но, вероятно, всякий барин-хлебосол — в душе отчаянный демократ, потому что Бердяга, налив гостю рюмку водки, неожиданно сказал:

— Стойте! И я с вами тоже выпью.

Но педантичный аристократ не хотел сдаваться так легко: налить-то себе он налил, но чокаться с человеком, стоявшим на самой низкой ступени человеческого общества, почёл неудобным.

Однако человек на низкой ступени, не замечая борьбы в душе аристократически настроенного хозяина, взял в руку свою рюмку и простодушно потянулся к ней:

— Ну-с, Владимир Астафьич… Дай вам Боже, с праздничком! Удовлетворения вам всех естественных потребностей!

Было так: швейцар технической конторы стоял у стола по одну сторону, а конторщик Бердяга по другую? когда они чокнулись и выпили, Бердяга обратил внимание на то, что, стоя, им неудобно разрезывать ветчину и намазывать её горчицей.

— Может, присядете? Э, да чего там, какие церемонии! Садитесь, Яков. Ещё одну рюмочку, а?

— Ах, да я, в сущности, не пью. Разве только ради праздника?.. Ну, с наступающим!

— Ваше здоровье! Служите?

Яков недоумевающе посмотрел на Бердягу.

— Да как же! У нас в технической конторе.

— Знаю, знаю, — покровительственно сказал Бердяга. — В технической конторе братьев Шумахер и Зайд «Земледельческие орудия и машины», представители Альфреда Барраса…

— Да. — привычной скороговоркой подтвердил Яков. — Анонимной компании Унион и Джеффри Уатсона…

— В Шеффильде! И давно служите?

— Да вот уже второй год. Сейчас же после вас определился.

— Кушайте, пожалуйста, Яков… как по отчеству?

— Семёныч.

— Вот я вам, Яков Семёныч, выберу красненькое с синей полоской. Матушка здорова?

— Ничего. Ныне только с утра что-то…

— Может быть, винца ещё можно?

— Много будет, Владимир Астафьич.

— Ну уж и много. А вот сардинки. Давно служите?

— Второй год. Прямо-таки скоро после вас определился, когда Альфред Густав…

— Ага! Это хорошо. А вот эта колбаса с чесноком, а эта без. Прошу, господа! Прошу закусить, чем Бог послал. Матушка ваша как поживает?

— Так, вообще, ничего. Да сегодня старуха что-то, от обедни вертаясь…

— Ну, слава Богу. Это приятно! Надеюсь, пивца-то вы выпьете? Ну, что ничего вам служится в конторе братьев Шумахер и Зайд…

— Представители Альфреда Барраса, — машинально продолжил швейцар. — Да пожаловаться нельзя. Иногда только перед праздником, когда…

— Ну, слава Богу, дай Бог! Мамаша дома сидит или в гостях?

— Дома. Она, Владимир Астафьич…

— Так, так… А вот это моя гитара… Потом я вам сыграю.


Ушёл швейцар технической конторы братьев Шумахер и Зайд от конторщика той же фирмы довольно поздно — в 11 часов.

Бердяга долго жал руку этому непрезентабельному гостю и просил «не забывать».

А когда гость ушёл, Бердяга, вернувшись в комнату и прибирая на столе, должен был оценить деликатность этого краснощёкого, дубоватого на вид парня: на скатерти среди крошек хлеба и кулича лежал Бердягин двугривенный — отвергнутая дань аристократизма во имя чумазой демократии…