Толстой и сегодняшний день (Дорошевич)/ДО

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Толстой и сегодняшній день
авторъ Власъ Михайловичъ Дорошевичъ
Источникъ: Дорошевичъ В. М. Собраніе сочиненій. Томъ IV. Литераторы и общественные дѣятели. — М.: Товарищество И. Д. Сытина, 1905. — С. 14.

Вдали отъ «всякаго другого жилья», около бочки, лежалъ на пескѣ голый грекъ и грѣлся на припекѣ.

Къ нему съ блестящей свитой подъѣхалъ царь.

Царь спросилъ:

— Не могу ли я что-нибудь для тебя сдѣлать?

Грекъ посмотрѣлъ на стоявшую передъ нимъ пышную толпу, вѣроятно, такъ, какъ мы смотримъ на пестро-оперенныхъ птицъ, — съ любопытствомъ, но безъ зависти.

И отвѣтилъ:

— Отодвинься немного отъ солнца.

Вѣроятно, многіе изъ присутствовавшихъ тогда съ удивленіемъ пожали плечами.

Черезъ много-много сотъ лѣтъ пожалъ плечами и я, думая какъ-то случайно объ этомъ эпизодѣ, случившемся такъ далеко и давно.

Неужели Діогенъ, дѣйствительно, ничего не могъ попросить у Александра?

Неужели онъ не зналъ ни одного несправедливо обвиненнаго и не могъ попросить за него царя?

Неужели въ Греціи всѣ были такъ счастливы? И не было ни одного несчастнаго, чтобъ сказать царю:

— Помоги ему!

Онъ могъ бы, пользуясь царскимъ словомъ, спросить нѣсколько «талантовъ» и сдѣлать на нихъ много-много добра.

Конечно.

Только тогда онъ не былъ бы Діогеномъ…

Къ Л. Н. Толстому обращаются съ вопросами:

— Что онъ думаетъ о войнѣ?

— Что онъ думаетъ о той или другой формѣ правленія?

— Что онъ думаетъ о тѣхъ или другихъ способахъ борьбы?

Мнѣ кажется, что Толстой долженъ испытывать то же, что онъ испытывалъ, когда въ Крыму къ нему обратилась одна англичанка…

Не знаю, анекдотъ это или фактъ.

Говорятъ, что въ Гаспрѣ къ Льву Николаевичу явилась цѣлая компанія туристовъ-англичанъ.

Среди нихъ была одна дама, которая попросила карточку у великаго писателя:

— Я съ такимъ восторгомъ читала ваши произведенія!

Левъ Николаевичъ спросилъ:

— Какія же именно?

Любительница великихъ людей и ихъ карточекъ не знала ни одного…

Я понимаю еще, что русскій человѣкъ можетъ обращаться къ Толстому со всѣми этими вопросами.

Живя въ Россіи, конечно, нельзя знать Толстого.

Но совершенно непонятно, какъ человѣкъ можетъ ѣхать изъ Парижа, чтобы «интервьюировать» Толстого по этимъ вопросамъ, какъ можно посылать ему телеграммы съ уплаченнымъ отвѣтомъ «на сто словъ» изъ Америки?

Слово изъ Америки стоитъ рубль.

Гораздо дешевле послать въ ближайшую книжную лавку и купить сочиненія Толстого.

Ѣздить, телеграфировать. Можно ли такъ безполезно тратить время и деньги?

И, отправляясь къ писателю, обнаруживать такое глубокое незнакомство съ его произведеніями?

Если бы французскій журналистъ, отправляясь изъ Парижа въ Ясную Поляну, купилъ себѣ на дорогу что-нибудь изъ произведеній Толстого, — онъ вернулся бы обратно, не доѣхавъ до Эйдкунена.

Обратиться къ Толстому съ вопросомъ:

— Какъ намъ лучше устроить нашу культурную жизнь?

Если бы Толстой былъ золъ, — онъ подарилъ бы спрашивающему «Рабство нашего времени».

Я жилъ за границей, когда, — сразу на всѣхъ европейскихъ языкахъ, — вышла эта книга.

Я жилъ тогда въ старомъ городѣ Франкфуртѣ-на-Майнѣ.

Зимою. Гулялъ по его средневѣковымъ узенькимъ улицамъ, съ нависшими надъ головой выступами верхнихъ этажей. Мимо покрытыхъ инеемъ статуй Гуттенберга и Берне. Просиживалъ свободное время въ маленькой «классной комнатѣ», гдѣ Гёте написалъ прологъ къ «Фаусту».

Здѣсь «Der Geist»[1] бесѣдовалъ «mit dem Teufel»[2].

И доставлялъ себѣ высокое удовольствіе, которое — увы! — можно доставить себѣ только за границей. Читалъ параллельно «Женщину» Бебеля и «Рабство нашего времени» Толстого.

— Прежняя форма рабства исчезла, — говоритъ Толстой, — за ненадобностью. Есть иное средство превращать людей въ рабовъ, на какомъ угодно разстояніи. Это — деньги.

— Капиталъ — орудіе рабства, — говоритъ Бебель.

— Вся такъ называемая культура держится на рабствѣ! — говоритъ Толстой. — Деньгами одни заставляютъ другихъ на себя работать!

То же говоритъ Бебель:

— Вся теперешняя культура держится на рабствѣ, и рабство держится при помощи денегъ.

И оба мечтаютъ о томъ времени, когда этой несправедливости, этихъ «принудительныхъ работъ» не будетъ.

Такъ въ полномъ согласіи они доходятъ до… выгребной ямы.

Передъ выгребной ямой они останавливаются и отъ выгребной ямы расходятся въ разныя стороны.

Вы найдете, быть-можетъ, тонъ шутливымъ по отношенію къ Толстому? Вѣдь нынче нѣтъ читателя, — всѣ цензоры!

Но, свободный въ мысли и духѣ, даже передъ Толстымъ зачѣмъ я буду стоять на колѣняхъ? Я предпочитаю улыбаться тѣмъ, кого люблю.

Толстой говоритъ:

— Ну, а кто, — при новомъ, какомъ бы то ни было, порядкѣ вещей, — захочетъ заниматься грязной и отвратительной работой? Чистить, напримѣръ, выгребную яму? Добровольно, конечно, никто не захочетъ! Слѣдовательно, придется же найти какія-нибудь средства принуждать однихъ дѣлать то, чего не хотятъ дѣлать другіе. А принудительныя работы — рабство. Слѣдовательно, разъ будетъ существовать культура, — будетъ и рабство.

Бебель говоритъ:

— Культура при помощи успѣховъ техники, сумѣетъ сдѣлать такъ, что отвратительныхъ, грязныхъ, вредныхъ, а потому и унизительныхъ работъ не будетъ совсѣмъ. Она сдѣлаетъ всякую, самую грязную теперь, работу чистой, безвредной, легкой и пріятной. И чистить выгребную яму будетъ такимъ же легкимъ и пріятнымъ дѣломъ, какъ всякое другое.

Воображенію рисуется прямо идиллія.

— Пойдемте чистить выгребную яму! — предлагаетъ Францъ Амаліи, какъ теперь онъ предлагаетъ:

— Пойдемте играть въ тенисъ!

— Ахъ, какая счастливая мысль! — радостно всплескиваетъ руками Амалія. — Какой восторгъ! Я давно не чистила выгребныхъ ямъ! Мама, мама! Я иду съ Францемъ чистить выгребную яму!

— Надѣнь, въ такомъ случаѣ, чистые воротничокъ и рукавчики! — говоритъ мать, нѣжно глядя на радостно оживившуюся дочь. — Нельзя на такую работу итти замарашкой! Тамъ будетъ вся молодежь.

Можетъ-быть, такъ оно и будетъ…

Но теперь это вызываетъ улыбку. Быть-можетъ, такую же, какой улыбнулся бы мой дѣдъ, если бъ ему сказать:

— Изъ Москвы можно будетъ разговаривать съ человѣкомъ, живущимъ въ Петербургѣ.

— Какъ?

— По проволокѣ!

Это прибавило бы старичку еще больше веселья.

И такъ Толстой говоритъ:

— Культура немыслима безъ принудительныхъ, непріятныхъ работъ. Принудительныя работы — рабство. Долой культуру!

Бебель говоритъ:

— Культура сумѣетъ уничтожить непріятныя работы! Да здравствуетъ и развивается культура!

И вы спрашиваете у Толстого:

— Какъ лучше устроить культурную жизнь?

Съ его точки зрѣнія, вы спрашиваете:

— Какія бы новыя выдумать формы рабства?

Вы ждете совѣта?

Отвѣта? И отвѣта, который бы васъ удовлетворилъ? Который бы вамъ помогъ?

У Толстого спрашиваютъ:

— Что онъ думаетъ о войнѣ?

И потомъ ужасно недовольны его отвѣтомъ.

Человѣкъ считаетъ что-нибудь преступленіемъ. Справедливо, нѣтъ, — вопросъ другого сорта. Но онъ убѣжденъ:

— Это преступленіе.

И его спрашиваютъ:

— А что, если преступленіе совершитъ Иванъ Ивановичъ, — что это будетъ?

— Преступленіе.

— А если Петръ Петровичъ?

Что онъ можетъ отвѣтить?

— Тоже преступленіе!

— Но позвольте! Какъ же? Петръ Петровичъ вѣдь вамъ родственникъ, и даже близкій?!

Это у дикаря спросили:

— Что такое добро и зло?

И дикарь отвѣтилъ:

— Если меня отколотятъ, это — зло. Если я отколочу, это — добро.

Такъ вѣдь то дикарь.

У Толстого надо заранѣе предполагать другую логику.

Къ Толстому приступаютъ, и даже по телеграфу:

— Какую форму государственнаго устройства вы считаете лучшей?

Представьте себѣ, что къ атеисту кто-нибудь обратился бы за совѣтомъ:

— Какъ лучше достигнуть вѣчнаго блаженства въ загробной жизни?

Да вѣдь онъ не вѣритъ въ самое существованіе этой жизни.

Толстой отрицаетъ государство.

По его мнѣнію, это такая форма общежитія, которая и служитъ источникомъ многихъ золъ.

Правъ онъ, не правъ, — другой вопросъ. Но онъ такъ думаетъ.

Какъ же вы спросите человѣка:

— Какъ прочнѣе устроить то, что вы считаете зломъ?

Самымъ забавнымъ вопросомъ является вопросъ Толстому:

— О способахъ борьбы для лучшаго устройства жизни.

Человѣкъ десятки лѣтъ повторяетъ одно и то же:

— Вы хотите перевернуть весь міръ? Нѣтъ ничего легче. Начните съ себя. Сдѣлайтесь другимъ. И пусть каждый человѣкъ сдѣлается инымъ. И тогда весь міръ сдѣлается инымъ. И на землѣ воцарятся справедливость и добро. Никакіе же иные перевороты, кромѣ «переворота каждымъ самого себя», ничему не помогутъ!

Онъ указываетъ средство:

— Какъ сдѣлаться инымъ?

— Отыщите Бога и дѣлайте все «по-Божьему».

Отыщите въ себѣ.

Въ новомъ разсказѣ Толстого: «Божеское и человѣческое», содержаніе котораго разсказывалось въ иностранныхъ газетахъ, сектантъ радостно говоритъ:

— Бога нашелъ! Богъ-то Онъ — во! Вотъ гдѣ Онъ!

И показываетъ себѣ на грудь:

— Вотъ гдѣ Онъ, Богъ-то! И у всякаго человѣка! А я-то Его искалъ! А Онъ здѣсь! Здѣсь Онъ!

Одинъ изъ самыхъ интересныхъ людей, какихъ я видѣлъ когда-нибудь, сектантъ Галактіоновъ, на Сахалинѣ, говорилъ мнѣ съ ясными глазами:

— Небеса? Они въ ростъ человѣка!

И указывалъ на лобъ:

— Вотъ гдѣ небеса-то! Вотъ гдѣ свѣтъ-то! Вотъ гдѣ надо, чтобъ прояснилось, — и все будетъ ясно и хорошо и добро!

И я глядѣлъ ему въ глаза, — или, говоря его языкомъ:

— Глядѣлъ въ окошки его души и видѣлъ, какъ въ горницѣ у него свѣтло и чисто.

А ученикъ іоги, въ Бенаресѣ, говорилъ мнѣ:

— Богъ, это — все, что существуетъ. Это вы, это я. Если вы, если я, — если мы говоримъ другъ другу свѣтлыя, добрыя мысли, это Брама блещетъ нетлѣннымъ блескомъ своимъ въ вашемъ умѣ. И блеску Бога блескомъ Бога отвѣчаю я.

И всѣ они говорили одно и то же.

И если бы вы у каждаго изъ нихъ спросили:

— Какъ еще, помимо этого, единственнаго, по ихъ мнѣнію, пути можно устроить лучше жизнь?

Каждый изъ нихъ взглянулъ бы на васъ съ изумленіемъ.

Какъ на человѣка, который спросилъ бы:

— А что для этого лучше надѣть? Сюртукъ или смокингъ?

Я съ большимъ интересомъ слушалъ бесѣду съ Толстымъ о «Разсвѣтѣ».

— Американскій это рысакъ или русскій?

Толстой знаетъ лошадей.

Главное, — «лошадь онъ признаетъ».

Но если бы я былъ редакторомъ, и мнѣ предложилъ бы «интервьюеръ»:

— Хотите, я поѣду къ Толстому и спрошу его о лучшей формѣ государственнаго устройства и какъ къ ней стремиться.

Я сказалъ бы:

— Не безпокойте и не ѣздите.

Потому что «государства Толстой не признаетъ».

Если бы я, сознавая ложь и ничтожество, и глупость той жизни, которую веду я и ведутъ всѣ вокругъ меня, захотѣлъ перемѣнить ее совершенно, — я пошелъ бы къ Толстому и не упалъ бы передъ нимъ на колѣни только потому, что, свободнѣйшій изъ умовъ, онъ не любитъ рабства поклоненія.

И сказалъ бы учителю:

— Учитель! ты, сомнѣвавшійся, перестрадавшій уже все, чѣмъ страдаю я, перемучившійся, передумавшій, — помоги мнѣ, слабому, своимъ опытомъ, тѣмъ знаніемъ, котораго ты достигъ, своимъ необъятнымъ умомъ. Помоги мнѣ выйти на иную дорогу!

Но если бы мнѣ надо было разрѣшить вопросъ:

— Какъ мнѣ лучше работать: на жалованьѣ или за построчный гонораръ. При какомъ условіи я лучше могу сохранить свободу творчества?

Я пошелъ бы посовѣтоваться съ кѣмъ угодно, кромѣ Толстого.

Что онъ могъ бы сказать мнѣ?

— Другъ мой, вопросъ о творчествѣ не можетъ зависѣть ни отъ жалованья ни отъ гонорара ужъ потому, что за литературное творчество не надо брать ни жалованья ни гонорара. Если вы хотите свободы творчества, — она у васъ въ рукахъ: откажитесь отъ жалованья и отъ гонорара. И вы будете писать только тогда, когда вы хотите. И только то, что вы хотите. Потому что вамъ не зачѣмъ будетъ поступать иначе.

Самое курьезное, конечно, было бы поѣхать спросить Толстого:

— Левъ Николаевичъ! какъ лучше приготовлять телячьи котлеты: жареными, въ сухаряхъ или паровыя, подъ бѣлымъ соусомъ?

Что онъ могъ бы отвѣтить?

— Голубчикъ! я — вегетаріанецъ! По-моему, ни такъ ни этакъ котлетъ готовить не слѣдуетъ!

А между тѣмъ, къ Толстому только и обращаются, что съ вопросомъ:

— Какъ лучше приготовить котлеты?

А между тѣмъ его отвѣты вызываютъ глубокое волненіе въ сердцахъ.

Одни радуются:

— Смотрите, самъ Толстой…

Другіе опечалены:

— Какъ Толстой, въ такую минуту…

Между тѣмъ тутъ нѣтъ причинъ ни для радости ни для печали.

— Что же, значитъ, Толстой сейчасъ не нуженъ?

Нужнѣе, чѣмъ всѣ мы, вмѣстѣ взятые. Потому что мы исчезнемъ, а вѣчность останется. Толстой же занятъ вѣчными вопросами человѣческаго духа.

Мы заняты этой и слѣдующими минутами. Великое и почтенное дѣло. Но вѣдь надо же заниматься и вопросами вѣчными. Они тоже стоятъ вниманія.

Не надо только къ человѣку, думающему надъ вѣчностью, приступать съ вопросомъ.

— Что сегодня готовить?

Мы всѣ немножко — Ксантипа по отношенію къ этому Сократу.

— Да, но если вопросъ насущный? Какое же жестокосердіе въ эту минуту заниматься «своими кругами»!

Приходится слышать такія рѣчи.

При чемъ же тутъ жестокосердіе?

Человѣкъ искренно убѣжденъ, что все, что мы дѣлаемъ, не то, что надо дѣлать.

Его спрашиваютъ.

Онъ отвѣчаетъ, какъ долженъ человѣкъ отвѣчать, — искренно, чистосердечно:

— По-моему, все это, господа, ни къ чему. Нужно не это. А это неважно.

Это не индиферентизмъ.

Въ великомъ сердцѣ Толстого нѣтъ мѣста для индиферентизма.

Это врачъ, великій врачъ, къ которому приходитъ больная, страдающая глубокимъ, смертельнымъ недугомъ, но не желающая лѣчиться ничѣмъ, кромѣ лавро-вишневыхъ и валеріановыхъ капель, и спрашиваетъ:

— Докторъ, что мнѣ лучше принимать: лавро-вишневыя капли или валеріанку?

Онъ отвѣчаетъ ей, съ глубокой грустью отвѣчаетъ:

— Сударыня, принимайте то или другое, — рѣшительно безразлично Я вамъ прямо долженъ сказать: ни то ни другое вамъ не поможетъ.

Вѣрны ли его знанія? Или онъ заблуждается, считая свои знанія вѣрными?

Но онъ такъ думаетъ, онъ въ этомъ убѣжденъ, онъ такъ вѣритъ. И его долгъ сказать то, что онъ думаетъ, только то, во что онъ вѣритъ.

Позвольте кончить тѣмъ, съ чего я началъ.

Было бы превосходно, если бъ Діогенъ отвѣтилъ Александру:

— Дай мнѣ столько-то денегъ.

Онъ могъ бы раздать ихъ бѣднѣйшимъ жителямъ города, Сдѣлать нѣсколько добрыхъ дѣлъ.

Только тогда не было бы Діогена.

Не было бы этого образа, — голаго грека, лежащаго на пескѣ около бочки и отвѣчающаго даже Александру Македонскому:

— Все, что ты можешь сдѣлать для человѣка, это — посторониться отъ солнца!

И этотъ образъ не заставлялъ бы задумываться поколѣнія и поколѣнія и не освѣщалъ бы яркимъ ироническимъ свѣтомъ вздорность и пустоту всего, кромѣ свободы духа.

Было бы въ тотъ вечеръ нѣсколько сытыхъ грековъ, которые на утро были бы снова голодны. И исчезла бы изъ исторіи человѣчества фигура Діогена.

Было бы это хорошо? Не было бы это потерей?

Я очень боюсь, что какой-нибудь придирчивый читатель, — съ тѣхъ поръ, какъ стали говорить о свободѣ, стали всѣ придирчивы, — боюсь, что придирчивый читатель скажетъ:

— Что это? Вы, кажется, «защищаете» Толстого?

Избави Боже.

Я еще не сошелъ съ ума и не собираюсь загораживать Монблана отъ вѣтра своей спиной.

Но въ послѣднее время, по поводу телеграммъ, отвѣтовъ на вопросы «сегодняшняго дня», столько приходится слышать о Толстомъ, что мнѣ хотѣлось подѣлиться на эту тему своими мыслями.

И сказать и радующимся, и опечаленнымъ, и негодующимъ, — есть даже и такіе:

— Господа. Нѣтъ основаній ни радоваться ни печалиться. А негодованіе ужъ совсѣмъ запоздало. На нѣсколько десятковъ лѣтъ.

Если что-нибудь въ словахъ Толстого показалось вамъ сюрпризомъ, — виноватъ не онъ и не вы, а то, что его книги, обойдя весь міръ, не могутъ никакъ переѣхать только маленькаго разстоянія:

— Отъ Эйдкунена до Вержболова.

Примѣчанія[править]

  1. нѣм. Духъ
  2. нѣм. Съ чортомъ