Круглый год (Салтыков-Щедрин)/Первое января

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Первое января
автор Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин
Из цикла «Круглый год». Источник: Салтыков-Щедрин М. Е. Полное собрание сочинений, 1837—1937: В 16 т. — М.; Л.: Издательство АН СССР, 1972. — Т. 13. Господа Головлевы, 1875—1880. Убежище Монрепо, 1878—1879. Круглый год, 1879—1880. — С. 407—414.

Первое января
Общее обозрение

В Новый год, разумеется, пришёл ко мне племянник. Молодой человек лет двадцати четырёх, но преспособный. У меня только в Новый год да на пасху и бывает.

— С Новым годом, дяденька.

— С новым счастьем тебя. Вареньица не приказать ли подать?

— Помилуйте, дядя, я в это время водку пью (был третий час на исходе).

— Водку? а ежели маменька узнает?

— Она уж пять лет это знает.

— Ну, водки так водки. А ежели водку пьёшь, так, стало быть, и куришь. Вот тебе сигара. Рассказывай, что хорошего? с визитами кончил?

— С нужными — да; ещё два-три не особенно важных осталось — те перед обедом доделать успею. А что ж вы, mon oncle[* 1], не поздравляете меня?

— Не знаю с чем, оттого и не поздравляю.

Conseiller de college[* 2] — сегодня и в приказах уж есть.

— Вот как это прекрасно! Поздравляю, поздравляю, мой друг! Маменьку-то уведомил ли?

— Сегодня в девять часов утра в Ниццу телеграфировал и сейчас заезжал домой — уж ответ получен. Вот и телеграмма.

Он подал листок, на котором я прочитал:

«Petersb. Znamenskaïa, 11.
Néougodoff.
Suis toute fière bénis conseiller college Vendez Russie vendez vite argent envoyez Suis à sec[* 3]
Nathalie».

— Однако как же это: «Vendez Russie, vendez vite» и «argent envoyez»[* 4] — что́ это значит? Неужто уж так деньги занадобились? — в недоумении остановился я.

— Очень просто: есть у нас пустошь Рускина — вот её и надлежит продать. А на телеграфе переврали: Russie.

— Гм... какая, однако ж, можно сказать, провиденцияльная ошибка! Так вы Рускину-то продаёте?

— Мы, дяденька, уж третью пустошь продаём с тех пор, как maman в Ниццу уехала. Она пишет, что пустоши — лишнее, только фигуру имения портят.

— То есть как тебе сказать?.. Конечно, пустоши — это вроде бородавки... Бывают, однако, и бородавки... А, впрочем, и то сказать: много денег в Ницце надо, особливо, ежели кто в Монте-Карло ездит![2] Только как бы после Рускиной-то и до Монрепо́ Nathalie не добралась![3]

— Никогда не допущу! Там прах моего отца! Вы забываете это, mon oncle!

— То-то уж попридержитесь. Стало быть, Nathalie тобой довольна! «Suis toute fière»[* 5] — вот они, материнские-то чувства! Цени их, друг мой! Vendez Russie, vendez vite...[* 6] фу! Да, впрочем, какая бы мать и не загордилась на месте Nathalie: в твои лета — и уж почти фельдмаршал![4]

— Ну, до фельдмаршалов-то далеко!

— Нет, не очень. Посчитай-ка. Через год, положим, статский советник...[5]

— Через год... impossible, mon oncle![* 7]

Феденька скромничал, но я очень хорошо видел, что внутренно он вполне одобряет мои предположения, и потому продолжал:

— Через два года — действительный, потом тайный, потом трещина вдоль черепа...[6] фу, что это, однако ж, какой я вздор говорю! Нет, право, совсем не так далеко, как кажется с первого взгляда![7] Ну, да будущее в руце божией... Теперь-то ты как? доволен?

— Ещё бы! сам генерал давеча на общем представлении объявил. Подошёл, поздравил и сказал: если и на будущее время будете так продолжать, то... Феденька остановился.

— Ну?

— И только — что ж больше! затем перешёл к следующеему — и ему тоже...

— Ну, вот видишь! Стало быть, статский-то советник уж и теперь подразумевается. Продолжай, душа моя, старайся!

И маменьке утешение, да и я, дядя-старик, на тебя глядючи, порадуюсь!

И, как истинный старик, я не утерпел и воскликнул:

— Господи! давно ли! Давно ли, кажется, я от купели тебя воспринимал!

— Ровно двадцать четыре года тому назад.

— Как время-то бежит! Словно вот сейчас слышу голос Nathalie из-за двери: ради бога, Michel, не урони его! ты такой неловкий!

— Не уронили, однако?

— Бог спас! а знаешь ли, впрочем, что ведь иногда вашего брата, из нынешних, право, недурно было бы в младенческих летах с умеренной высоты уронить![8]

— Это за что?

— Да бойки вы очень. Мечетесь, скачете, куски ловите — сколько вы народу передавите! Ну, да что говорить об этом! Дай-ко лучше я полюбуюсь на тебя. Я приподнял его с кресла за руки, поставил перед собой и повернул кругом.

— Без отметин! Ноги крепкие, без подседов,[9] грудь широкая, круп, как печь, и при этом — селезёнка играет!.. молодец! Дамочки-то, я полагаю, видеть равнодушно не могут! Особливо, как теперь узнают, что такой милушка — и почти фельдмаршал! Ведь ты, разумеется, и в благотворительных обществах служишь?[10]

— Без этого, дядя, нельзя. В двух обществах секретарем, в трёх — членом-соревнователем.

— Знаешь, значит, где раки зимуют?

— Не без того. Да ведь и вы, дядя, я полагаю, в своё время по части «дамочек» спуску не давали?

— Где нам, друг мой! В наше время ведь и «дамочек»-то не было. Бывали, да всё Юноны;[11] сидит она, бывало, в опере, в бельэтаже, словно царевна в окладе, да пасти́льки жуёт — ну, и любуйся на неё снизу. А теперь пошли маленькие, юрконькие... интересны они?

— Масло!

— Ну, и слава богу. Только вот говорят они много... всё говорят! всё говорят! Этого тоже в наше время не было. Вообще в наше время для тех, кто не состоял по кавалерии или не обладал громким титулом, плохо по женской части было. Только два рессурса и существовало: Кессених да Марцынкевич.[12] Там, действительно, встречались «дамочки», но те не разговаривали. Оно, с одной стороны, конечно, недостаток словесности... но с другой стороны...[13] Ну, дай тебе бог! дай бог!

Я обнял его и поцеловал. Но потом опять не выдержал и удивился.

— Да ведь ты едва школьную скамью оставил! Ах!

— Пять лет уж, дяденька.

— Неужто уж пять лет!

— Даже немного больше. Нет, вы вот кому подивитесь — Самогитскому! Всего на один курс старше меня, а на днях уж в Погорелов послан![14]

— Вот, я думаю, чья маменька-то не нарадуется!

— У него, mon oncle, нет настоящей маменьки. То есть, коли хотите, она есть, но... vous concevez?[* 8] Он — сирота, но сирота, так сказать... государственный![15]

— Гм... понимаю! Эти сироты всегда... Это, дружок, и в моё время случалось. Служишь, бывало, служишь, только что местечко для себя облюбуешь — и вдруг тебе на голову... «сирота»!

— Так, и вы, значит, знакомы с этими разочарованиями?

— Я, голубчик, всё знаю. Я и славы видел, и срамоты видел — всё у меня на глазах прошло! Ты спроси, чего я только не видал!

— Да, говорят, интересные у вас воспоминания есть.

— Есть-таки. Бывали интересные вещи и в наше время, но, полагаю, что теперь их вдвое больше, и если б ты, например, наблюдал, то, наверное, всякого из нас, стариков, за пояс бы заткнул.

— Почему же вы так думаете?

— Да просто потому, что в наше время жизнь как-то ровнее шла, стало быть, и интересного в ней сравнительно меньше было. Подкладкой-то ей, положим, служили те же самые непредвиденность и неприкрытость, что и теперь, но люди, которые пользовались этой подкладкой, были солиднее. Они понимали, что известные жизненные условия для них выгодны, и пользовались ими, как могли; но они не дразнились, не утверждали во всеуслышание, что это те самые условия, лучше которых нет и не будет. Они знали, что такого тезиса нельзя приличным образом поддержать и что болтливость и хвастовство могут только компрометировать, но никак не защитить. Поэтому в наше время была строгость, но не было ненависти; бывали действия, суровые, неумолимые, но не было вывертов, презрения и наглости. Мрачно было, мой друг, в наше время, но хоть тем хорошо, что «питореску»[* 9] подлого не так много было. Живешь-живешь, бывало, в «объятьях сладкой тишины» — и ничего-то бьющего в глаза![16] И только когда-когда что-то шевельнётся. Герой вдруг появится, который один целую армию полицейских разобьёт, или такой уж мерзавец, что даже прочие мерзавцы — и те удивляются, как его земля носит. Ну, разумеется, интересно: возьмёшь и запишешь.

— Так, значит, по-вашему, нынче интересных вещей больше?

— Больше, мой друг.

— Представьте, я этого никогда не замечал!

— И не заметишь, потому что ты сам среди этой суматохи живёшь. А вот, если, по обстоятельствам, придётся тебе от фельдмаршальства-то отказаться да к сторонке отойти, — вот тогда все эти интересности сами собой и всплывут. Будет об чём и детям и внукам порассказать».[17]

— Не знаю. Это для меня совсем ново. Во всяком случае, я думал и продолжаю думать, что никогда мы не пользовались такой свободой, как теперь, и что в этом отношении, по крайней мере, шаг вперёд, сделанный нами...

— Свободно-то, даже очень свободно — помилуй, разве я не знаю! Но непредвиденность... ах, эта непредвиденность! Представь себе, вот я стар-стар, а всё-таки меня ежечасно какая-то оторопь берёт. Ходишь иногда один и думаешь: во́льно мне теперь, на что́ вольнее! Что хочу, то и делаю! И в десятую долю никогда так свободно не дышала моя грудь, как дышит нынче! И вдруг какая-то неприятная дрожь. А что, дескать, коли, по обстоятельствам, придётся вверх ногами ходить?[18]

— Но ведь это пустяки, mon oncle! вы очень хорошо понимаете, что пустяки!

— Понимаю-то понимаю, а всё-таки...

— Всё-таки боитесь... пустяков!

— Клянусь, боюсь. Никогда этого со мной не бывало, даже при Бироне не было — вот,[19] брат, как я давно живу! — а нынче, как спать ложиться иду, непременно обе двери, и на парадную лестницу, и на чёрную, осмотрю: крепко ли заперты? И ночью не раз встанешь — послушаешь.

— Что ж, привидений вы, что ли, боитесь?

— Нет, не привидений, а вообще... «Интересного» боюсь. Думаешь иногда: что уж во мне! кажется, только и корысти, что заборы мной подпирать — а всё-таки боишься!

— Ну, нет, не скромничайте! не говорите, что вами только заборы подпирать! Слыхали мы тоже про вас, слыхали-таки!

Феденька сказал это, очевидно, шутя, однако ж я всё-таки обеспокоился.

— Вот видишь, и ты слышал — а я ничего не знаю. Почти ни с кем я не вижусь, а если и вижусь, то с такими же калеками, как я сам; даже водку совсем перестал пить, а всё-таки чувства опасения не утратил!

— А я и вижусь со всеми, и вино и водку пью — и ничего не боюсь.

— Во-первых, ты кандидат в фельдмаршалы — не тебе, а тебя бояться приличествует. Во-вторых, ты бесстрашный. Вы все, нынешние, бесстрашные. В вас совсем нет чувства ответственности, а мы, старики, были снабжены им в излишестве.

— Но какое же тут чувство ответственности, коли вы даже водки не пьёте?

— Всё-таки. Вспомни, что я вскормлен непредвиденностью и, следовательно, ни на минуту не имею права позабыть об ней. Придёт она, спросит, — я должен виниться. В чём виниться — я, положим, не знаю, но обстановку виноватости всё-таки представить обязан.[20]

— Однако напуганы-таки вы!

— Не напуган, а смолоду привык понимать, что в сём месте не пахнет розами.[21] Вот эту-то самую остроту обоняния я и называю чувством ответственности. Без хвастовства и не в укор тебе, но я всё-таки должен сказать: мы, старики, умнее вас держали себя.

— Ого!

— Да, умнее, — право, это так. Не все срамоты наружу вываливали, а кое-что и для внутренних апартаментов приберегали. И не стыд руководил нами в этом случае, а именно чувство ответственности, опасение компрометировать и себя, и присных своих. Уж это разве оглашенные какие хвастались: я, мол, такого-то объегорил, а такого-то и совсем по миру пустил; мудрый же, бывало, сядет потихоньку в уголок, да и прикладывает рублик к рублику. А на старости лет, глядишь, он либо в масоны поступил, либо псалмы в стихи перекладывает.[22] Так-то, мой друг. И гадость свою выполнил, да и окрестностей вонью не отравил, — вот наша мудрость была какова!

— К счастью, что в наше время ни «оглашенных», ни «мудрых» — одинаково нет.

— «Мудрых» нет — это правда; но «оглашенных» — хоть пруд пруди. И при том живущих со дня на день, непредусмотрительных, без надобности тщеславных и без надобности же пресмыкающихся, не понимающих, что всякий поступок должен иметь свою причину и свой результат...

— Дядя! ведь это, наконец, обидно!

— Да, это обидно. До такой степени обидно, что даже самая беседа об этом раздражает. Но представь себе: есть вещи, до такой степени неразрывные с человеческим существованием, что как ни отмахивайся от них, они так и наступают, так и наступают на тебя. Вот я совсем уж, кажется, отгородился от жизни, да, к несчастью, к газетам привычки не могу побороть. Получаю, братец, читаю. Иной раз прямо тебя по затылку ударит, а другой раз, хоть и ничего нет в газете, — опять обида: почему ничего нет? Не может быть, чтоб ничего не было! Обида, обида, обида! Может быть, на деле и нет этой обиды, да внутри у тебя непроглядная масса обид сидит. Тревожат, дразнят, досаждают. Перечти-ка ты эти обиды, посчитай-ка их в тиши уединения — вот и поймёшь, почему иногда скучно на свете жить.

— Вольно же вам!

— Обиды-то глотать? Нет, иногда даже полезно приучаться к этому глотанью, потому что обида, рано или поздно, всё-таки придёт. И ежели ты к этому не привык, а умеешь глотать только устрицы, то обида у тебя поперёк горла встанет, задушит. А меня не задушит, потому что я привык. Впрочем, будет об этом, обратимся лучше к тебе. Ну, фельдмаршал, сказывай: планы у тебя в головке, чай, так кишмя и кишат?

— Какие же планы, mon oncle? и что может мне предстоять?

— Нет, тебе предстоит... я это чувствую, что тебе «предстоит»! Может быть, один «сирота» мимо проскочит, другой проскочит, а всё-таки ты там будешь, где тебе природой указано. Вот почему я тебе, как дядя и друг, говорю: не зарывай в землю своих талантов, но кюльтивируй их!

— Но ведь ежели вспомнить то, что мы сейчас говорили об этих талантах, так, пожалуй, не кюльтивировать, а именно зарыть их скорее придётся.

— Гм... пожалуй, что и так. В таком случае, зарой эти таланты и очисти место для других. Надо тебе сказать, что талант сам по себе бесцветен и приобретает окраску только в применении. Какого рода положительные применения ты можешь дать своим талантам — это, к сожалению, объяснить трудно. Но от какого рода применений полезно было бы тебе воздержаться — это я, пожалуй, могу сказать.

Феденька с чуть заметной усмешкой взглянул на меня и процедил сквозь зубы:

— Например?

— Вижу я, вижу, мой друг, что болтливость моя забавляет тебя. И знаю, что тебе нужно только «провести время» с старым дядей, в ожидании тех визитов, которых ты ещё не успел доделать...

— Что за мысль, mon oncle!

— Ничего; позабавься — мне и самому приятно, ежели тебе весело. Начну с воспоминаний прошлого. Был во времена оны у нас государственный человек — не из остзейских, а из настоящих немцев,[23] — человек замечательного ума и, сверх того, пользовавшийся репутацией несомненного бескорыстия. Тем не менее даже в то время нигде так не было распространено взяточничество, как в том обширном ведомстве, которым он управлял. Так вот он, когда случалось ему отправлять кого-нибудь на место в губернию, всегда следующим образом напутствовал отъезжающего: «Удивляюсь, говорил он, как вы, русские, так мало любите своё отечество! как только получаете возможность, так сейчас же начинаете грабить! Воздержитесь, мой друг! пожалейте своё отечество и не столь уж быстро обогащайтесь, как это делают некоторые из ваших товарищей!»

— Надеюсь, однако, mon oncle, что ваша притча до меня не относится?

— Конечно, душа моя, в буквальном смысле она ни до тебя и даже ни до кого из «нынешних» карьеристов относиться не может. Но транспортировать[* 10] её всё-таки можно. Например, сказать так: удивляюсь я, как вы, нынешние, так мало любите своё отечество! как только почувствуете силу, так тотчас же начинаете дразниться. Воздержитесь, друзья! пожалейте своё отечество и не столь уже беззаветно поддавайтесь внушениям бойкости, кои вам пользы ни на грош не принесут, а на общий ход дел между тем могут оказать влияние несомненно вредное! Я остановился и взглянул на Феденьку: он очень внимательно чистил ножичком ногти.

— Гм... а как вы полагаете, дядя, — сказал он после минутного молчания, — ваш ископаемый государственный человек... достиг он своими наставлениями каких-нибудь результатов?

— О, разумеется, нет! всеконечно, нет! всеконечно, всеконечно, нет!

— Ну, а вы... вашими... как вы полагаете? достигнете?

Он сказал это так мило и при этом смотрел так ясно, улыбался так ласково, что я невольно взял его двумя перстами за подбородок и минуты с две молча любовался им.

Затем мы поцеловались, вновь пожелали друг другу счастливого года, и Феденька отправился доделывать визиты.

Примечания[править]

  1. дядюшка (дословно: мой дядя).
  2. Коллежский советник.
  3. «Петербург, Знаменская, 11. Неугодову. Преисполнена гордости, благословляю коллежского советника. Продавай Россию, продавай скорее, высылай деньги. Сижу на мели.
    Натали́».
  4. «Продавай Россию, продавай живее» и «высылай деньги».
  5. «Преисполнена гордости» — ещё раз повторяет самые яркие фразы из письма.
  6. «Продавай Россию, продавай живее»...
  7. <Это> невозможно, дядюшка!
  8. <сами> понимаете?..
  9. нарочито огрублённое произношение, от франц. pittoresque — живописания, художества по живому...
  10. Транспортировать (от франц. transporter) — переносить, употреблять в переносном смысле; обычный чиновничий и светский жаргон, в данном случае «транспортировать» — отнести притчу к Феденьке.

Примечания Рейфмана П.С., Климовой Д.М.
и редакторов Викитеки
[править]

Частично использованы примечания Рейфмана П.С., Климовой Д.М. к изданию 1965 г.

  1. Впервые текст очерка «Первое января» был опубликован в журнале «Отечественные записки», № 1 за 1879 год (номер вышел в свет 20 января 1879 года) в рубрике «Современное обозрение» (стр. 73—80), за подписью: Nemo. Рукописи и корректуры очерка не найдены.
    Спустя полтора года очерк был опубликован первым номером в отдельной книге «Круглый год» (в журнальной публикации общий заголовок цикла отсутствовал): «Круглый год». Сочинение М. Е. Салтыкова-Щедрина. — СПб., тип. А. С. Суворина, 1880 г. Выпущено в свет между 16 и 23 июня 1880 г. При подготовке очерка для издания 1880 года автором были внесены в текст небольшие изменения стилистического характера, а также в ряде случаев усилен сатирический тон.
  2. «...много денег в Ницце надо...» — здесь Салтыков-Щедрин ещё очень сдержанно выражается. куда определённее он высказался в письме А. Н. Еракову от 21 декабря 1875 года (из Ниццы): «Всё отребье, какое есть на свете, собралось сюда». Двумя месяцами ранее, 29 октября того же года Салтыков-Щедрин сообщал Некрасову почти подобное: «И везде виллы, в коих сукины дети живут. Это беспредельное блаженство сукиных детей, их роскошь, экипажи, платья дам — ужасно много портят крови».
  3. Здесь Салтыков-Щедрин напрямую отсылает к Убежищу Монрепо́, другому своему роману, который ещё лежал у него на рабочем столе. Излюбленный приём: указать на боковую дверцу, но не открывать её перед читателем.
  4. Очевидная ирония Салтыкова над опостылевшей ему за годы государственной службы «табелью о рангах».
  5. ...статский советник <...> действительный, потом тайный — чины высоких классов табели о рангах (от пятого до третьего). Дядюшка как бы умеряет свою иронию, начавши с фельдмаршала (первый ранг).
  6. «потом трещина вдоль черепа...» — в тексте 1879 года, опубликованном в первом номере «Отечественных записок», этой фразы, пожалуй, самой яркой в послужном списке Феденьки, не было. Она появилась только в последнем варианте текста «Первого января», во время подготовки «Круглого года» к первому изданию 1880 года отдельной книгой.
  7. «совсем не так далеко...» — опять до фельдмаршала.
  8. Салтыков-Щедрин не удерживается от очередной жёсткой иронии.
  9. Ноги крепкие, без подседов — дядюшка продолжает в том же духе, как если бы до сих пор держал на руках младенца, двадцать четыре года тому назад.
  10. ...в благотворительных обществах служишь — чисто формальный вопрос. Участие в благотворительных обществах считалось в светском обществе хорошим тоном, без этого трудно было сделать приличную карьеру и получить нужные связи. А для «молодых людей» типа Феденьки участие в таких обществах одновременно служило лёгким средством завязывать знакомства с «дамочками», имеющими «достаточно свободного времени» для продолжения общения.
  11. Юноны — здесь почти жаргонное: неприступные, недотроги, пуританки.
  12. Кессених да Марцынкевич — ещё один пример столичного арго: танцы (Кессених) или цыгане, кабак, яр (Марцинкевич). Два ресурса завязать «общение» с дамочками.
  13. ...с одной стороны, конечно <...> но с другой стороны... — Салтыков-Щедрин часто пародирует нормативную канцелярскую фразеологию чиновничества, к большому его сожалению, усвоенную и либералами.
  14. «...на днях уж в Погорелов послан» — здесь условное название некоего города, в который Самогитский послан большим начальником (скорее всего, губернатором).
  15. ...сирота, так сказать... государственный! — Салтыков часто поднимал вопрос о «государственных младенцах», об их воспитании. В очерках «Круглого года» слова «государственный сирота» приобретают и новый оттенок толстого намёка на тонкие обстоятельства. По всей видимости, племянник хочет сказать, что Самогитский — бастард какого-то высокопоставленного чиновника или придворного, а может быть, и самого царя, что в свете царствования Александра II и его отца выглядело более чем актуально.
  16. В первом (журнальном) варианте текста на месте предложения: «Мрачно было, мой друг, в наше время <...> и ничего-то бьющего в глаза!» — было более определённое и ясное по своей публицистичности:
    «Мрачно было, мой друг, в наше время, но однообразно и невозмутимо. Живёшь, живёшь, бывало, «в объятьях сладкой тишины» — и ничего-то интересного, ничего бьющего в глаза наглостью и хвастливостью.
    Очерк «Первое января» был подписан неопределённым псевдонимом: «Nemo». Однако стиль и слог прозы был настолько определённым и узнаваемым, что критика, почти единодушно его одобрившая, сразу же определила его принадлежность Салтыкову-Щедрину. Прикрываться псевдонимом почти сразу потеряло всякий смысл.
    В первом очерке цикла затрагивается тема новой генерации молодых людей, этаких «дейтелей», начинающих бюрократов типа Феденьки Неугодова, пришедших на смену «старым драбантам». Новый социальный тип был подробно и с разных сторон описан в большинстве фельетонов «Круглого года», прежде всего, с точки зрения его генетической связи нарастающими пореформенными явлениями: вырождением и обнищанием дворянства, аморальностью общества в целом и деморализацией правящих сословий. За подобными новыми «деятелями» Салтыков внимательно наблюдал с начала 60-х годов (и как литератор, и как крупный чиновник, начальник), с момента их появления на сцене общественной жизни. Многое роднит подобный тип «деятелей» с администраторами дореформенного типа, прежде всего — презрение к простому народу; уверенность, что искусство управления заключается в умении «подтягивать» или «отжимать». Главнейшей чертой «провиденциальных мальчиков», с точки зрения Салтыкова, является их подчёркнутый аморализм, желание не только «грабить», по и «дразнить», убеждённость, что «известные жизненные условия... это те самые условия, лучше которых нет и не будет». На изломе правления Александра II уже фактически была подготовлена та среда, которая сделала реакцию следующего царствования.
  17. Салтыков-Щедрин знает, о чём говорит. На собственном примере: он дважды уходил «из фельдмаршалов» с государственной службы: сначала в феврале 1862 года, а затем — в июне 1868.
  18. Очень точное предчувствие грядущего «переворота», выраженное в такой форме, что никакая цензура носа не подточит.
  19. ...даже при Бироне не было... — иносказательный намёк на годы наиболее сильного террора и реакции (видимо, имеется в виду 1848 год и лично Николай Палкин, сначала сославший самого Салтыкова в Вятку за «вольнодумные тексты», а затем устроивший показательное дело Петрашевского).
  20. Эту фразу ни с кем нельзя перепутать: изо всех писателей её мог произнести только Салтыков-Щедрин.
  21. «...в сём месте не пахнет розами» — вероятно, намёк на розги.
  22. «...либо в масоны поступил, либо псалмы в стихи перекладывает» — иными словами, образумился, начал вести богобоязненную, добродетельную жизнь, по крайней мере внешне, на публику. В данном случае по контексту нет намёка на вольнодумные ложи или декабристов. Масоны здесь — именно члены некоей легальной религиозно-политической организации с мистическими обрядами, провозгласившей своей целью нравственное совершенствование. О стремлении к такому совершенствованию, о набожности и праведной жизни должно свидетельствовать и переложение псалмов в стихи.
  23. ...государственный человек — не из остзейских, а из настоящих немцев... — здесь содержится желчная ирония автора, он делит немцев на «настоящих» и «совсем восточных» (даже не пруссаков), деклассированных. А ведь именно из остзейских (прибалтийских, населяющих Эстляндию, Лифляндию и Курляндию) немцев в значительной степени состояли ряды высшего чиновничьего аппарата России. Едва ли не половина начальства бюрократического Петербурга была из немцев второго розлива.