Мамаево побоище (Мордовцев)/V

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Мамаево побоище — V. Выступление в поход
автор Даниил Лукич Мордовцев
Источник: Мордовцев Д.Л. Сочинения в двух томах. — М.: Художественная литература, 1991. — Т. 2. — С. 25—35.


V. Выступление в поход

Утром 20 августа 1380 года Москва провожала свои рати против «безбожного» Мамая.

В то время Москва была еще далеко не тем, чем она стала впоследствии. В 1380 году она не была еще «сердцем России», куда! Об этом громком названии она не смела и думать. В то время еще и самой «России» не существовало, не было такого слова, а было нечто похожее на него: было одно слово, которое иногда произносили для обозначения русской земли, слово робкое, ничего почти не выражавшее в то время, хотя уже носившее в себе залог величия и силы. Слово это — «Русия», «вся Русия». Слово это понималось не в государственном, не в политическом смысле, а в народном. Под понятием «всеа Русии» разумелись все эти Микитки и Добрыньки, Карпы и Сидоры. Митяи и Миняи, Рогволодушки да Ярополкушки, Доброгневушки да Верхуславушки, все эти русые и рыжие бороды, босые и в лаптях, жившие «нечисто, яко зверь некий», «сеявшие просо» и величавшие Дид-Ладу, все эти «мужики» — не «мужики'», а «му’жики», уменьши-тельные и уничижительные от «мужа», «мужие», «му-жи», которыми имели право называться только князья, бояре да воеводы, а все остальное — не «мужи'» а «му’жики», нынешние «мужики'», коих попы и назы-вали собирательно «хрестьянством», в отличие от «поганых», и кои впоследствии превратились в «крестьян», как «человек» в «лакея», в «челаэка»! «Эй, челаэк! Подай трубку!..» Вот кто составлял «всю Русию».

А вместо «Россия» в настоящем смысле были «княжества», «великие» и просто «княжества» — тверское, рязанское, московское, нижегородское и иные, которые назывались и «землями» — земля рязанская, суздальская, московская и многие иные. А не было «России», не могло быть и «сердца ее». Не могла быть поэтому и Москва «сердцем России». Да и где было ей думать об этом, когда над нею брали перевес то Тверь, то Суздаль, то Нижний. Да и величиною Москва была тогда не больше Суздаля, не более Твери, Рязани, а уж с «господином Великим Новгородом» или с «вольным» Псковом ей и тягаться было нечего: те не в пример были и многолюднее, и богаче ее. И вмещалась вся-то она в пределах Кремля, а за Кремлем были бедные хижинки, из которых обыватели тотчас убегали в Кремль, как только грозила опасность, нашествие соседей или иноплеменников.

Не была еще тогда Москва и «белокаменною», потому что была вся срублена из дерева.

Не было тогда в Москве ни «Ивана Великого», ни «Василия Блаженного», ни вообще «сорока-сороков», ни «царь-колокола», ни «царь-пушки», ибо тогда еще о «пушках» и понятия не имели, а «цари» сидели не в Москве, а в Сарае, да и «царей» тогда еще не было, а назывались они «ханами», и «царем» тогда над «Руссиею» был Мамай «безбожный». Ничего тогда не было такого, чем теперь славна Москва.

Но и тогда уже существовал «Охотный ряд»: в нем-то и образовалось то, что потом стало «сердцем Москвы», а после «сердцем России». Существовала тогда и Красная площадь, нечто вроде сенного и обжорного базара, на который окрестные Микитки да Добрыньки свозили для продажи свои нехитрые продукты и на котором этих самых Микиток и Добрынек, за «воровство» и другие вины, секли кнутом «нещадно» или казнили смертью на особом, весьма уютном местечке, названном «Лобным».

Так вот эта-то маленькая, но уже загребистая Москва 20 августа 1380 года провожала свои и союзные рати против «безбожного сыроядца» Мамая.

В Успенском соборе шла служба, на которой присутствовал великий князь, как старший стратиг. Он жарко молился, хотя, по-видимому, мысли его часто убегали из собора и витали то в тереме его, где он провел столько счастливых лет с другинею своею, с княгинею Евдокиею, то в мрачной обители преподобного Сергия Радонежского, то там, далеко, на неведомом кровавом поле, где ждет его суд божий. А каков будет этот суд, этого никто не знает… Рядом с ним стоит друг его и родственник, неизменное копье, Володимер свет Андреевич, серпуховский князь: он также горячо молится, изредка поглядывая то на друга своего Димитрия, то на лик Богородицы, освещенный полосою летнего солнца, ворвавшегося сквозь узенькое соборное окно. Его лицо покойно и мужественно. Тут же молятся и другие князья: белозерские, каргопольский, устюжский, ростовский, серпейский — и все главные воеводы, между которыми особенно бросаются в глаза своею молодцеватостью Михайло Бренк и братья-иноки Пересвет и Ослябя с схимами на головах.

Когда кончилась служба, Димитрий и все другие князья приблизились к мощам Петра митрополита и упали перед ними ниц.

— О чудотворный святителю! — воскликнул Димитрий, стоя перед мощами угодника. — Погании идут на меня, неизменного раба твоего, и крепко ополчилися, вооружаются на град твой Москву!.. О чудотворче! Тебя проявил Господь последнему роду нашему… тебе подобает молиться, мы твоя паства…

Далее он не мог говорить, слезы заглушили его голос…

Владимир Андреевич задумчиво глядел на мощи. Открытое, мужественное лицо его, казалось, говорило: «Экое махонькое, сухонькое тельцо святительское… что в ем весу! одне косточки… а великая сила в костях сих праведных обретается, где нашей силе!..»

Из Успенского собора князья и воеводы пошли в Архангельский. Молились и там. Димитрий кланялся гробам своих прародителей… Из Москвы, из этого темного собора, мысль его почему-то невольно перенеслась в Киев, в далекий Киев, которого он никогда не видел… «И там мои прародители,— думалось ему, — и баба Ольга, и прабаба наша великокняжеская, и Володимер равноапостольный и Ярослав мудрый, и Володимер Мономах… блаженни в успении своем… ими не володели поганые… а мы — мы улусники татарские, холопи Мамаевы… Сором мне пред вами, отцы и праотцы мои!..»

И краска стыда залила его полные щеки… Он взглянул на Владимира Андреевича и со стыдом отвернулся от него…

— Ты что, господине княже? — с недоумением спросил тот.

— Сором, друже… Иссоромотили есмы сами себе, — загадочно отвечал Димитрий.

— Чем же иссоромотилисмо, княже?

— Неволею татарскою… перед прародителями сором.

Владимир понял своего друга и судорожно сжал рукоятку своего длинного меча…

— Там ляжем костьми… мертвии бо сорома не имут, — с дрожью в голосе сказал он.

— Аминь… Положим головы за гробы отцов и за честь нашу…

Князья вышли на площадь, где происходило молебствие перед дружинами. Громко и стройно пело все собравшееся московское духовенство, призывая победу на христолюбивое воинство и погибель на «поганые агаряны». Торжественно звонили колокола московских церквей, которых было тогда еще немного, но звон этот, казалось, воодушевлял бородатые рати, чувствовавшие всю строгость минуты. По многим щекам текли слезы.

Когда князья были покроплены святой водой и начались уже проводы, «последнее целование», тогда весь Кремль огласился женским плачем. Больше всех, казалось, плакала великая княгиня Евдокия. Светлые и голубые, как незабудки, глаза ее совершенно распухли. Обхватив своими пухлыми белыми руками воловью шею своего «лады милого», она так и застыла на высокой, обтянутой кольчугою груди князя и только шептала пересохшими губами: «На кого ты меня, хоти юну твою, ладо мое, покидаешь?.. Ох, ладо мое, ладушко! Княжец мой, Митюшка! Оох!» — «Не плачь, не стени, хоти моя милая, супруга моя Евдокия желанная! Не стени, кукушечка моя, младо зезулица!» — утешал ее Димитрий… А у самого слезы тоже готовы были брызнуть" да нельзя… сором перед ратью… вся Москва смотрит…

Всех оплакивали, обнимали, крестили, целовали… Только и видны были взмахи женских рук, что заплетались за шеи своих воев милых, да слышались женские причитания, словно свирели голосистые, и шмелиное жужжание мужских голосов, утешавших своих другинь, жен, сестер, матерей…

Одни только схимники Пересвет и Ослябя одиноко стояли в стороне, потупив глаза в землю и стараясь никого не видеть: с ними некому было прощаться, некому было пожалеть об них, припасть на могучие груди, потому что… потому… да потому, что уж им так на роду было написано… не было тут милых женских рук, которые бы обхватили их шеи, прикрытые черными схимами…

После молебствия рати по трубному знаку стали выходить из Кремля тремя воротами: Фроловскими, что ныне Спасские, Никольскими и Константино-Еленинскими, выходившими тогда к Москве-реке, ныне не существующими. В воротах стояли дьяконы и протодиаконы с огромными мисами святой воды, а попы и архиереи, макая в мисы кропилами, брызгали святою водою на воинство, шедшее рядами и блиставшее доспехами на теле и слезами на глазах и щеках. Сзади шли толпы жен, матерей, детей и иных сродников и оглашали воздух рыданиями: последний раз они обнимали своих ладушек милых, как птицы белыми крыльями, а теперь этими руками остается только отирать горючие слезы…

Выехали из Кремля с своими ополчениями князья и воеводы. Димитрий ехал на своем белом арабском коне, которого он любил так, как Олег вещий любил своего коня боевого, от которого ему и смерть приключилась. Грузно, но картинно сидел великий князь на своем любимце, опираясь на золоченые стремена и блистая доспехами своими, золотою «кордою» и золоченым шлемом, блестящею «колонторою» и великолепною княжескою «подволокою»…

— Ох, в якову лепоту облечеся, князь наш великий — слышалось в толпе.

— Дюрди победоносец, воистину Дюрди…

Рядом с ним ехал друг его неразлучный, Володимир. Взор его был полон отваги. «Ляжем костьми, не посрамим земли русские»,— так, казалось, и говорил серые глаза его, сверкавшие из-под нависших бровей.

Выехав из Кремля, они невольно остановили в немом восторге. Ратям, казалось, конца не было и красота их была неописанная. Они стояли нескончаемым рядом вдоль кремлевской стены, глядя на московские святыни и как бы в них самих почерпая отвагу. Копья и сулицы торчали как лес, и солнце, играя на остриях колчар, на металлических бляхах колонтор, на яловцах остроконечных шлемов, кидало густую тень от тесно сплоченных коней, украшенных цепями и гремучею наборною сбруею. А огромные красные щиты, которыми был прикрыт левый бок и плечо каждого ратника, зловеще говорили о багровой крови врага, о целых потоках крови, которые потекут под этими огненными щитами.

— О, княже господине! — невольно воскликнул Владимир.— Какова рать наша!

— Воистину таковой рати не бывало, как и Русь стоит,— тихо отвечал Димитрий.

Он поехал вдоль строя и, остановившись на середине, поднял правую руку, как бы на молитву. Все замолкло кругом; даже женщины и дети удержали свой плач.

— Братия! — воскликнул великий князь голосом, который пронесся от одного конца ополчения до другого.— Лепо нам, братия, положить головы наши за правоверную веру христианскую!.. Да не возьмут поганые городов наших, да не запустеют церкви наши, да не будем рассеяны по лицу земли, а жены наши и дети да не отведутся в полон на томление от поганых! Да умолит за нас Сына своего и Бога нашего Пречистая Богородица!

— Слава великому князю! Слава! — загремело по рядам.

— Мы приговорили положить свой живот за русскую землю и прольем кровь свою за нее! — слышались ближайшие голоса.

Все князья и воеводы проехали по рядам, осматривая каждый свою часть, свой полк, свои отдельные рати, конников и пехотинцев. Все оказалось в порядке.

По знаку великого князя ударили поход. Завыли ратные трубы страшным, нечеловеческим воем, загремели варганы. Прощальный, проводной звон колоколов, топот и ржание коней, невообразимый брязг и лязг оружия, сбруи и всяких звенящих доспехов, вопль провожающего населения, лай испуганных собак — все это заставляло трепетать удалью и «хороборством» сердца робких и провожающих.

Впереди черным пологом колыхалось в воздухе огромное, черное как ночь, великокняжеское знамя, «стяг великий», с изображением на нем страстей Христовых… Знамение, приличное страшному, кровавому деянию, которое должно было твориться под его сенью… Издали оно казалось черною птицею, которая реяла над войском…

Великий князь ехал под самым стягом: это его голову осеняла своими крыльями черная птица, реявшая над ратями «хоробрых русичей»…

А сзади, в Кремле, на вершине златоверхого терема великокняжеского, под южными окнами, в набережных сенях, сидела великая княгиня, окруженная воеводскими женами. Удерживая потоки слез, которые мешали им видеть удаляющееся войско и которые все-таки лились неудержимо, покинутые своими «ладами» женщины не спускали глаз ни с этой, кажущейся птицей, черной точки великокняжеского стяга, ни с этой массы двигающихся коней и всадников с блестевшими на солнце остриями копий; но ни лиц, ни отдельных фигур уже нельзя было отличить, все покрывалось дымкою дали и пылью, встававшею над войском. Москва сразу, казалось, опустела, как опустело в сердце каждой из этих плакавших женщин, и все казалось унылым, осиротелым, мрачным, как могила…

— Сестрицы мои, голубицы мои! Ох! — плакалась Евдокия,— стяг, стяг-от черный княжецкий, вижу, вон он, аки вран черен реет… а его, князя моего милого, не вижу… О! Тошно мне!..