Перейти к содержанию

Амфисбена (Ренье)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Амфисбена
автор Анри Де Ренье, пер. М. А. Кузмина
Оригинал: французский, опубл.: 1926. — Источник: az.lib.ru

Анри де Ренье
Амфисбена

Перевод М. Кузмина

Собрание сочинений в семи томах

Том 5. Амфисбена. Лаковый поднос. Ромэна Мирмо

М., «ТЕРРА» -«TERRA», 1993

ПРЕДИСЛОВИЕ

«Амфисбена» — один из самых длинных и медленно развивающихся романов Ренье, причем это не находится в зависимости от обилия описательных страниц или исторических отступлений, как это случается в других произведениях того же автора. Причину его объемистости и медлительности следует искать в его «классицизме». «Амфисбена» стоит особняком именно по ясно выраженному намерению создать чистый психологический роман в типе английских семейных романов Ричардсона. Ограниченное количество действующих лиц, отсутствие побочных эпизодов, сама форма дневника и переписки роднит «Амфисбену» с произведениями, которые еще Пушкин определял: «роман классический, старинный».

В новое время только «Воспитание чувств» Флобера, может быть, до некоторой степени напоминало образчики, которым последовал Ренье.

Не торопясь и не отвлекаясь в стороны, Ренье делает свои наблюдения и анализы над чувствами своих героев. Герои, принадлежа к излюбленным типам Ренье, как-то еще более обобщены и сделаны более классическими. Особенностью этого романа можно считать и то обстоятельство, что поступки и чувства действующих лиц обусловлены не столько их социальным положением, семейными традициями и т. п., но их характерами.

И покуда люди будут обладать чувствами, покуда будут встречаться нерешительные характеры, покуда законам психологии будет что-нибудь подчинено, — до тех пор «Амфисбена» будет чистым классическим образцом художественных, правдивых, тончайших, почти научных наблюдений над характерами известной категории людей.

М. Кузмин

1926

Г-же Люсьене Мюльфельд
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Послезавтра наступает первое января, и третьего дня мне минуло тридцать три года.

Я бы не обратил внимания на это двойное событие, если бы не визит, нанесенный мне сегодня утром моим другом Помпео Нероли, сиенским уроженцем и переплетчиком по профессии. Да, без неожиданного появления Помпео Нероли я бы забыл, что новый год готов начаться и что в тридцать четвертый раз я буду свидетелем его течения, если только небесам не заблагорассудится прервать это мое занятие, что, в сущности, мне достаточно безразлично, хотя по-своему я и привязан к жизни. К тому же исчезновение мое из этой жизни не вызвало бы больших сожалений. Кроме матери, у меня почти что нет родственников и очень мало друзей, считая в том числе и почтенного Помпео Нероли.

Ни я, ни мать моя не особенно внимательно следили за годовщинами и почти не прибегаем к этим предлогам. Нежное единение наших сердец в них не нуждается, так что Новый год не представляется для нас особо памятной датой. Она не обусловливает для нас никаких исключительных проявлений чувств. Результатом этого является то, что я не слишком забочусь о новом возобновлении года и охотно предоставляю случаю напомнить мне о приближении рокового момента, при котором люди испытывают потребность поздравлять друг друга пожеланиями и подарками. Всего чаще известное уличное оживление, выставки магазинов, деловитость прохожих достаточно дают понять мне, что приближается время мне запасаться общепринятыми предметами и фразами. За неимением этих указаний усиленная услужливость моего слуги и более любезная улыбка швейцара заботливо не оставляют меня в неизвестности относительно того, чего они от меня ожидают. Тогда я послушно повинуюсь их намекам и готовлюсь беспрекословно подвергнуться ежегодной церемонии. Десяток небольших пакетов, разговор с кондитером и несколько визитных карточек исчерпывающе удовлетворяют всем требованиям вежливости и дружбы.

Тем не менее бывают года — и наступающий послезавтра принадлежит к их числу, — когда я охотно рискнул бы остаться нечувствительным к обычным намекам и с удовольствием пренебрег бы самыми элементарными правилами приличия. Без очевидного вмешательства случая я вполне способен был бы забыть о всех своих обязанностях, о чем пожалел бы, не чувствуя никоим образом себя вправе от них освобождаться. Я — простой обыватель и, следовательно, должен сообразоваться с общими правилами, благодаря богов, что правила эти не слишком для меня тягостны. Кто же я на самом деле, как не холостой господин, каких много, почти старый холостяк, раз мне только что стукнуло тридцать три года? К тому же я вовсе не жалуюсь на свое положение. Если оно накладывает на меня кое-какие скучные обязанности, от некоторых оно меня освобождает, и если я принужден делать известное количество визитов, то, по крайней мере, я не должен их принимать. В моем скромном жилище на Бальзамной улице первый день нового года проходит спокойно. За мой звонок в этот день не дергают руки в наивных перчатках маленьких племянников или юных кузенов, пришедших принести свои безразличные пожелания или лицемерно поблагодарить за подарок, который пришелся им не по вкусу.

Однако не будем говорить слишком плохо о визитах! Не будь Помпео Нероли, традиционные безделушки так бы и остались на витринах в магазине, а предписанные обычаем конфеты не вышли бы из кухни кондитера. Визитные карточки не вылетели бы из коробки, и адресаты были бы лишены удовольствия лишний раз прочесть на бристольской бумаге с загнутым уголком имя Жюльена Дельбрэя. И Жюльен Дельбрэй не имел бы никакого существенного оправдания этой забывчивости, так как никакое серьезное занятие не избавляет его от вековых обычаев. Так как он не занимает никакой должности и не имеет никакой профессии, он лишен преимущества выдумать какое-нибудь поглощающее дело или неотложную работу. Больше того, в настоящую минуту у Жюльена Дельбрэя нет даже любовницы, так что своей вине он не может выставить в оправдание предлога, всегда почтенного, в виде любви к чему-нибудь, кроме самого себя. Таким образом, Жюльен Дельбрэй был бы один ответственен за подобное нарушение дружеских и общественных законов, и хуже всего, что он не мог бы указать на настоящую причину этого нарушения. Действительно, как же человеку, которому больше двадцати лет, можно страдать от сердечной пустоты, одиночества и скуки?

А между тем я этим утром предавался именно подобным мрачным размышлениям, которым я слишком часто даю волю за последние месяцы, когда вошел мой слуга Марселин. Марселин очень понятливый слуга. Имея все недостатки своего сословия, он обладает только одним достоинством, крайне редким, которое придает ему большую цену. Он превосходно умеет обескураживать назойливых людей. Он отлично понимает, что для того, чтобы ничего не делать, необходимо спокойствие. Он отдает себе отчет, что рыться в библиотеке, перелистывать книгу, рассматривать гравюру, расставлять и приводить в порядок вещицы приятно только тогда, когда вы уверены, что вам не помешают. Он знает, что для того, чтобы с приятностью выкурить коробочку папирос, нужно иметь обеспеченное свободное время, так что когда он видел, что я предан какому-либо из этих занятий, или даже когда ему было очевидно, что я ограничиваюсь тем, что лежу, протянувшись на диване и следя глазами за образами моей фантазии, он преисполнялся уважением к моей лени и ни за что на свете не допустил бы, чтобы меня потревожили.

В противоположность этому Марселин ненавидит деморализующее зрелище меланхолии, мрачных мыслей и бесполезных сожалений. По отношению к этим мрачным химерам он безжалостен и упорно изыскивает, чем бы отвлечь от них. Он не терпит, когда им предаются, и употребляет все средства, чтобы рассеять их. В этих целях он удивительно изобретателен и хитер. Разнообразие его выдумок невероятно. Он прибегает как к самым хитрым, так и к самым наивным проделкам. Приемы его идут от самой неистощимой болтовни вплоть до неимоверно шумной уборки комнат. Обычно молчаливый, в подобных случаях он вдруг начинает болтать без удержу и передышки. Он хлопает дверьми, открывает окна, передвигает мебель, спрашивает бесцельных распоряжений и отвечает на воображаемые вопросы. Однажды, когда печаль, в которой он меня видел, была слишком для него непереносима, он даже разбил китайскую вазу. Это еще не все. Марселин в своей услужливой ненависти к меланхолии мог бы дойти до крайних пределов. Случается, что из-за нее он забывает священнейшие для него правила. Он не останавливается перед тем, чтобы впустить ко мне заядлых надоедливых и наглейших попрошаек. Гнев мой кажется ему спасительным отвлечением. Он безжалостен к минутам мрачности.

Но на этот раз мне не было повода жаловаться на него. Ему удалось развлечь меня, не приводя в ужас. Тем не менее я с некоторым недоверием смотрел, как он открывал двери в мою библиотеку с довольным и вкрадчивым видом. К счастью, подозрения мои оказались неосновательными. Марселин ограничился тем, что доложил о желании Помпео Нероли поговорить со мною несколько минут, что, скорее, мне было приятно. Я чувствовал симпатию к этому маленькому славному сиенцу. В моей памяти с ним связывались воспоминания, сохранившиеся о его воинственном и феодальном городе с суровыми дворцами и свежими фонтанами, где некогда я был почти счастлив.

Самим знакомством с Помпео Нероли я обязан этим уже далеким обстоятельствам. Ими обусловлены были маленькие хлопоты, которые я с удовольствием взял на себя, когда он приехал искать работы в Париж. К тому же Помпео Нероли вполне оправдывает интерес, который к себе возбуждает. Он ловок в своем ремесле и не лишен известного вкуса. Конечно, может быть, я бы не рискнул поручить ему то, что теперь называется «художественным переплетом», но он превосходно покрывает том книги хорошим мягким пергаментом или пестрыми бумажками с золотым узором, из которых выходят премилые платьица для вещей, которые хочешь одеть недорого. Эти простенькие переплеты очень удаются Помпео Нероли, так что мне было нетрудно найти ему несколько заказчиков, и добрый малый относится ко мне немного как к хозяину и покровителю. Чувство это и его старанье не лишены некоторой фамильярности, так что Нероли, когда у него нет работы, недолго думая является ко мне спрашивать, нет ли ее у меня, что не мешает ему с очаровательной непринужденностью откладывать ее в сторону, когда являются новые более спешные заказы.

Таков Помпео Нероли, и принимать его следует таким, каков он есть. Конечно, он и сегодня пришел за работой, и когда Марселин доложил мне, что тот хочет поговорить со мною, я машинально поднял глаза на книжную полку непереплетенных книг, думая, какие бы я мог ему доверить. У Помпео Нероли есть свои привилегии, и я имею слабость к моему сиенцу!

Я ошибся. Нероли пришел не за работой. К тому же он был не в рабочем костюме, а одет более тщательно, чем обычно. Положительно, за этот год с небольшим, что Нероли покинул Сиену, он стал похож на парижанина. От итальянца у него остались только прекрасные черные глаза, ласковые на интеллигентном и нервном лице. Не будь вокруг воротника его рубашки смешного галстука с пестрыми разводами, какими можно любоваться на выставках миланских, флорентийских и венецианских магазинов, в Нероли почти ничто не указывало бы на его происхождение. По-французски Помпео Нероли говорит хорошо. Можно сказать, что он не столько научился ему, сколько им заразился, и что содержимое книги, которую он переплетает, сообщилось его мозгам. Французские слова расположились там, как пчелы в улье. Итак, Нероли в отменных выражениях изложил цель своего посещения, как только Марселин ввел его в библиотеку. Нероли воспользовался предлогом, что кончается год, и пришел выразить мне свою признательность и засвидетельствовать свои пожелания и благодарность. Благодаря заказчикам, которых я ему доставил, дела его процветали. Преодолев первые затруднения, теперь он честно зарабатывает себе пропитание и хочет выразить мне за это свою признательность с присоединением пожеланий счастья и здоровья. Говоря таким образом, Помпео Нероли развязывал веревочку довольно объемистого свертка. Дело не шло на лад, и он перегрыз ее зубами волчонка, потом освободил предмет от окружавшей его бумаги. Я с интересом следил за его движениями, понимая, что Нероли присовокупит к своим словам какой-нибудь дружеский подарок, и должен признаться, что эта внимательность меня тронула. Но подарок Нероли был значительный, и я увидел, как он с грациозным жестом протянул мне толстый том, переплетенный в пергамент.

При этом зрелище я воскликнул с удивлением, несколько деланным: «Как, Нероли, это для меня этот прекрасный том? Вот мило!» Нероли принялся смеяться: «Позвольте, г-н Дельбрэй, поднести вам этот скромный знак внимания. Я подумывал переплести для вас Данте или Петрарку, но я подумал: г-н Дельбрэй слишком любит читать, чтобы не любить и писать также. Так что я счел за лучшее переплести просто белые листы. Таким образом, вы поместите на них что вам угодно, надеюсь, полное счастья и наслаждения».

Я энергично потряс руку Помпео Нероли, и мы несколько минут очень дружественно беседовали, после чего он откланялся. Благодаря ему я узнал, что послезавтра наступает новый год и что вчера мне минуло тридцать три года. Кроме того, я делался обладателем тетради из прекрасной белой бумаги, переплетенной в пергамент, завязанной лиловыми ленточками и на плоских частях которой по коричневой коже было вытеснено черным: на одной — волчица, служащая эмблемой города Сиены, на другой — странная двуглавая змея, крылатая, прекрасного орнаментального характера, которую изобретательный Нероли, очевидно, заимствовал из какой-нибудь старинной иллюстрации к бестиарию.

И вот, странная вещь, мне кажется, что чистая тетрадь эта, может быть, не будет для меня бесполезным предметом, который откладывают в сторону и больше не трогают. Наоборот, я нахожу, что она появилась как-то кстати. Действительно, в жизни встречаются минуты одиночества и раздумья, когда чувствуешь потребность ясно разобраться в своих мыслях и занять чем-нибудь свое неопределенное состояние. Почему бы тетради Нероли не помочь мне преодолеть этот период смутности, скуки, сентиментального бездействия и нравственной подавленности, от которых я так страдаю в настоящее время? Конечно, я не хочу сказать, что триста страниц Нероли сделают меня писателем, автором! Нет, я не намерен выжимать сосцов литературной волчицы. Она пожирает неосторожных. Я не имею также ни малейшего желания предоставить унести себя крылатой и двуглавой змее, что украшает переплет моего сиенца и может, если необходимо, олицетворять поэзию. Я слишком люблю книги и поэтому чувствую себя неспособным написать какую-либо. И между тем в самом факте писанья есть какое-то удовлетворение, облегчение, которого я не отрицаю и которое испытал, как и все другие. Иногда даже я заносил свои мысли на бумагу, я пытался формулировать их посредством слов. Порывшись в своих ящиках, я бы, наверное, нашел какие-нибудь стародавние маранья, пожелтелые листки которых свидетельствуют о большой уже давности. Почему бы мне не возобновить этой привычки? Толстая тетрадка Нероли приглашала меня к этому… Я не сопротивлялся…

3 января 19..

Вот уже три дня, как большую часть своего времени я трачу на неотложные визиты. Теперь я исполнил свой долг по отношению к ближнему. По случайности, о которой я не сожалел, никого из лиц, к которым я являлся, я не застал. Хотя мне было бы приятно пожать руку Жаку де Бержи. Бессмысленная меланхолия, в которую я впал вот уже два месяца, заставила меня забросить этого друга, притом друга очаровательного. Так что я почувствовал разочарование, когда слуга сказал мне, что г-на де Бержи нет дома. Через минуту, однако, разочарование это уступило место чувству удовольствия. Жак де Бержи покидает свою мастерскую и выезжает из Парижа только тогда, когда переживает так называемую «новую страсть». Потому что при перемене. любовниц Жак прежде всего старается запереть двери на замок и забиться куда-нибудь с предметом временного своего обожания на более или менее продолжительное время. Из этого очевидно, что любовниц своих Жак де Бержи выбирает из такого общества, где женщины пользуются полной свободой и могут без стеснения следовать самым неожиданным своим причудам. Действительно, я никогда не знавал за Жаком связей светских. Он любит только «независимых», как он говорит, женщин. У него это более чем вкус, это принцип, основанный на рассуждениях, далеко не лишенных смысла.

По мнению Жака де Бержи, любовь — занятие, требующее от людей, которые ему предаются, всего их времени и всей внимательности. Для него требуется как непрерывность, так и свобода. Чтобы любить с приятностью, следует не иметь больше никаких дел, не быть связанным никакими условностями и обязательствами. Нужно иметь возможность отдаваться любви целиком. Только при таких условиях можно найти в ней истинное и полное наслаждение.

Любовь нуждается в благоприятных условиях; от всего, что ее задерживает, прерывает, она делается скрытной, неровной, что противоположно ее природе. Любовь эгоистична. Она не переносит никаких противоречащих ей обстоятельств. Убежденность в этом, крепко установившаяся у Жака де Бержи, удаляет его от всех женщин, которым образ жизни не позволяет любить по своей воле и которые страсть подчиняют посторонним соображениям. Как бы способны они ни были в преодолении семейных или светских препятствий, Бержи не позволяет им доказывать свою ловкость. Он систематически отстраняет от своей эмоциональной и чувственной жизни всех женщин, положение которых не допускает их отвечать всем его требованиям. Он обращается в другое место и хвастается этим. Я никогда не видел его ухаживающим за замужнею женщиною. У Бержи нет ни малейшего желания расторгать брачные сожительства или пользоваться супружескими расхождениями, и ему случалось уклоняться от подобных благоприятных случаев, наиболее очевидных. Он часто говорит, что ему нечего делать с любовницей, вынужденной сообразовать свое существование по двум линиям, меж тем как есть столько приятных девиц, свободно располагающих своим временем и поступками и которые только того и ждут, чтобы приспособиться к привычкам, от которых отказываться он совершенно не намерен.

К тому же профессия Жака де Бержи и образ жизни, который он ведет, создают такие условия, при которых у него нет недостатка в случаях применять свои теории на практике. Талантливый скульптор и убежденный полуночник, он вращается в среде, наиболее благоприятной для его желаний. Принадлежа к элегантной богеме и будучи приятным прожигателем жизни, он связан, с одной стороны, с артистическим миром, с другой — с полусветом. И тут, и там он в изобилии встречается с этими независимыми женщинами, которых он так ценит и которые в его глазах представляют совершенство в смысле любовных отношений. Им же лучшего и не нужно, как принять веселого и крепкого молодого человека, который, не будучи богачом, при случае тем не менее может оказать милые услуги. Но к какой бы категории ни принадлежала особа, на которой Жак де Бержи останавливал свой выбор, он обращался с нею всегда одним и тем же образом. После предварительных переговоров, в один прекрасный день, Жак де Бержи бросал свою глину и инструменты и исчезал на более или менее долгое время из Парижа, увозя с собою свою новую добычу. Обычно бегство это длилось не более месяца-полутора, в течение которых никто о нем ничего не слышал; после чего его встречали вечером в театре или кабаре, и он расхваливал прелести Фонтенеблского леса, маленьких нормандских или бретанских портов или какого-нибудь особенно живописного уголка по Лазурному побережью. Что касается до участницы путешествия, о ней не упоминалось, будто ее никогда не существовало.

А между тем любезнейший Жак де Бержи далек от того, чтобы делать секрет из своей методы, хотя он и не разговорчив относительно особ, на которых он ее применяет. Наоборот, он охотно распространяется об этих вопросах, когда зайдешь к нему в мастерскую на авеню де Терн, где в табачном дыму маленькие статуэтки, которые он выделывает с очаровательным искусством, говорят о его чувственном и постоянном пристрастии к женщине. В такие минуты он не только расхваливает приятности своей системы, но утверждает ее безопасность.

По его словам, действительно всего более способствуют привязанностям, опасным для свободы, которую каждый человек должен стараться сохранить, затруднения, которые привязанности эти встречают в своем начале или в течение своего развития. Стесненность и препятствия вводят в игру наше тщеславие. Следствием бывает то, что мы рискуем воспылать страстью к предмету нашего каприза и остаемся связанными с ним даже после того, как страсть эта сильно уменьшилась, и мы должны с этим согласиться. Случается также, что мы упорствуем, основываясь на недоразумении, которое зачастую рассеять стоит большого труда и от которого мы страдаем, не отдавая себе в этом точного отчета.

По мнению Жака де Бержи, исцелить от подобных неудобств может быстрое и полное обладание, в любой час, в любую минуту, особою, для нас желанною. Благодаря такому приему, ничто не может обманчиво взвинтить любовную ее ценность. Признавая настоящую стоимость, мы не переоцениваем. Мы избегаем досадного обмана, к которому склонны все любовники и который приводит их ко взаимным непониманиям, часто продолженным тягостными объяснениями, в которых ни одна сторона не хочет признать своей ошибки. Итак, относясь к любви с определенностью и смотря на нее с реализмом, всегда имеешь ту выгоду, что можешь избежать множества скучных вещей, не считая того, что здоровый взгляд на любовь нисколько не мешает пользоваться тем, что в ней находится приятного и острого, тем более, прибавлял Жак де Бержи, что эта приятность и острота не созданы для длительного существования. Предоставленная собственным средствам, лишенная пустых мечтаний, любовь истощается довольно быстро.

Женщина не представляет собою материала для бесконечных ощущений. Между всеми женщинами так много сходства в любовном отношении, что можно очень скоро исчерпать те особенности, которые может предоставлять нам каждая в отдельности. Больше того, любовь не способна быть непрерывным состоянием. В нашей жизни это не более как ряд минутных кризисов, которым в нашем существовании надлежит отводить лишь заслуженное ими место…

Эти рассуждения Жака де Бержи пришли мне на ум, когда я выходил от него. Может быть, это были парадоксы, но до сих пор Бержи в точности их придерживался, в такой точности, что несколько дней тому назад отправился в обычное свое бегство. Конечно, я достаточно дружески расположен к нему, чтобы не пожелать ему возможного наслаждения от этой любовной перемены мест, но все-таки, признаюсь, мне было досадно, что я нашел его дверь закрытой. Я бы с удовольствием провел сегодня час-два в его мастерской. Не потому, что Бержи всегда собеседник, склонный к болтовне. Часто он неразговорчив и рассеян, но само его молчание полно прелести; к тому же мне известно, что оно не служит доказательством, что ему мешают. Он неоднократно говорил мне об этом. Мое присутствие не нарушает ни его работы, ни его мечтаний. Мы курим друг против друга: он, забравшись с ногами на диван, я — сидя в качалке. Если он за работой, мой приход не прерывает дела, так как он знает, что я люблю смотреть, как он работает. Иногда он покрывает эскизами большие листы серой бумаги, иногда лепит из глины или воска статуэтки. Я молча смотрю на его работу. Белизна мастерской с оштукатуренными стенами, с широкой стеклянной оконницей, через которую проникает свет, дает мне впечатление покоя, которого я не нахожу у себя, в моем помещении, слишком наполненном обычными моими мыслями. Мастерская Жака де Бержи — место спокойное, уединенное, где, кажется мне, я немного забываю о себе самом. Затем оно имеет для меня еще одну привлекательность. Не здесь ли родились под искусными пальцами этого очаровательного моделировщика, Бержи, бесчисленные фигурки, голые или задрапированные, изящные или лукавые, наивные или таинственные, в которых он воскрешает искусство древних коропластов, эти прелестные статуэтки, нежные барельефы, произведения такого грациозного и личного искусства? Конечно, многие из них покинули родимую мастерскую, но там всегда находится известное количество, которые ждут под влажным полотном, покрывающим их, последней отделки, что даст им окончательное совершенство и завершит тайную жизнь, их оживляющую.

Да, сегодня мне хотелось приподнять покрывало с этих незнакомых малюток, и одну из них сделать соучастницей моих мечтаний; я бы мог восторгаться ее хрупким и гибким телом, видя ее обнаженной. Затем я мог бы одеть ее по своему вкусу. Я бы обвил вокруг ее бедер и груди волнистые ткани, расположенные гармоническими складками. На шею и на руки ей я бы надел ожерелье и браслеты и украсил ее голову со всею изощренностью, которой поддаются волосы. Кроткая и понимающая, она бы предоставила себя с готовностью игре моего воображения. Я бы ласкал ее плечи, прикасался к нежным ногам ее, упругой груди. Я бы вторил ее смеху. А потом она поверяла бы мне свои мысли, рассказала бы свою историю или я по-своему вообразил бы ее жизнь. Какое удовольствие приписывать ей чувства, выдумывать страсти, сожаления, печали и радости, гуляя с нею в одинокой местности, скорее аттического характера, меж трепещущих тополей, под шелест платанов! Мы бы узнавали время дня по вращающейся тени от кипарисов. Мы садились бы отдохнуть на надгробные плиты и пили бы из источников. Мраморные камешки сыпались бы под кожаными подошвами ее сандалий. Шаги наши по очереди ровно отпечатывались бы на прибрежном песке. Мы останавливались бы посмотреть на закат и возвращались бы в город, когда зажигаются первые звезды. Тихо она бы открыла дверь в свой дом, и -мы сели бы рядом, она бы показала мне свои кольца, гребни, зеркала, и я попытался бы прочесть по ним ее участь.

Но, увы! Двери мастерской моего друга Жака де Бержи были заперты, и ни одна из глиняных фигурок, живущих в своей грациозной красоте, не открыла мне входа. Ни одна не проскользнула на улицу, чтобы пойти вместе со мною. К тому же было довольно холодно для того, чтобы они осмелились отправиться путешествовать по улицам, и я один вернулся домой, где я пишу это, меж тем как зимний ветер свистит прерывисто и лукаво, словно насмехаясь над моими мечтами.

5 января

Сегодня утром была прекрасная зимняя погода. Когда я проснулся, небо было таким чистым, таким голубым, воздух таким прозрачным, свет таким обновленным, солнце таким молодым, что инстинктивно я открыл окно. Вдруг живая морозность оттолкнула меня. В морозе, даже самом прекрасном, есть что-то враждебное. Он отстраняет от себя, тогда как теплота к себе притягивает. Теплота соединяется с нами в теснейшем соприкосновении; холод только обволакивает нас. В самом лучезарном зимнем дне есть что-то отдаленное, находящееся на расстоянии. Позднее он остается в нашей памяти как бы покрытый просвечивающей эмалью. Яснейший лик зимы всегда слеп и нем; он смотрит на нас, но не видит, не говорит, а между тем вид его сообщает нам известную веселость.

Веселость эта выразилась у меня в потребности двигаться. Ни за что на свете я бы не остался дома, даже если бы меня удерживало какое-нибудь важное дело. В такие дни, как сегодня, я испытываю внезапное желание физической деятельности. Если бы я был деревенским жителем, а не горожанином, мне кажется, я бы велел оседлать лошадь и пустился бы в галоп, чтобы полной грудью вдыхать сияющий и морозный воздух. Мысли о буйных упражнениях приходят мне в голову. Я бы с удовольствием принял участие в какой-нибудь грубой, полной лая охоте или по широкому замерзшему пруду чертил бы круги конькобежца. Но, увы, после скромных моих подвигов, еще гимназистом, в манеже, я не держал узды в руках, не вдевал ноги в стремя и был бы в большом затруднении, очутившись на спине у лошади. Равным образом на льду пруда я представлял бы собою жалкую фигуру и рисковал бы на потеху зрителям сковырнуться. Коньки мои висят в прошлом рядом с наездничьим хлыстом, и разумнее будет оставить в покое эти доспехи, а удовольствоваться длинной прогулкой пешком по улицам.

На этом решении я и остановился. Я объявил Марселину, что я не завтракаю дома, так что он может располагать своим днем. Он принял это известие с почтительной удовлетворенностью. С некоторого времени, вот уже несколько месяцев, я, на взгляд Марселина, кажусь слишком домоседом. Привычки эти отзываются на его свободе не потому, что Марселин сколько-нибудь усердно пользуется этой свободой, — напротив, в мое отсутствие он чаще всего остается дома, — просто сама мысль, что меня нет дома, ему приятна. Он не зависит больше от моих звонков. Он спокоен. Чем занимает он свое спокойствие? Не знаю. Несомненно, Марселин предается каким-нибудь скромным мечтам. У кого их нет?

Как только я вышел на улицу, я задал себе вопрос, как распределить свой день. Внезапно мне пришло в голову провести его в Версале. Я сяду на поезд с Альмского вокзала, позавтракаю у «резервуаров», и потом длинная прогулка по парку. Эта холодная ясность, этот легкий и упругий воздух были бы прелестны на Оранжерейной террасе и на Большом канале. Конечно, я особенно осенью люблю Версаль, когда ноябрь золотит листву и по водоемам вяжет плавучие гирлянды. Как вдыхаешь тогда запах сырой земли, стоячих вод, опавших листьев, исполненных такой властной меланхолии, когда чьи-либо шаги позади грабов кажутся шагами воспоминания и судьбы! Но и зимою Версаль имеет свою прелесть. В парке, лишенном листьев, есть что-то, сказал бы я, систематическое. Ясны становятся причины, заставляющие его быть архитектурно построенным. От мрачной суровости дубрав еще сильнее выступает их закономерная величественность. В холодном воздухе бронза как бы сжимает свою декоративную напыщенность; зыбкий мрамор принимает более определенные и четкие очертания. Если шелест шагов по опавшим листьям полон опьяняющей меланхолии, то стук каблуков по промерзшей земле тоже не лишен великолепных отзвуков. И потом, ничто, быть может, не сравнимо с зимней пустынностью парка, когда последние лучи солнца ласкают остывшие статуи. А дворец, каким становится он легким, из своего озябшего и словно ломкого камня! Большие стекла окон излучают замороженное сияние.

Итак, я мечтал возобновить свое представление о зимнем Версале и с этой мыслью пошел по Антэнскому авеню. На круглой площадке я на минуту остановился. Четыре бассейна были покрыты льдом. Внезапно при виде их я вспомнил об одной поездке в Версаль в такой же, как и сегодня, прекрасный январский день. В том году морозы были очень сильны, и, так как стояли они больше недели, Большой канал стал. Я помню, что обратил на это внимание еще в поезде, и как теперь вижу двух молодых девушек, вошедших в купе, где я только что расположился. Они были очаровательны. Восемнадцать-двадцать лет, кокетливо одеты. Милые меховые шапочки на голове. На руках стальные коньки, представляющие как бы двойной полумесяц этих молоденьких парижских Диан. Они ехали в Версаль кататься. Они говорили между собою о предстоящем удовольствии, о друзьях, с которыми они должны встретиться. Они называли имена, фамилии. Мать их, старая дама с белоснежными волосами, улыбалась, меж тем как от времени до времени маленькие ножки топали от нетерпения по ковру вагона. Иногда коньки, которые они раскачивали, издавали ясный звон, серебристый, тонкий, как звук молодости и веселья. Я бы хотел последовать за ними по серебряному льду, как они, скользить в свежем воздухе. И я подумал: «Которую бы я предпочел? Старшая красивее, но в младшей много привлекательности». И я был в неопределенном, колеблющемся состоянии, когда поезд остановился у вокзала. Путешественницы проворно выскочили на платформу. Их ждало трое молодых людей. Рукопожатья, короткий, свежий смех. Коньки снова зазвенели, и веселая компания исчезла.

Как был хорош Версаль в тот день, а между тем у него не было величественной меланхолической пустынности! Катанье на коньках привлекло много публики. Версаль, против обыкновения, не блистал благородным безлюдием. Слишком много гуляющих в аллеях, слишком много любопытных вдоль берега Большого канала. Добрые версальцы толпой собрались любоваться на забавы конькобежцев, которые во множестве показывали свое искусство на широкой зеркальной поверхности. Но они не производили особенно хорошего впечатления. Их можно было принять за рой черных бескрылых мух. Тут нужны были яркие и пестрые костюмы. У наших темных современных платьев не хватает живописности и красок. Их печальное однообразие еще более чувствовалось в этом пышном и спокойном обрамлении. Притом же только немногие из всех конькобежцев проявляли элегантность и мастерство, большинство было неопытно и неуклюже. Их неискушенность и неловкость возбуждали веселье публики, которую забавляли смешные падения и нескладные движения. Зрелище это несколько испортило мне настроение. Напрасно отыскивал я моих девушек и их спутников. Они, очевидно, разделились и упражнялись где-нибудь дальше. Так что мне скоро надоело смотреть на это неинтересное представление. К счастью, мне оставалась еще красота воздуха и неба, и я направился к менее посещаемым местам.

Если Большой парк, на мой вкус, был слишком многолюден, то Трианонский был почти пустым. Пустынность чувствовалась с самого начала и охватила меня, как только я переступил ворота, ведущие в парк. Он сегодня был удивительно безмолвен. Своею пустотой он окружал немой дворец. В зиме есть что-то окончательное. Деревья кажутся голыми навсегда, бассейны навсегда покрытыми льдом. Не было видно ни одного прохожего, ни одного сторожа. Один я продлил свою прогулку до этого места. Только какой-то старый пес печально бродил. При виде меня он испугался и убежал. Трианон на самом деле принадлежал мне. Никто не показывался в конце прямых аллей. Солнце уже садилось. Мороз крепчал. Воздух вокруг предметов был словно заморожен.

В ту минуту, когда старые дворцовые часы били четыре, прогулка завела меня на террасу, возвышающуюся над пересечением Большого канала. Солнце исчезло. Сумерки быстро наступали. На широком пространстве замерзшей воды упорствовал последний конькобежец. Поздний час, казалось, усиливал его пыл. К тому же он был очень искусен и бегал с замечательной ловкостью. На минуту он приблизился ко мне настолько, что я узнал в нем одного из тех молодых людей, которые на станции поджидали хорошеньких парижанок. Теперь, в одиночестве, он с яростью предавался своему летучему времяпрепровождению. Он одиноко опьянялся быстротой, движением и жадно пользовался последними минутами света. Без остановки он скользил головокружительно и уверенно, почти неразличаемый в сумерках, где он казался не более как блуждающей и страстной тенью.

Ах, как многозначителен и символичен был этот незнакомец! Как будто он отыскивал потерянный след, который он во что бы то ни стало хотел найти. Казалось, он старался открыть на этом гладком и предательском льду сложный узел задачи, чье загадочное названье он чертил арабесками и кривыми. Он обводил круги вокруг него своими гибкими поворотами. Вдруг он словно нашел его и по прямой линии мчался к воображаемой точке. Потом останавливался разочарованно и снова пускался большими безнадежными размахами. Внезапно он как будто узнавал, но догадка его возвращала к месту, откуда он ринулся в путь, и в тишине до меня доносился подобный стонам серебряный скрип его коньков. Время заставляло его спешить. Теперь еще у него на пятках есть божественный талисман, но скоро, когда станет совсем темно, он станет жалким пешеходом. Эвридика, Эвридика, как достигнуть вас по другую сторону этого замерзшего Стримона!

Опершись на балюстраду, я присутствовал при вечной и таинственной драме. Смиренный опыт конькобежца не являлся ли символом человеческой души, жадно ищущей себя в другой, не знаменовал ли он для меня вечную муку любви?

6 января

«Барин будет завтракать сегодня дома?» Очевидно, Марселин рассчитывает иметь свободный день. У меня не хватило смелости обмануть его ожиданье. Не все ли мне равно, там или тут мучиться от того же беспокойства, от той же меланхолии? Доказательством этому служит вчерашняя моя поездка в Версаль, возбудившая во мне только горькие мечтания. Когда находишься в подобном состоянии, зачем записывать свои мысли, усугубляя их горечь? Может быть, я слишком одиноко жил последние месяцы? Итак, вопрос Марселина навел меня на мысль, не пойти ли в ресторан Фуайо, поискать там г-на Феллера, который там почти ежедневно завтракал в течение сорока лет. Общество этого живописного старика развлекает меня. Я люблю его лукавую беседу, полную едких анекдотов, его скептическую улыбку, его немецкий акцент. Я живо оценил его с первого же дня, когда Жак де Бержи представил меня ему. Отец Жака де Бержи — один из старых друзей Феллера, составившего каталог его коллекции греческих медалей.

Придя к Фуайо, я тщетно искал Феллера на его обычном месте. Оно было занято молодой женщиной, проворно резавшей ветчину. Очевидно, Феллер не собирался сегодня приходить. Лакей дал мне объяснение. Г-н Феллер был на похоронах барона Дюмона из Академии надписей. Отсутствие г-на Феллера не удивило меня. Я слишком хорошо знал его, чтобы не понять, что ничто в мире не удержало бы его от присутствия на этой церемонии. Он терпеть не мог барона Дюмона, и, садясь за столик, я вспоминал кое-какие из историй, скорее пикантных, которые Феллер охотно рассказывал про того, кого он называл «парон». «Парон», его предрассудки, гневливость, наивности служили неистощимой темой для Феллера. Я понимал, почему Феллер нарушил свои привычки.

Привычки эти создавали ему особенный образ жизни, и я думал о странном существовании этого старика без семьи, который выходит из дому только для научных работ и который в большинстве случаев не удостаивает их обнародовать. Несмотря на эту презрительную пренебрежительность, Феллер пользуется в ученом мире всеобщим и боязливым почтением. Его удивительная эрудиция имеет там авторитетность. Из авторитетности этой Феллер не захотел извлечь ни почести, ни прибыли. Преданный своей исключительной страсти, он изгнал из своей жизни все заботы, не относящиеся к его занятиям. Они доставляют ему специальное удовлетворение, и он, по-видимому, чужд нашим радостям, как и нашим печалям и заботам. И тем не менее перед тем, как достигнуть этого полного отрешения, он должен был знать наши беспокойства, наши муки. Странный человек, страдал ли он, желал ли, любил ли, как мы?

Занятый такими мыслями, я смотрел на молодую женщину, сидевшую на месте Феллера. Я неясно видел ее лицо, но элегантность ее фигуры поразила меня. Она кончила завтракать и медленно надевала перчатки. По ее движению я понял, что она сейчас встанет. Потом она передумала и выпила глоток воды из стоявшего перед нею стакана. Я посмотрел на нее более внимательно. Казалось, она была в нерешительности. Вдруг она решилась. Вся ее фигура говорила об определенном решении. О чем шло для нее дело? К какому важному или пустячному поступку направилась она, покинув ресторан? Что происходило в жизни этой незнакомки, лица которой я даже как следует не разглядел из-за густой вуалетки и широкополой шляпы? В какое событие замешана она? Занимает ли ее честолюбие, корысть, любовь?

Сколько раз я отдавался наслаждению воображать чужую жизнь и сплетать ее с моей! Сколько раз я бросался в страстную и обманчивую игру предположений! Сколько раз я заинтересовывался мельком увиденным лицом и старался истолковать тайны его предназначения! Часто мне казалось даже, что встречи эти не должны этим ограничиться и что между мною и этими прохожими они служат только первым случайным соприкосновением.

Меж тем эти предчувствия никогда не оправдывались. Ни одна из этих «встречных» не появлялась больше в моей жизни. То, что происходит в романах, со мной никогда не случалось, но любовь моя к предположениям от этого не уменьшилась. Несмотря ни на что, я остался чувствительным к подобным призывам. А какой город более благоприятен, чем Париж, для такой игры? Дня не проходит, чтобы вы не столкнулись на улице с каким-нибудь очаровательным созданием. Для меня в этом заключается даже одна из последних привлекательностей, оставшихся в Париже. Я не люблю ни его архитектуры, ни его красок, но я всегда остаюсь неравнодушен к волнующему разнообразию лиц, к этому потоку жизни, который непрерывно там протекает.

Окончив свой завтрак, я заметил, что было уже около половины второго. Зала ресторана была почти пуста. Не лучше ли воспользоваться прекрасным зимним солнцем, чем мечтать, сидя здесь? Я позвал лакея, заплатил по счету и вышел. Ясная и морозная погода побуждала меня пройтись по Люксембургскому саду, но, раньше чем пойти туда, мне хотелось немного побродить под галереями Одеона. Проходя мимо театральной афиши, я мельком взглянул на нее. В репертуаре на неделю не было объявлено ничего особенно привлекательного, но сегодня в виде утренника давали «Ветреника» Мольера и «Атридов» Максентия де Горда со вступительным словом Люсьена Жернона.

Я читал произведения Жернона и много о нем слышал от Феллера, который, совсем не любя его, отдает ему дань восторга. Каким же образом Жернон согласился быть докладчиком и каким колдовством хитроумному Антуану удалось выманить этого сыча из своего дупла, чтобы публично выставить его напоказ при свечах? Если бы Феллер был у Фуайо, он объяснил бы мне эту тайну. Во всяком случае, это — выдумка Антуана. Разве он не объявлял, что перед представлением «Тюркаре» будет собеседование Мейерсена, известного финансиста; что «Полиевкта» будет сопровождать толкование аббата Жери, недавно осужденного римской курией, и что «Сиду» будет предшествовать военная речь генерала Рену? Такова у него манера возобновлять интерес к классикам! Может быть, он и прав, так как я, редко посещающий театр, зашел в Одеон.

Не знаю, по случаю ли хорошей погоды на улице, но зал был далеко не полон. Публика была редко рассажена. Но зато она показалась мне превосходной: внимательной, любезной, послушной. Там было много молодых девиц и молодых людей, добрых буржуа парами, одинокие, но почтенные дамы, старые господа. Все они очень забавлялись мольеровской путаницей. Приходится думать, что в самом Мольере находится его комическое достоинство, так как актеры не прибавляли особой выразительности тексту. Они были преисполнены лучшими намерениями, но в большинстве своем совершенно лишены таланта. Все поголовно, даже до трогательности, не умели читать стихов. Тем не менее я не скучал на этой комической пьесе. Я всегда испытываю некоторое удовольствие, видя людей, одетых в пестрые костюмы, в париках и камзолах, которым дают по носу или бьют палкой. Зрелище это приятно выводит нас из современной жизни, такой однообразной, такой размеренной, и зрители, по-видимому, очень забавлялись; я слышал, как в зале смеются, что было не особенно хорошим подготовлением к «Атридам» Максентия де Горда и к лекции Жернона.

Я никогда не видел Жернона и знал его только по фотографиям. Они совсем не дают представления о том, каков он на самом деле. Нет ничего смешнее видеть его за лекторским столом, между графином и стаканом с водой. Он кажется совсем крошечным со своей маленькой фигуркой и слишком светлыми глазами на розовом и сморщенном, как печеное яблоко, личике. На нем был фрак необыкновенного покроя и на шее что-то вроде кашне из черного шелка на меховой подкладке. Сукно его фрака было так вытерто и так лоснилось, что можно было опасаться, как бы оно не лопнуло от малейшего движения.

Жернона, по-видимому, нисколько не смущал ни этот наряд, ни публика, новая для него, так же как большая разница между зрительным залом Одеона и аудиторией Школы греческих наук, где издавна Жернон читал курс эллинской мифологии немногочисленным слушателям. Правда, за последние годы лекции его начали лучше посещаться. Теперь Жернон пользуется запоздалой известностью, которою Париж под старость дарит людей, слишком долго и несправедливо не признаваемых им. Жернон с удовольствием принимает эту добычу неожиданной славы. Он продолжает жить в своей конуре на улице Декарта, никуда не выходя зимою, кутая горло в мех и принимая интервьюеров, окруженный собачкой Лео и попугаем Бабиласом. Он всегда носит те же потертые платья и во всякое время года соломенную шляпу. Наверное, он оставил ее вместе с разлетайкой в раздевальной.

Несмотря на странность его внешнего вида, публика встретила Жернона горячо. В ответ он покачивал своей сморщенной головкой с недоверием. Говорят, он не отличается добротой. Впрочем, это видно было и из его вступительного слова. Объяснив вкратце сюжет «Атридов» Максентия де Горда, он быстро перешел к самому автору. Максентий де Горд и Жернон были хорошо знакомы, но от этой долгой связи в сердце Жернона накопилось, по-видимому, немало обид, судя по характеристике, которую он дал своему другу.

Он не кирпич свалил на эсхиловскую голову Максентия де Горда, но осыпал его дождем мелких эпиграмматических камешков. Жернон, казалось, забавлялся этой игрой, соль которой мало доходила до публики. Злобность большинства выпадов ускользала от нее. Тем не менее докладчику хлопали, и занавес поднялся для удивительной трагедии.

С первых же стихов, полных колорита и звучности, вы чувствовали себя перенесенным в античное варварство древних веков. Дикая трагическая фреска мало-помалу развертывается перед нашими глазами. Акрополь наполняется криками, и слышно, как рычат мраморные львы, охраняющие вход в него. Звучат удары оружия. Лукавые и грубые голоса обмениваются хитрыми и резкими словами. Внезапно удар меча. Отцеубийственный крик искажает неистовый рот. Из зияющей раны течет черная кровь, и из дымящейся лужи восстают Эринии-мстительницы, зловещие призраки судьбы, зачумленное испарение Рока!..

Когда я вышел из театра, было уже темно. Фонари были зажжены. Не знаю почему, я опять подумал о молодой женщине, завтракавшей у Фуайо. Где она теперь? К какому приключению, печальному или жестокому, чувственному или нежному, направилась она решительным шагом? Какое выражение в данную минуту у нее на лице, которое я едва разглядел? Будет ли она сегодня спать одна или в объятиях возлюбленного? Я поднял воротник пальто и закурил папиросу. Когда я спускался по лестнице сеней, я узнал Жернона, который пробирался мелкими шажками, закутанный в свою разлетайку, со своим меховым кашне и вечною соломенною шляпою. Он выбирался из Одеона тайком, словно крыса, довольная, что подгрызла что-то на колосниках.

9 января

Завтра я жду к обеду друга моего Ива де Керамбеля. Марселин, знающий, что тот любит поесть, старается приготовить нам удовлетворительный обед; сварить, изжарить, накрыть на стол, подать — все лежит на нем. Я не имею никакого основания сомневаться в его таланте. В течение трех лет, что он у меня служит, Марселин был всегда на высоте положения. Он славный малый. Кроме похвального, я ничего не могу сказать про него и думаю, что и он не имеет поводов жаловаться на меня. Кажется, он смотрит на свое пребывание у меня как на конец своим похождениям. Они были разнообразны. Иногда он мне кое-что рассказывает. Например, я знаю, что на прежнем месте он был одним слугою в семействе, состоявшем из отца, матери и дочери. Фамилия этих людей была Вервиньель. Они были более чем наполовину разорены и ценою всевозможных ухищрений сохраняли только внешнюю видимость благополучия. Кончилось тем, что Марселин заинтересовался их борьбой и вошел в игру. Он сделался настоящим слугою из комедий. Он убирал комнаты, стряпал, отворял двери, вел переговоры с кредиторами, стирал белье и штопал чересчур дырявое. Больше того, он одевал г-на Вервиньеля и помогал барыне зашнуровывать корсет. Что касается до барышни де Вервиньель, то он имел честь натягивать ей чулки. По словам Марселина, она была странное маленькое существо, набеленное и нарумяненное; большую часть своего времени она проводила в постели, зимой под одеялом, летом под простыней, полуголая и читая романы. У нее были элегантные наряды и часто не было рубашки. Марселин питал к ней чрезвычайную восторженность. Он также заявлял, что г-н де Вервиньель — герой, а г-жа де Вервиньель — святая. Что касается до барышни: «Прелестнейшее женское тело, сударь, и вместе с тем воплощенная честность! Можете себе представить, сколько ей делали предложений? Ну так, сударь, ни вот настолько, ни настолько, понимаете!» И Марселин щелкал ногтем с трогательною убежденностью. Он с умилением вспоминал об этих славных Вервиньелях, таких шикарных, и о положении, в которое поставила их судьба. После этой службы, полной треволнений, место у меня ему кажется слишком спокойным, но он стареет, что не мешает ему сохранять самую комичную, какую только можно встретить, голову рассудительного Скапена.

11 января

Я пошел узнать о здоровье г-на Феллера. Он болен со дня похорон барона Дюмона. У него бронхит, и некоторое время ему нельзя выходить. Я узнал это из маленькой записочки, присланной ко мне. Несмотря на свой кашель, он меня принял.

Должен признаться, что всякий раз, что я проникаю в помещение г-на Феллера, я испытываю заново чувство удивления. Живет он в такой квартире, которая никак не подходит, по нашим понятиям, к обстановке подобного ученого. До того, что я был у него, я воображал, что жилище наполнено книгами, украшено античными древностями, уставлено витринами с медалями, как подобает помещению нумизмата, к тому же меблировано солидною мебелью красного дерева. Я свободно мог бы также представить себе, что Феллер живет среди разных странных предметов в стиле Гофмана. Каково же было мое изумление при первом посещении улицы Конде, когда Феллер принял меня в кокетливой квартирке, которой могла бы позавидовать дамочка на содержании или старая кокетка!

В почтенном доме с суровой и несколько обветшалой внешностью г-н Феллер занимает ряд маленьких комнат на антресолях, с низким потолком, обитых светлым шелком и меблированных в нелепом и очаровательном стиле рококо. Казалось, он нарочно собрал сюда все, что произвел этот стиль смехотворного и вычурного. Повсюду зеркала в фигурных рамах, барочные канделябры, кресла с экстравагантными выгибами, подзеркальники, горки, этажерки, битком набитые группами и статуэтками саксонского, мейсенского и франкентальского фарфора. Большинство предметов было немецкого происхождения. Можно подумать, что Феллер получил наследство от какой-нибудь карапузихи-маркграфини, до того крошечного размера большинство этих предметов. Это обстановка для карликового младенца; еще более несоответствующим это сборище предметов делает высокий рост и массивная фигура самого Феллера. Ничто не подходит к его дородности, и смешно видеть, как этот большой толстый человек ходит под слишком низким потолком, в крошечных комнатках, садится на кукольные кресла и вертит в своих грубых пальцах размалеванных уродцев или пастушек из нежной фарфоровой массы.

Среди смешной этой обстановки Феллер расхаживает в длиннополом сюртуке, тогда как хотелось бы видеть на нем широкий развевающийся халат, отороченный мехом и распахивающийся на коротких штанах, чулки, туфли с пряжками, какими видим мы любителей на гравюрах XVIII века. К тому же вместо больших круглых роговых очков, которые так бы пошли к нему, Феллер носит обыкновенные очки с едва заметной стальной оправой, которые имеют вид инструмента для определения точности.

И сегодня Феллер принял меня в маленькой розовой гостиной, полулежа на оттоманке, словно сделанной для какой-нибудь султанши Кребильона из Сан-Суси. Одетый в несменяемый свой сюртук, он вдобавок имел на голове черную бархатную шапочку. Вместо толстых обычных ботинок на ногах у него были широкие туфли. Это была единственная уступка, сделанная им болезни. Далеко не совсем еще оправившись, он ничего не потерял из обычной своей язвительности. Прежде всего она стала проявляться по поводу барона Дюмона. Феллер не мог простить ему простуды, которую он схватил на его похоронах. От Дюмона он перешел к Жернону. Я рассказал ему о докладе, на котором я присутствовал, и о разносе, которому он подверг при нас своего друга Максентия де Горда. Я порицал подобные приемы, но Феллер стал хохотать, потирая руки, по своему обыкновению.

Оказывается, волнение мое было необоснованно. Максентий де Горд нашел бы это в порядке вещей и при случае отплатил бы тем же. К тому же при жизни он, не стесняясь, подсмеивался над Жерноном, его кашне, соломенной шляпой, привычками скряги. Действительно, Максентий де Горд и Жернон терпеть не могли друг друга. В особенности Жернон завидовал успеху Максентия де Горда, которого очень любили дамы. Жернон упрекал его в том, что он низкий развратник и теряет время на интриги с женщинами. Не то что он, Жернон, который умел противостоять страстям и никогда не изменил г-же Жернон, хотя та была достаточно уродлива!

При упоминании о женщинах глаза старого Феллера засверкали из-за стекол очков. Кто знает, может быть, в конце концов, и Феллер в свое время был любителем прекрасного пола? Пристрастие это могло бы объяснить его будуар, обитый шелком, оттоманку, вид дома свиданий, который имела его квартира. Может быть, помещение это для него населено любезными призраками? Может быть, сохранившаяся привычка к мелочной опрятности указывает на прошлое, полное любовных похождений? Феллер очень следит за собою. Белье у него всегда тонкое и чистое.

Когда я прощался, он захотел проводить меня до дверей. Проходя по одной из гостиных, я заметил флейту, заботливо помещенную в одну из витрин и покоящуюся на шелковой подушке. Видя, что я разглядываю инструмент, Феллер остановился и сказал мне с неподражаемой интонацией: «Это, юный друг мой, воспоминание прошлого, моя студенческая флейта. Я ведь был отличным флейтистом и в университете не имел себе равных. Я задавал маленькие концерты при луне под окнами прекрасной графини Янишки». Потом прибавил: «Я был очень влюблен, молодой человек, в графиню, очень влюблен». Приступ кашля прервал его слова, и он со смехом захлопнул дверь у меня под носом.

12 января

Вот что мне приснилось. Зала в старинном замке. Я не знаю, где находится этот замок, но такое впечатление, будто он в какой-нибудь отдаленной части Германии. Окружен он большим парком; он виден мне из окна, у которого я сижу. Через стекла, такие старые, что с них сошел будто весь глянец, я различаю купы деревьев, цветники, пруды. Тянутся широкие лужайки, на которых пасутся домашние животные. Там есть коровы, овцы, козы, олени, а посреди них кичится большой белый слон, на спине у которого красный чепрак. Но все эти животные неподвижны, так как сделаны они из фарфора и похожи на тех, что стоят по этажеркам в комнате, в которой я нахожусь. Комната эта во всем, кроме размеров, похожа на гостиную г-на Феллера. Только она так громадна, что мне не видно, где она кончается, а потолок так высок, что теряется в каком-то тумане. У меня такое впечатление, что вокруг этой комнаты много других, таких же огромных. Около моего кресла мозаичный столик, и на нем лежит хрустальная флейта. Я смотрю на нее, и мне кажется, что она кого-то ждет. Я не ошибся. Вскоре я слышу, как отворяются двери, и вижу, как через эти двери приближается г-н Феллер. В руке он держит большой ключ и дает мне знак, чтобы я молчал. Вот он совсем около меня, вставляет ключ в спинку моего кресла и принимается заводить механизм, причем пронзительно скрипит какая-то пружина. Тотчас же хрустальная флейта поднимается и сама вкладывается в мои руки, которые подносят ее к губам.

Я никогда не умел играть на флейте и между тем на этой играю с большою уверенностью. Положим, она не издает никакого звука, но вдруг, взглянув в окно, я убеждаюсь, что моя безмолвная флейта производит чудесное действие. Внезапно фонтаны забили, фарфоровые животные зашевелились, овцы собрались вокруг барана, козы затанцевали, олени гуляли с благородным видом, большой слон подымает свой хобот. В то же время весь замок, казалось, просыпается от своего векового сна. Я слышу, как кареты въезжают во двор, шаги подымаются по лестнице, раздаются по коридору. Я различаю звуки, смех. Открывают и закрывают двери. Перекликаются, зовут меня. Я хотел бы подняться с кресла, бросить эту дьявольскую флейту, но я могу делать только движения, обусловленные механизмом, который мною управляет.

Я — только автомат, но автомат, отдающий себе отчет в том, что вокруг него делается. Я отлично знаю, что ищут именно меня, и так же отлично знаю, что меня не найдут. Я пленник какого-то нелепого колдовства. Г-н Феллер исчез и унес ключ. Вдруг движение, оживлявшее меня, понемногу замедляется. Ноты моей флейты делаются реже, слабеют. Она сама отрывается от моих губ и ложится на мозаичный столик. Тотчас же и замок снова становится молчаливым.

Фарфоровые животные в парке снова принимают свою неподвижность. Хобот большого слона опускается. Бьющие фонтаны иссякают. Я мог бы теперь подняться, убежать, вернуться домой, но я остаюсь на месте и чувствую, что навсегда здесь останусь; что завтра я все буду тут же, на этом самом кресле; буду испытывать те же томления и вечно посредством этой же хрустальной флейты я буду в этом волшебном замке вызывать мимолетную жизнь, меж тем как снаружи, среди садовых фонтанов, большой слон с алым чепраком будет подымать насмешливо свой хобот.

13 января

Я перечел то, что написал вчера вечером в пергаментную тетрадь, подаренную мне Помпео Нероли. Когда я решил воспользоваться ею для дневника, я не думал, что мне придется записывать только такие жалкие события. Конечно, я отлично знал, что не буду в ней делать отчетов о больших похождениях, но не считал, что существование мое до такой степени лишено всякого интереса, что нелепый сон окажется достойным быть записанным подробнейшим образом. Да, я возлагал большие надежды на тетрадь Нероли, я надеялся, что она мне поможет разобраться в самом себе. Увы! Очень трудно узнать глубину моих желаний; и потом, в сущности, что от этого выигрываешь?.. Может быть, лучше жить, не зная точно, чего желаешь, чего просишь. А между тем есть люди, которые это знают и не страдают от этого. Так думает мой друг Ив де Керамбель, обедавший у меня позавчера вечером.

Ив де Керамбель два раза в год приезжает в Париж навестить одну из своих родственниц, г-жу де Гиллидик, которой он единственный наследник, и проводит три, четыре дня у нее, после чего он возвращается в Геранд, где он весь год живет в старом домике, прислоненном к валу старого городка. Впрочем, Ив де Керамбель обреченный житель Геранда. Нигде ему не кажется лучше, чем в Геранде, и я был бы очень удивлен, если бы он его покинул, даже получив наследство от тетушки Гиллидик. Весьма вероятно, что он продолжал бы вести там ту же жизнь, что ведет теперь. Ему бы хватило и четырех или пяти тысяч франков годового дохода, что оставили ему его родители, но тогда он имел бы удовольствие увеличивать доходность своего наследства. А между тем Ив де Керамбель вовсе не скуп. Он просто провинциал, и, поступая таким образом, он согласовался бы в своем поступке с нравами своей провинции.

Когда я завожу с ним разговор об этом, он смеется и не разубеждает меня. «Что поделать, — говорит он, — это правда. Я таков!»

Ив де Керамбель со мной на «ты». Это привычка с детства. Мы расстались в двенадцатилетнем возрасте и десять лет провели, не видясь. С тех пор мы не пропускаем случая пообедать один раз вместе, если ежегодные два визита Ива совпадают с моим пребыванием в Париже. Именно такой обед и был третьего дня, и для этой дружеской церемонии он и позвонил у моих дверей почти еще до семи часов. Ив любит приходить немного раньше назначенного срока, чтобы иметь, как он выражается, «время поболтать».

За столом же Ив де Керамбель неразговорчив. Он любит поесть. Ест он сознательно и серьезно. Чувствуется, что час обеда в его жизни составляет акт большой важности и приятности. Он выказывает хороший аппетит, но не толстеет от этого и остается таким же длинным и поджарым, каким я видел его после десятилетней разлуки. С тех пор он не менялся, и я всегда его вижу одним и тем же.

Разговор наш при встречах всегда начинается с этого, сделавшегося обычным, заявления. Ив не хочет остаться в долгу и говорит, что я тоже не меняюсь. Исчерпав это вступление, мы приступаем к теме о тетушке Гиллидик. Ив вполне подходит для роли предполагаемого наследника. Он дает понять, что, конечно, ему очень приятно получить деньги этой симпатичной дамы, но, в конце концов, он вовсе не желает ее смерти. Наоборот, ему, скорее, льстит отличное состояние здоровья, в котором она находится, несмотря на возраст. Он видит в этом для себя самого счастливый прецедент и благоприятное предзнаменование, несколько заглаживающее досадное впечатление от кончины, скорее преждевременной, его родителей. Итак, он дожидается без особого нетерпения момента ликвидации тетушки Гиллидик. К тому же славная женщина своими сбережениями накопила для него изрядный вклад, который он, в свою очередь, увеличит бережливостью.

Разобрав положение дел с тетушкой Гиллидик, мы переходим к мелким событиям личной жизни за этот год. Здесь я даю более обильную пищу для разговора, чем Ив де Керамбель. Хотя я живу замкнуто, но жизнь в Париже более разнообразна, чем в Геранде. Тем не менее я расспрашиваю Ива и о герандском житье-бытье. Я задаю вопросы не без некоторого любопытства. Судя по Бальзаку, Геранд — город романический, и я не могу отогнать мысли, что и теперь там продолжают назревать волнующие и страстные истории. Но Ив не удовлетворяет моим ожиданиям. Из скромности или от недостатка наблюдательности? Он скупится на интимные подробности относительно своих сограждан. Может быть, он и правда ничего о них не знает. Жизнь провинциальных недр необыкновенно скрытна, и, чтобы проникнуть в нее, нужно иметь проницательность, которой не хватает Иву де Керамбелю.

Зато, будучи совсем не в курсе дела относительно семейных нравов в Геранде, он отлично знает происхождение, родственные связи, свойство. Ив де Керамбель — генеалогист. В этой области он обладает удивительной памятью. Также он имеет память на погоду. Он в подробностях знает, каким образом протекали времена года. В своем календаре он ежедневно отмечает состояние атмосферы.

Разговор о Геранде незаметно приводит нас, меня и Ива, к воспоминаниям детства. Положим, в воспоминаниях этих нет ничего особенного. Меня иногда днем водили полдничать к Керамбелям, а Ив время от времени приходил со мной играть на пулиганский морской берег. Особенного удовольствия от этих встреч мы не имели, но охотно подчинялись такой компании, раз так распорядились наши родители. Ничего специального не сохранилось у нас в памяти от этих встреч. Однако я не без удовольствия вспоминаю ящик для бросания металлических пластинок, серо-зеленую лягушку, которая разевала добродушную свою пасть в углу сада у Керамбелей, и Ив, в свою очередь, не забыл коробки с оловянными солдатиками, вызывавшей его восхищение, когда он приходил к нам на квартиру. Как мы ни стараемся, больше ничего не приносят нам наши общие воспоминания, и тем не менее эти воспоминания позволяют нам быть на «ты» и называться друзьями детства.

Ив придает большое значение этим правам, и я охотно подчиняюсь этому. Сам точно не зная почему, я чувствую расположение к Иву. Разумеется, расположение это не чрезмерно, и я не жду от него никаких необыкновенных последствий, так что оно имеет то преимущество, что не причиняет мне разочарований. Не со всеми у меня бывало так. У меня были другие друзья, кроме Ива де Керамбеля. Один из них был даже мне особенно дорог, но интимные события разделили нас, боюсь, что навсегда.

В конце концов, к Иву де Керамбелю, каков он есть, я отношусь небезразлично. Доказательством служит то, что мне доставляет удовольствие, когда он оценивает стряпню Марселина. Обед прошел превосходно, и мы без особого нетерпения ожидали кофе и сигар. Этот момент Ив де Керамбель называет «временем для разговора о женщинах».

Ив де Керамбель ценит их очень высоко и не отпирается от этого. Но любовные дела славного Ива не имеют в себе ничего сентиментального и романического. Я думаю, что он в любви испытал только удовлетворение телесных потребностей, и удовлетворения эти он находит где придется, то есть у себя под рукой. У Ива де Керамбеля в жизни немало перебывало маленьких бретоночек и работниц с соленых болот Бурга и Круазика, потому что он не брезгует теми, что там в просторечии называются «солеными задницами». Однако у Ива де Керамбеля вовсе не низменные вкусы. Я думаю, скорей, что он робкий человек и предпочитает легкие удовольствия более возвышенным связям потому, что они больше согласуются с его робостью. Когда он приезжает в Париж, благоразумные соображения эти приводят его каждые три вечера, что он проводит в столице, к некоему гостеприимному домику в квартале Гайон. Ни за что на свете Ив де Керамбель не пропустит этого традиционного посещения. Развлечения, что он находит в этом укромном, хотя и публичном, месте, совершенно его удовлетворяют, и барышни заведения получают трижды без пропусков выражение его чувств. Так что, едва только наступил вечер, Ив де Керамбель спросил у меня разрешения удалиться, не скрывая, куда он идет. Он даже предложил мне пойти с ним вместе. Я отклонил его предложение и отпустил его без особого сожаления. Каждый развлекается по-своему, и дай Бог ему счастливо развлекаться, если ему угодно приносить в жертву парижской Венере те пять луидоров, что дарит ему в честь его приезда в Париж добрая тетушка Гиллидик, не подозревая, куда идут пять новеньких золотых, которые она достает своему внучатному племяннику из старомодного своего кошелька.

15 января

Сегодня ужасная погода, один из тех серых и мрачных дней, что печалят Париж и внушают желание бежать от его серости, уехать в более мягкий климат, к солнцу и свету, так как грусть с улицы проникает в квартиру и никак не избавиться от ее воздействия. На окружающие предметы она действует, как и на людей. Она остается на обоях, тускнит зеркала, темнит бронзу, обесцвечивает картины. Я замечаю ее, глядя на окружающие меня предметы. Напрасно у них ищу я защиты от меланхолии, которая меня тяготит. Тщетно я взываю к воспоминаниям, связанным с ними и которые обычно их одухотворяют. Действительно, обладание каждой из этих вещей есть следствие минутного желания. Нет ни одной, находка и приобретение которой не доставляли бы мне маленькой радости. В этом преимущество таких меблировок, как моя, составленных терпеливо, предмет за предметом. Все непосредственно связано с моею жизнью и составляет часть меня самого. Каждый предмет напоминает мне, как я путешествовал, бесцельно бродил. Но сегодня я не слышу языка этих сокровенных свидетелей. Как будто они не доверяют мне и скупятся на признания.

А я пытаюсь вызвать их на излияния, но они плохо отвечают на мое предложение, и, чувствуя, что они меня отталкивают, я сам от них удаляюсь. Вплоть до очаровательной статуэтки, подаренной мне в прошлом году Жаком де Бержи, которая обыкновенно так мило протягивает ко мне руки, — и та имеет вид, будто избегает моих взглядов. Где-то теперь дорогой Бержи? Наверное, на каком-нибудь пункте Средиземного побережья. Наверное, он нанял помещенье в каком-нибудь комфортабельном отеле на Ривьере. Окно открыто на восходящее солнце, потому что там-то, без сомнения, солнечный день! Воздух, должно быть, легкий, живой. Сосновые ветви тихо шумят. Через красноватые стволы видно море. Оно крепкого и плотного синего цвета. Усеяно парусами. Бержи показывает на них пальцем своей подруге. Одета она в светлое платье, большая шляпа с цветами. Она закрывается шелковым пестрым зонтиком. Бержи прогуливается с нею среди прекрасных пейзажей. Через платье, закрывающее фигуру молодой женщины, Бержи угадывает ее тело и с наслаждением думает о ближайшей любовной ночи… Я взглянул на статуэтку на подставке, подаренную мне Жаком де Бержи. Она обнаженная, и я предполагаю, что она похожа, может быть, на теперешнюю любовницу скульптора. Может быть, как и у этой куколки, у нее длинные ноги, нежный живот, изящные руки, маленькие и круглые груди. И Бержи пользуется этой улетучивающейся прелестью. Она кажется ему неоценимой. Потом протекут дни, он менее будет чувствовать ее привлекательность, понемногу связь ослабеет, наконец он ее забудет. И хорошенькая, живая еще женщина сделается, в свою очередь, одной из вылепленных фигурок, в которых Жак выражает свои воспоминания о наслаждении. Ведь женщины для него только поучительное развлечение. От каждой он научается игре каких-нибудь линий, очарованию каких-нибудь положений тела. Он требует от них быть на минуту для него развлечением и забавой. Он любит помещать их в пейзажи, где он гуляет и где их оставляет за собою. Прошлое делается золой в его пальцах, но вместо того, чтобы развеять золу эту по ветру, он лепит из нее долговечные фигурки. Любовь для него искусство в форме наслаждения. Хорошо бы, если бы всегда он таким и остался! Кто знает, быть может, придет день, и все силы его желания повлекут его к улыбке, без которой немыслимо жить, и он узнает любовь не в ее капризах, а в образе страсти, исключительной, властнейшей. Так может быть и с каждым из нас, и в зависимости от того, благоприятствуют ли нам обстоятельства или нет, любовь может быть источником или бесконечных радостей, или причиной жестоких мучений.

17 января

Вчера я весь день провел у букинистов. Может быть, под впечатлением от недавнего посещения Ива де Керамбеля я долго перелистывал «Подлинную и совершенную науку гербоведения» г-на Пайо, бургундца.

Занятная книга этот толстый in folio, с листами гербов, очень хорошо выгравированных, в которых перед моими глазами проходили странные эмблемы, причудливые фигуры, невероятные животные. Воображение геральдистов действительно неисчерпаемо, и г-н Пайо отмечает все его особенности.

Предаваясь этому безобидному развлечению, я попал на герб Антуана Потье, владельца Со и регистратора приказов короля Людовика XIII. У г-на Потье в гербе крылатая двуглавая змея, очень похожая на ту, что Помпео Нероли, сиенский переплетчик, вытеснил на переплете подаренной мне книги. Теперь, наконец, благодаря комментариям ученого г-на Пайо, я знаю, что чудовище это, впрочем с виду довольно декоративное, называется амфисбена, что этимологически означает существо, могущее ходить взад и вперед, в обе стороны. Наш генеалог объясняет его согласно Плинию и Элиану. Итак, амфисбена, по словам этих двух авторов, чудовищная змея, у которой на обеих оконечностях по голове и которая может одинаково хорошо двигаться взад и вперед. Прибавим сюда, что в словаре Треву говорится, что змей таких встречали в Ливийской пустыне и изображение их нашли на гробнице короля Хильперика в Турнэ, когда ее открыли!

И по сведениям добрых отцов Треву и ученого Пайо, оказывается, что амфисбена олицетворяет измену и дух сатиры. Я предпочитаю не верить этому и приписать эмблеме, выбранной добрым Помпео Нероли, другое значение. Почему бы не смотреть на нее как на простое обозначение нерешительности?

18 января

Я прочел в газете, что во время непогоды, бывшей на море, погибла рыбачья барка из Пулигана. Как это странно: хотя мое детство прошло в этом уголке Бретани, я совсем не сохранил впечатления зимы. Когда я мысленно воображаю себе этот приморский городок или его окрестности, я всегда их вижу в весеннем, летнем или осеннем виде. А между тем этот Пулиган с немного смешным названием вовсе не какое-нибудь особенное место. Там бывают и холодные, и дождливые, и ветреные дни. Я знаю, что климат этой бухты умерен, но тем не менее в нем нет ничего исключительного. Стихии там, как и везде, бывают иногда несдержанными. Доказательством этому служит буря, недавно там бывшая, и потерпевшая крушение барка.

Бедная барочка! Как живо я ее себе представляю, с пузатыми размалеванными боками, парусами, темными и синими, со снастями и сетями! Она похожа была на все те, что я видел отправлявшимися в открытое море, когда я с матерью ходил гулять на мыс Пен-Шато, на большой берег в Круазике или на Вольские дюны. Я любил смотреть на них, близких и далеких, скученных и одиночных, выходящих из гавани или возвращающихся в нее вместе с приливом. Я любил присутствовать при выгрузке рыбы. Я был преисполнен уважения и восторга к матросам и завидовал юнгам. Я хотел бы, как и они, отправиться в море. Все, что касалось морского дела, казалось мне необыкновенно занимательным.

В конце концов, у меня и теперь такое же отношение, и я с детства храню живое пристрастие к морю. В течение тех лет, что я провел в Пулигане, любимой игрой моей была игра в кораблики. Первые книги, что я прочел, самые любимые, были морские путешествия. Я часто задавал себе вопрос, почему мне не пришло в голову поступить на морскую службу. Я не мог на это найти никакого ответа. С этим пунктом происходит то же, что и со многими событиями моей жизни. Они ускользнули от моего контроля. Я предоставил управлять мною едва заметным обстоятельствам, неуловимым влияниям, которые отражаются на моей судьбе, действуя втихомолку, без шума, без следа. Жизнь моя так создана, втайне, мало-помалу, и я получаю сознание о направлении, которое она принимает, только по чувству неопределенного беспокойства. Однако незнание это самого себя происходит вовсе не от недостатка размышлений. Наоборот, я всегда подробно исследовал мои чувства и мысли. Несмотря на это, у меня почти не было случая самому избрать свой путь. Может быть, даже если бы и представился такой случай, я не вполне уверен, не упустил ли бы я его из-за нерешительности, свойственной мне от природы.

Мне известно даже происхождение этой нерешительности. Ее передал мне мой отец — отец, которого я знал мало, потому что он умер, когда мне было двенадцать лет, но мать моя много говорила мне о нем впоследствии. Мать моя одарена необыкновенною психологическою проницательностью, обостренною уединенною и полною размышлений жизнью, которую она вела. Она превосходно анализирует людей, и я уверен, что духовный портрет моего отца, который она часто рисовала мне, совершенно точен.

Отец мой был нерешительным человеком с резкими вспышками воли и упрямства. Упрямство есть частое следствие нерешительности: оно подавляет ее, и нерешительный человек упрямится, чтобы ему не нужно было больше решать. Под защитой своего упрямства он вкушает драгоценный покой. Таким образом, он избавлен от необходимости принимать решение. Так и мой отец после периодов долгих колебаний принимал внезапные и даже легкомысленные решения, раз взяв которые, он поддерживал их с боязливой энергией. После того как он действовал, он на некоторое время оставался как бы истощенным. На него нападала настоящая прострация воли, и он застывал в таком положении. Феномен этот сопровождал не только значительные события, но и мелкие факты житейские.

Мать моя, нежно им любимая, ничего не могла поделать с этими досадными свойствами моего отца. Если бы она вышла за него в его молодости, может быть, ей и удалось бы изменить его характер, но ему было уже около сорока, когда он женился. Это было слишком поздно. Мать моя заметила это по многочисленным признакам. Она, смеясь, рассказывала мне об обстоятельствах, сделавших из меня пулиганца если не по рождению, то по первому детству.

Когда я родился, родители мои жили в Париже, и мне было три года, когда произошло стечение нижеследующих обстоятельств… У матери моей, родом из Нанта, остался в этом городе отдаленный родственник. Родственник этот, гораздо старше ее, никогда не проявлявший к ней особенного интереса, умирая, оставил ей наследство. Имущество, оставшееся от него, не было значительно и состояло главным образом в маленькой усадьбе по названию Ламбард, расположенной в Эскублакском уезде в нескольких километрах от Пулигана. Получение этого наследства побудило моих родителей предпринять поездку из Парижа в Нант. Так как дело было весною, они взяли и меня. Из Нанта они проехали до Пулигана, где остановились в гостинице, думая провести здесь несколько недель.

В это время и выказались ясно особенности отцовского характера. Обычно столь нерешительный, он внезапно проникся страстью к этому уголку Бретонского побережья и к маленькому именьицу Ламбард. В один прекрасный день отец объявил моей матери, что больше не вернется в Париж. Матушка не протестовала. Она была счастлива, что у отца явилось хоть какое-нибудь сильное желание. Итак, было условлено, что жить будут в Ламбарде; но раньше нужно было сделать его годным для жилья. Дом был полуразрушенный и требовал серьезного ремонта. Отец ручался, что сделает это быстро. Мать была в восторге от рвения и интереса, которые выказывал отец к этому плану, и с удовольствием согласилась, тем более что Ламбард с небольшими затратами мог сделаться очаровательным жилищем.

Действительно, это был сельский дворянский домик, какие часто встречаются в бретонском краю. Он состоял из жилых комнат с лепными окнами, к которым сбоку была приставлена большая круглая башня. С нее видны были соленые болота и дюны, за которыми можно было различить море. Вокруг Ламбарда был фруктовый сад, усаженный плодовыми деревьями, переходивший в зеленую дубовую рощу. Дом имел сельский и ветхий вид в этом пейзаже, полном печальной прелести, одновременно болотистом и приморском, зеленом и песчаном.

Но матушка не приняла в расчет причудливый характер моего отца. Когда он увидел, что может приводить в исполнение свой план восстановления Ламбарда, он начал затягивать, откладывать и всячески колебаться… Тем не менее он каждый день говорил о Ламбарде и о том, чтобы «послать туда рабочих». Затем мало-помалу он перестал касаться этой темы. Когда матушка заговаривала об этом, у него делался несчастный и страдающий вид. В конце концов, матушка примирилась с этим положением и постаралась получше устроиться в небольшом доме, который мы наняли в Пулигане в ожидании окончания работ, проектируемых в Ламбарде. Из временного устройства это сделалось окончательным, потому что отцу моему все больше и больше нравилось в Пулигане. Он там организовал свой образ жизни. Матушка, не протестуя, устроила свою. У меня здоровье было довольно слабое, и климат соленого прибрежья для меня был полезен. Силы мои крепли оттого, что целыми днями я бегал по песку и дышал воздухом открытого моря. Так я дожил до семи лет.

С этого времени воспоминания мои делаются более определенными, и Ламбард занимает в них важное место. Оно сделалось наиболее обычною целью моих прогулок. Очень часто посылали меня туда полдничать с моей нянькой; иногда и матушка ходила со мною.

Теперь мне кажется, что она с печальною и терпеливою улыбкой смотрела на всегда закрытые окна дома, на сад, заросший сорной травой, на запустение, в котором находился дом, несмотря на превосходные намерения моего отца. Что касается до меня, я, естественно, не испытывал подобных чувств. Напротив, полузапущенный сад приводил меня в восхищение. Я открывал в нем множество чудесных закоулков. Дом с широкой каменной лестницей, полумраком пустых комнат, темными коридорами, запахом, нежилым и затхлым, возбуждал мое детское воображение. Я любил бегать по нему и прятаться там. Ключ я брал у сторожа, дядюшки Буври, и присоединял маленького Буври к моим ламбардским похождениям. Старый дом наполнялся шумом наших игр и смеха. Потом мы выходили в сад, если только не отправлялись в дубовый лесок. Но нам было запрещено пускаться в путешествие по соленым болотам.

В течение нескольких лет я несколько раз в неделю бывал в Ламбарде, но я рос, и любопытство мое требовало себе другой пищи. Мне начинало становиться скучно с маленьким Буври. В этот период матушка, чтобы занять меня, предпринимала со мною дальние поездки по окрестностям. Она купила небольшую повозку и маленькую лошадку, которою она правила сама, и мы отправлялись таким образом в Круазик, Тюрбаль, Пириак, в Сент-Маргерит или в Сен-Марс. Иногда даже мы доезжали до Сен-Назэра. Вид больших пароходов в порту производил на меня прямо ошеломляющее впечатление. Какие бесконечные остановки заставлял я делать бедную маму на набережной гавани! Отец почти никогда не участвовал в наших поездках. Он часто хворал, и здоровье его слабело. Матушка не делилась со мной своим беспокойством, но сколько раз меня поражал ее озабоченный вид. С какою поспешностью погоняла она лошадку, торопясь поскорей вернуться домой!

Отца обыкновенно мы заставали в гостиной с книгой на коленях или с газетой, которую он не читал. Иногда, когда мы возвращались, он брал руки моей матери и долго их целовал. Иногда же наше возвращение оставляло его как будто совершенно равнодушным. Он оставался погруженным в свои мысли. Однажды вечером, когда мы вернулись довольно поздно, я в последний раз услышал разговор о Ламбарде. Обычно он не любил произносить этого названия, но дядюшка Буври в наше отсутствие пришел с известием, что обвалился большой кусок садовой ограды. Отца, по-видимому, очень расстроило это событие. Он делался все более и более нервным. Малейший пустяк его волновал. Матушка старалась его успокоить. Нужно сейчас же велеть приступать к неотложным работам. Отец печально качал головою. Ночью ему стало худо, и пришлось вызвать доктора.

Через несколько дней отец мой почувствовал себя лучше. Как-то днем он захотел даже выехать вместе с нами. Помнится, мы должны были отправиться в Геранд. Я был приглашен на завтрак к Керамбелям. Меня там оставили. Когда отец с матерью зашли за мною, я заметил, что у матушки красные глаза. Она плакала. В экипаже она была молчаливой. Отец, напротив, казался почти веселым. Когда мы подъезжали к Пулигану, он сказал матушке: «Не нужно, Берта, огорчаться. Я очень доволен, что теперь все дела в порядке. Нотариус Дорза был на высоте». Отец ездил составлять завещание… Через неделю он умер, почти скоропостижно, от болезни сердца, которой он страдал. Я видел, как, очень бледный, он лежал, вытянувшись, на смертном одре. Потом была погребальная церемония. Мне было двенадцать лет.

Так прошли первые годы моей жизни, воспоминание о которых всплыло во мне при прочтении в газетах извещения о пулиганской барке, погибшей в море. Это время довольно редко приходит мне на память. После смерти отца я с матушкой переехал на жизнь в Париж. Только четыре года тому назад случайная автомобильная поездка привела меня на это побережье. Мы совершали любовное путешествие, я и Антуан Гюртэн. Он с Луизой д’Эври из театра «Водевиль», я с Эгьеннеттой Сирвиль. Немного погодя я поссорился с Антуаном. Но оставим эти неприятные воспоминания… Проездом я видел крыши Ламбарда и зеленые дубки. Сердце мое не забилось при виде их, его волновали другие чувства. Наш автомобиль со всей скоростью несся по дороге, залитой солнцем. Квадратные воды соленых болот отражали в своих зеркальных плоскостях ясное небо. Я не остановил машину. К чему? Ламбард уже не прежний. Мать продала его богатому нантскому купцу, и я бы, наверное, уже не нашел там ветхих стен дома и запущенного старого сада.

20 января

Марселин приотворяет дверь и с оттенком почтительности докладывает: «Доктор, сударь». Потом стушевывается перед представительной внешностью доктора Тюйэ.

Я в постели, только что проснулся, так как доктор приходит всегда рано утром. Несмотря на свои шестьдесят пять лет, он проявляет удивительную активность. У него обширная практика, дающая ему двести тысяч франков в год, из которых большая часть уходит на разные медицинские учреждения. Щедрый и сострадательный, он считает, что на его нужды хватит его личных средств, которые довольно значительны. Заработок его принадлежит неимущим и обездоленным. Он полный, красивый мужчина с седою бородою, любящий охотиться и хорошо пожить. Матушка пригласила его на консультацию по совету г-жи де Брюван, тетушки Антуана Гюртэна, когда я был на пятнадцатом году серьезно болен. С той поры он остался нашим семейным доктором и сделался нашим другом. Сев на край кровати, он посмотрел на меня проницательным взглядом знатока людей.

— Чему я обязан вашим визитом, дорогой доктор? — Так я спросил.

Тюйэ дружески окинул меня глазами:

— Прежде всего я пришел, чтобы иметь удовольствие тебя видеть, раз ты больше не показываешься. Ты нечасто посещаешь понедельники г-жи Тюйэ; говорю это не в упрек, но ты не прав. Она находит тебя очаровательным. Затем, я получил письмо от твоей матери. Она заклинает меня осмотреть тебя самым внимательным образом. Она пишет, что с некоторых пор ты ей кажешься грустным и что у тебя, наверное, есть какое-нибудь горе. Ну, дорогой Жюльен, насколько это справедливо?

Я ответил доктору Тюйэ, что чувствую себя достаточно удовлетворительно, что особенных огорчений у меня не было и что матушка беспокоится совершенно напрасно. К тому же я скоро поеду ее навестить и пробуду у нее несколько дней. Но тон мой не разубедил доктора:

— Та-та-та! Мать твоя беспокоится совсем не так уж напрасно, и у тебя вид не блестящий. Уверен, что ты предаешься меланхолии, иначе говоря, сидишь без движения и сам себя гложешь целыми днями. Любовница-то у тебя есть, по крайней мере?

Видя мою гримасу, Тюйэ остановился:

— Ну, не будем говорить об этом. Доктора не так нескромны, и я пришел не для того, чтобы тебе надоедать… Я знаю, что с женщинами приходится попадать в неприятные положения. Вот негодяйки! Но об этом твоей матери я писать не буду. Я ее успокою. Со своей стороны, ты постарайся встряхнуться немного, брось все свои фантазии и для начала приходи послезавтра на вечер к г-же Тюйэ. Тебе не будет скучно. Там будут испанские танцовщицы. Потом ты съездишь к матери. Недели две на чистом воздухе…

Доктор Тюйэ поднялся.

— Ну, я заболтался. У меня еще несколько визитов до того, как идти в Тенон.

Он дошел до двери, потом вдруг обернулся:

— Кстати о визитах: я иду к твоему старому другу Антуану Гюртэну. Мне кажется, вы все еще в ссоре, но это меня не касается… Уверен, что из-за женщин. Молодец этот слишком их любил, и ему не очень повезло. Он далеко не в блестящем положении, толстый Антуан, и прошлая жизнь дает себя знать. Да, да, слишком много вечеринок, бессонных ночей, и похмелья, и спорта… Одним словом, переутомленье, и настоятельная необходимость затормозить как можно скорее… Я не скрываю от него моего суждения. Я думал, он заартачится, но он уступил. Бедняга чувствует, что на хвост ему насыпали соли! Ничего! Мы его выправим. Я успокоил бедную тетушку Брюван…

Говоря это, доктор Тюйэ наблюдал, какое впечатление произведут его слова на меня, потом, видя, что я остаюсь равнодушен, протянул мне широкую свою руку, пожал плечами и отворил дверь, крикнув мне на прощанье:

— Ну, прощай, до послезавтра вечером; непременно, не так ли?

Когда доктор Тюйэ ушел, я долго размышлял. Неожиданное упоминание об Антуане Гюртэне меня взволновало. Почему Тюйэ заговорил о нем со мной? Может быть, это попытка Антуана к сближению? Она не первая. Г-жа Брюван уже пробовала через мою мать… Но Гюртэн очень ошибается, думая разжалобить меня известиями о своей неврастении. Наоборот, я испытываю при этом чувство злорадного удовлетворения. Да, я испытываю своего рода удовольствие при мысли, что ему придется отказаться от образа жизни, к которому он привык. Это не очень хорошо с моей стороны, но это так!

22 января

Помпео Нероли живет на улице Принцессы в старом доме, не лишенном живописности. Нижний этаж этого старинного помещения занимает торговец красками, и во дворе всегда стоят чаны, наполненные различными красильными жидкостями, рядом со сломанными бочками, из которых высыпаются разноцветные комки земли. Сенные столбы служат для торговца картоном выставкой и разукрашены образчиками. У дома вид совершенно жилища арлекина.

Две небольшие комнатки, где у Помпео Нероли мастерская и магазин, находятся в четвертом этаже. Они захламлены непереплетенными книгами. Повсюду валяются кожа и бумага для переплетов. Нероли, в серой блузе, стоя перед большим рабочим столом, по-видимому, чувствует себя очень хорошо среди этого беспорядка.

Он был в таком же костюме и стоял в той же позе, когда я познакомился с ним в Сиене. Только в Сиене лавка его помещалась в первом этаже, и окна выходили на узкую улицу, которая лестницей спускается позади собора. На витрине выставлено было несколько тетрадей, переплетенных в пергамент, вроде моей тетради, в которой я пишу. Эти переплеты привлекли мое внимание, и, так как начинался дождь, я зашел в лавку. Покуда я с грехом пополам объяснял, чего мне нужно, дождь усилился. Я как теперь слышу его шум. Ужасный ливень разразился над Сиеной. Улица моментально превратилась в бурный поток. Напротив был нахмуренный, пузатый дворец, с которого так и текло. Ступени перед ним напоминали водопады. Переплетчик не обращал никакого внимания на этот потоп, который, по-видимому, его не удивлял, и продолжал услужливо перебирать свои сорта пергамента. Сиена — город дубильщиков: один из ее кварталов, где находится дом святой Екатерины, до сих пор наполнен той же вонью кожи, выделанной и невыделанной, в которой святая дочь кожевника могла себе вообразить некогда запах адской падали.

Меж тем гроза прекратилась. Я сговорился с Помпео Нероли. Вернувшись в Париж, я должен буду отправить ему тюк книг для переплета, Он проводил меня до порога. По всей мостовой Сиены, со всех крыш стекала вода с легким особенным шумом. От солнца блестели квадратные плиты, светились капли воды, и мрачный город отливал радугой. Над соборной площадью в небе снова собирались облака.

Прошел год. Помпео Нероли в точный срок переплел мне книги, и я не вспоминал о нем до того дня, когда Марселин объявил мне, что какой-то итальянец просит меня видеть. Я попросил ввести его и, к великому своему удивлению, увидел, что входит Помпео Нероли, сиенский переплетчик, собственной персоной. Он сейчас же откровенно сказал мне, что находится в стесненном положении и пришел узнать, нет ли у меня для него какой-нибудь работы. Ведя с ним беседу, я все время ломал себе голову, какого черта малый этот явился в Париж, где у него нет ни живой души знакомых и где ему будет довольно трудно вывернуться. Он не скрыл от меня, что принужден был покинуть Сиену по семейным обстоятельствам. Прекрасно, но почему он не переехал во Флоренцию, в Милан, в Рим? Без важных причин не покидают родины.

Сначала Нероли отвечал мне уклончиво и осторожно, потом вдруг решил рассказать.

Как всякий итальянец, Нероли отличный рассказчик. Я до сих пор помню, с каким воодушевлением и искусством вел он свое повествование. История его меня заинтересовала. Она напоминала какую-нибудь повесть Стендаля или один из эпизодов Казановы. В конце концов, история довольно простая.

В Сиене, в квартале, где жил Нероли, была очень хорошенькая девушка по имени Антонина. Нина была дочерью мелочного торговца. Он был вдов, имел единственную дочь, в которой души не чаял и которую воспитывал очень нестрого, позволяя ей делать что ей угодно, и спускал ей все капризы. Нина была очаровательна, ленива, надменна и с пятнадцати лет обнаружила дьявольское кокетство. Несмотря на это, многие почтенные сиенцы, друзья ее отца, к ней сватались. Нина им отказала. У нее не было ни малейшего желания выходить замуж. Забавляло ее только то, что за ней ухаживают. Ей никогда не надоедала лесть и баловство. Из всех претендентов на ее руку Нероли был тот, которого отец Нины принял бы с наибольшим удовольствием. Нероли встал в очередь, но скоро увидел, что нет никаких шансов на благополучный исход. Нероли стало ясно, что Нина не хочет выходить замуж и никогда не удовольствуется серьезной любовью одного человека.

Но Нероли воспылал животной страстью к Нине. То, что она отказалась выйти за него, не уменьшило его желания, скорее освободило его от всяких упреков совести, и Нероли поклялся, что раз Нина не хочет быть его женой, то будет, по крайней мере, его любовницей. Таким образом он решил довести до конца свои любовные планы; через некоторое время Нероли без самохвальства мог думать, что дела его на хорошем пути. Когда Нероли перестал быть искателем ее руки, Нина начала обращаться с ним ласково и снисходительно. От этого обращения Нероли разгорался. Он испытывал самую настоящую страсть, усиливавшуюся с каждым днем. Нина замечала это, и, по-видимому, ей было лестно, что она внушила такое пылкое чувство. В конце концов, дошло до такой минуты, что Нероли захотел перейти от слов к делу. Он ожидал, что будет известное сопротивление, но отпор, который он получил, превзошел все ожидания. Нина ясно выразила ему, что он от нее никогда ничего не добьется. Сначала он подумал, что это один разговор, но скоро понял, что Нина говорила серьезно.

Другие бы на его месте покорились судьбе, но этот чертенок, маленький сиенец, не собирался так скоро сложить оружие… Он с ума сходил от любви и желания. Ему нужна была Нина, по-хорошему или силой. «Я ни одной ночи не засну, — говорил он мне, — и во гробе будут мне мерещиться ее глаза».

Однажды, когда Нина одна отправилась к своей родственнице в Сан-Джеминьяно, Нероли воспользовался минутным отсутствием лавочника и вошел в лавку. Быстро вбежал по лестнице и спрятался в каморке, рядом с комнатой Нины. Молодая девушка вернулась только поздно вечером. Нероли дождался, когда отец заснет и сама она ляжет в постель, потом вдруг вошел в комнату. Увидев его, Нина принялась хохотать. Одну минуту он подумал, что выдумка его обезоружила Нину, но вскоре убедился, что жестоко ошибся. Первым же поползновениям Нероли Нина противопоставила энергичное сопротивление. Тогда между ними началась молчаливая и яростная борьба. Нина могла бы закричать, позвать на помощь, — отец ее спал за перегородкой, — но она ничего не сделала, и в темноте Нероли в немом и бешеном объятье одержал над нею победу, из которой он вышел с исцарапанным ногтями лицом и до крови искусанными руками, но все обошлось без единого крика с той и другой стороны.

После того как он взял ее силой, Нероли был уверен, что он смирил упрямицу. Совершившийся факт она примет. Но и на этот раз Нероли ошибался. Нина не делала Нероли никаких намеков насчет того, что произошло между ними. Только с этого дня она открыто стала отдаваться всем желающим и так устраивала, что Нероли было известно каждое из ее приключений. Она рассчитывала измучить его ревностью, расточая другим то, в чем снова ему отказывала с явным пренебрежением, так что Нероли сделался притчей во языцех в околотке, настолько было смешно, что он оказался единственным молодым человеком, не имевшим Нины! Стали издеваться над Нероли, отсюда рождались ссоры. Нероли чувствовал, что подстрекала ко всему этому Нина. Он понял, что кончится это ножевой расправой, и предпочел покинуть место действия: так он решил отправиться попытать счастья в Париж…

В сущности, Помпео вовсе не достоин сожаления. Он хотел Нины, и он ее имел…

23 января

«Как редко видно вас, г-н Дельбрэй».

Нежный голос Жермены Тюйэ, перед которой я раскланиваюсь, произносит эти любезные слова. Барышня Тюйэ очаровательная особа. Ей двадцать пять лет. Она маленького роста, хорошенькая, с изящной фигурой, с добрым и откровенным выражением лица. Доктор боготворит эту дочь его брата, которую он и воспитал, так как брат его, Эрнест Тюйэ, исследователь, большую часть своей жизни провел в глуби Африки, где и погиб в стычке с неграми. Так что Жермена Тюйэ выросла у дяди и тетки. Г-жа Тюйэ заменила ей мать, так как своей она никогда не знала, будучи дочерью Эрнеста Тюйэ от связи мимолетной и не закрепленной законом. Конечно, смерть отца огорчила Жермену Тюйэ, но ни в чем не изменила условий ее жизни. Этот необыкновенный человек, годами бывавший в отлучке, почти не дававший о себе известий, за передвижениями которого она, маленькой девочкой, следила по карте, всегда казался ей существом фантастическим, вроде героя из книги. Когда Эрнест Тюйэ возвращался из своих путешествий, он обнимал Жермену, целовал в обе щеки, но сейчас же думал только о том, чтобы распаковать свои ящики с коллекциями, насекомыми, охотничьими трофеями, странными предметами, вывезенными от дикарей, от его «друзей дикарей», как он говорил. которым почетное это звание не помешало пронзить его своими стрелами и копьями. Может быть, они его даже съели, так как тело исследователя Тюйэ никогда не было найдено.

После его смерти Жермена окончательно сделалась дочерью доктора и его жены. Они очень хотели бы выдать ее замуж, но никак не могут решиться на этот шаг. Они хотели бы, чтобы будущий ее муж был оделен всеми совершенствами, и как только являлся какой-нибудь претендент, ему предстояло выдержать ужасный и двойной экзамен со стороны супругов Тюйэ, которых любовь к Жермене делала опасно проницательными. Доктор взял на себя физическую сторону, г-жа Тюйэ — нравственную, и им никогда еще не случалось в одном человеке найти соединенными качества, которые они требовали от смельчаков. Жермену первую забавляет чрезмерная требовательность ее дяди и тетки, и она благодарна им за нежное отношение, чему беспокойство их служит доказательством. В конце концов, она не особенно гонится за тем, чтобы выйти замуж. Она любит чтение, цветы и имеет милые способности к живописи. Тюйэ купил для нее в Булони в Принцевом парке большое место, где она развела розариум, и выстроил для нее в своем особняке на авеню Анри-Мартэн превосходную мастерскую. Когда он берет отпуск, он делает это для того, чтобы посетить вместе с Жерменой музеи в Голландии, Германии, Англии и Италии. С дядей и тетей, со своими кистями и розами Жермена вполне счастлива. Друзья доктора Тюйэ балуют ее наперебой, и она очаровательна по отношению к ним. Что касается до меня, то она проявляет ко мне некоторую дружбу. Мы с удовольствием беседуем о книгах или картинах. Но сегодня большой прием, и мне удалось перекинуться с нею только двумя-тремя словами.

Отойдя от Жермены Тюйэ, пожав руку доктору и раскланявшись с г-жой Тюйэ, я почувствовал себя потерянным в этой толпе, где я почти никого не знал. У доктора Тюйэ можно встретить людей самых различных. Тюйэ лечит весь Париж и принадлежит к числу тех докторов, которые делаются друзьями своих пациентов, так широко у них понимание человеческих натур. Так что гостиные их в дни праздников представляют довольно пеструю картину. В этот вечер особенность эта меня поразила.

В больших сенях, на стульях, поставленных рядами перед импровизированной сценой, где собирались танцевать гитаны, сидели женщины разных слоев общества. Были тут очень элегантные, принадлежащие к самому шикарному обществу и очень благородно одетые, составлявшие, очевидно, часть наиболее аристократического слоя. Много жен докторов, профессоров и артистов. Друг от друга они отличаются манерой одеваться. Все стараются осуществить последнюю моду, и каждая достигает этого различными способами. Черные фраки мужчин были отмечены той же социальною разницей. Можно заметить различные покрои. Для каждой профессии существует свой фасон фрака. Манера завязывать белые галстуки тоже представляет отличия, в которых трудно ошибиться. Покуда я предавался этим наблюдениям, стоя в углублении двери, кто-то, проходя, толкает меня. Немного раздраженный, я оборачиваюсь и узнаю Жернона.

Вот как! Значит, Тюйэ знаком с Жерноном. Маленький человечек извинился и остался стоять около меня. Я посмотрел на него. Здесь он виден мне лучше, чем на подмостках Одеона. Действительно, у него занятное лицо, хитрое и вместе с тем наивное. Я не знал, что он так охотно покидает свой чердак в улице Декарта. Без сомнения, с тех пор, как он сделался знаменитостью, он выезжает в свет, чтобы убедиться, проникла ли его известность в салоны. В конце концов, такое любопытство понятно. Он имеет право вкушать, хотя бы в такой форме, запоздалую славу, которая ему досталась и которою, по-видимому, он очень гордится, так он пыжится и жеманничает в своем фраке, невероятно потертом. Чувствуется, что еще немного и он воскликнет: «Но, любуйтесь же мною, я — Жернон!» Он заметил, что я его разглядываю, и нисколько этим не смутился. По-видимому, он очень доволен своим складным цилиндром, устарелый фасон которого он услужливо выставляет напоказ. Белый галстук его не менее невероятен. Он совсем серый, будто задернутый паутиной. Вдруг глаза его оживились. Жермена Тюйэ представляет ему тощего молодого человека с огромным кадыком; очевидно, поклонника какого-нибудь.

Я оставляю их одних и отправляюсь походить по комнатам. Решительно мне скучно. Пожал кое-кому руки, людям, которым нечего сказать. У меня желание уйти домой, но мне хотелось бы посмотреть на танец гитан. Я возвращаюсь в сени, где устроен театр. Как раз в одном углу я замечаю несколько незанятых стульев. Оттуда мне будет очень хорошо видно танцовщиц. В ожидании я рассматриваю женщин, наполняющих обширное помещение. Большинство неинтересны, но там и сям есть несколько красивых лиц и плеч. Общий вид этого собрания богатый и веселый. При свете переливаются материи, блестят камни и фольга. Доктор должен быть доволен. Он любит такие парадные вечера, хотя и отпирается от этого, уверяя, что устраивает их только для развлечения Жермены. К тому же он отличный хозяин и сам размещает вновь прибывших. Та, которую он посадил передо мною, очень мила. Тем лучше. Она даже более чем красива, эта вновь прибывшая. Она красавица, очень элегантна, очень своеобразна. Высокая, с благородными очертаниями и гармоническими линиями, она имеет в себе что-то сильное и гибкое. На ней очень открытое платье, из которого выступают великолепные плечи. Когда она повернула голову, я обратил внимание на ее четкий и определенный профиль, изящного фасона, мясистый нос, немного полный рот лакомки и сластолюбицы, упрямый подбородок. Теперь она на меня смотрит своими темными, слегка приподнятыми к вискам глазами. Взгляд у нее смелый и спокойный, но он скоро с меня сходит и устремляется на молодого человека, стоящего около растения и которому моя соседка сделала знак веером, указав на пустой стул около себя. За мной два господина шепотом произнесли ее фамилию: это г-жа де Жерсенвиль.

Я стал разглядывать ее внимательнее. Мне не раз говорил о г-же де Жерсенвиль Жак де Бержи. Муж ее отдаленный родственник Бержи, и Жак мне рассказал несколько анекдотов, которые ходят про его свойственницу. Все они выставляют в выгодном освещении, скорее, ее темперамент, чем добродетель. Если верить этим россказням, г-жа де Жерсенвиль очень склонна к похождениям. Но можно ли верить всему, что говорится о молодой, красивой женщине, несколько свободной в обращении и на язык? Однако, несомненно, г-жа де Жерсенвиль позволяет своему соседу при разговоре придвигаться к ней очень близко, что — сам не знаю почему — меня несколько раздражает.

К счастью, гул присутствующих прерывает их беседу. Занавес подымается для танцев. Сцена изображает зал в севильском или кадикском кабачке. Вдруг скрежет гитар, стук кастаньет. На эстраде сидят танцовщицы, закутанные в длинные шали с шелковой бахромой. Их четверо, очень темнокожие, почти безобразные, в лицах что-то дикое и обезьянье. Эти лица и положения для меня не представляют ничего нового. Несколько лет тому назад я путешествовал по Испании и насмотрелся на них. Там видел я танцы мадридок, андалузок, мурсиенок. Я видел танцы их в таких же костюмах, как здесь, я видел, как они танцуют голыми, и я знаю, какое действие оказывают эти черные и гибкие создания. Я знаю, что мимика их пробуждает в нас древние инстинкты дикости и похоти и заставляет трепетать в нашей плоти исконное и бешеное вожделенье — то, что заставляет нас падать на колени или тянет к пропасти, а в руку нам вкладывает цветок или нож.

По правде сказать, не противоречит ли всякой логике подобное зрелище похоти и страсти в парижской гостиной? Что делать им в буржуазном обществе, в котором мы живем? Не свело ли это общество первобытные наши инстинкты победы и обладания к смутным атавистическим воспоминаниям? Сколько препятствий нагромоздило оно на пути к осуществлению наших желаний! Много ли найдется мужчин, которые грубо осмелились бы обладать любовной добычей, которой они страстно желают? Какие мы теперь нервные и расхлябанные! Мы пускаемся в древнее приключение любви с непрямыми словами, с робкою хитростью. Мы пускаем в ход предупредительность, убеждения. А когда женщина, которую мы желаем, отказывает, уклоняется, какие есть у нас средства принудить ее? Мы все принимаем от нее как должное: ее притворство, ее уловки, ее измены. Мы с почтением относимся к ее самозащите, и, когда она ускользает от нас и насмехается над нами, мы довольствуемся тем, что стонем и хнычем! Время прошло и для насилия, и для мести. Самая смелая страсть останавливается перед действиями. Мы еще можем вообразить, как бы мы поступили при таких-то обстоятельствах, но мы не способны действовать сообразно своему воображению. Немногие отважились бы на то, на что отважился этот маленький Нероли по отношению к Нине из Сиены. К тому же Нероли — человек из народа, но между нами, культурными людьми, подобные приемы больше не в ходу.

Я думал об этом, смотря на темных дочерей Испании, как они мимируют пламенный и дерзкий танец, в котором они вызывают движущимся уподоблением едкое пламя вожделения. Моя прекрасная соседка также, по-видимому, живо интересовалась танцами. Она положила локоть согнутой руки на спинку стула. Она внимательно следит за выразительными фигурами танца. Теперь на эстраде танцовщик, низенький, коренастый и неистовый, он с необыкновенной энергией суетится по сцене. Одет он в короткую черную куртку и в ужасные панталоны, зеленые, как жук, но в свою роль он вносит такое страстное напряжение, что забываешь про безобразие его оливкового лица и про смешную пестроту его костюма. Когда он кончил и, щелкнув каблуками, остановился как вкопанный после головокружительного пируэта, моя соседка зааплодировала. Машинально я сделал то же самое. Г-жа де Жерсенвиль обернулась посмотреть на лицо, разделяющее ее восторг. Наши взгляды снова встретились. Я опустил глаза — так смел был ее взор.

По окончании спектакля я направился к буфету. По пути мне мило улыбнулась мимоходом милая Жермена. В эту минуту г-жа де Жерсенвиль обогнала меня и тоже мне улыбнулась. Как различны эти женщины, и как по-различному должны были они воспринять только что бывшие танцы! Жернона я нашел в буфете с бокалом шампанского в руке, в сопровождении все того же юного поклонника, который передает ему тарелки со сластями; он оживился, повеселел и с плутовским видом посматривает на прекрасную г-жу де Жерсенвиль, поправляющую небрежным движением спавший наплечник слишком открытого корсажа.

30 января

Получил письмо от матери. Сообщения доктора Тюйэ относительно меня успокоили ее, и все-таки между строк сквозит какая-то тревога. Мне кажется, там заметна также и грусть. Может быть, это оттого, что матушка ведет крайне однообразную жизнь в маленьком провинциальном городке, где она пожелала поселиться? В зимние месяцы невесело в Клесси-ле-Гранвале. Притом, может быть, матушка не дает себе в этом отчета, но для такой интеллигентной и тонкой женщины, как она, в этой глухой дыре нет подходящей компании. Я знаю, она нежно любит старую свою подругу г-жу де Прежари, за которой она ухаживает с самой трогательной заботливостью. Я знаю тоже, что Клесси-ле-Гранваль ее родной город, с которым у нее связаны все воспоминания детства и молодости. Я знаю, что у нее есть внутренняя жизнь, которая ее наполняет, что для развлечения к ее услугам рукоделье, что она отлично вышивает, но все-таки иногда дни должны ей казаться слишком длинными в этом мрачном и уединенном доме, издавна ей известном, куда она снова удалилась.

Между тем родилась она не в этом доме. Родилась она в другом; он принадлежал моему деду, потом его продали, потом сломали. На его месте выстроили ужасное и претенциозное строение в современном стиле, принадлежащее г-ну ле Базюреру, человеку прогрессивному, мэру города Клесси-ле-Гранваль. Наоборот, дом г-жи де Прежари остался в том же виде, в каком он был, когда матушка там проводила большую часть времени, будучи молодой девушкой, в обществе Сесили де Прежари, ее любимой подруги, умершей двадцати лет, о которой матушка много мне рассказывала и чьи очаровательные карточки показывала мне, когда я был ребенком. Эти воспоминания прошлого и побудили матушку переехать в Клесси-ле-Гранваль. Чувство свое к Сесиль она перенесла на г-жу де Прежари. Так что после смерти родителей матушка, сироткой, переехала к г-же де Прежари и жила там до своего замужества. Впоследствии единственными отлучками из дома, которые матушка себе позволяла, были поездки в Клесси повидаться со старой приятельницей. Но когда потом она узнала, что г-жа де Прежари наполовину разбита параличом, она поспешила в Клесси, чтобы ходить за нею. Доктора через несколько месяцев объявили, что г-жа де Прежари никогда не поправится, тогда матушка из Клесси сообщила мне о своем решении покинуть Париж и посвятить себя заботам, которые требует состояние здоровья больной.

Я очень удивился и огорчился, узнав, что матушка навсегда переедет в Клесси-ле-Гранваль и вдали от меня будет выполнять постановленную себе задачу. Мне тогда было двадцать пять лет, и я жил вместе с матерью. Мы никогда не расставались. Мы жили в самой тесной близости, и я предоставлял ей верховодство в нашем общем существовании. Мысль самому принять какое-нибудь решение никогда не приходила мне в голову. Я всецело полагался на нее. Ее намерение удалиться в Клесси-ле-Гранваль показалось мне предоставлением меня собственной участи. Чем я заслужил подобное обращение?

А как раз это зависимое положение, которого я придерживался по отношению к моей матери, беспокоило ее уже несколько лет. То, что в ранней моей юности считалось ею за счастливую природную послушность, теперь представлялось большим недостатком характера. В моем характере она находила досадное сходство с характером моего отца. Она горевала, что я лишен инициативы. Она чувствовала, как мало-помалу во мне развивается неопределенность, нерешительность, которые, будучи у моего отца доведены до болезненной степени, отравили ему жизнь. Напрасно матушка старалась встряхнуть мою апатию: ничто не помогало. Привычка уже укоренилась, и, несмотря на искренние усилия исправиться, я с безнадежною легкостью сейчас же впадал в нее. Напрасно матушка предоставляла мне полную свободу действий, я не проявлял никакого желания пользоваться ею.

Болезнь г-жи де Прежари принесла неожиданное разрешение положению вещей, из которого матушка не видела никакого выхода. Хотя это дорого стоило ее сердцу, но рассудок преодолел. Главное значение для нее имела моя польза. Отказываясь от житья в Париже, навсегда устраиваясь в Клесси-ле-Гранваль, добровольно удаляясь от меня, она исполняла горестный долг, от которого ожидала наилучших последствий. Она порывала таким образом слишком крепкую связь, соединявшую мою волю с ее волей. Она принуждала меня жить самостоятельно и для самого себя. С этого времени я должен был действовать, не имея возможности по всякому поводу обращаться к ней за советом. Мне нужно было организовать свое существование, сталкиваться лицом к лицу с мелкими повседневными затруднениями. Подобное упражнение моей самостоятельности могло быть для меня только спасительно. В глазах моей матери это было необходимое испытание.

Из деликатной заботы пощадить мою чувствительность матушка сначала скрыла от меня настоящие причины, по которым она приняла свое решение, так что я не понял героической мудрости ее шага. Я возмутился при мысли об этой разлуке, разъединявшей нас. Мысль, что ее больше не будет каждый день, каждый час подле меня, была мне непереносна. Я дошел до того, что стал обвинять ее в эгоизме, в том, что она меня меньше любит. Первым моим движением было сесть на поезд, отправляющийся в Клесси, и привезти ее обратно, чего бы это ни стоило. Обычная моя нерешительность удержала меня. Вместо того чтобы действовать, я написал письмо. Матушка ответила длинным письмом, полным доброты и нежности. Между нами установилась ежедневная переписка. Мало-помалу, очень осторожно, очень тонко, она дала мне понять, какие мотивы руководили ее поведением. Я почувствовал всю глубину любви, внушившей ей это. На смену раздражению явилась растроганная благодарность. Я отдавал себе отчет, какую жертву принесли ради меня.

Письма — драгоценное средство для объяснений; они дают возможность точно устанавливать оттенки, которые трудно выразить в разговоре. При личном свидании слова, так сказать, искажают мысль, тогда как на расстоянии она лучше сохраняет свою определенность. Таким образом, матушке удалось заставить меня стать на ее точку зрения. Кроме того, письма ее были полезны и в другом отношении. Она сообщила мне очень многое относительно меня самого. Молодые люди довольно плохо знают свой характер. Нужно, чтобы им его открыли. Матушка воспользовалась случаем, чтобы помочь мне разобраться в нем. Она сделала это со свойственной ей тонкостью и правильностью наблюдений. Она нарисовала мне мой собственный портрет, точный и похожий. Она убедила меня в необходимости противодействовать некоторым склонностям моей натуры.

Заручившись моим одобрением относительно плана, принять который стоило мне такого труда, матушка поделилась со мною своими соображениями по поводу выгод, которые она видит для меня в таком положении вещей. Устроившись в Клесси-ле-Гранваль, она тем самым дает мне возможность вести в Париже более широкую жизнь, чем мы вели вместе с нею. На будущее она предоставляет в мое распоряжение все имущество, что она получила после отца, ничего себе не желая оставлять. Для своих личных нужд она удовольствуется небольшим собственным состоянием, главным образом состоящим из маленького наследства от ее старого родственника из Нанта. Таким образом, она сможет платить г-же де Прежари скромную пенсию, которая для старой подруги будет существенной денежной поддержкой. Дела, устроенные таким образом, гарантируют мне полную независимость.

Несмотря на это, я не был особенно счастлив в своем новом положении. Первый раз в жизни мне пришлось заняться некоторыми практическими вопросами. Это составляло часть того ученичества, от которого матушка ожидала таких счастливых результатов. Мне следовало оставить занимаемую нами квартиру и найти другую, более соответствующую новому образу жизни. В это время я и поселился на Бальзамной улице. Исполнив разные хлопоты по этому делу, я почувствовал себя удрученным глубокой тоскою. Через несколько месяцев я обратился к матери с мольбою вернуться. Я не мог привыкнуть к одиночеству; мне нечего было делать с моей свободой. Матушка была непреклонна и посоветовала мне отправиться в путешествие.

Я последовал ее совету. Это было первою моею поездкою в Италию, и должен признаться, что она принесла мне большую пользу. Конечно, в дороге у меня были минуты скуки и отчаяния, но действие двух месяцев, проведенных мною в Милане, Венеции, Флоренции и Риме, было для меня благодетельным. По возвращении я чувствовал себя настолько хорошо, что не побоялся поехать в Клесси повидаться с матушкой, что могло бы слишком жестоко разбередить раны, нанесенные мне ее решением. Встретились мы радостно. Когда я ей рассказал все перипетии моего путешествия, она сообщила мне, каким образом устроила она свою новую жизнь и какими занятиями наполнила ее. Главные из них были постоянные заботы, которыми она окружала г-жу де Прежари. Они занимали у нее почти целый день, так что матушке некогда было скучать в Клесси. К тому же небольшой городок этот ей нравился своим спокойствием и тишиной, а старый полуразрушенный и мирный дом г-жи де Прежари очень был ей по вкусу. Матушка нисколько не жалела о Париже. Она не вполне привыкла к его жизни ни тогда, когда она жила там с отцом, ни в то время, когда она приехала туда для моего воспитания. В глубине души она в Клесси с удовольствием вновь обрела провинциальные привычки, отказаться от которых могла только в силу необходимости.

В конце концов, теперь я почти согласен с матушкой. С тех пор как я несколько раз в году начал ездить в Клесси-ле-Гранваль, я полюбил его улочки, узкие площади, старые дома. Люблю я и старый сарай г-жи де Прежари с его двором, курятником, большими старомодными комнатами, разнокалиберною мебелью. Сколько раз я привозил туда свои меланхолические мысли! И дом всегда был гостеприимен и благодетелен.

31 января

Встретил я Жака де Бержи. Ему передали, что я заходил. Так как нам было по дороге, мы вместе дошли до Елисейских Полей. Жак сказал мне: «Ну да, мой дорогой, когда вы заходили, я как раз отправился сделать маленькую вылазку на юг. Вам известны мои привычки. Я увез с собою милую спутницу, и мы очень приятно проехались по побережью. Сначала мы остановились в Тулоне. Я люблю этот военный город с крейсерами, набережной, старой ратушей, и мне всегда приятно еще раз посмотреть на кариатиды Пюже. Надутые и мускулистые, они как будто слишком много вдохнули морского воздуха и задохнулись от него. Потом в Тулоне есть старые, узенькие улицы, темные, которые меня очаровывают, площади с фонтанами, обсаженные платанами, особенно одна, которая приводит меня в восторг. Я не знаю, как она называется, но она на краю города, около укреплений. Там станция дилижансов, которые еще ходят в некоторые окрестные местечки. Будто рисунок Буайи, подправляемый Тартарэном. Нет ничего забавнее и живописнее этих полуразваленных рыдванов, вышедших из моды, с их пыльными фартуками и огромными колесами, облепленными грязью… Мы пробыли там несколько дней. Там есть приличная гостиница, цветочные магазины с большим выбором товара и достойная внимания кондитерская. Я снова проделал любимые мои прогулки по окрестностям, которые я называю путешествием к трем мысам: мыс Сенэ, мыс Сисбе и мыс Темный. В конце концов, все тулонские пригороды имеют очень оригинальный характер, даже в худших местах, с их жалкими лачугами, каменистыми дорогами и распивочными. В некоторых пунктах бесплодная и унылая сухость подчеркивается благородным силуэтом остроконечного кипариса. Кипарис этого пейзажа, дорогой мой, будто восточный кинжал у пояса бродяги!..»

Мы говорили еще о многих вещах: об Антибах, Ницце, которую плохо знают, о Монте-Карло, которое Бержи, как и я, ненавидит и где он проиграл несколько луидоров. Он добавил: «Теперь нужно будет их вернуть; к счастью, я чувствую большой аппетит к работе. Эти перерывы действуют превосходно. Когда я проживу в течение нескольких недель в такой близости с женщиной, перебираю ее волосы, касаюсь ее тела, вижу игру мускулов, мне кажется, что на руках у меня что-то остается от испытанного наслаждения. Я чувствую особенную ловкость. Пальцы более искусно мнут глину и вызывают к жизни движения в смысле естественности и гибкости».

При этих словах Жак де Бержи движением тонких своих пальцев словно лепил в воздухе неосязаемые образы.

2 февраля

Сегодня, на обратном пути от портного, на улице Риволи, я встретил доктора Тюйэ в автомобиле. Я стоял на тротуаре для пешеходов против входа на площадь Карузель и, сам не знаю почему, при виде Тюйэ помахал ему рукою. Мне хотелось, чтобы он заметил мою жестикуляцию и велел шоферу остановиться на минуту, но доктор был углублен в чтение какой-то брошюры. Когда, он скрылся, я стал думать, почему мне так хотелось поговорить с ним. Может быть, поздравить его с удавшимся испанским вечером? Нет; я знаю, о чем я хотел его спросить. Я хотел бы узнать о здоровье Антуана Гюртэна. Мне несколько раз приходили на память его отзывы о болезни Антуана. Мысль, что тот болен, может быть, серьезно болен, смущает и беспокоит меня.

Конечно, я мог бы пожаловаться на Антуана. По отношению ко мне он поступил нехорошо, почти неблагородно, но время сгладило эти воспоминания, и я не могу забыть, что Антуан был моим другом, что мы знаем друг друга с детства, что были товарищами по школе, друзьями юности и что мы любили друг друга. И потом я не могу отогнать мысли о его качествах весельчака и повесы. «Гюртэн болен» — как-то не вяжутся эти два слова вместе. Он, производивший такое беззаботное, жизненное впечатление, столь убежденный, что все приятные вещи: деньги, наслаждение, стол, женщины — созданы специально для него! Мне очень трудно вообразить себе, что сейчас он беспокоится, страдает. К тому же у доктора Тюйэ был скучный вид, когда третьего дня он о нем говорил, а между тем доктор никогда не выдает своих предчувствий. Очевидно, Антуан злоупотребил всевозможными излишествами. Он никогда не умел владеть своими инстинктами, обуздывать свои страсти. Никогда он не заботился о том, чтобы беречь свои силы. Итак, он наделал много глупостей, и возможно, что теперь расплачивается за них.

Думая по дороге об этом, я зашел в Тюильрийский сад. Был серый, довольно теплый день, тем не менее аллеи были почти пустынными. Как место для прогулок Тюильри, равно как и соседний Пале-Рояль, заброшен. Туда больше не ходят, как прежде, даже летом, когда деревья там тенисты и апельсиновые деревья в славных зеленых кадках наполняют ароматом пыльный воздух. Племя ребятишек, оживлявшее дорожки, мамаши, няньки, мамки, что некогда в хорошую погоду занимали сотню стульев, все они перекочевали в другое место. Теперь детское население, оживлявшее Тюильри, переехало в сторону Елисейских Полей и отхлынуло к Булонскому лесу.

В мое время, то есть когда мне было лет двенадцать-тринадцать, было совсем иначе. Тюильри был еще в большой моде. У ворот звенел в колокольчик продавец прохладительного, неся, как торбу, за спиной свой переносный резервуар и ряд чашек, привешенных за ручки к бархатной перевязи. Обходила кругом торговка пряниками и ячменным сахаром в маленьком белом чепчике. Малолетние делали пироги из песка; девочки скакали через веревочку или катили обручи; мальчики забавлялись шарами и палками. Мальчики и девочки объединялись для игры в казаки-разбойники. Я вспоминаю о замечательных играх с нападением на дилижанс, с освобождением пленников, под сочувствующими взглядами сторожа и сторожихи при стульях. Но теперь веселые и шумные ватаги рассеялись. Теперешнее Тюильри совсем не похоже на прежнее. Особенно заметно отсутствие того, что в то время, когда я туда ходил, составляло для меня главную их привлекательность: флотилии маленьких корабликов, плавающих по бассейну. Французские дети больше не имеют флота!

Я с восхищением вспоминаю, как в первый раз увидел эту тюильрийскую флотилию. Мы с матерью уже несколько недель, как приехали в Париж. Первые дни нашего пребывания были заняты хлопотами по устройству. Матушка торопилась выехать из гостиницы, где мы остановились, приехав из Пулигана, и наняла квартиру на улице Бонапарта. Квартира эта была в глубине поместительного, но унылого двора. Главное преимущество этой квартиры состояло в том, что мы имели право пользоваться небольшим садиком. Покуда матушка распаковывалась, раскладывалась, я проводил в этом садике большую часть дня. Мне было совсем там незанятно, и я чувствовал себя не по себе. Я жалел о Пулигане, о морском береге, о барках, которые я видел из окна, как они входили в гавань. Мне жалко было также Ламбарда с его старой лестницей, большими чердаками, темными комнатами, коридорами и с его огородом и зеленой дубовой рощей! Мне трудно было привыкнуть к перемене моего существования. Мне не хватало даже Ива де Керамбеля, который никогда мне не был необходим. Между тем, по мере того как водворение наше начинало уже входить в форму, матушка для моего развлечения предпринимала со мною длинные прогулки по Парижу. Она сводила меня в Елисейские Поля и на бульвары. Но бульвары не особенно меня заинтересовали. Однажды она мне сказала: «Мы могли бы пойти в Тюильри».

Это было в середине мая, весною. Была хорошая погода. Мы перешли через мост Святых Отцов и пошли вдоль набережной. Как только мы вошли в сад, я принялся бегать. Вдруг я остановился от радостного восторга. Передо мной круглился бассейн, окруженный множеством детей и покрытый корабликами. Кораблики были всевозможных сортов: от простых челноков до элегантных кораблей. Были там шлюпки, лодки, рыбацкие барки и баржи. Был даже пароход, который заводился ключом и колесом пенил воду. Легкий ветер надувал крошечные паруса. Кораблики отправлялись с одного берега и приставали к другому, одни благополучно, другие вымоченные, попав под струю фонтана. Некоторые оставались на месте или зацеплялись за будку для лебедей; чтобы пригнать их к берегу, их захватывали оловянными якорями, привязанными к бечевке; их бросали, стараясь попасть за снасти.

Зрелище это околдовало меня. Внезапно показалось мне, что и в Париже есть кое-что интересное. Для меня теперь в нем была привлекательность. Матушка целый день не могла меня оторвать от этого волшебного места. Только когда последнее суденышко покинуло воду, ей удалось увести меня домой. Весь вечер я провел в том, что приводил в порядок старую рыбацкую барку, привезенную мною из Пулигана. Ночью мне снилась тюильрийская флотилия. На следующий день матушке пришлось опять вести меня к бассейну. То же было и на следующий день. Покорившись судьбе и довольная тем, что я забавляюсь, матушка ходила со мною. Она садилась на стул с работой в руках и издали наблюдала за моими мореходными подвигами.

Разумеется, моя старая рыбацкая барка вела себя очень хорошо, и многие из юных судовладельцев променяли бы на нее свои рыночные игрушки, так как моя была лучшей конструкции, но у некоторых были настоящие парусники, построенные с большим искусством, старательно оснащенные, достигавшие замечательной быстроты в гонках, которые мы устраивали. Кораблики эти выходили из рук одного мастера и носили его марку. Мастера этого звали Фомой, дядей Фомой, как говорилось. Скоро я с ним познакомился, так как он часто приходил к бассейну делать пробу быстрым своим челнокам или проворным шлюпкам. Дядя Фома был знаменитостью в Тюильри. Приходил он прихрамывая, неся под мышками какой-нибудь новый образчик своего искусства. Фома был старым моряком. Одевался он в фуфайку и на голове носил шляпу из вощанки. Костюм этот внушал нам уважение не менее, чем жвачка табаку, которую он постоянно перекладывал то за одну щеку, то за другую.

Естественно, что мечтой моего честолюбия сделалось получить один из корабликов дяди Фомы. Матушка недолго противилась моему желанию, и однажды утром мы отправились к улице 29 июля, где он проживал. Какие очаровательные воспоминания сохранил я от этого визита! Лестница была темная и крутая. Дядя Фома жил в четвертом этаже, где он занимал большую комнату, удивительно загроможденную. Пахло там стружками, клеем, красками, лаком и смолой. На полках в ряд стояли каркасы судов, одни еще белые, другие раскрашенные. У некоторых были уже мачты и снасти. Другие находились еще в состоянии скелетов. Дядя Фома один делал всю эту комнатную флотилию. Он был одновременно и инженер, и конопатчик, и плотник, и маляр. Он сам и прилаживал планшетки, и натягивал канаты, и сшивал паруса. Его ловкие руки мастерили эти очаровательные кораблики, за которые, кстати сказать, он брал довольно дорого. Несмотря на это, у дяди Фомы были превосходные заказчики. Я помню, как я волновался, когда заказывал ему. Так как дело было к спеху, то я выбрал каркас уже выкрашенный, готовый к оснастке. Дядя Фома обещал сделать мне легкоходный парусник.

Для меня, было счастливым днем, когда я увидел, как дядя Фома несет его под мышкой в Тюильри. Он сдержал свое обещание. Едва спустили ее на воду, «Ламбарда», так я назвал свой кораблик, пустилась по ветру легко и свободно. Как я радовался при виде того, как скользила она проворно и изящно, и как я бросился к другому берегу встречать ее! Но удовольствие мое имело еще и другую причину. Обладание корабликом «от Фомы» выделяло меня из общей массы и ставило в привилегированные ряды. Владельцы таких корабликов составляли в юной публике у бассейна особую касту. Они относились один к другому как равный к равному и смотрели не без некоторого пренебрежения на менее хорошо снабженных товарищей. А «Ламбарда» была из самых красивых шлюпок работы дяди Фомы. Я имел полное основание гордиться ею и был еще более горд, когда увидел, что ко мне подходит толстый, толстощекий мальчик, поздравляет с моим приобретением и приглашает войти в его эскадру и выкинуть голубой с красным крестом флаг.

Толстый мальчик этот, белое лицо с веснушками, всклокоченные волосы, огромные голые икры и матросский костюм с открытым воротом которого я как теперь вижу, играл важную роль в наших мореходных играх. Звали его Антуан Гюртэн, но он был больше известен под кличкой «Адмирал». Адмирал у нас пользовался большим уважением. У него было много превосходных корабликов, возбуждавших восторг в нашей детской ватаге и дававших ему непререкаемую авторитетность перед нами. Нужно сказать, что Антуан Гюртэн принимал положение всерьез и требовал от своего главного штаба строжайшей дисциплины. Но нужно отдать справедливость, Адмирал не злоупотреблял своей властью. Хотя бывали случаи, когда он бывал несдержан и вспыльчив, но, в сущности, был добрым малым. И потом он превосходно умел организовывать игры, придавать им оживление и подвижность. Без Адмирала у бассейна было мрачно, и день проходил томительно. Никто лучше его не умел устраивать гонок или морских сражений.

Сражения под его командой бывали ужасные и ожесточенные. Разделялись на два лагеря и пускали свои кораблики друг на друга. Нужно было видеть, какие бывали абордажи, какие переплетения бугшпритов и рей! Иногда случались и повреждения, дававшие поводы к ссорам, которые разбирал Адмирал. После таких шумных дней зрелище, внушающее уважение, представлял Антуан Гюртэн, когда он удалялся от бассейна в сопровождении высокого выездного лакея в ливрее, который нес кораблики и палки Адмирала, между тем как тетка Антуана, славная г-жа де Брюван, приходившая каждый день в Тюильри за племянником, выслушивала с восторгом возбужденный рассказ о подвигах сегодняшнего дня. Иногда Антуан требовал, чтобы тетушка лично присутствовала при его победах. Добрая дама не могла отказать просьбам балованного ребенка и удостаивала своим присутствием состязания, гонки и сражения, из которых победительницей выходила всегда адмиральская эскадра, украшенная синими с красным крестом флагами.

Как свидетельницы наших морских забав, г-жа де Брюван и матушка познакомились между собою. Траурное платье матушки, ее печаль, одиночество заинтересовали г-жу де Брюван. Они разговорились. Г-жа де Брюван, рано овдовевшая, воспитывала племянника своего Антуана, родители которого трагически погибли при железнодорожной катастрофе. Бедная г-жа де Брюван навсегда осталась испуганной этим ужасным событием. Она жила в постоянном треволнении по поводу племянника. За Антуаном был тщательный присмотр. Вспотеет ли он, набегается ли, она уже трепещет, как бы он не простудился, и сейчас же доверенный выездной лакей, сопровождавший Антуана, приносит кипу плащей и шалей. Ему было дано приказание не выпускать мальчика из глаз. В карете, которая привозила Ангуана и целый день ждала, чтобы отвезти назад, в ящиках была целая аптека и смена платья на случай, если Антуан свалится в бассейн. Короче сказать, г-жа де Брюван принимала всевозможные предосторожности. Конечно, матушка меня очень баловала, но в этом отношении г-жа де Брюван ее далеко превосходила. Г-жа де Брюван жила исключительно для этого ребенка, которому с течением времени должно было перейти большое состояние его тетки и прекрасный особняк на набережной Малакэ, где она жила. При таком положении Антуан Гюртэн легко мог бы сделаться невыносимым существом; он удовольствовался тем, что был ленив и своеволен. Тетушка Брюван решительно не в силах была противостоять его прихотям.

Та же прекрасная система воспитания продолжалась и после помещения Ангуана полупансионером в коллеж Сен-Ипполита. Та же карета парой, которая привозила его в Тюильри, доставляла его к дверям коллежа и дожидалась его выхода. Добрая г-жа Брюван не переставала вмешиваться в школьную жизнь своего племянника. Только ее и видно было у директора, инспектора, классного наставника. Она уравнивала различные шероховатости. Она всегда хлопотала об отпусках, снисхождении, увольнении. Она ходила к учителям извиняться за неисполненные работы, незнание урока. Она освобождала его от оставления после уроков и сверхурочных работ, заслуженных им. Она следила, чтобы в классе он занимал место, где не было бы сквозняка. Конечно, другую мамашу ученика, которая позволила бы себе, как г-жа Брюван, вмешиваться не в свое дело, давно бы протурили, но не следует забывать, что г-жа Брюван была богата и щедра. Она оказывала вспомоществование, она пожертвовала на расписные окна в церкви и на украшение ризницы. В Сен-Ипполите гордились г-жою Брюван и ее богатством.

С другой стороны, если Антуан был плохим учеником, он не был плохим мальчиком. Несмотря на его исключительное положение и разные льготы, которыми он пользовался, товарищи его очень любили. Равным образом и преподаватели отдавали ему должное и только сожалели, что прилежание его и успехи не на высоте его счастливого характера. Подгоняемый повторениями, находясь дома под наблюдением особого репетитора, Антуан ничему не учился. Вместо того он был в курсе всего происходящего. В пятнадцать лет он читал газеты, посещал скачки, ходил на модные пьесы, увлекался кафе-концертами. Г-жа Брюван позволяла ему все это, уверяя, что, в сущности, это — невинные развлечения.

В Сен-Ипполите, где все мы одевались довольно небрежно, Антуан щеголял изысканными и шикарными костюмами. Внутренность его парты приводила нас в изумление. Там находился пульверизатор, театральный бинокль, полевой бинокль, таблица веса жокеев и конверт с фотографиями актрис. Кроме того, там был револьвер и связка железнодорожных облигаций. Всякому было известно, что в Сен-Ипполите парты могут в любую минуту подвергнуться внезапному осмотру, но ящик Антуана Гюртэна был неприкосновенен. Ни один надзиратель не смел совать туда носа.

Я не могу удержаться от смеха, представляя себе Антуана гимназистом, а между тем именно этому нелепому воспитанию дано было сделать из него то, чем он стал. Без тетушкиной слабости и без попустительства со стороны учителей Антуан никогда бы не сделался шумным и бесполезным прожигателем жизни, гибельные инстинкты которого развились в нем от безнаказанности и недостатка руководительства. Когда захотели на него воздействовать, было уже слишком поздно. Тщетно г-н Лешом, директор Сен-Ипполита, предупреждал г-жу Брюван, что посещение скачек и театров, которыми увлекался ее племянник, развлечения не такие невинные, как ей кажется. Перейдя в класс риторики, Антуан познакомился с мадемуазель Ларжэ, маленькой актрисой из Па-ле-Рояля, которая дожидалась его выхода из коллежа, сидя в карете г-жи Брюван. Несколько времени спустя, во время церковной процессии, которая с большой торжественностью устраивалась в саду и на дворе коллежа, мадемуазель Ларжэ появилась на ней, одетая в мужское платье. Скандал был слишком громок, и Антуана пришлось взять из коллежа.

Я был очень огорчен этим. Я очень любил Антуана Гюртэна. Матушка, которой поведение Антуана было известно из отчаянных излияний г-жи Брюван, пускала меня к нему как можно реже, и наши отношения вновь возобновились значительно позднее. Матушка достаточно полагалась на мое здравомыслие и рассудительность, чтобы не бояться, что я последую примеру молодого Гюртэна. К тому же у меня не было средств на это. У нас были слишком различные денежные состояния, чтобы я мог угнаться за ним в образе жизни. В то время Антуан, сделавшись после смерти старого родственника бароном Гюртэном, проводил время с актрисами и шикарными кокотками; он охотился и играл на бегах. Барон Гюртэн играл известную роль среди великосветских кутил Парижа. Он был членом одной из «шаек», где всех забавлял. Вообще в «шайке» Гюртэна веселились. То забирались на верхушку омнибуса и бросали оттуда в прохожих тухлые яйца. Однажды один из этих господ дал пощечину на улице безобидному старцу, оказавшемуся бывшим министром юстиции!

У меня не было ни малейшего желания принимать участие в этих нелепых сумасбродствах. Тем не менее от времени до времени я виделся с Антуаном Гюртэном. Он был очень мил со мною, и я даже имел на него некоторое влияние. Г-жа Брюван, которой это было известно, несколько раз просила меня поговорить с Антуаном. Я исполнил ее просьбу, но боюсь, не было ли это одной из причин, побудивших Антуана поступить по отношению ко мне так, как он это сделал. Может быть, он сердился на меня за это влияние, которое я оказывал на него, как за превосходство, которое он считал недопустимым? Я несколько раз замечал, что ему неприятно, что мои чувства и вкусы разнятся от его. Его мучило, что я не веду его образа жизни. Ненавидя чтение, он выходил из себя, заставая меня с книгой в руках. Занятия, для него недоступные, раздражали его в другом человеке. Его самолюбие страдало от этого, хотя он и не давал себе в том отчета. Потому что в глубине души, несмотря на свой вид доброго малого, Антуан был честолюбив и тщеславен. Он тщеславился своим богатством, своей личностью, своей силой и крепостью. Ему казалось недопустимым, чтобы такой сморчок, как я, ни богач, ни силач, ни спортсмен и модный мужчина, мог иметь успех сам по себе у очаровательной и изящной женщины, какой была эта маленькая Этьеннетта Сирвиль. Он находил, несомненно, что я незаконно присваиваю себе прерогативы больших прожигателей жизни вроде него. Разве не им исключительно принадлежат права на всяких Луиз д’Эври и Этьеннетт Сирвиль? Тогда он захотел меня проучить. Он отбил у меня Этьеннетту, отбил гадко, зло, грубо, подло. Он так ее отбил у меня, что даже испортил воспоминание, которое я мог сохранить о ней и после измены. Он переманил ее деньгами, желая мне показать, что она не менее подла, не менее корыстна, чем все ей подобные.

Когда я думаю об этой старой истории, я снова начинаю ненавидеть Антуана Гюртэна. Потом помимо моей воли мысль о том, что он страдает, болен, меня растрогивает, и я представляю себе, как мучается бедная г-жа Брюван. Я отчетливо вижу, как она провожает к тюильрийскому бассейну толстого, толстощекого мальчугана в матроске, несущего под мышкой кораблик «от Фомы», и я чувствую, как злопамятность моя исчезает. Нужно было бы остановить доктора Тюйэ и поговорить с ним серьезно…

4 февраля

На улице Монпансье сегодня в сумерках я увидел, как из одних дверей этой узкой и пустынной улицы вышла молодая женщина. Элегантная, гибкая, крадущаяся, она остановилась под навесом. На ней была густая вуаль и широкое манто. Быстрым взглядом окинула она тротуар. Заметив, что я мимоходом взглянул на нее, она покраснела и резко подалась назад. Я отвернулся. В эту минуту она ринулась на улицу, как бросаются в воду, и быстро заскользила по направлению к площади театра. Французской комедии. Конечно, эта хорошенькая женщина шла со свиданья. Она вошла в этот самый дом с такими же предосторожностями, с такими же опасениями. Она поднялась по лестнице, позвонила у дверей. Вошла в комнату. Кто-то ее ждал. Она бросилась к нему. Объятия ее сжали. Она подняла вуалетку, сняла манто, шляпу. И потом, наконец, она разделась. Ее тело почувствовало соприкосновение с другим телом, и она захотела, чтобы время перестало двигаться, всякие звуки замерли, жизнь приостановилась. И все это потому, что чужие губы нравились ее губам…

5 февраля

Получил длинное письмо от матери. Г-жа Брюван писала ей по поводу здоровья Антуана Гюртэна. Он действительно серьезно болен. Уже два, три месяца он слабел. Он спал с тела. Чувствует себя усталым. Осенью на скачках он простудился. Ничего серьезного, если бы он не был переутомлен жизнью, которую ведет уже пятнадцать лет, излишествами всякого рода, которым он предавался. Сначала он не хотел лечиться. Он продолжал делать все свои привычные глупости. Он был только слегка озабочен. Однажды г-жа Брюван вошла в комнаты Антуана, которые он занимал во флигеле особняка на набережной Малакэ. Антуан не ждал своей тетушки. Он сидел за столом и писал. Писать для Антуана было большим занятием. Г-жа Брюван хотела незаметно удалиться, когда Антуан заметил ее присутствие. При виде ее на него напал настоящий припадок отчаяния. Он плакал, стонал. Г-жа Брюван в ужасе бросилась к нему. Антуан приготовлялся составлять завещание.

В тот же вечер к нему был вызван доктор Тюйэ. Он выслушал его, пощупал пульс, осмотрел самым внимательным образом. Прежде всего он предписал ему абсолютный покой и полную перемену привычек. При таких условиях он надеялся, что больной сможет избежать лечения в санатории и остаться в Париже, но Антуану пришлось подвергнуться самому строгому режиму. Антуан довольно легко на это согласился, и теперь ему даже немного лучше, но состояние неврастении, до которого он дошел, потребует довольно долгого лечения.

Таковы были новости, заключавшиеся в матушкином письме, но там было кое-что и другое. В своем заточении Антуан ужасно скучает. Бедная г-жа Брюван напрасно старается его развлекать. Это не всегда легко. Антуан никого не хочет видеть из своих теперешних друзей. Напротив, он в виде каприза больного очень хотел бы снова повидаться и помириться со мною. Не соглашусь ли я забыть все его провинности и навестить его? Матушка передает мне вопрос г-жи Брюван, не прибавляя никаких комментариев. Она продолжает предоставлять мне свободу действий, но я чувствую, что она живо сочувствует беспокойству г-жи Брюван. Тем не менее я не навещу Антуана, как этого желает г-жа Брюван. Конечно, я простил Антуану его предательство, я искренне желаю, чтобы он поправился, но от этого еще далеко до того, чтобы возобновлять с ним дружеские отношения!

7 февраля

Нет, решительно я не навещу Антуана Гюртэна, но я поеду узнать о его здоровье к г-же Брюван.

11 февраля

Швейцар особняка на набережной Малакэ узнал меня. «Как, это вы, г-н Дельбрэй… Ну, да, барыня дома. Она почти не выезжает с тех пор, как г-н барон Антуан заболел». Старый Лука, с фуражкой в руке, продолжает еще говорить, покуда я перехожу двор и звенит колокольчик. В сенях подымаются два высоких лакея. Один принимает от меня палку, другой снимает пальто.

Ах, эти сени, с колоннами и высокими коврами в глубине, которые я так часто проходил, чтобы добраться до маленькой лестницы, ведущей прямо в помещение Антуана! Следуя за лакеем, идущим впереди, я замечаю, что ничто не изменилось. Прохожу через большую галерею. Я знаю, что сейчас меня введут в залу-ротонду, где обычно сидит г-жа Брюван. Вот открывается дверь. Г-жа Брюван здесь. Она одна. Услышав мои шаги, она поднимает голову от работы. У нее вырывается восклицание удивления. Что касается до меня, я чувствую себя несколько смущенным. Что скажет мне г-жа Брюван? Она была бы вправе упрекнуть меня в том, что я ее забросил, так как почему же ее делать ответственной за проступки Антуана по отношению ко мне. Тем более г-жа Брюван всегда высказывала мне самые дружественные чувства. Каковы будут ее первые слова? Я подхожу к ней, целую ей руку. Она молча позволяет это сделать и смотрит на меня добрыми глазами, в которых я читаю печальную озабоченность и как будто робкий упрек, меж тем как я объясняю ей, что перед скорым моим отъездом в Клесси-ле-Гранваль я зашел, чтобы иметь возможность сообщить матушке новости с набережной Малакэ. При этих словак бедная женщина схватила меня за руки. Я сейчас же понял, что мои увертки тщетны и что я не сумею противостоять настояниям г-жи Брюван. Я твердо решил не произносить имени Антуана, и мы проговорили о нем два часа.

12 февраля

Эта комната Антуана, куда в дни отпуска, после завтрака у г-жи Брюван, пока она беседовала с моей матерью, он вводил меня, чтобы посвятить в тонкости бегов или показать свою коллекцию фотографий актрис. Она такая же, как и тогда, когда позднее я приходил сговариваться с Антуаном относительно посещения театра или ресторана. Все приблизительно на тех же местах. Вот по стенам английские гравюры на светлых серо-голубых обоях. Только сегодня я не слышу, едва переступив порог, громкого, веселого голоса Антуана. Занавески на окнах наполовину задернуты. Теперь это комната больного, наполненная тишиной и полумраком.

Г-жа Брюван предупредила меня, что я найду Антуана очень изменившимся. Стыдно признаться, но мысль, что он уже не тот, скорее, мне была приятна, если можно так выразиться. Мне тяжело было бы снова увидеть Антуана времен нашей поездки по Бретани, Антуана времен нашей ссоры. Г-жа Брюван была более чем права. Антуан Гюртэн неузнаваем. Когда я вошел, он лежал на диване. Его полное тело словно опало. Его жесты, голос будто другого человека. Впечатление это окончательно смягчило меня, и я без злопамятства пожал его тяжелую, вялую руку.

14 февраля

Эта перемена с Антуаном действительно поразительна и не соответствует серьезности его положения, которое, в сущности, как доктор Тюйэ не перестает уверять г-жу Брюван, не внушает реальных опасений. Антуан более, чем больной человек, он — человек, обманувшийся в самом себе. Он, который, едва выйдя из-под чрезмерной заботливости г-жи Брюван, никогда не заботился о своем здоровье, никогда не думал беречь свои силы, теперь испытывал удивление, смешанное с гневом и стыдом, видя, как этого здоровья вдруг недостаточно и как силы внезапно ему изменили. В сущности, он страдает от обманутого самолюбия. Он находится в состоянии физического банкротства. Отсюда неожиданный возврат к воспоминаниям о детских годах, когда он был еще не тронут для жизни, отсюда подлинная ненависть ко всему, что напоминало ему о злоупотреблениях самим собою. Ничто, чем он только вчера еще исключительно занимался, не интересовало его, по-видимому. В нем происходила какая-то ретроспективация всего существа, и он пожелал видеть меня, потому что мое присутствие было связано не столько с жизнью его зрелых годов, сколько с прошлым ранней юности.

16 февраля

Я долго беседовал с г-жою Брюван об Антуане. Наблюдения ее довольно точно совпадают с моими. Сначала мы говорили о состоянии Антуана с медицинской точки зрения. Тюйэ ручается, что вылечит его от неврастении, которой он страдает и которой поражена, скорее, его нравственная, чем физическая, сторона. Г-жа Брюван, как и я, заметила перемену в Антуане. Она также заметила в нем отвращение, которое он проявляет ко всем людям и вещам, связанным с его недавним существованием. К тому, что наиболее страстно волновало его месяца три тому назад, теперь он совершенно равнодушен. Он даже не вскрывает писем от его приятелей по спорту и разным праздникам и не пожелал принять ни одного из них. Приказ его в этом отношении непоколебим. Мысль увидеть вновь знакомые лица кажется ему невыносимой. Он вкладывает в это отдаление своего рода тщеславие. Он не хочет иметь свидетелей своего телесного упадка. Живет он затворником.

В глубине души ему стыдно, что он болен. У него впечатление, что он «шлепнулся».

21 февраля

Я почти ежедневно бываю у Антуана Гюртэна. По-видимому, ему доставляют удовольствие свидания со мной. Мы часто перебираем школьные воспоминания. Прежде он был неистощим в рассказах о женщинах, теперь никогда о них не говорит. Он не передает циничных и непристойных анекдотов, которые прежде восхищали его и приводили в ужас г-жу Брюван. Бедная г-жа Брюван охотно что-нибудь предприняла бы для того, чтобы развлечь Антуана, но она ничего не находит. Так что она преисполнена благодарности ко мне за то, что Антуану, по-видимому, нравится мое общество. Превосходнейшая г-жа Брюван, мне жалко ее! Она бродит как неприкаянная по своему особняку. Она забросила любимое свое занятие, не открывает больше своих древних авторов, латинских и греческих, так как г-жа Брюван — ученая латинистка и хорошо знает греческий. Она принялась изучать эти языки с целью «следить за учением» Антуана. «Учение» недалеко довело бы г-жу Брюван, так как барон Гюртэн совсем не классик, но она уже для самой себя продолжала то, что начала, имея в виду своего племянника.

В течение ряда лет, каждое утро г-жа Брюван брала уроки латинского и греческого, что очень забавляло Антуана; но г-жа Брюван была права в своем упорстве. Занятия эти служили ей драгоценным развлечением. К тому же г-жа Брюван совсем не сделалась педанткой. Она никогда не выставляла напоказ свои познания, вполне солидные. Г-жа Брюван самая простая и лучшая из женщин, кротчайшее и преданнейшее существо, несмотря на свою властную и мужественную внешность. С годами легкие усики, оттенявшие ее верхнюю губу, стали более заметны. Антуан к этому атрибуту относился непочтительно. «Видишь ли, тетушка, я предпочел бы, если бы у тебя была уж и борода», — говорил он иногда г-же Брюван, и она первая смеялась этой шутке.

23 февраля

Вчера я застал Антуана за рассматриванием фотографий. Они изображали превосходную яхту, под названием «Нереида», принадлежащую князю де Венакс. Антуан передал мне фотографию со словами: «Тетушка вбила себе в голову нанять эту яхту, чтобы повезти меня этим летом в двухмесячное плаванье по Средиземному морю. Кажется, что морской воздух окончательно меня поправит. Это идея Тюйэ, конечно, но до лета я сто раз околею».

Говоря это, он расставлял мне ловушку. Но я оставался равнодушен. Я ограничился тем, что поздравил нашего прежнего Адмирала с наступающим его командованием на море.

24 февраля

Получил письмо от матушки. Она осторожно напоминает мне о моем обещании провести неделю с нею в Клесси. Она права: что я делаю в Париже? Веду самую пустую и бесполезную жизнь. Мне стыдно того, что я каждый вечер записываю в эту тетрадь Нероли. Она наполняется перечнем незначащих фактов. Увы! Если бы я записывал сюда мои мечты, какое меланхолическое отчаяние нагромоздилось бы здесь! Никогда еще я в сердце не чувствовал подобной пустоты; но в этой пустоте какое пламенное желание любви еще живет! А между тем после разрыва моего с Жюльетой я дал себе слово обречь себя на одиночество.

27 февраля

Бедная Жюльета! В чем могу я упрекнуть ее? Она не давала мне клятвы ни в вечной любви, ни в вечной верности. Она отдалась мне простодушно и порвала чистосердечно. Делаясь моей любовницей, она отлично знала, что приятна мне; перестав быть ею, она не думала, что причиняет мне живое огорчение. В обоих случаях ей казалось, что она поступила так, как этого требовала жизнь. В чем мне упрекнуть ее? Напротив, не обязан ли я ей несколькими очаровательными воспоминаниями? Тетрадка Нероли имеет полное основание сохранить некоторое из них, так как именно в Сиене я встретился с Жюльетой П.

Действительно, как раз в Сиене друг мой Роберт Нераль познакомил нас. Жюльета путешествовала без мужа, в сопровождении старой горничной. С самого начала она мне понравилась. Она была весела, естественна, красива. На следующий день она должна была покинуть Сиену, и мы условились встретиться в Вероне, где она собиралась провести неделю, может быть, и больше. Я притворился, что Верона входит в план моего путешествия. На самом деле я уклонился от раньше намеченного пути. Г-жа П. не могла заметить этой уловки, но не выразила удивления, а, наоборот, по-видимому, была рада счастливому случаю, дававшему нам возможность вскоре увидеться снова.

Из Вероны я и г-жа П. поехали на день в Виченцу. Мы хотели осмотреть виллу Вальмарана. Я помню, что в тот день стояла серая и теплая погода. Экипаж поднимался по дороге к Мадонне-дель-Монте, по которой надо ехать на виллу. Старая Софья, служившая нам прикрытием, сидела на скамеечке против нас. Она смотрела на нас с сожалением, так как ей казалось необыкновенным сумасбродством беспокоить себя для того, чтобы посмотреть на старые камни и на дома, где мы никого не знаем. Присутствие ее нисколько нас не стесняло. У меня и г-жи П. совсем не было вида влюбленных. С первой нашей встречи между нами установился тон товарищеский, очень простой и непринужденный. Роберт Нераль предупредил меня в Сиене, что не стоит добиваться от г-жи П. чего-нибудь большего, чем дружба. Она путешествовала по Италии, поджидая мужа, который по делам должен был пробыть довольно долгое время в Албании. Она очень любила этого мужа, по словам Нераля. который прибавлял: «В конце концов, он гораздо более красивый малый, чем ты и я». Я его таким и представлял себе, а отношения между мною и г-жою П. были отношениями двух французов, встретившихся за границей, которым приятно поделиться впечатлениями и которые не прочь скоротать вечера в гостиницах за небольшим разговором. При таких условиях я и принял общество г-жи П. и со спокойным сердцем ехал рядом с нею к вилле Вальмарана.

Во время нашей прогулки нам угрожала опасность быть вымоченными. По мере того как мы подымались, небо темнело, и, когда мы доехали до виллы, капли начали падать на каменных карликов, смешные фигуры которых украшают садовую стену и заканчивают колонны портала. Карлики эти, комично горбатые или смешно приземистые, одетые по моде XVIII века, очень забавляли г-жу П., так что мы со смехом последовали за сторожем. Вилла была необитаема, и сторож без всякого затруднения позволил нам войти внутрь. Очаровательные фрески Тьеполо, такие живые и свежие, служат украшением этих комнат, обставленных современной мебелью. Отдав достаточно внимания похождениям Ринальдо и Армиды, мы вышли в сад и собирались направиться к экипажу, как вдруг сторож открыл нам дверь низкого строения, находящегося недалеко от выхода.

Здание это, что-то вроде оранжереи, состоит из длинной галереи, в которую выходит известное количество комнат, более или менее меблированных, украшенных фресками Тьеполо. Посреди галереи на палке, оба конца которой положены была ни спинках двух стульев, подвешены были великолепные гроздья винограда. Старая Софья пришла в восторг от этого образчика превосходного сбора и осталась любоваться им в обществе сторожа, с которым завязала разговор. Покуда они болтали, мы с г-жою П. продолжали осматривать комнаты. В них не было ничего особенно примечательного, и фрески, украшавшие их, по большей части не принадлежали кисти Тьеполо. Одна все-таки задержала наше внимание. На ней изображен был сад, в котором резвились персонажи карнавала. Посередине стояла венецианская дама, вся в белом шелке, с плечами, покрытыми черною шелковою баутою. В этой даме с белой венецианской маской было что-то очаровательное и загадочное. Какое лицо скрывалось за этим легким картоном? Мы никогда не узнаем этого! Была ли она красивой или безобразной, эта дама с маской?

Продолжая разговор, мы облокотились на подоконник открытого окна. Из него виден был сырой и мягкий осенний пейзаж. Давно уже сбиравшиеся тучи теперь обильно изливались. Было слышно, как стекал дождь с ослабевших листьев с печальным шумом. Старая Софья со сторожем продолжали в галерее оживленную беседу. Иногда наступала минута молчания, и запах плодов и листьев наполнял теплый влажный воздух. Вдруг непроизвольным движением мой локоть задел за локоть г-жи П. Мы взглянули друг на друга. У меня было впечатление, быстрое, ясное, волнующее, что с лица Жюльеты упала маска. Лицо ее представилось мне как лицо нового другого существа. В эту минуту я понял, что Жюльета совсем не та Жюльета, которую описывал мне мой друг Нераль, и с той поры мне стало ясно, что наши губы когда-нибудь соединятся!.. Но старая Софья разыскивала нас, и мы снова прошли мимо фрески с маскированной дамой. Когда мы вышли в сад, мне казалось, что каменные карлики и карлицы ехидно паясничают под ливнем, который стегал их горбатые спины.

28 февраля

Каково было сегодня мое удивление, когда, проходя к Антуану, я встретился на дворе особняка на набережной Малакэ с Жерноном! Да, да, с Жерноном, в его меховом кашне и соломенной шляпе! Старый Лука почтительно раскланивался с ним, как с завсегдатаем дома. Скоро я узнал объяснение этой встречи от самой г-жи Брюван. Она довольно часто видается с Жерноном, с которым познакомилась у своих старых друзей Сюбаньи и к которому издавна относится с большим почтением. Г-н Сюбаньи первый способствовал светской метаморфозе Жернона. Он уговорил его посещать некоторые салоны и выйти из затвора, в котором тот так долго пребывал. Жернон последовал советам г-на Сюбаньи. Но г-н Сюбаньи никак не мог убедить Жернона отказаться от его соломенной шляпы и мехового кашне. Жернон наотрез отказался. Может быть, он и прав. В свете любят оригиналов, и несколько комический оттенок придает остроту заслугам. Сама г-жа Брюван не так уважала бы Жернона, будь у него руки безукоризненно чистые.

3 марта

Вот уже неделя, как я у матушки в Клесси-ле-Гранваль. Еще раз я стал вести там образ жизни такой, как всегда, когда я туда приезжаю.

В Клесси я занимаю всегда одну и ту же комнату. Она довольно поместительна и находится во втором этаже. Толстая балка, замаскированная штукатуркою, выпукло пересекает потолок. Стены оклеены белыми обоями с цветочками. Они, кстати сказать, уже не так белы и цветочки выгорели. Пол штучный, потускневшего красного цвета, не неприятного на вид. Кровать, по старой моде помещенная в нише, стиля ампир, но деревенского ампир, без бронзовых украшений. Единственным украшением ей служат четыре античные урны красного дерева, поставленные на четырех столбиках по углам. Постельное белье превосходное и тонкое. Пуховики взбиты и набиты мягчайшим пухом. Простыни из очень тонкого, обношенного полотна и хорошо пахнут стиркой. Таких простынь нигде не встретишь, кроме как в провинции у старых хозяев. Только в провинции можно увидеть и часы вроде тех, что стоят на камине. Они алебастровые в виде межевого камня, с золоченым циферблатом. Они как будто из сахара, но в слащавой нежности своей звонят тоненьким хрупким голосочком. Настоящие часы старых дев.

Всего больше я люблю в этой комнате ее окна. К ним-то я всегда и обращаюсь, когда устану от гравюр с картин Пуссена и от сахарных часов. Из них мне виден дворик, выходящий на площадку для игр. Площадка обсажена превосходными старыми липами. Весною запах их цвета прелестен. Летом зелень их бросает тень на старые каменные скамейки. Осенью листва их окрашивается в благородный цвет золота. Зимою стволы и ветки образуют изящное растительное кружево. За площадкой видны сады, за садами луга, окаймляющие реку и прибрежный ряд тополей. За этими тополями садится солнце, и я из своей комнаты наблюдаю иногда великолепные зрелища. В такие вечера комната обращается в какое-то королевское жилище.

Каждое утро матушка поднимается ко мне поздороваться и узнать, хорошо ли я спал. Она уже давно на ногах, когда я просыпаюсь, и возвращается от ранней обедни. Раньше чем подняться, она дает распоряжение, чтобы мне подавали первый завтрак. В эти минуты мы беседуем лучше и откровеннее, чем в другое время. Говорим мы о прошлом, о настоящем, иногда о будущем. В эти минуты иногда у меня является желание спросить ее, не жалеет ли она, что выбрала подобный образ жизни. В эти минуты у меня часто является искушение сказать ей, что жертва ее оказалась бесполезной, что я остался все тем же, с теми же желаниями, нерешительностью, меланхолией. Бедная матушка, которая мечтала о моем перерождении! Может быть, она хотела бы, чтобы я способен был на самую пламенную участь. Она ждала от меня признаний в каком-нибудь большом событии. Но, увы, я был нем! Никто еще не занял ее места в моем сердце и в моей жизни.

Поболтав таким образом некоторое время, матушка оставляет меня и идет к г-же де Прежари. Заботы, которыми она окружает старую свою подругу, занимают у нее время до завтрака. В ожидании, когда подадут на стол, я нахожусь обыкновенно в маленькой библиотечке, расположенной в первом этаже. Летом в этой комнате очаровательная свежесть, зимою, в мою честь, там ярко затапливают камин. Я греюсь там, пиша или читая. Библиотека г-жи де Прежари не очень богато составлена, но шкаф, в котором находятся составляющие ее тома, по большей части разрозненные, очарователен. Это широкий шкаф стиля Людовика XVI, выкрашенный в серую краску и увенчанный резными корзинами с фруктами. За перегородкой створок в ряд стоят славные старинные книги в коже под черепаху. Там есть коллекция театральных пьес. Я не знаю, каким образом попали сюда эти старые брошюры, но через них я познакомился с репертуаром XVIII века. Устав читать Данкура и Дора, я перелистываю отчет о каком-нибудь путешествии или другое старомодное произведение. Сегодня, например, я просмотрел трактат по гидравлике, принадлежащий перу г-на де Белиндора, но чувствую, что никогда не приступлю к полному собранию сочинений кардинала де ла Люзерна, великодушно предлагающему мне свои пять томов в обложках с пестрым крапом.

Завтракаем мы вдвоем с матушкою в большой столовой со стенами под мрамор, как обложки кардинала де ла Люзерна. Г-жа де Прежари не выходит к столу, и ей подают в ее комнату. Когда меня в Клесси нет, матушка завтракает вместе с нею. Столовую открывают только для меня. Даже зимой сохранялся в ней запах плодов. Около матушки находится посудный столик, на который она ставит тарелки. Стряпали превосходно. Иногда старуха Жюстина сама подавала блюдо, над которым особенно постаралась, и с притворной скромностью ожидала похвал, которыми мы и спешили ее наделить. Затем я возвращаюсь в библиотеку курить, а матушка отправляется помогать водворить г-жу де Прежари в гостиную.

Выкурив сигару, я отправляюсь в гостиную поздороваться с г-жою де Прежари. Я очень люблю эту гостиную. В ней два окна, выходящих на рыночную площадь, и из них видна большая квадратная колокольня церкви Сент-Этьен. Обои белые с золотыми разводами. По стенам, друг против друга, два портрета. Один из них, отличное полотно в манере Ларжильера, изображает должностное лицо в большом парике, с бархатной шапочкой в руках. Он вставлен в отвратительную рамку, купленную у продавца зеркал. Другой портрет, произведение какого-то мазилки, представляет собою изображение военного, тоже в парике и в кирасе, но помещенном в удивительную раму с драгоценнейшей резьбой. Исключая старинный подзеркальник, мебель не представляет ничего особенного. Многочисленные кресла обиты желтым утрехтским бархатом.

На одном из этих кресел, во всякое время года стоящим у камина, и помещается г-жа де Прежари. На ручку прислонена палка, с которой она ходит. Около нее поставлен маленький рабочий столик для ее вязанья. Г-жа де Прежари, несмотря на старость и болезнь, продолжает быть очаровательной. Лицо у нее морщинистое и любезное. Вид добрый и веселый. Нельзя подумать, что женщина эта в течение долгих лет страдает изнурительной печалью. Г-жа де Прежари оплакивает до сих пор, как в первый день смерти, потерю своей дочери, этой Сесили, чьи трогательные карточки я видел. Комната г-жи де Прежари, куда никто, кроме матушки, не проникает, наполнена воспоминаниями об этом ребенке. Ее игрушки, платья, маленькие украшения девочки сохраняются, как драгоценность.

Г-жа де Прежари жадно поддерживает свое горе, но ничто из этой скорби не проявляется ею внешним образом. Одна матушка служит ей поверенной и единственной свидетельницей. Перейдя в гостиную и сев на свое утрехтское кресло, г-жа де Прежари делается приятной старой дамой. Она охотно шутит и смеется. Она, по-видимому, еще интересуется жизнью других людей. Наконец, она очень остроумна. Я бы с удовольствием посидел с ней подольше, но г-жа де Прежари очень боится надоесть и быть в тягость кому-нибудь, потому она сама всегда посылает меня проветриться и постараться развлечься немножко. Особенно ей не хочется, чтобы я считал своим долгом подвергаться визитам, которые она принимает ежедневно после завтрака.

Поэтому, когда погода сносная, мы в это время идем с матушкой прогуляться. В Клесси-ле-Гранвале, в сущности, два места для прогулок, и нужно выбирать одно из них. Ни я, ни матушка не имеем особенного пристрастия ни к одному из них, и мы довольно равнодушно решаем, идти ли на «большой склон» или на канал. «Большим склоном» называется прекрасная дорога, начинающаяся из Клесси великолепной платановой аллеей и кончающаяся довольно крутым подъемом, откуда открывается панорама города, часто воспроизводимая на открытках. Канал же похож на все каналы. Он обсажен деревьями и пересечен каменными горбатыми мостами. На одном берегу была проезжая дорога, где часто встречались экипажи, на другом же простая дорожка для бечевы. Идти вдоль этой зеркальной и плоской водной поверхности было довольно приятно. Иногда медленно подвигалась большая баржа, приводимая в движение за канат наклонившимися людьми или старой лошадью. Пузатые бока ее задевали за прибрежную траву. Она оставляла за собою запах стряпни и смолы. Таковы были ежедневные наши прогулки с матушкой. Иногда мы садились на несколько минут на пригорке у дороги или на перилах моста. Мы сидели так, не разговаривая. Нам доставляло достаточное удовольствие чувство, что мы вместе. Отдохнув, мы возвращались в Клесси, и матушка удалялась в свою комнату до обеда.

Иногда до обеда я выхожу еще раз пройтись по городу. Я люблю это время дня в маленьких провинциальных городах. Зажжены редкие фонари. Прохожие торопятся, улицы почти безлюдны. Слышно, как запирают ставни. Освещены витрины кое-каких лавок. В аптеке горят зеленые и красные бутыли. В это время я люблю побродить по маленьким улицам Клесси. Я воображаю, что жизнь моя прикреплена навсегда к этому месту…

В столовой у г-жи де Прежари нет лампы. На каждый конец стола ставится по старинному серебряному канделябру. В каждом по три свечи, но зажигаются всегда только по две. Матушка для меня немного приодевается к обеду. Старая Жюстина, даже если бы она состряпала исключительно удавшееся блюдо, ни за что на свете не появилась бы вечером в столовой. Время обеда для нее исполнено важности. Она руководит им издали, оставаясь у своей печи. Рядом с матушкой не стоит больше посудный столик. Подает горничная Евгения. При вечернем освещении столовая по-другому печальна, нежели утром.

После обеда мы идем в библиотеку. Матушка смотрит, как я курю. Она все еще не привыкла к моим папиросам и сигарам. Она еле удерживается, чтобы не сказать «брось», как будто я еще гимназист. И она смотрит на колечки моего дыма так неодобрительно, что я начинаю смеяться. Она понимает и смеется тоже. В девять часов матушка идет попрощаться с г-жою де Прежари и узнать, не нужно ли той чего-нибудь. После этого она уже не появляется. У меня на выбор остается или читать в библиотеке, или пойти в клуб, потому что в Клесси есть клуб, куда собираются «наши господа» выпить кружечку, поиграть в вист или экарте и послушать сплетни за день. Не находя эти собрания слишком увеселительными, я предпочитаю пойти в свою комнату и лечь в постель.

Такова моя жизнь в Клесси, какую я веду в течение недели, что я нахожусь здесь. Иногда я ощущаю некоторую праздность в подобном существовании. Но на этот раз это не так. Времени для меня не существует больше. Часы летят легко и быстро. Со мной говорит матушка, я беседую с г-жою Прежари, гуляю вдоль канала или по большой дороге, читаю, курю в библиотеке и не замечаю, какое время дня.

Все эти обычные действия я произвожу в какой-то бессознательности. Я знаю только одно, что что-то во мне изменилось, что какая-то новая мысль истребила во мне все другие мысли, что одна мечта заменила во мне все другие мечты. Мне кажется, что я вступил в какое-то неожиданное существование, что жизнь моя только несколько дней, как начала счет, с того дня, как я ее увидел и с первого взгляда полюбил.

Потому что я люблю!

Как странно, что самые важные и значительные события жизни — а какое же более чудесно и полно значенья, как не любовь? — происходят с такою простотою! Мечтается о каком-то таинственном к ним подготовлении. Им должны были бы предшествовать молнии-предтечи, знаменья-предвозвестники. Странные предчувствия должны были бы предупреждать о их приближении. Почему не появляется звезда на небесах, не происходит движения земли или вод? За недостатком этих предзнаменований хотя бы тайное, но крепкое предчувствие, которое все окрашивало бы в особенный цвет! Но нет, перед этой встречей, сделавшейся решительной минутой моей жизни, ничто не заставило меня предвидеть ее наступление. Что я испытывал до нее? Уже несколько месяцев, как владело мной чувство меланхолии и беспокойства, впечатление тревоги и ожидания. Существование тянулось однообразно и правильно, и от безделья я заносил в тетрадь Нероли мелкие неинтересные факты. Ничего необычайного не произошло ни во мне, ни вокруг меня, и между тем только что случилось нечто, из ряду вон выходящее.

Да, как могло быть, что в тот день, в который мне открылась судьба моя, я был таким же, как накануне? Я утром встал, как и всегда вставал; на мне был тот же костюм; у меня были те же мысли, и тем не менее я был на пороге чудесного счастья, которое меня облагодетельствовало. Это было тем моментом за всю жизнь, в котором представляется единственная возможность осуществить заветнейшее свое желание. Все мы ждем этой минуты, в которую любовь обратит к нам свой лик. Я вышел из дому в полном неведении того, что должно случиться. Улица сменялась улицей, я брел, думая не знаю о чем. Так я направил свои шаги к набережной Малакэ, чтобы проститься с Антуаном Гюртэном. Все вещи были в обычной своей повседневности. Вода, как и всегда, струилась меж своих берегов. Высились старые, украшенные скульптурой стены Лувра. На швейцаре г-жи Брюван, Луке, по-прежнему была его фуражка. У двора особняка был его всегдашний вид. Звонок известил о моем прибытии. Так как я пришел немного раньше, то спросил, нельзя ли видеть г-жу де Брюван.

Войдя в гостиную, я не почувствовал ничего особенного. На диване рядом с г-жою Брюван сидела молодая женщина, с которой г-жа Брюван оживленно разговаривала. Очевидно, мой приход немного помешал им. Г-жа де Брюван протянула мне руку и представила меня незнакомой даме. Г-жа де Лерэн любезно со мной поздоровалась. Вид ее не пробудил во мне никакого волнения. Я мало принимал участия в разговоре и искал случая встать и подняться к Антуану. Тем не менее из разговора я смутно понял, что г-жа Брюван не виделась с этой дамой уже несколько лет, что та довольно долго пробыла в Америке и недавно вернулась во Францию, чтобы здесь остаться. Она рассчитывала устроиться в Париже, нанять квартиру и обмеблировать ее. Она любила безделушки и старинные вещи. В эту минуту г-жа Брюван обратилась ко мне. Будучи в курсе этих дел, я не откажусь быть руководителем ее молодой подруги и помочь ей своей опытностью. Я поднялся с места и, отвечая г-же Брюван, что г-жа де Лерэн может мною располагать, поклонился последней. Смотря на нее, я не испытывал никакого смущения.

Только поднимаясь по лестнице, ведущей в помещение Антуана, я ощутил впечатление, что в моей жизни случилось нечто чрезвычайное. Вдруг предо мной предстало лицо. Я вздрогнул. Да, да, это точно ее прекрасные, смелые глаза, ее рот, несколько полный, с мягкой улыбкой, ее нежный и тонкий нос, — да, это лицо г-жи де Лерэн, но как внезапно оно преобразилось! Это было оно и вместе с тем другое! В моих глазах оно приобретало новый смысл. Я остановился на полдороге и схватился за перила. Мной овладело сильнейшее сердцебиение. Это было лицо, которое я буду любить!

С тех пор как я в Клесси, моя уверенность окрепла. С каждой минутой я все более убеждаюсь в моей любви. Нет ни одного мгновенья, когда бы образ Лауры де Лерэн не занимал моих мыслей. Вся нерешительность моего сердца прекратилась, у всех желаний есть теперь цель, и я испытываю одновременно великий ужас и великую радость. Лаура де Лерэн, Лаура де Лерэн, полюбите ли вы меня когда-нибудь? Наклонится ли надо мной ваше прекрасное и пылкое лицо? Осуществлю ли в вас желания долгих лет ожидания и одиночества или вы останетесь неуловимым, обманчивым призраком, скорбным и далеким, который присоединится к тем, что уже населяют мои мечты? Счастье или мука приходит с вами? Что буду я писать каждый вечер в эту тетрадку Нероли? Какую страницу откроет мне судьба, подобная загадочной, двуглавой змее, символической амфисбене, обратный и двойной ход которой — угроза и обещание и которая на мягком пергаменте являет вещий знак гаданиям моей томящейся души и суеверного сердца?

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Г-ну Жерому Картье, Берлингем,
Сан Франциско (Соединенные Штаты)
Герэ через Амбуаз (Эндра-и-Лаура)
10 октября 19..г.

Дорогой Жером!

Какой Вы чудак, удивляясь, что я Вам пишу! Отчего Вы не предположите, что мне интересно получать Ваши ответные письма? То, что произошло между нами, может ли помешать сохранять нам обоюдное и искреннее расположение друг к другу? Следует ли из того, что я не ношу больше Вашей фамилии, что мне не доставляет удовольствия надписывать ее на конверт письма? Думать иначе — значит приписывать мне чувства, которых у меня нет, очень плохо меня знать, и я не хочу быть, дорогой Жером, такого оскорбительного мнения о Вашей замечательной чуткости.

Да, мне кажется вполне естественным, чтобы отношения между нами, хотя бы письменные, продолжались. Они составляют для меня радость, от которой я нелегко согласилась бы отказаться, и уверяю Вас, что я не без дружеского чувства смотрю на написанный мной адрес. При мысли, что этот клочок бумаги пароходом, машиной отправится достигнуть Вас в отдаленные страны, где Вы остались, всякий раз, как она приходит мне в голову, я испытываю маленькое волнение, смешанное с известной меланхолией. Бросая письмо в почтовый ящик, я всегда вместе с ним словно сама вновь переправляюсь через Атлантический океан. Я сопровождаю его по американским полям. Я вижу, как оно мчится по безлюдным просторам Вашего материка, перебирается через Скалистый хребет и снежные его плоскогорья, проходит через Сьерру, где растут высокие сосны и бьют гейзеры, и снова спускается в эту прекрасную Калифорнию, о которой я сохранила такое лучезарное, цветущее воспоминание. Вот письмо мое приходит в Берклэй. Его передают на пароход. По ту сторону залива оно в Сан-Франциско, потом снова с вокзала Тоунс Энд оно отправляется в Ваш очаровательный Берлингем. Там оно доходит до Вас, дорогой Жером, и мне кажется, что отчасти и я нахожусь при этом.

Я очень любила наш берлингемский коттедж. Уверяю Вас, что в воспоминаниях моих он остался как очаровательное место. В числе домов, прячущихся в зелени, конечно, найдутся роскошнее Вашего, но я не знаю более приятного, благоустроенного и прелестно комфортабельного. Ваш старый французский вкус вносит чудесно поправки в то, что в американских модах слишком материалистично. Так что жилище Ваше одновременно и элегантно и благоустроенно. Притом же, на мой вкус, у него лучшее местоположение в Берлингеме. Место выбрано замечательно удачно и делает честь Вашему чутью. От Вас виден и залив, и Тихий океан. Деревья, окружающие дом, великолепны. Мне нравится и большой луг с белыми загородками, где резвятся Ваши пони, и большой овраг вдоль дороги, перед тем как выйти на длинную аллею эвкалиптов, ведущую к коттеджу. Я часто гуляла по ней Вам навстречу, в час, когда Вы должны были возвращаться из Сан-Франциско. Одним словом, дорогой Жером, я люблю Ваш Берлингем и очень расположена к Вам. Надеюсь, что оба эти вывода и оба чувства не встретят с Вашей стороны противодействия.

То чувство, что я питаю к Вашему дому, побуждает меня дать Вам один совет. В случае, если Вы захотите поселиться там с мисс Гардингтон, я умоляю Вас не расширять и не переделывать коттеджа. Оставьте его в прежнем виде! Не разыгрывайте из себя миллиардера, хотя Вы скоро им сделаетесь, чему я очень радуюсь, но чего немного и побаиваюсь, так как искренне желаю Вам счастья. Это желание приводит меня ко второму из только что упомянутых мною чувств: к моему дружескому расположению к Вам.

Я не сомневаюсь, дорогой Жером, что мисс Гардингтон — превосходная женщина и составит Ваше счастье. К тому же у Вас все козыри на руках. Алисия Вас обожает и одобрит все, что только Вы захотите. Это будет для Вас не без приятности, так как, между нами, Вы порядочный эгоист. Не сердитесь на меня за это замечание. Это простое замечание, а отнюдь не порицание. Вы — таковы, и всякий из нас то, чем может быть. В таком виде, как Вы есть, Вы мне очень дороги. А между тем Вы, по-видимому, сомневаетесь в этом, судя по письму, что Вы написали мне после моего отъезда.

Вы были не правы! Позвольте мне думать, что слова Ваши, скорее, продиктованы были притворной скромностью. Вы отлично знаете себе цену и меня достаточно знаете, чтобы быть уверенным, что я отдаю должное Вашим заслугам. Так что Вы не имели права заподозривать меня в неискренности. Вы всегда были очень добры ко мне, и я храню к Вам самую сердечную признательность. Но раз Вы так недоверчивы, хотите, вкратце перечтем, чем я Вам обязана? Это заставит Вас поверить правдивости моих утверждений.

Действительно, я всегда могла отозваться о Вас только с похвалою, дорогой Жером. Когда я познакомилась с Вами, я была в монастыре. Прибавлю, что я была в том возрасте, когда становится уже смешным оставаться в монастыре: мне минуло девятнадцать лет. Большинство моих подруг уже вылетело из гнезда. Они вернулись в свои семьи, чтобы начать выезжать в свет. Некоторые вышли замуж. Лучшая моя подруга, Мадлена де Гержи, от которой я пишу Вам, переменила уже несколько мужей, законных и незаконных, так как, по ее словам, в первый же год своего замужества с г-ном де Жеренвилем она имела двух любовников.

Итак, меж тем как подруги мои уже начали жить, я оставалась за решеткой. Меня держали там отчасти из любезности к моей старой родственнице, сестре Веронике. Мое положение сироты внушало сострадание общине. Кроме того, мать моя в свое время также воспитывалась у этих же сестер святой Доротеи, в память чего на меня смотрели как на привилегированную воспитанницу. Но все-таки, если я не хотела постригаться, к чему я не имела ни малейшего желания, я не могла вечно оставаться в монастыре. Будущее меня беспокоило.

Будущее не представлялось мне в розовом свете! Мать, умирая, оставила меня почти без состояния. Бедная мама никогда не была сильной в счете, и отцовское наследство растаяло в ее хорошеньких ленивых ручках. Раз я выйду из монастыря, что со мною будет? Понятно, я не владела никаким ремеслом, получила «воспитание», вот и все. Я могла бы давать уроки музыки, рисования и, в крайнем случае, поступить за границу в качестве воспитательницы или компаньонки. Я могла также сделаться кокоткой. Разве я не была штаб-офицерской дочерью? Но я не чувствовала склонности ни к одному из этих выходов. Несмотря на беззаботность своего возраста, вопрос о моем будущем сильно меня беспокоил. Я с тревогой иногда думала об этом по ночам на узкой казенной кровати, смотря, как от ночника ложится круглое светлое пятно на потолке. Как хорошо было бы, если бы оно обратилось в монету в сто су! Хотя особа моя была очень мила, но немало представляла мне затруднений.

Конечно, я могла еще прибегнуть к подругам моей матери. В числе их были славные дамы, которые не отказали бы мне ни в совете, ни даже в рекомендации. Они довольно охотно приходили ко мне в приемную, приносили пирожного и конфет, с минуту поплакав над моим положением бедной сиротки. Но кто бы из них готов был сделать для меня большее, по-настоящему и действительно помочь мне выпутаться? Кто бы из них согласился взять меня на свое попечение? Ни у кого не хватило бы смелости и любви, даже у превосходной г-жи Брюван. Взвалить на себя подобную ответственность! Подумать только, взрослая девушка вроде меня: какая обуза и какое затруднение!

Однако г-жа Брюван, может быть, и рискнула бы на это, но у г-жи Брюван есть племянник, Антуан Гюртэн. И мысль, что, может быть, я буду стараться женить его на себе, парализовала лучшие ее намерения относительно меня. Наделенная от природы высокими качествами и немного сумасбродная, г-жа Брюван все-таки буржуазна, и ей казалось бы бедствием, если бы ее племянник женился на девушке без денег. Как будто для этого толстого малого это было бы хуже, чем проводить ночи в игорных домах, глупеть от спорта и возиться с девицами! Но подите же! Г-жа Брюван буржуазна. Кутежи ей импонируют, и у нее есть известная почтительность к кутилам. Между тем как мысль, что его деньги достанутся молодой девушке без копейки, нарушает все ее принципы.

Действительно, брак был для меня единственным выходом, и сестры святой Доротеи отлично это знали. Пристраиванье их воспитанниц является завершением воспитания, которое они берут на себя. Так что они великие свахи пред лицом Господа Бога. Они отлично распределяют и соединяют своих овечек. Они имеют большие заслуги в этой игре, но для удачи нужна была придача, которой у меня не было. Если бы, не будучи богатой, я имела приличное приданое, без сомнения, они состряпали бы для меня великолепную партию. Они обладают многочисленными связями, духом комбинации и интриги. Они долго и терпеливо обдумывают свои планы. Для приведения их к благополучному окончанию они пользуются благочестивыми монастырскими средствами. Но чего же вы хотите, когда вся ставка состоит только в хорошеньком личике и стройной фигуре? Это почти что не товар. Такого рода браками, основанными на природной привлекательности, ведает уже дьявол. Добрые сестры в них не вмешиваются. Лучше дайте им дурнушку, но хоть с маленьким приданым! Они, несмотря ни на что, ее пристроят. Я не отвечала требуемым условиям. Я была почти ни к чему не применима. Я сознавала это. Тогда-то выступили на сцену Вы, дорогой Жером.

Я навсегда запомнила первую встречу с Вами в приемной. Меня вызвали к старой графине де Феллетэн, и я должна была сейчас почувствовать очень ощутительное прикосновение ее бородатого подбородка. Вы же пришли к святой Доротее навестить дочь Вашего друга г-на Гинланда из Сан-Франциско, которая усовершенствовалась у нас в знании французского языка. Вы должны были отвезти ее отцу сведения о нашей маленькой соученице. В поручении этом не было ничего опасного, и тем не менее оно вовлекло Вас в странное похождение. Вы не ожидали, доверчиво явившись в монастырь святой Доротеи, что увезете с собой в Америку такую взрослую барышню, как я. Это уже черт над Вами так чертовски подшутил!

Как Вы, серьезный малый, даже очень серьезный, раз Вы не побоялись отказаться от родины, чтобы найти себе счастье в Новом Свете, Вы туда вывезли маленькую француженку без гроша за душой! И это тем более любопытно, что Вы поклялись вообще никогда не жениться! Вы любили Вашу свободу, Вашу трудовую жизнь. После тяжелых разочарований, неудачных начинаний Вам удалось достигнуть денежной независимости. Да, Вы не были тем, что в Америке считается богатым человеком, но вы были тем, что во Франции называется «хорошей партией». Наконец, для Вас наступил момент, когда Вы думали наслаждаться Вашей свободой и Вашим богатством. После десятилетнего отсутствия Вы возвратились в Париж, чтобы вкусить удовольствия, на которые давало Вам право Ваше положение, добытое с таким трудолюбием и которое Вы рассчитывали и дальше укреплять и расширять. Вам казалось, что наступил благоприятный момент в Париже возобновить связи, ходить по маленьким театрам, развлекаться с дамами полусвета и запастись приятными воспоминаниями. Нет, нет, мой бедный Жером, судьба распорядилась иначе! Через неделю после Вашего прибытия, когда Вы еще не успели распаковаться, завезти визитные карточки своим друзьям, случай привел Вас в приемную монастыря святой Доротеи, где Вы увидели одновременно со старой графиней де Феллетэн бедную воспитанницу, привлекшую Ваше внимание. И что хуже всего для электротехника, как Вы, Вы получили электрический удар.

Ведь это был удар молнии, Жером. «Ты помнишь ли?» — как поется в песне. Через десять минут после того, как Вы меня увидели, Вы напомнили г-же де Феллетэн о Вашем знакомстве и были представлены мне. Я важно ответила на Ваш поклон, и, хотя форменное монастырское платье определенно было мне не к лицу, Ваша участь была решена. На следующей неделе г-жа де Феллетэн, обалделая, ошалелая, с бородой, вставшей от удивления дыбом, прибежала в качестве посланной от Вас просить моей руки, моей руки, которая ничего в себе не держала. Какое безумие! Но виноват в этом был тоже Париж. Вы считали себя американизированным и остались вполне французом, то есть не потеряли способности к поступкам безумным, самым необдуманным, к поступкам бескорыстным, что есть уже предел нелепости! Да, дорогой мой, воздух Парижа, воздух Франции бросился Вам в голову. Вы брали меня за себя «бесприданницей», как в комедиях. Вы показали себя последним представителем рыцарских браков. За это прекрасное движение души я навсегда останусь Вам благодарна.

Однако не надо себя обманывать. Конечно, с общественной точки зрения поступок Ваш великодушен и безумен. С точки зрения чувства он имеет несколько другой вид. Рыцарство Ваше имело свои побудительные причины, и в нем заключалась без Вашего ведома известная доля эгоизма. Вы находили в этом поступке возмещение, которое несколько меняет его нравственную ценность. Истина, нужно признаться, заключалась в том, что физически я Вам очень нравилась. Вы испытывали по отношению ко мне чувственное влечение, необыкновенно яростное и властное. По внешности Вы поступили как джентльмен, но, в сущности, Вы действовали как охотник, который во что бы то ни стало хочет получить желанную добычу. Я не в упрек Вам говорю это, такого рода законные похищения женщине всегда льстят, но я устанавливаю факты, раз мы, как я только что сказала, пересматриваем счета.

Итак, я ни в чем Вас не упрекаю, дорогой Жером. Мне хочется только хорошенько определить характер связывавших нас отношений. Кстати, не относится ли к сущности этих отношений то обстоятельство, что они могли позднее расторгнуться без насилия и огорчения? Такая любовь, как наша, по своей природе не может быть вечной, и удовлетворение делает ее хрупкой. Вы не можете отрицать, что я с Вами не торговалась ни о каких вольностях, на которые Вы имели право. Но время шло, и Вы заметили, что Вы начали понемногу придавать всему этому меньше значения. Часто связь оказывает сопротивление подобному снижению цены. Сродство характеров создает новый уговор, которым незаметно подменяется первый. Наш случай был не из таких, и мы могли бы стать очень несчастными, если бы я вовремя не заметила закравшегося в нашу жизнь недоразумения.

Я первая отдала себе отчет в происходившем. Конечно, я не перестала быть для вас «допустимой женой», но я не была уже «необходимой». Я была лучшим из зол, которое привычка сделала для Вас переносным, но я не занимала в Вашей жизни места, которое Вы охотно предоставили бы женщине, более, чем я, способной принимать в ней деятельное и действительное участие. Может быть, Вы никогда не узнали бы настоящего положения вещей, если бы у меня не хватило храбрости предупредить Вас об этом. Решиться на этот поступок помогло мне появление мисс Гардингтон. Как только поселилась в Берлингеме мисс Гардингтон и как только я начала ее ближе узнавать, я сейчас же поняла предупреждение, даваемое мне ее присутствием. Я начала делать сравнения, начала думать об этом. Немного времени потребовалось, чтобы открыть то, в чем я уже не сомневалась. Женою, которая была бы Вам подходящей, дорогой Жером, могла бы быть не я, а мисс Гардингтон. Такая женщина, как мисс Гардингтон, способна была бы заинтересоваться Вашими делами, давать Вам советы, помогать Вам. Кроме того, огромное ее состояние снабдило бы Вас средствами развернуть все Ваши способности. Какая удивительная придача, какой чудесный рычаг для духовных Ваших усилий! Неопровержимая истина поразила меня. Через брак с мисс Гардингтон для Вашей судьбы откроется настоящая дорога. Я бы сочла преступлением с моей стороны дать Вам упустить такой великолепный случай. С тех пор решение мое было принято. Я решила доставить Вам исключительную эту возможность. Я успела в этом. Надеюсь, что теперь брак Ваш с мисс Гардингтон дело сделанное.

Если я уверена, что в настоящее время, дорогой Жером, Вы мне за это благодарны, то должна признаться, что убедить себя Вы позволили не без борьбы. Такое положение дел, в конце концов, усилило любовь и уважение, которое я сохранила по отношению к Вам. Мои первые открытия встречены были очень недоброжелательно. При мысли о нашей разлуке, о нашем разводе Вы очень мило, очень галантно, очень искренне были возмущены. Движение это было даже настолько искренне, что в Вас пробудилось ко мне прежнее физическое влечение, от которого Вы уже немного отвыкли. Я охотно пошла на это крайнее испытание, и мы пережили второй медовый месяц, в чем для меня не было ничего неприятного. В свою очередь, мисс Алисия великодушно противилась тому, что, по ее мнению, было ужасною жертвою с моей стороны. Вследствие всего этого мне стоило известного труда привести вас обоих к справедливой оценке положения и заставить принять, наконец, от меня взаимное счастье, которое я Вам предлагала. Оба Вы считали каким-то вопросом чести не верить искренности моих рассуждений. Наконец мне удалось вразумить Вас. Я оказала Вам обоим реальную услугу. Так и нужно себя вести практическим людям, и мы доказали, что ни в одном из нас нет недостатка в этом качестве.

Во имя здравого смысла я смогла принять от Вас вознаграждение за свои услуги. Я отлично знаю, что, соглашаясь на это, я уже не могу оставаться в Ваших воспоминаниях героиней романа. Но что поделать, дорогой Жером, я люблю жизнь и хочу жить как можно приятнее! Так что я без церемонии приняла от Вас возможность вести с этих пор образ жизни приблизительно такой, какой мне нравится. В сущности, я человек независимый, и я не отказалась, чтобы Вы обеспечили мне приятную независимость. К тому же Вы и не допустили бы, чтобы я уехала от Вас, не снабдив меня возможностью вести вдали от Вас приличное существование. Конечно, может быть, было бы лучше, если бы я уехала от Вас в таком же состоянии, как я приехала, но нет ничего удивительного, что пять лет, проведенных мною в Америке, несколько американизировали меня.

Об этих пяти годах я храню, дорогой Жером, прекрасное воспоминание и с удовольствием говорю Вам об этом. Ни я, ни Вы за это время ничего не потеряли в глазах друг друга. Мы расстались не как вульгарные люди, которые, перестав нравиться друг другу, стараются найти поводы к обоюдному презрению. Совсем нет. Мы просто пришли к поверке нашей судьбы. Эту лояльную и благоразумную операцию мы проделали с полной духовной свободой и в лучшем взаимном согласии. Это оставляет место для существования между нами расположения и уважения. Потому-то, как я говорила Вам в начале моего слишком длинного письма, мне доставляет большое удовольствие писать Вам и думать о Вас. Потому-то я и вспоминаю очень дружественно о Вашем Берлингеме, его лугах, деревьях и прекрасном виде из него.

Сказать по правде, Ваш калифорнийский коттедж нравится мне больше, чем турэнское именье Герэ, куда приехала я провести несколько недель у подруги моей Мадлены де Жерсенвиль перед переездом в Париж, где я устрою себе, может быть, уголок по вкусу. Надеюсь, что Вы навестите меня с мисс Гардинггон, когда она сделается г-жою Картье и когда вы удостоите визитом нашу старушку Европу. Вы найдете здесь верного друга, дорогой Жером, в Вашем преданном друге

Лауре де Лерэн.
Г-ну Жерому Картье, Берлингем,
Сан-Франциско (Соединенные Штаты)
Отель "Манфред", 58, улица Лорда Байрона
Париж, 20 ноября

Дорогой Жером,

Вот я и в Париже, и признаюсь Вам, что очень довольна своим пребыванием в нем. Я провела здесь только несколько дней после того, как сошла с парохода, и эти несколько дней мне пришлось провести в обществе этих добрейших Даквортов, которые были так очаровательны по отношению ко мне во время переезда из Нью-Йорка в Гавр. Они превосходнейшие люди, но смертельно скучны. Однако было бы нехорошо с моей стороны говорить о них дурно, столько мелких знаков внимания они мне оказывали. Г-жа Дакворт закармливала меня леденцами от морской болезни; г-н Дакворт заботился о моей безопасности и моем здоровье. Он передвигал мое складное кресло на лучшее место, приносил мне плед, как только становилось прохладно. Одним словом, он был безупречен. Два или три раза он даже обратился ко мне с просьбой согласиться быть до некоторой степени его любовницей, прибавляя, что любовница-француженка, такая красивая, как я, сделает ему пребывание в Париже совершенно незабываемым, но, видя, что его предложения не слишком меня соблазняют и не возбуждают во мне чрезмерного восторга, он много не настаивал и перенес более скромно свои виды на молодую даму из Вюртенберга, пассажирку на пароходе, которая не оказала особого сопротивления исканиям славного Дакворта: мне случалось неоднократно во время переезда видеть, как они нежно стояли, облокотясь на перила.

Мне показалось даже, что Дакворт добился своего еще до прибытия в Гавр. При сходе с корабля у любезной немки на пальце был очень красивый перстень, происхождение которого очень легко было приписать щедрой благодарности нашего друга.

Успех этот придал ему веселости, и всю неделю, что мы вместе провели в Париже, мы кутили. Каждый вечер после театров ездили ужинать. К несчастью, за ужином Дакворт больше шумит, чем блещет. Вы знаете, как он ведет себя за столом, и поймете, что мне эти ночные увеселения довольно скоро надоели, так что, посвятив достаточно времени чете Даквортов, я почувствовала потребность вздохнуть немного. Мне представился к этому случай. О своем приезде я телеграфировала своей подруге Мадлене де Гержи, сделавшейся, как Вам известно, графиней де Жерсенвиль. Мадлены не было в Париже, она до конца декабря должна была провести в своем имении Герэ. Конечно, она приглашала меня приехать и побыть у нее сколько мне заблагорассудится. Муж ее присовокупил к приглашению несколько очень любезных строчек. Решение было мною быстро принято. Если мне и не было к спеху ближе познакомиться с г-ном де Жерсенвилем, которого я только мельком видела во время свадьбы своей подруги, я торопилась встретиться с Мадленой де Гержи. К тому же меня довольно привлекало провести осень в Турэни. Она там очень хороша, мягка, медлительна, и Вы знаете, дорогой Жером, как я люблю желтеющие деревья, прекрасные опавшие листья по дорожкам, запах эфира, распространяемый умирающими лесами. Итак, я приняла приглашение Жерсенвилей и уехала в Герэ, предоставив добрым Даквортам одним исчерпывать до дна парижские удовольствия.

Я не буду подробно описывать Вам Герэ, хотя я знаю, что Вы не без удовольствия прочитали бы подобное описание, так как вкус к делам не атрофировал в Вас вкуса к природе. Вы понимаете декоративность и архитектуру, что и доказали, создав из Берлингема очаровательное местопребывание. Тем не менее я ограничусь тем, что скажу: Герэ приятный деревенский дом, но в нем ничего нет особенного и пышного. Вот Вы уже и разочарованы, так как ожидали, вероятно, что, говоря о Турэни, стране исторических построек, я буду рассказывать Вам о скульптурных каминах, окнах, разделенных колонками, двойных витых лестницах, о повсюду рассыпанных щитах с саламандрами и лилиями. Мой дорогой, Вы этого не дождетесь по той простой причине, что Герэ построено не Франциском I и не Екатериной Медичи. Своим более скромным происхождением обязаны они г-ну Гомбо, врачу герцога Шаузеля, который последовал за своим покровителем в изгнание в Шантлу и выстроил рядом с замком, теперь разрушенным, просто-напросто хороший дом в стиле Людовика XV, окруженный очаровательным парком и расположенный на расстоянии двух выстрелов от Амбуазского леса.

В этом доме и устроились Жерсенвили: г-н де Жерсенвиль получил его в наследство от одной из своих теток. Старая дама наполнила Герэ ужасной мебелью Луи-Филиппа, но не тронула деревянных обивок, которыми снабжено большинство комнат. Жерсенвили привели их в порядок и убрали тетушкин хлам, заменив его милыми старинными вещами, не бог весть какой ценности, но приятными на вид. Они устроили также в Герэ удобные ванные и усовершенствованные туалетные комнаты. Что касается до кухонных помещений, они удивительны. Г-н Гомбо, без сомнения, любил поесть и устроил кухни поместительными и удобными. Жерсенвили снабдили их превосходной кухонной посудой. Они ежегодно проводят в Герэ месяца четыре-пять. Я понимаю их и одобряю, так как тот месяц, что я здесь провела, показался мне коротким и очаровательным.

К тому же я была бы неблагодарным существом, если бы мне не понравилось в этом доме. Прием, который я там встретила, был прелестен и сердечен. Вы знаете, как люблю я свою подругу Мадлену, и мне кажется, не льстя самой себе, что она мне отвечает до некоторой степени таким же чувством. Так что мы обе испытывали большое удовольствие, встретившись после столь долгой разлуки. Нам так о многом нужно было поговорить! Начали мы с обоюдных комплиментов. Мадлена усердно уверяла меня, что пять лет этих не оказали влияния на мою внешность, и я не лукавя могла ей отвечать той же любезностью. Мадлена действительно показалась мне в расцвете красоты. Те же по-прежнему прекрасные глаза, тот же красивый рот, смелый подбородок, та же изящная фигура, что имела она и в восемнадцать лет. Одна только разница. Я оставила ее шатенкой и нашла с роскошными золотисто-рыжими волосами. В конце концов, цвет этот удивительно к ней идет. Так что, перекрасив волосы, она только исправила недостаточную внимательность природы. В этом вопросе г-н де Жерсенвиль был одного со мной мнения. С этого соглашения у нас и начались с ним лады, с чем я себя поздравляю, так как Жерсенвиль очаровательный человек, и я бы огорчилась, если бы он смотрел на меня как на непрошеного гостя.

Приезд мой причинил ему некоторое опасение, так как у Жерсенвиля есть один-единственный недостаток: он любит удобства и терпеть не может стесняться. Так что при известии о моем прибытии он несколько забеспокоился. Подумайте: американка, особа спортивная, беспокойная, наделенная непрерывной жаждой деятельности, крайне любознательная! Все время придется ее водить по окрестностям, составлять ей партии, передвигаться с места на место, занимать ее, развлекать, увеселять! А Жерсенвиль питал ужас к такому времяпрепровождению и к таким особам. Каково же было его удовольствие, когда он увидел, что я нисколько не похожа на то, что он себе представлял; что, напротив, он будет иметь дело с человеком в высшей степени спокойным! С его плеч была снята невероятная тяжесть, когда он узнал, что я приехала в Герэ, чтобы отдохнуть, а не для того, чтобы рыскать в виде туристки; одним словом, что у него по отношению ко мне не будет никаких обязательств. Когда он удостоверился, что я гостья, не опасная для его привычек, он сразу же нашел меня очаровательной. Как же иначе! Я люблю вставать поздно, долго бродить по парку, гулять одна в лесу, сидеть в кресле и без конца болтать с Мадленой. Я не выражала желания видеть ни Шенонсо, ни Шамбора, ни Азэ, ни Юссэ. Подобное отсутствие интереса с моей стороны превосходило все его ожидания. Он наивно признался мне в этом. Поняв, что я не посягаю на его спокойствие, он сделался со мною предупредителен, как только мог.

Должна сознаться, что предупредительность эта шла не особенно далеко. Я не встречала людей более рассеянных, бестолковых, чем Жерсенвиль, будто он с луны свалился. Он таков от природы. Бывают минуты, когда окружающее для него совершенно не существует. Прибавлю, что природная рассеянность эта у него увеличивается от отягчающего обстоятельства: раньше чем выйти в отставку, перед женитьбой, Жерсенвиль три года был атташе при французском посольстве в Пекине. В течение этих трех лет, проведенных в Китае, он приучился курить опиум, что немало содействовало тому, что из него получился до такой степени рассеянный человек. Симпатия его ко мне усилилась вследствие снисходительности, с какой я относилась к его привычке, порицать которую у меня не хватало храбрости. Всякий вправе искать своих способов украшать жизнь. У Мадлены есть свой способ, о чем я буду говорить потом. Жерсенвиль остановился на этом, ну и слава Богу.

Снисходительность к турэнскому опиоману и ему подобным явилась у меня, Жером, следствием наших прогулок с Вами по китайскому кварталу в Сан-Франциско. Когда Вы меня туда привезли, это было первою достопримечательностью Вашей страны, которую Вы мне показали. Помните, как мы гуляли по людным улицам китайского квартала, как заходили в странные лавки, где продавали необыкновенную снедь, где можно купить сушеные ласточкины гнезда и маленьких рыбок, совсем скрюченных от рассола; как посещали мы торговцев лаковыми изделиями и шелком, продавцов чая? А Джос-Гауз, где перед безобразными золотыми идолами сжигают палочки ладана и нарезанную бумагу… А наши вечера в театре? Какое странное впечатление производили на меня эти непонятные мне спектакли! Там играли бесконечные пьесы, полные сражений, казней и таинственное действие которых развертывалось в разговорах, завыванье, пантомимах, причем все это сопровождалось дикою музыкою тамтамов и гонгов, которые поддавали неистовства и шума

патетическим моментам. Всего удивительнее в этих спектаклях была публика: сотни желтых лиц, чрезвычайно внимательно следящих за комическими или трагическими ужимками узкими, сощуренными глазами.

Как раз после одного из этих театральных зрелищ Дакворт и повел нас в курильню опиума. Я как теперь вижу низенькую, тихую комнату, куда мы вошли, постланные циновки, красноватый свет фонариков. Как теперь слышу, как трещит шарик, поджариваясь на конце иголки, вдыхаю неизъяснимый запах, стоявший в помещении. И с каким полнейшим равнодушием встречен был наш приход! Ни один из курильщиков не обратил ни малейшего внимания на нашу непрошеную группу, не более чем черная тощая кошка, которая бродила от кровати к кровати и, казалось, блаженно вдыхала дым трубок.

Я не хотела бы, чтобы Вы предположили, что г-н Жерсенвиль похож на очумелых китайцев, которых мы тогда видели. Жерсенвиль не страдает манией человека, всецело находящегося во власти своего порока. Он любитель интеллигентный, удовлетворяющий свой вкус благоразумно, с чувством меры. Он предан страсти, но смакует свою страсть с соблюдением методы и порядка, желая продлить ее и извлечь из нее возможно больше наслаждения, не позволяя ей всецело им завладеть. Так что в нужные минуты он делает передышки своему опьянению. Он приостанавливает и ограничивает его. Он умеет укрощать его и управлять им. Он еще способен на относительную воздержанность. Он курит не запоем, но сохраняет спокойствие, сознательность и благоразумие.

Тем не менее, как всякий курильщик опиума, хотя бы и благоразумный, он одержим страстью вербовать единомышленников. Первою, кого он, естественно, мечтал обратить, была Мадлена, но Мадлена упорна насчет «зелья» и полна здорового презренья к подобным приемам. У нее нет никакого желания и никакой потребности забывать о жизни, которую она считает прекрасною. Она находит бесполезным, чтобы дым застилал ясный и капризный огонь ее глаз. Грезы ей ничего не говорят. Ей достаточно действительности. В этом пункте я и Мадлена сходимся во мнениях. Так что Вам понятно, что ни я, ни Мадлена не дали Жерсенвилю убедить нас своими доводами. По крайней мере, в настоящую минуту это «трубочное блаженство» меня нисколько не привлекает. Может быть, позже будет иначе. Когда многие вещи мне надоедят, когда я больше проживу, может быть, для меня будет приятно подобное прибежище от скуки, одиночества и старости. Теперь, слава Богу, я еще не дошла до этого. Я так и ответила Жерсенвилю, когда однажды, будучи со мной откровенен, он повел меня в свою курильню и любезно предложил воспользоваться лучшей из его китайских трубок. Впрочем, эта курильня очаровательна, и Жерсенвиль — человек подлинного вкуса. Он устроил свой набор трубок и маленьких лампочек в одной из самых забавных комнат дома. Комната эта служила доктору Гомбо кабинетом. Приятная деревянная обшивка обрамляет стенные панно, на которых среди арабесок изображены обезьяны в виде аптекарей. Почтенный Гомбо давал понять этой стенной шуткой, что он не очень-то ценит свою профессию и невысоко ставит своих сотоварищей. Действительно, на панно этих можно видеть целый зверинец обезьян, наряженных в платья, квадратные шапочки, парики, очки и играющих довольно непочтительно с атрибутами профессии. Кто возится с ланцетами, кто с лоханями, кто с ретортами и передниками. Многие, как Вы, вероятно, и ожидаете, снабжены приспособлениями, излюбленными Мольером и которые Правац усовершенствовал для более тонкого употребления.

Среди этих докторски обезьяньих кривляний устроил г-н де Жерсенвиль свою курильню и прибрал ее таким манером, что она, наверное, понравилась бы насмешливой и издевательской душе г-на Гомбо. Врач герцога Шуазеля нашел бы в ней один из самых распространенных вкусов своего времени. Восемнадцатый век — я не поучаю Вас, дорогой Жером, — увлекался всякой туретчиной и китайщиной. Целое искусство, легкое и очаровательное, возникло из этих подражаний Востоку. Украшения, картины, рисунки, гравюры, материи, целые барочные меблировки были созданы эпохой под влиянием Галандовой переделки «Тысячи и одной ночи», «Персидских писем» Монтескье и «Повестей» Вольтера. Это было подлинное нашествие длинноносых уродцев и трехбунчуковых пашей. Они завладели этажерками, заняли витрины, расположились в рамках, появились в лакировке комодов и ширм. Этими-то милыми предметами, где китайщина соединяется с рококо, и уставил Жерсенвиль свой будуар для опиума, потому что эта длинная, узкая комната с обезьяньими панно и с дверными карнизами, изображающими дяденек из Небесной империи из времен г-жи де Помпадур и персонажей Задигова царства, скорее напоминала будуар, чем настоящую курильню. Жерсенвиль поставил туда два удивительных комода, один лакированный, черный с золотом, другой красного, почти розового лака, и оттоманку, достойную какой-нибудь оперной султанши. Там предается он чужеземным наслаждениям в этом трианоновском Востоке, где варварский, вкрадчивый и сложный запах опиума приобретает какой-то особенный странный характер от соседства с шанталуской пагодой, которую можно видеть из окна вздымающей к небу свои этажи, беспокойная наклонность которых грозит падением и вносит в спокойный пейзаж Турэни комический оттенок экзотизма, чисто французского!

В этом будуаре добрейший Жерсенвиль проводит лучшие часы своей жизни, то читая, то мечтая, то куря. Наоборот, Мадлена появляется тут довольно редко, до чего, по-видимому, мужу ее нет никакого дела. Не то чтобы у него с Мадленой были нелады. Напротив, у них очень дружеские отношения, но в глубине души он на редкость мало заботится о своей жене. Я думаю, что, женясь на прекрасной Мадлене де Гержи, г-н де Жерсенвиль главным образом попал под влияние внушительного приданого, которое за ней давали. Жерсенвиль к моменту своей женитьбы был почти разорен, так что не особенно обращал внимание на досадные истории матери Гержи. Скажем в его оправдание, что добрая дама, после жизни, исполненной треволнений, имела тактичность умереть вполне пристойно. У мамаши Гержи было слишком слабое сердце, и она пускалась во множество приключений, более или менее скандальных. Ее даже похищали два раза, один раз тенор из Лионского театра, другой раз приказчик из «Bon Marche». Результатом всего этого было, что после смерти г-жи де Гержи дочери ее очень нелегко было выйти замуж. Добрые сестры из святой Доротеи учитывали это. Так что они были счастливы, когда Жерсенвиль, молодой человек из хорошей семьи, принял, не углубляясь в него, немного бурное прошлое своей покойной тещи. Предложение Жерсенвиля было принято. Что же касается возможной наследственности у Мадлены, она его мало беспокоила.

А между тем ему следовало бы обратить на это внимание. Мадлена заслуживала бы, чтобы ее не слишком предоставляли ей самой — и другим. Но что поделать? Жерсенвиль ни по возрасту, ни по характеру не годился в менторы, так же как он не мог бы быть ни тираном, ни сыщиком. Может быть, он был бы совсем другим, если бы он по-настоящему был влюблен в Мадлену; но Жерсенвиль на самом деле был влюблен только в свой покой и удобства; до остального ему мало дела, и он очень скоро перестал интересоваться поступками и деяниями Мадлены. Ее поведение совершенно безразлично ему, и это равнодушие одновременно и хорошо, и плохо. Плохо потому, что Мадлену следовало бы направлять и удерживать, хорошо потому, что всякая попытка направлять едва ли бы увенчалась успехом и породила бы только неприятные столкновения между Мадленой и ее мужем. Так что отношения, установившиеся между ними, в общем — самые разумные, какие можно для них придумать. Мадлена никогда не вмешивалась в дела г-на де Жерсенвиля, который, в свою очередь, предоставляет ей полную свободу.

Не буду дольше скрывать от Вас, дорогой Жером, что свободой этой моя подруга Мадлена пользуется и даже злоупотребляет. Как это я Вам сказала! Вы сочтете меня за нескромную женщину. Однако я считаю, что я менее нескромна, чем это может Вам показаться. Мадлена объясняется по этому поводу с таким милым отсутствием всякой недоговоренности и лицемерия, с такой наивной откровенностью и цинизмом, что, право, я не выдаю ничьего секрета! Мадлена без памяти, изменяет своему мужу и изменила ему почти на следующий день после свадьбы, но изменяет ему без злобы, без угрызений совести, без обдумыванья, без коварства, без всяких дурных намерений, которые вкладывает в это дело большинство женщин. Она вносит сюда полную естественность и говорит об этих вещах с обезоруживающей простотой. Из беглых признаний Мадлены я быстро составила себе понятие, как она понимает супружескую жизнь. В конце концов, признания эти не слишком меня изумили, и я приблизительно в таком роде себе их и представляла. Начиная еще с монастыря, Мадлена де Гержи ко всему, что касалось любви, проявляла интерес, можно сказать, атавистический, который от брака только усилился. После своего замужества Мадлена имела много приключений, если только можно так назвать быстрые и простые любовные решения, которые она принимает спокойно, без стесненья, с достойной сожаления легкостью.

Действительно, Мадлена де Жерсенвиль — женщина исключительно инстинктов, и вам не удастся ее убедить, что есть что-то нехорошее в том, чтобы дарить свое расположение кому захочется. В этом она согласна с большим количеством женщин, может быть, с большинством. Разница только в том, что они это думают про себя, а Мадлена признается во всеуслышанье с таким же чистосердечием, с каким она применяет на практике свои убеждения. Раз она встречает молодого человека себе по вкусу, она без всякого колебания и затруднения принимает его ухаживанья и признается ему в чувствах, которые он ей внушил. Заметьте еще, что с Мадленой недолго задерживаются в области чувств. Она сейчас же пускает дело скорым ходом. Мадлена красива и ничего не имеет против, если ей подтверждают это самым несдержанным образом. Она любит запечатлевать в глазах тех, которые ею восхищаются, живые образы своей красоты. Мадлена такова, такой ее и следует брать (без игры слов). Вы ни за что в мире не докажете ей, что неприлично исполнять так свои капризы. Говорите сколько хотите, она вас не поймет и будет смотреть на вас с удивлением. То, что для других женщин представляется актом решительным, несколько трагическим, для нее — действие, не имеющее большого значения и которое можно возобновлять сколько хотите раз и со сколькими угодно людьми. На все ваши возражения Мадлена ответит приличной и рассеянной улыбкой. Она будет слушать вас с упрямым и снисходительным видом человека, чувствующего себя правым, которому вы рассказываете басни и говорите глупости.

Да, любопытная женщина — Мадлена де Жерсенвиль! Я никогда еще не встречала существа, до такой степени лишенного всякого чувства нравственности и всяких предрассудков. Она вся — естественность и инстинктивность, и ее инстинктивность побуждает ее заниматься любовью необыкновенно часто. Стыдливость у нее минимальная. Она способна, макая сухарики в чай, рассказывать вам самые ужасающие вещи. Она расхаживает по всему дому почти раздетая, нисколько не заботясь, что ее могут встретить. Вместе с тем редко можно видеть такого кроткого, милого, душевного человека. Она деликатна и услужлива. Она воспитанна, начитанна и может очень мило писать. Прибавлю, что в Герэ она ведет себя примерно и безукоризненно. Это для нее период отдыха, период «спячки», как она говорит. Только вернувшись к светской жизни, возвратившись в Париж, она снова бывает охвачена демоном, который сидит в ней, и делается такою, что вполне заслуживает кличку «одержимой». Мне это несколько жалко, потому что, устроившись сама на житье в Париже, я принуждена буду реже видеться с нею. Мадлена очень компрометирующая компания, и, не будучи ханжой, я все-таки не собираюсь записываться в ряды веселых «разводок». У Мадлены есть хоть муж, а у меня нет даже любовника, чтобы заставить себя уважать!

Мне ужасно жалко, что я буду принуждена менее часто видаться с этими славными Жерсенвилями, что может показаться неблагодарностью с моей стороны после того, как я провела у них несколько приятных недель. Мадлена была со мною очаровательна и проявила самую милую дружественность. Так что я ни за что не хотела бы ее огорчить. Но она будет так занята!.. В конце концов, я поступаю благоразумно. Мне бы не хотелось всецело разделить дурную репутацию, которой пользуется Мадлена. Ужасно глупо компрометировать себя без всякой пользы! Я собираюсь вести правильный образ жизни. Вот почему я хочу как можно скорее покинуть отель «Манфред» и снять квартиру. Я еще не знаю, где я поселюсь. Собираюсь подыскивать помещение. Это даст мне случай познакомиться с Парижем. Он нравится мне, и мне кажется счастьем быть в нем счастливой. Не толкуйте это дурно, дорогой Жером, Вы сделали все с Вашей стороны, чтобы обеспечить мне приятную жизнь. От меня зависит остальное.

Ваш друг

Лаура де Лерэн.
Г-ну Жерому Картье, Берлингем,
Сан-Франциско (Соединенные Штаты)
Отель "Манфред", улица Лорда Байрона
Париж, 26 декабря

Дорогой Жером,

Вы будете смеяться надо мною, получив это письмо. Да, я все еще в этом отеле «Манфред». Я занимаю комнату, где негде повернуться, так она загорожена чемоданами; я все еще не сняла квартиры, о которой Вам говорила. Не думайте, однако, что я застряла в этом семейном отеле по какой-нибудь сентиментальной, чтоб не сказать больше, причине. Не подозревайте, что я последовала примеру моей подруги Мадлены и влюбилась в какого-нибудь Адониса за табльдотом. Нет, дорогой Жером, ничего подобного не произошло, и если сердце мое бьется сильнее, то не встречный красавец виноват в этом. Париж — вот причина! У него много очарований, и они поглощают до сих пор мое время.

Да, дорогой друг, вот уже больше месяца, как я здесь, и я все кокетничаю с Парижем и, признаюсь, в восторге от этого флирта. Не слишком удивляйтесь этому. Я и Париж, не зная друг друга, были уже старыми друзьями. Очень часто, когда Вы бывали в Вашей конторе на Маркет-стрит и я оставалась одна в Берлингеме, я брала из книжного шкафа план Парижа, бывшего для меня полусказочным городом. Я разворачивала его перед собою и долго на него смотрела. Я водила пальцем по его главным улицам, авеню, бульварам. Я останавливалась на площадях. Я отыскивала его достопримечательности, в числе которых, конечно, я считала большие магазины. Сколько прогулок совершила я по этому далекому, почти фантастическому Парижу, из которого я знала почти только ограду монастыря святой Доротеи! Иметь возможность свободно, без руководителя, без стесненья, по моему желанию и прихоти, останавливаясь, где я хочу, ходить по Парижу, казалось мне поистине райской перспективой!

Ну так эту мечту я осуществляю вот уже больше месяца, и эта действительность для меня волшебна. Вы сочтете меня смешной, Жером, но Вы Париж знаете, он Вам хорошо знаком, Вы провели там свою молодость, Вы там жили, и, когда Вы переехали по Вашим делам в Америку, сначала временно, потом более решительным образом, Вы унесли в памяти различные образы Парижа. Париж удовлетворил Ваше любопытство. Но вспомните, что для меня Париж оставался институтской мечтой, недоступною местностью, на которую я только заглянула через решетку. Когда мы обвенчались, я надеялась, что Париж осветится для меня лучами нашего медового месяца. Но вместо этого Вы посадили меня на пароход и увезли за океан как завоеванный предмет! Прошли годы, и, мечтая о Париже, я думала: «Когда я увижу тебя, Париж, я буду, конечно, уже старой дамой. А было бы между тем забавно походить по твоим тротуарам еще бойкой походкой, побродить по твоим улицам молодой поступью, отразить в твоих зеркальных окнах хорошенькое личико, быть еще в том возрасте, когда на тебя смотрят, идут за тобой следом.»

Потому что, видите ли, дорогой Жером, в Америке нам, француженкам, даже честным француженкам, недостает всегда этих уличных удовольствий; обмен взглядов, маленькие знаки восхищения, подобранные по дороге во время прогулок. Быть молодой, красивой женщиной на парижской улице — в этом заключается особенное удовольствие, которое нельзя встретить ни в каком другом месте. Гулять в прекрасный, морозный зимний день вдоль элегантных магазинов улицы Мира и по бульварам в часы, когда зажигается газ, когда блестит электричество витрин, среди симпатичной толпы, — прелестное впечатление, которое необходимо испытать. Конечно, в Америке есть много улиц и авеню, лавок и магазинов; есть прохожие, но нет людей гуляющих!

О! прогулка, дорогой Жером, какое удивительное изобретение! Я только что провела целый месяц только в том, что бесцельно бродила. И я никогда так не развлекалась! В течение целого месяца я каждое утро одевалась для Парижа. Для Парижа я пудрила нос, отделывала ногти, душилась. Каждое утро для него я надевала свои лучшие туфли, платье, которое мне больше всего было к лицу, самую кокетливую шляпу. Как проворно спускалась я по лестнице! Я торопилась к Парижу. Внезапно я оказывалась лицом к лицу с ним. Его запах наполнял мне ноздри, его шумом полны были мои уши, его вид бросался мне в глаза, и, веселая, быстрая, опьяненная, я пускалась с благодарностью по обширному городу.

Понятно, что в эти еженедельные свои прогулки я не вношу никакого порядка, никакой системы. Я не осматриваю Париж вроде наших американок. Они делят его на куски, вроде пирога, и проглатывают жадно кусок за куском. Таким образом они ежедневно поглощают известное количество церквей, музеев, памятников и других достопримечательностей. Надеюсь, Вы не думаете, что я поступаю так же. Нет, мое желание было освоиться с местами, где мне приходится теперь жить, и лучшим средством к этому мне показалось отдаться на волю случая или, скорее, вверить себя произволу милого божества бродяжничества.

И я была права, поступая таким образом. Лучший проводник по Парижу — сам Париж. Сколько у него заготовлено сюрпризов! Сколько он показывает нам удивительных вещей, которые я уже страстно полюбила! Его чудные набережные, его торжественные Елисейские Поля, его Люксембург, его Вандомская площадь и Монмартр! Я поднялась на него в одно свежее и ясное утро. Это была одна из первых моих прогулок. Оттуда весь Париж мне открылся: неопределенный, таинственный, огромный, четкий. Так вот он, этот Париж, где я буду наконец жить, который свободно предоставит мне все свои радости, большие и малые! Ах, Жером, — подумайте только! — иметь возможность смотреть, когда только захочешь, на улыбку Джоконды или на шикарных манекенов с улицы Мира!

Как ни хорош, ни соблазнителен показался мне Монмартр, жить я буду не там. Я не богема, не артистка, я средняя, приличная дама, которой нужно спокойное и удобное помещенье. Может быть, я поищу в хороших старых кварталах на левом берегу Сены. В настоящую минуту я ничего еще не решила. Я еще целиком увлечена образом жизни, который я Вам описываю. В нем много прелести, но скоро я «остепенюсь» и буду вести себя как особа, полная собственного достоинства и заботящаяся об уважении к себе. Я постараюсь не говорить о том, о чем рассказываю Вам, нескольким старым дамам, с которыми я знакома и которых нужно заставить принять меня в новом моем положении. Вот почему через некоторое время я решусь прекратить свое бродяжничество и посвящать несколько часов в день необходимым визитам. Признаюсь, что до сих пор у меня не хватало храбрости принудить себя к этим формальностям. Я была слишком влюблена в Париж, чтобы регулировать свое соединение с ним. Однако первый шаг в этом отношении я сделала третьего дня и навестила в святой Доротее почтенную свою тетушку де Брежэн. Подвиг этот я совершила не без некоторых предварительных предосторожностей. Прежде всего я своему визиту предпослала письмо, очень почтительное, достаточно подробное, очень скромное и, по-моему, довольно хорошо написанное. В нем я изложила тетушке без обиняков и без самохвальства важное событие, имевшее место в моем существовании. Я воспроизвела обстоятельства этого события правдиво, но с известною сдержанностью и со всяческой благопристойностью. В конце я осторожно дала понять, что для появления в приемной я жду изъявления желания меня видеть. Прежде всего мне было важно появиться там не в качестве непрошеной гостьи или виноватой.

Я еще и теперь не могу удержаться от смеха при мысли, какой переполох должно было произвести мое письмо среди превосходных матерей святой Доротеи. Предметом каких обсуждений, каких споров послужило мое письмо! Представьте себе, мой бедный друг, ведь для славных этих женщин я, в сущности, паршивая овца, несчастная, сбившаяся с пути, потерянная душа. Как! бывшая воспитанница монастыря святой Доротеи теперь разведенная жена! Не ужасно ли? Какой скандал! Сколько раз при известии об этом семейном позоре бедная тетушка должна была воздевать очи к небу поверх своих очков! Не она ли, содействовав принятию меня воспитанницей в святую Доротею, наложила печать бесчестия на общину? Хорошие, наверное, были совещания насчет линии поведения по отношению ко мне! Не скрою от Вас, что ответ на мое письмо заставил себя немного подождать. Однако он пришел. Он был образцом благоразумия и недоговоренности. Естественно, что о главном вопросе в нем не упоминалось. Тем не менее, после бесконечных предисловий и множества общих рассуждений, я была приглашена навестить свою тетушку в приемной. Для этой поездки я сделала себе туалет, который был верхом хорошего вкуса. Что-то среднее между вдовой и молодой девушкой с еле заметным оттенком дамы среднего возраста. Для этого случая вместо простого извозчика я наняла карету в одну лошадь. В назначенный час скромный и удобный экипаж этот остановился у ворот монастыря святой Доротеи. Я постаралась поставить ступню на подножку с благоразумной медлительностью, так как за мной наблюдала сестра привратница, которая с любопытством на меня взирала и с которой скромно я поздоровалась по обычаю. Потом я степенно перешла мощеный монастырский двор. В передней я получила пропуск. Оттуда меня провели в большую приемную. В ней было пусто, и, признаюсь, я была этому очень рада, так как не без волнения снова увидела серую деревянную обшивку и кресла, обитые зеленым репсом, что стоят в этой большой комнате. К воспоминаниям прошлого, дорогой Жером, присоединилась мелькнувшая мысль о Вас. Ведь здесь Вы удостоили меня впервые своим вниманием! Но у меня не было времени задерживаться на нежных чувствах. В отдаленных шагах по вощеному паркету я узнала медленную походку тетушки своей де Брежэн, в иночестве сестры Вероники. Я поднялась и пошла ей навстречу. Минута была рискованная, и нужно было приблизиться к тетушке не слишком поспешно, не слишком медленно. Мать Вероника чувствительна к мелочам и, будучи ума тонкого и ограниченного, из всего делает бесконечные выводы.

Несмотря на мою предупредительность, прием, как я и ожидала, был, скорее, холодным. Я не упрекаю в этом бедную тетушку. Наверное, она получила наставления по этому поводу и была слишком послушной инокиней, чтобы им не следовать. Ее сдержанность по приказу была вполне объяснима. В сущности, повторяю Вам, я составляла позор для обители. Проступок мой не имел оправданий. Подумайте: девушка, которой благодаря превосходному воспитанию, полученному в святой Доротее, благодаря репутации этого благочестивого заведения в обществе, выпало исключительное счастье выйти замуж без приданого, после пяти лет замужества приезжает из Америки разведенной, притом разведенной без серьезной вины со стороны мужа! Этот оттенок, да и многие другие, тетушка с самого же начала дала мне почувствовать хотя бы манерой держаться от меня на некотором расстоянии. Да разве она и не обязана была выказать справедливую строгость по отношению к особе, которая не только потеряла свое положение в обществе, но, очевидно, пострадала и материально, потому что — что же я теперь буду делать?

Относительно последнего пункта я легко могла успокоить мать Веронику, и с этого и начался наш разговор. Тетушку, по-видимому, вполне удовлетворили мои заверения. Она облегченно вздохнула, будто я сняла у нее тяжесть с плеч. После этого она сложила руки на своем круглом животике и посмотрела на меня довольно благосклонно. Конечно, я все-таки была разводка, находилась вне лона церкви, но, по крайней мере, я не была разводкой нищей. Даже для благочестивых душ в этом есть маленькая разница, и тетушка не была к ней нечувствительна. Несмотря на ее слова, я отлично замечала, что я не производила на нее чересчур невыгодного впечатления. Мои манеры и костюм свидетельствовали, что я не вполне еще потеряла свои французские свойства приличия и такта. Тетушка приготовилась, что увидит на мне кричащий туалет, которым слишком часто щеголяют мамаши американских воспитанниц, когда наносят свои заморские визиты в приемной святой Доротеи. Вместо того я была одета просто и со вкусом. Какая жалость, что я разводка! Наверное, мать Вероника очень жалела, что благовременное вдовство не спасло меня от сделанной мною глупости. Увы, дорогой Жером, мать Вероника охотно принесла бы Вас в жертву интересам религии и нравственности!

Сообщив эти предварительные сведения, я очень скоро увидела, куда она клонит. Ее беспокоил второй вопрос. Собираюсь ли я или нет выйти второй раз замуж? Тетушке было очень важно иметь на это точный ответ. Конечно, развод всегда представляет из себя тяжкое нарушение божеских законов, но есть развод и развод, и в том, что супруги расходятся, когда это прикрыто предлогом взаимного удобства и обоюдного согласия, могут заключаться скрытые объяснения, извиняющие этот проступок. Мужчины такие обманщики, такие грубияны! Хотя добрые сестры сами плохо их знают, однако неважного о них мнения. Иногда бедным женщинам приходится много страдать, и супружество не всегда бывает раем! Бывают случаи, когда вина разведенной очень смягчается и ее можно почти простить. Непростителен только второй брак. В этом случае к скандалу присоединяется еще скандал. Разведенная женщина, вступившая вторично в брак, рискует увековечить свой грех, укрепив его потомством.

Снова я успокоила мать Веронику, и успокоила ее совершенно искренне. Сначала она, по-видимому, была очень довольна моим заявлением, потом мало-помалу снова начала мрачнеть. В первый раз в самого начала нашего разговора она внимательно посмотрела на мое лицо. Она рассматривала его так внимательно, что мне стало неловко. Что она открыла вдруг в моих чертах? Носила ли я на лбу печать отверженных? Судя по гримасе доброй женщины, я могла еще предположить, что я ужасно подурнела с тех пор, как папаши воспитанниц засматривались на меня в приемной. Нет, это не то; наоборот, бедная тетушка в глубине души сожалела, зачем Господь сохранил мне еще некоторые, довольно приятные, свои дары. Что же я буду теперь делать с этими суетными приманками, которые к тому же не послужили мне на пользу, раз им не удалось заставить моего мужа закрыть глаза на мои нравственные несовершенства и согласиться на все мои капризы с тем, чтобы сохранить за собою исключительное право пользоваться моею красотой? Теперь к чему, собственно, может послужить то, что у меня прекрасные глаза, свежие губы и густые волосы? Преимущества эти делаются для меня источником опасностей. Все это можно было прочесть в недоверчивых взглядах матери Вероники. Я Вас уверяю, что она была бы только в восторге, если бы я была кривой, хромой или плешивой. Она бы, конечно, предпочла видеть меня калекой, чем такою, как я теперь, потому что разве не в высшей степени вероятно, что слабые мои прелести могут снискать похвалу и бесчестные предложения со стороны мужчины? И ничто не указывало, что я не поддамся их лести. Женское сердце чувствительно к мужскому восхищению, и тщеславие, которое женщины при этом испытывают, может подсказать им немало глупостей. Тетушка Вероника в тайном своем судилище удостаивала меня чести считать меня способной на самые отъявленные сумасбродства.

В самом деле, славная тетушка боялась за мою добродетель и, видимо, сомневалась, что я смогу сохранить ее нетронутой. Что же, тогда у меня будут любовники! Любовники! Она поджимала губы при такой оскорбительной мысли, но не посмела поделиться со мною своими предположениями. И на этот счет я могла бы ее успокоить, но, право, для первого посещения я и так надавала уже достаточно заверений, и я не устояла против искушения дать немного поработать бедной ее голове над этим вопросом и даже подразнить ее, введя в разговор упоминание о Мадлене де Жерсенвиль. Я сообщила, что только что провела как раз полтора месяца у нее в имении Герэ.

При этом имени и при этой новости у тетушки сделался необычайно раздосадованный вид. Как, только что приехав из Америки, находясь в положении, требующем крайней осмотрительности, я, как близкая, вожусь с Мадленой де Жерсенвиль! Мать Вероника положительно переживала мучения. Любовь к ближнему запрещала ей открыть любовные сумасбродства Мадлены; и та же любовь к ближнему приказывала ей предупредить меня о гибельности этих сношений. Что было ей делать? Разрешение этого вопроса не было предусмотрено в инструкциях, данных матери Веронике от начальства. Между тем я, боясь, как бы тетушка сама, по своему почину, не начала предупреждать меня об опасности, и не желая выслушивать не совсем удобные вещи о Мадлене, сослалась на недостаток времени и попросила позволения удалиться. Тетушка была довольна, что тема разговора изменилась и у нее будет время снестись по этому поводу с кем нужно. Когда мы прощались, она потрепала меня ласково по щеке и сказала: «Ну, Лаурочка, я очень рада, что повидала тебя. Заезжай иногда послушать советов старой тетки…» И добавила: «Это лучше будет, чем слишком часто видеться с Мадленой де Жерсенвиль. Говорят, что она — немного кокетка…»

Мадлена — немного кокетка! Не правда ли, Жером, прелестная мягкость выражения? В конце концов, как видите, визит прошел очень хорошо, так что даже через несколько дней я получила от тетушки письмо, где сообщалось мне, что мать-настоятельница надеется, что, несмотря на трудность моего положения, сношения между мною и монастырем не прекратятся. Она не сомневается также, что при случае я не откажусь от участия в благотворительных делах, возглавляемых общиной. Эти любезности означали, что я скоро получу лист для пожертвований! К счастью, дорогой Жером, Ваша щедрость дает мне возможность исполнять широко эти маленькие обязательства. Она уже позволила мне сделать себе подарок — вещицу, которую я заметила на улице Мира в одну из первых моих прогулок и о которой я с тех пор часто думала. Это сердечко из мелких камней, не особенно драгоценных, но превосходно оправленных. Когда я повесила его себе на шею, мне показалось, что сам Париж подарил мне его, как поздравление с приездом. Не обижайтесь на любезничанье большого города. Покуда я буду иметь только такие ухаживанья, мать Вероника может спать спокойно. Кстати, когда же Ваш вторичный брак? Можно подумать, что Вы жалеете о Вашем друге

Лауре де Лерэн.
Г-ну Жерому Картье, Берлингем,
Сан-Франциско (Соединенные Штаты)
Отель "Манфред", улица Лорда Байрона
Париж, 12 января

Дорогой Жером!

Меня очень обрадовало счастливое известие, заключавшееся в Вашей каблограмме.

Вот Вы, наконец, женились, и желание милой мисс Гардингтон исполнилось. Подумайте, вот она — жена самого элегантного, самого приличного мужчины в Сан-Франциско; теперь, когда Вы уж совсем не мой муж, а муж другой, я Вам могу это сказать.

До сих пор, хотя мы были разведены по закону, между нами существовала еще какая-то связь, не позволявшая мне разговаривать с Вами совершенно откровенно. Это придавало моим письмам какую-то деланность и связанность, которых, я чувствую, в них больше не будет. Теперь от нашего прошлого действительно осталось только откровенное и честное товарищество. Я думаю, что это не оскорбит Вашу новую жену. Она достаточно развита и поймет, какое удовольствие доставляет мне писать Вам письма. Надеюсь, что она будет смотреть на меня как на верного и преданного друга.

Я уже доказала ей это и, кроме того, готова предоставить себя в ее распоряжение для поручений к портнихам или модисткам. Мы приблизительно одного роста и фигуры, так что я могу примерить на себя. Передайте ей мое предложение.

Что же касается Вас, дорогой Жером, я не откажусь и Вам переслать отсюда последние образцы шляп и фасоны модного портного. Но это для Вас не имеет значения. Новая жена Ваша Вас обожает, и, будете ли Вы одеты в невероятное рубище или в грязные лохмотья, отношение ее к Вам не изменится. Меня приводит в восторг подобное отношение, так как для человека приятно, когда его без памяти любят. Это его освобождает даже от обязанности быть любезным; к Вам это, конечно, неприменимо. Тем не менее, так как я желаю от всего сердца, чтобы чувство Алисии к Вам было прочнее, позвольте представить Вам на усмотрение несколько маленьких размышлений, которые могут сойти за советы.

В любви у Вас есть большие достоинства, дорогой Жером, и я с удовольствием это подтверждаю. Понятно, обхожу молчанием те, настаивать на которых было бы признаком дурного вкуса и которые тем не менее имеют свое значение. Но кроме этих достоинств, слишком интимных, для того чтобы говорить о них, у Вас есть и другие. Вы откровенны, честны, старательны. Я могла бы продолжить перечисление, но остановлюсь. В противовес Вы страдаете одним недостатком, который я хочу отметить, так как он может быть опасным для Вашего супружеского счастья. Вы невнимательны, Жером.

А между тем внимательность — такое свойство, к которому женщины всего более чувствительны и за которое они скорее всего могут быть благодарны. Я говорю, конечно, не о той внимательности, которая входит в правила вежливости и которая обозначается выражением «оказать внимание». Оказывать внимание женщине — это очаровательно, мило и небесполезно. Это служит выражением естественного ухаживанья, что имеет свою заслугу и ценность. Женщины за это признательны мужчинам. Но эти «знаки внимания», которые они с удовольствием принимают, имеют очень отдаленное отношение к той внимательности, которой они, иногда бессознательно, требуют от всякого, кто играет роль в их жизни.

Да, Жером, для женщины, для жены недостаточно, чтобы ей оказывали внимание, нужно быть к ней внимательным. Под этим я разумею, что нужно стараться день за днем, час за часом понять ее, отдать себе отчет в изменениях ее характера, ее темперамента. Нужно подробно наблюдать ее и дать ей почувствовать, что она окружена бдительной атмосферой. К этому впечатлению, что вы поняты, окружены душевными заботами, имеете поддержку, женщины очень чувствительны. Это дает им драгоценную помощь, чувство благополучия и надежности. Они чувствуют себя в общении с тем, кто их любит. Таким образом между любовниками, между супругами создается тысяча тонких, неразрываемых связей, которые укрепляют их союз и защищают их, как сеть с частыми петлями.

Вот этой-то бдительности, этого внимательного и наблюдающего ясновиденья у Вас, дорогой Жером, и не хватало по отношению ко мне. Этого Вам недоставало, и я, не признаваясь Вам, страдала от этого. Всякая женщина на моем месте страдала бы так же, так что не смотрите на эту требовательность как на особенности моей природы. От этого наши жизни, несмотря на всю видимость счастливого союза, взаимно разобщались и мало-помалу разошлись. Не отдавая себе точного отчета, мы довольно быстро дошли до того, что перестали интересоваться друг другом; я имею в виду чувства и страсти. Мы оставались соединенными видимыми связями, но без действительной прочности. Связи эти должны были уступить усилиям, вызванным жизнью. В сущности, мы одинаково желали получить обратно нашу свободу, и тот, и другой. Получилось такое впечатление, что я предупредила Вас в этом желании сызнова начать жизнь, но оно было у обоих одновременно. Мы думали, что сплелись наши корни, меж тем как просто-напросто наши ветви касались друг друга. Пришел момент, когда обоюдным усилием мы освободились. Явление было неизбежно, и мы не могли его избежать. К счастью, кризис не носил в себе ничего трагического. Оба мы его перенесли весьма благополучно.

Я не хочу сказать, что бы мы не любили друг друга. Что касается до меня, то Вам известно чувство, которое я испытывала по отношению к Вам. Его можно назвать любовью, если не довольно для него названия помеси симпатии, уважения, дружбы и чего-то еще. Я знаю, что все это не составляет любви такой, как ее определяют романисты, но такою ее чувствуют многие порядочные люди, довольствующиеся ею за неимением лучшего. Что касается до Вас, я не сомневаюсь, что по-своему и Вы меня любили. Вы удостоили меня неистового желания, настолько неистового, что оно даже, хотя бы на время, заставило Вас забыть о других интересах. Я думала об этом в приемной святой Доротеи, когда посещала свою тетушку де Брежэн. Ожидая, пока она не вышла, я вспомнила, как Вы вошли в эту же приемную пять лет тому назад. Вы пришли, чтобы исполнить скучную обязанность. Вдруг случайно Вы взглянули в угол, где находилась я. Там была скромная воспитанница в плохом форменном платье, но под этим плохо скроенным платьем Вы угадали стройное тело, в этой воспитаннице Вы увидели девушку; в этой девушке — женщину, и внезапно Вы ощутили сильное желание, чтобы эти глаза на Вас взглянули, эти руки к Вам прикоснулись, этот рот позвал Вас. Потом обладание этим существом, еще сейчас Вам незнакомым, показалось Вам необходимым, и внезапно Вы решились на все, чтобы удовлетворить это желание.

Да, дорогой Жером, на Вас, такого рассудительного, такого серьезного, нашел Ваш час любовного безумия. Вы стали похожи на тех калифорнийских искателей золота из героических времен Брет-Гарта, которые с пистолетом или ножом в руках оспаривали друг у друга золотоносную жилу, предмет их вожделений. Вы похожи были на американских охотников, что умыкают дочь начальника на своих быстрых мустангах. К счастью, скромная особа, о которой идет речь, не требовала таких усилий. Она была вполне доступна и только того и ждала, чтобы последовать за Вами. К тому же она отлично понимала, что Вы испытываете. Это чисто калифорнийское бешенство ей льстило. Вдобавок стесненность моего материального положения располагала меня принять Ваше предложение. Но последнего соображения недостаточно было бы для моего решения. Вы нравились мне, Жером, и я позволила себя уговорить!

Так Вы увезли на край света скромную воспитанницу, к большому удивлению добрых сестриц святой Доротеи. Самое любопытное в нашем приключении это то, что, удовлетворив Ваше желание, Вы продолжали любить меня или, скорее, воспоминание о сильном волнении, которое я заставила Вас пережить. Вы были счастливы, и так как я не казалась несчастной, то всё Вы сочли превосходным в этом превосходнейшем из миров. Я сделалась для Вас приятной привычкой, женщиной, которую Вы с удовольствием находили у себя дома каждый вечер, возвращаясь после занятий. Потеряв для Вас притягательную силу первых месяцев нашего супружества, я продолжала представлять для Вас ценное развлечение, но Вам и в голову не пришло заниматься мною, в глубоком значении этого слова. Да, Вы оказывали мне деликатные знаки внимания, но не оказывали той бдительной внимательности, о которой я только что Вам говорила. В Вас никогда не пробуждалось любопытства к переменам, которые могли со мной произойти. А между тем я изменилась помимо Вас, потому что все меняется, и в этом жизнь. Вот почему, Жером, видя, что я Вам больше не нужна, я мало-помалу взяла себя обратно. Вы оставались все с той же Лаурой де Лерэн, на которую Вы обратили внимание в приемной монастыря. Вы не замечали, что она превратилась совершенно в другое существо. Это последнее, казалось, не имело к Вам никогда отношения и было Вам чуждым. Вас не интересовало его присутствие, не беспокоили его стремления, мечты, нужды. В комедии нашей жизни Вы играли роль не «безразличного», но «невнимательного».

Такова была история наших чувств, дорогой Жером. Если я пишу о ней, это вовсе не значит, что я жалуюсь. То, что произошло, должно было произойти. Вы плохо угадали мое стремление к независимости и свободе! Но оставим это. Особенно не думайте, что объяснения мои имеют целью установить какое-то мое превосходство над Вами в силу моего ясновиденья. Никоим образом; все, что я говорю, я говорю только для того, чтобы предупредить Вас о возможной опасности. Ваша Алисия очаровательная сожительница, но не повторяйте с ней ошибки, которую Вы сделали со мною. Она тоже изменится; характер ее будет видоизменяться. Женщины наименее устойчивые из всех существ. Тщательно наблюдайте за Алисией. Не оставляйте ее изменяться без Вашего участия, не то она ускользнет от Вас. Будьте внимательны, Жером. Советую Вам это как друг… Не смотрите на это как на сожаление, но лишь как на простое выражение участия к прочности Вашего счастья.

Для окончания этого письма мне хочется Вам повторить то, что я Вам уже писала. Я очень довольно моим новым существованием. Жизнь, какую я веду в Париже, прелестна, и я могу ее посоветовать всем, кто имеет склонность к независимости и одиночеству. Нигде, как в Париже, нельзя до такой степени удовлетворить эти вкусы, и между тем я сама собираюсь нарушить эти условия. Не смейтесь над этими противоречиями — они свойственны женщинам. Да, я собираюсь покинуть мой дорогой маленький отель «Манфред», где я засела с приезда из Герэ и где сделалась старожилкой, не по возрасту, слава Богу, но по продолжительности моего пребывания в нем. С завтрашнего дня я серьезно пускаюсь отыскивать себе квартиру и решаюсь начать культурную жизнь, потому что до сих пор я жила в Париже, как дикарка. Вот почему для того, чтобы подготовить себе положение в обществе, я храбро решила обойти с визитами несколько старинных подруг моей матери, которые еще остались, причем иные из них проявляют даже кое-какой интерес к моей участи. Это — формальность скучная, но совершенно необходимая, потому что репутация наша зависит от старых дам. К счастью, скука этих посещений до некоторой степени искупится комическим зрелищем, которое они, наверное, представят мне. Я опишу Вам, как меня примут эти Парки. Это позабавит Вас, и Алисию также. Я живо себе представляю, как она пожмет своими красивыми плечами и несколько раз воскликнет со своим благоразумным и положительным видом: «Эти француженки какие-то сумасшедшие!»

Для большинства случаев она права, но совсем не права, если это относится ко мне. Мои намерения, наоборот, весьма благоразумны. Решив жить в Париже, я собираюсь бывать в лучшем обществе. Для этого я должна вести безукоризненный образ жизни, не дающий повод ни к каким неблагоприятным сплетням. Я знаю, что положение мое немного двусмысленное, но можно же, черт возьми, не иметь мужа и не быть из-за этого женщиной легкого поведения! Одинаково возможно и обратное. Например, добрейшая Мадлена де Жерсенвиль. Я еще не видалась с нею. Из Герэ она поехала прокатиться в Монте-Карло. К тому же, как я Вам уже говорила, я собираюсь видеться с нею очень осторожно и не слишком часто показываться в ее чересчур свободном обществе. До свиданья, дорогой Жером. Дружеский привет Алисии. Любящий Ваш друг

Лаура де Лерэн.
Г-ну Жерому Картье, Берлингем,
Сан-Франциско (Соединенные Штаты)
Отель "Манфред", улица Лорда Байрона
Париж, 28 февраля

Дорогой Жером!

Со времени предыдущего моего письма произошло много событий; главное, что я подыскала наконец квартиру.

Прежде всего: она не находится ни в одном из тех мест, которые мне нравятся в Париже больше всего. Итак, я не поселилась ни в одном из прекрасных домов Вандомской площади, чей благородно выдержанный стиль Людовика XIV так мне нравится. Не буду жить я и в одном из старых особняков времени Людовика XIII, что окаймляют площадь Вож. Ни высокие каменные фасады, ни живописные кирпичные павильоны не приютят моей особы. Не буду я иметь помещения и в симпатичных домах, окружающих сад Пале-Рояль, балконы которых с лепными вазами возвышаются над ним. Не следует Вам меня представлять в каком-нибудь достойном и мрачном здании на набережной Малакэ или в какой-нибудь просторной и элегантной постройке на авеню Булонского леса. Лаура де Лерэн не устроит свой очаг ни в окрестностях Люксембурга, ни в центре Сен-Жерменского предместья. По многим причинам я не сделала этого, главным образом потому, что подобные помещения слишком чувствительно отозвались бы на моем бюджете. Установив это, я принуждена была заняться более скромными местами жительства.

Так как я колебалась между правым и левым берегом Сены, то одну минуту у меня явилась мысль разрешить это колебание, поселившись на острове Сен-Луи. Признаюсь, что меня довольно-таки привлекало очаровательное своеобразие этого старинного квартала. Я часто там гуляю, и это одно из тех мест, куда я возвращаюсь охотнее всего. Я очень люблю его. Он образует в Париже какую-то островную провинцию, с своеобразной и особенной прелестью. Я не могу себе представить, что остров Сен-Луи подчинен городскому управлению. Я не могу отказаться от мысли, что остров Сен-Луи, как отдельное государство, имеет привилегии и самоуправление. Для меня он вроде «Валь-д’Айдоры»[1], республики Сан-Марино, княжества Монако. Он должен иметь собственный свод законов. Там должны жить по чисто местным нравам и обычаям. Меня не разубедят в том, что на острове Сен-Луи есть губернатор, и губернатор этот живет в особняке Лозэна, есть епископ, и что местожительство этого епископа — в особняке Ламбера, и главный судьи, заседающий в особняке де Бретонвилье. У всех личностей должен быть особый костюм и особые знаки отличия. Они должны возглавлять таинственные церемонии и тайные пиршества. Ночью по молчаливым улицам острова, несомненно, двигаются шествия, фантастические процессии. Потом, наутро, все входит в обычный порядок, и остров, потерявший власть волшебства, снова принимает обыкновенный свой вид, полубуржуазный, полупростонародный, со своими старомодными особняками, старыми домами, лавками. Конечно, Жером, если бы я поселилась на острове Сен-Луи, я бы открыла там множество любопытных вещей, и «Женщина без головы», что находится на углу улицы Ле Регратье, рассказала бы мне странные вещи! Но я приехала в Париж не для того, чтобы мечтать, а для того, чтобы жить здесь, призраки же — не общество! Поэтому, несмотря на соблазнительность этого квартала, несмотря на прекрасные виды на Сену, несмотря на печальное достоинство древних домов, я отказалась от мысли сделаться островитянкой. Я не буду женским Робинзоном острова Сен-Луи. Я не узнаю его секретов, мне не откроются его тайны!

Квартал, выбранный мною, гораздо менее романтичен, но гораздо более подходит к образу жизни, который я собираюсь вести. Он не слишком изящен, не простонароден, не пустынен, не шумен. Улица, где я буду жить, носит название приличное, легко произносимое и запоминаемое. Последний пункт очень заботил меня. При теперешней мании давать улицам названия по именам более или менее великих людей, можно рисковать провести свою жизнь под покровительством какого-нибудь господина, фамилия которого состоит из сочетания таких слогов, что вам не понравятся или даже просто приведут в ужас. Эти звуки обозначения Вам придется произносить десять раз на дню, слышать, как их произносят ваши друзья, сообщать их вашим поставщикам, надписывать наверху вашей почтовой бумаги. Весь день вы зависите от какого-то милостивого государя, которого вы не знаете, к которому не чувствуете никакого уважения или симпатии и который навязывает вам звучности неприятные, ненавистные или смешные.

Вы скажете, это пустяки. Да, но эти пустяки имеют свое значение, и подобные мелочи играют большую роль в приятности или неприятности нашего существования. Они имеют свое место, незначительное, но действительное, в нашем счастье. Я бы ни за что не хотела забираться на житье в улицу, название которой мне слишком не нравилось бы. Наоборот, прелестно быть, так сказать, гостем любимого художника или писателя. Я очень хорошо себя представляю живущей на улице Мариво, Альфреда де Виньи, Евгения Делакруа или Ватто, но не могу себя вообразить на улице Ипполита Флаша или на бульваре Распайль.

Лучше всего, не правда ли, было бы выбрать улицу, название которой не привлекало бы внимания, не будило никаких определенных воспоминаний, имело бы вид, что никому не принадлежит и не представляет собою нечто нереальное, воображаемое? По этим ли соображениям или по другим каким причинам, но я остановилась на улице Гастон-де-Сен-Поль.

Улица Гастон-де-Сен-Поль! Не правда ли, тут есть достаточная неопределенность? Гастон-де-Сен-Поль! Будто фамилия бального кавалера, записанная в старую записную книжку. Гастон-де-Сен-Поль! Гастон — фамильярно и мило, Сен-Поль — элегантно и аристократично. Теперь, кто же на самом деле был этот Гастон де Сен-Поль? Я Вам потом скажу, когда сама разузнаю на этот счет. Сохрани меня Бог, чтобы я относительно этого Гастона не имела какой-нибудь досадной неожиданности, так как от этого я очень способна менее полюбить мою квартирку. Она удобна и очень хорошо расположена. Комфортабельный дом не принадлежит к тем новейшим постройкам, что кажутся сделанными из картона. Не будучи старинным, он уже подвергался испытаниям. Другое преимущество — помещение было до сих пор не занято. Для меня это существенное условие, так как знать людей, которые жили до нас, вспоминать их лица — какое отвращение! Знать, какая у них была мебель, как была расставлена! В этой смене помещений есть что-то тошнотворное. Это у меня отняло бы всякую охоту устраиваться. Между тем как въезжать в пустое помещение — совсем другое дело. Знаешь только, что до тебя тут были человеческие существа, вот и все. Улитка уже ушла из раковины. Достаточно поскрести, почистить, помыть, покрасить — и можно думать, что вы самые первые жильцы. Иначе мои сны были бы наполнены призраками лиц, подлежащих налоговому обложению, и постояльцев.

Другая тема, имеющая для меня важность и о которой мне хочется Вам рассказать, Жером, это визиты, которые я нанесла старым подругам моей матери. Если бы пять лет тому назад, когда Вы на мне женились, Вы не увезли меня в Америку с такою поспешностью, которая никак не предвещала положения, в каком мы теперь находимся, я бы Вас представила этим почтенным дамам, и мне не пришлось бы Вам их описывать и почтою посылать Вам их портреты. Но Вы меня так быстро и так ревниво умчали из-под венца на пароход, что мне пришлось письменно известить этих отставных придворных дам о течении моей участи. Я отлично знаю, что участь моя особенно их не интересовала. К тому же они несколько потеряли из виду мою мать, удалившуюся после смерти папы в Ниццу. Мне тогда было семь лет; когда мы вернулись в Париж, мне было четырнадцать. На следующую зиму мама умерла, и моя двоюродная тетушка де Брежэн поместила меня в монастырь святой Доротеи. В течение года, предшествовавшего этим событиям, я и познакомилась с несколькими подругами моей матери, с которыми она виделась, между другими с г-жою Брюван и с г-жою де Феллетэн. Эти две и заинтересовались несколько моею участью. Для других я была «маленькая де Лерэн», и ничего больше. Я даже не знаю, вспоминали ли они обо мне? Сомневаясь в этом и желая по вышеизложенным причинам войти в сношение с ними, я сочла за нужное освежить себя в их памяти. Поэтому я для них составила род окружного послания, где я напоминала им о себе и просила их соизволения представиться им. Для большего благоразумия и во избежание всяких недоразумений я вкратце объяснила им свое положение.

Признаюсь, дорогой Жером, что все ответы на мое окружное послание были благоприятны, исключая одного. Особа, которая послала его и об имени которой я умолчу, дала мне понять, в выражениях очень неласковых, что она не имеет никакого желания меня видеть. Она делала осторожный, но определенный намек на мой развод. Правда, особа эта, по слухам, так мучила своего первого мужа, что несчастный решил пустить себе пулю в лоб, что дало возможность вдове выйти замуж за своего любовника. Хотя методичная ведьма эта сумела отравить ему существование, он решил не покушаться на ее жизнь, удовлетворившись тем, что вознаграждал себя от времени до времени устройством своей дражайшей половине избиения хлыстом. Я имею эти сведения от бедной мамы. Она не скрывала, что ее забавляла мысль, как это г-жа Б., такая чопорная и высокомерная, с накладкой и вставной челюстью, периодически подвергается супружеской порке!

Не считая этой неудачи, которая не слишком меня расстроила, остальные мои послания были приняты благосклонно, и я тотчас приступила к объезду. Я не буду Вам описывать всех моих визитов, потому что многие, при всей своей полезности, не представляют никакого интереса, но хочу Вам рассказать о некоторых из них, которые, может быть, Вас позабавят. Я поведу Вас за собою к герцогине Порник-Люрвуа, приему которой я придавала некоторое значение. Родители мои не прерывали сношений с нею, так как отец мой служил адъютантом при генерале герцоге Порник-Люрвуа. После смерти отца герцог и герцогиня не переставали оказывать известное уважение моей матери. Потому мне очень было важно снова сойтись с ними. Герцогиня как раз только что вернулась в Париж из своего замка Люрвуа на Эре и снова устроилась в особняке на улице Бон. Крупным своим почерком, вроде почерка деревенских священников, герцогиня писала, что готова принять меня в любой день около двух часов.

Я приехала в назначенный час.

У особняка действительно внушительный вид с его портиком, украшенным двумя сфинксами, круглым двором, накрест пересеченным мостовой из серых плит. У здания в стиле Габриеля благородная внешность, но смотреть на него следует с некоторого расстояния. Разочарование начинается прямо с сеней, просторных и хороших пропорций. Герцогиня Порник-Люрвуа, одаренная всеми добродетелями, наделена зверским вкусом, благодаря которому ей удалось насколько возможно испортить это прекрасное здание. Страннее всего, что, совершая это преступление, она считала, что исполняет семейный долг. Действительно, не довольствуясь тем, что она герцогиня Порник, она еще более гордится, если только это возможно, тем, что она урожденная ле Ребюфар де ла Верлад, дочь графа ле Ребюфара, министра внутренних дел при французском короле Луи-Филиппе. Подчиняясь этому чувству, она загородила особняк на улице Бон ужасною мебелью, полученной в наследство от этого старого мошенника ле Ребюфара. Всех ужасов я не буду описывать. Они позорят комнаты, в которых расставлены в невероятном количестве, так же как портреты во весь рост этой знаменитой и гадкой личности. Его можно видеть во всех костюмах его чинов, с тем же сухим и глупым выражением на худом и угрюмом лице. Что касается изображений Порник-Люрвуа, они, очевидно, не в большом почете. Я могла это заметить, проходя уже по двору особняка. Дверь в сарай была приоткрыта, и кучер с ухватками ризничего чистил вроде как святой водой облупившийся лак какого-то древнего экипажа. Мимоходом я заглянула в этот сарай. Каково же было мое удивление, когда я увидела в глубине, на стене, висящий без рамы, безо всего, квадратный великолепный конный портрет маршала Люрвуа, победителя принца Евгения и Мальборо. Старый маршал, в парике, кирасе, плаще, с голубою лентой и в больших, воронкой, ботфортах, руководил мановением жезла с лилиями битвой, символом которой являлась граната, разрывающаяся между ног у его лошади. У него было совсем другое лицо, у Люрвуа из сарая, чем у Ребюфара из гостиной.

Самое комичное, что герцогиня немногим лучше обращается со своим мужем, чем с его военными предками. Бедному генералу де Люрвуа нелегко жилось с супругой, так что он счел за лучшее потихоньку выжить из ума. Началось это, еще когда он был деятелем, если можно так выразиться, и отец мой искусно облегчал ему его занятия. Тем не менее он принужден был выйти в отставку. Последний раз, когда я его видела, он был в жалком состоянии. Мать моя в то время была уже больна. Она взяла меня с собою к герцогине, которая, увидя, что мне скучно, послала меня поесть в столовую. Генерал там занимался тем же в обществе своего лакея. Он сидел, и, как у детей, салфеточка у него была завязана вокруг шеи. Лакей поил его шоколадом с ложечки и иногда дергал за нитку славного паяца, одетого зуавом, что очень занимало герцога. Свое удовольствие он выражал тем, что хлопал в ладоши и пачкал салфетку.

Что касается герцогини, то она невозмутима и, несмотря на свои верные семьдесят лет, все та же. Она очень маленького роста, почти карлица, с большой головой и огромными руками. Тщедушное тело ее закутано в какую-то хламиду. На голове у нее башня седых волос с двумя длинными локонами. При моем приходе она сидела на низеньком стулике, сложив свои огромные руки на круглом животе, на этом животе, который составлял несчастие ее жизни, так как он не мог дать потомка роду Порник-Люрвуа, так же как и продолжить интересного семейства ле Ребюфаров. В этом, казалось, горько ее упрекал портрет во весь рост министра, под раздраженным взглядом которого мы с герцогиней и вступили в беседу.

Я не буду вдаваться, дорогой Жером, во все подробности этого исторического разговора. Я передам в сокращенном виде только главные его пункты. Прежде всего мне нужно было узнать, как смотрит герцогиня на мое положение разводки. Принимает ли она меня в некотором роде как инкогнито или будет меня считать в числе своих признанных знакомых? В сущности, мне должно было бы заранее быть известно, что меня ожидает… Что мог значить в глазах герцогини Порник-Люрвуа брак с каким-то Картье, поселившимся в Америке? Какое могло иметь значение, жила я или не жила с этим господином? Развод же мой дал мне хотя бы то преимущество, что я перестала быть г-жою Картье и снова сделалась Лаурою де Лерэн. Последний пункт был самым важным. Благодаря разводу ко мне вернулась приличная фамилия, которую приятно носить. Я снова сделалась особой, которую, не стесняясь, можно назвать в аристократическом салоне. Это, конечно, лучше, чем оставаться г-жою Картье. В общем, восстановление прежней моей фамилии обеспечивало мне благосклонное покровительство герцогини. Она дала мне понять, что если я буду послушна и услужлива, то меня можно будет легко использовать для какой-нибудь серьезной мастерской и допустить участвовать в хорошо организованных благотворительных продажах. Конечно, она не представляла себе меня в роли дамы патронессы или заведующей учреждением, но в виде помощницы я буду очень мила!

После этих уверений я покинула герцогиню. В общем, свидание дало результат очень ценный. Я, так сказать, снова стала существовать в глазах герцогини. Да, я была еще чем-то очень маленьким, пылинкой, зародышем, но я существовала, что очень много значит и чего, дорогой Жером, не могла бы добиться г-жа Картье! Поэтому на прощанье я не преминула выразить свою благодарность герцогине. Ей, по-видимому, понравилось мое поведение, и оно так расположило ее ко мне, что она поговорила со мною еще добрых четверть часа о колотье, которое у нее было прошлою ночью. Решительно я делала успехи в сближении с нею, и я уже думала, что она не отпустит меня, не представив всем Ребюфарам, которые строили гримасы со стен гостиной. Честь, конечно, была бы велика, но я предпочла бы засвидетельствовать свое почтение славному маршалу де Люрвуа, который таким молодцом висел в глубине своего сарая. Увы, я его не увидела, когда шла обратно! Дверь была закрыта… В ту же минуту большая коляска, в которую запряжена была старая лошадь, колыхнулась. Я видела, как, развалясь на подушках, герцог выехал на ежедневную свою прогулку… Он показался мне очень ослабевшим, бедный старик, и я боюсь, без игры слов, что он далеко не уедет!

Такова была, дорогой Жером, первая кариатида моего будущего положения в свете; вторая не менее заслуживает, чтобы я Вам набросала ее портрет. Дело идет о г-же Грендерель, жене Грендереля, известного директора «Соединенных банков». Особняк герцогини Порник-Люрвуа находится на улице Бон, а особняк г-жи Грендерель — на улице Монсо. Я не знаю, как моя мать познакомилась с Грендерелями, но я отлично помню, что раза два у них бывала и что г-жа Грендерель однажды навестила меня в монастыре. Этого было достаточно, чтобы я занесла ее в свой список.

Во всяком случае, г-жа Грендерель встретила меня очень любезно, и признаюсь, что визит мой имел для меня свою приятность: не то чтобы мне доставляло большое удовольствие болтать с г-жою Грендерель, но, разговаривая с нею, я все время имела перед глазами четыре удивительные картины Шардена, украшающие большую приемную особняка. Это четыре натюрморта; на одном изображены хлеб и лимон, на другом — котел с фруктами, на третьем — дичь, на четвертом — рыба. Эти четыре Шардена у г-жи Грендерель имеют вид семейных картин, так как г-жа Грендерель происходит из старого буржуазного рода. Они приобретают значительность эмблем. Действительно, г-жа Грендерель создана, скорее, чтобы ходить на рынок, чем для того, чтобы выезжать в свет. Какой отличной рыбницей, какой булочницей была бы она! Она высокого роста, сильная, коренастая, широкоплечая, квадратная. У нее красивые, крупные черты лица, большие, красивые глаза. Тело у нее сколочено на славу. Повторяю, совершенный тип лавочницы. Посмотреть на нее, то можно подумать, что она только и занята хозяйством и материальными заботами. Ну так Вы очень ошиблись бы, подумав так. Под крепкой этой оболочкою и внешностью хозяйки г-жа Грендерель скрывает романическую и забавную душу и полную неспособность вести дом.

Несмотря на воинственный свой вид, г-жа Грендерель мечтательна и ветрена. Ее неприспособленность к делам текущей жизни исключительна. Она в них ничего не понимает. Она знает это, и от этого на нее напала особенная робость. Спорить с поставщиками, отдавать приказание прислуге для нее сущее наказание. Потому всем в доме распоряжается Грендерель, заказывает кушанья, следит за расходом, делает покупки. Он довел это даже до того, что наблюдал за туалетами своей жены, и часто можно было видеть, как после какого-нибудь длинного заседания, где обсуждались финансовые интересы огромной важности, он останавливал свой экипаж у дверей какой-нибудь модной портнихи или известной модистки.

От такого супружеского вмешательства г-жа Грендерель имеет преимущество быть наиболее странно одетой и имеющей наиболее странные головные уборы парижанкой, но особняк Грендерелей находится в образцовом порядке. У г-на Грендереля сохранились традиции пышных откупщиков прежнего времени. Этот щупленький человечек, в чем душа держится, в очках, кажущийся полуживым и полуслепым, на самом деле является одним из выдающихся знатоков искусства. Он умеет обращаться с деньгами, но умеет обращаться и с редкими безделушками. Коллекция г-на Грендереля — одна из самых замечательных и хорошо составленных в Париже. Конечно, г-же Грендерель запрещено прикасаться к чему бы то ни было. Г-жа Грендерель рассеянна, и у нее несчастливая рука. Таким образом, не занимаясь ни хозяйством, ни туалетами, добрая г-жа Грендерель имеет много свободного времени в своем распоряжении. Она заполняет его чтением фельетонных романов.

В конце концов, эти фельетоны подействовали немного ей на голову. Жизнь для г-жи Грендерель представляется полной козней и опасностей. Потому она не выезжает из Парижа, под Парижем же она подразумевает богатые кварталы столицы, в частности квартал Монсо. В других местах вы не можете поручиться за безопасность. Главной темой разговоров г-же Грендерель служат опасности жизни. Говорят, что она к кучеру на козлы сажает полицейского агента, переодетого выездным лакеем. Что касается до путешествий, то г-жа Грендерель отказалась навсегда выезжать за черту города. Поехать дальше городских валов кажется ей неслыханною дерзостью, подвигом, достойным, чтобы люди сломали себе шею или им прострелили голову.

Чувство это содействовало тому, что г-жа Грендерель прониклась ко мне большим уважением. Подумайте: особа, отправившаяся в Америку и, что еще забавнее, — вернувшаяся оттуда! Разве это не чудо? Это изумление я могла прочесть на лице у доброй г-жи Грендерель, когда я явилась оказать ей долг вежливости. Она смотрела на меня взволнованно и удивленно. Как, такая молодая, и уже переезжала Атлантический океан, исколесила весь материк и из этого ужасного предприятия вернулась жива и здорова, с обоими глазами, ушами и четырьмя конечностями! Каких страшных опасностей я избежала! Мудрено ли в такой стране лишиться мужа! Развод — ничтожное приключение для человека, которому приходится испытывать столько других приключений. Я должна благодарить судьбу, что так дешево отделалась!

Добрая и нелепая г-жа Грендерель ни на минуту не могла себе представить, что эти пять лет я прожила там в изящном и комфортабельном коттедже, в окрестностях большого города, и что Берлингем представляет собою что-то вроде калифорнийского Сен-Джемса. Она не могла понять, как с меня не сняли скальп краснокожие и что я проводила время не в том, чтобы перестреливаться из револьвера с ковбоями, уметь обращаться с томагавком и лассо, жить в вигваме и есть за всеми трапезами пеммикан, как это описано в романах Густава Эмара, Майн Рида и Габриеля Ферри, которыми она упивается. Это превосходило ее сообразительность, и она думала, что я скрываю перипетии моего существования в саваннах и пампасах, щадя ее чувствительность. Потому она всячески вызывала меня на откровенность. Мне бы ничего не стоило, дорогой Жером, уверить ее, что Вы с головы до ног покрыты татуировкой, носите кольцо в носу и перья на голове. Она приписывала мою сдержанность моей скромности. Но затруднения мои этим не ограничивались. Если я вышла невредимой из отдаленных опасностей, мне предстояло еще избежать опасностей парижских. Одинокая молодая женщина подвержена там всякого рода случайностям и неудобствам. И добрая г-жа Грендерель предоставляла к моим услугам тот незначительный запас опытности, что она имела, чтобы быть моим путеводителем по этому лабиринту.

Я не остереглась и не отказалась от столь предупредительного предложения. У г-жи Грендерель, которая по уму, конечно, не может сравниться ни с г-жою Жофруа, ни с г-жою дю Дефан, тем не менее есть довольно влиятельный салон. Хотя она не отличается особенными способностями руководительницы, все-таки она жена Грендереля, а могущество Грендереля достаточно притягательно, чтобы приемы его супруги были очень посещаемы. Так что занять твердую позицию на этой почве небесполезно, чего я и достигну. Вначале это будет довольно тяжко, так как для начала нужно будет подвергаться советам г-жи Грендерель, но я подчинюсь этому и очень рассчитываю воспользоваться светскими преимуществами их дома.

Выгоды, которые я намерена извлечь из г-жи де Глокенштейн, не менее ценны. Г-жа Глокенштейн познакомилась с матушкой во время пребывания в Ницце. Г-н де Глокенштейн — немец, а г-жа де Глокенштейн — бельгийка. Оба вместе они очень богаты, а ее можно найти еще очень красивой. Ей лет под пятьдесят, у нее правильные и приятные черты лица, веселый и спокойный вид. Она обладает тою особенностью, что, когда соображает что-нибудь, у нее появляется довольно комическая гримаса. В эти минуты она как-то особенно поджимает губы. Прибавьте, что она смело и наивно мажется и волосы у нее выкрашены в золотистый цвет. На вечер она наклеивает большую мушку у начала бюста, который у нее довольно объемист. У г-жи де Глокенштейн хорошая квартира на площадке в Елисейских Полях. Она выбрала это место, чтобы из окон можно было смотреть на все въезды коронованных особ.

У г-жи де Глокенштейн действительно политический салон, настоящий салон, а не одна из тех говорилен, где попусту рассуждают о событиях, известных из газет, и вкривь и вкось решают судьбы Европы. В салоне г-жи де Глокенштейн нет ничего ни тусклого, ни скучного. Он полон красивых женщин, и там беседуют о литературе, театре, любви. Иногда только в проходе дверей или в курительной комнате встречаются люди, которые в другом месте не могли бы встретиться и которым невыгодно, чтобы их видели вместе. У г-жи де Глокенштейн — нейтральная почва, нечто вроде дипломатического дома свиданий.

В качестве красивой женщины я могла пригодиться г-же де Глокенштейн. Ей нужно привлекательных статисток для международных комедий, которые завязываются у нее под крылышком. Так что я сразу увидела, что я понравилась г-же де Глокенштейн и что она меня оценила по достоинству. Она решила, что у нее я произведу самое выгодное впечатление, и, осыпав меня любезностями, пригласила на следующий же день к обеду. Я извинилась, сославшись на то, что еще живу в отеле, чемоданы у меня не разобраны и что я начну выезжать не раньше весны. Тем не менее я обещала ей сделать визит, который имела право ожидать столь значительная личность, как она. Она одобрила меня по всем пунктам, и мы расстались лучшими друзьями, хотя она мне задала несколько вопросов, не особенно скромных, касательно моего развода. Из этого я поняла, что г-жа де Глокенштейн занимается не только вопросами политики: любовные вопросы тоже ее интересуют, и она подходит к ним главным образом со стороны физической, эта сторона, по-видимому, очень много значит для г-жи де Глокенштейн. Она, ничего не скрывая, сообщила мне, как она понимает любовь и какого наслаждения в ней ищет. Я предоставила ей говорить, причем она долго и красноречиво распространялась на эту тему, так что я избавлена была от необходимости отвечать на нескромные вопросы. Конечно, я могла бы сообщить ей факты, говорящие только в Вашу пользу, дорогой Жером, но мне совсем не хотелось делать признаний, хотя бы и ретроспективных. К тому же, повторяю, я собираюсь завязать сношения с перечисленными личностями исключительно из соображений пользы и не выйду за пределы простой учтивости.

Не заключайте, однако, из этого, дорогой Жером, что я намерена жить в Париже в полном сердечном одиночестве. Я отлично знаю, что к одиночеству этому я несколько приучена и обязана этим Вам. В течение годов, что мы провели с Вами вместе, я потеряла привычку изливаться. Вы были человеком занятым, и в ряду Ваших занятий, сознайтесь, мне не принадлежало первого места. Так что я привыкла жить очень одиноко. Вы помните долгие часы, что я проводила, уединившись в берлингемской библиотеке. В сущности, подобный образ жизни не был мне неприятен. Тем не менее нет никаких оснований к тому, чтобы продолжать его бесконечно. Теперь, находясь в Париже, я не отказываюсь от мысли приобрести себе друзей.

Вы скажете, что у меня имеется Мадлена де Жерсенвиль, как первая взятка в игре. Конечно, как я Вам уже писала, я очень люблю Мадлену.

Она — хорошая женщина. В ней много сторон, которые мне нравятся: она мила, проста, откровенна; но у нее есть известные природные порывы, которые меня несколько пугают и которые самая ее откровенность делает еще более страшными. Мадлена имеет ко мне стесняющее меня доверие, и, по правде сказать, я очень сожалею, что она с такою наивностью посвятила меня во все свои безрассудства. Около нее я испытываю теперь чувство неловкости, которое я не могу преодолеть. Если бы я узнала от других, что у Мадлены были и есть любовники, мне это совершенно не было бы неприятно. Прежде всего я могла бы поверить и не поверить, по своему усмотрению. Я могла бы обвинять общественное мнение в клевете или, по крайней мере, в преувеличивании. Но после того, что сама Мадлена де Жерсенвиль мне рассказала, сомнению не оставалось места. Мне было невозможно не знать, что поведение моей подруги плачевно и легкость ее нравов вполне предосудительна. Я ее тем не менее люблю, но несколько стесняюсь ее любить.

Так что я была бы счастлива завязать дружеские отношения с особой менее заметной, чем бедная моя Мадлена. Да, я была бы счастлива иметь подругу, но для получения ее я могу рассчитывать только на благоприятную случайность. Иногда семейные обстоятельства, случайности воспитания берут на себя заботу снабдить нас вполне подходящим другом по уму и по сердцу. Эти дружеские связи драгоценны и могут продолжаться всю жизнь. Но у меня не было такой удачной случайности. Так что я принуждена рассчитывать исключительно на неожиданность. Она должна добыть для меня эту редкую и пленительную вещь — подругу или друга.

Действительно, по-моему, дружба может отлично существовать между мужчиной и женщиной, так же как между двумя женщинами или двумя мужчинами. Общность вкусов, обмен мыслей, на которых зиждется дружба, не требуют однородности пола. Мне кажется, я бы очень могла чувствовать дружбу к мужчине, не испытывая при этом никакого смущения и двусмысленности. Я бы охотно сделала подобный опыт. Мне бы очень хотелось выйти из сердечного одиночества, в котором я прожила до сих пор, но я отнюдь не хотела бы выйти из него посредством чувства любви. Быть может, я не всегда так буду думать, и я узнаю час, когда пробудится снова во мне жажда любви. Прибавлю, что встречу я его без боязни. В подобном случае я извещу Вас, дорогой Жером.

Это будет средством для меня проверить мои чувства. Вы послужите мне пробным камнем.

Покуда сообщу, что из визитов, которые я должна была сделать, я оставила к концу тот, который заранее радовал меня всего больше, — визит к добрейшей г-же Брюван. Мысль о свидании единственно с нею доставляла мне удовольствие, и я не знаю, почему я так медлила с этим визитом. Действительно, нужно было обезуметь от Парижа, как я обезумела, чтобы сейчас же по приезде не отправиться к славной г-же Брюван. Тем более что такое откладыванье могло граничить с неблагодарностью. Г-жа Брюван все время выказывала ко мне неподдельный интерес. Она искренне любила мою мать. А между тем во время своего пребывания в Америке я несколько забросила ее. К счастью, г-жа Брюван мало считается с условностями. Как только я известила ее о своем прибытии, она радушно и поспешно откликнулась. В этом тем более заслуги, что в данную минуту она очень озабочена положением своего племянника Антуана Гюртэна. При слове «озабочена», я уверена, что вам воображается совсем не то, что есть на самом деле. Вы, естественно, предполагаете, что дело идет о деньгах. Какую же глупость еще мог сделать этот веселый кутила, проводящий время с жокеями, девицами, а ночами ищущий в клубах и картежных домах удачи, которая не всегда, конечно, ему сопутствует? Вы думаете, что тетушка Брюван принуждена заштопать какую-нибудь прореху или успокоить слишком требовательного кредитора? Вы не угадали! Если Антуан Гюртэн что и проиграл, так свое здоровье. Он заболел острой неврастенией, заставившей его резко изменить образ жизни. Этот приступ совершенно изменил крепкого малого, и Антуан Гюртэн превратился в меланхолическое существо, подавленное своею болезнью, которое убеждено, что ему уже никогда не суждено будет вернуться к прежним привычкам. При этом ходить за ним нелегко. Положение это удручает г-жу Брюван, но не помешало ей встретить меня с обычной своей добротою. Что же касается до моего развода, то он удивляет ее так же, как удивило и мое замужество. Так же, как она не могла прийти в себя оттого, что вы женились на мне без приданого, теперь она не может понять, как согласились Вы расстаться с такой милой особой, как я. Правда, она не знает мисс Алисию Гардингтон, и ей неизвестно, что от этой замены Вы в выигрыше.

Несмотря на свои треволнения, г-жа Брюван самым любезным образом предложила мне свои услуги во всем, что могло бы облегчить мое устройство в Париже, прерывая свои предложения жалобами на здоровье своего племянника. Ах, если бы он не вел такой нелепой жизни и спокойно женился бы! Я старалась ее подбодрить и разговорить, как могла. Я говорила ей, что подобные состояния нервного истощения довольно часто бывают у американских деловиков и что сезон на чистом швейцарском воздухе или укрепляющее морское путешествие легко могут преодолеть эту физическую угнетенность.

Как раз об этом мы и говорили, когда в гостиную кто-то вошел. Вновь прибывший был друг Антуана Гюртэна, единственно с которым, по капризу, он соглашается видеться в это время и зовут которого Жюльен Дельбрэй. У него очень приличный вид и приятная внешность. По-видимому, он очень милый и культурный молодой человек, знающий толк в безделушках и мебели. Г-жа Брюван, знакомя меня с г-ном Дельбрэем, сказала, что тот мог бы быть мне очень полезен при устройстве квартиры и ручалась за его любезное согласие. Г-н Дельбрэй подтвердил это очень вежливо, но с каким-то рассеянным видом, так что я подозреваю, что или он не так компетентен в этих вещах, или у него нет практического чувства. Прибавлю, что если г-н Дельбрэй и знаток редкостей, то он совсем не знаток в лицах. Действительно, как-то утром в прошлом месяце я завтракала в ресторане Фуайо и имела честь сидеть за соседним с ним столиком, и он, по-видимому, меня даже не заметил, меж тем как я отлично его запомнила. В конце концов, тщеславие мое нисколько не оскорблено плохой памятью г-на Дельбрэя, и я охотно буду с ним советоваться насчет своих будущих покупок. Я даже с удовольствием буду следовать его советам, если они будут соответствовать моему вкусу. Жму Вашу руку, дорогой Жером, и остаюсь дружески Ваша

Лаура де Лерэн.
Г-ну Жерому Картье, Берлингем,
Сан-Франциско (Соединенные Штаты)
Отель "Манфред", улица Лорда Байрона
Париж, 16 апреля

Дорогой Жером!

Все еще пишу Вам из вечного моего отеля «Манфред», а не с квартиры на улице Гастон-де-Сен-Поль. Вы, может быть, думаете, что я уже там устроилась. Ничего подобного, ничего еще не готово. И, что всего страннее, в задержке этой виноват — угадайте кто? — г-н Жюльен Дельбрэй своей особой. Да, дорогой мой, это так.

Я представляю себе, какое лицо Вы сделали, потому что, хотя я уже больше и не жена Вам и Вы больше не отвечаете за мои поступки и действия, Вы очень еще способны, уверена в этом, немного меня ревновать. Я даже надеюсь, что Вы ревнуете, и сочла бы себя униженной, если бы было иначе. Это значило бы, что у Вас обо мне не сохранилось такого рода воспоминаний, оставить которые я все-таки рассчитывала. Моя женская суетность оскорбилась бы этим. Однако успокойтесь, я не желаю, чтобы ревность Вас мучила и причиняла Вам малейшее огорчение. Я хочу только, чтобы она внушила Вам немного беспокойства на мой счет и дурного настроения. Я хочу, чтобы она оживила Вашу память обо мне. Я требую от Вас знаков уважения, а не собираюсь налагать на Вас наказания. Одним словом, я ничего не имею против того, чтобы Вы несколько омрачились от этого Жюльена Дельбрэя.

Не предполагайте, однако, что г-н Жюльен Дельбрэй внезапно завоевал значительное место в моей жизни и что сердце мое хоть сколько-нибудь в этом заинтересовано. Нет, просто г-н Дельбрэй, кажется мне, может сделаться тем другом и товарищем, которого я желала и отсутствие которого образовывало незаполненное место в моем существовании. Больше ничего; по крайней мере, в настоящую минуту. Все, что я могу сказать, сводится к тому, что г-н Дельбрэй, по-видимому, обладает некоторыми качествами, необходимыми для очень приятного друга и премилого компаньона. Прибавлю, что существуют все шансы, что мы оба на этом и остановимся. Признаки этого я охотно Вам сообщу.

Вернемся к тому завтраку в январе, о котором я упоминала в конце последнего моего письма. Это утро было одним из тех, в которые, как я Вам говорила уже, я была совершенно опьянена моей парижской свободой. Завтракать так, по-холостому, одной, в ресторане, казалось мне прелестным подвигом. Оживленная этим, я в это утро была, право, очень хорошенькой. Очевидно, г-н Дельбрэй — для меня в эту минуту господин с третьего стола — заметил это, так как он, по-видимому, испытывал искреннее удовольствие наблюдать за мною. Внимательные взгляды этого господина нисколько меня не раздражали. Я говорила себе: «Вот какой-то человек находит меня себе по вкусу, я произвожу на него сильное впечатление. Он будет вспоминать обо мне с нежностью».

Через два месяца я встречаю у г-жи Брюван моего восторженного наблюдателя из ресторана Фуайо. Нас знакомят… и должна признаться, что я не произвела на него неизгладимого впечатления. Г-н Дельбрэй совершенно позабыл мое лицо. Согласитесь, дорогой Жером, что большие страсти не так начинаются. Это противоречило бы всем традициям чувств!

Конечно, Вы можете мне возразить, что положение можно истолковать, что касается до меня, и иначе. Действительно, ведь это я узнала в г-не Дельбрэе посетителя Фуайо. Так что это на меня произвела особенное впечатление привлекательность его внешности. На это я Вам отвечу просто, исходя из состояния моей души, в котором я тогда находилась. В ту минуту у меня был подъем совершенно особенной наблюдательности. Только что приехав в Париж, полная любопытства ко всему виденному, я отличалась необыкновенной зоркостью. Наблюдать каждый день новые вещи — это заостряет память и делает ее более гибкой. Г-н Жюльен Дельбрэй попал в сферу этой временной моей способности и не должен делать из этого никаких заключений в свою пользу. То, что я его запомнила, не значит, что в нем есть что-то замечательное. Из этого не следует также, что я собираюсь специально им заинтересоваться. Если бы это было так, я бы Вам преспокойно сказала бы об этом, потому что чувствую по отношению к Вам прилив откровенности.

Шутки в сторону, я думаю, что у г-на Дельбрэя и меня простое совпадение симпатии, да и то та, которую вначале испытывал ко мне г-н Дельбрэй, была не особенно внимательной. Действительно, придя дня через два после нашей встречи у г-жи Брюван на набережную Малакэ, я узнала, что г-н Дельбрэй собирается уезжать. Он отправлялся на две недели в провинцию к матери. Пожалуйста, не думайте, что новость эта меня огорчила или доставила мне какое-нибудь разочарование. В самом деле, какое значение могло иметь для меня отсутствие г-на Дельбрэя? Помешает ли это мне ходить по любимым антикварам?

Иногда, впрочем, я бывала в затруднении. Спора нет, занятно покупать старинные вещи, но нужно, чтобы они были не слишком новы. С другой стороны, скучно, когда вас обманывают, и, чтобы по возможности избежать этого, нужна наметанность глаза, которой я еще не приобрела. Так что, когда через две недели я получила от г-на Дельбрэя в своем отеле письмо, очень искусно написанное, к тому же в котором он предоставляет в мое пользование свои слабые познания, я не подумала ломаться и не отклонила добровольных услуг любезного и знающего дело руководителя.

Потому что, уверяю Вас, дорогой Жером, принимая предложения г-на Дельбрэя, я думала исключительно о пользе, которую они могут мне принести, и поступила как отъявленная эгоистка. Мое согласие ни к чему меня не обязывало. Г-жа Брюван мне очень расхваливала г-на Дельбрэя. Она говорила, что он весьма воспитанный и культурный человек. Мне представлялся случай найти в нем приятного товарища в прогулках по Парижу. Может быть, это было слишком поспешно так принять его, но, в конце концов, разве я не вольна в своих поступках? Разве я не простая разводка, которая никому не обязана давать отчета и имеет право проводить время как ей заблагорассудится? Что же касается до того, что может подумать г-н Дельбрэй о легкости, с которой я приняла его предложения, то за это отвечает добрейшая г-жа Брюван. Оставалось объяснить только мою бесцеремонность, но для этого было совершенно достаточно моего положения полуамериканки. Итак, разрешив все сомнения, я ответила г-ну Дельбрэю, пригласив его на завтрак в отель «Манфред».

Таково было начало этих отношений, дорогой Жером, которые при всей их невинности мне очень полезны и приятны, потому что г-ну Дельбрэю я обязана многими очаровательными и поучительными часами. Он действительно очарователен и очень хорошо умеет покупать. Я обязана ему некоторыми вещами, почти подлинными. Ему же я обязана тем, что узнала сторону Парижа, которая без него для меня оставалась бы закрытой. У Парижа необыкновенно разнообразные облики, перечислять которые я не собираюсь, так как я не посылаю Вам статьи о столице. Тем не менее Вы согласитесь, что, беря грубо, есть два Парижа: Париж для иностранцев и Париж для парижан. Первый я приблизительно знала, познакомить меня со вторым взялся г-н Дельбрэй.

Действительно, г-н Дельбрэй открыл мне совершенно новый Париж. Не думайте, что открытие это сопряжено с большими затруднениями. Нет, г-н Дельбрэй не устраивал никаких великокняжеских объездов. Он не водил меня ни в какие опасные или подозрительные места. Мы не посещали ни тряпичников, ни апашей и не имели надобности в наших прогулках быть сопровождаемыми сыщиком. Нам не приходилось гримироваться. Не требовалось никакого переодевания. У нас не было ни синих очков, ни привязных бород. Наши осмотры происходили белым днем и не требовали никаких подготовлений. Г-н Дельбрэй и я ограничились тем, что выходили вместе и сообща вкушали очарование Парижа, живописные стороны которого превосходно известны г-ну Дельбрэю.

Действительно, никто лучше его не знает старинных улиц, старых домов, всех артистических и исторических достопримечательностей. Но он не только превосходный проводник, у него еще есть и свои «специальности». Он живой каталог мелких адресов. Он вам сейчас же ответит, где продаются всевозможные предметы лучшего свойства: где можно найти свежие «калиссоны» и самое тонкое фризское полотно. Что касается антикварных лавок, он знает их как свои пять пальцев. С тех пор как я следую его советам и он согласился взять на себя руководительство в моих поисках, я уже приобрела для своей квартиры на улице Гастон-де-Сен-Поль много хороших вещей, которых я без него не отыскала бы и которые он мне выторговал по дешевой цене. Напротив, он отговорил меня от некоторых покупок, которые мне хотели навязать по дорогой цене и которые были сомнительной подлинности. В конце концов, чтобы быть вполне откровенной перед Вами, он стал мне необходимым, и следствием этого явилось то, что мы почти ежедневно вместе завтракаем.

Завтракаем мы по-товарищески, пикником, каждый за себя платит отдельно. Я поставила это условием наших трапез. Таким образом нам обоим гораздо удобнее. За завтраком мы обыкновенно вырабатываем программу действий на день. Каждый раз с веселым нетерпением я жду, что он мне предложит. Решив вопрос, мы отправляемся, пешком или на извозчике. Однажды, например, когда мне захотелось купить старинное стекло с радужными стенками, которые словно напудрены пыльцою стрекозиных крыльев, он повел меня в странную маленькую лавочку, где я нашла как раз то, что мне было нужно. Продавец этих хрупких и таинственных вещей живет на улице Сегье. От крайней узости улицы Сегье лавка кажется необыкновенно темной. Вероятно, в силу отдаленных подобий торговец одновременно минералог и набивщик чучел. Прямо какое-то колдовское занятие! Я уверена, что по вечерам его птицы обращаются в минералы, а минералы — в птиц. В витрине находилось несколько склянок радужного стекла, казалось, принадлежавших и минералам, и птицам. Во всем этом было какое-то колдовство, и потом, почему этот человек продавал свои заколдованные стекла по такой смехотворной цене? Г-н Дельбрэй гениально умеет покупать по случаю. Повторяю, Жером, я нашла человека, без которого мне трудно обходиться!

Однажды, когда я купила у уличного букиниста довольно хороший, непереплетенный экземпляр сонетов Петрарки, г-н Дельбрэй обещал свести меня к переплетчику, который приведет книгу в порядок. Переплетчик этот, занятный итальянец из Сиены, обосновавшийся в Париже и живущий на улице Принцессы. Г-н Дельбрэй рассказал мне, что Нероли (фамилия этого сиенца) принужден был покинуть родину вследствие любовной истории в стиле Стендаля. Там должны были фигурировать яд и кинжал. У г-на Помпео Нероли действительно не очень покладистый вид, и, когда он действует своим шилом, я всегда вспоминаю о родном его кинжале.

Все это придает г-ну Нероли необыкновенную симпатичность. Кстати, заметьте, как сознание того, что человек — итальянец, заставляет нас снисходительно относиться к подобного рода явлениям. Будь г-н Нероли французом, родом, например, из Эпарнэй, самая мысль о том, что он пырнул ножом какого-нибудь уроженца Шампани, нам была бы, скорей, неприятна. Но г-н Нероли — итальянец, г-н Нероли — сиенец, и история его сразу окрашивается романтизмом, приятным нашему воображению.

Я думаю, Вы начинаете понимать, дорогой Жером, удовольствие и преимущество, которые мне приносит почти ежедневное общение с г-ном Дельбрэем. Благодаря ему я избавилась от одиночества, которое, в конце концов, начало меня несколько угнетать. Я нашла в нем очаровательного и легкого товарища с занятным и разнообразным разговором без педантизма. К тому же его замечательные познания для меня драгоценны. Так что вполне в порядке вещей, что мне нравятся частые встречи с г-ном Дельбрэем. Но страннее всего то, что г-н Дельбрэй так охотно согласился на такого рода отношения, как у нас с ним. Какую прибыль может он извлечь из этого?

Я часто задавала себе этот вопрос. Я довольно долго думала об этом, и вот к каким выводам я пришла.

Очевидно, прежде всего, что предупредительная любезность г-на Дельбрэя по отношению ко мне объясняется желанием доставить удовольствие г-же Брюван. Встретился со мною он у нее. Она меня ему поручила. И г-н Дельбрэй хочет с честью оправдать ее доверие. Но это объяснение недостаточно. К нему я прибавлю другое, дополнительное, которое мне пришло в голову теперь, когда я лучше узнала своего спутника. Жюльен Дельбрэй очаровательный молодой человек, очень культурный, одаренный, с умом пытливым, но досадная нерешительность не позволяет ему остановиться на какой-либо определенной жизненной цели. Эта неопределенность, происхождение которой точно мне неизвестно, отвратила его от всякой карьеры, всякой профессии. Жюльен Дельбрэй — человек праздный. Живое воображение, рисующее ему все возможности, заранее отвращает его от приведения в исполнение чего бы то ни было, по очереди показывая непригодность каждой, какую бы он мог предпринять, попытки. Таким образом, в тридцать четыре года Жюльен Дельбрэй перед жизнью все еще находится в выжидательном положении, что не может не причинять ему известной печали. Повторяю, г-н Жюльен Дельбрэй — человек праздный, но обладающий воображением. Отчасти этой праздности и обязана я любезностью, которую он мне выказывает. Я служу для него занятием.

Конечно, Вы можете возразить, что одною праздностью нельзя вполне объяснить забот г-на Дельбрэя обо мне. Молодой человек его возраста может все-таки найти себе и другие развлечения, кроме роли гида и проводника по Парижу. К тому же нельзя допустить мысли, что у г-на Дельбрэя нет любовницы.

А я как раз убеждена, что у г-на Дельбрэя нет любовницы, по крайней мере, в данную минуту; и я думаю, что теперешняя незанятость его сердца способствовала немного нашему сближению. Конечно, г-н Дельбрэй слишком чуткий человек, чтобы не заметить с самого начала нашего знакомства, что я никоим образом не искательница сентиментальных или других каких приключений. Он, со своей стороны, тоже не производит впечатления человека, который гоняется за любовными похождениями; но весьма возможно, что, если представится случай, он его не упустит. В этом, по-моему, и заключается исходная точка, которая поможет нам восстановить цепь причин, приведших, может быть независимо от его сознания, г-на Дельбрэя к тому, что он стал оказывать мне знаки внимания и заботливости, за которые, в конце концов, я ему весьма признательна. Таким образом, отметим: прежде всего желание сделать приятное г-же Брюван; затем допустим, что г-н Дельбрэй мало-помалу пристрастился к развлечению, доставляемому мною его праздности и не идущему вразрез с его склонностью к прогулкам; затем, по мере того, как он меня лучше узнавал, согласимся, что он почувствовал некоторое расположение к моей особе, без того, чтобы расположение это выходило из границ довольно нежной симпатии. Во всем этом любовь, собственно говоря, ни при чем. Между тем г-н Дельбрэй довольно красивый малый, следовательно, не лишен фатовства. Наверное, он рассуждает таким образом: «Ну что ж, погуляем с этой дамочкой! Это доставляет удовольствие г-же Брюван, и для меня не особенно скучно, так как, в сущности, она мне довольно нравится. Если, случайно, я ей тоже нравлюсь, это может обратиться в довольно приятное приключение. Если же дело примет другой оборот, я не буду ни огорчен, ни опечален. Я охотно примиряюсь и с настоящим положением дел. У нее, по-видимому, есть свойства, необходимые для дружбы, что довольно редко. Затем ей нравятся мои разговоры, мое общество; мне это льстит». Таким-то образом, готова держать пари, г-н Дельбрэй сделался усердным моим спутником, и потому мне хотелось описать Вам его немного подробнее.

Итак, дорогой Жером, если до Вашего далекого Сан-Франциско дойдут слухи, что бывшая жена Ваша завела роман с французом, еще молодым, среднего роста, приличным, или Вас будут предупреждать, что их встречают вместе в самых различных местах Парижа, Вы будете знать, что думать о точном значении этих россказней. Признаюсь, что если бы герцогиня де Порник, г-жа Грендерель или г-жа Глокенштейн заметили меня в обществе г-на Дельбрэя, они отнеслись, может быть, к этому с меньшим доверием, чем Вы. Но герцогиня выезжает только в церковь, г-жа Грендерель — сама близорукость, а г-жа де Глокенштейн легко мне простила бы. Наоборот, она, скорей, не простила бы мне, что между мною и г-ном Дельбрэем ничего нет. Что же касается до Мадлены де Жерсенвиль, то мое поведение показалось бы ей верхом шарлатанства. Не быть любовницей человека, с которым выходишь три, четыре раза в неделю, который относительно молод, нисколько вам не противен, — это показалось бы ей вызовом здравому смыслу и величайшей извращенностью. Но я последнее время очень редко вижу Мадлену. У нее, наверное, голова занята какою-нибудь страстью. Ах, если б только она могла иметь продолжительную связь, можно было бы только поблагодарить Бога! Это предохранило бы ее от постоянных перемен, чем она лишает себя последнего уважения. Ваш друг

Лаура де Лерэн.
Г-ну Жерому Картье, Берлингем,
Сан-Франциско (Соединенные Штаты)
Улица Гастон-де-Сен-Поль
Париж, 2 мая

Дорогой Жером!

Наконец я покинула мой нелепый отель «Манфред», распростилась с улицей Лорда Байрона и устроилась у себя. При слове «устроилась» не воображайте чего-нибудь в высшей степени комфортабельного, вроде Вашего берлингемского коттеджа. У меня совсем нет Вашей способности устраиваться, и я не способна на изобретательные мелкие выдумки подробностей, которыми Вы отличаетесь и которые придают столько удобства жизни. Так что, я уверена, Вы нашли бы мое жилище слишком примитивным и богемным. И все-таки, каково оно есть, в неоконченном виде, я неохотно согласилась бы с Вашей критикой, потому что, признаться, оно мне чрезвычайно нравится в своем беспорядке и сделанное на скорую руку. Конечно, окончательная обстановка еще не доведена до конца, но общий вид уже приятен, и я собрала уже несколько очаровательных старых вещей, которыми в большинстве случаев я обязана указаниям г-на Дельбрэя. Он заставил меня купить резные двери, которые я пристроила к своей спальне, прелестную маленькую люстру Людовика XVI, чистейшего вкуса, которая так красиво качается на потолке моего будуара; удивительный лакированный комод, которым я горжусь почти так же, как и элегантным шезлонгом, в котором я Вам пишу.

С тех пор как я в Париже, я в первый раз растянулась на шезлонге и позволила себе отдаться лени! Действительно, пять месяцев, как я веду бродячий образ жизни. Сегодня впервые я отдыхаю и наслаждаюсь тем, что сижу «у себя». Правда, только несколько дней, как у меня есть «дом». До сих пор я жила на улице, на этих дорогих парижских улицах, таких различных, оживленных, симпатичных, на улицах, которые кажутся улицами различных городов. Но сегодня я чувствую себя домоседкой. Я надела домашнее платье, велела поставить шезлонг к окну. Через стекло я вижу ясный кусок неба и большие деревья на набережной Дебийи. Сена протекает в двух шагах от меня. Стучат экипажи, идут прохожие. Я смотрю на них, нисколько не желая вмешиваться в их толпу. Сегодня я радуюсь, что мне ничего не надо делать, нет ни спешных выходов, ни визитов, ни прогулок, ни свиданий. Я довольна, когда подумаю, что весь день проведу наедине с собою. Мне кажется, что Париж меня интересует меньше, чем мои мечты.

Сегодня, дорогой Жером, я размышляла о важных вещах. Вот почему я решила написать Вам. Мысли мне представляются более ясными, когда я стараюсь выразить их Вам на бумаге. В них получается известный порядок, которого иначе они не имеют и который небесполезен, чтобы мне разобраться в самой себе, так как покуда я не принадлежу еще к числу так называемых размышляющих натур. Как только я начинаю размышлять, я отдаюсь во власть прихоти воображения, тогда как, взяв перо в руки, я лучше рассуждаю об интересующих меня темах. С этою целью я поставила около себя маленький письменный столик. На всякий случай я приказала отказывать посетителям. Я никого не хочу видеть сегодня. Я хочу лицезреть перед собою только самое себя.

Приготовления эти, не лишенные торжественности, указывают Вам, что дело идет о чем-то почти важном. Действительно, мой друг, у меня являются некоторые неясности, которыми я хочу с Вами поделиться. Вот уже четыре дня подряд в силу некоторых обстоятельств, не представляющих сами по себе интереса, я не видаюсь с г-ном Жюльеном Дельбрэем, и я замечаю, что мне от его отсутствия чего-то недостает. Вот это-то меня и беспокоит, дорогой Жером, и побуждает меня разобраться в самой себе.

Не правда ли, Вам известно, какое дружеское, товарищеское отношение существует между мною и г-ном Дельбрэем и какого превосходного спутника для прогулок нашла я себе в его лице? Вы знаете, как я ценю это товарищеское отношение! Мне было бы очень трудно найти другого такого спутника. Так что Вы можете судить, как я была бы огорчена, если бы чувство симпатии, которое я чувствую по отношению к г-ну Дельбрэю, перешло в какое-либо другое чувство. Мы с ним на превосходной ноге, это установлено, и я ни за что на свете не желала бы никаких перемен в этом. Я очень дружески отношусь к г-ну Дельбрэю и хочу с его стороны только дружбы — больше ничего. Я была бы в отчаянье, если бы сюда примешалось еще что-нибудь, и меня смущает неполная уверенность в том, что это так и есть на самом деле.

Я обещала быть откровенною с Вами, дорогой Жером. Вот что прежде всего удручает меня в этих рассуждениях. Если бы с первой моей встречи с г-ном Дельбрэем я почувствовала к нему что-нибудь, что можно было бы счесть за указание, я бы спокойно покорилась. Если бы я почувствовала, что г-н Дельбрэй решительно и бесповоротно должен стать моим любовником, я бы охотно допустила подобную случайность. Неизбежному нечего противиться, и я не сторонница бесполезной самозащиты и тщетных отступлений перед судьбой. Напротив, я считаю, что, когда рок дает нам указание, мы должны послушно следовать его приказу.

Это насильственное и решительное положение дел нисколько меня не оттолкнуло бы. Я никогда не давала зарока не любить, если представится случай. Я молода и не имею никакого основания обрекать свое сердце на бездействие. Для женщины свободной, как я, завести любовника — поступок совершенно естественный; но если дело идет о любовнике, то я хочу, чтобы роковой этот персонаж предстал передо мною во всей своей деспотической величественности. Лишь в таком виде любовь приемлема, и я требую, чтобы она овладевала мною с неотразимою силою. В конце концов, я думаю, что и все женщины такого же мнения. При таких условиях любовь преодолевает все наши сомнения, уничтожает всякие рассуждения. Больше того, она не позволяет нам предвидеть стеснения, связанные с нею, зло, которое она может нам причинить. Благодаря такого рода ослеплению, любовник представляется нам существом в маске, в покрывале, таинственным, ночным, как в древнем мифе о Психее: он уже не любовник, он — сама любовь. Тут есть что-то безличное.

Но чтобы человек, раньше чем сделается любовником, был просто знакомым господином, это мне кажется совершенно недопустимым! По-моему, тут есть что-то смешное. Как! Моим любовником сделается человек, недостатки и привычки которого мне известны, о котором я составила свое мнение и которому любовь будет служить только одним из маскарадных костюмов? Какой бы чувственный или чувствительный костюм он себе ни присвоил, он все-таки останется господином таким-то, о котором мы имеем свое мнение и который более или менее мог бы быть нашим другом! Какое прискорбное смешение понятий! Не останется ли и в любовнике досадных следов этого друга? Недостаточно ли этого, чтобы все испортить? Послушайте, я не могу себе представить любовника иначе как в виде непредвиденного победителя. Никогда я не соглашусь принять за такого друга, которому удалось добиться роли, для которой он не создан. Он всегда будет только хитрым захватчиком!

Таково мое мнение, дорогой Жером, относительно этого важного сюжета. Из всего этого Вам ясно, что г-н Дельбрэй далеко не соответствует требованиям, которые я предъявляю к случайности, и тем не менее, повторяю, я не могу избавиться от беспокойства насчет самой себя. Женщины так полны противоречий! Но успокойтесь, я еще не дошла до того, чтобы спрашивать, возможно ли, рано или поздно, сделаться мне любовницей г-на Дельбрэя. Ничего еще не произошло ни с моей стороны, ни с его, что бы позволяло мне задавать подобный вопрос. Весьма вероятно, как я уже писала Вам в одном из писем, что, если бы я предложила себя г-ну Дельбрэю, он не отказался бы от такой поживы. Во мне нет ничего особенно отталкивающего, но я не могу предположить, чтобы г-на Дельбрэя особенно занимала мысль о подобной возможности. Он ни минуты не переставал обращаться со мною с дружеской почтительностью. Никогда он за мною не «ухаживал». Я склонна думать, что в дружбе, которую он мне выказывает, заключается известная доля благодарности за то, что я немного развлекаю его в его обычной меланхолии… Мне кажется маловероятным, чтобы он чувствовал ко мне влечение, хотя это признание можно отнести и на счет моей скромности. Нет! Г-н Дельбрэй сознательно ни при чем в тех беспокойствах, о которых я Вам говорила и которые он причиняет мне, сам того не зная.

Теперь нужно признаться Вам, дорогой Жером, при каких обстоятельствах зародилось у меня беспокойство насчет чувств, внушаемых, может быть, мне г-ном Дельбрэем. Как-то раз г-н Дельбрэй предложил мне пойти осмотреть мастерскую одного из его друзей, скульптора Жака де Бержи. Г-н де Бержи очень талантлив, и мысль об этом посещении меня очень занимала. Так что я охотно приняла предложение. Г-н де Бержи живет на Тернах в большой мастерской. Я сразу пришла в восторг, как только вошла туда вместе с г-ном Дельбрэем. Статуэтки, которые лепит г-н де Бержи, действительно прелестны. Он как царь целого племени глиняных куколок, но куколок, оживленных жизненной грацией. Все положения, все линии женского тела представлены с тончайшим и поддиннейшим искусством. Г-н де Бержи восхитительный художник и вместе с тем джентльмен с безукоризненными манерами. Когда мы вошли, он лежал на диване и курил толстую сигару. Г-н Дельбрэй уверяет, что это — один из приемов работы г-на де Бержи и что в кольцах дыма ему рисуются формы, которые он впоследствии осуществляет. Как бы там ни было, г-н де Бержи очень любезно прервал свое трудовое куренье, чтобы показать нам свои статуэтки. Я ходила взад и вперед по мастерской; когда же я обернулась, чтобы высказать г-ну де Бержи свое восхищение по поводу статуэток, которые особенно мне нравились, я заметила, что он что-то набрасывает карандашом в свою записную книжку. Очевидно, через складки моего платья приученный глаз г-на де Бержи угадывал положения моего тела и быстро запечатлевал его рисунок. При этой мысли я покраснела и вдруг почувствовала неловкость. Как, несмотря на одежду, глазам г-на де Бержи я представлялась как бы нагой!

Неловкость у меня перешла в раздражение. Г-н де Бержи сделал вид, что ничего не заметил, и спокойно положил записную книжку снова в карман. Я рассердилась на артистическую нескромность г-на де Бержи и дала ему это почувствовать тем, что сократила свой визит. Через несколько минут я и г-н Дельбрэй откланялись. Мы шли рядом по авеню. Я думала о маленьком случае, только что происшедшем. Во всяком случае, говорила я себе, может рассердить, когда позируешь против воли для г-на де Бержи; если бы еще, по крайней мере, это было для г-на Дельбрэя! Я посмотрела на г-на Дельбрэя. Мысль, что он мог бы меня видеть «без покровов», нисколько не была мне неприятна. Впечатление было краткое и неопределенное, но что оно значило? Значит, г-н Дельбрэй не был для меня безразличен?

Продолжая идти, я рассматривала его с непривычной внимательностью. Мне показалось, что я его никогда не видела, так я к нему привыкла. Внезапно он представился мне совсем по-новому. Как, значит, вот он какой! Пользуюсь случаем описать Вам его.

Г-н Жюльен Дельбрэй уже не молодой человек, раз ему тридцать четыре года, но это не мешает ему иметь, что называется, приятную внешность, не будучи Адонисом или Антиноем. Лицо его не безобразно и может считаться симпатичным. Оно состоит из черт, ничем сами по себе не выдающихся, но вместе производящих благоприятное впечатление. Наружность г-на Дельбрэя не останавливает на себе внимания, но раз это внимание по тем или другим причинам остановилось на нем, оно будет удовлетворено, если оно не чрезмерно требовательно. К тому же у г-на Дельбрэя красивые глаза, что для мужчины главное. Внешний вид у него приличный. Прибавлю, что у г-на Дельбрэя отличные манеры.

Он умеет войти, выйти, поздороваться, держаться в обществе. Во всех своих действиях он производит впечатление крайне благовоспитанного человека. В данном случае хорошее воспитание было привито к тонкой и чуткой натуре. Г-н Дельбрэй умеет хорошо вести разговор. Он образован, ласков, услужлив и мил.

Вот, кажется, все его достоинства, дорогой Жером. Их редко можно встретить соединенными в одном лице, и наличность их в г-не Дельбрэе объясняет, почему я тотчас же его оценила и почему с самого начала нашего знакомства он внушил мне дружеское доверие. Ничего не могло быть естественнее, что я к нему привязалась и дорожила его обществом. Одиночество, в котором я жила, способствовало близости, быстро между нами установившейся. Тем не менее мысль, которую я в себе открыла насчет его, нельзя было объяснить симпатией и чувством благодарности. Очевидно, во время сцены у г-на де Бержи произошло что-то, что, если Вы хотите, мы назовем «новым фактом». Остается узнать: тем, что я испытала, обязана ли я своему собственному почину или я только поддалась отраженным ударом внезапному чувству, пробудившемуся у г-на Дельбрэя по отношению ко мне?

Сколько я ни думала, ничто в поведении г-на Дельбрэя не позволяло мне заключить, что он испытывает ко мне что-нибудь, кроме дружбы. Следовательно, перемена идет с моей стороны, и это затрудняет предпринятое мною исследование. Гораздо легче заметить, что вас любят, чем признаться, что вы сами полюбили. К тому же я задаю себе вопрос, насколько мне важно осветить этот второй пункт. Только что это мне казалось необходимым, сейчас кажется мне гораздо менее полезным. Может быть, в повороте моих мыслей заключается известная трусость? Может быть, не признаваясь в этом себе, я нахожу более приятным пребывать в положении выжидательном? Не испытываем ли мы, женщины, удовольствия ощущать, как вокруг нас бродит любовь? Вопреки тому, что я только что говорила, мы не так уже гонимся за неистовым и резким появлением любви, особенно если она пробуждается в нас. Зачем мне лишать себя развлечения, в сущности безобидного? Если мое чувство к моему другу Жюльену Дельбрэю слишком нежно, зачем его формулировать? В конце концов, если я и признаюсь, что оно налицо, уверена ли я, что у меня достаточно смелости запретить его себе? Подобное чувство придает окраску и оттенки существованию.

Если оно сделается слишком настойчивым, всегда можно найти способ его удовлетворить. И такой простой способ, дорогой Жером! Он состоит в следующем: снять платье, спустить на пол рубашку и провести несколько часов в кровати с другом, который вам понравился. Это не Бог весть какое событие, и не следует придавать ему большего значения, чем оно имеет. Притом, в конце концов, едва ли я дойду до таких крайностей, тем более что обстоятельства скоро позаботятся разлучить меня с г-ном Дельбрэем. Действительно, идет разговор о том, что вначале июня г-н Дельбрэй отправляется в довольно дальнее морское путешествие по Средиземному морю с г-жою Брюван и Антуаном Гюртэном. Доктора усиленно советуют для здоровья г-на Гюртэна морской воздух. Они утверждают, что одиночество при движении и однообразии морской жизни окончательно его вылечит. Г-н Гюртэн согласился попробовать это средство, скорее дорогое, так как г-жа Брюван наняла для поездки своего племянника отличную яхту. Г-н Дельбрэй принял предложение участвовать в этом путешествии. Итак, через месяц г-н Дельбрэй уедет естественным путем, и вместе с ним исчезнет легкое беспокойство, которое он мне причиняет. Когда он вернется (это будет летом), меня, вероятно, не будет в Париже, так как я собираюсь провести несколько недель у Г-жи Глокенштейн в ее замке Гейлигенштейн. Потом я немного пробуду в Герэ у Жерсенвилей. Осенью я снова встречусь с г-ном Дельбрэем не без удовольствия и не буду по поводу его писать Вам писем вроде этого, которое мне кажется несколько смешным.

Не находите ли Вы, дорогой Жером, что мои планы продиктованы самим благоразумием? Благоразумие посетило меня во время писанья этого письма. Я Вам уже говорила, что для того, чтобы разобраться в себе, нет лучшего средства, как запечатлевать свои мысли на бумаге! Если случится что-нибудь новое, я сообщу Вам, раз Вам заблагорассудилось сказать мне, что переписка эта Вам не докучает. Меня она занимает бесконечно. Я нахожу ее довольно пикантной. Не смешно ли, в самом деле, что после пятилетнего супружества, причем мы не очень-то занимались друг другом, развод вдруг создал близость на расстоянии, менее всего неожиданную? Но к чему удивляться? Разве жизнь не соткана из противоречий? Примем же весело в ней участие и свою часть.

Дружественно Ваша
Лаура де Лерэн.
Г-ну Жерому Картье, Берлингем,
Сан-Франциско (Соединенные Штаты)
Улица Гастон-де-Сен-Поль
Париж, 12 мая

Дорогой Жером!

Это все еще я, и, право, мне стыдно беспокоить Вас своими каракулями. На этот раз мне очень хочется ничего не писать о себе. Что бы Вы сказали о послании чисто описательного характера, где бы я постаралась доказать только, что я владею стилем и остроумием? Что бы Вы подумали, если бы я прислала Вам такой образец? Что бы вы сказали о небольшом описании мая в Париже? Внимание! Я начинаю.

Я знала, что первые летние дни в Париже восхитительны и что это прелестное время года на сенских берегах. Я замечала это даже тогда, когда сидела взаперти в монастыре святой Доротеи. Несмотря на то что добрые дамы держали нас плотно закупоренными, лето тем не менее к нам проникало. Оно давало о себе знать более золотым лучом солнца, проходившим в классную комнату; оно обнаруживало свое присутствие теплым ветерком, колебавшим пламя ночника в дортуаре; но особенно в саду мы чувствовали его тревожное колдовство.

Ах, дорогой Жером, как очаровательно было летом в этом обширном саду, окруженном бдительностью высоких стен! Как там казалось тихо и прохладно! Какие прекрасные цветы росли там! Какая густая листва зеленела там ежегодно! Как пышно и прелестно одевались новыми листьями старые деревья нашего загражденного сада! Милый этот сад помогал нам переносить наше затворничество. Я очень любила его, монастырский сад святой Доротеи. Я любила его весною и летом. Любила я его также и осенью. Для городского сада, кстати сказать, он очень велик и таинственен; он занимает большую часть площади бывшего парка князей де Тревиль, особняк которых, служащий главным зданием общины, содержит в себе и ту прекрасную приемную, где я имела честь встретиться с Вами и привлечь на себя Ваше внимание. Она тоже очень хороша, эта приемная, с ее старинными деревянными обшивками, и, наверное, от нее и пошло мое пристрастие к старине и старинному убранству. Но сад еще удивительнее: с длинной лужайкою в центре, двумя купами грабин, двумя величественными аллеями, в конце которых находился так называемый лабиринт. За лабиринтом был большой бассейн. Посреди его стояла группа Амур и Психея. Психею добрые сестры переделали в прехорошенькую Божью матерь, а Амура — в юного Христа, исполненного кокетливости и грации. Благодаря этому искусному превращению, приличия были соблюдены, но мы задавали себе вопрос, почему мать и сын находятся посреди бассейна. И все другие статуи в парке были видоизменены добрыми матерями по тому же принципу. Из воинственного Марса сделали святого Георгия, из Юпитера выкроили святого Иосифа и так далее! Для большей верности на пьедестале каждой из этих обращенных статуй поместили объяснительную надпись. Ах, как это было наивно и мило! В конце концов, поступая таким образом, добрые сестры святой Доротеи не следовали ли традициям ранней церкви? Она также обращала в святые изображения языческих богов. Этими переменами в саду добрые дамы и ограничились. Они сохранили нетронутыми его воду, деревья, цветы и предоставили прекрасному лету усовершенствовать его по своему вкусу. Там-то, дорогой Жером, я и узнала впервые волшебство парижского лета, это волшебство, которое я теперь нахожу разлитым по всему городу и которое придает ему какой-то праздничный, радостный вид. Ах, Париж в мае! Как долго я могла бы говорить о нем и водить Вас по нему с собою! Я могла бы повести Вас на набережные, на бульвары, на авеню; рассказать Вам, как он в этом году одевается, как развлекается, что там делают, что видят. Хотите знать покрой платьев, форму шляп, какие драгоценности носят, какие материи идут на одежду, какой портной в моде, какой кондитер в ходу, какие развлечения наиболее распространены? Хотите, я дам Вам сведения о салонах, о скачках, о собачьей выставке и выставке «независимых»? А что же, о театре я Вам ничего и не скажу? Играют комедию Доннэ и комедию Капюса, и, по правде, нельзя решить, которая из них более парижская. Три дамы на скачках показались в прозрачных туниках, и несколько мужчин щегольнули великолепными романтическими костюмами. Хотите знать дома, где танцуют и где занимаются флиртом? Я могла бы дать Вам обо всем этом сведения если не лично, то со слов моей подруги Мадлены де Жерсенвиль, которая не пропускает ни одного вечера, ни одного бала, ни одного свидания, так как, несмотря на свою занятость, она находит еще, в чем Вы не сомневаетесь, конечно, время любить.

Я видаю последние недели Мадлену довольно часто. Никогда она не была такой хорошенькой, и образ жизни, который она ведет, ужасно к ней подходит. Вот женщина, посвятившая себя наслаждению, всем наслаждениям! Она несложна, эта Мадлена, и не ломает себе головы попусту. Она принимает жизнь, как она есть, и идет, куда влечет ее инстинкт, с необыкновенной прямотой в своей ветрености и удивительной откровенностью в своем бесстыдстве. Она действительно наивна и непосредственна. Ничто ее не связывает, ничто не останавливает. Что касается до Жерсенвиля, то он в данную минуту нисколько не мешает. Он находится в лечебнице, в Нейи, где он отучается от опиума. От времени до времени он предается такому душеспасительному занятию. Не думайте, однако, что Жерсенвиль желает излечиться. Если он на некоторое время разнаркотизируется, то только для того, чтобы приготовиться к тому, что он называет «великим осенним запоем». Он бережет себя для пребывания в Герэ. Там он с новым удовольствием найдет свой кабинет с обезьянками-докторами, с китайщиной, туретчиной, своих уродов, пашей, оттоманку и трубки, свои дорогие трубки. Тогда он будет курить, курить без памяти, меж тем как Мадлена, спокойная и улыбающаяся, будет пить молоко, вставать поздно, ложиться рано, не думая о любви, как будто она ею никогда и не занималась!..

Но сколько бы я ни болтала и ни рассуждала, дорогой Жером, Вас этим не проведешь. Вы отлично чувствуете, что все эти обиняки скрывают желание рассказать Вам о себе, и мои маленькие хитрости совершенно напрасны. Между тем то, что я имею Вам сообщить о себе, не делает мне чести. Особа, оканчивавшая последнее свое письмо к Вам таким манером, что Вы могли составить себе наилучшее представление о ее благоразумии, не удержалась в своих хороших намерениях. Что поделать, дорогой Жером, женщины — сплошное противоречие. Женщины любопытны. Одни любопытны по отношению к другим, другие — к самим себе. Я принадлежу к последним. Подобное любопытство во мне сильно развито, что Вы могли заметить. Разве не благодаря этому любопытству мне удалось в прошлом году разобраться в двусмысленности наших взаимоотношений и в супружеском недоразумении, в котором мы пребывали? В результате такого точного разбора получился наш развод, развод, который я могу назвать счастливым, так как мне он вернул желанную свободу, а Вам дал возможность жениться на мисс Гардингтон и доставил существование, которое Вам подходит. Итак, это любопытство, согласитесь, имеет свои выгодные стороны, но у него есть также свои неудобства. Как бы там ни было, оно привело меня к решению, к которому обязывала меня, в конце концов, моя постоянная неуверенность относительно характера чувства, испытываемого мною к г-ну Дельбрэю.

Ну вот. я и вернулась, дорогой Жером, к пункту, от которого я думала Вас избавить. Действительно, написав Вам и убедившись, что я приняла благоразумное решение, должна покаяться, я не испытала ожидаемого облегчения. Каждый раз, что я видала г-на Дельбрэя, та же загадка чувств мучила меня еще сильнее. Каждый раз я задавала себе тот же назойливый вопрос: «Так ли безразличен мне г-н Дельбрэй, как я думаю?» Мало-помалу сомнения эти сделались для меня невыносимыми. Самое важное это то, что таким образом я начала плохо относиться к этому очаровательному молодому человеку. Это было совершенно недопустимым результатом, и настолько непереносным, что в один прекрасный день я решила выйти из него и сделать решительную попытку.

Средства к этому испытанию доставила мне Мадлена де Жерсенвиль, моя подруга, а на мысль натолкнул случай. Вот как все это произошло.

Вам кажется, может быть, странным, что при моих отношениях с Мадленой и принимая во внимание почти ежедневные встречи с г-ном Дельбрэем, г-жа де Жерсенвиль и г-н Дельбрэй между собой незнакомы. Между тем это так, и мне никогда в голову не приходило свести их. Когда я это осознала, признаюсь, это навело меня на некоторые размышления. И правда, почему я избегала, чтобы Мадлена встретилась с г-ном Дельбрэем? Если подумать, в этом поведении есть с моей стороны сознательность, которую нельзя отрицать. У меня не было никакого желания приводить в соприкосновение Мадлену и г-на Дельбрэя. Не лукавя перед собой, не должна ли была я найти в этом умышленности? Не было ли это указанием, из которого я могла почерпнуть кое-какое освещение интересующего меня вопроса? Не было ли это намеком на некоторую предварительную ревность? Было ли бы мне особенно приятно, если бы г-н Дельбрэй обратил слишком большое внимание на г-жу де Жерсенвиль или г-жа де Жерсенвиль обратила слишком большое внимание на него?

Я думала об этом однажды, глядя на Мадлену де Жерсенвиль. Она сидела на низеньком табурете в ногах у моего шезлонга. Она, смеясь, рассказывала об одной из последних своих глупостей. В эту минуту в дверях позвонили. Горничная ввела Жюльена Дельбрэя. Я его не ждала в тот день и не отдавала распоряжения на его счет, но его появление в эту минуту меня немного раздосадовало. Тем не менее я встретила его ласково и представила г-же де Жерсенвиль. Г-н Дельбрэй пришел сообщить мне, что отход яхты г-жи Брюван назначен на 2 или 3 июня.

Антуан Гюртэн наконец решился вверить морю свою неврастению по предписанию доктора Тюйэ. При этой фамилии Мадлена, которую, по-видимому, не интересовал наш разговор, спросила г-на Дельбрэя, видел ли он Тюйэ с того вечера испанских танцев, где они, не зная друг друга, сидели недалеко один от другого. Г-н Дельбрэй очень хорошо помнил свою соседку, и я даже заметила, что он это лучше запомнил, чем нашу встречу в ресторане Фуайо. Мне это было несколько неприятно, но впечатление это сейчас же рассеялось, когда г-н Дельбрэй сообщил мне, что один из бретонских его друзей, г-н де Керамбель, купил на распродаже в окрестностях Геранда очень хороший подзеркальник Людовика XVI, от которого он теперь хочет отделаться. Зная пристрастие своего друга, г-на Дельбрэя, к разной старине, г-н де Керамбель прислал подзеркальник ему. Г-н Дельбрэй зашел предложить мне проехаться к нему посмотреть, не подходит ли столик мне.

Г-н Дельбрэй ждал моего ответа, и, признаюсь, дорогой Жером, я была несколько удивлена. Г-н Дельбрэй никогда меня не приглашал к себе. Мне неоднократно приходилось во время наших прогулок завозить его домой, но он никогда не предлагал мне подняться. Он часто рассказывал о вещах, украшающих его квартиру, но никогда не высказывал желания показать их мне.

Как же произошло, что в присутствии г-жи де Жерсенвиль г-н Дельбрэй вдруг изменил своей сдержанности, да еще под таким ничтожным предлогом? Не было никакой необходимости посмотреть эту вещь сегодня, а г-н Дельбрэй довольно энергично настаивал, чтобы я не откладывала посещения. Да, почему он для этого выбрал именно тот день, когда у меня находилась г-жа де Жерсенвиль, тем более что он должен был, хотя бы из приличия, пригласить и Мадлену с нами? Все это довольно быстро пронеслось в голове, и в то же время я как раз вспомнила, что у меня назначено свидание с белошвейкой, живущей на улице Генего, рекомендованной мне г-жою де Глокенштейн.

Едва я сослалась на белошвейку, как я услышала смех Мадлены де Жерсенвиль:

— Но, бедная Лаура, ты с ума сошла со своей белошвейкой. Она может подождать! К тому же внизу у меня авто, и я отвезу тебя к г-ну Дельбрэю, а оттуда на улицу Генего.

Г-н Дельбрэй утвердительно качал головой и с видимым увлечением спросил у г-жи де Жерсенвиль, не окажет ли и она ему честь заехать на несколько минут в его скромное жилище.

Квартира, где живет Жюльен Дельбрэй, находится во втором этаже трехэтажного дома. Лестница — прилична, не более. У лакея, отворявшего нам двери, хороший буржуазный вид, но ему, по-видимому, польстило, что барин его приехал в сопровождении двух дам. По крайней мере, кланяясь мне, он сделал симпатичную гримасу. Особенно Мадлена де Жерсенвиль произвела на него сильное впечатление. Плутовка на этот раз постаралась быть авантажной, меж тем как у меня был плохой вид, к тому же я была неудачно причесана. Шляпу я надела наспех. Я заметила это, глядя в большое зеркало, стоящее в прихожей у г-на Дельбрэя. Зеркало это было расписано по-итальянски цветами и птицами. Вообще помещение г-на Дельбрэя убрано с очень личным вкусом.

Подзеркальный столик, о котором шла речь, поставлен был в некоторого рода библиотеку-курильню, которая, по-видимому, составляет главную комнату в квартире г-на Дельбрэя. Она уставлена широкими диванами, покрытыми восточными коврами и заваленными подушками из старинных материй. Что касается до подзеркальника г-на де Керамбеля, это прекрасная вещь в хорошей сохранности. Г-н Дельбрэй и я совещались, какую цену можно за него дать; Мадлена расхаживала по комнате. Я следила за ней глазами, не прерывая разговора. Моя подруга казалась нервной и беспокойной. Она брала безделушки, которые не рассматривала, вытаскивала с библиотечных полок книги, которые ее нисколько не интересовали. Как говорится, у нее была какая-то задняя мысль. Я никогда не видела ее в таком состоянии. Вдруг она опустилась на диван. Она прислонила голову к подушкам, меж тем как маленькой ножкой нервно постукивала по ковру.

В этой позе и в этом жесте не было ничего особенного, не правда ли? Ну а меня, дорогой Жером, поразило впечатление сладострастной неги, исходящей от всего существа Мадлены. Сладострастием этим овеяно было и лицо молчавшей женщины, и неподвижное ее тело. Оно было так сильно, что я смутилась и мне стало неловко. Вдруг у меня мелькнула догадка, что я присутствую при одном из резких порывов желания, толкавших Мадлену де Жерсенвиль уже в столькие объятия.

Да, у меня появилась внезапная догадка, что объектом этого желания является Жюльен Дельбрэй. Он также почувствовал наивное бесстыдство этого прекрасного создания, распростертого здесь на диване, почти раздетого, несмотря на свое платье, такого любовного в своей позе, как будто она лежала в постели. Да, он почувствовал: я заметила это, потому что в голосе у него появились резкие и отрывистые нотки, а в глазах что-то хитрое. Да, я была свидетельницей внезапного чувственного сговора, установившегося между этими существами, и свидетельницей, которая, может быть, мешает.

В эту минуту, дорогой Жером, и пришла мне мысль устроить испытание, на которое я вам намекала в начале письма. Решение мое было быстро принято. Под каким-нибудь предлогом я оставлю их вдвоем, г-на Дельбрэя и Мадлену. Если я почувствую ревность при мысли оставить г-на Дельбрэя наедине с Мадленой, с этой доступной и страстной Мадленой, чьи внезапные намерения были мне так ясны; если мысль эта будет мне тягостна и заставит меня страдать, значит, чувство, испытываемое мною к г-ну Дельбрэю, — не простая дружба. Напротив, если я не буду испытывать ничего подобного, если мне будет приятно думать, что мой друг не пропустил удобного случая, тогда я вполне разрешу сомнения моего сердца. В обоих случаях испытание будет решающим.

Между тем я приблизилась к дивану, на котором продолжала быть распростертою Мадлена, и лукаво спросила, не устала ли она немного. Раньше чем она ответила мне что-нибудь, я предложила ей, что поеду одна к белошвейке на улицу Генего. Что касается до нее, то она могла бы подождать здесь, пока я пришлю за нею автомобиль. Это ее избавит от лишней поездки, и она вернется прямо домой, куда, конечно, я могла бы ее завезти раньше белошвейки, но этот крюк очень задержал бы меня при недостатке времени, и я рисковала не застать мадам Розину. Г-н Дельбрэй будет в восторге, что она посидит у него несколькими минутами дольше. По мере того как я говорила, лицо Мадлены удовлетворенно прояснялось. Если бы она смела, я думаю, она бросилась бы мне на шею. Очевидно, я осуществляла тайное ее желание. Что касается до г-на Дельбрэя, то во время коротких наших переговоров он сохранял полнейшую непроницаемость. Я попрощалась с Мадленой. Она извинилась, что не едет со мной, сославшись на легкую мигрень от солнцепека. Г-н Дельбрэй провопил меня до дверей. Напоследок мы поговорили о подзеркальнике. Он сообщит телеграммой г-ну Керамбелю цену, которую я предлагаю за вещь.

Как только я вышла и дошла до последней площадки, я остановилась и с облегчением вздохнула. Уф! Наконец я точно узнаю свои чувства к г-ну Дельбрэю. Я достаточно знала Мадлену, так что у меня не было никаких сомнений относительно того, что сейчас произойдет в мое отсутствие между нею и г-ном Дельбрэем. Г-жа де Жерсенвиль почувствовала неожиданное и неукротимое влечение к г-ну Дельбрэю. Это ее специальность.

Я неоднократно слышала рассказы Мадлены, как у нее происходили любовные встречи вроде той, которой я только что способствовала. Моя милая подруга слишком любит такие пассажи, чтобы у меня оставались сомнения в исходе разговора с г-ном Дельбрэем, за которым я их оставила. Теперь вопрос сводится к тому, как вынесу я положение, мною же созданное. Впечатления мои откроют мне глаза на мои чувства. Впечатления же эти я готова анализировать в малейших оттенках, просеять их через тончайшее решето и изучать пылинку за пылинкой. Вы знаете, дорогой Жером, что я достаточный «психолог», внимательна, наблюдательна, особенно когда предметом моих наблюдений являюсь я сама. Вот в точности то, что я могу отметить.

Спустившись с лестницы г-на Дельбрэя, я остановилась на тротуаре. Был великолепный конец дня, одного из тех летних парижских дней, мягкость и блеск которых я только что хвалила. Улица была спокойна, и пахло мокрой пылью. Поливальщик наводил длинную и гибкую струю радужной воды. Мягкая свежесть исходила от сырого тротуара. Мне хотелось идти пешком, но тут стояла машина Мадлены де Жерсенвиль. Я благоразумно села в нее и приказала шоферу ехать на улицу Генего. Авто тронулся, я откинулась на подушки и удобно начала покачиваться. Прежде всего я заметила, что экипаж превосходен: рессоры очень мягки, шины надуты как раз в меру. Внутренность каретки вся пропитана сильными и сладкими духами, которые употребляет Мадлена. На серебряном крючке висит сумка. Я открыла ее — в ней было несколько банковских билетов, записная книжка, карандаш и разная мелочь: пудреница, два губных карандаша. Передо мной на часах, вставленных в дерево, было три минуты шестого. Мне вспомнилось четверостишие, вычитанное как-то мною в старинном альманахе, который подарил мне г-н Дельбрэй. Вот что в нем заключалось:

Часы и милая Жюли,

Как вас сравнить, и сам не знаю!

Одни часам подсчет вели,

Что я с другою забываю.

Эти плохие стихи я несколько раз машинально повторяла. Только проеажая площадь Согласия, я подумала об их применении. В первый раз с Бальзамной улицы я вспомнила о положении, в котором оставила Мадлену и г-на Дельбрэя, и признаюсь, что в данную минуту оно показалось скорее комическим. Какое лицо сделал г-н Дельбрэй при виде столь милого и обезоруживающего цинизма Мадлены, потому что Мадлена никак не смогла скрыть долго, чего она от него ожидала? Мадлена де Жерсенвиль не из тех женщин, которые скрывают свои чувства. Она, наверное, теперь сообщает ему о них со спокойным бесстыдством, характерным для нее. В конце концов, очень может быть, что г-н Дельбрэй избавил ее от труда признаваться. Г-н Дельбрэй не мальчик и не молокосос, но тем не менее, может быть, он и не очень привык к любовной откровенности в стиле Мадлены де Жерсенвиль! И два или три раза я повторяла четверостишие, улыбаясь.

Да, то, что я называла «дело Бальзамной улицы», казалось мне все комичнее и комичнее. Бедняга Дельбрэй должен быть все-таки несколько озадачен таким непредвиденным счастьем! Ну что ж! Когда удивление пройдет, он останется только благодарен мне. Мадлена ему очень нравится. Я могла это заметить, притом же женщины смелые, как Мадлена, очень подходят для нерешительных мужчин вроде г-на Дельбрэя. Очевидно, Мадлена не будет его стеснять ни привязанностью особенной, ни верностью. Любовь их долго не будет продолжаться. Скоро Мадлена отправится к другим приключениям, а Дельбрэй вернется ко мне, несколько осовелый и расстроенный, так как мужчины тщеславны и сердятся на женщин, которых они не могли удержать. А между тем разве не я в виде благодарности за его любезность ко мне доставила это приключение? Я не сомневаюсь, что г-н Дельбрэй именно так и взглянет на это дело. Иначе я была бы в отчаянии причинить ему какую-либо неприятность, так как в данное время очень дружественно к нему настроена, тем более что я замечаю, что дружба эта действительно только дружба. Испытание, проделанное мною, говорит в мою пользу. Я начинаю совершенно успокаиваться.

В общем, дорогой Жером, а провела превосходный вечер. Я испытывала очень приятное ощущение свободы и независимости. Такое же чувство я испытала, так сказать, физически и общественно, когда приехала в Париж. Теперь я чувствовала себя вполне свободной в области чувств. Я освободилась от несносных сомнений, которые меня смущали. Я вкушала прелестное спокойствие и более удобно откинулась на подушки экипажа. Гудок звучал как рог победы. Авто теперь ехал вдоль набережных Сены. Река текла блаженно и медлительно. Все мне казалось гармоничным и совершенным, и я взлетела в третий этаж улицы Генего к мадам Розине, белошвейке, с беззаботным проворством моих лучших дней.

Мадам Розина — хорошенькая, немного поблекшая особа. У нее длинные изящные пальцы, и мне доставляет удовольствие смотреть, как она перебирает тонкий батист и легкие кружева. Я сняла шляпу и блузку и начала мерить милые кашкорсэ, преимущества, качества и удобства которых расхваливала мне мадам Розина. Я рассеянно слушала ее, рассматривая в зеркало приятное отражение изящной линии моих покатых плеч и аппетитной округлости груди. Конечно, я не могла бы предложить г-ну Дельбрэю роскошных форм, как подруга моя Мадлека, тем не менее и моя особа не заслуживала бы отказа. Но судьба распорядилась иначе, и г-ну Дельбрэю никогда не придется делать сравнений, которыми я занималась, покуда мадам Розина пристраивала тонкое белье, которое собиралась мне примерять.

Когда я вышла от мадам Розины, часы на Институте показывали четверть седьмого. Я продолжала находиться в превосходном настроении. Когда я переходила дорогу, какой-то велосипедист, задев меня, приветствовал мимоходом меня одним из тех, несколько рискованных, парижских приветствий, которые в памяти у нас остаются только как дань косвенного восхищения нашей красотой. Итак, я бросила велосипедисту самый снисходительный взгляд и оперлась на парапет набережной между двумя ларьками букинистов. Наверное, теперь Мадлена собирается уходить с Бальзамной улицы. Может быть, она уже и ушла, и г-н Дельбрэй, оставшись один, думает, какое занятное приключение с ним произошло. Конечно, у него бывали любовницы, но тем не менее он, вероятно, обалдел от такого быстрого успеха у г-жи де Жерсенвиль. Несомненно, что вместо признательности он испытывает к ней некоторое презрение. В тот вечер испанских танцев у доктора Тюйэ, когда он обратил внимание на г-жу де Жерсенвиль, наверное, ему и в голову не приходило, что эта красивая дама однажды приедет к нему и бесцеремонно разляжется на диване. Мне было бы очень интересно знать, какое впечатление произвела на г-на Дельбрэя моя доступная подруга. Я готова была вскочить на извозчика и поехать на Бальзамную улицу.

Я отошла от парапета и пошла просто побродить, как вдруг заметила, что нахожусь как раз против особняка г-жи Брюван. После пяти она почти всегда дома, и мне пришло в голову зайти на минутку к ней. Меня ввели в круглую гостиную, где обычно находится г-жа Брюван. Я застала ее за чтением старой книги с красным обрезом. Наверное, какой-нибудь из греческих или латинских авторов, которых она для развлечения изучает. Когда я вошла, она отложила книгу и поднялась, длинная и желтая. При ее мужественном и прилежном виде г-же Брюван очень подошел бы костюм священника или судьи! Прежде всего я осведомилась у нее о племяннике. Антуан Гюртэн чувствовал себя немного лучше. Он был менее мрачен и уныл. Перспектива скорого отъезда на яхте, кажется, ему улыбается. Г-жа Брюван рада была меня видеть именно по этому поводу; если бы я не зашла, она бы написала мне, желая пригласить меня в число участников этого морского путешествия. Конечно, поездка будет не слишком веселая! Пассажирами будут г-н и г-жа Сюбаньи, старые ее друзья, уговорившие сопровождать их г-на Жернона, знаме-нитого эллиниста, и г-на Дельбрэя. Вот и все. Антуан — ужасный дикарь. Остается незанятой большая каюта, которую г-жа Брюван предоставляет мне. Жить будет вполне свободно, кто как хочет.

Предложение г-жи Брюван удивило меня. Какая причина побудила ее обратиться ко мне с этим внезапным приглашением? Как Антуан Гюртэн, который еле был знаком со мною и которого неоднократно г-н Дельбрэй мне описывал как болезненного женоненавистника, соглашается на мое общество? Я позволила себе высказать эти соображения г-же Брюван. Славная женщина воскликнула: «Как можете вы предполагать, что племянник мой не будет в восторге от вашего согласия? Наоборот, он-то особенно и настаивал, чтобы я вас пригласила. Уверяю, что Антуан очень хорошо к вам относится». Потом она добродушно добавила: «В конце концов, возможно, что ему вас хвалил г-н Дельбрэй, к которому он питает доверие. Г-н Дельбрэй отзывается о вас так дружественно! Он всегда говорит, что вы не похожи на других женщин. Я, со своей стороны, тоже заявила, что нахожу вас очаровательной. Ну, крошка, принимайте наше приглашение, вы преинтересно попутешествуете». Я горячо поблагодарила г-жу Брюван и попросила несколько дней, чтобы обдумать окончательный ответ. Что мне живее всего запомнилось из разговора с г-жою Брюван, это то, что г-н Дельбрэй часто говорил обо мне с Антуаном Гюртэном, причем отзывался с похвалой. Мысль эта доставляла мне некоторое удовольствие. Мне приятно было сознание, что г-н Дельбрэй хорошего обо мне мнения. Эта нескрываемая симпатия доставляла мне удовлетворение. А между тем вполне возможно, что в данную минуту г-н Дельбрэй не думает обо мне. В голове у меня быстро пронесся образ, заставив меня вздрогнуть. Я представила себе г-на Дельбрэя в объятиях Мадлены де Жерсенвиль. Повторяю, это не была смутная мысль, нет, это был реальный, определенный живой образ. Я видела Мадлену, растянувшуюся на диване, полураздетой, опершейся головой на подушки. Г-н Дельбрэй наклонился над нею. Они целовались.

Очевидно, что был решительный момент испытания. Минута была важной. Образ этот должен был открыть мне самой точное значение моих чувств. Могла ли я не испытать ни ревности, ни горечи, ни ненависти при этом зрелище, для меня отнюдь не воображаемом? Для большей верности я придавала большую точность видению. Влюбленная пара существовала для меня все с увеличивающейся напряженностью. Ни одно выражение их лиц не ускользнуло от меня. Я холодно ждала решающего потрясения. Губы мои в томлении дрожали. Для меня весь мир мог измениться. Я закрыла глаза. Когда я их снова открыла, все окружающие меня вещи оставались на тех же местах. Ничто не изменилось. Мадлена со своим любовником исчезли из моих мыслей. Видение рассеялось, испарилось. Яд не подействовал. Мои вены были чисты от любви.

Я вернулась домой пешком, в отличном настроении, уверенная, успокоенная, тихая. Тревога была напрасной. Теперь я убедилась, что не люблю г-на Дельбрэя, чувствуя к нему большую дружбу и настоящее расположение. Не лучше ли такое положение и для меня, и для г-на Дельбрэя? Вот и он осведомился относительно самого себя как раз, когда это ему понадобилось. Если он имел ко мне какие-нибудь любовные слабости, они не выдержали, очевидно, напора Мадлены.

Вот мы освободились, и тот, и другая, от неопределенности, которая могла бы нарушить наше содружество и увлечь нас на ложный путь. Я не находила достаточно похвал своему образу действия. Единственно, кого можно было бы пожалеть, так это бедного Жерсенвиля, но, в сущности, большой важности не составляет, обманут ли он одним разом больше или меньше. Что ему до этого? Разве у него нет его лампочки для опиума, волшебной иголки и черного трещащего шарика? Тем не менее эту осень, может быть, мне лучше не ездить в Герэ. Мне кажется, я без большого удовольствия встретилась бы с Мадленой. Это странно, не правда ли, но когда ты — женщина, нельзя считаться с противоречиями.

Таков был для меня, дорогой Жером, день испытания. Кончаю я его с Вами, пишу Вам письмо и с искренним чувством подписываю его

Ваш друг
Лаура де Лерэн.
Г-ну Жерому Картье, Берлингем,
Сан-Франциско (Соединенные Штаты)
Улица Гастон-де-Сен-Поль
Париж, 22 мая

Дорогой Жером!

Я должна была бы послать Вам продолжение своего письма, но эти дни я была занята неотложными хлопотами, всегда неизбежными перед отъездом. Я собираюсь на два месяца покинуть Париж, и путешествие это требует приготовлений, которые мною только что закончены. Это значит: я приняла предложение г-жи Брюван. Второго июня мне надлежит быть уже в Марселе, где яхта ждет приглашенных, чтобы отправиться на прогулку по Средиземному морю. Приглашенных я уже Вам перечисляла в моем последнем письме. Антуан Гюртэн хотел еще присовокупить к ним врача, но доктор Тюйэ форменно восстал против этого.

Итак, я вхожу на борт «Амфисбены», так зовется яхта, нанятая г-жою Брюван. Г-н Гюртэн по непонятному для меня капризу непременно захотел, чтобы судно было переименовано. На Жюльена Дельбрэя было возложено обязательство быть крестным отцом бывшей «Нереиды», ставшей теперь «Амфисбеной». Г-н Дельбрэй и предложил это новое название. Оказывается, амфисбеной называется особая порода баснословных змей, снабженных головами на двух своих конечностях, которые могут двигаться одинаково взад и вперед. Особенность эта представляет некоторое соответствие с ходом парового судна и довольно хорошо оправдывает название, придуманное г-ном Дельбрэем. Этого было достаточно, чтобы предложение г-на Дельбрэя признано было превосходным. На «Амфисбене» мы посетим Корсику, Сицилию и Архипелаг. Но перед отъездом я должна изложить Вам состояние моего духа.

Итак, после испытания, на которое я решилась и обстоятельства и следствия которого я Вам описала, я уверилась, как и говорила Вам, что не люблю г-на Дельбрэя. Да, не люблю. Я избегала этого громкого слова, но некоторые указания заставляли меня думать, что речь шла именно о моей любви к нему. Заметьте, кстати, что я ни в каком случае не считала бы это за катастрофу или за несчастье. В конце концов, я не отказалась от любви, и хотя г-н Дельбрэй не вполне отвечает моему идеалу, тем не менее такой выбор нисколько меня не ронял бы. Он не очень молод, но у него приятная наружность, симпатичная внешность и характер. Что особенно меня раздражало в этом случае, это возможность, что, воспылав к нему любовью, я могла бы оказаться бессильной внушить ему таковую по отношению ко мне. Конечно, он был со мною очарователен и услужлив, но ничто в его манере держаться не переходило границ почтительной вежливости. Изящный, внимательный, любезный, он не подавал никаких признаков хотя бы легкой влюбленности в меня. А мое женское самолюбие не допускало мысли, чтобы я в него влюбилась первою и по собственному почину, без того, чтобы с его стороны не было чего-нибудь, что могло бы оправдать это расположение. Мысль эта в глубине моей души раздражала меня. Если бы пришлось подвергнуться этому, я бы покорилась, как и многие другие, но я думаю, что я бы его за это возненавидела. А я не имею ни малейшего желания ненавидеть г-на Дельбрэя, так же как не желала бы его полюбить. Тем не менее во что бы то ни стало я хотела добиться ясности. Потому-то я и предприняла то испытание, о котором Вам докладывала.

Передавая его Вам, дорогой Жером, я искренне думала, что ничего от Вас не скрываю, и это так и было бы, если бы я на следующий день не узнала некоторых подробностей, которые мне были неизвестны в ту минуту, когда я писала Вам. Позвольте теперь дополнить свой рассказ.

Мы остановились, как Вы помните, на том, что я вполне успокоилась на свой счет и вполне ясно себе представляла судьбу г-на Дельбрэя и Мадлены де Жерсенвиль. Я нисколько не сомневалась, что между ними состоялось быстрое и приятное соглашение. Мысль, что они по-своему счастливы, вполне меня удовлетворяла. Счастье их, вероятно, будет непродолжительным, но настоящим. Уверенность эта развлекала меня весь следующий день. Так что я крайне удивилась, получив, как раз когда я садилась за обед, записочку от г-на Дельбрэя. Он передавал мне телеграфный ответ от г-на де Керамбеля относительно подзеркальника, о котором я уже и не думала, и прибавлял, что он в тот же вечер уезжает на несколько дней в Клесси-ле-Гранваль. Клесси-ле-Гранваль — маленький городок, где живет мать г-на Дельбрэя. В сущности, поездка в Клесси-ле-Гранваль вполне естественна. Он хотел проститься с матерью, перед тем как отплыть на «Амфисбене». Однако в письме была какая-то стесненность. Так что я даже задала себе вопрос, не заключается ли в этом письме какой-то лжи. Извещение об отъезде — не простой ли это предлог для того, чтобы некоторое время не заходить ко мне и обеспечить себе до отъезда в Марсель полную свободу? Прекрасная Мадлена де Жерсенвиль, конечно, замешана в эту хитрость, заставившую меня улыбнуться. Разумеется, я охотно дам себя обмануть. Это избавит меня от обязанности справляться о мигренях Мадлены. К тому же я нисколько за нее не беспокоюсь.

На следующий день г-жа Брюван ожидала меня к завтраку. Я должна была встретиться у нее с г-ном и г-жою Сюбаньи — будущими нашими спутниками. После завтрака у меня было несколько поручений, и я вернулась домой. Горничная, отворившая мне двери, предупредила меня, что в гостиной находится г-жа де Жерсенвиль. Действительно, Мадлена уж чересчур любезна! Приехала ко мне с благодарственным визитом!

Дорогой Жером, я ошиблась. Да, мне пред стоит сообщить Вам самую странную, самую не обыкновенную, самую непредвиденную историю. Чтобы описать ее, мне понадобились бы прилагательные г-жи де Севинье. Конечно, я избавлю Вас от этого. А просто-напросто знайте, что Мадлена Жерсенвиль не сделалась любовницей г-на Дельбрэя, не потому, что она ему отказала, а потому, что он отверг ее авансы, довольно лестные.

Действительно, как только я их оставила одних, Мадлена не замедлила коснуться темы, которая ее занимала. Она сама описала мне сцену, и для г-на Дельбрэя не могло оставаться никаких сомнений насчет намерений его красивой посетительницы по отношению к нему. Он так хорошо догадался, что, тихонько разведя обвившиеся вокруг его шеи руки и севши рядом с нею на диван, он сказал ей приблизительно следующее: «Сударыня, вы прекрасны, вы очаровательны и кажетесь мне доброй, вот почему я буду говорить с вами совершенно откровенно. Извините мое поведение, которое для всякого мужчины немного смешно. Конечно, видимая Ваша готовность отдаться мне — неожиданный и прелестный подарок. Я был бы бесконечно признателен Вам во всякое другое время, но в настоящую минуту я не способен насладиться редким этим расположением. Моя душа наполнена великою любовью, и потому я нечувствителен ни к чему, что не эта любовь. Я люблю другую женщину. Я знаю, что она меня не любит и, без сомнения, никогда не полюбит, но она делает для меня невозможной всякую любовь с другой женщиною, хотя бы в ней заключалась только прихоть и наслажденье». Таковы были слова, произнесенные г-ном Дельбрэем. Должна признаться, что Мадлена при передаче придала им больше живописности и лишила их серьезной важности, притом снабдила их интимными комментариями, которых повторять я Вам не буду. Я не буду воспроизводить и смеха, сопровождавшего ее рассказ, и тона, которым она произнесла в виде заключения: «Знаешь, я запомню твоего г-на Дельбрэя, вот чудак!» В ее веселости была отчасти и досада. Что делать! Мадлена не привыкла к таким речам и подобному обращению!

А теперь, дорогой Жером, и я должна Вам в одном признаться. Знаете, если бы эта особа, на которую намекал г-н Дельбрэй, оказалась некоей Лаурой де Лерэн, я бы нисколько не была недовольна! Больше того, это доставило бы мне удовольствие. Мысль, что г-н Дельбрэй любит меня, была бы мне скорей приятна. Я много думала по этому поводу. Конечно, я не влюблена в г-на Дельбрэя, но чувствую к нему уважение, расположение и дружбу. Так что я нисколько не была бы оскорблена, если бы ему удалось изменить эти мои чувства в нечто более нежное и более близкое. Что делать? Я благодарна ему за оказанное мне доказательство любви. Немногие люди были бы на это способны. Сколько бы мужчин согласились очутиться в несколько смешном положении, позволив уйти от себя такой же, как и пришла, женщине вроде Мадлены де Жерсенвиль? Какой мужчина пожертвовал бы непосредственным наслаждением ради тонкости чувства? А г-н Дельбрэй сделал это, что и располагает меня в его пользу.

Тем не менее я буду требовательна. Я очень хочу быть любимой, но известным манером. Если г-н Дельбрэй удовлетворит поставленным условиям, я с большей охотой со временем буду ему принадлежать. Но сумеет ли г-н Дельбрэй меня убедить? Сумеет ли он выразить свои чувства по отношению ко мне? Что с этой точки зрения меня пугает, это его крайняя сдержанность, которую он соблюдал до сей поры. Без этой сумасбродной Мадлены я до сих пор не узнала бы ничего о его страсти! А между тем я очень хочу его обнадежить. Но сумеет ли он этим воспользоваться? У всякой женщины есть потребность быть завоеванной. Принадлежим мы всегда тем, кто владеет нами. Таков ли г-н Дельбрэй?

Скоро мы будем жить бок о бок в течение двух месяцев. Я предоставляю ему прекрасный случай убедить меня в своей любви и открыть мне ее свойства. Что из этого выйдет? Я не знаю. Я, как амфисбена, имя которой носит наша яхта. Пойду я вперед или назад? Мы увидим, и по возвращении я Вам напишу об этом, дорогой Жером, теперь же я и так злоупотребляю Вашим терпением и вниманием. Если бы Вы мне уделяли их столько же тогда, когда мы были женаты, я бы от Вас не уехала и жила бы еще с Вами в Берлингеме вместо того, чтобы рыскать по морям на прекрасной шестисоттонной яхте, делающей по одиннадцати узлов в час, увозя компанию, состоящую из пожилой супружеской четы, почтенной дамы-латинистки, ученого, покинувшего библиотеку, толстого неврастенического малого и пары «амфисбенов», которых изображаем г-н Дельбрэй и я.

Прощайте, дорогой Жером.

Ваш странствующий друг

Лаура де Лерэн.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
3 июня
Открытое море у Марселя

Я взял с собой на борт толстую белую тетрадь Нероли. Я положил ее на столик под электрическую лампу и сам расположился в широком ивовом кресле.

Удивительная ночь вся дышит звездами, глубокая и мягкая ночь. Море спокойное и гладкое. «Амфисбена» мягко скользит. Я слышу равномерный, однообразный звук воды вдоль бортов. С кормовой площадки, где я сижу, передо мною видна вся яхта, пересекаемая двумя мачтами и трубою. В ее массе я чувствую глухое дрожание винта. Берег исчез…

Все спят. Г-на и г-жу Сюбаньи достаточно потрепали первые часы путешествия. Жернон тоже держится не большим молодцом. Антуан бесится теперь, зачем он согласился на эту прогулку, и сидит у себя в каюте. Г-жа Брюван заперлась в своей. Г-жа де Лерэн сделала то же самое. Я один. Ночь прекрасная, теплая, молчаливая. Вахтенный отбивает четверти часа. Склянка дрожит остро в морском воздухе. Легкая ночная влажность освежает мои лихорадочные руки.

Выход из Марселя был не очень легким, как это часто бывает. В четыре часа «Амфисбена» снялась с якоря. Сняли причальные канаты. Сирена долго выла; с медлительностью и предосторожностями яхта выбралась из окружавших ее судов, миновала форт Сен-Жан и вышла в море. Нас приняла лучезарная зыбь. Вода была темно-синего великолепного цвета, утомительного для зрения. Мы поплыли между островами вдоль скалистого и неровного берега, окрашенного заходящим солнцем в великолепные краски.

Я поднялся на капитанский мостик. Затем стало смеркаться. К столу никто не вышел, кроме Жернона, который рискнул дойти до столовой. Морская болезнь, которой он страдал между островами Помэк и Ратоно, развила в нем аппетит. Он ест ужасно, как человек, которому обед ничего не стоит. Я думаю, что перспектива провести два месяца, не раскрывая кошелька, много способствовала тому, что он принял предложение г-жи Брюван. Тем не менее после изобильного обеда он снова забеспокоился и не замедлил исчезнуть. Между тем море теперь совершенно спокойно, так спокойно, что я совершенно свободно пишу. Если строчки неровны, так это потому, что рука у меня дрожит от страха и радости…

Как бьется у меня сердце! Я думаю о ней! Вся эта прекрасная морская ночь полна ее присутствием. Ее присутствие! Как снова это кажется мне удивительным и драгоценным! Все дни в течение двух месяцев, все дни, все часы она будет здесь. Она здесь! До последней минуты я боялся, что она под каким-нибудь предлогом уклонится от этого путешествия. Еще сегодня утром, ожидая ее на Марсельском вокзале, я был уверен, что ее не будет в поезде. С каким облегчением увидел я, как она выходит из вагона с очаровательной гибкостью тела, которая так хорошо соответствует сильному и нежному ритму моря. Она казалась очень радостной и весело протянула мне руку. Я видел ее в первый раз после моего отъезда в Клесси и этой нелепой истории с г-жою де Жерсенвиль. Что могла ей рассказать эта сумасбродка? Почему Лаура поставила меня в такое положение? Почему? Я никогда это, по-видимому, не узнаю. Может быть, она раскаивается в своем поступке, так как во время дороги от вокзала на пристань она говорила со мною почти нежно.

И потом, что за важность! Главное то, что она приехала. Эта мысль наполняет меня радостью и волнением. Да, Лаура де Лерэн здесь. Она занимает одну из трех больших кают яхты, недалеко от каюты г-жи Брюван. Так же будет и завтра. Сколько этих «завтра» будет в течение двух месяцев, что мы проживем бок о бок! Однако наступит день, когда кончится этот сладкий сон. Да, но от него останется воспоминание, которое сохраняет, делает вечным, неустанно восстановляет то, что разрушено временем.

Почему я до сих пор не признался ей в любви? Какое странное лицемерие оставлять ее в уверенности, что я чувствую к ней дружбу? Увы! посмею ли я когда-нибудь открыть ей робкий секрет моего сердца? Почему бы ей не отгадать его? Но почему я так упрямо молчу? Почему? Я отчасти знаю почему. Не служит ли одной из причин моей молчаливости стремление к свободе и независимости, которое она с такой настойчивостью проявляет? Мне казалось, что объяснение в любви она приняла бы за покушение на эту независимость, на эту свободу. Для своих слов я ждал, чтобы она стала менее недоверчивой, менее испуганно-дикой. Ах, Лаура, Лаура де Лерэн! Если бы я мог в какую-нибудь ночь, как эта, под ритм спокойного и мягкого моря, в благодетельном нежном сумраке, под небом, усеянном далекими звездами, взять и задержать в своих руках вашу маленькую надушенную и нервную ручку и заставить вас выслушать меня!..

Перед тем как спуститься в свою каюту, я поднялся на минуту на капитанский мостик. На вахте был помощник капитана г-н Бертэн. Он снабдил меня некоторыми объяснениями насчет пути, которого мы держимся. От времени до времени штурман делал поворот колеса и наклонялся, чтобы посмотреть на компас, заключенный в ящике и освещенный электрической лампочкой.

5 июня

Мы бросили якорь у бухты Бонифацио перед маленькой набережной, над которой лестницей поднимается город и большая желтая крепость. В гавани кроме яхты стояло еще несколько барок и парусников. Бухта, узкий вход в которую расширяется и образует род озера с совершенно тихой водой, окружена высокой стеною острых скал, с извилистыми странными углублениями, сырыми и темными гротами. После завтрака я предложил сойти на берег, но г-жа Брюван была, по-видимому, не особенно расположена. Что касается до Антуана, то это был час его отдыха. Г-жа Сюбаньи еще недостаточно оправилась от начала плаванья и заявила, что ни под каким предлогом не допустит, чтобы г-н Сюбаньи усталость плохо проведенной ночи усугубил еще прогулкой. Г-н Жернон объявил, что, по его мнению, Бонифацио не представляет никакого интереса. Одна только г-жа де Лерэн приняла мое предложение. Я думаю, что часто так будет случаться, и рад этому. Так как было довольно жарко, она пошла надеть платье полегче, и я ждал ее, беседуя с г-ном Жерноном.

Г-н Жернон соорудил себе престранный костюм, купленный, вероятно, у старьевщика. На нем нечто вроде синей матроски, такой потертой, что в некоторых местах она лоснится. К этой матроске надеты белые панталоны с обившимися краями. Обычное соломенное свое канотье он заменил колониальной каской. Каска эта скроена дыней и затылочная часть ее так низко спускается, что при некоторых движениях встречается с воротником матроски, от чего она вновь поднимается и нахлобучивает переднюю часть на нос бедному г-ну Жернону, который должен восстановить неустойчивое равновесие своего головного убора. Несмотря на это неудобство, г-н Жернон очень горд своим нарядом. Он заявляет также, что очень доволен предпринятым им морским путешествием, которое он именует своим «мореплаванием». Ему очень лестно путешествовать в таком изысканном обществе, потому он намерен следовать правилам лучшего тона. Итак, сегодня утром он явился за мной в мою каюту расспросить меня, каково употребление некоторых принадлежностей туалета, возможная полезность которых была ему неизвестна. Я насколько мог разъяснил ему и показал, как действует ванна. По-видимому, он живо заинтересовался этой демонстрацией и его восхитило остроумие сооружения. Тем не менее он посмотрел, как течет вода, не выражая ни малейшего желания принять ванну. Тут он признался мне, что, конечно, он мог бы обратиться за этим и к прислуге, но предпочел воспользоваться моею осведомленностью. Он решил как можно реже прибегать к услугам служебного персонала, так как в конце путешествия их надо будет отблагодарить чаевыми, что уже теперь начинает его беспокоить. Почтеннейший Жернон ужасно скуп. Это тем более непростительно, что он отнюдь не нуждается, по уверению г-на Феллера, отлично знающего нашего оригинала.

Г-жа де Лерэн недолго приготовлялась, и скоро я увидел ее наверху лестницы, свежею и нарядною. На ней темно-серое платье и большая шляпа, обвитая тонкой развевающейся вуалью. Лодка ждет нас внизу лестницы. Весла мерно разбивают воду, и через несколько минут мы пристаем к набережной, где нас встречает толпа мальчишек, которые скачут и кривляются вокруг нас. По бронзовому цвету кожи, по огненным глазам эти ребятишки из Бонифацио уже итальянцы, но, в отличие от их соотечественников из Генуи и Неаполя, они не просят у нас милостыни. Эти юные корсиканцы, более или менее оборванные, скромны и горды. Они ограничиваются тем, что идут за нами следом несколько минут, потом разбегаются и предоставляют нам идти своей дорогой.

Бонифацио — странный городок. Его узкие улицы с крутыми подъемами вымощены острыми голышами, о которые трутся подошвы. Дома вдоль улиц каменные, массивные, приземистые. Некоторые украшены лепными дверями. Общий вид полупровансальский, полуитальянский, не особенно гостеприимный. Люди безразлично смотрят; как мы проходим, а мы подымаемся к крепости, желтая тяжелая груда которой квадратится на синем небе.

Вот мы и добрались до этой крепости. У ее подножия простирается эспланада, откуда широкий вид на море. Вдали вычерчивается берег Сардинии. Воздух весь полон яркого солнца. Камни низенького парапета нагрелись, и г-жа де Лерэн гладит их своей рукой без перчатки, покуда мы стоим там, почти не разговаривая. Иногда ветерок колышет вуаль Г-жи де Лерэн. Иногда ласточка пролетает вблизи нас с пронзительным криком. Г-жа де Лерэн следит за нею взглядом и снова впадает в мечтательность. Она кажется счастливой и спокойной. О чем она думает? Какие мысли рождаются в этом грациозном лбу?

На эспланаде, невдалеке от нас, три, четыре дерева со скудными листьями, бросающие немного тени. Несколько мальчиков и девочек приютилось там. Вдруг г-жа де Лерэн показала мне кончиком зонтика:

— Посмотрите, Дельбрэй, какие занятные ребятишки!

Я смотрю. Сцена действительно комическая. Три маленьких девочки закутались в большие полотнища белой кисеи, покрывающие их почти с головы до ног. У каждой в руках по букету цветов, и они подвигаются, жеманничая и делая церемонные реверансы. Мальчики отвечают им поклонами, полными важности и претенциозности. Потом девочки и мальчики, кончив свой церемонии, берут друг друга под руки и начинают прохаживаться вокруг деревьев торжественно и официально. Во что они играют? В прием господина префекта или в свадьбу? Я думаю, скорее, что свадьбу. Впереди шествия идет молодец семи-восьми лет, в дырявых штанишках, удивительно подражая шуму барабана. Другой малыш орудует с палкой вдвое выше его самого. Этот, очевидно, изображает кого-то вроде церемониймейстера. Он так забавен, что г-жа де Лерэн начинает смеяться. Потом смех обрывается, и она остается молчаливой, меж тем как маленькая процессия продолжает под барабанный бой обходить вокруг деревьев с редкими листьями на эспланаде, залитой солнцем, над которой высится большая желтая крепость.

Ах, Лаура де Лерэн, почему я не знал вас, когда вы были ровесницей этих девочек, и почему я тогда не был ровесником этих мальчиков? Мы бы жили в каком-нибудь маленьком, старинном городке, пустынном и захолустном. Я бы участвовал в ваших играх. Мы также играли бы, может быть, в свадьбы, с цветами в руках. Прошло бы время, и воспоминание об этих играх могло бы сделаться действительностью… Наши жизни соединились бы естественно, просто, крепко, вместо того чтобы встретиться, как они встретились, в том возрасте, когда жизнь сделала сердца нерешительными, когда слишком много вещей примешалось к существованию, когда любовь обратилась в сложную игру, полную тонкостей и случайностей, томлений, желаний и опасений.

Мы возвратились на яхту через узкие спуски улиц Бонифацио, вдоль потемневших домов. В гавани нас ждала лодка, но перед посадкой на борт г-жа де Лерэн захотела еще прокатиться по бухте. Мы проехали мимо руля «Амфисбены» и вдоль высокой скалистой стены. Вода была глубокого спокойствия, синего, почти черного, цвета. Лодка оставляла длинную борозду. Иногда мы почти касались скалистых стен. От них исходил странный запах морских трав, необычайный соленый дух. Так мы доплыли до узкого отверстия в гавань. Оттуда «Амфисбена», стоящая на якоре, производит отличное впечатление со своими белыми боками, трубой, мачтами, изящным и мощным видом, со своим красным вымпелом, на котором выделяется эмблема сказочной двуглавой змеи, название которой она носит, название, приводящее в отчаянье добрую г-жу Сюбаньи, которая никак не может его запомнить и перевирает на самые нелепые манеры.

6 июня

Следующим нашим заходом будет Неаполь, где мы остановимся на несколько дней.

7 июня
Открытое море

Завтра утром Неаполь будет виден. «Амфисбена» регулярно делает свои одиннадцать узлов. Я разговаривал с Антуаном Гюртэном. Это происходило после завтрака. Он растянулся на шезлонге. Около него стояла кипа романов. С тех пор как он заболел, он принялся читать, а прежде не открывал ни одной книги. Теперь он проглатывает по три, четыре тома в сутки. По большей части это описания путешествий. В них он вознаграждает себя за бездеятельную жизнь, так как плаванье, которое он совершает, преследует единственную цель — леченье свежим воздухом и отдыхом. В конце концов, я нахожу, что ему лучше, хотя он и уверяет, что никогда не чувствовал себя так плохо и что он никогда не выздоровеет. Я предоставляю ему говорить и, со своей стороны, уверен, что мы привезем его обратно в Марсель совершенно здоровым. Сегодня он в душевном упадке. В такие минуты я стараюсь его подбодрить, уговаривая, что ничто не потеряно, что он переживает только кризис, из которого, конечно, выйдет победителем, запасшись терпением и волей, что таково мнение доктора Тюйэ и всех докторов, с которыми он советовался.

Обычно эти доводы сердят его, он жалуется, ругает свою неудачливость и еще раз проклинает нелепый образ жизни, который он вел.

Я сидел около него и рассеянно слушал его жалобы, смотря на г-жу де Лерэн, которая прохаживалась взад и вперед по палубе. Он заметил мою невнимательность и проворчал:

— Все-таки, дорогой, ты мог бы меня слушать повнимательнее. Я знаю, что я всем надоедаю с моим здоровьем. В конце концов, я не имею права на тебя сердиться. Ты был мил, согласился участвовать в этом скучнейшем путешествии… Не опровергай, пожалуйста, это ни к чему. На яхте ужасная скука, и так и будет продолжаться. Это неизбежно. Ты знаешь, как я понимаю плаванье? Вроде американского банкира Морлэнда! Каждый год он возит несколько друзей на яхте. Ее нагружают ящиками с шампанским, портвейном и с утра до вечера играют в покер… В прошлом году они ездили к Зеленому мысу; никто из участников носу не показал на палубу. Через месяц они снова были в Марселе, откуда выехали, и все в том же положении, за карточным столом. Морлэнд проиграл четыреста тысяч франков, и в трюме не осталось ни одной бутылки. Вот это путешествие! А так — фу! Что ты присоединился к этому похоронному предприятию, конечно, очень шикарно и мило с твоей стороны, но согласись, что и я кое-что для тебя сделал и заслуживаю в ответ, чтобы ты немного любезнее выслушивал мои сетования, сообщения о состоянии моего желудка и прочие не менее интересные признания!

Я не понимал совершенно, что хотел сказать Антуан. Видя мое недоуменье, он хлопнул меня по руке:

— Ну, старина, не валяй дурака! Ты знаешь, что я хочу сказать. Ты не заставишь же меня обратить твое внимание на тонкую предусмотрительность по отношению к тебе. Ну так вот что: когда ты принял тетушкино приглашение, меня стала мучить совесть при мысли, что целых два месяца ты будешь проводить в мрачном обществе неудачника, как я, имея в виде развлечения ежедневную компанию старых Сюбаньи и этого дяди Жернона, у которого не все дома. Я подумал: «Что же несчастный Дельбрэй будет делать на этой галере?» У меня-то есть занятия: я дышу, щупаю себе пульс, осматриваю свой язык, соблюдаю режим, стараюсь переделать во что-нибудь более представительное развалину, в которую я обратился. У тетушки существую я! Сюбаньи ни в ком не нуждаются. Ты увидишь, что за потешную пару они представляют!

Что касается до Жернона, он вкушает неизъяснимую прелесть дарового проезда и питания и наслаждается уважением, которое доставит ему в академических кругах его плаванье… Но ты, бедный Жюльен, что бы ты стал делать на этих плавучих досках в течение шестидесяти дней? Ты бы умер от скуки или бросил бы нас на третьей остановке. А что бы стало тогда со мной? Ничего не поделаешь, ты — единственное живое существо, не возбуждающее в данную минуту во мне отвращения. Уверяю тебя, это так! Может быть, это потому, что нас связывают общие воспоминания, относящиеся к тому времени, когда я еще не начал идиотских кутежей, которые меня доконали. Ты единственный человек, которому мне не хочется дать пинка ногой, как я охотно сделал бы этому кретину Жернону. Ты мне необходим, и я не хочу, чтобы ты меня бросил.

Видя, что я пожал плечами, он продолжал: — Ты отвергаешь это, но я отлично знаю, что это было бы так. Ты бы и двух недель не вытерпел такой жизни. Я знаю, что ты умеешь заполнять свое время, что ты культурный молодой человек, одним словом, что-то вроде художника в душе, у тебя в голове масса мыслей; у тебя есть воображение; ты, как говорится, мечтатель; тебя занимает смотреть на цвет воды в море, считать звезды. Я знаю, что тебя интересует масса пустяков: пейзажи, города, которые попадутся на пути, всякого рода ерунда. Но, не в обиду тебе будь сказано, тем не менее ты нас бросил бы. И вот, принимая все это в расчет, я подумал: «Необходимо что-нибудь найти, что бы удержало его на судне». Это было трудно. К счастью, я вспомнил, что ты мне часто говорил о г-же де Лерэн. Ты рассказывал, что ты водишь ее по Парижу, что у вас превосходные товарищеские отношения. Тогда у меня явилась блестящая мысль, и я внушил тетушке, что она обязательно должна пригласить также и г-жу де Лерэн. Она свободна как ветер, будучи только что разведена. Она дитя, ее позабавит видеть белый свет! И какое приятное общество для Жюльена! Она поможет ему провести время. Не скрою от тебя, что сначала тетушка стала брыкаться. Ее конек — приличия, у тетушки Брюван! Но я был настойчив. Я доказал ей, что если яхта — удивительное место для ухаживания, то оно никуда не годится для дальнейшего. Эти нравственные соображения успокоили тетушку Брюван, да и г-жу де Лерэн, вероятно, так как, ты видишь, она приняла приглашение. В результате у тебя на два месяца обеспечена приятная компания. А? Что ты скажешь о моей стратегии?..

Нас прервал служащий мальчик. Он принес Антуану на подносе лекарство: мадеру с желтком. Выпив микстуру и прищелкнув языком, Антуан продолжал:

— Теперь, скрытник ты этакий, ты не будешь уверять, что ты не влюблен в г-жу де Лерэн? Ты знаешь, у меня на это глаз наметан. Как бы ты ни отпирался, я ни одному слову не поверю. Хотя я поглупел и выжил из ума, по-видимому, но в этом отношении меня не проведешь. Ты любишь г-жу де Лерэн, старина; доказательством служит то, что в течение трех месяцев ты везде ее таскаешь за собою и у нее на побегушках. Конечно, ты от природы услужлив, но, во всяком случае, ты перешел несколько за пределы простой вежливости и услужливости. Трудно согласиться четыре раза в неделю служить проводником какой-то еле знакомой особе, не имея задних мыслей. Иначе ты был бы просто дуралей, потому что, по правде сказать, нет ничего скучнее, как водить гулять женщину. Они никогда вовремя не готовы, всегда усталы, вечно у них нелепые капризы. Они делают нас ответственными за все неприятности. Дождик идет, ветрено — всё мы виноваты. Мы провинились в том, что слишком жарко, и наша же вина, если слишком холодно. И потом, у женщин нет никакой последовательности в мыслях. Вдруг они ни за что не хотят того, чего только что безумно желали.

Наоборот, вдруг неожиданно у них являются желания, которые мы должны тотчас же удовлетворить, если не хотим прослыть у них невежами… Вот народ-то! Я не припомню ни одной увеселительной поездки, которая не была бы испорчена женским капризом, дурацкой обидой или глупой ссорой. Ты можешь мне возразить, конечно, что моя опытность требует еще подтверждения, что я не имел дела с дамами вполне приличными, лучшего общества. Это правда, но, видишь ли, в сущности все они одинаковы; только с девчонками, по крайней мере, можно поругаться как следует. Этого преимущества мне очень не хватало бы в обществе светских женщин, и потому я в этой области не работаю. С кое-какими мне приходилось сталкиваться, но мне надоедают их жеманства, предисловия, манера торговаться. Я в любви стоял за проворность. К чему вертеть волынку? Женщина представляет интерес только в постели. К этому всегда и нужно приходить. В конце концов, они и сами это отлично знают, и если с ними долго церемониться, то они обижаются. Они видят в этом недостаток нетерпения, которого они нам не прощают. И они злопамятны, негодяйки! Так что в последнюю минуту, когда вы все исподволь подготовили, достаточно выказали деликатности и считаете, что незаметно их довели до желаемой точки, — вдруг они у вас ускользают между пальцев, делают вам реверанс и прямо в нос хохочут. Для них нет большего удовольствия, как разыграть такую штуку. Они обожают рисковать нашей головой. Видишь ли, в любви есть такой момент, и этот момент не следует слишком откладывать, в который следует быть решительным, отложив в сторону все прекрасные чувства и деликатности, в который все сомнения бесполезны и опасны. Помолчав немного, он продолжал: — Я чувствую, что ты со мною не согласен и всегда считал меня довольно грубою личностью. В сущности, в твоем определении есть доля правды. Да, я — самец, а ты — любовник. Ну, будем говорить начистоту. Я уверен, что ты ни разу не взял женщину силой. Ты всегда ждешь, чтобы она сама отдалась. Ты всегда даешь им время решиться принадлежать тебе.

Я насквозь вижу твою методу, мой дорогой. У тебя есть убедительность и чувствительность; ты возразишь мне, что, кроме того, твоя метода не так плоха и достигает цели, что, пользуясь ею, ты имел столько же любовниц, как и всякий другой. Может быть, это и справедливо, но тут дело в личной привлекательности. Успехом своим ты обязан тому, что ты молодой человек, приличный, симпатичный, умеешь разговаривать, умеешь быть нежным, галантным, милым. Да, у тебя есть ум и сердце, одним словом, ты выигрываешь при ближайшем знакомстве. Если расположение, которое женщина может иметь к тебе, вначале несколько неустойчиво, оно может укрепиться по мере того, как она будет узнавать твои достоинства. В конце концов, такого рода успех не имеет в себе ничего неприятного. Должно быть, даже занятно видеть, как мало-помалу завоевываешь почву и что тебя ценят все больше и больше. Не говоря уже о том, что, вероятно, очень возбудительно наблюдать, как зреет плод, касаться его, ощупывать, удостоверяться, что он почти готов, скоро упадет. Это все прекрасно, но признайся, что для этого нужны способности, которых у меня, скорее, нет. Во-первых, обладаю ли я внешностью, подходящей для такого образа действий? Разве люди такого сорта, как я, могут производить медленные операции? Что бы я выиграл от ближайшего знакомства, спрашиваю тебя? Представь себе толстого Антуана Гюртэна в роли соблазнителя, пускающего в ход свои чары? Надо мною стали бы смеяться. Я прибегнул к другим способам и так удачно, что теперь ты можешь полюбоваться, куда это меня привело.

Антуан Гюртэн, вздохнув, умолк. Вдали, в конце яхты, г-жа де Лерэн проворно карабкалась на капитанский мостик. Ее силуэт элегантно выделялся на синем небе. Я встал, боясь, что Антуан снова заговорит о моей любви к г-же де Лерэн. Кажется, он понял мою мысль, потому что только добавил со смущенным видом:

— Послушай, Жюльен, я должен тебе сказать одну вещь, которая меня мучает уже некоторое время. Четыре года тому назад я не очень хорошо поступил по отношению к тебе в некоторых обстоятельствах. Я был не прав и надеюсь, что ты перестал сердиться на меня. И вот я хотел, я постарался… Одним словом, я был бы рад, если бы мог как-нибудь загладить окончательно это скверное воспоминание. Ну, иди же к г-же де Лерэн, видишь, она делает тебе знаки, чтобы ты поднялся к ней на капитанский мостик. Довольно сегодня я тебе надоедал, старина.

Смешной человек, этот Антуан! Итак, он захотел предоставить мне «компенсацию» тем, что пригласил через свою тетушку г-жу де Лерэн на «Амфисбену». Со стороны всякого другого человека это могло бы показаться оскорбительным и несколько бесцеремонным, но к Антуану нельзя относиться так строго.

В море. Тот же день

Маленькая Сирвиль, и Жюльета из виллы Вальмарана, и все другие, которых я считал любимыми мною, — как ваши тщетные маленькие тени рассеялись от воздуха открытого моря! Они жили в закоулке моей памяти. Иногда они на минуту выходили оттуда, и каждая несла в своих руках еще не остывший пепел воспоминаний. Теперь, когда они приходят мне на ум, я едва узнаю их. Их отдаленным, стертым лицам не удается более улыбаться или плакать, до того они смутны и неопределенны. Когда я произношу их имена, они не будят отзвука в моем сердце. Их формы представляют собою не более как неясный пар. Они навсегда умерли, а между тем каждая из них выражала какой-нибудь момент моей жизни, настоящей жизни, той жизни, в которой я любил, как мне казалось. И вот теперь они больше ничего не значат. С этих пор на другом лице, на других формах сосредоточены для меня желание любви и жизни. Другое существо владеет всеми моими мыслями.

Да, всё, кроме нее, на этом судне кажется мне как бы не существующим и химеричным. Спутники путешествия, матросы экипажа для меня лишь смутные призраки. Напрасно стараюсь я возбудить в себе интерес к ним. Я терпеливо слушаю, что говорит мне славная г-жа Брюван, я слушаю, что говорит мне Жернон, я присутствую при достопочтенном супружеском флирте, что продолжают с неустанной настойчивостью г-н и г-жа Сюбаньи в течение сорока лет своего супружества. Какую важность все это могло иметь? Сейчас только я слушал слова Антуана Гюртэна. Единственно, что у меня осталось от них, это то, что он произнес имя Лауры де Лерэн. Остальное — только жалкий улетучившийся шум. Иногда мне кажется, что я живу среди автоматов. Когда я наклоняюсь к машинному отделению и вижу, как двигаются составные части с клапанами, как вращаются оси, я воображаю, что этот мощный и сложный механизм предназначен не только для того, чтобы двигать «Амфисбену». Я приписываю ему помимо воли более странные воздействия. Не он ли заставляет и всех людей на судне двигаться взад и вперед, говорить, есть? Когда винт перестанет действовать, начатый жест остановится, разговор прервется на полуслове. Все окружающие меня куклы застынут в тех положениях, в каких застанет их эта остановка.

Да, «Амфисбена» производит на меня впечатление заколдованного корабля, управляемого каким-нибудь таинственным и благорасположенным волшебником. Он предоставил это судно нам, мне и Лауре де Лерэн. Одни мы в нем по-настоящему живем, остальные — не более как иллюзия. Волшебник создал их лишь для того, чтобы сделать наше одиночество более полным. Куда же везет нас этот властитель судеб? Не все ли мне равно, как называются места, куда мы плывем: Неаполь, Палермо или Сиракузы! Я желаю только, чтобы одни любимые глаза улыбались красоте моря, прелести пейзажей, живописности городов. И особенно желаю я, чтобы как-нибудь вечером благосклонное ухо выслушало мои слова и рука в знак согласия легла на мою руку. О всемогущий волшебник, одари меня этим счастьем. А ты, корабль с легендарным названием, мифологическая «Амфисбена», будь послушен веленьям любви!

8 июня. Море

Я поднялся на палубу… Мною владело необыкновенное волнение. Свежий воздух меня успокоил. День еще не наступил, но не было уже совершенно темно. Окружающая нас темнота более легкого состава, словно тоньше, не так компактна, реже. На мостике я нахожу дежурным помощника капитана, г-на Бертэна. Это молодой человек с белокурой бородой, с приятными манерами. Я уже не один раз беседовал с ним, и я предпочитаю его капитану, г-ну Ламондону, довольно необщительному человеку. Г-н Бертэн облокотился на доску, где четырьмя кнопками прикреплена карта. При свете маленькой электрической лампочки он указывает мне наш путь и пункт, где мы должны находиться в настоящую минуту. Мы приближаемся. Вскоре г-н Бертэн показывает мне пальцем налево далекий огонек, который зажжен на острове Иския. Г-н Бертэн потирает руки. В эту минуту я замечаю, что я различаю землю. Понемногу вокруг нас распростирается неопределенная белизна. Вся яхта словно выплыла из темноты. Море странной молочной бледности. Воздух посветлел, очистился от мрака. Это самое начало зари, ее свежесть, ее трепет, ее печаль.

Г-жа де Лерэн взяла с меня обещание, что я ее разбужу, как только рассветет." Она хочет видеть, как мы будем подъезжать к Неаполю. Я сошел с мостика и спустился снова на палубу. Двери в кают-компанию были открыты. Машинально я взошел туда и сел на диван. В этом салоне нет ничего корабельного; можно подумать, что находишься в какой нибудь парижской квартире. Тут удобно и элегантно. Только столы привинчены на случай качки, и стоит особенный запах, которым на море пропитаны все предметы. В первый раз со своего отъезда я вспоминаю о Париже, о моей квартире на Бальзамной улице, о старом доме в Клесси-ле-Гранваль, о матушке, от которой, вероятно, завтра в Неаполе получу письмо, о матушке, которая простила бы мне мою неаккуратность, если бы узнала, что я стою лицом к лицу с самым большим приключением в моей жизни, с решительной ставкой моей судьбы.

Теперь почти рассвело, и нужно идти предупредить г-жу де Лерэн. Я направляюсь к лестнице в каюты. Внизу в коридоре все потушено, и царит почти полная тьма. Я поворачиваю кнопку, и блестящие лампочки зажигаются. Свет отражается на белых лакированных стенках, по которым развешены акварели, изображающие рыб, водоросли, кораллы. Похоже на коридор дорогой гостиницы. Каюта г-жи де Лерэн в самом конце. Проходя мимо кают г-жи Брюван и г-жи Сюбаньи, я стараюсь не шуметь. Предприятие мое вполне невинно, и тем не менее я осторожен и чувствую себя стесненным. Сердце у меня бьется. Вот я перед дверью г-жи де Лерэн. Вероятно, она еще спит. Как разбудить ее? Тихонько ли постучаться или громко?. Мною овладевает необыкновенная робость. Наконец я решаюсь: я стучусь еле-еле; стучусь громче. Ничего. Наверное, г-жа де Лерэн глубоко спит. Лучше всего, пожалуй, подняться на палубу. Но вдруг на меня нападает сильное, властное желание видеть ее. Мне кажется, что я Бог знает сколько времени провел без нее. Я стучу сильно. Чистый веселый голос кричит мне: «Входите же, входите, г-н Дельбрэй, я не совсем готова». В ту же минуту г-жа де Лерэн открывает дверь, и я нахожусь прямо перед ней. Она одета в длинное мягкое платье и закутана в широкую накидку из тонкой шерсти. Электричество зажжено. У каюты праздничный вид. Я осматриваю ее с порога, ослепленный, взволнованный при виде кровати, где она спала, неубранной постели, с которой на коврик свесилась простыня. Г-жа де Лерэн подошла к зеркалу. Она надевает на свою прическу изящную морскую фуражку. Втыкая длинную шпильку, она говорит мне: «Очень мило с вашей стороны, что вы пришли предупредить меня. Я уже проснулась, но поджидала вас… Я видела, как постепенно светлел иллюминатор. Это похоже было на странную и печальную луну. Это был подлинный глаз моря, смотревший на меня. Я бы никогда не решилась одеваться под этим взглядом. Тогда зажгла свет. Мы еще далеко от Неаполя? Ну, вот я и готова, мне осталось только обуться». Она села на край кровати. Босой ногой она отбросила в угол каюты зеленую туфельку, такого цвета, будто в ней только что ходили по морю.

Мы поднялись на палубу. Заря разливалась теперь по всему небу, по всему морю. Я следил на лице г-жи де Лерэн за ее увеличивающимся светом. Высшая часть Неаполя уже туманно предчувствовалась на горизонте. Еще немного, и Неаполь предстанет в лучезарном утреннем свете. Г-жа де Лерэн вытянулась в широком ивовом кресле. Я видел только ее. Она распахнула накидку. Через ее платье я следил за гибкой линией ее тела. Иногда она обращала мое внимание на оттенок неба или моря, на большие встречные лодки, райны которых бессильно наклоняли свои пурпурные или цвета охры паруса. От времени до времени г-жа де Лерэн покачивала своей ногой, обутой в парусиновую белую туфлю, ногой, которую я представлял себе босой и проворной, далеко бросающей зеленую туфельку, как насмешливое приношение морской луне иллюминатора.

15 июня. Сорренто

Целую неделю мы провели в Неаполе. Потом в порту стало слишком жарко, и сильный запах серы отравлял воздух. И вот мы удалились сюда, чтобы несколько освежиться.

«Амфисбена» бросила якорь против морского пляжа, носящего смешное имя Кокумела. Завтра или послезавтра мы тронемся отсюда в дальнейшее плаванье. Ближайшая наша остановка, не очень скорая, будет Палермо. Сегодня я проведу день в воспоминаниях нашей неаполитанской недели. В Неаполе жизнь наша состояла из прогулок и экскурсий. Довольно часто в них принимали участие г-жа Брюван, супруги Сюбаньи и Жернон. Что касается Антуана, то он спускался на берег только один раз. Он все время стонет и жалуется. Между тем, по-моему, состояние его здоровья улучшается. В единственной своей прогулке он просил меня сопровождать его. Было около пяти часов вечера. На набережной мы наняли одну из трясучих колясок, пышно называющихся «каретами», лошади которых на лбу украшены фазаньими перьями. В этом экипаже мы объехали город; правил лошадьми длинный дылда, бешено хлопавший своим бичом. В это время дня в Неаполе жарко и пыльно, не говоря о том, что его жесткая мостовая из лавы — порядочное испытание. Но Антуан очень хорошо выдержал это испытание. На возвратном пути, когда мы спускались по via Toledo, он остановил экипаж, чтобы пройтись немного пешком. Идя не спеша, мы очутились перед лавкой черепаховых и коралловых изделий, в которых здесь нет недостатка. Они забавны, эти лавки. Тут представлены все оттенки черепахи, от самого темного до самого светлого, и можно найти все разновидности кораллов, от самых ярких красных до нежнейших розовых. Я попросил у Антуана позволения купить кое-какую мелочь. Я купил разрезательный нож матушке и какие-то безделушки г-же Сюбаньи и г-же де Лерэн. Довольно красивая девушка показывала нам вещи на выбор, Антуан смотрел на нее внимательно и хитро. Когда мы уже вышли, он быстро повернулся, чтобы посмотреть на нее еще раз. Я уловил в его взгляде грубость и похоть прежнего Антуана. Ну, ну, парень выздоравливает, и к нему возвращается аппетит жизни!

Один раз утром мы с г-жой де Лерэн поднялись к монастырю Сан-Мартино. Покуда наш экипаж медленно двигался по крутым подъемам, ведущим к монастырю, г-жа де Лерэн казалась печальной и рассеянной. Мы молчали почти всю дорогу, молча же мы прохаживались и по большому, залитому солнцем монастырскому двору… Г-жа де Лерэн остановилась перед двумя черепами, увенчанными лаврами, которые украшают балюстраду внутреннего дворика. Не удалось рассеять ее меланхолию и маленькому музею, помещающемуся в монастыре, несмотря на потешные памятники старинной неаполитанской жизни, несмотря на портреты комедианток и шутов, картинки уличных сцен, несмотря на удивительную карету, в которой Виктор Эммануил и Гарибальди совершили свой торжественный въезд в Неаполь, несмотря на прелестный вертеп с сотней одетых и размалеванных фигурок. Когда мы собирались уже уходить, сторож знаком поманил нас за собою. Он направился к окошку, которое и открыл. Оно выходило на маленький балкон.

У г-жи де Лерэн вырвалось восклицание радостного удивления. Балкон этот висел в пустоте, приделанным к отвесной стене старого монастыря. Под ним расстилался весь Неаполь с его колокольнями, крышами, домами, площадями, улицами, гаванью, залитый солнцем, полный движения и жизни Неаполь; Неаполь, чей глубокий и буйный гул доходил до нас глухим и отдаленным шорохом. После монастыря с черепами, увенчанными лаврами, после музея крашеных кукол, старой рухляди, игрушек, этот большой утренний город, деятельный, красочный, был как бы зовом жизни.

Г-жа де Лерэн откинулась назад, как будто у нее закружилась голова, и закрыла глаза. Я был готов в эту минуту схватить ее в объятия, прижаться губами к ее закрытым глазам, смешать свой голос с человеческим гулом, доносившимся до нас, и рассказать ей, наконец, про свою любовь, муки, надежды. Но подошел сторож, и она порывисто ушла с балкона, покуда я давал человеку чаевые, которых он дожидался.

Почему она не хочет выслушать меня? Почему ей, по-видимому, не хочется услышать от меня любовного признанья? Увы, боюсь, что я слишком хорошо понимаю причины такого отношения! Существует тема, которой она не хочет позволить мне касаться. Это так, потому что она добра, потому что ей слишком дорого стоит ввергать меня в отчаянье, сказав, что никогда она меня не полюбит, никогда не будет моею. Но тогда зачем она поехала на этом судне, зачем согласилась участвовать в этой поездке, которая должна была соединить нас бок с боком на долгое время? Зачем по временам у нее такой вид, будто она подзывает меня жестом или взглядом? А между тем она не кокетлива и не жестока. Я всегда находил ее откровенной и прямой. Если бы я ей не нравился, она бы не допустила меня в течение четырех месяцев быть постоянным спутником в ее прогулках. Иногда, начиная с этой поездки, я ловлю в ее взглядах оттенок внимания и интереса. Можно подумать, что она меня наблюдает, изучает меня. Она старается узнать мои вкусы, мои взгляды на жизнь, чего она никогда не делала раньше, когда у нас установился тон несколько поверхностной дружбы. Кто знает, в конце концов, может быть, она почувствовала мою любовь, мою безмолвную любовь?

Я получил небольшое письмо от Ива де Керамбеля, извещающее меня о смерти тетушки Гиллидик. Бедная дама скончалась на следующий день после моего отъезда в Марсель. Ему достается в наследство тридцать тысяч фунтов ежегодного дохода и прекрасное владение в Алжире, существование которого странная вдова тщательно скрывала от своего племянника. Сколько на свете чудаков! Матушка тоже прислала мне длинное и нежное письмо. В узкой своей провинциальной жизни она счастлива узнать, что я нахожусь в этих прекрасных краях. Есть еще более прекрасный край, матушка, край любви и счастья, но войду ли я в него когда-нибудь? Из тех ли я людей, которым удается силой открыть золотые врата в тот край?

В течение нашей неаполитанской недели мы, разумеется, посетили Помпеи. Я был несколько разочарован. Конечно, Помпеи — единственное место по своему сохранившемуся разрушению, если можно так выразиться, но нужно сознаться, что в живописном отношении Помпеи довольно посредственны со своими правильными улицами, окаймленными одинаковыми домами. Некоторые из этих домов, однако, интересны и помогают воображению представить себе жизнь давних их обитателей. Некоторые еще до сих пор украшены фресками, оставшимися живыми под предохранившей их обмазкой. Один из них, дом Веттиев, сохраняет почти нетронутый вид с расписными комнатами, выходящими на внутренний дворик, где насажены грациозные цветы. Но всего больше я люблю в Помпеях фонтан. Он находится на маленьком перекрестке. Состоит он из простого мраморного чана, в который вода вливается через рот изваянной маски. Я люблю этот фонтан, потому что я видел, как г-жа де Лерэн над ним наклонялась и очаровательным жестом гладила стертую морду древней маски. Мы были одни в ту минуту. Г-жа Брюван и Жернон отошли от нас в сторону. Сюбаньи отстали слушать объяснения проводника. Мы были одни. Старая маска, казалось, улыбалась под лаской этой легкой руки.

Я воспользовался отсутствием наших спутников, чтобы повести г-жу де Лерэн в сторону дороги гробниц. Она на краю города и ведет в луга. Погребальные памятники по сторонам не представляют ничего интересного, но в них есть меланхолия, которой так не хватает развалинам Помпеи, развалинам слишком определенным, сухим, слишком поучительным. Так что в Помпеях понравился мне только скромный фонтан и полуразвалившиеся памятники. На подножие одного из них мы сели, г-жа де Лерэн и я. В своем платье простых линий, широкой соломенной шляпе, украшенной колосьями, она сама была несколько похожа на маленьких римлянок с фресок. Как у них, у нее был круглый зонтик. Она так же сидела на том же месте, где, вероятно, сиживала не одна из прежних маленьких помпеянок, которые теперь только щепотка пепла в углублении формы из лавы! И я смотрел с грустью на ту, что сегодня прогуливается. Не есть ли она в моей жизни преходящий образ, который когда-нибудь поглотит забвение? Судьба не для того ли свела нас на минуту, чтобы навеки разлучить? Расстанемся ли мы, как чужие, шаги которых только на секунду скрестились? Встретимся ли мы снова у фонтана на перекрестке, у фонтана, украшенного насмешливой и стертой маской, у фонтана, пустой чан которого не отражает лиц, у фонтана, где больше не пьют? При этой мысли сердце мое сжалось тоской. А между тем, даже если это и должно случиться, имею ли я право жаловаться? Что бы ни случилось, разве я не познал, хотя на минуту, облик любви и счастья?

Покуда я мечтаю так, над пустынным городом тяготеет тяжелое молчание. Только пронзительный крик кузнечиков раздирает неподвижный воздух. Как будто тысячи маленьких пилок невидимо работают над разрушением и раздроблением старых камней. Вдруг многоголосый концерт будто стих, и мы услышали совсем близко голоса г-жи Брюван и Сюбаньи, которые покрывались фальцетом Жернона. Они не заметили нас и удалялись в другом направлении. Г-жа де Лерэн улыбнулась. Потом мы поднялись, чтобы продолжать и нашу прогулку.

Бродя по помпейским улицам, г-жа Лерэн и я довольно долго говорили о Жерноне. Как и мне, он ей казался странной личностью. Ученый этот действительно смешной персонаж! С тех пор как этот старый дурак путешествует на яхте г-жи Брюван, он решил совлечься со своего положения человека науки и облечься в человека светского. Вместо того чтобы остаться эрудитом, каким он есть и что, в конце концов, представляло бы вполне выносимую компанию, потому что по своей специальности он имеет несомненные заслуги, — он старается быть милым, кокетливым, галантным. Да, Жернон миндальничает с дамами. Вот если бы Феллер увидел это зрелище, как бы он обрадовался и какие бы взгляды пускал из-за своих очков! И нужно видеть, как он справляется с этой ролью. Даже Сюбаньи, знакомые с ним давно, поражены. Будто подменили их Жернона. Антуан, который менее терпелив и которого Жернон раздражает, осаживает его довольно резко. Добрая г-жа Брюван, искренняя поклонница книг Жернона, немного сбита с толку его манерами. А она-то рассчитывала на серьезные и поучительные беседы! Она так радовалась, что будет посещать знаменитые места древности в обществе компетентного и осведомленного человека! Какими неловкими любезностями уснастил он прогулку по Помпеям, во время которой г-же де Лерэн и мне удалось уединиться. Правда, когда мы вернулись, нам пришлось подвергнуться его мадригалам, на которые он не скупился, сопровождая их тонким и самодовольным смехом.

Мы несколько раз возвращались в музей, я и г-жа де Лерэн. Нам нравилось бродить среди толпы статуй, но всегда, неотвратимо, нас влекло в залу с бронзой. Бронзовые статуи очаровывали нас своим материалом, выкопанным из-под земли и блестящим, и в то же время наши взоры были прикованы к ритму их движений. Когда мы в последний раз приходили любоваться на ночную красоту этих металлических героев и взоры наши были еще опьянены темными их формами, вдруг, при проходе через одну галерею, мы были привлечены светом открытого окна. Оно выходило на двор, неистово залитый солнцем и окруженный высокой стеной. На дворе этом находились обломки скульптур, разбитые статуи и у основания стены ряд больших глиняных кувшинов, желтых и красных. Пузатые, бокастые, они походили на огромные плоды или на чудовищные яйца. И эта старая стена, вздутые глиняные кувшины на солнце после реального и чистого греческого мира, с благородными и крепкими бронзовыми призраками которого мы только что расстались, произвели на меня вдруг впечатление Востока и «Тысячи и одной ночи».

В течение этой неаполитанской недели между мною и г-жою де Лерэн снова возобновились прежние товарищеские отношения. Однако эта лицемерная дружба мне делается невыносимою. Каждый день я даю слово, что это будет последний и что я не буду больше принимать двусмысленного положения, в котором мы находимся. И каждый день тем не менее я откладываю на завтра признание, которое жжет мне губы, сцену которого я сотни раз воображал себе, слова которого я сотни раз повторял про себя, но не осмеливаюсь произнести, потому что я трус, потому что одно ее слово может уничтожить мои мечты. Между тем Неаполь, чувственный и пламенный, должен был бы придать мне храбрости, этот Неаполь, где каждый вечер вокруг яхты раздаются песни любви под качание лодок, полных голосами и музыкой.

Как-то вечером, после обеда, мы сидели под тентом, г-жа де Лерэн, Антуан и я. Г-жа Брюван, Сюбаньи и Жернон устали от поездки на мыс Мизэн и ушли спать. Антуан закурил сигару. Он курил в первый раз со времени своей болезни, и подвиг этот привел его в хорошее настроение. Вдруг, выпустив клуб дыма, Антуан говорит мне:

— Ты совершенно прав, наш помощник капитана, Бертэн, очень милый малый. Я сегодня днем разговорился с ним. Но какой чудак! Я хотел, чтобы он мне рассказал о своих неаполитанских похождениях. Моряки должны здорово любить женщин! Но вот этот, кажется, не из повес. Однако он почти каждый, вечер ездит на берег. Я думал, что все-таки он пользуется кое-какими развлечениями. Ничего подобного. Этот молодец Бертэн ограничивается тем, что сентиментально прогуливается по Кьяйе. И когда я стал подсмеиваться над его воздержанностью, мой славный малый покраснел до ушей и, в конце концов, признался мне, что влюблен в кузину, что он ее жених и с тех пор не обращает внимания на женщин. Ты понимаешь это, Жюльен? Любить одну женщину и развлекаться с другою — ведь это же не имеет большой важности! Нужно же быть простофилей, чтобы создавать себе такие ненужные сложности!

Раньше чем я успел что-нибудь ответить Антуану, раздался голос г-жи де Лерэн:

— Ну так позвольте вам заметить, дорогой г-н Гюртэн, что вы ошибаетесь. Сложности, о которых вы говорите, вовсе не так не нужны, и г-н Бертэн совсем не так не прав, относясь с уважением к своей любви. Это доказывает, что тонких мужчин гораздо больше, чем вы думаете. Я, например, знаю людей, вполне способных отказаться от прихоти, удовлетворить которую предоставляется случай, потому что они к кому-нибудь другому имеют чувство, в котором заинтересовано их сердце. Вы находите это комичным и смешным, а я нет! Я нахожу это очень, очень милым, и, если бы ради меня так поступили, я была бы крайне тронута этим.

При таком заявлении г-жи де Лерэн Антуан принялся смеяться, и в смехе его послышалось хвастовство и недоверие. Я тоже засмеялся, чтобы скрыть свое смущение. Хотела ли намекнуть г-жа де Лерэн на случай с г-жой де Жерсенвиль? Не рассказала ли ей г-жа де Жерсенвиль, чем кончился ее визит ко мне? Мысли эти беспокоили меня всю ночь.

17 июня. Сорренто

Мы последний день в Сорренто. «Амфисбена» должна сняться с якоря завтра поутру. Г-жа Брюван, Сюбаньи и Жернон отправились на прогулку в экипаже, и г-жа де Лерэн к ним присоединилась… Я остался на яхте. Я был утомлен, нервен. Вместо того чтобы находиться на палубе, я спустился в свою каюту. Я задернул занавески на окнах и протянулся на кровати. Так как было очень жарко, я пустил вентилятор.

Этот маленький воздушный винт занимает меня. Он помещен в углу моей каюты, где он и бурчит с бесполезной хлопотливостью. Он вертится без памяти. Он не доставляет ни малейшей свежести. Он производит только поверхностный, искусственный ветерок. Он подвижен и недвижен. Созерцание его быстроты интересует и одуряет меня, погружает меня в неопределенное оцепенение, гипнотизирует меня одною мыслью, всегда одной и той же. Мне кажется, что его трепещущее крыло вертится в моем мозгу, и я остаюсь без движения, подавленный, бесчувственный.

В любви бывают такие минуты прострации, когда душевная пружина ослабевает, растягивается, когда хотелось бы не думать больше ни о чем, когда готов принять развлечения самые нелепые. Минуты расхлябанности, лени, усталости, малодушия, когда достижение цели кажется вам слишком трудным, слишком гадательным. Хочется найти предлог для отступления. Убеждаешь себя, что напрасно надеялся. Хотелось бы забиться в какой-нибудь угол, перестать сознавать самого себя, сделаться бесчувственной вещью. О, быть бы этим металлическим крылом, которое от дрожания теряет голову, или древним глиняным кувшином, что на дворе музея тяжело покрываются трещинами под солнцем…

В эти минуты жестокой подавленности чувств у нас являются не только такие желания. Эти минуты дают нам и более коварные, более опасные советы. Что, если, достигнув цели, когда наше желание осуществилось, мы вдруг замечаем, что вовсе не сюда должна была привести нас наша настоящая судьба! Что, если вдруг мы откроем, что шли мы ложным путем, гнались лишь за самым обманчивым из миражей, что мы уступили добычу мраку!

И вдруг живо, неожиданно на память мне пришла Мадлена де Жерсенвиль. Почему я отверг то, что она мне предлагала, наивный и непосредственный дар, самое себя? Кто прав: Антуан или г-жа де Лерэн? И потом, кто знает: может быть, я ее полюбил бы, эту Мадлену де Жерсенвиль? Иногда наслаждение приводит к любви. Некоторые прихоти переходят в длительную страсть. И вот мною овладело странное ретроспективное желание этой женщины, с которой я почти не встречался. Но сейчас же я понял, что не она внушает мне это желание. Она только образ, наложенный сверху, легкий чувственный призрак, который тотчас же рассеивается, исчезает и через который проступает г-жа де Лерэн. Ах, Лаура, Лаура! Напрасно я желаю забвения, напрасно я создаю препятствия своей любви, прислушиваюсь к предательским нашептываниям моей трусости, ищу вам мимолетных соперниц, — вас я люблю всею тревожной моей душой, всем моим нерешительным сердцем!

Было около шести часов, когда я снова поднялся на палубу. Солнце не так палило, и воздух казался не таким тяжелым. Так как Антуан погружен был в какую-то книгу, я пошел поболтать с г-ном Бертэном. Почему так долго нет лодки, на которой должны были вернуться г-жа Брюван, Сюбаньи, Жернон и г-жа де Лерэн? Я уже начал беспокоиться, как вдруг я увидел, как она отделилась от берега и направилась к «Амфисбене». Когда она пристала к лестнице, г-жа де Лерэн со смехом бросила мне снизу большой золотой шар, пойманный мною на лету. Это был огромный лимон, который она сорвала во время прогулки. Я рассматривал его, держа в руках, крепкий, таинственный, пахучий, как обещание счастья. О прекрасный золотой плод Гесперид, если бы твоя обманчивая корка не заключала в себе лишь горький пепел!

18 июня. Море

Покидая Сорренто, мы не остановились, как должны были бы, у острова Капри. Антуан, не спросясь ни Сюбаньи, ни г-жи де Лерэн, отдал приказ капитану взять путь прямо на Палермо. Бедная г-жа Брюван не посмела ничего сказать, и мы принуждены были покориться этой необъяснимой причуде. К тому же Антуан, которому вот уже неделя, как, по-видимому, действительно гораздо лучше, последние два дня снова впал в мрачность и в дурное расположение духа. У него такой вид, будто он на всех нас очень сердится. Итак, он лишил нас Капри.

Для меня это лишение довольно безразлично. Что значит для меня несколькими пейзажами больше или меньше? Разве все мои мысли не заняты одной мечтой? Все оттенки земли и моря не стоят для меня оттенков одного лица. Антуан может сколько угодно распределять по своему усмотрению остановки, не я буду протестовать против этого. Меня занимает одна г-жа де Лерэн.

Сейчас только я смотрел на нее. Она стояла, опершись на перила. Я созерцал гибкую линию ее спины, свежую шею в тени большой шляпы, прекрасные обнаженные руки, выходящие из коротких рукавов, и я испытывал, смотря на нее, невыразимую томность. Она долго оставалась неподвижной. О чем размышляла она так, задумавшись? Двое матросов прошли позади нее, босые, в полотняном платье, и один из них обернулся, чтобы бросить на нее взгляд, полный наивного восторга. В конце концов, этот восторг я читаю в глазах всей команды, я нахожу его у милого г-на Бертэна и у угрюмого г-на Ламондона. Наверное, о г-же де Лерэн ведутся разговоры как в офицерской каюте, так и в помещении для матросов. При этой мысли я испытываю какую-то стесненность и раздражение. А между тем это всеобщее внимание вполне объяснимо. Г-жа де Лерэн единственная женщина на яхте. Превосходная г-жа де Брюван и по внешности, и по возрасту вышла уже из узаконенных лет. Г-жа Сюбаньи в таком же положении. Так что вполне естественно, что образ г-жи де Лерэн преследует всех этих мужчин. Неизбежно, что между собою они толкуют о ее прелестях и о ее красоте. Неизбежно, да, но не менее верно и то, что я, не отдавая себе отчета в этом, ревную ее ко всем этим неизвестным. Может быть, это смешно, но это так.

А разве к Антуану я не ревную ее по временам? Иногда старая моя обида на него глухо просыпается. Я вспоминаю его прошлое поведение, его предательство. Тогда я задаю себе вопрос, не сделался ли я жертвой каких-нибудь махинаций с его стороны. Почему он мне сообщил, что это именно он заставил пригласить на яхту г-жу де Лерэн? Почему он это приглашение представил мне как некоторое возмещение за его прошлое поведение? Кто знает, может быть, он влюблен в г-жу де Лерэн и его откровенность была только средством отклонить мои подозрения? Кто знает также, не ради ли Антуана согласилась г-жа де Лерэн предпринять это путешествие?

Конечно, в данную минуту Антуан болен, но он от этого еще более впечатлителен. К тому же г-жа де Лерэн разведена, и нет никаких доказательств, что она не хочет начать жизнь заново, что она не мечтает со временем выйти замуж за богатого человека. Антуан — хорошая партия. Г-жа Брюван очень богата и, наверное, одобрит, если Антуан решит остепениться и начнет правильное существование, которого требует состояние его здоровья. А разве он не заявляет во всеуслышанье, что жизнь, которую он вел до сих пор, внушает ему отвращение? Между тем в другие минуты все эти подозрения кажутся мне излишними. Еще накануне нашего отъезда из Сорренто он вел со мной разговор, который мне тогда показался многозначительным и не позволяет приписывать ему намерения, которые я предполагаю.

Утром я зашел к нему в каюту, чтобы справиться о здоровье, потому что накануне вечером он жаловался на усталость. Я застал его еще лежащим, вид у него был плохой. Он пространно мне стал опять рассказывать о своей болезни и о переменах, которые она в нем произвела. Кроме того, если он выздоровеет, он будет как можно меньше времени проводить в Париже. Он попросит свою тетушку Брюван купить ему усадьбу в Турэни или в Нормандии. Там будет он вести строго гигиенический образ жизни. Я возражал ему, что подобное отшельническое существование, для которого он совершенно не создан, скоро сделается ему в тягость и что он лучше сделал бы, если бы стал жить благоразумно в Париже. На это замечание он почти рассердился. "Положительно, ты ничего не понимаешь в моем состоянии. Разве ты не видишь, что я человек конченый начисто, что, если я приблизительно и поправлюсь, все равно останусь вроде калеки, которого нужно будет поддерживать всевозможными мерами предосторожности? Конечно, нет, я не останусь в Париже, если не буду иметь возможности делать то, что я любил. Париж без спорта, без театров, без ужинов, без женщин! Нет, благодарю покорно! Теперь это мне безразлично, но всегда ли это будет так? Да, в данную минуту женщины меня приводят в ужас. Одна мысль о прикосновении кожи, о том, чтобы держать тело в объятиях, мне невыносима.

Я слушал его с известным удовольствием. Он казался искренним, говоря так.

19 июня. Море

Мы шли довольно близко от берега. Он мягко и живописно горист и почти отвесно спускается к морю. Там и сям видна какая-нибудь маленькая гавань, прижавшаяся к защищающей ее скале, или деревушка, прилепившаяся к склону. Перед Амальфи мы простояли несколько часов, достаточных, чтобы съездить на берег и осмотреть старинный собор. Начиная с Салерно, берег понижается и делается более плоским. Горы отходят от берега и оставляют открытыми болотистые пространства. Сегодня утром мы остановились против Пестума. Антуан немного посветлел и сам первый предложил г-же де Лерэн поехать осматривать храмы. Г-жа Брюван, Сюбаньи и Жернон выразили желание к нам присоединиться; впрочем, Жернон без особенного энтузиазма. Памятники древности, по-видимому, его нисколько не интересуют. Жернон — человек библиотечный, кабинетный ученый.

Лодка «Амфисбены» высадила нас на ровный морской берег, серый и плоский. Перед нами на некотором расстоянии высились храмы. Они вырисовывались на фоне голубоватых гор. Узкая дорожка вела нас между изгородей. У местности нездоровый и меланхолический характер. Почва влажна, воздух тяжел и полон лихорадок. Г-жа Брюван, Сюбаньи и Жернон подымаются медленно. Г-н и г-жа Сюбаньи идут под одним зонтиком. Г-жа де Лерэн и я идем вперед. Солнце печет, вдыхаешь запах высохшей тины и теплой травы. Летают бабочки, жужжат мухи. Это единственный звук, что нарушает безмолвие, да вдали за нами глухо набегают волны на пустынный и нездоровый берег. По мере того как мы приближаемся, храмы увеличиваются и все выше возносят колонны из желтого мрамора. Чувство величественности, древности и безнадежности исходит от этих огромных развалин, сохранивших еще царственную стройность, монументальный и победный облик. Между разъехавшихся плит, у подножия колонн растут высокие аканты, завивая свои листья архитектурными завитками.

Перед мрачным этим великолепием, перед этим возвышенным видением прошлых времен г-жа де Лерэн и я молча переглянулись; в тяжелом небе кружилась стая крикливых ворон, вспугнутая нашим приходом. По правде сказать, я был менее взволнован, чем я ожидал. Слишком много дней я живу в присутствии слишком большой красоты для того, чтобы самые прекрасные зрелища могли отвлечь меня от нее. Пусть пейзажи развертывают свои линии, пусть города представляются моему зрению, пусть небо и море сочетают свои ярчайшие краски, пусть эти храмы возносят предо мною свои колонны и фронтоны, моя мысль не всецело будет занята ими! Я ускользаю от их воздействия, я противостою их притяжению. О Пестум, хотя бы ты расцвел тысячью своих роз, они не будут стоить очертания этого рта, этого рта, загадочного и безмолвного!

О Лаура, нет страны, которая сравнялась бы с прелестью твоего лица, нет архитектуры, равной строению твоего очаровательного тела, нет красок более гармоничных, чем цвет твоих глаз! Напрасно расстилали бы перед моими взорами все моря и все земли, я с пренебрежением отвернулся бы от этого зрелища на зов твоего голоса. О Лаура де Лерэн, звук твоих шагов, шелест твоего платья в траве для меня словно шорох шагов и трепет крыльев любви! Но, увы, придет ли ко мне когда-нибудь любовь, или в памяти я от нее сохраню лишь беглый след и неуловимый отзвук.

20 июня. Палермо

«Амфисбена» бросила якорь в палермском рейде. Сегодня утром мы были свидетелями чисто театрального эффекта. К часу завтрака мы все собрались в столовую. Только Жернон заставлял себя ждать. Антуан начал терять терпение, так как ему хотелось есть, что, несмотря на его жалобы, служит прекрасным признаком. Г-жа Брюван собиралась уже послать мальчика узнать, что случилось с г-ном Жерноном, как вдруг мы увидели появление какой-то личности, столь необыкновенной, что изо всех уст вырвалось восклицание. Конечно, перед нашими глазами был г-н Жернон, но Жернон, внезапно превращенный в другого человека, как будто сказочная фея лукаво коснулась его кончиком своего жезла. На г-не Жерноне не было уже ни его старой синей матроски, ни парусиновых брюк. Он был одет в великолепную зеленую пару, причем пиджак был расшит фисташковым шнурком, брюки с буфами над велосипедными чулками, которые были тоже зелеными с желтыми крапинками. Вместо своей грозной колониальной каски он водрузил себе на голову фетровую шляпу изумрудного цвета, чистейшего тирольского фасона, украшенную кокетливо павлиньим пером. На шее у него повязан был галстук канареечного цвета в лучшем немецко-неаполитанском вкусе.

У наряженного таким образом Жернона был скромный и довольный вид, и наши комплименты он принимал с величественной улыбкой. Видя, что он произвел хорошее впечатление, он окрылился успехом, язык у него развязался, и он сообщил нам, что он воспользовался пребыванием в Неаполе, чтобы обновить немного свой гардероб. Там он и прельстился этим поношенным костюмом, оставшимся, вероятно, после какого-нибудь немецкого туриста. Да, г-н Жернон умеет удивлять публику. Меж тем как мы поздравляли его с иронией, которой он не замечал, г-н Жернон пускал нежные взгляды по адресу бедной г-жи Брюван, которая изо всех сил старалась скрыть свое смущение. Было очевидно, судя по минам Жернона, что, как раз имея в виду г-жу Брюван, он и израсходовался. После завтрака, когда Жернон удалился в свою каюту, чтобы распустить немного свой прекрасный желтый галстук, который его давил, Антуан стал дразнить свою тетушку по поводу любви, внушенной ею Жернону, так как последний, по уверениям Антуана, влюбился по уши. Г-жа Брюван отбивалась изо всех сил, но спрашивается, не была ли она в глубине души польщена обожанием этого старого дурака?

22 июня

Г-жа Брюван, будучи крайне доброй, предложила Жернону и Сюбаньи поехать с нею пить чай в вилле Иджиэя, покуда г-жа де Лерэн и я будем осматривать памятники и достопримечательности Палермо, где мы пробудем недолго, так как Антуан уверяет, что пребывания в портах ему скучны и утомительны. Он любит плавать по морю, долгие дни меж небом и морем, мягкое покачивание, глухое содрогание идущего судна. Он не хочет съезжать на берег, и наши прогулки его раздражают, особенно когда г-жа де Лерэн и я делаем их без сопровождения г-жи Брюван, Сюбаньи и Жернона. И несомненное дурное настроение Антуана, в которое он приходит ото всего, что приближает меня к г-же де Лерэн, возбуждает во мне подозрения на его счет. Что касается до нее, она не выказывает большой симпатии к Антуану. Она вежлива и сдержанна, ничего больше.

23 июня

Какие странные люди эти Сюбаньи! Вся жизнь г-на Жюля де Сюбаньи протекала под влиянием одного обстоятельства, и обстоятельство это состояло в том, что у г-на Сюбаньи то, что называется «голова с медали». Действительно, лицо у г-на Сюбаньи замечательно правильное: прямой нос, большие глаза, хорошо очерченный рот. Г-н Сюбаньи достаточно похож на какого-нибудь греческого эфора или римского проконсула. Он был очень красив, да и теперь красота его сохранилась. Классическая красота доставила ему случай в двадцать два года получить предложение от м-ль Леблерю, дочери крупного подрядчика. Молодой Сюбаньи был беден и служил в разных канцеляриях Парижа. М-ль Леблерю была не безобразна и очень богата, так что г-н Сюбаньи не отказался от наживы, которая сама давалась ему в руки. Начиная с этого момента, у г-на Сюбаньи было только одно занятие: позволять собой восторгаться. М-ль Леблерю, выйдя замуж, осуществила свою мечту о мужской красоте, но мечты эти она хотела продлить елико возможно. Поэтому г-н Сюбаньи был подвержен непрестанному и строгому режиму, ежедневным и мелочным заботам под неумолимым надзором внимательной и влюбленной г-жи Сюбаньи.

Г-жа Сюбаньи не смотрела за своей наружностью и фигурой, но на мужа налагала самое мелочное исполнение правил гигиены и эстетики. Все в жизни г-на Сюбаньи было подчинено одному обязательству — быть и оставаться красивым. Г-жа Сюбаньи ежечасно следит за физической красотой г-на Сюбаньи, и в течение сорока лет г-н Сюбаньи покорно подчиняется требованиям своего положения. Он покорился своей участи и даже вошел во вкус. Он строго исполняет все предписания, которые на него наложены. Он наблюдает за своим питанием, упражняет свои мускулы, ухаживает за своей кожей и волосами по рецептам, полученным им от специалистов. Он со всеми ими советовался и из сводки их предписаний составил себе уложение, которому неослабно и неустанно следует. К тому же около него всегда находится г-жа Сюбаньи, чтобы призывать его к порядку и поддерживать в нем уважение к средствам, благодаря которым г-н Сюбаньи всегда может в дни поклонения представлять своей супруге «голову с медали».

Обожание это имело еще и другое следствие для г-на Сюбаньи. Остаток времени, что у него не занято физическим самосохранением, он по большей части посвящает тому, что увековечивает всеми способами свое изображение. Ведет это дело также г-жа Сюбаньи. Г-н Сюбаньи лучший клиент для художников, скульпторов, граверов и фотографов современности. Количество бюстов, портретов, медалей и клише, сделанных с него, неисчислимо.

Г-на Сюбаньи рисовали, лепили, воспроизводили большее количество раз, чем президента республики или модного актера. У него солидная иконография, чем гордится г-жа Сюбаньи. Что касается до г-на Сюбаньи, то он охотно предоставляет себя этим знакам внимания к его персоне. Он так к этому привык, что машинально, в самых обычных жизненных положениях, он продолжает позировать. Что всего любопытнее, так это то, что у него нет ни малейшего тщеславия и что при всем этом он превосходнейший человек. Заботясь о своей красоте, он исполняет как бы долг. Исполняет он его на совесть и без всякого фатовства. Ничего не поделаешь, внешность обязывает. Он терпеливо сносит шуточки невыносимого Жернона. Они товарищи по школе. Жернон пользуется этим обстоятельством и уверяет г-жу Сюбаньи, что в те времена г-н Сюбаньи ничего не имел античного, меж тем как он, Жернон, привлекал внимание мамаш свежим и прелестным цветом лица.

25 июня. Море

Наконец-то! Я сказал ей! Теперь она знает про мою любовь! Это произошло вчера. Погуляв днем по Палермо с нашими спутниками, я и г-жа де Лерэн оставили их, чтобы подняться до Монреале. Они отправились на яхту, а мы взяли экипаж, чтобы совершить эту загородную прогулку. Сначала нужно ехать по густонаселенному предместью, не особенно характерному, где мальчишки в лохмотьях приветствовали нас криками и прыжками. Затем вскоре дорога начинает подниматься петлями. Окружена она прекрасною зеленью, тенистыми садами, живописными виллами в стиле барокко. Там и сям вдоль дороги фонтаны стекают в затейливые бассейны рококо. Воздух мягкий и теплый, немного усталый, немного томный, воздух конца ясного дня, полный запаха цветущих апельсиновых деревьев. Я смотрю на сидящую рядом со мною г-жу де Лерэн. Легкий ветерок слабо колеблет газовую вуаль, окружающий ее широкополую шляпу темной соломки. Она сегодня очень весела. Она шутит и смеется, потешаясь, как смешно ухаживает Жернон за г-жою Брюван. Так мы доезжаем до Монреале. Дорога приводит на главную площадь городка, и внезапно перед нами встает собор.

Его тяжелые бронзовые двери были открыты, и мы проникли в огромный неф. Мозаики покрывают стены, а углубление представляется какой-то волшебной пещерой, и темной, и блистающей, переливающейся старинным золотом, населенной иератическими образами. От времени до времени г-жа де Лерэн зонтиком указывает на какого-нибудь из них. Большой храм почти пуст. Изредка различишь отзвук шагов, голоса, и снова наступает молчанье безлюдия. Г-жа де Лерэн идет передо мною. Вдруг я замечаю, что она направляется к маленькой двери, проделанной в толстой стене, толкает ее одним пальцем руки в перчатке и вскрикивает от изумления…

Дворик, куда мы попадаем, невелик, но очарователен по пропорциям и варварской живописности, он прелестен со своими сарацинскими колонками, усеянными кусочками мозаик. В квадрате между галереей цветы растут в прелестном беспорядке. Некоторые из столбов элегантно ими обвиты. В углу ограды, посреди мраморного водоема, подымается одинокая, бесполезная, парадоксальная витая колонна. Она ничего не поддерживает. Зачем она здесь? Должна ли она изображать водяную струю этого иссохшего водоема? В ней есть что-то загадочное, так что мы долго бы простояли, смотря на нее, если бы не заметили, что двор оканчивается террасой, узкой террасой, откуда открывается чудный вид на Золотую Раковину, на Палермо, на море.

Ах, прекрасный этот час, этот час успокоенья, почти уже сумеречный, с ослабленным светом, с далекими запахами! Но я был нечувствителен к его очарованью, бесчувствен к его прелести. Что значили для меня эти сады этажами, эта гармоничная благоухающая равнина, этот город, это сверкающее синее море, замыкавшее горизонт? Одна мысль всецело меня занимала: близ меня находится существо, в котором сосредоточиваются все мои желания, к которому несутся все мои стремленья и все мои мечты. И существо это, находящееся здесь, рядом со мною, видимое, осязаемое, может быть, никогда не будет мне принадлежать! Никогда я не услышу, как этот голос произнесет мое имя не как имя чужого человека. Никогда мои губы не коснутся этих уст, никогда мои руки не будут сжимать этого тела. От нее у меня останется только беглый образ среди стольких других, уже исчезнувших! И дни пройдут, как день прошел.

Меня давила тяжелая печаль. Я облокотился на перила террасы, весь во власти неопределенной меланхолии, и чувствовал, что на глазах у меня навертываются слезы. За собой я услышал легкие шаги приближавшейся г-жи Лерэн. Я не смел обернуться, как вдруг почувствовал, что на плечо мне легла рука. Я вздрогнул и поднял голову. Ее, казалось, удивило мое расстроенное лицо. Тогда я вдруг почувствовал, что настало время для слов.

Я взял руку г-жи де Лерэн и, как упрек, как молитву, стал тихо повторять: Лаура, Лаура!

Она не отнимала своей руки и тихонько привлекла меня к скамейке, что находилась за нами. Когда мы сели, ее пальцы выскользнули из моих, чтобы поправить вуаль на шляпе. Вся моя минутная храбрость пропала, и я остался безмолвным, с бьющимся сердцем, пересохшим горлом. Она начала первой:

— Ну, успокойтесь, бедный мой Дельбрэй. Я знаю, что вы меня любите. Но это не причина для грусти. Лучше послушайте меня, чем принимать вид жертвы. Я очень рада, что мы поговорим на эту тему, тем более что я не собираюсь сказать вам ничего ужасного.

Она наклонилась сорвать маленькую гвоздику, выросшую на песке аллеи. С плеч у меня свалился камень. Пейзаж, который почти исчез из моих глаз, снова открылся моим взорам. Снова я стал ощущать мягкость воздуха, присутствие предметов. Снова я различал запах цветов. Г-жа де Лерэн продолжала:

— Да, друг мой, я знаю, что вы меня любите. Я думаю даже, что вы начали меня любить с того дня, как мы встретились с вами у г-жи Брюван. Как только я познакомилась с вами, я убедилась, что я для вас не безразлична. Должна признаться, что долгое время я полагала, что внушаю вам чувства только симпатии и дружбы. Это как раз то же чувство, что я испытывала по отношению к вам. Она на минуту умолкла и бросила гвоздику, что держала в руке, за перила. Потом продолжала:

— Теперь я замечаю и уже некоторое время отдаю себе отчет о том, что дружба ваша была любовью… О, не тревожьтесь! Мысль эта нисколько не была мне неприятной! Напротив, я хотела бы быть в состоянии ответить вам что-нибудь такое, чего вы ждете от меня, конечно. Как бы я хотела сказать вам: «Дорогой Дельбрэй, вы меня любите, и я вас тоже люблю». К сожалению, этого я вам, друг мой, не скажу.

Она выражалась точно и уверенно. Ее энергичное и нежное личико слегка передернулось. Она устремила на меня светлый и открытый взгляд.

— Нет, Жюльен, когда я вижу вас, я не испытываю того сильного чувства, что зовется любовью. В этом я совершенно уверена. Я долго думала об этом, я хорошо себя проверила. Я слишком люблю откровенность и слишком дружески к вам отношусь, чтобы лгать и внушать вам ложные надежды. Нет, любви, в романтическом смысле этого слова, я к вам не питаю. Это так, я ничего не могу поделать, и вы должны с этим примириться…

Я жестоко страдал. Снова сдавило мне грудь, пересохло в горле, глаза увлажнились. Скорбь моя была бесконечной и согласовалась с меланхоличностью обстановки. Эта узкая, длинная терраса со старым каменным парапетом, с запахом печальных цветов представлялась мне как бы гробницей моей любви, моей надежды, и я прошептал, опуская голову:

— Ах, Лаура, Лаура!

В ответ она рассмеялась. Казалось бы, страданье мое от этого должно было бы увеличиться, но мне почудилось, что в этом смехе не было ничего ни оскорбительного, ни враждебного.

— Не огорчайтесь так, бедный мой Дельбрэй. Дайте мне договорить. Вот мужчины! Когда они любят и удостаивают нас приязни, они не могут допустить мысли, что не моментально падаешь к ним в объятия. Подождите немного, раньше чем стонать. Если я вас не люблю в таком смысле, как вы это понимаете, то из этого не следует, что я никогда не переменю своего отношения.

Она жестом остановила радостный крик, готовый вырваться у меня, и продолжала серьезно:

— Любовь, мой друг, чувство особенное, и пути ее разнообразны. Иногда она рождается во всей своей силе, иногда медленно созревает. Отчего бы, Жюльен, той симпатии, что я к вам чувствую, со временем не обратиться в настоящую любовь? Разве вы не понимаете, что я приглашение г-жи Брюван приняла потому, что хотела жить около вас в ежедневной близости? Не потому ли, что моя дружба к вам казалась мне готовой стать чувством более живым, я захотела дать вам возможность совершить во мне это превращение? От вас, Жюльен, зависит мало-помалу выиграть свое дело. Я уже расположена в вашу пользу вашей любовью, в которой вы мне признались. Да, я знаю, что вы меня любите, но я хотела бы знать, как вы меня любите и могу ли я осуществить ваше желание. Мы оба должны кое-что узнать друг о друге. Благоразумно попытаемся испытать. Если испытание будет благоприятно и решит вопрос сообразно вашим желаниям, я не торгуясь весело отдамся вам. Я не буду мучить вас условиями и отсрочками. Я не предложу вам брачного капкана, я буду вашей любовницей, сколько вы захотите… Но мы не знаем друг друга. Жюльен, попытаемся узнать себя.

Она на минуту умолкла, потом протянула мне руку и, поднимаясь со скамьи, закончила:

— Все это я могла бы сделать и не говоря вам об этом. Я могла бы тайно наблюдать за вами и изучать вас, но я люблю ясные положения. И потом, я видела, что вы несчастны. А теперь идемте. Мы поздно вернемся на яхту.

Я долго целовал руку Лауры. Все время на обратном пути я держал ее руку в своей…

Сегодня вечером море спокойно. Палермо уменьшается за нами во мраке, который оно освещает своими мерцающими огнями. Я вспоминаю о длинном предместье, подъеме на Монреале, его соборе, узком дворике, окруженном сарацинскими колонками, о сумеречной террасе в цветах. «Амфисбена» снялась с якоря после обеда. С носа яхты я наблюдаю за работой. Длинная цепь навертывается на паровой ворот и мало-помалу исчезает в отверстии люка. Показался якорь, огромный, мокрый, покрытый висящими водорослями. Мне видится в нем символ надежды. Теперь судно быстро скользит по темным волнам с едва заметным покачиванием. Я вернулся в салон, где все собрались. Г-жа Брюван играет с Жерноном в шахматы. Г-н Сюбаньи под обожающим взором жены принимает позы. Антуан курит сигару. Лаура лежит на шезлонге. О чем она думает? Думает ли она о маленьком сарацинском дворике и потемневшей террасе? Чего теперь она от меня ждет? Что мне сказать ей? Бедные слова бессильны выразить мою любовь. Мне нужно было бы красноречие, которого у меня нет. Как дать почувствовать ей всю глубину испытываемого мною чувства? Как передать ей мечты, что меня преследуют, убедить в месте, что занимает она в моей жизни? Как счастливы те, кто может облекать в форму свои мысли, к услугам которых музыка, краски и гармония линий! Как я завидую проворным пальцам какого-нибудь Жака де Бержи! Но я, увы, не художник, не скульптор, не поэт, не музыкант, к моим услугам нет даже скромной флейты, на которой играл старый Феллер под окнами своей польской графини…

2 июля. Море

Вот ровно месяц, как мы вышли из Марселя, и находимся мы по дороге к Мальте. После монреальского дня я живу как в лихорадке, в очаровательном и беспокойном сне. На судне все по-прежнему. Те же маленькие события повторяются с той же регулярностью. У Антуана все такие же скачки в состоянии здоровья и в настроении. То он почти здоров, то впадает в свою ипохондрию. Тогда он ораторствует против своего прошлого образа жизни, проклинает свои безрассудства, раздражается на плачевные последствия, которые они для него имели. Он выставляет напоказ свое презрение к женщинам, свое отвращение ко всему, что некогда страстно его волновало. В другие минуты он надеется на выздоровление. Он весел, он шутит: он дразнит бедную г-жу де Брюван ухаживанием за ней Жернона. Он грозит г-же Сюбаньи, что при первой остановке совратит г-на Сюбаньи от его супружеских обязанностей. Он почти галантен с г-жою де Лерэн.

Часы наши проходят обычным своим порядком. Нет ничего монотоннее морской жизни. Все исполняется с одинаковой пунктуальностью, начиная с утреннего большого мытья палуб до свистка при закате солнца, чтобы спускать флаги на мачтах. И так каждый вечер я вижу, как спускается вдоль мачты треугольный вымпел, где на красном поле извивается золотая амфисбена. Потом наступает ночь. Четверти следуют одна за другой. Зажигаются сигнальные огни. Я спускаюсь в каюту, если не предпочту растянуться на палубе. Везде, всегда одна и та же мысль владеет мною.

Ах, эта мысль, как мучает она меня своею совершенной простотой! Она заключается в немногих словах: заставить Лауру полюбить меня. Слова эти, будучи произнесены, ставят меня лицом к лицу с неразрешимой, труднейшей проблемой. Заставить себя полюбить! Какое средство употребить для этого? Тогда блуждающая мысль беспокоится, разбивается на тысячи решений, теряется в предположениях и, наконец, всегда возвращается на то же место. Заставить полюбить себя! Ах, все любившие когда-либо меня поймут, разделят мои муки, тягостные и прелестные в одно и то же время. Сколько безумных планов строил я, сколько невозможных событий желалось мною! Никогда я так сильно не жалел о том, что я такой, как есть. Никогда я так не стыдился самого себя. Никогда более жадно не призывал я себе на помощь богов и гениев. Никогда так жадно не желал я удара волшебного жезла. Да, зачем я такой? Зачем я не другой, моложе, красивее, соблазнительнее?

Третьего дня мы покинули сиракузский рейд, и «Амфисбена» стала носом к Порто-Эмпедоклу, откуда мы должны были идти к Джирдженти. Как только прошли мы Мессинский пролив, обнаружилась сильная боковая зыбь. Яхту заметно начало качать. Г-жа Брюван, Сюбаньи и Жернон, не привыкшие держаться по-морскому на ногах, удалились в свои каюты. Я заметил, что Антуан поднялся на мостик побеседовать с капитаном. Г-жа де Лерэн и я остались под тентом. Время от времени ветер хлопал полотнищами. В лицо нам достигало жаркое и жгучее дуновение. Вуаль Лауры трепалась. От прически выбилась прядь волос, которую она терпеливо поправляла. Потом она вынула из сумочки зеркальце, которое она выронила на колени, откуда оно скатилось на палубу. Я нагнулся поднять его и, передавая ей, заметил в нем свое изображение.

О, бедное мое изображение, как ненавидел я его в ту минуту! Между тем я никогда не был фатом и не считал, что большая или меньшая красота может для мужчины иметь какое-либо значение. Я до сих пор не думал, что эта наружность, которая принадлежит мне, может служить поводом к моей радости или моему огорчению. Она мне казалась совершенно достаточной и не внушала никакого интереса. Я предоставил ей стариться и совершенно не заботился о ней… Теперь же какое горькое сожаление испытывал я при взгляде на нее! Ах, иметь возможность помолодеть, быть соблазнительным, быть красивым! И между тем, испытывая подобное чувство, я вполне сознавал, какое это смешное ребячество. Тем не менее я не мог отогнать этих мыслей. Быть красивым, быть могущественным! А между тем ни красота, ни могущество не могут заставить другого полюбить. Любовь зависит от таинственных законов, но нелогичных и необъяснимых притяжений. Имей я профиль Антиноя, власть Наполеона, богатство Креза, — ничто не дало бы мне желанной уверенности. А случается, что страстно любят бедных, убогих, смиренных людей. Есть люди, которых должно было бы все отдалять от любви, и между тем любовь к ним щедра и благосклонна.

И каждый раз я возвращался к задаче: как заставить полюбить меня Лауру? Как превратить в любовь чувство уважения и дружбы, которое она питает ко мне? Как совершить эту магическую операцию? Какой чудесной алхимией извлечь алмаз из угля? Я подобен человеку, находящемуся в присутствии чуда, что должно совершиться, и, чтобы совершить это чудо, у меня ничего нет, кроме любви. Она должна убедить Лауру или, по крайней мере, склонить в мою пользу ее сострадание.

Ее сострадание! Увы! Не на нем ли зиждется вся моя надежда? Когда она поймет мою любовь, может быть, она тронется ею. Кто знает, может быть, она прострет свое сострадание до того, что позволит мне думать, что я любим ею?

То же число. Море

Мне снилось последнюю ночь. Это происходило через много лет… Я был стар, очень стар, бесконечно стар. Не знаю как, но я отдаю себе отчет в этой старости. Я живу в городе, название которого я не знаю, в старом, очень старом доме. Все это в моем уме представлялось отдаленным, смутным, неопределенным, но город этот должен был быть на берегу моря. Да, город этот лежал на берегу моря. Там слышался запах соли и йода, и в этом йоде, в этой соли тело мое сохранилось, истончилось, затвердело, как тело какой-нибудь древней мумии. Воздух, вдыхаемый в этом городе, тяжел и тревожен. По временам слышно, как набегает морская волна, потом опять глубокое молчание. Иногда слышна также далекая и хриплая сирена какого-то невидимого судна.

Я живу тут замкнуто и одиноко. Я никогда не выхожу из своей комнаты, и комната эта очень старая, очень ветхая. Обои разорваны во многих местах и висят со стены клочьями. Комната эта причудливо обставлена разнокалиберною мебелью. В ней находились не соответствующие один другому и странные предметы, происхождение которых мне было неизвестно. На столе без скатерти, дерево которого было все покрыто червоточиной, были расставлены модели кораблей. Они были всевозможных размеров и форм. Одна из них изображала судно, которым я играл в детстве в тюильрийском бассейне. За ним стояло другое, побольше. На ярлыке, повешенном сзади, было написано «Амфисбена». Бока этой игрушки, выкрашенной белой и зеленой краской, были совсем продавлены, покрыты морской травой и водорослями, все усеяны вдавившимися раковинами, как будто прибитые к берегу обломки, долгое время находившиеся под водою. Я проводил часы, смотря на этот крошечный кораблик. Иногда я брал его на колени и укачивал воображаемой зыбью. Я завертывал его в полу цветного халата, в который был одет и широкие складки которого свободно болтались вокруг моего худого и согбенного тела.

В таком наряде бродил я по всегда пустынным комнатам этого обособленного дома. Часто я доходил до верха лестницы. Там я перевешивался через перила и прислушивался. Я ждал кого-то. Вдруг раздавался звонок, далекий, надтреснутый звонок. По коридору раздавались шаги, и я видел, как появляется старик Феллер. Он еще старше и еще сгорбленней, чем я, но вопреки возрасту сохранил розовое лицо и голубые глаза. Как и я, он облачен в цветной халат и держит под мышками флейту. Феллер садится около меня на диван, старые пружины которого трещат, потом он вынимает из кармана серебряную медаль и осторожно кладет ее на столик, поставленный перед ним. Я наклоняюсь посмотреть на нее. На лицевой стороне ее изображена очень красивая молодая женщина в модной прическе времен Второй Империи. Тогда Феллер подносит свою флейту к губам и принимается играть прыгающий, отрывистый мотив. Я узнаю этот мотив. Это тот, что нравился когда-то польской графине, в которую был влюблен Феллер. Но я слушаю этот мотив с живейшим чувством стыда и своей ничтожности. Увы! В моем кармане не было прекрасных медалей, у меня не было флейты, я не умел сыграть никакого мотива, а между тем, как и Феллер, в свое время я был молод и влюблен. Но он, Феллер, был любим, между тем как я… И слезы медленно текли по моим щекам… В эту минуту я проснулся: рассвет освещал мою каюту. Матросы мыли палубу яхты, вода водопадами стекала мимо стекла моего окна…

5 июля
Валлетта. Остров Мальта

Мы находимся у Мальты. У Антуана неожиданно пробудились спортивные наклонности, что служит верным признаком улучшения его здоровья, и днем он отправился смотреть, как офицеры английского гарнизона играют в поло. Едва поспели мы приехать, как один из них, г-н Льюис Бертон, явился на «Амфисбену».

Антуан познакомился с этим г-ном Бертоном два года тому назад в Довиле. Это высокий малый, угловатый и с хорошими манерами. Он повез Антуана в свой клуб, очень удобно устроенный в помещении бывшей орденской гостиницы. Эта гостиница — большой дворец в итальянском вкусе, не лишенный величественности. Г-н Бертон очень любезно водил нас его осматривать. Чтобы отблагодарить господ офицеров за их любезность, сегодня вечером устраивается обед на «Амфисбене». Г-жа Брюван пригласила г-на Бертона и нескольких из его товарищей. За обедом Антуан был очень весел. Г-жа Брюван была в восторге. Сюбаньи очень достойно представляли крупную французскую промышленность. Жернон был благопристоен и ел за десятерых. Он начал толстеть, и у него замечается уже округлившийся животик. Молодые английские офицеры с удовольствием смотрели на этот диккенсовский персонаж. Что касается Лауры, то она была прелестна. Она надела вечернее платье с декольте. Я впервые видел ее плечи обнаженными. После обеда Антуан расхваливал ее туалет. Она смеялась, поглядывая на меня с нежностью.

6 июля

Жернон заперся в каюте, чтобы написать статью в журнал. Сюбаньи уехал с Антуаном смотреть поло. Г-жа Брюван осталась читать. Я с г-жою де Лерэн отправились прогуляться на остров.

В Валлетте забавные маленькие тележки с полотняным навесом, занавески которого открываются и закрываются по желанию; быстрые и нервные лошадки весело карабкаются на подъемы, ведущие из гавани в город. Любопытный вид у города с большими гостиницами, лавками, очень итальянскими и вместе с тем очень английскими. Мальтийки еще до сих пор носят странные головные уборы, называемые «фальдетта» и облегающие их головы, как раковина из материи. По этим улицам мы достигли старинных ворот для вылазок, служащих выходом из Валлетты.

Ворота эти находятся в стенах, с этой стороны возвышающихся над глубоким рвом. Сейчас же мы очутились в полной загородной местности. Пейзаж сух и бесплоден. Вдали море блестит на солнце. Мы предоставили вознице везти нас куда ему угодно. Он объявил нам на ломаном английском языке, что везет нас в Сан-Антонио.

Вскоре мы узнали, что Сан-Антонио — это одна из деревень острова. Интересного в ней ничего нет, кроме довольно хорошего сада. Сад этот посажен в углублении и защищен таким образом от морских ветров. Узкие канавы поддерживают в нем свежесть, и цветы растут в изобилии. По воскресеньям там играет музыка, и жители Валлетты отправляются компаниями послушать концерт и погулять по аллеям. Сегодня в саду почти никого нет. Лаура и я довольно долго там бродили. Теперь мне кажется, что я легче могу ей выразить то, что чувствую по отношению к ней. Конечно, я не способен описать свою любовь во всей ее правде, но, может быть, она хоть угадает ее глубину? Она выслушивает меня серьезно, внимательно и благосклонно. Она слушает мой рассказ о моей жизни, о месте, которое она в ней занимает, о том, как сделалась она моей постоянной мыслью, как все исчезло при ее появлении, как все мое существо ее дожидалось. Сегодня вечером было решено, что после Мальты «Амфисбена» направится к острову Криту и затем посетит несколько Микладских островов. Антуан очень любезно спросил у г-жи де Лерэн, нравится ли ей такой план путешествия. Лаура одобрила.

10 июля. Море.

Море успокоилось, и я снова могу приняться за толстую тетрадь Нероли.

Когда мы покидали Мальту, стояла прекрасная погода, но, пройдя большую половину дороги к Кандии, мы были захвачены необычайно сильным ветром. Обнаружилось это совершенно неожиданно. К девяти часам вечера море внезапно сделалось очень бурным, и «Амфисбена» подверглась сильной качке. Г-жа Брюван, Сюбаньи и Жернон недолго выдержали и поспешно запрятались в свои каюты. Антуан не замедлил последовать их примеру, и г-жа де Лерэн тоже с легкой мигренью удалилась к себе. Так как дуло довольно неприятно, я спустился, чтобы лечь. Я находился в кровати, стараясь заснуть, когда заметил, что качка усиливается. В эту минуту пришли герметически закрыть окна. Положительно ночь грозила быть бурной. Тяжелые волны разбивались, ветер яростно завывал. Я тщетно старался заснуть. Вскоре шум усилился. Разразилась настоящая буря. Мебель начала шевелиться. Два стула принялись кружиться посреди каюты. Комодный ящик, который я позабыл запереть, выскочил на ковер, и из него разлетелись платки и носки. «Амфисбена» обратилась в дом с привидениями, наполненный странными стонами и необъяснимыми стуками.

Я захотел посмотреть, как Антуан выносит весь этот кавардак, и не без труда направился к занимаемой им каюте. Он лежал на койке с книгой в руке, но вид у него был довольно плачевный. Казалось, он был встревожен, долго ли продлится это испытание. Сказать по совести, я не без приятности заметил его беспокойство. С обеда на острове Мальта меня несколько раздражала его предупредительность по отношению к г-же де Лерэн. Эта предупредительность пробудила прежние мои подозрения. Мне бы не хотелось увидеть его прежним Антуаном. Я предпочитаю Антуана удрученным и стонущим, таким, с каким я помирился. Так что тревожный взгляд, который он мне бросил, спрашивая, всю ли ночь, по-моему, продлится непогода, усилил мою дружбу к нему. Я успокоил его. Средиземное море переменчиво. Оно легко приходит в волнение и быстро успокаивается. До сих пор мы знали его только улыбающимся; справедливость требует, чтобы мы познакомились и с его вспышками. Говоря это, я прилагал все усилия, чтобы сохранить равновесие.

Выйдя из каюты Антуана, я вошел в каюту Жернона. Бедный Жернон был очень удручен. Повешенная на крючок его удивительная зеленая пара делала широкие жесты и раскачивалась как пугало под его тирольской шляпой, от которой расходились причудливые движущиеся тени. Жернон стал задавать мне тревожные вопросы. Новые обстоятельства его «мореплаванья» охладили его морские восторги. Скорчившись на кровати, он казался меньше, и полнота, что он нагулял на обедах г-жи Брюван, как будто спала. Он был на самом деле терроризирован. Отчаянный фальцет выдавал взволнованность его души. Наверное, откроется течь. Он уже слышал зловещий треск. Раз каркас разойдется по швам, сейчас же отправимся на дно. Как ему могло прийти в голову согласиться на это проклятое путешествие? И бедный Жернон плакался тонким голосом, прерываемым монотонным набегом волн на бока яхты. Ужас придал ему красноречия. Он сравнивал себя с Улиссом, и катастрофа, что нам угрожала, напоминала ему древние кораблекрушения. Он уже представлял себе, как он уцепится за какой-нибудь обломок, будет носиться по морю и будет выброшен на негостеприимный берег. Есть ли, по крайней мере, спасательные пояса и круг? Сумеют ли соорудить плот?

Пусть даже нам не угрожало кораблекрушение, все же было очевидно, что море делается все более и более бурным. Колебания в обе стороны делались все резче и глубже. Под моими ногами ковер то внезапно исчезал, то неожиданно вставал горою. Так я добрался до каюты г-жи Брюван: ее каюта и каюта Сюбаньи были заперты. В конце коридора я с удивлением заметил, что каюта г-жи де Лерэн открыта. Дверь, которую она позабыла запереть на крючок, хлопала ужасно. Может быть, Лаура была не в состоянии встать, чтобы запереть двери? Я осторожно приблизился. Электричество горело. Я окликнул г-жу де Лерэн. Никто не подал голоса. Я просунул голову. Койка была пуста. Что же, Лаура поднялась на палубу? Какая неосторожность!

С трудом я прошел обратно по коридору, держась за перила, и вскарабкался по лестнице. Одна из двух дверей, ведущих на палубу, была прочно заложена засовом. Я толкнулся в другую изо всей силы. Упор ветра составлял реальное сопротивление. Не успел я выйти наружу, как неистовый порыв ветра и мелкие брызги ударили мне в лицо. Яхта неслась по взбухшему морю, волновавшемуся темными массами, покрытыми белой пеной. Небо было чистым, черно-синего цвета с далекими звездами. Поистине это было великолепное зрелище, ярость моря в ясной ночи. Может быть, г-жа де Лерэн скрылась в общую каюту? Я направился в ту сторону. Салон был темен и пуст. Лауры не было и на кормовой палубе. Тент подобрали. Большой японский фонарь, забытый и истрепанный ветром в клочки, бился как пойманная птица на проволоке.

На капитанском мостике рулевой, обеими руками ухватившись за руль, смотрел на компас в футляре. Рядом с ним стоял капитан Ламондон, внимательно всматриваясь в море. Г-н Ламондон никого не видел. Я начинал беспокоиться, как вдруг мне в голову пришла мысль. Вероятно, г-жа де Лерэн находится у г-жи Брюван. Предположение это несколько успокоило меня. Так как меня совершенно оглушили ветер и качка, я зашел отдохнуть немного в игральную, застекленная загородка которой находилась поблизости. Навстречу мне раздался спокойный смех. На диване лежала г-жа де Лерэн и спокойно курила папироску.

— Ну, что же, дорогой, вы меня похвалите? Сознайтесь, что я могу держаться на ногах во время качки! Вот шквал! Мне было скучно в каюте, заснуть я не могла, и я пришла устроиться здесь: Ну, садитесь около меня, но не смотрите на меня, от ветра я совсем растрепалась.

Она пододвинулась на диване, давая мне место и подобрав свои ножки без чулок в ночных туфлях из зеленой кожи. Волосы ее расплетенными и всклокоченными косами тяжело падали ей на затылок. Платье, отсыревшее от брызг, прилипло к одной из коленок. От нее шел запах морской и чувственный. Это был аромат сирены! Я сел рядом с нею и взял ее за руку:

— Но вы совсем промокли, Лаура!

Она рассмеялась:

— Да, правда. Когда я вышла на палубу, на меня здорово плеснула волна и всю облила. Будто я в первый раз получила пощечину. Но море не внушает мне страха. Я два раза переезжала Атлантический океан, когда ездила в Америку и обратно. Бывали и худшие случаи на широте Новой Земли. Сейчас — пустяки, свежий ветерок. Притом обратите внимание, как тепло. Мне даже жарко.

Она открыла шарф, в который была закутана. На ней было платье из легкой, почти прозрачной материи, сквозь которую можно было угадать формы ее тела. Зеленая туфелька грациозно загибалась на ее босой ноге. Снаружи жестоко выл ветер, и море пучило бешеные волны. Это неистовство стихий странно не соответствовало хрупкой и нежной красоте г-жи де Лерэн. Ах, как бы я хотел схватить ее в объятия и прижать к своему сердцу! Вдруг я протянул к ней руки и воскликнул:

— О Лаура, Лаура! Как вы прекрасны, и как я люблю вас!

Если когда-нибудь в жизни я был красноречив, если когда-нибудь я был в состоянии выразить всю любовь, что может заключаться в человеческом сердце, это было в ту ночь, в этой узенькой загородке, качаемой бурей! Временами шум ветра был так силен, что он заглушал мои слова. Тогда Лаура слегка наклонялась ко мне, прислушиваясь. В эти минуты она подымала голову с кожаной подушки, на которую она опиралась. Она наклонялась вперед. Казалось, она слушала меня с удовольствием. Я был опьянен собственной страстью. Я рассказывал ей, какие глубокие корни у нее и внезапный расцвет. Я говорил о восторге, который вызывало во мне ее присутствие с первой же встречи. Я поверял ей все скромные секреты моей души и жизни.

О, какое я испытывал облегчение от того, что после стольких недель колебаний, молчания говорю ей свободно и пылко! Конечно, для меня это было бы огромным счастьем, если бы слово, которое на монреальской террасе она позволила в будущем мне не считать невозможным, сорвалось с ее губ! Да, для меня это было неизъяснимой радостью схватить ее в свои объятия и устами прижаться к ее устам. Но любовь должна уметь быть терпеливой и смиренной. Через мои надежды она сама должна была понять мои желания.

Лаура слушала меня с внимательным и улыбающимся лицом. Меж тем буря удвоила свою силу. «Амфисбена» вздымалась на высокие отвесные волны и тяжко падала вниз. Я умолк и снова взял руку Лауры в свои. Рука г-жи де Лерэн похолодела. Неожиданный холод проникал через двери в игральную комнату. Очевидно, близился рассвет. Лаура начала слегка дрожать и снова подняла на плечи сброшенный шарф. Она сама поднесла свою руку к моим губам и поднялась с дивана:

— Я думаю, мой друг, что благоразумнее будет разойтись по каютам. Но перед тем как спуститься, посмотрим, что говорит капитан.

Она оперлась о стенку, чтобы противостоять качке, и раньше меня взошла на капитанский мостик. Я набросил на нее плед, забытый на диване, и укутал ее. Как только вышел я на воздух, в ушах у меня зашумело от ветра. От его порывов мы шатались. Инстинктивно Лаура оперлась на меня. Я задрожал от этого прикосновения. Расхрабрившись от темноты, я обвил рукою талию г-жи де Лерэн, чтобы лучше ее поддержать. Она позволила это сделать, не пытаясь освободиться. Было ли для нее безразлично робкое это объятие? Было ли это согласие с ее стороны? Я опустил руку, только когда мы дошли до капитана. С ним был уже и его помощник, г-н Бертэн. Мы стали их расспрашивать. Ветер не слабел, и довольно тяжко трепало судно, подвигавшееся с трудом. За ночь мы прошли очень мало, и Крит был еще далеко. Что касается до шквала, то ничто не указывало на близкий его конец. Как раз об этом мы говорили, как вдруг на мостике появилась шатающаяся тень. То был Антуан Гюртэн.

При неверном свете зари его расстроенное лицо казалось зеленоватым. Он не избежал морской болезни. Он обратился к капитану взбешенным голосом:

— Скажите, капитан, долго будет еще продолжаться эта чертовщина? Знаете, с меня довольно! Неужели нельзя куда-нибудь пристать и переждать этот собачий шквал?

Капитан Ламондон изложил положение дела. При скорости, с которой шла «Амфисбена», понадобилось бы добрых десять часов, чтобы достигнуть порта Кандии, так как, к сожалению, состояние моря не обещает улучшиться. Антуан топнул ногой от ярости, вцепившись в плечо помощника Бертэна.

— Во всяком случае нужно найти средство выйти из этого положения. Невозможно, чтобы нас продолжало так швырять. Мы же совершаем увеселительную поездку, черт возьми!

Капитан почесал в затылке.

— Способ есть, господин барон, — это переменить путь и пуститься по ветру. Судно будет меньше качать. Только тут есть одно неудобство: тогда мы повернемся спиной к Криту. Вот, посмотрите сами, господин барон…

Капитан зажег электрическую лампочку, осветившую карту под стеклом стола. Антуан воскликнул:

— К Криту? Но плевать нам на Крит, г-н Ламондон! Главное, как можно скорее покончить с этими качелями. С меня совершенно достаточно и с вас тоже, не правда ли, г-жа де Лерэн?

Бешеный порыв ветра почти сорвал плед, в который куталась г-жа де Лерэн, и плотно прижал ей к телу легкое платье, что было на ней надето. В ту же минуту огромная волна накрыла нос «Амфисбены» и облила нас брызгами своей пены. Я поддержал г-жу де Лерэн. При взгляде на нас в глазах Антуана мелькнула насмешка и интерес. Я угадал его мысль. Фамильярность движения, вызванная необходимостью, показалась ему указанием, что я успел воспользоваться беспокойством этой ночи. Я насквозь видел его предположения. Я почувствовал сильное раздражение, глухой гнев. Иронический взгляд Антуана выводил меня из себя. Г-жа де Лерэн поймала плед и снова закуталась. На мостике было уже светло.

— Ну, я оставляю вас. Почти рассвело, и у меня, наверное, ужасный вид. Я вовсе не хочу показаться в подробностях даже такому женоненавистнику, как г-н Гюртэн.

Раньше чем я успел предложить проводить ее, Лаура дошла до лестницы и быстро спустилась со смехом. Я наклонился через перила. Она, обернувшись, послала мне приветствие. Через мгновение она исчезла. Антуан на мостике бледнел и зеленел. Капитан подошел к нему:

— Итак, господин барон, это решено…

Антуан кивнул утвердительно. Капитан отдал приказ рулевому. Колесо повернулось под рукою последнего. «Амфисбена» пошла по ветру.

Я довел Антуана до его каюты и пошел лечь на койку.

Теперь море совершенно спокойно. Зыбь сделалась еле заметной. Шквал продолжался около тридцати шести часов. Сегодня утро было чистым и ясным. Открыли закупорки иллюминаторов. Только изредка волна вздымает зеленоватый завиток лучистого хрусталя, по которому пена рисует улетучивающиеся локоны сирены. В моей каюте приведено все в порядок. Стулья снова сделались славными, спокойными стульями. Носки и платки водворены в ящик, он задвинут обратно в комод. После тряски, которой мы подвергались, испытываешь приятное ощущение покоя и мира. Окончив свой туалет, я вышел на палубу. Слева на самом горизонте вырисовывается голубоватая полоса. Мы начинаем различать берег Африки. Таков результат нашего измененного курса и бегства «Амфисбены» от бури. Так соизволила прихоть Антуана. В эту минуту я заметил Жернона, идущего ко мне, размахивая руками. Чего он так волнуется?

Вскоре я узнал причину его жестикуляции. Бедняга Жернон испытал, жестокое разочарование. Спросив у г-на Гюртэна, скоро ли мы придет к Криту, он узнал от помощника капитана об изменении, внесенном в наш маршрут Антуаном, и что через несколько часов вместо того, чтобы пристать к Кандии, мы войдем в Тунисское озеро. Антуан не счел нужным предупредить об этом Жернона, и тот взбесился. Никакого Крита! А что же будет со статьей о раскопках в Кноссе и развалинами дворца Миноса, заказанной Жернону толстым журналом?

Дело идет о солидном гонораре, и претензии Жернона носят весьма острый характер. Фальцет его поднимается до высшего регистра: «Га! нужно только удивляться богатым людям! Какая бесцеремонность, какое равнодушие к интересам другого! Они считают, что все позволено. Что же они воображают, что у людей нет лучшего занятия, как развлекать их? Что же они думают, что люди существуют благодаря их милости? Границ нет их эгоизму! Пусть другие устраиваются, как хотят. Для них все недостаточно хорошо и недостаточно дорого. Хоть бы взять этого толстяка Антуана Гюртэна с его неврастенией от кутежей. Несколько хороших душей за глаза было бы с него довольно, нет, он фрахтует яхту, чтобы таскать повсюду свои гримасы мнимого больного. Если бы еще он был вежлив, внимателен! Так нет! Все для него, ничего для других!»

И бедный Жернон не перестает беситься. Да, хорош мальчик, этот г-н Гюртэн. Потерял свое здоровье из-за кутежей, всю свою жизнь только и делал, что играл в карты, ужинал, бегал за актрисами — все на счет своей тетки. Да, он в копеечку обошелся достойной г-же Брюван! Он знает это от своих друзей Сюбаньи. В конце концов, повеса этот разорит свою тетку. Никакого состояния не хватит. Конечно, она богата, но яхту такую, как «Амфисбена», брать на два месяца не шутка. И Жернон с забавным оттенком почтительности и порицания перечисляет стоимость такой поездки, как наша. Что стоит «Амфисбена»: аренда, уголь, продовольствие, всевозможные расходы! Душа скупца в нем страдает от этих денег, что тратятся вокруг него и которыми тем не менее отчасти пользуется и он. Но деньги эти принадлежат г-же Брюван, и я начинаю думать, не вообразил ли уж Жернон и на самом деле, что г-жа Брюван не пренебрегает его ухаживаньем. В таком случае, Жернон траты Антуана рассматривает как покушение на будущее свое личное благосостояние. Затем он снова вернулся к теме, как разочаровало и подвело его изменение нашего маршрута. Отказаться от Крита из-за какого-то ветра! Вот идиот! Вот мокрая курица этот Гюртэн! И Жернон со своим розовым, сморщенным личиком, посвежевшим после морской болезни, забыл уже, какой плачевный вид был у него в каюте, как он боялся при каждом накрене, какой комичный страх кораблекрушения он испытывал. Облачившись снова в свою зеленую пару, надев на голову тирольскую шляпу, он с презрением ораторствует насчет толстого Антуана, меж тем как на горизонте в прозрачном воздухе увеличивается африканский берег, все приближающийся и неожиданный.

13 июля. Тунис

Тунис, когда пристаешь к нему, менее всего производит впечатление восточное. Широкое спокойное озеро, отделяющее его от моря, не имеет в себе ничего живописного. Если смотреть со стороны порта, Тунис совсем не похож на город из «Тысячи и одной ночи». Перед нами тянется сероватая, пыльная набережная. Там и сям высохшие деревья, доки, бараки. Где же так называемый «белый» Тунис?

Он между тем существует, этот арабский Тунис, но он спрятан за франкским городом, за городом широких бульваров, отелей, трамваев. Он существует, но, чтобы туда проникнуть, нужно войти в высокие зубчатые ворота. За ними начинается совсем новая страна. Узкие, кривые улицы, окаймленные белыми домами, вьются под сводчатыми проходами, приводят к перекресткам, заводят в тупики. Закутанные, завуалированные силуэты загадочно и молчаливо ходят взад и вперед. На залитых солнцем площадях стоят продавцы овощей и фруктов… Ослики стучат по неровной мостовой сухими копытами. Звук барабанов и флейт доносится из закрытых кофеен. Это Тунис бурнусов и покрывал, восточный и сокровенный Тунис, еще сопротивляющийся европейскому нашествию, заключивший себя в лабиринт своих базаров, в переходы своих рынков.

Тунисские рынки, в конце концов, уже утратили свою восточную чистоту. Французская, итальянская и немецкая дешевка выпирает там на первое место. Тем не менее там есть еще занятные лавочки. Можно найти там ярко и живописно расцвеченные ковры, материи с забавными узорами, легкий газ, зашитый серебром, туфли из камчатной кожи, плетенки, духи. Разумеется, все это, перенесенное в какой-нибудь парижский магазин, нас бы не соблазнило, но здесь, в сумраке пыльных и прохладных сводчатых галерей, все эти предметы приобретают жизнь и очарование, которых они не имели бы у нас. Частица старого Востока, воспоминанием и продолжением которого они служат, еще живет в них и около них. Они заставляют мечтать о караванах, дворцах, минаретах, куполах, фаянсовых залах, танцах, садах, где в водоеме фонтанов плавают сорванные розы и отрубленные головы. В них что-то есть потаенное и притягивающее, странное и далекое. В них живет древняя тайна.

Это же чувство, без сомнения, испытывала и Лаура де Лерэн, так как во время наших прогулок по рынкам она накупает множество вещей. Она не в силах противостоять султанской грации какого-нибудь шарфа или изяществу арабских рубашек. Она первая смеется над своими покупками. Сегодня она все их разложила на палубе. Она смотрела на них с какой-то печалью.

— Почему вы грустны, Лаура? — спросил я ее. Она повернулась ко мне. В руках она держала длинный волнистый газовый шарф, затканный серебром. Только что в узкой лавке рынка, где показывал его нам торговец, он показался нам тонким и особенным, этот газ, будто ткали его при лунном свете на какой-нибудь багдадской террасе. Тут, при резком освещении электрических ламп, он кажется гораздо менее соблазнительным. Разочарованным движением Лаура уронила его обратно. Он плоско упал, как умершая вещь. Лаура вздохнула:

— Нет, я не грустна, мой бедный Дельбрэй, но все-таки… В конце концов, ничего не поделаешь! Вот какие шутки шутит с нами наше воображение! Думаешь, что у тебя в руках заимф Саламбо, а на самом деле держишь вульгарную ткань… Но вы должны это знать лучше, чем кто-либо другой, неисправимый мечтатель!

Она посмотрела на меня сочувственно, нежно и печально, потом взяла со стола лежавшую рядом с ее перчатками тоненькую и узенькую склянку, наполненную розовой эссенцией, и молча начала медленно вдыхать аромат. Запах дошел и до меня. Вдали Тунисское озеро блестело как зеркало под звездным небом. От него исходил тяжелый смолистый дух, смешивавшийся с близким ароматом роз. Словно дыхание Любви и Смерти.

16 июля. Тунис

Смолистый запах от Тунисского озера так силен, что мы решили поехать на два дня в Кэруан. Даже Антуан согласился сопутствовать нам. Что бы он ни говорил и несмотря на все его причитанья, здоровье его на глазах поправляется. Он ест, пьет и спит превосходно. Месяц морской жизни его преобразил. Он уже больше не тот больной, не тот выздоравливающий, что был две недели тому назад. У Антуана начинает восстановляться аппетит к жизни. Он снова принялся курить свои толстые сигары и нашел уверенность в себе, которую было потерял. Снова своими разговорами он вгоняет в краску добрую г-жу Брюван. Тем не менее относительно будущего намерения его все так же благоразумны, и так же он зарекается возобновлять образ жизни, излишки и безумство которого стоили ему так дорого. Несмотря на его протесты, я все-таки побаиваюсь, как бы возвращение в Париж не подействовало на его благие намерения. Может быть, уже прошла пора для забот г-жи Брюван, как наседки, и едва ли хватит всей авторитетности доктора Тюйэ, чтобы удержать в правилах режима этого неисправимого пациента. Сама г-жа Брюван всматривалась иногда в него с восхищением, смешанным с ужасом. Восхищение относилось к восстановившимся силам Антуана, ужас возникал от опасения за возможное применение этих сил. Как бы там ни было, но он снова сделался весельчаком, таким весельчаком, что г-же де Лерэн пришлось даже облить его холодной водой, когда он позволил себе слишком вольные шуточки на ее счет. Повторять два раза ему не было нужно, и он, по-видимому, не рассердился за то, что та его осадила. Весь переезд от Туниса до Кэруана он был полон предупредительности к ней.

Переезд этот, в конце концов, был довольно тягостен, так как в вагоне было ужасно жарко, и по дороге нет ничего особенно живописного. К тому же мы несколько беспокоились, как мы проведем ночь в святом граде. К счастью, в Кэруане есть сносная гостиница. Она находится неподалеку от вокзала, вне стен арабского города. Это большой дом на французский манер с зелеными шторами; против него чахлый садик, посреди которого высыхает маленький фонтанчик, как в скверах. Внутри мы нашли просторные комнаты, имевшие самую необходимую мебель, где мы с грехом пополам выспались после отличного обеда. Утром встали все рано, но, несмотря на эту предусмотрительность, было уже жарко, когда мы проникли в Кэруан через его ворота с зубцами. Ни малейшего движения не было в раскаленном воздухе. Это было подавляюще и великолепно.

Эти боевые ворота ведут на главную улицу Кэруана, единственную, где есть кое-какие лавки в европейском смысле этого слова. Кроме этой улицы, Кэруан состоит из запутанного клубка знойных и пыльных уличек, по сторонам которых теснятся белые дома; улицы эти скрещиваются, соединяются. Иногда в промежутке виден кусок высоких сарацинских стен, окружающих город и защищающих его древнюю и чтимую мечеть.

Мы добрались до нее, проплутав по рынкам и по массе пустынных переулков. Перед нею находится обширный двор, выложенный белым мрамором, над которым прямо в ярко-синее небо вздымается четырехугольный минарет. Напротив минарета расположилась мечеть, увенчанная куполами. Перед нею находится длинная крытая галерея; с потолка из резного дерева свешиваются большие фонари. На эту галерею выходят двери святилища. Они очень стары и сделаны из драгоценнейшего дерева.

Кэруанская мечеть — мечеть колонн. Они вырастают из штучного пола в стройном множестве. Они образуют аллеи, анфилады. Сделаны они из самого разнообразного мрамора. Там есть зеленый мрамор, есть мрамор розовый, красный. Происхождение их самое различное — греческое, византийское, римское. Они поддерживали фронтоны храмов, двери дворцов, своды церквей. Некоторые из них поставлены вверх ногами, и капители служат им основанием. Там есть две колонны, так близко поставленные одна к другой, что если кто сможет проскользнуть между ними, это считается признаком того, что он попадет в рай. Они составляют таинственность и красоту этой темной и молчаливой мечети, прохладной в своем священном сумраке, где слышно только шлепанье наших туфель, будто мы идем по воде. На каждом шагу ждешь, что пробьется струя из зеркальных плит пола…

За завтраком Жернон страшно хвастался тем, что ему удалось пролезть между колонн испытания, и подмигивал г-же Брюван, которая делала вид, что не понимает. Что касается до меня, то я не делал попытки узнать, войду ли я когда-нибудь в рай. О смущенное сердце, ты опасаешься предзнаменований!

На закате мы вернулись в мечеть и поднялись на минарет, чтобы полюбоваться видом на город. У наших ног Кэруан расстилался в боевом поясе своих стен. Он разостлал белые плиты своих крыш с террасами, перерезанные фальцами улиц и вздувшиеся выпуклыми куполами. За стенами до горизонта волнисто расходилась пепельная голая местность. Там и сям кучи колючих фиг. Вдали черные палатки бедуинской стоянки. От этого зрелища исходит неизъяснимое впечатление одиночества и варварства. Какая поддержка в улыбке любимого лица, в звуке любимого голоса! Покуда наши спутники спускались по лестнице минарета, я и Лаура остались мгновенье одни на площадке. Тогда я вообразил себе: что, если бы они ушли и мы бы не встретились с ними больше? Ушли бы навсегда, оставив нас в этом чужом городе. Когда зайдет солнце, мы тоже спустились бы. Через лабиринт улиц мы дошли бы до какого-нибудь таинственного белого дома. Но вдруг я услышал, как Антуан зовет нас снизу.

17 июля. Море

Покинув Тунис, мы идем вдоль африканского берега, направляясь к Алжиру. Было решено, что оттуда мы посетим несколько испанских портов и закончим плаванье Балеарскими островами. После тунисской жары и кэруанского пекла ветер открытого моря нас приятно освежает. Белый тент «Амфисбены» защищает нас от солнца. Мы заняли наши обычные места. Жернон забыл свой критский гнев и продолжает свои ухаживанья за г-жою Брюван. Антуан вынул свои ружья из чехлов и для развлечения стреляет чаек и других морских птиц.

Сюбаньи находят, что время тянется слишком долго, хотя для того, чтобы рассеяться, г-н Сюбаньи свое пребывание в Тунисе использовал, заставив различных фотографов снять себя в костюме предводителя арабов. Но он с нетерпением ждет, когда вернется к своему массажисту и обычным гигиеническим заботам. Что касается Лауры, то она чаще всего молчит. Я чувствую, что в ее присутствии мною овладевает прежняя робость и прежние мои мучения. Быть может, в эти минуты она мысленно решает мою судьбу.

То же число

Зачем я снова буду говорить ей о своей любви?

Она ее знает. Она чувствует ее, беспокойную, настороженную, вокруг себя. Она знает, что малейшее ее слово находит многократный отзвук в моем сердце. Что я могу прибавить к своим признаниям? Разве весь я не изображаю постоянного признания и безмолвной и живой просьбы? По временам я стараюсь определить странную власть, что она надо мною имеет. Как зародилась эта сильная, эта глубокая любовь? Никакое романическое событие не благоприятствовало ей, никаких встреч, поражающих воображение. Почему же, как только я ее увидел, я почувствовал, что ее должен я любить, для нее создана моя жизнь? Ничто не подготовляло такой уверенности.

А между тем я несколько раз старался образумить свою любовь. Моя страсть пыталась быть придирчивой и предубежденной. Я делал попытки совлечь с Лауры то обаяние, которым облекли ее мои грезы. Я приписывал ей расчет и преднамеренность. Я примешивал к своей любви ревность. Я пробовал думать о ней неблагоприятно. Я подтасовкой хотел развенчать ее прелесть и красоту. Мне хотелось найти в ней недостатки. И вдруг достаточно было слова, жеста, взгляда, чтобы все исчезло, испарилось. Во мне появляется как бы сиянье, свет, в центре которого победоносно высится она.

19 июля. Алжир

Мы стали на рейде, довольно далеко от набережной. С места нашей стоянки город развертывается перед нами амфитеатром, и это очень красиво. Впрочем, Алжир похож на французские города. Но при взгляде на него с моря в нем что-то есть театральное и торжествующее. Даже у Марселя нет такого пышного, многоэтажного вида. Мне нравится этот облик победительного города, который есть у Алжира. Разве и в самом деле он не город-воитель? Мало-помалу он пожрал старый варварский город, от которого остались только кое-какие следы, с каждым днем уменьшающиеся: в гавани мечеть «на Тонях», да наверху белые дома Касбы. Касба эта, восточное пятно которой можно различить и отсюда, больше всего в Алжире привлекает г-жу де Лерэн и меня. Мы снова нашли тут узкие улицы Туниса и Кэруана, полные таинственных закоулков, тайных ходов, но здесь к этому еще присоединяются неожиданные крутые спуски и непредвиденные лестницы. Мы ходили в тени выбеленных известкою стен, мы бродили, задевая то за сукно бурнуса, то за кисею покрывала, мы гуляли, держа в руках четки из жасминов, нанизанных на нитку. Стояла теплая и ясная погода. Душистые цветы раскачивались у нас на пальцах.. На минуту цветочные цепочки спутались между собою, и мы оказались связанными лепестками, связанными их ароматом. Ах, нежные эти оковы, я желал бы, чтобы так же вас нельзя было распутать, так же выбраться из вас, как из лабиринта арабских переулков! И я вспомнил о ребятишках в Бонифацио, которых мы видели в начале нашего путешествия играющими в любовь на эспланаде старинной корсиканской крепости. Да послужат они нам предзнаменованием, к которому можно было присоединить и предзнаменование наших соединенных цветами рук!

20 июля. Алжир

Когда я бесцельно шел под аркадами улицы Баб-Азум, я вдруг столкнулся с господином, который брел, задрав голову, и в котором я с удивлением узнал своего друга Ива де Керамбеля, да, Ива де Керамбеля своей персоной. После обычных восклицаний мы пошли посидеть в кофейную на Государственной площади. Не знаю, путешествие ли или наследство, полученное от доброй тетушки Гиллидик, так изменило его, но я никогда не видел Ива таким болтливым и экспансивным. Первым делом он заставил меня выслушать подробнейший отчет о последних минутах г-жи де Гиллидик, потом о поисках во всех вещах, одна за другой, завещания покойной и о нахождении драгоценного документа, по которому Ив делался единственным наследником тридцатитысячной ренты в железнодорожных облигациях и акциях Французского банка и владельцем порядочного именья в окрестностях Алжира. В общих чертах мне все это было известно из письма Ива, полученного мною в Неаполе, но он с таким наивным удовольствием излагал мне это большое событие в своей жизни, что у меня не хватало духа прервать его.

Что больше всего удивляло Ива де Керамбеля в этом деле, так это его алжирское поместье. Каким образом тетушка сделалась его собственницей? Каким образом эта старая дама, домоседка, по-видимому ничего не понимавшая в делах, приобрела это обширное владенье и как, за глаза, без сельскохозяйственных и коммерческих познаний, управляла она им с редким искусством? Потому что Ив, приехав на пароходе, чтобы лично убедиться в состоянии новых своих владений, нашел, что пользованье этим именьем поставлено на совершенную высоту. Добрая тетушка де Гилли-дик в своем чепчике и седых локончиках оказалась первоклассным колониальным организатором.

Все это приводило Ива де Керамбеля в возбуждение. К тому же он преобразился. Я не узнавал в нем прежнего герандского дворянчика, мелочного и узкого, в швейцарской фуражке и в сюртуке, как у нотариуса. От благосостояния он расцвел. Теперь он говорил громко, размахивал руками. Он вдруг приобрел самоуверенность и авторитетность. В течение двух недель, что он находится в Алжире, он усвоил себе настоящую колониальную манеру держаться. Одетый весь в белое, он уже знал несколько слов по-арабски и клялся Магометом. Что бы сказали в Геранде, если бы увидели его таким?

Я дружески заметил ему это. Он рассмеялся. Геранд! Он дал зарок туда не возвращаться! Теперь, когда он богат, что ему делать в этом домишке, где он, как крыса в дыре, провел лучшие годы своей жизни? Нет, благодарю вас, довольно с него этой провинции! Кончено с медленными прогулками под придорожными деревьями и с партиями в экарте с регистратором. Покончено также и с седой Бретанью с ее туманами и дождями. Теперь, вкусив африканского солнца, он слышать не хотел о бледном свете Запада! Да, Геранд и его жители больше его не увидят. Он намеревается снять холостую квартиру в Париже и окончательно обосноваться в Алжире, отчасти в именье тетушки Гиллидик, отчасти в самом городе Алжире.

Я с удивлением слушал восторженные речи Ива де Керамбеля. Так, значит, правда, что бывают такие минуты, когда в силу известных случайных обстоятельств жизнь в нас распускается, когда вдруг мы сами открываемся себе совсем другими, чем считали себя до сих пор, когда какое-нибудь непредвиденное событие открывает нам глаза! В нас пробуждается неизвестное существо с новыми желаниями. Обыкновенно любовь производит в нас эту перемену. Иногда для некоторых людей деньги играют такую же роль. Таков как раз случай с Ивом де Керамбелем. Несколько золотых монет — и вот он другой человек. Но какое имею я право подсмеиваться над моим уроженцем Геранда? Мое положение имеет сходство с его положением. Я встретил Лауру де Лерэн, и сердце мое забилось сильнее, кровь более горячо побежала по жилам, жизнь моя получила цель! Между тем мы покинули кафе, и Ив де Керамбель проводил меня до гавани. Когда мы остановились в виду рейда, он сказал:

— Что скажешь, старина, красиво это? Это солнце, свет! И подумать, что, не будь доброй тетушки Гиллидик, я, вероятно, никогда не знал бы этого края! А какой край! Ты знаешь: тут удивительные женщины всех цветов — испанки, мальтийки, негритянки, бедуинки — не перечтешь. Они стоят того, чтобы из-за них съездить сюда. Да вот, хочешь, я познакомлю тебя с маленькой кабилкой, которую раздобыл для меня отельный комиссионер Гассан? Да, ты не откажешься провести со мной денек в поместье тетушки Гиллидик? Решено, не правда ли? А? Это твое судно? Здорово хорошо! Черт побери!

Мы находились на набережной. Ив де Керамбель указал рукою на «Амфисбену», стоящую на якоре в рейде, чей изящный силуэт вырисовывался на чистом синем небе.

21 июля. Алжир

Сегодня Ив обедал у нас на «Амфисбене». Зачем согласился я на его предложение поехать в поместье тетушки Гиллидик? Посещение это совершенно меня не интересует, и я готов был взять свое обещание обратно, но бедный Керамбель был бы в отчаянье. Ему очень хочется показать мне признаки своего благоденствия. Притом Антуан стал бы издеваться надо мною. Вот уже несколько дней, как он обращается со мною иронично и сострадательно, что меня раздражает. Я чувствую, что, когда я сопровождаю г-жу де Лерэн или оказываю ей мелкие услуги, Антуан жалеет о моем «рабстве». Когда Ив де Керамбель при нем заговорил, что на некоторое время я отлучусь вместе с ним, Антуан сделал такой недоверчивый вид, что это могло вывести из себя. Он не может себе вообразить, чтобы я хотя бы на несколько часов мог отойти от г-жи де Лерэн. Такое его отношение сильно повлияло на окончательное мое решение. Самый влюбленный человек не может всецело потерять человеческого достоинства. Так и я захотел глупо доказать Антуану, что в случае надобности я могу обойтись без г-жи де Лерэн, и принял предложение Ива. Что касается до Антуана, которого тоже звали принять участие в нашей поездке, он предпочел остаться на яхте.

22 июля. Алжир

Ив де Керамбель рассказывал вчера Антуану о занятных фокусниках, к которым водил его Гассан. Антуан сегодня вечером после обеда пригласил их на яхту. Высадившись с лодки, они столпились на палубе. Их было пять человек, разного возраста, и, по рассказам, они принадлежат к религиозной секте, которая, помимо специальных своих способностей, занимается почтенными ремеслами. Хотя они и состоят членами благочестивой организации, тем не менее не брезгуют извлекать прибыль из своих церемоний. Они принесли с собою необходимые принадлежности и сели на корточки вокруг жаровни, в которую один из них бросил зерна ладана, меж тем как другой ударял по какому-то барабану. Затем они начали произносить странные заклинания, выкликая их нараспев хриплыми гнусавыми голосами. Это воскурение и акафисты продолжались довольно долго. Потом пришедшие открыли картонную коробочку, в которой находились скорпионы, и один из молодцов подставил свою нижнюю губу жалам этих ядовитых насекомых. По-видимому, он не испытывал ни малейшей боли, равно как и его товарищ, усадивший себе руку длинными иголками к большой радости экипажа, собравшегося в кружок на палубе, чтобы полюбоваться на интересное зрелище.

Между тем богомольцы наши приготовлялись к опытам более серьезным. Подвергнуться ему должен был большой верзила, смуглый и бородатый. Он снял свою феску, обнажив гладко выбритый череп, и в этот череп один из его товарищей стал молотком вбивать длинный и толстый гвоздь. На этот раз игра не только была отвратительна, она была ужасна. Человек стучал молотком очень крепко. Струйки крови начали стекать по лицу и бороде жертвы, которая казалась бесчувственной. Вокруг его товарищи извивались под ускоренные удары барабана. Когда гвоздь был накрепко заколочен, позвали одного из матросов, чтобы вытащить его обратно, что ему удалось не без труда. Человек, из которого был вытащен гвоздь, весь в крови, сел на корточки, меж тем как матросы, смеясь, передавали из рук в руки гвоздь…

Представление кончилось. Тогда самоистязатели забрали своих скорпионов, жаровню, барабан, и лодка, что привезла их на яхту, отвезла обратно по черной и молчаливой воде к Алжиру, освещенному в глубине рейда, от которого через теплый воздух доносился к нам разнеженный запах жасмина.

23 июля. Алжир. Полночь

Ночь была темной, несмотря на далекие огни набережной и звезды удивительного неба… Мы были одни на палубе: я и Лаура. Она лежала на шезлонге, я сидел около. Я держал руку Лауры в своей. Она не брала ее обратно. Тогда еще раз я заговорил с ней о своей любви. Я сказал ей:

— Лаура, я люблю вас. Дни проходят; время бежит. Я люблю вас. Что значат для меня часы и дни? Я чувствую, что живу в чем-то великом и непоколебимом. Я вижу вас; вы — здесь. Каждый взгляд мой открывает в вас все больше совершенства, все больше красоты. Каждый из моих взглядов прибавляет еще образ к тем, что в моей памяти о вас сохранились. Любовь моя усиливается от ваших жестов, поз, слов, даже от вашего молчания. А между тем в молчанье этом не таится ли серьезная угроза моим надеждам на счастье? Я жду от вас слова, еще не произнесенного вами и которого, быть может, вы никогда не произнесете. Но имею ли я право жаловаться, имея еще право надеяться? Разве уже не удивительное благодеяние одно то, что вы соглашаетесь жить для моих глаз? Лаура, я люблю вас в вашем совершенстве и в вашей красоте.

Не знаю, тронули ли ее мои слова, но мне показалось, что ее рука пожала мою. Она ответила мне слегка дрожащим голосом:

— Вы ошибаетесь, Жюльен. Я не совершенна. Остерегайтесь, друг мой, ставить меня мысленно на слишком большую высоту. Я просто женщина, такая же, как столько других, как другие, как все другие. У меня есть своя мелочность, фривольность, капризы. Как все, я слаба, жестока и необъяснима. Ну да, ну да… Женщина, как все, уверяю вас. Только ваше воображение украсило меня достоинствами, которых у меня нет. Нужно быть рассудительным, Жюльен. Нужно брать жизнь и людей, как они есть…

Она вздохнула и тихонько убрала свою руку. Потом встала и, подошедши к борту, облокотилась на него. Вдали гасли огни Алжира. Только фонари на набережной удлиняли в черной воде свои отраженья. Глубокое безмолвие повисло надо всем рейдом. Корабли на якорях или на канатах образовывали темные глыбы. Неподалеку от нас большой пароход Трансатлантической компании «Айли» грузно дремал.

С далекой набережной донеслась до нас песня, слабо и хрипло. Лаура обернулась ко мне:

— Ну, надо идти, поздно. В котором часу вы условились встретиться завтра на вокзале с г-ном де Керамбелем?

— Мы уговорились на семь часов утра. В Бен-Тагэле мы будем к завтраку, переночуем там, и я вернусь днем послезавтра.

Лаура слушала меня рассеянно. Она казалась озабоченной. Я взглянул на нее. Наши взгляды встретились, и я был поражен, как печальны ее глаза. Когда она исчезла по каютной лестнице, я готов был броситься за нею. Если поездка в Бен-Тагэль так ей не нравится, почему она мне этого не сказала? Я бы с удовольствием отказался от нее.

Но увы, что значит для нее, что я буду вдали от нее несколько часов? А между тем сегодня вечером мне в интонациях ее слов послышалась непривычная нежность. Ах, если бы надежды мои не были тщетны!

25 июля. Алжир

Нужно спокойствие. Нельзя сделать не бывшим то, что было. В первую минуту скорбь моя была так велика, разочарование так жестоко, что я был как безумный… Лаура, ах Лаура, зачем позволили вы мне надеяться?.. Но сейчас я хочу успокоить свою скорбь. Потому на белой странице толстой тетради Нероли, с глазами, полными слез, пересохшим горлом, убитым сердцем, дрожащей рукою, я пишу.

В назначенный час я сошелся с Ивом де Керамбелем на вокзале. Мы сели в вагон, где, кроме нас, никого не было. Поезд тронулся. Ив рассказывал мне о Бен-Тагэле и о расширении, которое он предполагал делать в жилом помещении. Я его почти не слушал. Мысли мои были заняты другим. Один образ стоял у меня перед глазами. В конце концов, из всего моего путешествия я ничего не запомнил. Я больше не помню, как прошел день. От времени до времени я вынимал часы и смотрел, который час. Мне казалось, что стрелки не двигаются. Наконец, настал вечер и ночь; я глубоко заснул. Утром с зарей я уже был на ногах. Уложив свой чемодан, я с нетерпением стал ждать момента отъезда.

Во время дороги я курил бесчисленное количество папирос, меж тем как Ив расхваливал мне прелести алжирских мукэр и очаровательность его кабилской любовницы.

Вернувшись в Алжир, я завез Ива в его гостиницу, а сам направился к пристаням. Покуда я ждал лодку, чтобы поехать на «Амфисбену», я смотрел на рейд, испещренный лодками с пассажирами на суда. Большой буксир извергал к небу густой дым из приземистой трубы. Я заметил, что парохода «Айли» уже нет на месте. Но какое мне дело до «Айли», буксира и других судов? Для меня ничего не существует, кроме «Амфисбены», которую я замечаю стоящею на якоре. Она представляется мне чем-то таинственным и удивительным. С лодки, где я сидел, она казалась огромной и далекой. Двое гребцов напрасно старались, у меня было такое впечатление, что мы не приближаемся и никогда не доедем. Еще раз я вынул часы. Было два часа пополудни. Наконец, лодка причалила к лестнице. Матрос Кардерель зацепил нас крюком и помог мне высадиться.

Под входным навесом не было ни г-жи Брюван, ни Сюбаньи, ни Жернона, ни Антуана. Шезлонг, на котором обычно лежала г-жа де Лерэн, был пуст. Очевидно, все были на прогулке. Я направился к лестнице в каюты и по дороге встретился с помощником капитана, г-ном Бертэном. Он справился, хорошо ли я съездил. Я хотел спросить у него, где г-жа Брюван, как вдруг заметил идущего к нам Жернона. Г-н Бертэн удалился. При виде приближающегося Жернона я отчетливо понял, что что-то случилось. На сморщенном личике Жернона было выражение хвастовское и таинственное. Он протянул мне свои сухие, твердые пальцы и посмотрел на меня с таким насмешливым видом, что я обратился к нему смущенно:

— Здравствуйте, дорогой г-н Жернон. Ну как, ничего нового?

Жернон осклабился:

— Ничего нового? Ну да, ну да…

Он ломался и наслаждался моим нетерпением. Мне хотелось схватить его за шиворот и встряхнуть за зеленую пару. Он продолжал:

— Ну да, г-н Дельбрэй, есть новости. И я даже могу сообщить вам новость, которая вас огорчит, как она нас всех огорчила.

Он остановился. Сердце мое билось неистово.

Я знал, что дело вдет о г-же де Лерэн. Не заболела ли она или несчастный случай? Жернон продолжал:

— Да, «Амфисбена» с этих пор не более как вульгарное суденышко, скромный понтон. Она лишилась лучшего своего украшения. Она потеряла прелестнейшую свою пассажирку.

Я чувствовал, что, несмотря на шутливый тон Жернона, я бледнею. Меня охватила невыразимая тревога. Я грубо крикнул:

— Да говорите же, Жернон, г-жа де Лерэн…

Он ухмыльнулся:

— Успокойтесь, успокойтесь, дорогой Дельбрэй. Ничего серьезного, уверяю вас, простая неприятность. Очаровательной г-жи де Лерэн с нами больше нет. Она уехала.

— Уехала!

— Ну да. Уехала… сегодня в час дня…

— Уехала, куда?

— Ну, во Францию, в Марсель, в Париж. Она села на пароход, что здесь стоял, знаете, «Айли»…

И Жернон указал рукой на пространство воды, пустое и освещенное солнцем.

— Она говорит, что ее вызвали телеграммой. Знаете, старая тетка, монахиня, о которой она рассказывала такие смешные истории. Ну так вот, эта славная женщина опасно захворала. Итак, г-жа де Лерэн послала оставить за ней каюту на пароходе и выбыла из нашего строя.

Жернон лукаво добавил:

— Очень жаль, такая милая дама! Мы все были немного в нее влюблены, и вы, конечно, Дельбрэй, и славный Сюбаньи, я сам, и Антуан Гюртэн. Он в отчаянье, г-н Гюртэн…

Как только он произнес имя Антуана и подмигнул, вдруг мне все стало ясно. Антуан! Что-то вдруг мне подсказало, что он при чем-то в этом внезапном решении Лауры, что это из-за него уехала г-жа де Лерэн. Вдруг некоторые поступки Антуана предстали мне в новом освещении. Да, несчастный! Каким я был дураком, позволив себе втереть очки его протестами и притворными гримасами! У меня уже и раньше были подозрения, что он строит какие-то махинации, теперь же я убедился вполне. Он совсем не для меня пригласил Лауру на яхту: он сделал это для себя. И я второй раз был одурачен его коварством! Сначала маленькая Сирвиль, потом г-жа де Лерэн! Да, передо мной он разыгрывал разочарованного женоненавистника. Да, он пригласил на яхту г-жу де Лерэн, чтобы иметь на всякий случай под рукой приятное развлечение! Без сомнения, он нашел, что здоровье его достаточно восстановлено, чтобы сделать опыт на этом лакомом кусочке! Я отлично знаю его гусарские теории, его презрение к женщинам, пренебрежение к дружбе — так что могу быть уверен, что он не остановился перед тем, чтобы устроить Лауре какую-нибудь ловушку, применить хитрость, застать врасплох или употребить насилие. Отсутствие мое он, разумеется, счел за благоприятствующее обстоятельство для осуществления своих планов. Конечно, Лаура дала ему отпор, но, оскорбившись на недостойное поведение, не захотела больше оставаться в обществе этого негодяя. Тогда она покинула яхту, воспользовавшись первым уходящим пароходом! Но почему она не дождалась моего возвращения? Почему?

Я сейчас же бросил Жернона и сбежал по каютной лестнице. Дверь в каюту Антуана была полуоткрыта. Я распахнул ее настежь и вошел.

Антуан лежал на кушетке. Так как было очень жарко, он снял часть своего платья и лежал полуодетый, куря папироску. При виде плотной туши этого искателя наслаждений гнев мой удвоился. Я бросился к Антуану и дернул его за руку. Слова еле вырывались из моего горла:

— Почему Лаура уехала? Что ты ей сделал? Ну, отвечай, отвечай же!

К досаде, которую я издавна затаил против Антуана за Этьеннетту Сирвиль, прибавилась еще теперешняя обида. Антуан высвободился из моих рук и сел. Он бросил через каюту недокуренную папиросу, которая упала на ковер. Машинально я потушил ее ногою.

— Но ты с ума сошел! Что тебя разбирает? Г-жа де Лерэн? Разве я знаю, почему она уехала? Разве ты поручил мне караулить ее? Не надо было шляться с этим идиотом де Керамбелем. Ну да, г-яеа де Лерэн уехала. Почему? Потому что захотела нас бросить, потому что достаточно насладилась нашим обществом. Нужно было этого ожидать, дорогой мой, и нечего тут изумляться! Потом это вовсе не резон, чтобы поднимать такой шум. Разве я виноват, что прекрасная Лаура удрала? Уверен, что ты встретил эту старую сволочь Жернона, которому я вчера намылил голову за его непристойное обращение с моей теткой. Чтобы отомстить мне, он и придумал какую-нибудь глупость насчет того, что г-жа де Лерэн покинула «Амфисбену» из-за меня. Ну так я тебя предупреждаю, что ты на ложном следу. Из-за меня! Г-жа де Лерэн… вот еще! Из-за тебя, из-за тебя одного она уехала!

Антуан соскочил с койки и стал, жестикулируя, расхаживать по каюте. Он был наполовину закутан в ночной халат. Крупные капли пота блестели на его голой груди. Он остановился передо мною и смерил меня презрительным взглядом:

— Да, повторяю тебе, из-за тебя. Что же ты не понимаешь, что в бегстве этом ты должен винить только самого себя? Да, самого себя, никого больше. Что за увалень! Но ведь она же не каменная, эта г-жа де Лерэн! Довольно с нее платонического плаванья. Двадцать раз хотел я тебя предупредить, крикнуть: «Огонь!» Но ведь ты бы не поверил. Разве интеллигентный и изысканный господин, вроде Жюльена Дельбрэя, поверит грубому юбочнику, как Антуан Гюртэн? Притом же я дал себе слово оставаться нейтральным в этом деле. Я достаточно для тебя сделал, предоставив тебе выгодные условия. Два месяца пробыть вместе, черта с два, хорошенький подарочек, сознайся!

Он утер лоб рукавом и продолжал:

— Ну как же! Вот женщина: молодая, милая, свободная, имеет к тебе расположение — она доказала это, согласившись на эту бессмысленную поездку! — вот женщина, которая тебя любит и, в сущности, совсем не прочь сделаться твоей любовницей. В течение двух месяцев ты проводишь все время с нею, в течение двух месяцев она спит у тебя под боком, и в конце этих двух месяцев ты с ней в самой первоначальной стадии! Ни разу ты не делаешь серьезных попыток добиться чего-нибудь. Нет, рассуждения, вздохи, опровержения, большие чувства, меланхолия и т. п. и т. п.! Ей надоело это, этой крошке. Женщины не любят нерешительных и робких людей. Она тебе дала знать — тем хуже для тебя. Нужно было бы на третий же день пойти к ней в каюту. Она похныкала бы, стала бы защищаться. Поплакала бы, посмеялась бы, но она принадлежала бы тебе, дуралей! Вместо этого ты пичкаешь ее клятвами, как гимназист. Вот промах-то, старый мой Жюльен! Вот промах! И знаешь, тут ничего не поправишь. Упущен случай, дело проиграно. Расплачивайтесь, господа, черные проиграли.

Что-то мне подсказывало, что, может быть, Антуан прав, но его выражения меня глубоко оскорбляли. Я бросился к нему.

— Замолчи, замолчи сейчас же!

Он пожал плечами и снова начал:

— Брыкайся сколько тебе угодно, но это — правда, и в глубине души ты не можешь с этим не согласиться. Я знаю, ты можешь меня считать циником. Может быть, я и циник. Я этого не отрицаю, наоборот, горжусь этим. Я предпочитаю быть циником и иметь женщину, которая мне нравится, чем быть человеком деликатным и прозевать женщину, которую я люблю. Да, будь я на твоем месте, все вышло бы иначе. Должно было выйти, хочешь не хочешь…

Жестокий образ пронизал мои мысли. Я увидел Антуана и Лауру обнявшимися. Я закрыл лицо руками. Антуан хлопнул меня по плечу. Я поднял глаза. Он смотрел на меня с печалью.

— Ничего не поделать, старина, это так. Но еще раз даю тебе честное слово, что я ни при чем во всем, что случилось. Не хвастаюсь этим, но ставлю себе в заслугу. Она мне чертовски нравилась, эта г-жа де Лерэн. Да, несмотря на все благие решения, я неисправим. Ах, она очень мне нравилась, эта маленькая Лаура, но я ни слова ей не говорил об этом, ни слова, понимаешь. Но я бесился, видя, каким рохлей ведешь ты себя с нею. Так что твое вторжение, упреки, подозрения очень меня рассердили. Ну, прости меня, что я говорил несколько грубо. Ты не сердишься на меня, по крайней мере?

Я сделал знак, что нет. Я был уничтожен. Голова у меня кружилась. В каюте у Антуана было удушливо жарко. Когда я, шатаясь, проходил по коридору, я услышал, что меня окликает г-жа Брюван. Она открыла свою дверь и протянула мне запечатанное письмо:

— Это вы, Жюльен? Я искала вас в вашей каюте. И в салоне вас не было. Г-н Жернон сказал мне, что вы только что приехали. Он сообщил вам, не правда ли, об отъезде нашей очаровательной спутницы? Да, да, телеграмма из Франции. Она должна была отправиться с полуденным пароходом. Вот письмо, что она просила меня передать вам.

Я взял поданное мне г-жою Брюван письмо. Рука у меня дрожала. Я пробормотал какую-то благодарность и поднялся на палубу. Я скрылся в салоне. Там был полумрак от опущенных штор. Г-н и г-жа Сюбаньи, каждый в своем кресле, вкушали обычный свой отдых. Г-н Сюбаньи спал, опустив голову на грудь. Г-жа Сюбаньи, откинувшись на спинку, громко храпела. Я распечатал конверт. Вот что я прочитал. Переписываю письмо, чтобы лучше запечатлеть его в своей памяти. Не есть ли это приговор моей судьбы?

Дорогой друг мой!

Когда Вам передадут это письмо, я уже буду далеко. Не слишком сердитесь, что я Вас так неожиданно покинула и уехала более чем по-английски — по-американски. Но к чему продолжать бесполезное испытание? Я обещала быть с Вами откровенной и держу свое слово. Я не люблю Вас, Жюльен. Я думала, что смогу Вас полюбить, одну минуту я даже думала, что люблю Вас, но теперь вижу, что я ошибалась. Я была очень близка к любви; любовь не захотела меня. Остается только дружба, но я чувствую, что моей дружбы Вам будет недостаточно, большего же я не могу Вам предложить. А между тем я готова была сделать для Вас, Жюльен, что-нибудь большее. Однажды вечером, последним вечером, когда Вы говорили мне о своей любви и взяли меня за руку, я готова была позволить Вам взять меня всю. Если бы Ваши губы начали искать моих, я бы не отвернулась. Ночь была темною, время глухое. Вспомните, Жюльен. Да, мне казалось, что с моей стороны было бы добросовестным дать Вам это вознаграждение. Я бы хотела Вам возместить Ваш отказ от моей подруги Мадлены де Жерсенвиль. Ничего не поделаешь, я такая, у меня развито чувство справедливости! Может, это признак того, что я не рождена для любви. Не будем ни о чем жалеть, друг мой. Не следует ни о чем жалеть. В конце концов, не написано ли это на флаге нашей яхты? Посмотрите на ее амфисбену, на ее двуглавую змею, вышитую золотом по красному полю. Не означают ли ее головы, обращенные в разные стороны, что участи наши никогда вполне не соединятся? Что касается до моей тетушки, монахини, она больна на самом деле. Телеграмма ее послужила мне предлогом перед самой собой, но я ее не выдумала. Я не умею лгать, Жюльен.

Лаура де Лерэн.

Окончив это чтение, я почувствовал, как холод разливается по всему моему существу. Что-то, во мне умерло. Я понял, что у меня никогда больше не будет ни желаний, ни воли, что я никогда больше не в состоянии буду побороть прирожденную свою нерешительность, что всему конец, что я только тень человека. С этой минуты я окончательно вхожу в категорию бесполезностей, людей неопределенных, жалких и смешных, жизнь которых не нашла себе применения. Я не испытывал от этого ни гнева, ни сожалений, но глубокую усталость. Я хотел подняться и не мог. Г-н и г-жа Сюбаньи в своих креслах продолжали отдыхать. Голова г-на Сюбаньи покоилась у него на груди. Г-жа Сюбаньи больше не храпела, а спала глубоким сном. Было жарко. И я, как они, хотел бы уснуть, чтобы больше не просыпаться.

27 июля. Море

Я хожу туда и сюда, ем, гуляю по палубе. Я слышу, как вокруг меня разговаривают. Я даже отвечаю, когда со мною говорят. Вчера еще Жернон заставил меня читать в рукописи свою статью о кносских раскопках. После головомойки он отказался от ухаживаний за г-жою Брюван. Мы долго говорили о Феллере. Я совсем позабыл о Феллере! Он еще существует! Феллер, нумизмат из улицы Конце. Значит, существует еще и улица Конде, и квартал Одеона, город, называемый Парижем! Внезапно я подумал о своей квартире на Бальзамной улице, о моем друге Жаке де Бержи. Я представил себе его в мастерской, окруженным своими статуэтками. Из этих статуэток одна отделилась и начала быстро увеличиваться. Она была закрыта, но под покровом я угадывал ее формы. Вдруг драпировка раздвинулась, и я заметил, что это Лаура. Она была обнаженной. Я всю ее окинул взглядом. Я видел ее длинные и гибкие ноги, ее стройный живот, ее молодой бюст, груди, и при этом виде меня охватило неистовое, скорбное, чувственное желание. То, о чем я бешено жалел, было уже не любовь Лауры, то было ее тело, все тайны этого тела. Я бы хотел касаться его кожи, вдыхать его запах. Что мне было бы за дело, любит она меня или нет!

Долгая, робкая, великая любовь, что я к ней испытывал, исчезла. Осталось от нее бешеное желание, грубое, страстное, животное; желание, которое заставило бы меня броситься на нее с жадными руками, плотоядными губами.

Но сейчас же я снова впал в прежнюю прострацию. Тогда я почувствовал ужасную тоску, инстинктивную, глубокую; тоску, причину которой, казалось, я позабыл. У меня является потребность, чтобы меня пожалели, утешили. В моем отчаянии мелькнул мне образ, кроткое и милое лицо Жер-мены Тюйэ. Мне представился вечер испанских танцев, Мадлена де Жерсенвиль, аплодирующая смуглым балеринам.

Я подумал о вас, матушка, к вам я теперь прибегну, когда «Амфисбена» довезет меня обратно во Францию. Но какое мученье я причиняю вам! Я буду чувствовать, как кроткий взор ваш с тревогой спрашивает о причинах моей молчаливой грусти, и ничего вам не скажу о своих немых мучениях. Зачем смущать это стоическое спокойствие? Вам, которая принесла себя в жертву моей свободе, которая наполовину отреклась от меня, чтобы я более полно принадлежал жизни и любви, зачем вам знать, что ваше самопожертвование, ваше отречение были бесполезны? Зачем вам сознаваться, что мне не удалось самое важное приключение в моей жизни? А между тем одну минуту я верил, что оно удастся, в тот вечер, когда в комнате вашего старого дома в Клесси я почувствовал, что люблю Лауру де Лерэн.

29 июля. Море

Мы пробыли один день в Оране. Теперь путь «Амфисбены» бежит к Малаге. Через неделю путешествие будет закончено. Из Орана я послал матери письмо с извещением, что я заеду в Клесси. Я чуть было не написал и г-же де Лерэн, но что бы я мог сказать ей?

Море. То же число

«Амфисбена» быстро скользит по спокойному морю. После завтрака я спустился к себе в каюту. Мне необходимо было одиночество, молчание. Проходя по коридору, я заглянул в каюту, которую занимала прежде Лаура. Горничная г-жи Брюван запирала шкафы и приводила вещи в порядок. Глаза мои наполнились слезами.

То же число

Сегодня вечером мы будем в Малаге. Уже четыре дня! Мне вспомнился последний мой вечер в Алжире. Я бродил по городу как неприкаянный. Да, теперь я понимаю точное значение этого выражения. Я бы не мог больше выносить общества ни Антуана, ни г-жи Брюван, ни Сюбаньи, ни Жернона. Так как было удручающе жарко, никто не собирался сопутствовать мне. Алжир буквально был раскален в этот день. Купол мечети «на Тонях», казалось, расплавлялся в пылающем воздухе. Я нанял экипаж и велел ехать в сад Эссэ. В нем никого не было. Я ходил по сухой растрескавшейся земле и долго гулял по аллее каких-то странных деревьев, баобабов, по-моему. Я остановился перед площадкой, усеянной бугенвилями, и долго стоял, смотря бессмысленно на их пурпурные цветы. Потом я вернулся в город. Не помню, когда отпустил экипаж. Долго пробыл у араба в лавке. Лавочник был сердобольный старик. Он показывал мне не представляющие никакого интереса ковры, материи, кожаные кошельки. В конце концов, сам не знаю почему, я купил маленький стеклянный флакон с розовой эссенцией. Потом я поднялся в Касбу, я карабкался и спускался по лестницам, ходил по узким улицам, задевал мужчин в бурнусах и женщин в покрывалах. Воздух бы полон запаха горючего камня, сада и кушаний, к которому примешивался неопределенный аромат жасмина. Мне показалось, что в каком-то прохожем я узнал одного из бесноватых, приезжавших к нам на яхту, именно того, что играл на барабане, меж тем как товарищи его ели скорпионов и вколачивали один другому в череп длинный гвоздь молотком. Ах, этот гвоздь! Мне показалось, что его острие я чувствую у себя в тяжелой голове! От ужасной мигрени у меня давило виски.

Купив в аптеке пакетик аспирина, я очутился за столом в ресторане, в глубине почти пустой залы. Передо мною стояла бутылка замороженного шампанского и полная тарелка. Я выпил эту бутылку, потом другую. Мигрень исчезла. Я чувствовал себя даже довольно хорошо. Единственно, что меня беспокоило, это то, что от страшной жары пот лил с меня градом. Не будь этого тягостного впечатления, было бы совсем хорошо. Выйдя на улицу, я пошел куда глаза глядят. Вскоре я очутился на улице Баб-Азум. Стало темно, толпа двигалась взад и вперед вдоль освещенных магазинов. Я шел, не думая ни о чем, и продолжал бы эту прогулку, если бы меня не окликнул чей-то голос и в то же время чья-то рука не опустилась мне на плечо. Я узнал Ива де Керамбеля.

Днем он заезжал на «Амфисбену» проститься со мною и нанести визит г-же Брюван. Г-жа Брюван сказала ему, что я на берегу. Как удачно, что мы встретились! Не переставая говорить, Ив потащил меня в кафе. Мы сели. Нам принесли напитков. Тогда только я обратил внимание, что вместе с Ивом находится какая-то странная личность, в феске, потертой паре, с кричащим галстуком на шее. Ив представил мне странного своего спутника. Это комиссионер Гассан, неоценимый малый, о котором он мне уже говорил и который отыскал ему маленькую кабилку. Решительно невозможно, чтобы я уехал из Алжира, не увидав этой милой дикарки. Нужно, черт возьми, чтоб я имел хоть приблизительное понятие о туземных женщинах. Покуда Ив говорил, Гассан в знак одобрения кивал своей феской и улыбался, блестя белыми зубами на своем загорелом лице.

Почему я пошел вместе с Ивом и Гассаном? В точности я не знаю. Думаю, что я на все согласился бы, только не оставаться в моей одинокой каюте на «Амфисбене». Притом же Ив де Керамбель взял меня под руку и повлек. Он громко говорил, размахивая руками. Я почти не слушал его слов, но послушно шел с ним. Мы пересекли Государственную площадь, миновали — мечеть «на Тонях» и погрузились в лабиринт узких улиц. Этот квартал старого Алжира в это время был почти безлюден. Иногда через занавеску из толстого полотна заметны были огни в каком-нибудь кабачке, каком-нибудь матросском притоне. Близость порта пропитывала воздух морскими запахами. Ив принялся напевать припев бретонской песенки. Я слышал ее прежде, ее пели рыбаки из Круазика и Пулигана… Я сам ее певал, бегая по приморским дюнам или ходя с полным равновесием по узким тропинкам, разделяющим квадраты розовой или серой воды соленых болот. Я мурлыкал ее в старом запущенном саду нашего поместья Ламбард, в его дубовой роще; она звучала на широкой лестнице, в длинных коридорах и пустых комнатах старинного дома с закрытыми ставнями. Однажды вечером я напел ее г-же де Лерэн, в лодке, отвозившей нас с неаполитанской набережной на «Амфисбену». Матрос Кардерель, уроженец Пириака, улыбнулся, услышав, что я ее напеваю. Лауре понравилась ее меланхолическая веселость. Ах, как все это было далеко-далеко в этот вечер! Гассан остановился перед какою-то дверью и громко постучал в нее ногою. Дверь была обита гвоздями, с тяжелою оковкою. Дом стоял в глубине грязного тупика. Мы ждали, под ногами была канава. Через некоторое время дверь приотворилась, пропуская полоску света. Гассан что-то сказал по-арабски, и дверь совсем отворилась. Старуха прижалась к стене, чтобы пропустить нас. Гассан взял у нее из рук медную лампу, которую она держала, и пошел впереди нас, чтоб освещать дорогу. Так гуськом мы поднялись по ступеням плохой лестницы. Наверху лестницы мы раздвинули занавеску и вошли в довольно поместительную гостиную. Вокруг стен стояли диваны, покрытые коврами, на которых лежали подушки. Я опустился на них, удрученный усталостью. Старуха снова начала переговариваться с Гассаном по-арабски. На потолке качался фонарь.

Между тем старуха исчезла. Гассан с проворностью слуги из комедии громоздил подушки за моей спиной и спиною Ива. Устроив нас со всеми удобствами, он сел в углу, подобрал что-то вроде тамбурина, лежавшего здесь, и принялся извлекать из него странный рокот, низкий, глухой и хриплый, который он сопровождал гортанным пением, наводящим такое оцепенение, что я от усталости закрыл глаза. У меня не было сил говорить, и я долго бы оставался так, слушая тяжелую мелодию, если бы не появилась снова старуха с четырьмя маленькими чашками кофе, а за ней вошла и ее хозяйка.

Она была красивой и странной, эта маленькая кабилка! Одета она была в газовую рубашку с блестками, через которую можно было разглядеть ее темную гладкую кожу и поверх которой надета была вышитая курточка. Широкие тюлевые шальвары пузырились около ее щиколоток. Она подошла к дивану, шлепая желтыми кожаными туфлями, и потом без церемонии села между Ивом и мною. Таким образом я совсем вблизи видел ее смуглое, накрашенное лицо, блестящие глаза, нос с широкими ноздрями, влажную и чувственную улыбку, открывающую белые зубы. Совсем близко от себя чувствовал я ее теплое, гибкое тело. Она смеялась, раскачивая большими сережками, висевшими у нее в ушах, и позвякивая браслетами, что опоясывали запястья ее рук, меж тем как Ив, запустив руку под газовую рубашку, исподтишка щупал грудь плутовки, и Гассан изо всей силы рокотал своим тамбурином.

Ив казался очень возбужденным, и я понял, что мне пора уходить. Когда я хотел подняться с дивана, я почувствовал, что голая рука обвивает мою шею. Неожиданно девушка привлекла меня к себе. Я нисколько не был в расположении шутить и не без резкости ее оттолкнул, но ее забавляла эта игра, и я с трудом мог уклониться от красивых красных и толстых губ, которые усиленно добивались моих поцелуев. Смуглянка оказалась сильнее меня. Она была проворна, как молодое животное. Хриплый смех ее звучал в гулкой комнате, где умолк тамбурин Гассана. Ив в восторге подзуживал крошку не уступать. Мало-помалу меня начало нервировать смешное мое сопротивление близости этого пылкого личика, цинического и накрашенного, и объятиям живого гибкого тела, от которого исходил горячий запах плоти, пряностей, ладана и роз. При каждом усилии освободиться от нее я глубоко вдыхал этот аромат. Меня охватывало головокружение, не обещавшее ничего хорошего, и я не знаю, чем бы все это кончилось, если бы Гассан не счел за нужное вмешаться. Между ним и кабилкой начался гортанный диалог.

Тем временем я поднялся с дивана и стал прощаться с Ивом де Керамбелем. Гассан пошел меня проводить и вывести на прямую дорогу. Ив пожелал мне счастливого пути и, пожимая руку, сказал, указывая на кабилку, которая, капризно свернувшись на подушках, делала мне презрительные гримасы, смотрясь в маленькое карманное зеркальце: «Не правда ли, мила эта маленькая мукэр? Но ты напрасно стеснялся, если это тебе доставляет удовольствие, старина… Ты знаешь, я не ревнив». Прощаясь с Гассаном, я дал ему несколько золотых для передачи кабилке Аише.

Я вспоминаю о ее смуглых руках, гибком теле, циническом накрашенном лице, вспоминаю, может быть, с сожалением. Ах, почему я не такой, как Ив де Керамбель! Лаура, любовь — жестока и обманчива, и все-таки я не могу чувствовать раскаянья в том, что вас полюбил, что полюбил вас так, как полюбил, что захотел быть обязанным обладанием вами только вам, что предпочел вас доступным поцелуям Мадлены де Жерсенвиль, что не в состоянии был искать хотя бы минутного забвения своей печали в вульгарных объятиях африканской девицы. Итак, я хочу, чтобы ваше имя было последним словом, что напишу я в толстой тетради Нероли. Лаура де Лерэн! Лаура!..

Г-ну Жерому Картье, Берлингем,
Сан-Франциско (Соединенные Штаты)
Пароход "Айли"
25 июля. Море

Дорогой Жером!

Пишу Вам, находясь на море, на таком море, какое я люблю, на совершенно тихом. Впрочем, с этой точки зрения наша поездка была превосходной, и нельзя было желать лучшей погоды, чем та, что нам благоприятствовала с самого нашего выхода из Марселя. Однако мы испытали что-то вроде бури, которая захватила нас по дороге с острова Мальты на остров Крит и заставила переменить маршрут. Так что «Амфисбена» вполне оправдала свое название, имя баснословной змеи, которая может идти назад, как и вперед. Яхта наша имела некоторое основание так называться, раз она, отправившись в Крит, привезла нас в Тунис. Это маленькое морское событие, которым мы были обязаны прихоти волн и приказу г-на Антуана Гюртэна, который так решил, имело последствием некоторое изменение в плане нашего путешествия. Должны мы были посетить острова Архипелага, а вместо этого попросту пустились вдоль тунисского и алжирского берега. Как бы там ни было, эти два месяца плаванья послужили мне на пользу, и, если бы Вы могли меня видеть, Вы нашли бы, что у меня прекрасный вид. Я проводила свое время наиболее приемлемым образом. Мы очень плохо видели прекраснейшие вещи, как часто случается в подобного рода экскурсиях. Так же было и с нашей; несмотря на это, я сохранила о ней очень приятное воспоминание.

Сказать откровенно, общество могло бы быть и лучше, но оно было вполне выносимым и даже более того. К тому же, если бы было и иначе, я бы не стала отрекаться от своих спутников теперь, когда я их покинула. Я нахожу подобные уничижения безвкусными, тем более что я не могу отнестись иначе как с похвалой ко всевозможным, знакам внимания, которые оказывала мне достойная г-жа Брюван. Она была со мною страшно предупредительна, за что я чувствую к ней крайнюю признательность. Она предоставила мне лучшую каюту на судне, и, во всяком случае, я не могу нахвалиться ее отношением ко мне. Она не виновата, что своим благородным характером и мужественною внешностью она внушает скорее чувство уважения, чем нежности. Г-жа Брюван заслуживала бы чувства дружбы. К тому же она очень интеллигентна и образованна, без всякого педантизма. Она не только не выставляет напоказ свои познания, но как бы стыдится их. Дорогие ей латинский и греческий языки кажутся ей двойным прегрешением против обычного невежества, свойственного женщинам.

Напротив, племянник ее, Антуан Гюртэн, совершенно некультурный человек. Тем не менее он рассуждает о всевозможных вещах с великолепной самоуверенностью. В конце концов, зачем ему знать что бы то ни было? Образ жизни, который он ведет, совершенно в этом не нуждается. Добрый Антуан не имеет других занятий, кроме кутежей. Даром это ему не прошло, и ему приходится остепениться. Сел на яхту он в довольно плохом состоянии, но поездка очень благодетельно повлияла на его здоровье. Возвращается он почти излечившимся от своей неврастении. Что до г-на Жернона, то в конечном счете он довольно занятный дяденька. Здесь, между небом и морем, в нем проявился большой комплиментщик. Он ухаживал за г-жой Брюван с водевильной комичностью, что нас очень забавляло. Я была в хороших отношениях с этим старым паяцем, равно как и супругами Сюбаньи, настоящими фигурами из паноптикума. В общем, все эти люди были достаточно для меня безразличны, и от Вас не тайна, дорогой Жером, что главный интерес этого путешествия для меня сосредоточивался в особе г-на Жюльена Дельбрэя.

О нем сейчас я и буду говорить и постараюсь это сделать с полною откровенностью. Вам известно, что я согласилась участвовать в этой поездке потому, что видела в этом благоприятный случай, чтобы изучить чувства г-на Дельбрэя по отношению ко мне и отдать себе окончательный отчет в своих чувствах к нему. Садясь на яхту, я не имела, как я Вам говорила, почти никаких сомнений относительно первых и у меня были некоторые неясности относительно вторых. Жюльен Дельбрэй любил меня, но любила ли я Жюльена Дельбрэя? У меня было впереди два месяца для выяснения этого вопроса. Столько времени мне и не требовалось.

Должна сказать Вам, дорогой Жером, что довольно скоро признаки, достаточно серьезные, того, что г-н Дельбрэй меня любит, перешли в полную уверенность. Г-н Дельбрэй не только был влюблен в меня, он меня любил, в самом возвышенном значении этого слова. Он любил меня страстно, глубоко. Малейшее слово, взгляды, даже молчание доказывали мне это. Я была любима.

Быть любимой — прелестно, Жером, и для женщины очень приятно зрелище внушаемой ею любви, особенно, может быть, когда любовь эта полна уважения, робости, нежности, тайны, восторгов и скрытых радостей. Мы все хотели бы быть свидетельницами и участницами этой тонкой и привлекательной игры. Мы охотно соглашаемся на все ее сердечные переживания, и я готовилась наслаждаться всею ее изысканностью. Но очень скоро я смутилась и начала беспокоиться. Да, г-н Дельбрэй превзошел мои ожидания. Положим, мне было известно, что Жюльен меня любит, но вдруг открылось только теперь, какой силы и напряженности достигает в нем это чувство. Вы можете судить уже по тому, что я была его первой настоящею любовью. До сих пор г-н Дельбрэй был распутен, сентиментален, даже влюблен, но он не любил. Я присутствовала при зарождении в нем страсти. И знаете, это очень странная вещь — мужчина, охваченный страстью… Как это придает самым простым его словам необыкновенное значение, накладывает особый отпечаток!

Г-н Дельбрэй любил меня без памяти. Для меня это было бесспорно. Но я любила ли его равным образом? На основании каких признаков женщина может обнаружить, что она любит по-настоящему? Вопрос этот крайне меня занимал. После серьезных размышлений я пришла к заключению, что первый, самый настоящий признак любви — это колебание и нерешимость признаться самому себе в этой любви. И я как раз нахожусь в подобном положении. К этим доказательствам присоединяются и другие. Но к чему Вам излагать их в подробностях? Это было бы слишком долго, и я испытываю, сообщая их Вам, известную внутреннюю стыдливость, за которую Вы не будете порицать. В конце концов, вкратце можно сказать так, что после зрелого исследования моих чувств я пришла довольно скоро к убеждению, что я люблю г-на Дельбрэя.

Установив ясно такое положение вещей, Вы думаете, дорогой Жером, что теперь мне остается сообщить Вам только самые простые вещи. Логически действительно так и должно было быть. Раз мужчина и женщина любят друг друга, оба свободны, никакое общественное или нравственное препятствие их не разделяет и не мешает им, то обычно получается факт общеизвестный, не требующий особенного объяснения. Я вижу, что Вы собираетесь просить меня избавить Вас от подобных сообщений, я охотно пропустила бы эту часть моего письма. Это дурное настроение, кстати, очень мужская черта. Мужчины, даже самых свободных чувств и мнений, часто испытывают темную и таинственную ревность. Эта черта принадлежит к необъяснимым свойствам мужчин, потому что мужчина представляет собою такую же загадку, как и женщина, хотя и в другом роде. Но, успокойтесь, милый друг, между г-ном Дельбрэем и мною ничего не произошло такого, что Вы могли бы предположить, и Вы не прочтете в моем изложении никакой страстной или чувственной сцены. Я не могу сообщить Вам, как Вы могли бы ожидать, что г-н Дельбрэй мой любовник, и что я его любовница, и что мы удаляемся в какое-нибудь уединенное место, чтобы там на слаждаться полным счастьем.

А между тем, Жером, чем больше я разбираюсь в себе, чем больше я думаю о своем чувстве, тем более я уверяюсь, что люблю г-на Дельбрэя. Я даже думаю, что люблю его навсегда. Да, я люблю его и вот между тем что я сделала.

Вчера утром г-н Дельбрэй ненадолго уехал с одним из своих друзей. Собирались посетить поместье, принадлежащее этому другу и находящееся в нескольких часах езды по железной дороге от Алжира.

Г-н Дельбрэй должен был вернуться после полудня. И вот только что он удалился с яхты, как я сослалась своим хозяевам на депешу, внезапно вызывавшую меня во Францию. Депеша эта, в конце концов, не была выдуманной. Настоятельница монастыря святой Доротеи мне телеграфировала, что тетушка моя монахиня заметно теряет силы.

Как это добрая настоятельница разузнала, где находится «Амфисбена»? Вот прекрасный образец монашеской проницательности. Конечно, я могла бы отложить свой отъезд и дождаться, пока «Амфисбена», плаванье которой подходило к концу, довезет меня до Марселя, но я быстро решила. «Айли», пароход Трансокеанской компании, на следующий день в полдень снимался с якоря. Я послала заказать себе на нем каюту. Немедленно я уложила свои чемоданы и пакеты и в назначенное время была уже на «Айли», откуда и пишу Вам. Вообразите себе, как удивится, вернувшись, мой бедный друг Дельбрэй, который действительно не мог ожидать от меня ничего подобного!

Не думайте, ради Бога, дорогой Жером, что тут играет роль женский каприз или уловка кокетки, желающей, чтобы о ней пожалели. Нет, чувство мое к Жюльену не допускает подобных фантазий и подобных приемов. Решение, принятое мною, очень важно, и как ни быстро было оно принято, тем не менее оно вполне обдуманно. А между тем ничто ни в моих разговорах, ни в моем обращении не позволяло г-ну Дельбрэю предвидеть подобное событие. Удрать так экспромтом — по отношению к нему поступок ужасный, и он должен очень живо почувствовать его оскорбительность. В этом для него должно заключаться нечто прискорбно необъяснимое. Заметьте к тому же, что последние часы, проведенные нами вместе, были крайне нежны. Мы остались одни на палубе. Ночь была прекрасная, теплая, душистая. Он красноречиво говорил мне о своей любви. Я была тронута его словами, тем более что я уже решила воспользоваться первым случаем, чтобы дать ему понять, что он должен отказаться от надежды на «увенчание», как говорится в книгах, своей страсти. Тем не менее я сознаю, что, может быть, слишком резко потушила его иллюзии. В довершение всего, чтобы окончательно их искоренить, я поручила г-же Брюван передать ему письмецо от меня, которое, вероятно, он сейчас перечитывает и которое, по моим расчетам, должно укрепить в нем желательные для меня чувства.

Да, дорогой мой Жером, заветнейшее мое желание, чтобы г-н Дельбрэй сохранил обо мне наихудшее воспоминание и чтобы мое поведение вызвало в его сердце справедливое озлобление. Я с удовольствием соглашаюсь, чтобы он горько упрекал меня за непоследовательность, за то, что он почти может назвать вероломством. Дай Бог, чтобы он как можно скорее забыл неудачное приключение, каким является в его жизни встреча со мною! Только бы он не страдал, потеряв меня, и никогда не знал, как я его любила, как я его люблю!

Ведь я люблю Жюльена. Люблю глубоко и страстно, и именно потому, что я люблю, я его покинула. Именно из-за любви к нему я никогда не буду ему принадлежать.

Я чувствую, Жером, что, судя по этому признанию, Вы сочтете меня совершенно безумной. Но это совсем не так. Наоборот, я ужасно рассудительна. Поступая так, как я поступила, я руководилась самым строгим благоразумием. Да, я люблю Жюльена, и он меня любит, но любовь-то его меня и пугает или, точнее, характер его любви. Ничего не поделаешь, я принуждена прийти к следующему заключению: г-н Дельбрэй должен быть причислен к разряду мечтателей. А между тем для любящей женщины нет ничего опаснее, как любовники такого сорта. У Жюльена Дельбрэя — богатое воображение. Любовь, которую он ко мне питает, — любовь слепая, любовь, вскормленная всеми иллюзиями горячего и романтического сердца. Он составил обо мне понятие, ничего общего не имеющее с тем, что я есть на самом деле. Он наградил меня всеми совершенствами, приписывает мне все достоинства. Я сделалась кумиром его мыслей, и я не хочу упасть в его глазах. Я предпочла разбить разом тот образ, что создал он из меня, чем допустить, чтобы он постепенно замечал на этом образе трещины и изъяны.

Теперь Вы понимаете меня, дорогой Жером? Я не могу примириться с мыслью, что прекрасные иллюзии, которые я внушила Жюльену, мало-помалу будут рассеиваться от ежедневного соприкосновения со мною, как живым лицом. Я не рискну день за днем присутствовать при плачевной перемене, которая рано или поздно не преминет произойти, когда Жюльен увидит свою ошибку. Я не смогу вынести этой слишком жестокой пытки. Поэтому-то я постаралась уверить его, что я его не люблю. Вот почему я убежала без оглядки. Ах, если б наши взоры встретились, он прочел бы ясно в моих то, чего он знать не должен никогда!

Но повторяю, не думайте, что я поступила легкомысленно, что я поддалась простой неуверенности в самой себе, одному из припадков страха, заставляющих нас отступать перед счастьем. Я зрело обсудила принятое мною решение. Я вовремя поняла, что происходит между мною и Жюльеном, в какую опасную двусмысленность мы пускаемся. Случай дал мне явственное предостережение. Позвольте рассказать Вам этот эпизод нашего путешествия. Он был для меня откровением.

Было это на берегах Сицилии. «Амфисбена» стала на якорь против Порто-Эмпедокла. Оттуда мы должны были добраться до Джирдженти, древнего Агригента, посетить его знаменитые храмы. Для этой цели мы отправились с извозчиком и проводником. В течение дня все шло благополучно, но покуда мы осматривали благородные развалины агригентского акрополя, два молодца, которые нас водили, как истые сицилийцы, очевидно, проводили время в том, что обсуждали и гадали о предположительной нашей щедрости, как бы желая предвосхитить скорее ее результаты и до чего она будет простираться, причем пределы ее обусловливались единственно их фантазией.

Я не знаю, до чего они дошли в этом направлении, но, когда наступила минута расчета с ними, причем им было дано гораздо больше условленного, разочарование их было огромно. Я как теперь помню этих бедных малых на моле, где мы садились на лодку, с трогательной и комичной грустью рассматривающих в горсти издевательскую золотую монету, к которой свелись их химерические упования. Сопровождаемые их неистовой, раздраженной жестикуляцией, мы постыдно покинули Сицилию, меж тем как из-за серебряных оливковых деревьев и рыжих холмов подымалась круглая серная луна, которая этим беднякам, издали вдогонку славших нам проклятия, должна была казаться чудесной и обманчивой монетой, которой без всякого злого умысла мы им, увы, недодали.

Увы! Эти бедные сицилийские проводники не служат ли изображением вообще всех мечтателей? Приключение Дельбрэя не напоминает ли в точности их историю? Как и он, они жалуются и приходят в отчаянье при виде, как уменьшилась от осуществления их мечта. Как и он, они воображали чудесную поживу и стоят в оцепенении перед ничтожностью полученного гроша. Досада этих сицилийских мечтателей не поучительный ли пример того, что ожидало Жюльена? И я в один прекрасный день увидела бы, как он смотрит в своей конвульсивно согнутой руке на уменьшенное и опошленное изображение своей любви. Вот этой-то мысли я и не могла перенести. Согласитесь, дорогой Жером, что лучше было поступить так, как я поступила. Скажите мне, что я была права!

Не думайте только, что, отказавшись от Жюльена, я отказалась от любви. Вы воображаете, что теперь, узнавши слабость быть любимой, я удовлетворюсь дружбой г-жи Брюван и превосходных Сюбаньи и остаток своей жизни проведу в компании с герцогиней де Люрвуа, г-жи Грендерель или г-жи де Глокенштейн? Нет, друг мой, я решила жить, а не прозябать, а то не стоило бы бросать Вас и уезжать из милого моего Берлингема. Хотя я и страдаю от принятого мною в данном случае решения, но не намереваюсь оставаться неутешной. У меня будут любовники, Жером; это более чем вероятно. Они будут не так хороши, как был бы г-н Дельбрай, но, по крайней мере, во мне они будут любить не изображение, созданное их мечтами, а живую женщину, как я есть, с ее слабостями, несовершенством, недостатками, которую, в конце концов, и Жюльен открыл бы во мне и которая сделалась бы для него невыносимой по несоответствию с его идеалом. Бедный, как жалко, что он не сумел увидеть меня такою, какая я на самом деле!

Что-то он сейчас делает? Конечно, он спрятался в свою каюту и перечитывает мое письмо. Он горюет, что не сумел заставить меня полюбить его. Он обвиняет себя за неловкости, которых он не делал; упрекает меня за мое поведение. Может быть, попросту плачет. Я так живо его представляю. Он сидит за маленьким бюро, где он во время дороги обыкновенно заносил свои впечатления в толстую тетрадь, переплетенную в пергамент.

Может быть, он сравнивает меня с двуглавой змеей, вытесненной на переплете, с этой таинственной амфисбеной, чьим именем названа яхта г-жи Брюван и двойная способность которой двигаться вперед и назад служит эмблемой человеческих противоречий и неопределенностей, заложенных в чувствах женщин и во всех вещах, касающихся жизни и любви?

Таковы причины, дорогой Жером, по которым пишу я Вам с «Айли», славного парохода Трансокеанского общества, который завтра высадит меня в марсельской пристани. Ваш благоразумный или безрассудный друг

Лаура де Лерэн.
ЭПИЛОГ

Теперь уже не Жюльен Дельбрэй, мой любовник, пишет в толстую тетрадь, подаренную ему переплетчиком Помпео Нероли, а я, Лаура де Лерэн, его любовница.

Только что вошел в комнату симпатичный лакей Марселин и подал чай. Он изящно поставил поднос на маленький столик к дивану и подбросил в камин два полена. Перед тем как уйти, он посмотрел на меня благожелательно и вышел на цыпочках. Сухие поленья вспыхнули славным огнем. Самовар уютно шумит. Свет от ламп мягкий и притушенный. Вокруг меня тепло и хорошо. Я чувствую себя прекрасно. Я сняла шляпу и костюм тайер и заменила его широким, удобным капотом. Сняла ботинки и сунула ноги в маленькие туфли из зеленой кожи, похожие на те, что носила на «Амфисбене». Теперь я готова и могу ждать, когда Жюльен соблаговолит явиться. Ему необходимо было сделать два визита, к Жаку де Бержи и к г-ну Феллеру. На обратном пути он должен узнать о здоровье Антуана Гюртэна, который снова довольно серьезно заболел. Может быть, он попытается поспеть еще к доктору Тюйэ, у которого сегодня приемный день.

Визиты к Жаку де Бержи и к г-ну Феллеру у Жюльена тоже вроде докторских. Жак де Бержи в первый раз за свою жизнь по-настоящему влюблен. Но на этот раз дело идет не о «независимой» женщине. Дело гораздо более серьезное и не может ограничиться полуторамесячным бегством на южное побережье. Нет, Бержи теперь уже не собирается применять к делам любви своих теорий. Он любим и любит молодую девушку, а молодая девушка не кто иная, как Жермена Тюйэ, очаровательная племянница доктора. Бержи влюблен сильно и вдруг сделался робким, как гимназист. Он боится доктора и поручил Жюльену сделать принятое в таких случаях предложение от его имени. С Феллером было еще любопытнее. Он тоже хочет жениться, но выбор его пал на скромную модистку из квартала Одеон, занимающую комнату в доме на улице Конде. Г-н Феллер познакомился с нею на лестнице. Он годится ей в дедушки, но тем не менее предложил мадемуазель Люсиль Люпэн — так зовут героиню этого комического романа — самым серьезным образом сделаться г-жою Феллер. Объясняет он это безумство, которое он готов совершить, тем, что мадемуазель Люсиль Люпэн похожа как две капли воды на некую польскую даму, графиню Янишку, в которую Феллер был сильно влюблен в далекие дни своей юности.

Признаюсь, что сумасбродство старого Феллера мне, скорее, нравится. Кто в своей жизни не делал глупостей, и разве я сама не готова была глупить самым непоправимым образом? Разве я была не сумасшедшей, когда я бросила «Амфисбену» и написала бедному Жюльену обидное письмо, которое мы впоследствии разорвали? Между тем, исполняя этот опасный порыв, я считала, что поступаю безукоризненно благоразумно. Больше того, я горда была своим решением и считала себя почти героиней. Я испытывала какую-то бессмысленную радость при мысли, что свою любовь я предпочла счастью.

С таким чувством я из Марселя, куда меня доставил «Айли», вернулась в Париж. В таком убеждении я провела месяц август в замке у г-жи де Глокенштейн и сентябрь прогостила у Грендерелей в Медоне. Под конец моего пребывания у них я получила письмо от Мадлены де Жерсенвиль с напоминанием о данном мною обещании заехать к ним в Герэ. Я с удовольствием встретилась со своей прекрасной подругой. Она все та же, и положительно кажется мне существом низшим. Что за странное понятие у ней о любви! Неужели она в ней видит только удовольствие раздеваться перед более или менее незнакомым господином?

Меня занимал этот вопрос, а жизнь в Герэ проходила однообразно и тихо. Ни разу Мадлена не говорила со мною о Жюльене. Она, очевидно, совершенно позабыла свою неудачу на Бальзамной улице. Со своей стороны, я тоже воздерживалась произносить фамилию г-на Дельбрэя. Однако иногда мне приходилось вспоминать о нем. Часто, когда я одна гуляла в Амбуазском лесу, шурша ногами по первым опавшим листьям, мне казалось, что я слышу за собой чьи-то шаги. Однажды, поднявшись на шантлускую пагоду и достигнув, этаж за этажом, до вершины этой странной постройки, я испытала смутное желание перешагнуть через тонкие перила и броситься вниз. В тот вечер я попросила у Жерсенвиля оказать мне гостеприимство и пустить в свой курительный будуар. Лежа на оттоманке, глядя затуманенными глазами на милых китайцев и славных турок, украшающих вперемежку с докторами-обезьянами комнату, я медленно вдыхала в утешительном этом кабинете дымок забвения.

По возвращении в Париж мне все-таки нужно было повидать г-жу Брюван, чтобы не оказаться неблагодарной. Г-жа Брюван выразила большое удовольствие при виде меня. От нее я узнала, что Жюльен провел конец лета и осень в Клесси-ле-Гранваль, у своей матери. Г-жа ДельбрэЙ недавно писала г-же Брюван, что сын ее скоро от нее уедет. Несколько дней спустя Жерсенвили известили о своем приезде.

Я как теперь вижу Мадлену — сегодня ровно две недели — входящей в мою гостиную. Это было днем, было солнце, но так как было довольно холодно, она была одета в широкое манто из выдры. Она села к камину и протянула легкие туфли к огню. Мы потолковали о том о сем. Потом вдруг она говорит со смехом:

— Знаешь, твой г-н Дельбрэй отлично приручился!

Я невольно сделала жест удивления. Она продолжала:

— Да, да, дорогуша, я встретила его в Лесу сегодня утром. Мы вместе прошлись. Он был очень мил со мною, так мил, что мы даже назначили свидание завтра на пять часов.

Опустив свои красивые глаза, она вздохнула.

— Ничего не поделаешь. Он мне определенно нравится, и к тому же я не злопамятна…

После ухода Мадлены я долго смотрела на горящий камин.

Горящие поленья соединяли свои огненные языки, которые свивались, сливались, разделялись, отступали, чтобы снова сойтись. Тогда на память мне пришла амфисбена, вышитая на вымпеле яхты, я подумала о Жюльене, подумала о себе самой и долго плакала, охватив голову руками.

На следующий день в четыре часа я остановила извозчика у церкви Сен-Филипп дю Руль. Я дошла пешком до Бальзамной улицы. Я прошла мимо швейцара, ничего меня не спросившего. На мне была густая вуаль… На лестнице я приподняла ее. Сердце так сильно билось, что я едва была в состоянии подыматься по ступенькам. Перед дверью я прислонилась к стенке, чтоб перевести дыхание. Потом я протянула палец к кнопке звонка. Я услышала шаги. Дверь приоткрылась. Это был Жюльен. При виде меня он страшно побледнел. Мои губы были уже у его рта. Потом я закрыла глаза. Когда я их снова раскрыла, я лежала на диване. Жюльен стоял да коленях около меня.

Часы пробили пять. Не поспели они пробить, как раздался звонок у двери. У Жюльена мелькнуло выражение неловкости. Я ему шепнула:

— Она аккуратна.

Он посмотрел на меня с удивлением. Тогда я рассмеялась.

Звонок звонил несколько раз. Потом восстановилась тишина. Мы услышали снизу, с улицы, пыхтенье авто…

Я люблю его…

КОНЕЦ



  1. Оперетка Галеви и Сен-Жоржа.