Анти-Дюринг (Энгельс)/11

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
< Анти-Дюринг (Энгельс)
Перейти к навигации Перейти к поиску

Анти-Дюринг. Переворот в науке, произведённый господином Евгением Дюрингом
автор Фридрих Энгельс, переводчик неизвестен
Оригинал: нем. Anti-Dühring. Herrn Eugen Dührings Umwälzung der Wissenschaft.. — Перевод созд.: сентябрь 1876 — январь 1877 г, опубл: 1877 г. Источник: К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения. — М.Л.: ГОСУДАРСТВЕННОЕ СОЦИАЛЬНО-ЭКОНОМИЧЕСКОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО, 1931. — Т. 14.

XI. НРАВСТВЕННОСТЬ И ПРАВО. СВОБОДА И НЕОБХОДИМОСТЬ.[править]

"Что касается политической и юридической области, то в основу выраженных в этом курсе принципов положено углубленнейшее специальное изучение предмета. Поэтому... следует исходить из того, что здесь... речь идет о последовательном изложении результатов области юриспруденции и государствоведения. Мои первоначальные специальные занятия вращались как раз в области юриспруденции, и я посвятил им не только обычных три года университетской теоретической подготовки: в течение трех дальнейших лет судебной практики я продолжал работать над этим предметом, напирая особенно на углубленное изучение его научного содержания... Критика вопросов частного права и соответствующих юридических несуразностей, разумеется, не могла бы производиться с подобной уверенностью, если бы я не был убежден в том, что знаком со всеми слабыми сторонами специальности так же хорошо, как и с сильными сторонами ее".

Человек, имеющий основание так говорить о самом себе, должен заранее внушать доверие, особенно, если сравнить его с "когда-то, по его собственному признанию, поверхностно изучавшим юридические науки господином Марксом". Поэтому нас не может не удивлять, что выступающая с подобной уверенностью критика частноправовых вопросов ограничивается лишь словами о том, что "в смысле научности юриспруденция... ушла недалеко...", что положительное гражданское право есть несправедливость, ибо оно санкционирует приобретенную насилием собственность, и что "естественной основой" уголовного права является месть,- утверждение, в котором, несомненно, ново только мистическое облачение "естественной основы", "Результаты" государствоведения сводятся к изучению взаимоотношений известных уже нам трех субъектов, из которых один все еще производит насилие над двумя другими, причем господин Дюринг исследует серьезнейшим образом, кто именно из этой троицы - второй или третий субъект - ввел впервые насилие и рабство.

Присмотримся, однако, внимательнее к "углубленнейшему изучению специальности" господином Дюрингом и к углубленной трехлетней судебной практикой научности нашего самоуверенного юриста.

О Лассале господин Дюринг рассказывает нам, что к нему было предъявлено обвинение "за возбуждение к покушению на похищение шкатулки", однако "судебного приговора не последовало, ибо было объявлено тогда еще возможное так называемое освобождение за недоказанностью обвинения... это полуоправдание".

Процесс Лассаля, о котором идет здесь речь, разбирался летом 1848 г. судом присяжных в Кельне, где действовало, как почти и во всей Рейнской провинции, французское уголовное право. Прусское земское право было введено, в виде исключения, только для политических преступников и преступлений, но уже в апреле 1848 г. Кампгаузен снова отменил эту исключительную меру. Французское право совсем не знает гнусной категории прусского права: "возбуждения" к преступлению, не говоря уже о возбуждении к покушению на преступление. Оно знает только подстрекательство к преступлению, которое, чтобы быть наказуемым, должно совершаться "путем подарков, обещаний, угроз, злоупотребления авторитетом или насилием, путем хитрых подговоров или наказуемых проделок" (Code penal, art. 60). Углубившись в прусское земское право, министерство внутренних дел проглядело, подобно господину Дюрингу, различие между строго определенным указанием французского законодательства и расплывчатой неопределенностью земского права, затеяло тенденциозный процесс против Лассаля и с треском провалилось. Ибо утверждать, будто французский уголовный процесс знает прусское освобождение за недоказанностью обвинения, это полуоправдание, может только невежда, человек, ничего не знающий в области современного французского права; оно в уголовном деле признает лишь осуждение или оправдание, но ничего промежуточного между ними.

Словом, мы можем сказать, что господин Дюринг не сумел бы с такой уверенностью применить к Лассалю свой метод "изложения истории в высоком стиле", если бы он когда-нибудь держал в руках Кодекс Наполеона. Следовательно, мы должны констатировать, что господину Дюрингу совершенно незнакомо единственное современно-буржуазное законодательство, стоящее на почве социальных завоеваний Великой французской революции и выражающее их в юридической области - именно современное французское право.

В другом случае, при критике введенного на всем материке суда присяжных, выносящего приговор, по французскому образцу, большинством голосов, мы узнаем следующее: "Да, можно будет даже освоиться с той-исторически не имеющей себе примера - мыслью, что в современном обществе осуждение при разделении голосов должно быть вещью невозможной... Но эта серьезная и глубоко одухотворенная точка зрения должна была, как выше уже сказано, казаться неподходящей для существующих учреждений, ибо она для них слишком хороша".

Господину Дюрингу опять-таки неизвестно, что по английскому обычному праву, т. е. неписаному обычному праву, действующему с незапамятных времен,- по меньшей мере, с XIV века,- обязательно требуется единогласие присяжных не только при решении уголовных дел, но и для приговоров по гражданским делам. Серьезная и глубоко одухотворенная точка зрения, которая, согласно господину Дюрингу, слишком хороша для теперешнего общества, имела, оказывается, силу закона в Англии уже в глухое средневековье, а из Англии она перешла в Ирландию, в Северо-Американские Соединенные штаты и во все английские колонии; между тем господин Дюринг, со своим "углубленным изучением специальности", не говорит ни одного, хотя бы жалкого, словечка об этом. Однако круг стран, где на суде требуется единогласие присяжных, не только бесконечно велик по сравнению с крохотной областью, в которой царит прусское земское право, но он значительно обширнее, чем все вместе взятые государства, где приговоры произносятся присяжными по большинству голосов. Господин Дюринг не только совершенно не знает единственного современного права, французского права, но он обнаруживает такое же невежество и по отношению к единственному германскому праву, которое развивалось до нашего времени независимо от римского влияния и распространилось во всех частях света,-я имею в виду английское право. И неудивительно, что он его не знает. Ведь английский тип юридического мышления, говорит господин Дюринг, "не может выдержать сравнения с выросшим на немецкой почве воспитанием в чистых понятиях классических римских юристов". И дальше он прибавляет: "Что представляют собой говорящие по-английски народы с их детски исковерканной речью по сравнению с нашим естественным, самобытным языком?" На это мы можем ответить лишь вместе со Спинозой: ignorantia non est argumentum - невежество не есть довод.

Словом, мы не можем уйти от того заключения, что "углубленные" специальные занятия господина Дюринга сводились лишь к тому, что он углубился на три года теоретически в Corpus juris и в следующие три года практически-в благородное прусское земское право. Это, конечно, вполне похвально и достаточно для какого-нибудь почтенного старо-прусского окружного судьи или адвоката. Но если берешься сочинить философию права для всех времен и народов, то не мешает все-таки немного разбираться и в юридических отношениях таких народов, как французы, англичане, американцы, игравшие в истории совсем иную роль, чем тот клочок Германии, где процветает прусское земское право. Но пойдем дальше.

"Пестрая смесь местных, провинциальных и земских прав, перекрещивающихся самым прихотливым образом то как обычное право, то как писаный закон, причем нередко важнейшие вопросы облекаются в форму статутов,- эта коллекция образчиков путаницы и противоречий, в которой то частное заглушает общее, то, наоборот, общее затирает частное, разумеется, не такова, чтобы... сделать возможным у кого-нибудь ясное правовое сознание". Но где же царит это состояние путаницы? Опять-таки во владениях прусского земского права, где на-ряду с этим правом, над ним и под ним существуют провинциальные права, местные статуты, кое-где обычное право и прочая дребедень разной степени правовой силы, вызывая у юристов-практиков тот вопль о помощи, который так сочувственно повторяет здесь господин Дюринг. Ему не нужно покидать своей милой Пруссии, достаточно ему поехать только на Рейн, чтобы убедиться, что там уже семьдесят лет как со всем этим покончено, не говоря уже о других цивилизованных странах, где давно уничтожены подобные устарелые порядки.

Далее: "В менее резкой форме естественная личная ответственность прикрывается тайными и анонимными коллективными суждениями и коллективными действиями коллегий или иных бюрократических учреждений, маскирующих личное участие каждого члена их". И в другом месте: "В теперешнем нашем состоянии должно показаться поразительным и крайне строгим требование, чтобы коллегиями не маскировалась индивидуальная ответственность". Может быть, для господина Дюринга будет поразительным открытием, если мы сообщим ему, что в английском праве каждый член судейской коллегии обязан индивидуально высказать и мотивировать в публичном заседании свое решение, что административные коллегии не выборного типа, не работающие и не голосующие публично,это -преимущественно прусское учреждение, не известное в других странах, и что поэтому его требование может казаться поразительным и крайне строгим только в Пруссии.

Точно так же все его жалобы на принудительное вмешательство церкви в случаях рождения, брака, смерти и погребения опять-таки касаются из всех великих цивилизованных стран только Пруссии, а со времени введения актов гражданского состояния не касаются даже и ее. То, для чего господин Дюринг приводит в действие свое будущее "социалитарное" общество, то успел уже за это время сделать Бисмарк путем простого закона. Точно так же и в "жалобе по поводу недостаточной подготовки юристов к своей профессии", жалобе, которую можно распространить и на "чиновников администрации", слышна чисто прусская иеремиада; и даже преувеличенное до карикатуры юдофобство, которое господин Дюринг обнаруживает при каждом случае, представляет если не специфически прусскую, то специфически ост-эльбскую особенность. Тот самый философ действительности, который глядит сверху вниз, с суверенным презрением на всякие суеверия и предрассудки, сам до такой степени находится под властью личных причуд, что называет народное предубеждение против евреев - это наследие средневекового ханжества - "естественным суждением", опирающимся на "естественные основания", и доходит до геркулесовых столбов абсурда, заявляя, будто "социализм есть единственная сила, которая может бороться с современным состоянием населения с сильной еврейской подмесью" ("состояние с еврейской подмесью" - что за язык!).

Довольно! Хвастовство своей юридической ученостью имеет за собой - в лучшем случае - наиординарнейшие профессиональные знания ординарнейшего старо-прусского юриста. Область юриспруденции и государствоведения, "результаты" которой последовательно излагает нам господин Дюринг, "совпадает" с областью, где имеет силу прусское земское право. Кроме римского права, знакомого теперь даже в Англии каждому юристу, его юридические знания ограничиваются исключительно прусским земским правом, этим кодексом просвещенного патриархального деспотизма, который написан на таком немецком языке, точно по нему учился господин Дюринг немецкому языку, и который со своими моральными изречениями, своей юридической неопределенностью и бессодержательностью, своими варварскими мерами наказания - вроде палочных ударов - относится целиком еще к дореволюционной эпохе. Что сверх того, то для господина Дюринга от лукавого,- как современное буржуазное французское право, так и английское право с его совершенно самобытным развитием и его неизвестными на всем материке гарантиями личной свободы. Философия, которая "не оставляет никаких мнимых горизонтов, в своем мощно революционизирующем движении развертывает все небеса и земли внешней и внутренней природы", эта философия имеет своим действительным горизонтом границы шести старо-прусских восточных провинций и, пожалуй, еще несколько других клочков земли, где царит благородное земское право; за пределами же этого горизонта она не развертывает ни земель, ни небес, ни внешней, ни внутренней природы, а обнаруживает только грубейшее невежество относительно того, что происходит в остальном мире.

Нельзя толковать о праве и нравственности, не касаясь вопроса о так называемой свободе воли, о вменяемости человека, об отношении между необходимостью и свободой. Философия действительности тоже дает ответ на этот вопрос, и даже не один, а целых два.

"На место всех ложных теорий свободы надо поставить эмпирическое свойство того отношения, согласно которому рациональное понимание, с одной стороны, и инстинктивные побуждения - с другой, как бы объединяются в одну среднюю силу. Основные факты этого вида динамики надо заимствовать из наблюдения и применить, в качественном и количественном отношении, к предвидению еще не последовавшего события, поскольку это удается. Благодаря этому не только радикально уничтожаются все дурацкие фантазии о внутренней свободе, которыми питались целые тысячелетия, но они сами заменяются также чем-то положительным, что пригодно для практического устроения жизни". Согласно этому, свобода состоит в том, что рациональное понимание тянет человека вправо, иррациональные побуждения-влево, и при этом параллелограмме сил действительное движение происходит в направлении диагонали. Следовательно, свобода является равнодействующей между пониманием и инстинктом, между разумом и неразумием, и степень ее у каждого отдельного человека можно установить согласно опыту с помощью "уравнения личности", пользуясь астрономическим выражением. Но через несколько страниц мы читаем: "Мы основываем моральную ответственность на понятии свободы, которая, однако, означает для нас только восприимчивость к сознательным мотивам, сообразно природному и приобретенному рассудку. Все подобные мотивы действуют, несмотря на восприятие возможного противоречия в поступках, с неизбежной, естественной закономерностью; но когда мы приводим в действие моральные рычаги, мы рассчитываем именно на это неустранимое принуждение".

Это второе определение свободы, резко противоречащее первому, представляет собою не что иное, как крайнее вульгаризирование гегелевской точки зрения. Гегель первый правильно понял отношение между свободой и необходимостью. Для него свобода, это - понимание необходимости. "Необходимость слепа лишь постольку, поскольку она не понята". Свобода заключается не в воображаемой независимости от законов природы, а в познании этих законов и в возможности поэтому планомерно пользоваться ими для определенных целей. Это верно как о законах внешней природы, так и о тех, которые регулируют физическую и духовную жизнь самого человека,- о двух классах законов, которые мы можем отделять друг от друга разве только в идее, но не в действительности. Поэтому свобода воли означает не что иное, как способность принимать решения со знанием дела. Следовательно, чем свободнее суждение какого-нибудь человека по отношению к известной проблеме, с тем большей необходимостью будет определено содержание этого суждения; а, наоборот, вытекающая из незнания неуверенность, которая выбирает якобы произвольно между многими различными и противоположными решениями, этим именно доказывает свою несвободу, свою подчиненность объекту действительности, который она должна была бы как раз подчинить себе. Следовательно, свобода состоит в господстве над самим собой и над внешней природой, основанном на познании естественной необходимости; значит, она является необходимым продуктом исторического развития. Первые, выделившиеся из животного царства, люди были во всем существенном так же несвободны, как сами животные; но каждый шаг вперед на пути культуры был шагом к свободе. На пороге человеческой истории стоит открытие превращения механического движения в теплоту: добывание огня трением; в конце этого развития стоит открытие превращения теплоты в механическое движение: паровая машина. И несмотря на колоссальную освободительную революцию, совершаемую паровой машиной в общественной жизни, - которая еще не завершена и наполовину,- нет сомнения, что добывание огня трением превосходит ее по своему освобождающему человечество значению. Ведь оно впервые дало человеку господство над определенной силой природы и благодаря этому окончательно оторвало его от животного царства. Паровая машина никогда не вызовет столь мощного сдвига в развитии человечества, хотя она и кажется нам представительницей всех тех связанных с ней производительных сил, с помощью которых только и возможно создание нового общества, где не будет никаких классовых различий, никаких забот об индивидуальных средствах к существованию и где впервые сможет зайти речь о действительной человеческой свободе, о существовании в гармонии с познанными законами природы. Но как молода еще вся история человечества, как смешно было бы желать приписывать нашим теперешним воззрениям какое-нибудь абсолютное значение, видно из того простого факта, что всю протекшую историю можно рассматривать как историю периода времени от практического открытия превращения механического движения в теплоту до открытия превращения теплоты в механическое движение.

Господни Дюринг, конечно, иначе рассматривает историю. Вообще, как история заблуждений, невежества и грубостей, насилия и порабощения, - она противный для философии действительности предмет; но, в частности, она делится на два больших отдела, именно: 1) от самому себе равного состояния материи до французской революции и 2) от французской революции до господина Дюринга; и при этом XIX век остается "по существу еще реакционным, и он даже в духовном отношении еще более реакционен, чем XVIII век", причем он, однако, носит в своем лоне социализм, а значит, и "зародыш переворота, более мощного, чем его могли придумать (!) предшественники и герои французской революции". Презрение философии действительности ко всей прошлой истории оправдывается следующим образом: "Те немногие тысячелетия, для которых имеется историческая ретроспекция благодаря написанным документам, вместе с созданным ими до сих пор строем человечества, имеют небольшое значение, если подумать о ряде грядущих тысячелетий... Человечество как целое еще очень юно, и если когда-нибудь научная ретроспекция будет оперировать десятками тысяч, а не тысячами лет, то духовная незрелость, младенческое состояние наших учреждений явится самоочевидной предпосылкой для оценки нашего времени, которое тогда будет рассматриваться как седая древность".

Не останавливаясь долго на "естественном, самобытном языке" последней тирады, мы заметим только следующее: во-первых, что эта "седая древность", при всех обстоятельствах, останется необычайно интересной эпохой для всех будущих поколений, ибо она является основой всего позднейшего прогресса, ибо она имеет исходным пунктом выделение человека из животного царства, а содержанием - преодоление таких трудностей, которые никогда не представятся будущему ассоциированному человечеству. Во-вторых, время завершения этой "седой древности", по сравнению с которой будущие эпохи, избавленные от этих трудностей, обещают небывалый научный, технический и общественный прогресс, совершенно странно выбирать подходящим моментом, чтобы предписывать грядущим тысячелетиям окончательные истины в последней инстанции, неизменные истины и "основательные" концепции, открытые на основе духовной незрелости и младенческого состояния нашего столь "отсталого" и "ретроградного" столетия. Нужно быть Рихардом Вагнером в философии - но без вагнеровского таланта - чтобы не видеть, что все те презрительные замечания, которыми осыпают все прошлое историческое развитие, падают и на якобы последний результат его, на так называемую философию действительности.

Одним из замечательнейших образчиков новой "основательной" науки является отдел об индивидуализировании и повышении ценности жизни. Здесь на протяжении целых трех глав кипят и брызжут неудержимым фонтаном оракулоподобные тривиальности. К сожалению, мы должны ограничиться только несколькими коротенькими выдержками, "Более глубокая сущность всякого ощущения, а, значит, и всех субъективных форм жизни, основывается на различии состояний... Но для полной (!) жизни можно без дальнейшего показать, что чувство жизни повышается и главные раздражения развиваются не благодаря постоянному покою, но благодаря переходу из одного жизненного состояния в другое... Приблизительно равное самому себе, так сказать, застывшее в косности и как бы в одном и том же положении равновесия состояние не представляет многого для испытания жизни, каково бы оно ни было... Привычка и, так сказать, вживание превращают его в нечто индиферентное и безразличное, не особенно отличающееся от смерти. В лучшем случае присоединяется еще, в виде отрицательного жизненного раздражения, скука... В застойной жизни у отдельных лиц и народов исчезает всякая страсть и всякий интерес к существованию. Но все эти явления объясняются нашим законом различия".

Невероятно, с какой быстротой господин Дюринг изготовляет свои "до основания своеобразные результаты". Не успел он перевести на язык философии действительности ту банальную истину, что продолжительное раздражение одного и того же нерва или продолжение одного и того же раздражения утомляет каждый нерв и каждую нервную систему, что, следовательно, в нормальном состоянии необходим перерыв и смена нервных раздражений (что всегда можно было прочесть в любом учебнике физиологии и что каждый филистер знает на основании своего собственного опыта), не успел он придать этой архистарой банальности таинственную форму истины, что более глубокая сущность всякого ощущения основывается на различии состояний, как она уже превратилась у него в "наш закон различия". И этим законом различия "вполне объясняется" целый ряд явлений, которые, в свою очередь, представляют лишь иллюстрации и примеры приятности изменения, сами не нуждаются ни вкаком объяснении даже для ординарнейшего филистера и ни на иоту не становятся яснее от указаний на этот мнимый закон различия.

Но этим далеко еще не исчерпана "основательность" "нашего закона различия": "Смена возрастов жизни и наступление связанных с ними перемен в условиях жизни дают очень наглядный пример для иллюстрации нашего принципа различия. Дитя, мальчик, юноша и муж испытывают силу своего чувства жизни не столько от фиксированных уже состояний, в которых они находятся, сколько от переходов из одного состояния в другое". Но это не все: "наш закон разности может получить и еще более отдаленное применение, если принять во внимание тот факт, что повторение уже испытанного или сделанного не представляет никакой прелести". Читатель может сам себе придумать ту оракульскую чепуху, для которой служат исходными пунктами истины той же глубины и "основательности", что и приведенные выше; и господин Дюринг вправе, конечно, в конце своей книги торжествующе воскликнуть: "для оценки и повышения ценности жизни закон различия имел решающее значение и в теоретическом и в практическом отношении!" Равным образом и для оценки г. Дюрингом духовной ценности своих читателей: он должен думать, что они состоят сплошь из ослов или филистеров.

Дальше мы узнаем следующие в высшей степени практические правила жизни: "Средства поддерживать совокупный интерес к жизни (прекрасная задача для филистеров и для тех, кто собирается стать ими) состоят в том, чтобы дать отдельным, так сказать, элементарным интересам, из которых состоит целое, развиваться или сменять друг друга через естественные промежутки времени. Можно точно так же использовать для того же самого скалу заменимости низших и легко удовлетворяемых раздражений высшими и более постоянными возбуждениями, чтобы избежать возникновения пустот, совершенно лишенных интереса. Кроме того, надо остерегаться, чтобы возникающие естественно или иначе в нормальном ходе общественной жизни напряжения не накоплялись произвольным образом, не форсировались или же - что представляет противоположную крайность- не удовлетворялись уже при малейшем возбуждении, что препятствовало бы им развиться до такой степени, при которой удовлетворение дает наслаждение. Сохранение естественного ритма является и здесь, как и в других случаях, предварительным условием гармонического и приятного движения. Не следует также ставить себе неразрешимой задачи протянуть создаваемые какой-нибудь ситуацией приятные раздражения сверх положенного им природой или обстоятельствами срока" и т. д. Простак, который примет себе для руководства при "испытании жизни" эти торжественно-филистерские и оракулоподобные речи углубившегося в пошлости педанта, конечно, не будет иметь случая жаловаться на "совершенно лишенные интереса пустоты". Он должен будет потратить все время на правильную подготовку и регулирование наслаждений, так что для пользования ими у него не останется ни одной свободной минуты.

Мы должны испытать жизнь, всю жизнь. Только две вещи господин Дюринг нам запрещает: во-первых, "нечистоплотное увлечение табаком", а во-вторых, напитки и пищевые продукты, которые обладают противными или вообще неприятными для более тонкого восприятия свойствами". Но так как господин Дюринг в своем "Курсе политической экономии" воспевает дифирамбы водочным заводам, то вряд ли он причисляет водку к таким напиткам; мы, следовательно, вынуждены умозаключить, что его запрет относится только к вину и пиву. Пусть он запретит также и употребление мяса, и тогда он подымет философию действительности на ту самую высоту, на какой некогда подвизался с таким успехом Густав Струве, - на высоту чистого ребячества.

Впрочем, в вопросе о спиртных напитках господин Дюринг мог бы быть несколько либеральнее. Человек, который, по собственному признанию, все еще тщетно ищет моста от статического к динамическому, имеет все основания быть снисходительным, если какой-нибудь горемыка заглянет слишком глубоко в свой стаканчик, а потом из-за этого тоже не сможет найти моста от динамического к статическому.


PD-icon.svg Это произведение перешло в общественное достояние в России согласно ст. 1281 ГК РФ, и в странах, где срок охраны авторского права действует на протяжении жизни автора плюс 70 лет или менее.

Если произведение является переводом, или иным производным произведением, или создано в соавторстве, то срок действия исключительного авторского права истёк для всех авторов оригинала и перевода.