Безумье и любовь (Малиновский)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Перейти к навигации Перейти к поиску

Безумье и любовь : Из записок доктора
автор Павел Петрович Малиновский
Опубл.: 1845. Источник: «Иллюстрация». 1845. Т. I. С. 521—524.
 Википроекты: Wikidata-logo.svg Данные


Посвящено: Е. П. ЕК. М.

Часов в 7 после обеда, в бильярдной комнате у генерала Вазова собралось несколько человек гостей; двое из них играли, а остальные, усевшись на высоких диванах, смотрели на игру и разговаривали. Дам здесь не было; они все сидели в будуаре генеральши, которая чувствовала себя не совсем здоровою и ожидала доктора. Прозвенел колокольчик, и лакей доложил, что приехал доктор, который через минуту был уже в комнате.

Он сделал генеральше несколько вопросов, посмотрел ее пульс, язык, заставил несколько раз вздохнуть как можно глубже, сказал, что к завтрашнему утру пройдет все ее нездоровье и не дал никакого лекарства.

Разумеется, докторский визит этим не кончился. Генеральша и дамы теперь, в свою очередь, начали расспрашивать доктора: «Нет ли в городе какого-нибудь поветрия? Не очень ли много больных? Не очень ля многие умирают? Видел ли он сегодня мадам Т.? Поправляется ли графиня В.? Долго ли может прожить барон К.?»

После разных ответов на разные вопросы доктор хотел уже уйти, но в это время в дверях будуара показался хозяин дома, генерал Вазов; он подошел к доктору, дружески взял его под руку и повел в другие комнаты.

— Что, жена моя не опасна?

— Нисколько.

— Эта болезнь не может иметь дурных последствий?

— Никаких. По-моему, ваша супруга даже не больна.

— Но зачем же она жалуется на нездоровье?

— Не знаю.

Надобно сказать, что доктор был не шарлатан; он не любил кричать о пустяках как о важной, смертельной болезни; не давал оржадов или подцвеченных и подслащенных водиц, не выхвалял косметических составов, не имел своих особенных аптекарей; делал свое дело добросовестно; если вместо болезни находил каприз, или видел, что болезнь служит только вместо ширмы для скрытия какой-нибудь цели, то уезжал, не оставляя никакого рецепта; одним словом, для ХІХ-го века, этот доктор был слишком прямой человек.

Поэтому-то он и говорил генералу об его жене так, как думал, да не только так, как думал, он говорил даже отрывисто, и на это была своя причина; сегодня доктор был расстроен, опечален; даже по голосу можно было заметить его внутренне волнение; оно не ускользнуло от генерала, и когда они оба вошли в бильярдную и когда после обыкновенных фраз и приветствий доктор, против обыкновения, оставался молчаливым и угрюмым, Вазов спросил его:

— Да скажите, ради Бога, доктор, что сегодня с вами? Вы не в своей тарелке.

— Да, генерал, и очень не в своей тарелке!

— Но что же такое? скажите, если это не секрет.

Доктор сделал усилие, чтоб подавить глубокий вздох; губы его сжались, брови сдвинулись, с полминуты он не отвечал, наконец сила воли взяла верх над сердцем.

— Секрета тут нет никакого. Я сегодня хоронил бывшего моего товарища.

— То есть тоже медика?

— Да!

— Но что же делать? Ведь и они умирают также, как все люди!

— Правда; но этот несчастный умер совсем не так, как все; и причина его смерти, и самая смерть были слишком необыкновенны, слишком трогают душу.

— Да полноте, доктор, как вам не стыдно; у вас на глазах чуть-чуть не слезы. Расскажите-ка лучше нам, что такое случилось?

Партия была кончена. Доктор прислонился спиною к бильярду; другие подошли к нему слушать.

— Долонов, про которого я теперь рассказываю, учился вместе со мною в медицинской академии. Это был мальчик с огненными способностями, дельный, умный и не дурен собой; воображение его вечно кипело, вечно он создавал утопии и во всем искал несбыточных совершенств; правда, он часто и обжигался, да это не шло ему впрок. Он ни по своему характеру, ни по своим наклонностям никогда не желал быть медиком; но домашние обстоятельства или, лучше скажу, расстроенные домашние обстоятельства заставили его выбрать эту дорогу. Из родных у него оставалась только мать.

Студенческие годы идут быстро; Долонов не видал, как кончил курс, с честью, славою и золотою медалью.

Виноват, я забыл рассказать одно обстоятельство, очень важное в жизни Долонова.

Однажды осенью он отправился на лекцию и шел себе; шапка набекрень, мурлыкая gaudeamus igitur juvenes dum sumus; шел, шел и чуть не наткнулся на крестьянскую женщину, которую вела малютка-девочка.

Долонов взглянул на женщину и остановился. Губы у нее запеклись, ссохлись; мутные глаза едва движутся, лицо посинело, ноги заплетаются одна за другую; несчастная, казалось, ежеминутно готова была упасть и испустить последний вздох.

— Послушай, голубушка, куда ты идешь?

— В бо… о… льни… цу.

— Да ведь ты не в силах идти.

Женщина хотела отвечать, но не могла; малютка-девочка плакала.

Долонов надел свою шинель в рукава, взял женщину под руку и повел ее к больнице.

— Кормилец ты мой, благослови тебя Господь! — шептала больная.

Вот пришли они. Долонов бросился к дежурному врачу и просил принять больную. Ее приняли.

— Куда же девать мне мою дочку? — с боязнью и опасением спрашивала больная.

— Отошли ее на квартиру.

— Батюшки вы мои, у меня нет квартиры; я уж давно хвораю; деньги, что заработала, все вышли, и меня прогнали с квартиры.

— Ну, так отошли ее к родным.

— Светики вы мои, у меня нет родни!

— А муж?

— Он умер, уж четвертый год.

— Хорошо, — сказал Долонов, — пока ты будешь здесь в больнице, твою малютку я отведу к своей матушке; она будет у нас.

Больная поцеловала у него руку.

— А как зовут твою малютку?

— Ольгой, батюшка!

— Сколько ей лет?

— Седьмой годок.

Долонов взял за руку малютку, простился с больною, просил дежурного врача, чтоб он обратил на эту несчастную свое внимание и вышел из больницы; скоро шел он, лицо его было ясно, душе легко и весело, он чуть не плакал от радости, что Бог привел ему сделать истинно доброе дело. А знаете ли вы, господа, что в жизни человеческой нет чувства, нет ощущения выше и приятнее того чувства, которое теперь было в душе молодого человека. Ни восторги взаимной любви, ни удовлетворенное самолюбие и честолюбие, ни сокровища для скупца, ничто не дает нам этого высокого, невыразимо приятного, небесного утешения, ничто так не радует душу, как чувство сделанного нами для других добра. Уже одно это чувство есть истинная, неоценимая награда за наше добро…

Мать Долонова, добрая старушка, была рада видеть в сыне своем растущую склонность к добру и охотно взяла малютку Ольгу. Через несколько дней мать Ольги в больнице умерла, и сиротка осталась у Долоновых.

Простившись с Академией, Андрей Николаевич Долонов вступил в свет; счастье уму улыбалось, практики становилось больше и больше — и в течение шести лет у него появились порядочные деньжонки. Кроме счастья в практике, молодой доктор был счастлив и в женщинах; но ими скоро пресыщался, не потому что он был похож на наших скороспелок ХІХ-го века, которые всем пресыщаются, не насладившись; все знают, не доучившись; в тринадцать лет становятся математиками, в шестнадцать толкуют об акциях и спекуляциях, ничему не удивляются, любят себя да деньги и торопятся жить… Дай Бог, чтоб это рановременное напряженное развитие нашей молодежи, дай Бог, чтоб эта скороспелость не отозвалась дурными последствиями в будущем поколении, потому что от истощенных и невызревших семян бывают плохие плоды… Так я сказал, что Долонов пресыщался скоро не потому, что он был скороспелка, нет, а потому что во всем любил искать хорошего очень много, а находил мало.

Еще с самых первых дней, как Ольга осталась сироткою, у нашего молодого фантазера мелькнула мысль самому воспитать ее; воспитать своими мыслями и чувствами, воспитать так, чтоб она могла с ним во всем гармонировать. Долонов так и делал. Еще в первые годы своего студенчества он начал уделять сиротке часть своего времени, сам понемногу учил ее; девочка были понятлива, добра и до бесконечности предана своему благодетелю, а между тем подрастала. Когда Андрей Николаевич сделался медиком, ей было уже одиннадцать лет. Хорошая практика дала Долонову возможность нанимать для Ольги учителя музыки; старушка, мать нашего доктора, тоже любила сиротку Ольгу, как свою дочь. Но странное дело, несмотря на то, что Ольга была очень хорошенькая, кроткая, преданная, уже почти пятнадцати лет и начинала роскошно развиваться, Долонов к ней ничего не чувствовал, кроме дружбы или любви брата, и сам этому удивлялся.

В таком положении были дела, когда разные обстоятельства заставили Андрея Николаевича с своею матерью и Ольгой поехать на несколько летних месяцев в деревню.

Вместо нескольких месяцев они там прожили почти полтора года, и в это время я о Долонове ничего не слыхал.

— Но скажите, доктор, Ольга не любила Долонова? — спросил кто-то из гостей.

— А вот сейчас узнаете. Через полтора года мы опять увиделись; я как старый товарищ заехал к Андрею Николаевичу, уселся у него в кабинете, толковал о разных разностях, потом вдруг привстал и минуты две оставался в этом положении, полный удивления и… и, право, сам не знаю еще какого-то чувства, похожего на благоговение. Вы спросите отчего? От того, что в это время вошла Ольга… Привлекательность и красота ее были ослепительны; от нее веяло свежестью и непорочностью; черты лица, сохраняя редкую нежность, были одушевлены мыслью; в глазах вместе с умом сверкала сила страсти. Гибкость стройного стана, правильность и красота всех форм тела, легкость движений, все в ней изумляло. Скитаясь по свету, много видал я красавиц, много слышал приятных женских голосов; но ни один из них не звучал так сладко, ни один не падал в душу так глубоко, как голос Ольги. Скоро она ушла из кабинета, и мы опять остались вдвоем с Долоновым.

— Неужели ты устоял против этого искушения? Признайся, верно, за пей ухаживаешь? — спросил я.

— Полно тебе болтать о пустяках, — отвечал очень равнодушно Андрей, и более на этот предмет наш разговор не возвращался; только из слов Долонова я видел, что он нисколько не уверился в несбыточности совершенств, которых он искал в людях и особенно в женщине; напротив, теперь более чем когда-нибудь он верил в эти совершенства.

Прошло довольно времени с тех пор, как я был у Долонова; по Ольги не встречал нигде; она никуда не ездила, брала уроки пения и музыки и всегда оставалась дома.

Однажды вечером я сидел в своем кабинете и читал про чудеса водяного лечения, как вдруг не вошел, а вбежал ко мне в комнату бледный, расстроенный Долонов.

— Послушай, друг мой Поль, не откажись почаще навещать меня; моя Ольга очень нездорова.

— Но отчего же ты такой бледный, расстроенный?

— Как отчего? я говорю тебе: Ольга больна.

— Что у нее?

— Кажется, тиф.

— Тиф?

— Да, и, быть может, она не перенесет его. — Последние слова Андрей едва мог выговорить; все тело его дрожало; он опустился на стул.

— Да скажи, ради Бога, что с тобой?

— Что со мной? Ничего; но Ольга может умереть… — И Андрей более не мог владеть собою; две слезы упали с ресниц его.

— Да разве ты ее любишь?

— После того, что я расскажу тебе, суди сам, Поль, мог ли бы кто-нибудь не любить и не уважать Ольги. Ты знаешь, что когда она осталась сиротой, я ее выкупил у ее помещика, оставил у себя, воспитывал, видел, что она будет умненькая, добрая, видел ее привязанность к моей матушке и ко мне, знал, что она меня любит как благодетеля, как друга; она занимала меня, и только… Притом же она была еще дитя.

Незадолго перед отъездом нашим в деревню, я по пылкости своего характера, завлекся в игру и проигрывал много; это печалило мать мою, а Ольгу я часто видел с заплаканными глазами; я сердился и продолжал играть.

Раз приезжаю домой из клуба и готов был уже раздеться, как вошла Ольга. Я был удивлен и довольно суровым взглядом спросил, что ей угодно?

— Андрей Николаевич, я хочу просить вас: будьте так добры, выполните мою просьбу.

— Какую?

— Не играйте больше.

— Так исполните же и вы мою просьбу: не мешайтесь не в свое дело.

— Андрей Николаевич, друг мой, благодетель мой, бросьте игру, ради Бога, умоляю вас, перестаньте играть! — И с этими словами она заплакала, бросилась передо мною на колена, схватила и готова была целовать мои руки. — Если у вас есть хоть капля любви к вашей матушке, бросьте игру; раздавайте лучше бедным хоть пятую долю того, что проигрываете; это дело будет более достойно вас; а теперь игрою кому и какую пользу вы приносите?

Слова Ольги изумили и пристыдили меня; я хотел поднять ее, но она, заливаясь слезами, говорила, что не встанет до тех пор, пока я не дам честного слова, что не буду играть.

Я дал слово, и этим, быть может, спас себя от нищеты.

На Ольгу я уже стал смотреть другими глазами; но поступок ее приписывал дружбе и преданности; правда, я видел, что она во всем была ко мне чрезвычайно внимательна, старалась угадывать и предупреждать каждое желание, каждый взгляд; но это, я думал, делалось из благодарности.

По приезде в деревню Ольга часто бывала очень грустна; мне казалось, что она думает о своей будущности; мне было жаль ее. Из любопытства пошел я посмотреть, что делает Ольга в своей комнате в минуты грусти; и очень удивился, когда увидел, что она перебирала клочки и обрывки бумаг, рассматривала, целовала их и потом опять укладывала в ящичек; уложивши, она печально опустила голову, по щекам ее покатились слезы… потом она поднялась и начала молиться. Я ушел, ничего не понимая, и долго старался узнать, что в ящичке; наконец дождался случаю, взглянул… и вообрази мое изумление: это были клочки бумаги, на которых иногда, в рассеянности я рисовал пером прихоти своей фантазии. С этих пор я начал думать, что Ольга, быть может, меня любит, но не показывала виду, что узнал ее тайну.

Там же, в деревне я любил иногда кататься на лодке. Однажды, под вечер я взял с собой человека; сели в лодку и поехал. Ты знаешь, Волга не узка; мы были уже у другого берега, как начал задувать ветер, облака становились гуще и темнее, вдали слышался гром, смеркалось больше и больше; мы назад к своему берегу, а волны все растут; мы подъезжаем к средине реки, а лодку начинает заплескивать водою; времени прошло много, стало совсем темно, а мы от своего берегу еще далеко; над нами повисли тучи, молнии бороздили небо, раскаты грома повторялись поминутно; из туч упал сильный ливень, и я, признаюсь, при каждой молнии с беспокойством смотрел, далеко ли берег, и всякий раз мне казалось, что на берегу стоит что-то похожее на человека, но стоит, несмотря на гром, на молнию, на ливень — неподвижно, как камень; вот, мы еще ближе к берегу, молния опять осветила небо и землю… да, это был человек, и, кажется, женщина; еще блеснула молния, мне кажется, это стоит Ольга… Тут, несмотря па бурю, сердце мое сильно забилось; я начал понимать высокую душу этой девушки. Вот мы уже выходим на берег, женская фигура быстро побежала к нашему дому. Это она, это непременно Ольга.

Я пошел прямо в комнату Ольги, дверь заперта; стучусь, отвечают: нельзя. Я настаиваю, чтоб отворили; дверь отперлась; я не ошибся: это была Ольга; на ней платье совершенно промокло.

— Олинька, друг мой! как вам не стыдно так мало дорожить своим здоровьем.

— Андрей Николаевич, ради Бога, не ездите в такую погоду; с вами может случиться несчастье, — отвечала она, смутившись. И в ее взгляде виднелась покорная мольба и любовь.

Я едва мог выдержать; пожал ей руку и скорей ушел.

С этого вечера я уже любил Ольгу; но еще не доверял ни ей, ни самому себе, хотел посмотреть, что будет.

Месяца три спустя за мной прислали из соседней деревни. Там явилась бешеная собака и многих перекусала. Возвратившись домой, после обеда я пошел с Ольгою гулять в поле, рассказывал про несчастных, к которым меня сегодня звали на помощь, и показывал ей траву Genista tinctoria, которая полезна в этой ужасной болезни. Вдруг Ольга вскрикнула; я не успел поднять голову, как большая, желтая собака бросилась мне на грудь, укусила в левое плечо и побежала дальше. Я потерялся. Но надо было видеть Ольгу: глаза ее метали огонь, в ней кипела напряженная, неестественная жизнь. Она бросилась с быстротою молнии к моему плечу, вмиг разорвала сюртук, белье и впилась в мою рану, высасывая вместе с кровью яд. Наконец, когда она высосала довольно крови, я остановил ее.

— Ольга, друг мой, ангел мой, ты спасла меня; но знаешь ли, что ты рискуешь своею жизнью?

— Андрей Николаевич, я была бы счастлива, если б могла умереть за вас: моя жизнь принадлежит вам; не вы ли приютили меня, дали мне возможность жить, воспитали меня, научили думать, старались развивать мои способности, всегда были моим благодетелем и другом? Вы дали мне жизнь души: чем же я могу заплатить за это? Жизни моей для этого мало; да и кому нужна, кому полезна жизнь ничтожной сироты? А вы, вы еще много будете делать добра. Живите, будьте счастливы, Андрей Николаевич! да благословит вас Бог… а я… — Но слезы помешали говорить ей; она схватила мои руки и сжимала в своих руках; она вся была полна любви беспредельной… Испытание было выше сил моих; я забыл и боль и рану, и, быть может, близкую смерть; я блаженствовал; Ольга была в моих объятиях; ее чистое дыхание веяло на мою щеку.

— Ольга моя, радость моя! с этой минуты мы принадлежим друг другу навсегда!

— Как? Вы меня любите! Андрей Николаевич, вы любите нищую, безродную сироту. — Нет, оставьте меня; на вас будут указывать пальцами; скажут, что вы женились Бог знает на ком…

— Душа моя! брось эти мысли… я твой! твой навсегда.

— Мой?.. мой!.. да, я верю, я тебе верю: ты меня ни в чем не обманывал; ты мой, мой, Андрей! О, если б ты знал, как давно и как сильно я любила и люблю тебя!..

Я снял кольцо с руки Ольги и надел ей свое. Мы обручились, быть может, за два дня до смерти.

Прошло шесть недель и, слава Богу, и Ольга и я остались здоровыми и… счастливыми… да, Поль, я счастлив, счастлив, сколько желал; в Ольге нашел я совершенство, которого искал; о, как она меня любит! Я уверен в ней более, нежели в самом себе; нет жертвы, которой бы она для меня не сделала. Да, я счастлив и, Боже мой, если я утрачу это счастье, что со мною будет?.. — Долонов опустил голову и закрыл руками лицо.

Я, сколько мог, успокоил его, и мы вместе отправились к нему.

У Ольги в самом деле был тиф; она была плоха. Несмотря на болезнь, эта девушка была прекрасна; и как сильно она любила Долонова! казалось, она жила и дышала только, им и для него.

Андрей Николаевич просиживал ночи у постели Ольги, прислушивался к каждому ее движению, предупреждал каждое ее желание; подавляя скорбь, старался казаться веселым, занимал, развлекал ее, а между тем, угадывая худой конец, плакал в душе кровавыми слезами.

День ото дня здоровье Ольги становилось хуже, и с тем вместе Долонов приметно изменялся; щеки его впали, глаза помутились, бледность, как у мертвеца. Скоро он стал отчаиваться в жизни своей Ольги; каких страшных мук стоила ему одна мысль эта, теперь-то он вполне узнал всю силу любви своей; теперь у него не было другой мысли, кроме мысли об Ольге; он не спал ночи, почти не ел; перед ним раскрывалась страшная бездна.

Созвали консилиум.

Доктора съехались, посмотрели больную; она была уже в беспамятстве и только в бреду говорила изредка: «Андрей, ты мой! мой… я тебя люблю… о, как люблю!..» Осмотревши больную, все пошли в другую комнату.

— Господа, — сказал Долонов, — по моему мнению, больная без всякой надежды; прошу вас, скажите откровенно, что вы думаете? но говорите правду: ведь вы знаете, что меня трудно утешить пустыми словами.

— Кажется, безнадежна, — сказали врачи.

— Так она должна скоро умереть?

— Да.

— Должна умереть непременно?.. непременно! — повторил Долонов, и с этим словом тихо поднялся; во всем его теле начались едва заметные подергиванья, глаза горели огнем и дико сверкали, волосы приподнялись, лицо стянулось, по всему телу выступил холодный клейкий пот, грудь то поднималась, то упадала; он был страшен; в нем совершалось внутреннее перерождение; наконец он глухо, протяжно застонал…

— Андрей Николаевич, что с вами? — спросил один из медиков.

Долонов вздрогнул.

— Ничего, — отвечал он, рассеянно улыбаясь и садясь на свое место.

Врачи переглянулись.

— Больная плоха, да и он не лучше, — говорили они шепотом.

— Что вы, господа толкуете? вы уверяете, что Ольга умрет. Неправда, она умереть не может, она не умрет! — И с этими словами Долонов ушел в комнату Ольги.

На другой день я приехал навестить больную и даже не думал найти ее в живых; но мне сказали, что ей лучше, что Андрей Николаевич заперся с больною в ее комнате, не выходил оттуда целый день и ночь и не впускает туда никого, даже не впускает и мать свою.

Я постучался. Долонов тихо подошел к двери и, не отворяя ее, шепотом сказал: «Нельзя».

Лекарства подавали через дверь, которую Долонов для этого немного отворял; от обеда он отказался.

На следующий день я опять заехал.

Долонов в этот раз, тоже через дверь, сказал мне: «Не беспокойся больше приезжать».

Я не знал; что и думать. Говорили, что больной лучше. Так прошло еще восемь дней.

На девятый за мной прислала мать Долонова. Бедная старушка в слезах рассказала мне, что сын ее заперся в комнате Ольги, ничего не ест, день и ночь говорит с своей Ольгой, но что она ни слова не отвечает ему; что Долонов никого туда не впускает, даже и ее, свою мать; и что она не может понять, что с ним сделалось, и умоляла меня узнать.

Я с самого своего приезда был удивлен запахом креозота по всем комнатам; на вопрос, отчего этот запах? мне сказали: от лекарства; я потребовал копию с рецепта; в самом деле, раствор креозота; тут же узнал я, что Долонов назад тому пять дней потребовал сифон и полоскательную чашку. Странная мысль мелькнула в голове моей.

Я подошел к дверям, постучался. Долонов опять через дверь отвечал: «Оставьте меня в покое!»

Я хотел взглянуть в замочную скважину, но она изнутри была завешена. Делать было нечего: я велел осторожно, без шуму прорезать в дверях небольшое отверстие, и когда все было готово, взглянул в комнату.

Долонов сидел на постели, держал Ольгу за руку и что-то тихо говорил ей… А она? она сидела как-то странно, неловко, молча, бледная; глаза ее стояли неподвижно, рот полураскрыт, одна рука лежала на плече Долонова, другую он держал в руке своей… мне показалось… я протер глаза, стал всматриваться… и… ужаснулся… вместо Ольги подле Долонова сидел труп… тут все объяснилось; несчастный Андрей Николаевич сошел с ума; на консультации с ним сделался этот гибельный переворот, это перерождение, которым разрушилась связь его душевных способностей, которым исказилось его внутреннее я.

Вскоре Долонов потребовал лекарство; ему подали; я стал опять смотреть. Помешанный взял сифон, втянул в него раствор креозота и стал бальзамировать труп; судя по рецептам, он делал эту операцию уже шестой раз; уже шесть дней Ольги не было в живых.

После бальзамирования он опять посадил труп, положил мертвую руку себе на плечо, говорил ей о любви своей… но всему этому должно было положить конец.

Позвали слесаря, дверь отворили.

Долонов вскочил, бросился к двери и закричал: «Прочь отсюда!»

Тяжко и больно мне было смотреть на своего товарища; он исхудал, оброс бородою; впалые глаза дико блуждали, волосы всклочены.

— Андрей, что ты делаешь? разве не видишь, что в руках у тебя мертвое тело?

— Вздор! Ольга умереть не может!

— Но ты сам же ее бальзамируешь.

— Неправда, я лечу ее!

— Андрюша, дружок, опомнись, — говорила мать.

— Опомнитесь вы все! — отвечал помешанный.

— Не упрямься же, Андрей! Ольгу надо похоронить; если не согласишься, мы употребим силу.

— Как, как? что ты говоришь, предатель! — С этим словом он прыгнул к ножу, схватил его и, размахивая, говорил: «Посмотрим, кто отнимет у меня мою Ольгу?»

Надо было взять другие меры. Двери сняли с петель и Долонову показывали вид, что на него не обращают никакого внимания, а между тем принесли укротительную фуфайку, которую обыкновенно употребляют для помешанных, и дожидались ночи; ночь прошла, а Долонов не смыкал глаз, он все стерег свое драгоценное сокровище; все разговаривал с своею ненаглядною Ольгою.

Прошел и еще день.

На следующую ночь Долонов задремал.

В эту минуту люди осторожно подкрались, набросили на него укротительную фуфайку и стали вязать; другие выносили тело Ольги.

Быстро вспрянул Долонов, мощно сопротивлялся он, рвался, метался; но шестеро сильных людей и ремнями спутанные ноги удержали его; неистово закричал он: «Предатели, изверги, что я вам сделал! за что вы хотите разлучить меня с моей Ольгой?.. Ольга, душа моя! не печалься! мы скоро будем вместе, скоро, скоро!.. не перестану любить тебя никогда, никогда!.. Добрые люди, братья мои, пустите меня к Ольге! отдайте мне мою Ольгу; если б вы знали, как чиста и непорочна душа ее; если б вы знали, как кротка и добра моя Ольга! она спасла мне жизнь. Не обижайте ее; отдайте ее мне! За что вы отнимаете у меня мое счастие? какое зло я вам сделал. Отдайте мне ее! умоляю вас, ради Бога, ради детей ваших, ради вашей будущей жизни, отдайте мне мою Ольгу!..» То снова несчастный приходил в раздражение и осыпал нас проклятиями; наконец, он вдруг стих; ему стало слышаться, что Ольга с ним разговаривает; он приложил к стене свое ухо, начал вслушиваться и отвечать на мнимые слова Ольги. Так прошел остаток этого дня.

Положение Долонова заставляло опасаться за его жизнь; десятый день он ничего не ел и упорно отказывался от пищи для того, чтоб скорее увидеться с Ольгой.

Все убеждения были напрасны; я посоветовался с другими врачами, и принялись поддерживать жизнь несчастного против его воли. Рот Долонова был стиснут; всякую пищу, если б она и попала в рот, помешанный выдувал и выплевывал; мы обратились к последнему средству: голову и руки больного держали сильные служители; ему вставили через ноздри и задние носовые отверстия эластическую пищепроводную трубку и через нее полилась питательная жидкость в пищевое горло и желудок больного; он должен был глотать ее поневоле. Кроме того, ему назначили питательные ванны и божусь вам, я ужаснулся, когда его стали опускать в ванну: он исхудал без меры, остались только кости да кожа, это был живой скелет: глаза глубоко впали и горели, как два раскаленные угля; вместо щек две темные впадины; шея вытянулась, ребры торчат почти наружи, большая часть волос на голове выпала; на лице написано невыносимое страдание души; он весь был уже слаб, а все еще разговаривал с своей вечной подругой души, с своей Ольгой; все ему слышался ее голос.

Глядя на него, у меня сжалось сердце. Ванна кончилась, его опять одели. Он сделал мне знак, я подошел.

— Пустите меня к Ольге, не кормите меня, отдайте ее мне; товарищ, друг, брат! отдай мне мою Ольгу; ведь она не полюбит тебя: молю тебя, не мучь, ради Господа Бога, отдай мне ее! я ведь живу только ею и для нее, она душа моей жизни… товарищ, сжалься же надо мой, вспомни прежнюю дружбу, пусти меня к Ольге!.. — и несчастный бросился передо мною на колени и глухо рыдал… в иссохших глазах его слез уже не было.

Признаюсь вам, я сам почти плакал и старался утешить и разуверить страдальца. Он больше не отвечал на слова мои, и, казалось, о чем-то задумался. Я вышел.

Не успел я сделать нескольких шагов, как услышал, что в комнате помешанного пол заскрыпел от прыжков… потом как будто большой костяной шар сильно ударился об стену… потом что-то тяжелое рухнуло на пол… Я туда бросился, но уже все было кончено. Долонов бездыханный лежал на полу: он разбежался и об стену расколол свою голову.

П. Малиновский