В сороковых годах (Авдеев)/Глава XXIII

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
В сороковых годах : Повесть — Глава XXIII
автор Михаил Васильевич Авдеев
Источник: «Вестник Европы», 1876, кн. 9—12 (сканы: 9, 10, 11—12)

Григорий Махмуров, по приезде в деревню, проводил время весьма приятно. Привольная помещичья жизнь, отсутствие забот, новые лица соседей-помещиков и охота, в сладость которой он начал вникать впервые, — все занимало молодого человека. Знакомство с хозяйством, в которое хотел посвятить его отец, было весьма поверхностно и слабо, и ограничивалось поручениями съездить в ближний уездный или губернский город, похлопотать о чём-нибудь неважном — куда самому старику Махмурову было лень или несогласно с достоинством его лет и положения съездить. На досуге, Григорий Махмуров пописывал нехитрую диссертацию, что́ в его глазах и в глазах отца давало жизни молодого человека оттенок не совсем праздной и даже несколько ученой.

В Петербурге Григорий Махмуров оставил, как говорилось в старину своим языком, бывшего товарища по университету, барона Фрикса. Барон Фрикс или Фришка, как его называли товарищи, был молодой человек, с некоторым состоянием, всеми своими вожделениями стремившийся к большому свету, который, к великому его огорчению, был ему открыт только с своей псевдосветской стороны немецко-служилых людей. Фришка говорил о дяде генерале Кукельзам, о тетке графине Аммельфельд, но все эти Кукельзамы и Аммельфельды принадлежали к большому свету только строжайшим и доведенным до торжественности идолопоклонством, исполнением малейших светских обычаев, условий и обрядов у себя дома, а в истинные аристократические дома вхожи не были. Они делали и принимали визиты, загибали, так или иначе, углы карточек, надевали фрак, открытый жилет или известного цвета перчатки, говорили о происшествии с графиней X. или князем Z. (с которыми в знакомстве, увы! не состояли) с таким глубоким уважением, как бы совершали какое-то масонское таинство. Но от всего этого, кроме нестерпимой скуки для свежих людей, имеющих с ним столкновение или знакомство, ничего не происходило.

Юный Фришка должен был довольствоваться и утешать свои светские стремления пока только знакомством с этими людьми, и изучал и хранил с величайшею точностью все, так называемые, законы моды, которые истинно светские люди бросают и изменяют именно в то время, когда другие начинают слепо перед ними преклоняться. Между тем всеми мерами Фришка старался втереться в настоящий большой свет и, конечно, со временем попадет в него, хотя на скромное местечко исполнителя маленьких поручений, в составе той толпы, которая нужна, как обстановка, для посвященных. Разумеется, молодому человеку всего доступнее было сделать хоть шаг чрез знакомство с великосветской молодежью — конечно, не в их домашнем и замкнутом кругу, но в тех общественных домах и заведениях, доступных и для других смертных, которые эта молодежь посещает. Фришка глубоко завидовал Григорию Махмурову в его сближении с этими светскими знаменитостями в доме Елабужского, и приставал к товарищу с просьбой представить и его к тому или другому из этих великих для него людей; и действительно, раз Гриша, завтракая у Дюссо с юным бароном, имел случай назвать его по фамилии Сене Пахтунину и Васе Лубенскому, которые тоже пришли завтракать и подсели к Грише. С тех пор Пахтунин и Лубенский получали при встречах приятнейший и почтительнейший поклон от какого-то одетого франтиком молодого человека, которого фамилию они совершенно забыли и всякий раз напрасно силились припомнить, где и когда видели они этого господина? Тем не менее Фрикс был счастлив, что хоть имел право раскланиваться с такими известностями, и если в это время под рукой был кто-нибудь из его знакомых, не имевших понятия ни о Пахтунине, ни о Лубенском, барон Фрикс с ужасом замечал:

— Неужто ты не знаешь кто это? Это… — и затем следовала полнейшая биография попавшихся со всем их знатным родством и свойством, о которых и Гриша не имел понятия, и со всеми анекдотами и случаями, бывшими и никогда не бывшими с вышеупомянутыми знаменитостями, но которые молва им приписывала.

Вот этот-то юный, не поклонник, но чтитель, боготворитель большого света, и состоял «языком», или, говоря не по-русски, корреспондентом Григория Махмурова.

Всякому, долго жившему незамкнутой жизнью в каком-нибудь очень большом городе, конечно, известно на опыте, что в нём случается иметь весьма короткие знакомства, разом в нескольких, совершенно различных, кружка́х, которые не имеют вовсе или имеют весьма смутные понятия о другом. Ваши искренние приятели одного круга не знают вовсе о существовании ваших искренних приятелей другого круга, если не встречались у вас, или от вас же не слыхали кое-чего один о другом. От этого происходят иногда странные и совершенно противоположные мнения об одном и том же человеке в различных кругах, и неожиданные открытия о приятеле, которого, кажется, знаешь как свои пять пальцев. Так, например, человек, который в домах аристократических и державшихся в высшей степени охранительных начал, казался очень скромным и степенным, вдруг, к ужасу своих знакомых, оказывался автором краснейших статеек, печатаемых в краснейшей газете, разумеется, той отменной красноты, которая выходила тогда с разрешения всех цензур. Другой финансист и член солиднейшей торговой фирмы вдруг бывал открываем среди камелий, шансонеток и капкана душой кружка «этих» дам и кутящей молодежи, в которой именовался «папа».

И у Григория Махмурова были также приятели, и, к чести его, надо заметить, эти приятели составляли большинство междудельной, честной, пылкой и тяготеющей ко всему хорошему молодежи. Со многими из этих приятелей он был в горячей переписке, получал через них сведения о том, что́ творилось в литературном и ученом кружке, руководящем молодежью и пользующемся всем её сочувствием; но не из одного этого кружка́ любопытны были известия для молодого Махмурова. Помимо того, что он хлебнул сладкого и опьяняющего питья из чаши, исключительно светской и пробавляющейся одними материальными удовольствиями жизни, только из этой сферы Гриша мог получить сведения о жене такого знаменитого эпикурейца и Лукулла, как Дмитрий Дмитрич Елабужский, про которого в кругу «хороших» приятелей или не знали ничего, или слыхали, что есть какой-то «скотинища» Елабужский, который ведет безумно роскошную жизнь на карточные или воруемые из казны деньги!

Эти «хорошие» приятели Григория Махмурова не знали, что жена «скотинищи» была добрая, любящая и прелестная молоденькая женщина, которую в какой кружок ни поставь, будет везде доброй, любящей и прелестной!..

Григорий Махмуров не мог выбрать себе лучшего корреспондента, как барона Фрикса, для получения известий из великосветского кружка́. Не то, чтобы Фрикс был вхож и знал хорошо этот кружок, нет! — но несмотря на свое малое знакомство с ним, Фрикс был незаменимый корреспондент по своему глубочайшему подобострастью и тяготению к этому заповедному кружку; вследствие этого своего обожания, не было ни одной малейшей новости, ни одной крупицы из жизни излюбленного кружка́, которую бы Фрикс не разъяснил, не разнюхал и не отрыл, с чутьем собаки, или того менее приличного животного, которое занимается разыскиванием трюфелей. А затем, найдя драгоценную крупицу, для барона Фрикса не было более наслаждения как разнести, оповестить, разблаговестить во всех мирных и темных кругах полученную новость.

Теперь читателю будет понятен выбор Махмурова себе корреспондентом барона Фрикса и удовольствие, с которым Гриша убеждался еженедельно, что лучшего выбора для известной цели он сделать не мог.

Одно из первых писем, с баронской короной и на печати, и на бумаге с известным гербом его баронского рода, принесло Григорию Махмурову известие весьма приятное для его озлобленного и неотмщенного чувства.

«В нашем большом свете совершилось очень скабрезное происшествие, о котором теперь все говорят (эти „все“, разумеется, из людей Фриксовских вожделений). Тебе, конечно, известно, что приятель твой Жорж Турчанов („хорош приятель“, стиснув зубы, подумал Григорий Махмуров), знаменитый Жорж Турчанов жил на квартире вместе с одним из старых товарищей по службе, поручиком Р. Все знали Р—а за кутилу и bon vivan’а, но вместе и человека порядочного (под словом „порядочного“ у Фриксов понимается все честненькое и вообще хорошее, но еще не „вполне порядочное“, что уже обозначает высший градус честности и вместе светского приличия, выражаемого одним словом „джентльмен“). И вдруг, представь себе, разносится слух, что Р. украл у Жоржа Турчанова часы! Разумеется, до Р. дошел этот слух и тот разъяснил его следующим образом: он говорил, что, живя с Турчановым, они, как это случается сплошь да рядом, часто то тот, то другой нуждались в деньгах, и когда их не было, то закладывали ростовщикам вещи. Незадолго перед тем у P. не хватило денег, у Турчанова тоже их не было, а как у Р. вещи все были, как говорится, в „мытье“, то Жорж предложил товарищу для залога свои часы. Это бывало у них и прежде зачастую: Турчанову нередко Р. давал для залога свои свободные вещи, и Р. воспользовался предложением Жоржа. И вдруг этот слух! Можете себе представить негодование Р.? Он расспрашивает и узнает, что слух бежал от его же приятеля, Жоржа Турчанова, которому Р. помешал в его ухаживании за какой-то девочкой из кордебалета! Разумеется, сцена, — вызов на дуэль! Но наш милый Жорж Турчанов, как говорят в свете, несчастлив на дуэли: они все у него почему-нибудь да расстраиваются. Так было и на этот раз: накануне дуэли бедного Жоржа Турчанова выпроводили с жандармами на жительство, в какой-то дальний уланский полк, в который определили на службу. Если тут нет, как мне хочется верить, какого-нибудь недоразумения — прибавлял Фрикс, то, конечно, этот поступок со стороны Жоржа Турчанова весьма неблаговидный. („Только-то?“ подумал Гриша). Но все-таки, как хочешь, душа моя, жаль, что петербургский кружок лишается такого остроумного, все оживляющего собой, блестящего человека, как знаменитый Жорж Турчанов! Еще одна или две такие потери — и в петербургской молодежи не о ком будет говорить и не от кого слышать великолепные mots reparties и анекдоты».

— Га, подлец! — сказал Гриша: — насилу-то сломал шею! Однако же хороши приятели у моего милого родственника, Дмитрия Дмитрича, — добавил Гриша Махмуров.

Но о кузине, увы! — Фрикс не писал ни слова.

В нетерпении узнать что-нибудь о Лизе, Гриша решился написать к ней, написать гласно, на правах кузена, письмо, которое могли бы прочесть десяток Дмитриев Дмитричей и не найти в нём ни слова предосудительного, и Гриша написал это письмо. Ему великого труда стоило сдерживать свое чувство, смягчать выражения, невольно ложившиеся под перо, и с другой стороны не впасть в холодность, однако же он выправил; перечитав и переписав его несколько раз, и отослал.

Почты ходили в то время долее теперешнего, расстояние было не близко. Прошла неделя, другая, прошел месяц, а от Лизы не было ответа.

— Что́ это значить — кузина не отвечает мне? — спрашивал Гриша отца, которому было известно, что он писал к ней. — Здорова ли она?

Но Иван Григорьевич не разделил опасения сына:

— Так! может, сбирается или ленится, — отвечал Иван Григорьевич, думая про себя, что, может быть, цензура Дмитрия Дмитрича нашла удобнее вовсе не пропускать Гришинова письма. И это могло, действительно, случиться: письмо Гриши хотя и не заключало в себе решительно ни одной опасной фразы или двусмысленного намёка, но тем не менее могло быть запрещено, как выражались в то время о неприятных статьях, в которых не к чему было привязаться — «за господствующий в оном письме дух»!

Григорий Махмуров написал Фриксу, которому не было ничего доверено на счет чувств Гриши и кузины, но который мог догадываться о них, и просил его разузнать подробно, что́ можно о супруге Дмитрия Дмитриевича, и недели через две получил ответ. Юный барон Фрикс писал, что прелестную супругу господина Елабужского он только раз имел удовольствие видеть на модном rendez-vous, известной елагинской pointe, где она была в экипаже вместе с своим мужем. Madame Elabougsky, писал Фрикс, имела вид несколько болезненный, и как бы утомленный, но тем не менее была очаровательна, и все, что́ было светской молодежи на острове, подходило и теснилось к великолепному экипажу набоба — принести дань поклонения его прелестной супруге. Юный барон, который не мог быть в числе этих поклонников, должен при этом вспоминании высказать своему приятелю упрек за то, что тот никогда не доставил ему случая познакомиться с своим знаменитым родственником и его очаровательной супругой, и тогда он мог бы сообщать ему о ней сведения более обстоятельные; теперь же, несмотря на все старания, барон мог только узнать, что супруга m-r Елабужского отправилась за границу; кто говорит по нездоровью на воды, а кто — для развлечения. Самому Елабужскому не было возможности отлучиться, но — ничего не жалея для своей супруги, он поручил ее одной весьма почтенной и уважаемой особе древнего курляндского рода, вдове полковника, Матильде Карловне Козенштейн; что эту m-me Козенштейн барон знает потому, что часто встречал ее в доме дяди, генерала Кукельзама и тетки, графини Аммельфельд, и может засвидетельствовать, что эта дама строжайших правил и высокой нравственности что господин Елабужский с своей обычной щедростью дал в распоряжение этой даме все суммы и что лучшей руководительницы и спутницы для такой молодой особы, как m-me Elabougsky, желать не возможно!

— Это значит, что бедную Лизу отдали в распоряжение самой сухой, черствой и наибережливейшей педантке-немке, в сравнении с которой десяток пошленьких, мелких и глуповатых Марин Игнатьевен покажется ангелами небесными! — воскликнул Гриша, прочитав письмо и злобно ударив кулаком по столу.

Первою мыслью Григория Махмурова было ехать во что бы то ни стало за границу. Бледный, весь взволнованный, он сообщил отцу известие о болезни Лизы, её отправке за границу с какой-то высокопревосходительной немкой, добавив, что одно отсутствие близких и родственных лиц и присутствие черствой педантки будет для Лизы опаснее всех болезней, и просил у отца позволения поехать навестить и охранять Лизу.

Иван Григорьевич, выразив сожаление о болезни Лизы, заметил, что нет никаких поводов думать, что болезнь эта серьёзна; что, может быть, Дмитрий Дмитрич хотел просто доставить развлечение для молодой жены; что точно также нет никаких оснований предполагать, чтобы человек, столь опытный и умный, как муж Лизы, выбрал ей в спутницы особу в каком-либо отношении неприятную; а что касается до желания сына ехать за границу — развлекать свою кузину, то о нём, серьёзно подумавши, сам Гриша, если сохранил бы благоразумие, то не стал бы упоминать, ибо, первое — молодому человеку ехать развлекать молодую женщину, хотя бы и кузину, неприлично и может дать повод к разным пересудам; во-вторых, что для этого нужны деньги, так как один паспорт сто́ит 500 руб. (Иван Григорьевич счел для бо́льшей выразительности на отмененные уже тогда ассигнации), а теперь у Ивана Григорьевича свободных денег нет, и, наконец, если бы и были они, то все-таки молодого человека, только что кончившего курс в университете, просто за границу в настоящее время не пустят.

— А в заключение, — прибавил Иван Григорьевич в утешение сына, — чтобы узнать, в чём дело, я напишу Дмитрию Дмитричу и узнаю от него, что́ и как! Может, Лиза поехала месяца на два на воды, а пока ты собираешься ехать ее занимать, — язвительно выразился отец, — она уже возвратится домой!

В этих замечаниях Ивана Григорьевича сын, действительно, должен был признать много тех благоразумных оснований, которые схватывают за полу всякий добрый порыв и тянут его назад, как неуместно разгорячившегося прапорщика, и уступил, потому что не уступить не имел сил и средств. Действительно, Иван Григорьевич написал Дмитрию Дмитричу и спрашивал его о положении «нашей милой Лизы», о которой дошли до него тревожные слухи, и недели через две с хвостиком получил ответ Елабужского, что, действительно, Лиза чувствовала себя не совсем хорошо; что это была собственно не болезнь, по замечанию докторов, а более слабость и усталость, вызванные, может быть, переменой жизни, сопряженной с замужством; что он ее отправил собственно прокатиться и развлечься, а в спутницы ей избрал вполне достойнейшую и прекраснейшую женщину, несмотря на небольшие средства, умевшую держать себя с достоинством в кругу высших и уважаемых лиц.

— Лучше бы он отправил ее на лето к матери, а то одно это неотступное сожительство с высоконравственной немецкой женщиной отравить ей существование, — сказал Гриша про свою кузину.

Но бедный Гриша осужден был молча злиться на Дмитрия Дмитрича и терзаться, чувствуя себя бессильным пособить Делу.

Между тем, наступала осень. Иван Григорьевич стал сначала закидывать сыну мимоходом, а потом советовать серьёзно не возвращаться в Петербург, а поступить на службу, наиболее сродную с его образованием, т. е. по министерству юстиции, остаться служить определенные годы в той губернии, где он был.

— Ты бы кстати наблюдал за имениями, — говорил Иван Григорьевич, а здесь, я говорил уже с губернатором и председателем палаты, тебя будут на руках носить, тогда как в Петербурге таких служак, как ты, сотни, если не тысячи.

Но по этому пункту Иван Григорьевич встречал такой отпор от сына, какого и не ожидал. Гриша объявил решительно, что об этом нечего и думать, что он лучше возьмет место сторожа в департаменте, нежели лучшее, что́ могут ему предложить в провинции, и что во всяком случае места ищут и выбираются в Петербурге, куда он должен непременно возвратиться.

Делать нечего, Иван Григорьевич должен был уступить.

В исходе августа, Гриша получил письмо на обыкновенном французском, немецкого пошиба, с примесью руссицизмов, языке от барона Фрикса, где он, с сердечной горячностью и сокрушением, повещал товарищу еще об одном светском крушении.

«Спешу известить тебя, добрый друг, — писал Фрикс, — об одной, в сущности невинной и оригинальной, проделке наших милых светских проказников, кончившейся, увы! весьма печально. На прошлой неделе, в темную ночь, которые уже начали устанавливаться здесь, жители островов и дач, расположенных на берегу, были удивлены странным зрелищем. Представь себе, что около полуночи на Малой Невке и Черной речке показалась небольшая процессия: ехали две большие лодки, обитые черным сукном. На первой, на катафалке, стоял высокий открытый черный гроб, в котором лежал мертвец; кругом его в шляпах с распущенными полями, как у погребальщиков, стояло несколько человек с бутылками в руках, вместо факелов, но десятки факелов горели по сторонам гроба на корме и на носу, и ярко освещали картину. На другой лодке, тоже освещенной факелами, плыли музыканты с инструментами, обвитыми флером. Всякий раз, как процессия равнялась с дачей кого-нибудь из знакомых, мертвец, с бутылкой в руках, приподнимался из гроба, провозглашал „вечную память“, и пил из бутылки: все окружающие пили и кричали кто во что́ горазд. Так остановились они и против дачи Дмитрия Дмитрича, вызвали его криками на балкон, провозгласили ему вечную память, музыка гремела туш и выпили в его воспоминание. Разумеется, наделали переполоху! Не успела процессия свершить свое шествие, как к ней подъехала полиция, явилось начальство и всех арестовали. Задумал эту процессию и в гробу лежал (он, говорят, так и остался лежать, да едва ли и мог встать) наш милейший и мрачный князь Базиль Лубенский. Нужно ли упоминать, что окружающие были вся наша лучшая молодежь из кружка́ князя Лубенского (на этот раз благодарю судьбу, что знакомство наше было недостаточно интимно, чтобы мне получить приглашение, отказаться от которого было бы совестно, а участвовать — значить рисковать карьерой!). Кончилась эта оригинальная выдумка весьма плачевно: князь Лубенский переведен в гарнизонный батальон и выслан в ваши края в *** губернию (злые языки прибавляют, что графиня едет за границу) и Сеня Пахтунин тоже едет в имение к отцу. И вот развязка! Бедный наш большой свет! Кто же останется в нём из коноводов, кто заменит этих vieux de la vielle[ВТ 1] нашей светской гвардии! Грустно!»

С этой же почтой молодой Махмуров получил письмо из другого лагеря. Родственник Полярского, Стахов, который под конец очень сошелся с Гришей и сохранил литературные и некоторые знакомства, сделанные в доме Полярского, писал ему:

«У нас начинаются осенние холода, дожди и ветры. Петербург дышит тоской и скукой, точно свинцовое небо придавливает его. В литературе полное затишье; если слышишь новости, то далеко не утешительные: такую-то статью не пропустили, такую-то книгу утопили[1], из такой-то вымарали третью часть. Белинский, говорят, истомился от огорчения и непосильной работы. болен, боится, что у него начинается чахотка.

Видно, скука и хандра тоже теснит всех. На днях, говорят, какие-то шалопаи ездили у островов в черной лодке с гробом посередине и с шампанским в руках отпевали товарища, лежащего тоже с бутылкой. Уж если эти пустые головы, которые только и думают как бы получше убить время, кутежам и пикникам которых никто препятствия не ставит, не придумали ничего веселее этой глупости, то можешь себе представить расположение духа людей с иными вкусами…»

«Да, не очень весело и в Петербурге», подумал Григорий Махмуров, прочитав последнее письмо, в котором писавший, он знал это, конечно, еще осторожно и сдержанно высказал свои мысли. — Но все-таки в нём более жизни, чем где-либо, а для меня и подавно, и я туда поеду! — сказал молодой Махмуров.

——————

Примечания

  1. В те времена запрещенные книги сваливали в чан, наполненный водой, стоявший на дворе.

Примечания редакторов Викитеки

  1. Стариков (франц.).


Это произведение находится в общественном достоянии в России.
Произведение было опубликовано (или обнародовано) до 7 ноября 1917 года (по новому стилю) на территории Российской империи (Российской республики), за исключением территорий Великого княжества Финляндского и Царства Польского, и не было опубликовано на территории Советской России или других государств в течение 30 дней после даты первого опубликования.

Несмотря на историческую преемственность, юридически Российская Федерация (РСФСР, Советская Россия) не является полным правопреемником Российской империи. См. письмо МВД России от 6.04.2006 № 3/5862, письмо Аппарата Совета Федерации от 10.01.2007.

Это произведение находится также в общественном достоянии в США, поскольку оно было опубликовано до 1 января 1929 года.