Гараська-диктатор (Аникин)/1989 (СО)/3

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Гараська-диктатор
автор Степан Васильевич Аникин (1869—1919)
Источник: Аникин, С. В. Гараська-диктатор (ч. 3) // Плодная осень / Сост. А. В. Алешкин — Саранск: Мордовское книжное издательство, 1989. — С. 67—75. — ISBN 5-7595-0137-2.

* * *

В половине апреля пара запаленных ямских подвозила нас к Лапотному. Мой спутник, земский доктор из села Узлейки, мерно раскачивался в привычной дорожной дремоте. Ямщик усиленно хлестал просмоленной вожжой по острым мослакам ленивой пристяжной, любовно подергивал коренника и поминутно кричал:

— Эх вы!.. Соко-олики!

Его голос, высокий и звонкий, силился слиться в один тон с колокольчиком. Покрывая на секунду холодные надоедливые звуки металла, он медленно таял в весеннем просторе.

«Соколики» равнодушной рысцой тащили плетенку по еле просохшему проселку, круто поводя вспаренными боками.

Кругом было хорошо, молодо. Меж темных прошлогодних стеблей народились кудрявые дымчато-зеленые головки свежей растительности. Озимь, слегка желтоватая вблизи, вдаль уходила густым изумрудным ковром, а на горизонте становилась голубой, колеблющейся — признак богатого урожая.

Струйки легкой воздушной влаги где-то родятся и, волнуясь, бегут вдаль, словно морская рябь после парохода. Тонкой, подвижной пленкой застилают они и черные извивы дороги, и темный план ярового поля, и лес, и странно белеющие плешины залежавшегося по оврагам снега.

В далеком небе, полном солнца и глубокой весенней синевы, журчала непрерывная трель жаворонка. В этой радостной, захлебывающейся песне маленькой птицы было так много веселости и задорного счастья, что хотелось смеяться. Смеяться, откачнувшись прочь от всех треволнений людского общежития, со всеми его ужасами и ненужной жестокостью.

Впереди, над желтеющей полосой недалекого леса, обрисовался серый профиль деревенской колокольни.

— Вот она и Ханская Ставка! — заговорил ямщик громким веселым голосом.

— Какая Ставка? Надо быть Лапотному.

— Это, ваша милость, я к тому... в Астрахани приходилось бывать, на ватагах. Село там есть в степи, прозывается Ханская Ставка, Батый там стоял, хан... разоритель России. От него и село так прозвали, ну и в Лапотном объявился хан: стражник... Он их же сельский, Гараськой звать, все село заполонил, даже инда боязно ездить.

— Ну, тебе-то чего бояться?

— Бье-ет!.. От как дерется!.. Собака, и та боится нос в подворотню просунуть. Вот ужо приедем — увидишь: пустая ульца-та!.. А светло христово воскресенье!.. Прямо сказать, заморозил...

Привычные к ямщицкой повадке «соколики» шли тихим, надоедливым шагом. Колокольчик замолк. Зато невидимка-жаворонок с большим жаром закатывался над нашими головами.

Ямщик снял картуз, тряхнул нечесаной копной волос и задрал голову кверху.

— Ишь, старается... тоже и она прославляет господний дар — свободу... не замай, что тварь, с понятьем птица...

Доктор по-прежнему дремал. Мне не говорилось. Ямщик полюбовался на озими, потужил, что святая помешала в пору сеять овсы, и погнал передохнувших лошадей. Голос его снова соперничал с трепетным визгом бронзы.

— Соко-олики-и! Близко!!

Потянулись мимо зеленокорые, тесно толпяшиеся осины, подернутые изумрудной дымкой одинокие березы и молодые равнодушные дубки, лесные скептики, берегущие свою золотую листву для радостных дней певучего мая.

Я знавал этот лесок зимой, когда он спал под тяжелым нарядом чистых кристаллов обильного инея. За леском — Лапотное. Вот и оно. Только теперь не рассеянными по снежному полю мушками развернулось село. Теперь это — серые соломенные гнезда, невзрачные, растрепанные, лишь кое-где обогнутые кольцом распускающихся, но уже золотисто цветущих ветел.

Мы дико скакали по безлюдной навозистой улице, отдавшись в жертву ямщицкой ухватке. Навстречу нам с одинокой облупленной колокольни плыл томный пасхальный перезвон.

Ямщик осадил разгорячившуюся пару около школы. Она растерянно смотрела на грязную площадь большими черными окнами. Местами в окнах острыми клиньями торчали куски разбитых стекол. Вход был закрыт рассохшейся дощатой дверью. Под ногами валялись, как поврежденные ребра, тонкие горбыльки от разбитого палисадника. Молодая холеная липа, лишенная защиты, безнадежно склонила к земле свою когда-то густую корону. Что-то здесь произошло?.. На зов нашего колокольчика не вышел никто. Только за углом метнулась пестрая немая собака, да напротив в «порядке» скрипнули любопытствующие ворота.

— Вот так фу-нт! — проворчал доктор, тяжело выходя из тележки. — Совсем на кладбище помахивает!..

Ямщик постучал кнутовищем в дверь.

— Эй! Хто есть крещеные?.. Отворите!..

Школа молчала.

Через улицу зарделись кумачовые рубахи ребят. Несмело, бочком, как зайцы, они подошли к школе и притулились в почтительном расстоянии от нас. Я постучался в окно, но так же, как и ямщик, получил в ответ «гулкое молчание».

Ямщик крикнул ребятам:

— Эй вы, пострелята, где ваша учительница?

Те было дрогнули, скучились, чтобы бежать, но любопытство победило.

— Она та-ам!

— Где там? — пробасил недовольный доктор.

Ребятишки снова притихли, как кролики.

— Вы с энтой стороны зайдитя... от церквы!.. — крикнул через улицу густой бабий голос.

— Беги, Васюк, стукни барышне в оконце! — откликнулись приказаньем и скрипучие ворота.

— Адяти! — шепнул Васюк, и ватага, сверкнув кумачом, исчезла за углом.

Вскоре глубину нашего долготерпения начал испытывать гнусавый голос старой служанки Власьевны.

— Хто там? — долетело до нас из какой-то глубины.

— Отпирай, Власьевна, свои!..

— Хто-о!

— Доктор из Узлейки.

— Дохтур?

— Да. Отпирай-ка!

— А що хто?

— Узнаешь там... отопри!

— Скажи, хто?

— Учитель ночной. Помнишь?

— Ну-у?.. Ай, батюшки!.. Ну-тка, подойди к окошку, я погляжу, ты ли?

Я подошел к окну. Занавеска в окне учительской квартиры была приподнята. В тусклом треснутом стекле показалось лицо Власьевны, с воспаленными слезящимися глазами и следами сильного утомления. За эти два года она казалась постаревшей лет на пятнадцать.

— Родименькие! И взаправду ты! Погоди маленько, я барышне доложу!

Минут через десять мы были, наконец, в школе.

Марья Васильевна приняла нас в маленькой, полутемной, заставленной комнатке, где раньше жил сторож. Равнодушная, сонливая, она пригласила нас сесть:

— Садитесь, пожалуйста, я рада.

Девушка, видимо, только с нашим приездом приоделась, скрутила в комок пышную косу и освежила лицо. Следы глубокого нервного потрясения были очевидны. Перед нами сидела уж не та резвая непоседа и хлопотунья Марья Васильевна, которая осенью приезжала ко мне.

Мы пытались шутить:

— Что вы, сударыня, так неласково встречаете званых гостей!..

— Ах, что вы? Я рада!.. — А у самой голос тусклый; говорит, словно бьет в деревянную доску. Глаза опухшие, обволоклись темным налетом.

— Власьевна, ставь самовар.

Власьевна стояла у притолоки, подперев фартуком щеку.

— Хворает она у нас... — гнусавила старуха. — Ишь, что ластовочка подстрелена, сидит...

— А вот мы и полечим ее, ластовочку твою! — шутил доктор. — Видно, плохо берегла!..

Власьевна привычным движением потянула фартук к глазам и заплакала:

— Какое наше дело?.. Бабье... Мужики защиты не найдут, а нас обидеть нет ништо... О господи-и!..

— Начала Власьевна ныть!.. — раздражилась девушка.

— Ну-ну-ну!.. Перестала... Ты полечись-ка получше, покудова дохтор не уехал, а я пойду...

Разговор перешел на нездоровье Марьи Васильевны. Не откладывая времени, доктор решил ее выслушать.

Я вышел. Класс выглядел по-старому, как и в пору вечерних занятий. Не было только «молний», кое-каких картин, да в некоторых окнах вместо стекол зияла пустота.

Мне думалось: здесь крестьянская молодежь черпала знания, темная масса знакомилась с «успехами русского оружия»... Во дни свобод под этим закопченным потолком собирались сотни «граждан», сотни сердец бились общим ритмом. Их объединял общий клич: «земля и воля». Куда это все исчезло? Народится ли вновь?.. Кто знает... а пока:

Время пролетело,
Слава прожита,
Вече онемело,
Сила отнята...

Прошел в учительскую квартиру. Стоит она пустая, с облупившейся печкой. На окнах все еще болтаются старые камышовые шторы, где-то жужжит ранняя муха, и забытый в углу плохонький образок Николая Угодника с недоумением хранит жестокую тайну. Чувствуются здесь следы большого несчастья.

«Не то погром, не то покойник», — вертится в мыслях.

Рядом, в кухне, Власьевна сердито обтирает уже вскипевший маленький самовар.

И в кухне нет такого порядка, той аккуратной чистоты, что были прежде.

— На житье наше сиротское дивуешься? — начала причитать Власьевна. — О-о-хо-хо!.. Бог-от где? Господи-и!..

— Что случилось у вас?

— В селе-то?

— Здесь. У Марьи Васильевны.

— То жа, что у всех... Все село задавил, разбойник!..

— Гараська?

— Ин хто ж? Знамо, он... штоб счернуло[1] его, прости господи, окаянного!.. Не миновал в Марью-то Васильевну... Видал, на что похожа?..

— Что было?

— Было-то что? — Власьевна оторвалась от самовара, выпрямилась и остановила на мне злые глаза, точно я был виновником того, что было.

— Подь сюда! Гляди!

Мы пошли в пустую учительскую квартиру.

— Видишь это? Вот это?.. Вот... Вот... — Старуха водила заскорузлым пальцем по отбитым углам печи.

— Все ведь пули! Они, разбойники, перестрел сделали. Встали трое вон там, за плетнем, и давай из ружьев палять!..

Я отвел штору и сквозь лучисто продырявленные стекла взглянул на плетень. До плетня было сажен пятнадцать. За плетнем торчали голые верхушки чахлого садика, а за ним выше смеялось пасхальной радостью весеннее небо, всепрощающее, мирное, широко раскинувшее свои любовные объятья.

Власьевна продолжала тыкать пальцем в огнестрельные раны квартиры. Я ходил за ней с мутным чувством боязни и скорби. Так бывает, когда водят вас по жилью недавно умершего близкого человека и говорят: «Вот здесь покойничек сиживал за работой, здесь спал, обедал... а на этом месте — преставился...»

— Расскажи, — говорю я после невольного молчания.

— В страшную середу дело это было. Пришли с барышней мы от вечерни. Самовар я поставила... Марья-то Васильевна за книжку ухватилась. Пошла я в чулан за вареньем... груздочки у меня там были — весь пост берегла, — думала, наложу тарелочку... Слышу-послышу, стучат. Вышла в сенцы: «Хто там?»

— Отпирай, слышь, карга!

Угадала я по голосу: Гараська. Шепчутся... Казаки, стало быть. Он николи не выходит без казаков, завсегда при нем два казака; как пси...

— Отпирай! Дело к барышне есть!.. — смеются.

У-у-х!.. Кольнуло меня в сердечушко. Были они, пси окаянные, у вечерни... Гараська этот всю службу на нее, касатушку, глазища свои срамные, бесстыжие пялил... Не к добру-у!.. Распалилась я:

— Не пущу вас, окаянных!.. На кусочки меня искрошите... Не допущу!

— Ой, старуха, берегись! — кричат.

— На пороге околею, не допущу!..

Так и не пустила.

— Ну, — слышь, — так-рассяк... будете помнить! — Ушли. Прошло эдак мало времени. Сидим мы, чай пьем. Она, Марья Васильевна, не любит одна за столом сидеть, завсегда я с ней... Ну, да ты помнишь. Сидим. Тут вот столик стоял, кроватка ейная у печки. Слышим: дррр! окошко!.. глина от печки валится: там — быдто пастух кнутом хлопнул... ищо-о... ищо-о!.. Ба-атюшки! Это они, разбойники, пулями из ружьев стреляют. Упала я вот в это место вниз лицом, плачу. Барышня в угол присела. Да так-то мы всю ночь... Утром сторож пришел, перетащили все в сторожевскую. Авось ироды нечестивые от храма божия не будут стрелять: икон святых, креста господня постыдятся.

Власьевна подала самовар.

Доктор прописал Марье Васильевне немедленный отъезд. Учительница повеселела. В темных глазах ее мелькали порой прежние блесточки. Она для виду отговаривалась экзаменами, но врачебное свидетельство взяла с охотой. Вскоре между нами было решено, что Марья Васильевна поедет в город сегодня же, вместе со мной, и там заручится отпускным билетом. После такого решения как-то легче стало на душе, и мы повели опять злободневный разговор. Тупой Гараська с непонятной силой приковал к себе наши мысли и чувства.

Пришел почтовый смотритель Филиппович, мой старый приятель.

— А я, — рассказал Филиппович о причине своего прихода, — рад очень... Давно в Лапотном живых людей не видно... Подъехал ямщик, — спрашиваю:

— Кого привез?

— Таких-то и таких-то.

Дай, думаю, сбегаю. Вспомнили нас, плененных, в день светлого праздника!.. А у нас: и-и!.. Завяжи глаза да беги...

— Все Гараська?

— Он! Он, разоритель! Пристав все дела на него возложил... Диктатор он у нас... выше бога и царя!.. Вы не слыхали, как со мной он поступил?..

Разумеется, мы не слыхали.

— Как же!.. В газетах было пропечатано. Пришла ему фанаберия обыск у меня учинить. Пятьдесят шесть лет мне, служебный юбилей праздновал — и вдруг... на! Ворвались, кричат:

— Обыск!

— Бумагу покажи, распоряжение начальства, — говорю.

Он кулак к носу подносит, рычит:

— Вот бумага!..

— Ах ты, — говорю, — дерзкая твоя харя! От начальника округа в чине статского советника, Федора Петровича Рублева, хлебом-солью почтен!.. Чиновник я, в чине коллежского... Присягу два раза принимал! А ты кто? Много я наговорил с раздраженья, покуда они ломали все да шарили. Ничего не нашли — досадно им стало. Кричит Гараська казакам:

— Вяжите его, старого черта, волоки на снег!

Выволокли, по снегу тащат... Кричу я... Слышу, народ подходит.

— Что вы над старым человеком измываетесь?..

Бросили меня, кинулись разгонять. Насилу уполз. С тех пор это вот место... ло-мит!.. Мази бы какой, господин доктор!

В окно, крадучись, заглянул солнечный луч. Ласково лизнул он косяк, лег золотой полоской на полу и, отразившись, улыбнулся нам из зеркальной глади самовара.

Доктор открыл окно.

— Душно! — пробасил он взволнованно.

Трепетный, вибрирующий стон колоколов ворвался вслед за солнцем. На фоне бодрой прохлады, солнечного блеска и радостного пения металла почудился легкий близкий стон страдающего человека...

Мы долго молчали.

— Однако же невесело у нас стало за зиму.

Марья Васильевна всколыхнулась, опрокинула голову на спинку стула, словно хотела прочесть что-то вверху, и хрустнула над головой тонкими пальцами.

— Да, недолго прожила наша республика! — заговорила она с раздражением.

— Расскажите, господа, как все произошло?

— Рассказать? Да... все это поучительно... И слов много не надо, все просто: нельзя из лебеды испечь сдобную булку... нельзя с репейника сорвать махровую розу... В сущности, мы не виноваты... я долго об этом думала. Мы продержались дольше всех. Нас разгромили в январе. Кругом все села уже были задавлены. Там били, истязали, толпами гнали народ в тюрьму... Это уронило дух... Старики струсили, нашли бесполезным сопротивляться. Приехал исправник с казаками, сход встал на колени... арестовали Никифора, Семена, старосту...

— А Гурьку еще! — добавил Филиппыч, — Ваську, сапожника, Ваську-заику... еще кого-то?.. Да-а!.. Федьку!..

— Старшину оставили, — продолжала Марья Васильевна. — У меня сделали обыск... Дружинники наши скрылись. Трофим вернулся на первый день; из него бог знает что сделали, полумертвый лежит в «холодной»...

— Трофим? Этот кроткий великан? Он мог бы легким толчком сбить с ног и Гараську, и его приспешников... Необходимо его посмотреть доктору. — И мы пошли «хлопотать».

В волостном правлении сказали решительно: без разрешения станового пристава свиданья не дадут. Пристав за тридцать верст; казалось, мы были бессильны что-нибудь сделать для парня. Но практический совет десятника Никандрыча перевернул все.

— Что там пристав? — шепнул Никандрыч в дверях правления. — К Гараське сходи. Он те по старому приятству все оборудует. Волчиху знаешь? Ну, у нее они гуляют... сходи-ка...

Примечания

  1. В оригинальном издании 1911 г. — «свернуло». — Примечание редактора Викитеки.