Гараська-диктатор (Аникин)/1911 (ДО)/3

Материал из Викитеки — свободной библиотеки

[197] Въ половинѣ апрѣля пара запаленныхъ ямскихъ подвозила насъ къ Лапотному. Мой [198]спутникъ, земскій докторъ изъ села Узлейки, мѣрно раскачивался въ привычной дорожной дремотѣ. Ямщикъ усиленно хлесталъ просмоленной возжей по острымъ маслакамъ лѣнивой пристяжной, любовно подергивалъ коренника и поминутно кричалъ:

— Эхъ вы!.. Соко-олики!

Его голосъ, высокій и звонкій, силился слиться въ одинъ тонъ съ колокольчикомъ. Покрывая на секунду холодные надоѣдливые звуки металла, онъ медленно таялъ въ весеннемъ просторѣ.

«Соколики» равнодушной рысцой тащили плетенку по еле просохшему проселку, круто поводя вспаренными боками.

Кругомъ было хорошо, молодо. Межъ темныхъ прошлогоднихъ стеблей народились кудрявыя дымчато-зеленыя головки свѣжей растительности. Озимь, слегка желтоватая вблизи, вдаль уходила густымъ изумруднымъ ковромъ, а на горизонтѣ становилась голубой, колеблющейся — признакъ богатаго урожая.

Струйки легкой воздушной влаги гдѣ-то родятся и, волнуясь, бѣгутъ вдаль, словно морская рябь послѣ парохода. Тонкой, подвижной пленкой застилаютъ онѣ и черные извивы дороги, и темный планъ ярового поля, и лѣсъ, и странно бѣлѣющія плѣшины залежавшагося по оврагамъ снѣга.

Въ далекомъ небѣ, полномъ солнца и глубокой весенней синевы, журчала непрерывная [199]трель жаворонка. Въ этой радостной, захлебывающейся пѣснѣ маленькой птицы было такъ много веселости и задорнаго счастья, что хотѣлось смѣяться. Смѣяться, откачнувшись прочь отъ всѣхъ треволненій людского общежитія, со всѣми его ужасами и ненужной жестокостью...

Впереди, надъ желтѣющей полосой недалекаго лѣска, обрисовался сѣрый профиль деревенской колокольни.

— Вотъ она и Ханская Ставка! — заговорилъ ямщикъ громкимъ, веселымъ голосомъ.

— Какая Ставка? Надо быть Лапотному.

— Это, ваша милость, я къ тому... въ Астракани приходилось бывать, на ватагахъ. Село тамъ есть въ степи, прозывается Ханская Ставка. Сказываютъ, Батый тамъ стоялъ, Ханъ... раззоритель Россіи. Отъ него и село такъ прозвали, ну и въ Лапотномъ объявился ханъ: стражникъ... Онъ ихъ-же сельскій, Гараськой звать, все село заполонилъ, даже инда боязно ѣздить.

— Ну, тебѣ-то чего бояться?

— Бье-етъ!.. Отъ какъ дерется!.. Собака, и та боится носъ въ подворотню просунуть. Вотъ, ужо пріѣдемъ — увидишь: пустая ульца-та!.. А, вѣдь, Свѣтло Христово Воскресенье!.. Прямо сказать, заморозилъ...

Привычные къ ямщицкой повадкѣ «соколики» шли тихимъ, надоѣдливымъ шагомъ. Колокольчикъ замолкъ. За то невидимка-жаворонокъ [200]съ большимъ жаромъ закатывался надъ нашими головами.

Ямщикъ снялъ картузъ, тряхнулъ нечесанной копной волосъ и задралъ голову кверху.

— Ишь, старается... тоже и она прослаляетъ Господній даръ — слободу... незамай, что тварь, съ понятьемъ птица...

Докторъ по прежнему дремалъ. Мнѣ не говорилось. Ямщикъ полюбовался на озими, потужилъ, что Святая помѣшала въ пору сѣять овсы, и погналъ передохнувшихъ лошадей. Голосъ его снова соперничалъ съ трепетнымъ визгомъ бронзы.

— Соко-олики-и! Близко!!.

Потянулись мимо зеленокорыя, тѣсно толпящіяся осины, подернутыя изумрудной дымкой одинокія березы и молодые равнодушные дубки, лѣсные скептики, берегущіе свою золотую листву для радостныхъ дней пѣвучаго мая.

Я знавалъ этотъ лѣсокъ зимой, когда онъ спалъ подъ тяжелымъ нарядомъ чистыхъ кристаловъ обильнаго инея. За лѣскомъ — Лапотное. Вотъ и оно. Только теперь не разсѣянными по снѣжному полю мушками развернулось село. Теперь это — сѣрыя соломенныя гнѣзда, невзрачныя, растрепанныя, лишь кое-гдѣ обогнутыя кольцомъ распускающихся, но уже золотисто-цвѣтущихъ ветелъ.

Мы дико скакали по безлюдной навозистой улицѣ, отдавшись въ жертву ямщицкой ухваткѣ. Навстрѣчу намъ съ одинокой [201]облупленной колокольни плылъ томный, пасхальный перезвонъ.

Ямщикъ осадилъ разгорячившуюся пару около школы. Она растерянно смотрѣла на грязную площадь большими черными окнами. Мѣстами въ окнахъ острыми клиньями торчали куски разбитыхъ стеколъ. Входъ былъ закрытъ разсохшейся досчатой дверью. Подъ ногами валялись, какъ поврежденныя ребра, тонкіе горбыльки отъ разбитаго палисадника. Молодая, холеная липа, лишенная защиты, безнадежно склонила къ землѣ свою когда-то густую корону. Что-то здѣсь произошло?.. На зовъ нашего колокольчика не вышелъ никто. Только за угломъ метнулась пестрая, нѣмая собака, да напротивъ въ «порядкѣ» скрипнули любопытствующія ворота.

— Вотъ такъ фу-нтъ! — проворчалъ докторъ, тяжело выходя изъ телѣжки: — совсѣмъ на кладбище помахиваетъ!..

Ямщикъ постучалъ кнутовищемъ въ дверь.

— Эй! Хто есть хрещеные?.. Отворите!..

Школа молчала.

Черезъ улицу зардѣлись кумачевыя рубахи ребятъ. Несмѣло, бочкомъ, какъ зайцы, они подошли къ школѣ и притулились въ почтительномъ разстояніи отъ насъ. Я постучался въ окно, но такъ же, какъ и ямщикъ, получилъ въ отвѣтъ «гулкое молчаніе».

Ямщикъ крикнулъ ребятамъ:

— Эй вы, пострѣлята, гдѣ ваша учительша?

[202]Тѣ было дрогнули, скучились, чтобы бѣжать, но любопытство побѣдило.

— Она та-амъ!

— Гдѣ тамъ? — пробасилъ недовольный докторъ.

Ребятишки снова притихли, какъ кролики.

— Вы съ энтой стороны зайдитя... отъ церьквы!.. — крикнулъ черезъ улицу густой бабій голосъ.

— Бѣги, Васюкъ, стукни барышнѣ въ оконце-е! — откликнулись приказаньемъ и скрипучія ворота.

— Адяти! — шепнулъ Васюкъ, и ватага, сверкнувъ кумачемъ, исчезла за угломъ.

Вскорѣ глубину нашего долготерпѣнія началъ испытывать гнусавый голосъ старой служанки Власьевны.

— Хто тамъ? — долетѣло до насъ изъ какой-то глубины.

— Отпирай, Власьевна, свои!..

— Хто-о?

— Докторъ изъ Узлейки.

— Дохтуръ?

— Да. Отпирай-ка!

— А що хто?

— Узнаешь тамъ... отопри!

— Скажи, хто?

— Учитель ночной. Помнишь?

— Ну-у?... Ай, батюшки!.. ну-тка, подойди къ окошку, я погляжу, ты-ли?

[203]Я подошелъ къ окну. Занавѣска въ окнѣ учительской квартиры приподнялась. Въ тускломъ треснутомъ стеклѣ показалось лицо Власьевны, съ воспаленными слезящимися глазами и слѣдами сильнаго утомленія. За эти два года Власьевна казалась постарѣвшей лѣтъ на пятнадцать.

— Родименькіе! И взаправду ты!!. Погоди маленько, я барышнѣ доложу!

Минутъ черезъ десять мы были, наконецъ, въ школѣ.

Марья Васильевна приняла насъ въ маленькой, полутемной, заставленной комнаткѣ, гдѣ раньше жилъ сторожъ. Равнодушная, сонливая, она пригласила насъ сѣсть:

— Садитесь, пожалуйста, я рада.

Дѣвушка, видимо, только съ нашимъ пріѣздомъ пріодѣлась, скрутила въ комокъ пышную косу и освѣжила лицо. Слѣды глубокаго нервнаго потрясенія были очевидны. Передъ нами сидѣла ужъ не та рѣзвая непосѣда и хлопотунья Марья Васильевна, которая осенью пріѣзжала ко мнѣ.

Мы пытались шутить:

— Что вы, сударыня, такъ неласково встрѣчаете званыхъ гостей!..

— Ахъ, что вы? Я рада!.. — A у самой голосъ тусклый; говоритъ, словно бьетъ въ деревянную доску. Глаза, опухшіе, обволоклись темнымъ налетомъ.

— Власьевна, ставь самоваръ.

Власьевна стояла у притолоки, подперевъ фартукомъ щеку.

[204]— Хвораетъ она у насъ... — гнусавила старуха. — Ишь, что ластовочка подстрѣлена, сидитъ...

— А вотъ мы и полѣчимъ ее, ластовочку твою! — шутилъ докторъ. — Видно плохо берегла!..

Власьевна привычнымъ движеніемъ потянула фартукъ къ глазамъ и заплакала:

— Какое наше дѣло?.. Бабье... Мужики защиты не найдутъ, а насъ обидѣть нѣтъ ништо... О, Господи-и!..

— Начала Власьевна ныть!.. — раздражилась дѣвушка.

— Ну-ну-ну!.. Перестала... Ты полѣчись-ка лучше, покудова дохторъ не уѣхалъ, а я пойду...

Разговоръ перешелъ на нездоровье Марьи Васильевны. Не откладывая времени, докторъ рѣшилъ ее выслушать.

Я вышелъ. Классъ выглядѣлъ по старому, какъ и въ пopу вечернихъ занятій. Не было только «молній», кое какихъ картинъ, да въ нѣкоторыхъ окнахъ вмѣсто стеколъ зіяла пустота.

Мнѣ думалось: здѣсь крестьянская молодежь черпала знанія, темная масса знакомилась съ «успѣхами русскаго оружія»... Во дни свободъ подъ этимъ закопченнымъ потолкомъ собирались сотни «гражданъ», сотни сердецъ бились общимъ ритмомъ. Ихъ объединялъ общій кличъ: «земля и воля». Куда все это исчезло? Народится ли вновь?.. Кто знаетъ... а пока:

«Время пролетѣло,
Слава прожита,

[205]

Вѣче онѣмѣло,
Сила отнята»...

Прошелъ въ учительскую квартиру. Стоитъ она пустая, съ облупившейся печкой. На окнахъ все еще болтаются старыя камышевыя шторы, гдѣ-то жужжитъ ранняя муха, и забытый въ углу плохенькій образокъ Николая Угодника съ недоумѣніемъ хранитъ жестокую тайну. Чувствуются здѣсь слѣды большого несчастья.

— He то погромъ, не то покойникъ, — вертится въ мысляхъ.

Рядомъ, въ кухнѣ, Власьевна сердито обтираетъ уже вскипѣвшій маленькій самоваръ.

И въ кухнѣ нѣтъ того порядка, той аккуратной чистоты, что было прежде.

— На житье наше сиротское дивуешься? — начала причитать Власьевна. — О-о-хо-хо!.. Богъ-отъ гдѣ? Господи-и!..

— Что случилось у васъ?

— Въ селѣ-то?

— Здѣсь. У Марьи Васильевны.

— Тожа, что у всѣхъ... Все село задавилъ, разбойникъ!..

— Гараська?

— Инъ хто-жъ? Знамо, онъ... штобъ свернуло его, прости Господи, окаяннаго!.. He миновалъ и Марью-то Васильевну... Видалъ, на что похожа?..

— Что было?

[206]— Было-то что? — Власьевна оторвалась отъ самовара, выпрямилась и остановила на мнѣ злые глаза, точно я былъ виновникомъ того, что было.

— Подь сюда! Гляди!..

Мы пошли въ пустую учительскую квартиру.

— Видишь это? вотъ это?.. Вотъ... Вотъ... — Старуха водила заскорузлымъ пальцемъ по отбитымъ угламъ печи.

— Все, вѣдь, пули! Они разбойники перестрѣлъ сдѣлали. Встали трое вонъ тамъ, за плетнемъ, и давай изъ ружьевъ палять!..

Я отвелъ штору и сквозь лучисто продырявленныя стекла взглянулъ на плетень. До плетня было саженъ пятнадцать. За плетнемъ торчали голыя верхушки чахлаго садика, а за нимъ выше смѣялось пасхальной радостью весеннее небо, всепрощающее, мирное, широко раскинувшее свои любовныя объятья.

Власьевна продолжала тыкать пальцемъ въ огнестрѣльныя раны квартиры. Я ходилъ за ней съ смутнымъ чувствомъ боязни и скорби. Такъ бываетъ, когда водятъ васъ по жилью недавно умершаго близкаго человѣка и говорятъ: «вотъ здѣсь покойничекъ сиживалъ за работой, здѣсь спалъ, обѣдалъ... а на этомъ мѣстѣ — преставился»...

— Разскажи, — говорю я послѣ невольнаго молчанія.

— Въ страшную середу дѣло это было. Пришли мы съ барышней отъ вечерни. Самоваръ я поставила... Марья-то Васильевна за книжку [207]ухватилась. Пошла я въ чуланъ за вареньемъ... груздочки у меня тамъ были — весь постъ берегла — думала, наложу тарелочку... Слышу-послышу, стучатъ. Вышла въ сѣнцы: «хто тамъ?»

— Отпирай, — слышь, — карга!

— Угадала я по голосу: Гараська. Шепчутся... Казаки, стало быть. Онъ николи не выходитъ безъ казаковъ, завсегда при немъ два казака, какъ псы...

— Отпирай! Дѣло къ барышнѣ есть!.. — смѣются.

— У-у-хъ!.. Кольнуло меня въ сердечушко. Были они, псы окаянные, у вечерни... Гараська этотъ всю службу на нее, касатушку, глазища свои срамные, безстыжіе пялилъ... Не къ добру-у!.. Распалилась я:

— Не пущу васъ, окаянныхъ!.. На кусочки меня искрошите... Не допущу!!.

— Ой, старуха, берегись! — кричатъ.

— На порогѣ околѣю: не допущу!..

— Такъ и не пустила.

— Ну, — слышь, — такъ-разсякъ... будете помнить! Ушли. Прошло эдакъ мало время. Сидимъ мы, чай пьемъ. Она, Марья-то Васильевна, не любитъ одна за столомъ сидѣть, завсегда я съ ней... Ну, да ты помнишь. Сидимъ. Тутъ, вотъ, столикъ стоялъ, кроватка ейная у печки. Слышимъ: дррръ! окошко!.. глина отъ печки валится... Тамъ — быдто, пастухъ кнутомъ хлопнулъ... ищо-о... ищо-о!.. Ба-атюшки! это они, разбойники, пулями изъ ружьевъ стрѣляютъ. Упала я въ это, вотъ, [208]мѣсто внизъ лицомъ, плачу. Барышня въ уголъ присѣла... Да такъ-то мы всю ночь... Утромъ сторожъ пришелъ, перетащили все въ сторожевскую. Авось ироды нечестивые отъ храма Божія не будутъ стрѣлять: иконъ святыхъ, креста Господня постыдятся.

Власьевна подала самоваръ.

Докторъ прописалъ Марьѣ Васильевнѣ немедленный отъѣздъ. Учительница повеселѣла. Въ темныхъ глазахъ ея мелькали порой прежнія блесточки. Она, для виду, отговаривалась экзаменами, но врачебное свидѣтельство взяла съ охотой. Вскорѣ между нами было рѣшено, что Марья Васильевна поѣдетъ въ городъ сегодня же, вмѣстѣ со мной и тамъ заручится отпускнымъ билетомъ. Послѣ такого рѣшенія какъ-то легче стало на душѣ, и мы повели опять злободневный разговоръ. Тупой Гараська съ непонятной силой приковалъ къ себѣ наши мысли и чувства.

Пришелъ почтовый смотритель Филиппычъ, мой старый пріятель.

— A я, — разсказывалъ Филиппычъ о причинѣ своего прихода, — радъ очень... Давно въ Лапотномъ живыхъ людей не видно... Подъѣхалъ ямщикъ, — спрашиваю:

— Кого привезъ?

— Такихъ-то и такихъ-то.

— Дай, думаю, «сбѣгаю». Вспомнили насъ, плѣненныхъ, въ день Свѣтлаго Праздника!.. A у насъ: и-и!.. Завяжи глаза, да бѣги!..

[209]­— Все Гараська?

— Онъ! Онъ, раззоритель! Приставъ всѣ дѣла на него возложилъ... Диктаторъ онъ у насъ... выше Бога и царя!.. Вы не слыхали, какъ со мной онъ поступилъ?..

Разумѣется, мы не слыхали.

— Какъ же!.. Въ газетахъ было пропечатано. Пришла ему фанаберія обыскъ у меня учинить. Пятьдесятъ шесть лѣтъ мнѣ, служебный юбилей праздновалъ — и вдругъ... на! Ворвались, кричатъ «обыскъ!»

— Бумагу покажи, распоряженье начальства, — говорю. Онъ кулакъ къ носу подноситъ, рычитъ: «вотъ бумага!..»

— Ахъ ты, — говорю, — дерзкая твоя харя! Отъ начальника округа въ чинѣ статскаго совѣтника, Ѳедора Петровича Рублева, хлѣбом-солью почтенъ!.. Чиновникъ я, въ чинѣ коллежскаго... Присягу два разъ принималъ! А ты кто?.. Много я наговорилъ съ раздраженья, покуда они ломали все, да шарили. Ничего не нашли — досадно имъ стало. Кричитъ Гараська казакамъ: «Вяжи его, стараго чорта, волоки на снѣгъ!» Выволокли, по снѣгу тащатъ... Кричу я... Слышу, народъ подходитъ.

— Что вы надъ старымъ человѣкомъ измываетесь?.. Бросили меня, кинулись разгонять. Насилу уползъ. Съ тѣхъ поръ это, вотъ, мѣсто... ло-омитъ!.. Мази бы какой, господинъ докторъ!..

Въ окно, крадучись, заглянулъ солнечный лучъ. Ласково лизнулъ онъ косякъ, легъ золотой [210]полосой на полу и, отразившись, улыбнулся намъ изъ зеркальной глади самовара. Докторъ открылъ окно.

— Душно! — пробасилъ онъ взволнованно.

Трепетный, вибрирующій стонъ колоколовъ ворвался вслѣдъ за солнцемъ. На фонѣ бодрой прохлады, солнечнаго блеска и радостнаго пѣнія металла почудился легкій близкій стонъ страдающаго человѣка... Мы долго молчали.

— Однако же не весело у васъ стало за зиму.

Марья Васильевна всколыхнулась, опрокинула голову на спинку стула, словно хотѣла прочесть что-то вверху и хрустнула надъ головой тонкими пальцами.

— Да, недолго прожила наша республика! — заговорила она съ раздраженіемъ.

— Разскажите, господа, какъ все произошло?

— Разсказать? Да... все это поучительно... И словъ много не надо, все просто: нельзя изъ лебеды испечь сдобную булку... нельзя съ репейника сорвать махровую розу... Въ сущности, мы и не виноваты... я долго объ этомъ думала. Мы продержались дольше всѣхъ. Насъ разгромили въ январѣ. Кругомъ всѣ села ужъ были задавлены... Тамъ били, истязали, толпами гнали народъ въ тюрьму... Это уронило духъ... Старики струсили, нашли безполезнымъ сопротивляться. Пріѣхалъ исправникъ съ казаками, — сходъ всталъ на колѣни... арестовали Никифора, Семена, старосту...

[211] — А Гурьку еще! — добавилъ Филиппычъ: — Ваську, сапожника, Ваську-заику... еще кого-то?.. Да-а!.. Ѳедьку!

— Старшину оставили, — продолжала Марья Васильевна. — У меня сдѣлали обыскъ... Дружинники наши скрылись. Трофимъ вернулся на первый день; изъ него Богъ знаетъ что сдѣлали: полумертвый лежитъ въ «холодной»...

— Трофимъ? Этотъ кроткій великанъ? Онъ могъ-бы легкимъ толчкомъ сбить съ ногъ и Гараську, и его приспѣшниковъ... Необходимо его посмотрѣть доктору. И мы пошли «хлопотать».

Въ волостномъ правленіи сказали рѣшительно: безъ разрѣшенія станового пристава свиданья не дадутъ. Приставъ за тридцать верстъ; казалось, мы были безсильны что-нибудь сдѣлать для парня. Но практическій совѣтъ десятника Никандрыча перевернулъ все.

— Что тамъ приставъ? — шепнулъ Никандрычъ въ дверяхъ правленія, — къ Гараськѣ сходи. Онъ тѣ по-старому пріятству все оборудуетъ. Волчиху знаешь? Ну, у нея они гуляютъ... сходи-ка...