Граф Витте (Дорошевич)

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Перейти к навигации Перейти к поиску

Граф Витте
автор Влас Михайлович Дорошевич
Источник: Дорошевич В. М. Вихрь и другие произведения последнего времени. — М.: Товарищество И. Д. Сытина, 1906. — С. 142. Граф Витте (Дорошевич) в дореформенной орфографии
 Википроекты: Wikidata-logo.svg Данные


Arma virumque cano.[1]

Когда я думаю о С. Ю. Витте, мне всегда вспоминается индусский бог Вишну…

Надеюсь, цензура не обидится?

Если один — граф, то ведь и другой тоже бог.

Сравнение, казалось бы, должны найти лестным обе стороны?

По крайней мере, за индусского бога я ручаюсь.

Итак, когда я думаю о графе Витте, мне вспоминается индийский миф, который рассказывает Ренан[2].

Однажды восхитительным весенним утром бог Вишну, под видом юноши царевича Кришна, спустился с гор в цветущую долину.

Весна была прекрасна! Но молодой бог прекраснее ещё.

Пятьсот пастушек, которые пасли свои стада в цветущей долине, как увидели, так и влюбились в красавца-бога.

Каждой хотелось, — скажем словами Ренана, — протанцевать с ним.

Но — женщины! — каждой хотелось, чтоб с ней одной только танцевал царевич.

Вишну — добрый бог.

И он совершил чудо.

Очаровательное, поистине!

Всемогущий! — он воплотился сразу в пятьсот Кришн.

И каждый Кришна протанцевал с каждой хорошенькой пастушкой, и каждая пастушка была уверена, что с нею одной танцевал бог.

С тех пор они стали удивительно строги по части нравственности.

И близко не подпускали к себе простых смертных:

— Меня выбрал бог для танцев!

Так на всю жизнь сделал бог Вишну счастливыми сразу пятьсот пастушек.

У С. Ю. Витте всегда была эта божественная наклонность.

Сразу танцевать со всеми.

Ещё на заре его карьеры в Одессе, — когда политически ему было один год от роду, — он сотрудничал в «Московских Ведомостях» и дружил с «Одесским Вестником».

Недурно, если вспомнить, что, по мнению «Московских Ведомостей», следовало повесить, — и немедленно! — весь «Одесский Вестник», а по мнению «Одесского Вестника», следовало гильотинировать, — и как можно скорее, — все «Московские Ведомости».

Его ласкает Катков, и он очень дружен с бароном Иксом, бывшим политическим ссыльным С. Т. Герцо-Виноградским, самым антиправительственным человеком, какого когда-либо видел свет.

В своей «средней истории» С. Ю. Витте танцует то с г. Антоновичем, — консерватором из консерваторов, — то с В. И. Ковалевским, бывшим нечаевцем.

И тот и другой доверчиво склоняют голову ему на плечо, пока бог-Витте уносит их в вихре упоительного вальса:

— На благо родины!

Правда, кончив танец, С. Ю. Витте сажает своих дам не на стул, а мимо, около.

Так что уж те никогда не могут подняться.

Он танцует с предприимчивыми людьми и танцует с теми, кто их должен потом «поднять».

Как поднять?

Захлестнуть петлю на шею и вздёрнуть на воздух.

Он танцует с С. И. Мамонтовым, увлекая его в область грандиозных предприятий.

И танцует с банкиром Ротштейном, спасая его от суда, — с банкиром Ротштейном, который должен содрать с Мамонтова последние остатки кожи.

Он танцевал с Алчевским.

И как клал ему Алчевский голову на плечо:

— Я поеду в Петербург. Я переговорю с Сергеем Юльевичем.

И как он сел мимо стула…

Но длинен был бы перечень, с кем танцевал С. Ю. Витте. Как длинен синодик Грозного Иоанна.

Он танцует со всеми.

И — божественный дар! — всякий думает, что он танцует с ним с одним.

Он танцует с министром Сипягиным.

И как в ногу! Сипягин в восторге.

Сипягин!

И ежегодные отчёты, сопровождающие государственную роспись…

Кто откажет им в изумительной талантливости?

Они читались 1-го января в газетах. с таким интересом, с каким газетная публика до тех пор читала только уголовные романы.

Эти десять отчётов надо издать отдельной книгой!

Это документ. Это памятник.

Они сыграли колоссальную роль в пробуждении общественного сознания.

Написанные прекрасно, интересно, талантливо, порой блестяще, — они заставили массу публики, до тех пор никаких «казённых бумаг» не читавшую, думавшую про государственную роспись:

— Дело начальства, не наше!

Они заставили эту публику интересоваться государственными делами.

Их заслуга почти так же велика, как заслуга фельетона.

Лучшей похвалы для них не найду.

Превосходные, общедоступные, фельетоны, они сделали то, что сделал фельетон:

— Вывели государственные вопросы на улицу.

И познакомили с ними публику.

Они привили широким кругам вкус заниматься государственными вопросами.

А отсюда — критиковать.

А отсюда — быть недовольными.

Ни для кого не секрет, что в составлении этих блестящих отчётов принимали участие лучшие из наших либеральнейших профессоров.

Они с увлечением работали «на Витте».

Почему?

Они шушукались:

— Он наш. Он ведёт…

Не помню, кому — но это было напечатано, кажется, г. Шипову — этот человек, танцевавший с Сипягиным, сказал:

— Конституция в России, по моему мнению, неизбежна.

Но и «марксисты», — в то время революция была этой прекрасной маской, — но и марксисты считали С. Ю. Витте своим.

— Как!! Русский?! Министр?!

И вам отвечали с ясным, — я сказал бы: с детски ясным взглядом:

— Он — марксист.

— Русский?! Министр?! Дайте мне воды!

— Революция — война. Для войны нужна армия. Её армия — пролетариат. Пролетариат формируется фабричной промышленностью. «Он» создал грандиозную промышленность. Он занят только этим. Он работает только над этим. Таким образом, он вербует нам армию. Говоря формулой Карла Маркса: чрез железные ворота капитализма он ведёт нас к тому времени, когда орудия производства…

И так далее, и так далее, и так далее.

Всё, что было самого крайнего, бросалось на службу в Министерство Финансов:

— На работу! На нашу работу!

И это увлечение охватывало не только юношей, у которых пробивается первая бородка и первые идеи.

Профессор Маркевич, чтоб не цитировать многих других, — профессор Новороссийского университета Маркевич, который должен был оставить кафедру вследствие «политической неблагонадёжности», пошёл на работу в Министерство Финансов.

А это был глубоко искренний и так же убеждённый человек.

— Наше министерство!

Витте был чаровник.

И умел каждого увлекать в вихрь танца.

Началось с того, что в Петербурге пресерьёзно думали:

«Деньги на издание „Освобождения“ даёт Витте. Его поругивают. Но это для отвода глаз».

Были даже убеждены:

— Никто, как он! Орудие для борьбы с Плеве!

Кончилось тем, что «Гражданин», — «Гражданин»! — не стал титуловать его иначе, как:

— Нашим министром.

«Гражданин», для которого раньше слова «Витте» и «конституция» были, кажется, синонимами.

— Напишите «Витте», и выйдет «конституция»! — писал кн. Мещерский, не желая, конечно, копировать А. И. Поприщина, который говорил:

— Напишите «Китай», и выйдет «Испания».

Но копируя его невольно, как это с ним случалось всегда.

«Издатель» «Освобождения» превратился в enfant gâté[3] «Гражданина»!

Даже старичок кн. Мещерский — много чего видевший на свете! — не выдержал, был увлечён и на старости лет прошёлся несколько туров.

Какая божественная способность увлекать в танец кого угодно!

Когда граф Витте становится «конституционным премьер-министром», и г. Пихно, издатель «Киевлянина»…

Тот самый г. Пихно, который, говорят, вошёл в раж и начал палить по своим собственным сотрудникам, решив, что благонадёжных людей нет, весь этот свет неблагонадёжен!

Когда этот издатель «Киевских Ведомостей» принялся метать громы, граф Витте, — цитирую снова по газетам, — послал ему телеграмму:

«Приезжайте в Петербург! Поговорим. Может быть, столкуемся».

Приглашение к танцам! Очаровательное, как веберовское.

Подумайте! Со стороны премьер-министра! Где? В России!

В стране статьи 1039-ой. По меньшей мере!

Было бы длинно перечислять всех пастушек, с которыми перетанцевал наш бог.

Многие из них так и умерли в уверенности:

— Со мной одной!

Счастливые!

На наших глазах… Протанцевав несколько туров с князем Оболенским…

И как!

Одновременно с князем Оболенским и с генералом Треповым.

С князем Оболенским:

— Что либеральнее вам ещё нужно?

И с генералом Треповым:

— Он, право, не таков, как его рисуют. Наконец он необходим!

Протанцевав несколько туров с князем Оболенским, граф Витте отлично танцует с г. Дурново, и, говорят, будто бы скоро снова затанцует с такой же лёгкостью с князем Оболенским.

А может быть, с генералом Треповым? С графом Игнатьевым? С г. Победоносцевым или г. Петрункевичем?

Всё может быть!

При такой лёгкости на ногу…

Но кончим «синодик»!

Кончим на том, что пастушек было не меньше пятисот.

А может быть, — даже наверное! — индусский бог куда превзойдён русским графом.

— «Спешу оговориться!» — как писали старинные литераторы.

У нас ещё по старой памяти, когда литератор пишет, публика первым делом любопытствует:

— «Нападает» или «хвалит»?

Я не хочу хвалить, тем менее я хочу «нападать» на графа Витте.

— «Для людей исключительных и мораль нужна исключительная!» — сказал Поль Бурже.

И я отлично знаю, что государственных людей нельзя судить, как добрых знакомых.

Как простых смертных.

То, что для индусского бога было «пятисотличием», в государственном человеке называется «оппортунизмом».

Что ж!

Оппортунизм — государственная система, как и всякая другая.

«Обвинять» в оппортунизме — в этом нет ничего обидного.

Оппортунистом был Леон Гамбетта. Excusez du peu![4]

Главой оппортунизма. Родоначальником оппортунистов.

Оппортунизму в наш век воздаются почти божеские почести.

Прошлым летом открывали памятник Гамбетте.

— Слово «оппортунизм» многими произносится, как обвинение. Но чем была спасена Франция после 1870 года, как не оппортунизмом? Кто её спас? Оппортунисты… Кто был вождём этих оппортунистов? Он назывался Леоном Гамбеттой, этот великий оппортунист! Оппортунизм — это мудрость!

Эти слова у подножия памятника «великому трибуну» принадлежат республиканцу, главе республиканского правительства, представителю самой передовой страны Европы, — г. Эмилю Лубе.

И характерно, что пели и хвалили и славили в Гамбетте не «великого трибуна», на «великого патриота», не «великого республиканца», — а именно:

— Великого оппортуниста!

И никому не было стыдно.

Ни за него ни за себя.

Таков уж, значит, век.

После этого быть оппортунистом ничуть не стыдно.

Не мешает только при этом быть Гамбеттой.

И надо спасти отечество.

Но возвратимся к нашему божественному балу.

«После всех радостей и несчастий, любви и ненависти приходит смерть. И дальше? Дальше? Ничего!» — как говорит Яго.

Нашёлся человек, — единственный, — который не захотел с ним танцевать, — фон Плеве.

Борьба.

И С. Ю. Витте похоронен по первому разряду.

Председатель совета или комитета, — но который, всё равно, никогда не собирается.

— И дальше?

— Дальше? Ничего!

Сам г. Витте говорит, — например, 8-го января, накануне 9-го, депутации из десяти литераторов:

— Я ничего не могу. Я ничего не значу.

Но г. Витте похоронен ещё живым.

Приходит Портсмут.

Берут того, другого. Но кого конце-то концов?

Один.

Витте.

Правильна или ошибаются, — но и в Европе, и в Америке единственным государственным человеком в России. считают г. Витте.

И г. Витте едет в Портсмут с единственным оружием против японцев.

— Ах, господа! Вы не знаете, что такое Россия! — говорит он всю дорогу.

Единственная фраза.

Он повторяет её, — как рисуют корреспонденты, — «с загадочной улыбкой, с видом меланхолическим и даже не лишённым грусти».

— Вы не можете даже себе представить, что такое Россия! — повторяет он всякому встречному.

И мало-помалу, и Европа и Америка гипнотизируются загадочной фразой.

Приходят к убеждению:

— А ведь, действительно, чёрт возьми, мы не знаем, что такое Россия!

Всему. цивилизованному миру так чужд наш строй.

Все видят, что война разоряет Россию.

Но…

— Что ещё могут заставить их сделать? И есть ли, наконец, что-нибудь, чего не могут их заставить сделать?!

Двадцатому веку трудно понять:

— Что возможно и что невозможно в шестнадцатом?

Европа и Америка решают:

— Если уж эти так упрямы, нажмём на тех, — те, всё-таки, ближе к нашему веку, к нашим понятиям и нравам. Не разоряться же всему миру из- за их войны!

И нажимают.

Япония уступает.

С. Ю. Витте одерживает первую русскую победу над Японией.

Портсмутский договор, — печальный сам по себе, — всё же самый лучший, на который можно было надеяться.

На который даже нельзя было надеяться.

В «credit’е[5]» С. Ю. Витте он всегда останется колоссальной цифрой, сколько бы граф Витте ни вписал ещё себе в «debet[6]».

Сравнительно, конечно, но, — увы! — портсмутский договор — единственная блестящая страница в этой истории, написанный с кляксами человеческой кровью, ненужной и бесполезной.

— Японцы заняли весь Сахалин. Витте отдал им только половину. Среди всех русских генералов, штатский Витте один отнял у японцев назад взятую позицию, — справедливо писал один французский журналист.

Дорога от Портсмута до Петербурга — сплошной триумф.

«Первый и единственный победитель!»

Все понимают, все знают, что «воскресший из мёртвых» человек не ляжет обратно.

Ни для кого не секрет, об этом говорит вся заграничная печать:

— Витте предстоит сыграть огромную, историческую роль. Его ждёт исключительный пост.

Г. Витте должен делать крюк.

Он должен заехать по дороге в Париж. Он должен остановиться в Берлине.

Чтоб с королевскими почестями проехать в Потсдам.

Его желает видеть Лубе, с ним желает беседовать император Вильгельм II.

Один ли Вильгельм II.

Его величество Ротшильд, их величества Мендельсоны и прочие «князья мира сего» желают побеседовать с г. Витте «теперь».

То, что должно совершиться, не тайна ни за границей ни в России.

«Московские Ведомости» уже начинают кампанию против будущего «конституционного премьер-министра».

Черни, которая может получать эту газету «со значительной скидкой, на самых льготных условиях», внушается.

Печатаются вещи, невиданные на серых, как сукно арестантских халатов, страницах русской печати.

Про представителя России, про посланника страны печатают:

— Изменник… Что ему честь России?.. Готов погубить родину…

Это уже подготовление к Варфоломеевской ночи.

Это г. Грингмут в роли Сен-Бри, — красная рубаха каторжного площадного ката ему больше к лицу, — благословляет дубины чёрных сотен.

«У Руси есть враги

С Витте во главе!» —

запевает он на мотив из «Гугенотов».

На что хор чёрных сотен где-то, — чуть ли всё не в том же Кишинёве, — самый, оказывается «патриотический» город, хоть и цыганский! — на что потом хор чёрных сотен должен отозваться диким аккордом:

— Витте изменник! Казнь ему!

Что делает в это время г. Витте?

Из ума г. Витте, конечно, можно выкроить сотню умов, и каждый из них будет считаться у нас «государственным». И каким!

Г. Витте понимает, что:

— Времена меняются.

И мы должны следовать за ними.

Если хотим избежать столкновения и катастрофы.

В октябре 1904 года министр внутренних дел объявил «доверие» к стране.

Вещь, неслыханная нигде, кроме России.

Во всём остальном мире страна выражает своё доверие или недоверие министрам.

— Министр, который взял бы, да и заподозрил всю страну!

Во всей Европе, Америке, Австралии и даже в Азии — в Японии все померли бы от смеха при таком «трюке».

Иначе этого назвать нельзя.

Такого юмористического положения не приходило в голову ни Твену ни Джерому!

А у нас вся страна чуть с ума не сошла от радости:

— Министр нам выразил доверие.

В октябре 1905 года, ровно через год, уже правительство должно просить доверия у страны.

Этого нельзя было не предвидеть.

И г. Витте…

Чем он занят на своём долгом пути, с заездами, с остановками, из Портсмута в Петербург?

Он интервьюируется.

Корреспондент у него, — нет желаннее гостя!

Я цитирую иностранные газеты.

— Как вы нашли Рузвельта?

— О, в восторге. Главное, что мне в нём нравится, — это, прежде всего, удивительно искренний человек!

В Париже:

— Ваше мнение о Лубе, excellence[7]?

— Лубе? Да это сама искренность! Я люблю Лубе. Люблю, потому что искренность меня всегда чарует!

— А как вы находите Рувье?

— Рувье тоже очень искренний человек. Вот настоящий искренний человек. Сознаюсь вам, — искренность — это моя слабость.

В наши «лукавые времена», как их зовут даже отцы церкви, такая любовь к искренности — большая редкость.

Которую приятно отметить.

Г. Витте в государственном человеке выше всего ставит искренность.

Похвальней что же может быть?!

Но не слышится ли вам, прекрасные пастушки, ритурнеля, приглашения к танцам?

Ah, du, mein lieber Augustin,
Augustin, Augustin!
[8]

Человек, который через несколько дней должен будет просить доверия у всего мира:

— Наше желание — осуществить реформы искренно!

Готовит почву.

«Предупреждает» весь мир, что он большой любитель искренности.

— «Разумейте, языцы». То-то же.

И когда начинается танец, все дамы танцуют о графом Витте.

Франция, Германия, Англия, Австрия и т. д., и т. д.

Все.

За исключением одной.

России.

С человеком, который танцевал со всеми, не хочет танцевать никто.

Первый же русский «кабинет» никак не может составиться.

Граф Витте, окружённый портфелями!

Он и «кабинет», он и «все министры».

Новый Поток-богатырь!

Он танцует один среди зала.

Один в пустоте.

А по стенкам сидит масса людей и только смотрит на странный танец, прочно поджав под себя ноги.

— Нет-с! Танцевать мы с вами не пойдём!

Граф Витте ищет «партии».

И не находит.

И плачется иностранным корреспондентам:

— Я один! Совсем один! Во всей России нет благоразумного человека, чтоб со мной потанцевать!

Эпидемия «неблагоразумия» охватила страну!

И чем дальше, тем хуже.

Человек, которого все считали своим, все считают чужим.

Реакционеры его обвиняют в революционерстве.

Революционеры в реакции.

— Он отец конституции.

— Он отнимает у нас конституцию!

— Он задушил революцию!

— Он развязал руки революции!

Чудо бога Вишну удалось только наполовину.

Пастушки перешепнулись:

— Как я счастлива! Кришна выбрал меня и танцевал только со мною!

— Ну, уж это вы, милая, оставьте! Себе-то я больше верю! Кришна танцевал не с кем с другим, а со мной!

— Вы ошибаетесь! Со мной!

— Со мной!

— Со мной!

И их, таких, пятьсот!

Пастушки расхохотались или заплакали.

Но очарование исчезло.

Всё было так рассчитано, и всё-таки не удалось!

Поистине, жаль гениального плана и уж очень простых арифметических вычислений и потерянных интервью.

Были люди искренние, верящие, которые, «тем не менее», убеждали нас всех танцевать.

— Ничего не значит! Танцуйте! Вы должны танцевать!

— Почему?

И вот единственный аргумент.

— Но ведь Цезарь… виноват, Витте честолюбив. Поймите же вы, — он играет перед историей. Обновитель России! Не захочет же он ни отказаться от такой роли ни провалить её. Окажите кредит его честолюбию.

Честолюбив.

Большая красота в государственном человеке. Большая.

Ужасно красит его в глазах потомства.

Будут любоваться им.

Но потомки…

Честолюбивый государственный человек, по-моему, тигру подобен.

Любоваться им нужно издали, — из-за решётки, да и то на расстоянии.

А лицом к лицу…

Потомкам хорошо. Они на расстоянии.

А мы современники. Нам приятен был бы какой-нибудь аргумент.

Честолюбие!

Страшусь я, когда честолюбие является главным аргументом.

Был такой честолюбивый человек.

Наполеон Бонапарт.

12-го вандемьера, вечером, Наполеон Бонапарт выходил из театра Фейдо.

Улицы Парижа в этот вечер были в волнении.

Готовилось восстание.

Народ «строил свои батальоны», чтоб идти в Тюльери, против Барраса и членов конвента.

— А! — воскликнул Наполеон Бонапарт, обращаясь к Жюно, — если б эта толпа поставила меня во главе! Я отвечаю, я даю слово, — через два часа привести их в Тюльери и выгнать оттуда весь этот злосчастный конвент!

Через пять часов он был приглашён Баррасом и членами конвента.

Ему сделали предложение.

Наполеон Бонапарт потребовал трёх минут на размышление.

Решил.

И вместо того, чтобы «выгнать Барраса и конвент», расстрелял толпу[9].

Правда, потом он всю жизнь раскаивался.

— Он всегда оплакивал этот день, — говорит в своих воспоминаниях Буррьен, — он часто говорил мне, что отдал бы несколько лет жизни, чтобы вычеркнуть эту страницу из своей истории.

Но ни один из расстрелянных от этого не воскрес.

Что такое граф С. Ю Витте?

— Может Витте восстановит старый строй?

— Нет?

— Может Витте ввести строй конституционный?

Опыт трёх месяцев отвечает:

— Не в силах!

— Может Витте подавить революцию?

Пародируя слова Наполеона:

— Три месяца смотрят на нас с вершины этих пирамид человеческих тел.

И говорят нам.

— Нет.

Как пламя, охватившее нутро овина. Его пригасят здесь, — оно вырвется там. Его притушат там, — оно вырвется тут.

Ногам горячо.

Под ногами всё горит.

— Позвольте! Человек, который не может сделать ничего! Значит, он ни на что не способен?

Подождите!

— Специалист, — сказал Козьма Прутков, — флюсу подобен: он односторонен.

Граф С. Ю. Витте есть, будет и всегда останется тем, чем он был:

— Министром финансов.

Сделайте его хоть папой, — он останется министром финансов.

Граф Витте сделан премьер-министром.

Послушаем его слова.

Его собственные слова.

— Государственная Дума? — жалуется он приехавшей к нему депутации из Москвы[10]. — Почему я сажусь в этот утлый чёлн? Без надежды, конечно, что он может перевезти через бушующий океан. Только потому, что больше не на что сесть.

Возьмём самую спокойную страну, — Англию,

Сколько минут продержался бы премьер-министр, высказавший такие отрадные и утешительные мысли о будущем родины?

Каждый пэр, каждый депутат встал бы и сказал:

— Позвольте, г. министр! Если корабль в таком отчаянном положении, и вы не знаете, как его вести, вам остаётся только уступить своё место другим. Может быть, найдутся люди знающие и умелые. Вы можете садиться в чёлн — или спасаться вплавь, — это как вам будет угодно. Но ведь не погибать же нам всем только потому, что вы не знаете, как управлять в бурю!

Граф Витте неоднократно заявлял, что политика г. Дурново, министра внутренних дел, идёт вразрез с его политикой.

Какая снова расписка в беспомощности!

По тем, другим, третьим условиям…

Условия нам не интересны. Речь идёт о нашей жизни. О жизни родины. Нам нужны результаты.

Условия не подходят, — надо отказаться.

По тем, по другим, по третьим условиям, — но факт тот, что граф Витте не может сделать того, что прежде всего должен сделать премьер-министр:

— Составить то, что называется «однородным» министерством.

Министерство, где все министры держались бы одной политики, представителем которой является премьер-министр.

При существовании премьер-министра мы видим то же, что происходило, когда мы не имели премьер-министра.

Что привело нас к краху.

У всякого министра собственная политика.

Министр внутренних дел, — говорят нам, — проводит собственную политику.

Министр юстиции, у которого тоже своя политика, расходится с министром внутренних дел.

Вопрос самый существенный, вопрос жизни и смерти, земельный вопрос, который нужно разрешить какою бы то ни было ценою до марта, проваливается в январе в совете из-за разногласия гг. министров.

Так воз вечно останется «и ныне там».

И «кабинет», который расходится во взглядах, продолжает существовать.

И беспомощный премьер-министр продолжает оставаться во главе министерства, где у всякого своя политика.

«Премьер-министр», когда «кабинета» не существует!

Это звучит уже как:

— Адмирал швейцарского флота.

Какая беспомощность в самом начале.

Из Петербурга провозглашается «действительная неприкосновенность личности», — и это сопровождается массовыми избиениями в Одессе, Симферополе, Феодосии, Киеве, Харькове, Твери.

От Томска до Кишинёва.

В 130 городах.

Каждый губернатор, каждый полицмейстер имеют собственную политику.

Там разрешают милицию, здесь учреждение милиции считают мятежом.

И снова ничего, кроме жалоб.

Новые расписки в беспомощности:

— Что ж делать, если некоторые… по своему усмотрению… самовольно…

В доказательство этого некоторые отзываются, смещаются.

Что ж это за новый Куропаткин, у которого каждый генерал ведёт свой собственный бой и чуть ли не свою собственную войну?

Какая беспомощность всё время.

Вопрос прост.

Какая задача была поставлена графу Витте.

— Осуществить свободы, объявленные манифестом 17-го октября.

Прошло три месяца.

Что сделано?

Где Государственная Дума?

В чём состоит свобода слова, если каждую неделю прикрывается столько изданий, сколько их не прикрывалось в год ни при Сипягине ни при фон Плеве!

Где свобода союзов? Где свобода собраний?

О неприкосновенности личности говорить в стране, в столице которой запрещается выходить на улицу после 12-ти часов ночи, и где в Севастополе высылают людей «за знакомство с Куприным», — я нахожу неприличным.

Это значило бы издеваться над бедною родиной.

Никогда ещё жизнь русского человека не была так дёшева, как она стала с 18-го октября 1905 года.

— Но тысячи причин, условий!

Никаких условий!

Результатов! Результатов!

Речь идёт о жизни страны.

Какие причины, какие условия тут могут приводиться, как извинения?

Человек под хлороформом. Человек лежит на операционном столе. Ему делают операцию, от которой зависит его жизнь и смерть.

Жизнь и смерть его висят на волоске.

Какое это время, какое это место для того, чтоб:

— Извиняться?

Какие извинения?

— Волнения… тревожное время…

Человек не может справиться с волнениями[11]. Человек не может справиться с составлением кабинета. Человек не может справиться со своими подчинёнными.

Что же и требуется доказать?

Это уж начинает напоминать анекдот.

— Почему вы не стреляли? — спросил Наполеон у одного из своих генералов.

— На это было одиннадцать причин, ваше величество!

— Первая?

— Пороху не было.

— Довольно. Остальные не интересны.

Но, милостивые государи…

Страна, как огромной тучей, была накрыта и закрыта от остального мира.

Железные дороги не действовали. Почта — тоже. Телеграф — тоже.

Что там происходило за тучей?

Неизвестно.

Виднелось только, что туча вспыхивает кровавым светом.

Молнии.

И вы могли идти в любую банкирскую контору во Франции и менять ваши сто рублей.

Вам давали 263 франка.

Вместо 265, которые дают, когда погода — яснее не бывает.

Вспомните время русско-турецкой войны.

Какие скачки — вниз, через десять ступеней! — делал этот бедняга русский рубль:

— Первая Плевна… Шипка… Вторая Плевна…

Что было бы с ним теперь, при этих:

— Севастополь!.. Москва!.. Тифлис!.. Владивосток!

Не какие-то там Плевны!

Биржа! Такая чувствительная дама!

Способная упасть в обморок — и в какой обморок! — от известия о катастрофе на Мартинике.

Что ей Мартиника?

Подумайте, что сделалось бы с нею в 1878 году, если б она прочла в газетах:

— На Тверской расстреляли дом Коровина!

На Тверской?

Как пишет старичок г. Земский в своих объявлениях:

— На «известнейшей» Тверской улице.

Да ещё не дом какого-нибудь Гиршмана. А Коровина.

Ко-ро-ви-на!

И биржа упустила бы случай полететь, по крайней мере, на 40 копеек?

А тут…

Надо было, чтоб вся Пресня превратилась в развалины, чтобы рубль понизился ещё на 3 сантима.

На одну и сто двадцать пять тысячных копейки!

За Пресню даже обидно.

— Это сделала золотая валюта.

А кто сделал золотую валюту?

Всё время этой ужасной и печальной для исстрадавшейся родины междоусобной борьбы, когда реками текла братская кровь, — граф Витте оставался тем, чем был просто С. Ю. Витте:

— Министром финансов.

Я не знаю, находит ли он досуг писать свои мемуары. Вряд ли. Но если да, — глава, как ухитрились удержать в это время русские бумаги от окончательного падения на иностранных биржах, — будет самой интересной главой его жизни.

Какие усилия были для этого сделаны, — пока неизвестно.

Но глава будет рассказывать настоящее чудо.

Обстоятельство, которое заставляло всех русских, бывших в это время за границей, от всей души говорить:

— Спасибо графу Витте!

Жаль, что этого не могли сказать те русские, которые оставались в это время в России.

— Но Витте не был в это время министром финансов!

Но за границей знают Витте.

— Раз Витте во главе министерства, он всегда и во всех обстоятельствах останется. министром финансов.

«Кабинета», может быть, и не будет. Но министр финансов будет всегда. И этим истинным министром финансов будет Витте.

Вы могли спросить любого банкира:

— Что это русские бумаги не летят окончательно? Чего дожидаются?

Вы слышали один и тот же ответ:

— Мы верим в Витте. Пока Витте…

И г. Рувье, который сам Витте…

Т. е. министр финансов, прежде всего.

Г. Рувье, не будь во главе русских правителей Витте, не поднялся бы на трибуну для того, чтобы «успокоить финансовый мир» и сроком на три года поставить бланк французского правительства на русских обязательствах.

— Не беспокойтесь. Я знаю. Интересы по займам на три года обеспечены.

Это Рувье, глава французского правительства, ставил бланк на обязательствах графа Витте.

Трогательная, если хотите, картина.

Кастор и Поллукс.

Два великих министра финансов, подающие друг другу руку.

И на каком расстоянии!

Рыбак рыбака видит издалека.

Никто, кроме Витте, не смог бы в эту бурю держать голову поверх воды на иностранной бирже.

И никому, кроме Витте, Рувье не кинул бы спасательного круга.

Слово Рувье для капиталиста всё.

От слова Рувье «бумага» в кармане расправляется и перестаёт корчиться, как береста на огне.

Один из величайших авторитетов в наживных делах.

Как министр финансов, С. Ю. Витте был гениален.

В финансах Архимед.

— Дайте мне точку опоры, и мы задолжаем целому свету!

Я смело ставлю слово:

— Гениален.

Доказательств?

При С. Ю. Витте мы взяли у Франции 12 миллиардов франков.

А за пятью миллиардами франков начинается гениальность.

Бисмарк взял 5 миллиардов контрибуции.

А Бисмарк был гениален.

С. Ю. Витте взял их двенадцать.

Итого, по самому арифметическому расчёту, он почти в два с половиной раза гениальнее Бисмарка.

Сравните при этом их «точки опоры».

У Бисмарка:

— Мы победили!

Истинно железная точка опоры, как и полагается «железному» канцлеру.

Что было у С. Ю. Витте?

— Мы, может быть, когда-нибудь сможем быть в чём-нибудь вам полезными.

Это какие-то взбитые сливки, а не точка опоры.

И 12 миллиардов.

Не гениально?

Быть может, он ещё гениальнее, как бухгалтер.

Но где кончается бухгалтер и начинается министр финансов?

Возвращаюсь к тем же отчётам, ежегодно сопровождавшим государственную роспись.

Эти блестяще написанные отчёты в течение десяти лет из года в год были всегда как нельзя более утешительны.

То они открывали приятно удивлённым глазам существование «свободной наличности».

Чудесной арниковой примочки, которой можно примочить всякий бюджетный ушиб.

Примочил, — и прошло.

То, за отсутствием свободной наличности, отчёт радостно пускался в статистику.

— Зато благосостояние мужика поднялось! Куда! По статистике, вместо одного куска сахару в год употребляет три!

Немножко напоминало анекдот про одного издателя:

— Как подписка в этом году?

— Втрое лучше, чем в прошлом.

— Да что вы?

— Факт! В прошлом году был один подписчик на газету, — а в этом три.

Но, всё-таки, было утешительно.

Сравнительно!

Только последний отчёт немножко, как это говорится, сплоховал.

Кончался словами:

— Однако, можно надеяться, что с Божьей помощью…

Это уж плохо, когда министр финансов начинает Богу молиться.

Но всякий отчёт неизменно сопровождался любезным слуху одним и тем же рефреном:

— Так и этот год мы закончили без дефицита.

Мы к этому привыкли.

Первого января себя спрашивали:

— Без дефицита?

И, увидев любезную фразу на своём месте, себя поздравляли:

— Безо всякого!

И вот…

Десять лет жили без дефицита и сделали 12 миллиардов долгу.

Ах, бухгалтерия!

Мне всегда вспоминается знаменитый г. Езерский в одном из банковских процессов.

Он был экспертом.

— Да что же, наконец, такое бухгалтерия?! — в отчаянии возопил прокурор. — Наука это или искусство?

«Дедушка русской бухгалтерии» подумал с минуту и ответил:

— Искусство:

Но бухгалтерия — искусство сегодняшнего дня.

Эфемерида.

Живёт мгновение.

Сегодня вы успокоили тонко составленным бухгалтерским отчётом.

Завтра действительность, как камень, свалившийся откуда-то с неба, разорвёт самое искусное бухгалтерское кружево.

Десять лет вы пишете отчёты, а на одиннадцатый:

— Двенадцать миллиардов.

(Какой фатальный порядок в цифрах).

Но С. Ю. Витте был не только министром финансов сегодняшнего, — он был настоящим министром финансов и завтрашнего дня.

Судя по его деятельности, он мало обращал внимания на людей.

Судя по его деятельности, он рассуждал так:

— Люди умирают или лопаются…

Для министра финансов это одно и то же.

Люди исчезают, предприятия остаются.

Мамонтовы разоряются, Алчевские умирают, — но фабрики, но заводы, но железные дороги остаются, меняют хозяев и работают в стране и на страну.

Участь людей, по-видимому, мало интересовала С. Ю. Витте.

Он смотрел через их головы, вдаль.

Он был созидателем.

— Предприятий! Предприятий! Он помогал их увлечениям.

— Стройте! Создавайте!

Он грозил.

Грозил частным железным дорогам:

— Выкуплю! Стройте такие-то ветви! Создавайте! А то выкуплю!

Люди, общества гибли.

А он создавал, создавал, лихорадочно создавал.

Летели перья, часто окровавленные, голубей, коршунов, ястребов.

А он, как орёл, ширял в синеве неба, и не было преград его полёту.

В какой-то творческой горячке он создавал всё.

Завод, продукт, даже покупателя продукту!

Не создавал, а уж истинно творил.

Из ничего.

Нет покупателя?

Крестьянин обнищал, железного гвоздя купить не в состоянии.

Вот вам покупатель:

— Казна!

Рельсы на казну делайте.

Железные дороги строить будем, чтобы только покупателя вам создать.

Этого Витте я люблю, как немножко в душе поэт. Мне нравится его размах, и сила лёгких, с которой, словно грандиозный мыльный пузырь, росла и принимала гигантские размеры и надувалась русская индустрия.

И, словно мыльный пузырь, играла всеми цветами радуги.

И лопалась, и снова надувалась, и снова лопалась и вновь надувалась.

Здесь С. Ю. Витте был властолюбив, честолюбив и завоеватель.

Фараонов сон совершался наяву.

Министерство Финансов, — тощее в России министерство, — поедало другие, тучные.

Министерство Внутренних дел, — при фон Плеве, — должно было вступить в смертный бой, чтоб его не съело, не съело его власти и первенствующего значения Министерство Финансов.

Министерство Путей Сообщения, казалось, совсем перестало существовать. Все его вопросы решались в Министерстве Финансов.

Министерство Земледелия устранили даже в ту минуту, когда нужно было решать вопрос:

— Как поднять земледелие?

— Наши плательщики! — заявили в Министерстве Финансов. — Мы их участью и займёмся.

Бедное Министерство Просвещения, — уж и так тощее! — в один прекрасный день проснулось с отъеденным боком.

— Профессиональные школы — наше дело.

Какая гимназия не станет «профессиональной школой», если при ней открыть курсы выпиливания по ореховому дереву?

Продолжай дела идти тем ходом, каким они шли, и не встреться на пути железной преграды, — фон Плеве, — Министерство Финансов забрало бы под себя всё, и всё просто, естественно кончилось бы тем же, к чему пришло сейчас.

Министр Финансов С. Ю. Витте неизбежно сделался бы премьер-министром.

Но только настоящим.

Главою однородного министерства, которое писало бы свои бумаги под его диктант.

Среди всех завоеваний, которые успел сделать С. Ю. Витте, когда он был на своём месте и в своей роли, — самое трудное было, конечно, завоевание самой осмысленной и живой силы в стране:

— Общества, интеллигенции.

Вы помните ахи и охи, и стоны, и вопли, что интеллигенция бежала на службу к Министерству Финансов.

Адвокаты, судьи, доктора кидают своё дело.

— Учителя в акциз!

Эти причитанье:

— Жалованья соблазнили!

Заключение обидное. Но мало продуманное.

Не одно жалованье играло тут роль.

Мне пришлось тогда беседовать с одним учителем, пошедшим в акциз.

— Из учителей в монополию. Согласитесь, — звучит странно…

— Конечно! Конечно! Сохранить крестьянину половину здоровья. Спасти его от сивухи, настоянной кабатчиком на табачных листьях «для крепости», — от этого ужасного пойла, которым отравляется страна. Спасти его от этого отравления сивушным маслом, которое отнимает у него, по меньшей мере, полсотни рабочих дней в год, лишая его возможности работать и на другой день, «с похмелья». Спасти его от яда, который фатально делает из него затяжного пьяницу. Пили вы когда-нибудь водку, которую пьют у нас в деревне? Если да, вы поймёте, что значит освободить человека от этого яда. Уничтожить в деревне «институт», который её губит, разоряет, развращает, который её доводит до какого-то скотского состояния — кабак. Избавить деревню, мирской сход, крестьянское хозяйство, общественные дела от самого мерзкого влияния, избавить деревню от её язвы, позора, несчастия, — от кабатчика. Конечно, всё это ничтожное дело! Ничтожное, в сравнении с народным учительством, где я, всё равно, ничего не могу сделать, потому что мне ничего не дают делать. Там красивое имя и невольное бездействие, от которого слезами давишься, — здесь некрасивая кличка «акцизник», но живое дело. Дело оздоровления деревни. Раскрепощение пахаря от кабака.

Во всех ведомствах нужны были чиновники.

Везде писали.

И только одно, — Министерство Финансов, могучее, широкое, вершившее колоссальные экономические реформы, захватывавшее одну за другой различные отрасли народной жизни и обещавшее захватить их все, — только одно Министерство Финансов звало широкие круги общества.

И звало не писать, а:

— Делать дело. Устраивать судьбы и строить будущее.

Это было вольное министерство.

Вольное не только по обращению с цифрами.

Запорожская Сечь среди регулярных министерств.

Где спрашивали только одно:

— Умеешь делать дело?

«Какая смесь одежд и лиц»…

Бывший политический ссыльный, вчерашний адвокат, инженер, учитель, — всё работало плечо о плечо.

Единственное министерство, свободное от «настоящих чиновников».

Что удивительного, что русское общество, русская интеллигенция хлынула туда, где можно было влиять на жизнь страны.

Русское общество схватилось за работу «по Министерству Финансов» как за единственную для «частных людей» возможность работать, направлять и править.

Вот источник этого бегства «к Витте», а не одно жалованье.

Поработав с интеллигенцией, Витте, быть может, — наверное даже, — надеялся, что и снова…

Но премьер-министр граф Витте не получил того, чего так легко добился министр финансов С. Ю. Витте.

Общество не пришло к нему на работу.

Почему?

Граф С. Ю. Витте напоминает мне, — простите странный скачок мысли, — тех очень даровитых артистов, — например, г. Дальский, — талант которых находится, так сказать, на границе.

Между драмой и трагедией.

Когда их видишь в драме, думаешь:

«Вот бы ему в трагедию!»

Но когда они вас послушаются и начнут играть трагедию…

Вы находите:

— Нет! Назад! В драму! В драму!

Г. Дальский удивительно сыграл в «Идиоте» Рогожина.

— Трагик! — решили все. — Это уж не драма.

От Рогожина веяло Отелло.

Тогда он сыграл Отелло и…

От Отелло веяло Рогожиным.

Когда С. Ю. Витте был министром финансов, всем казалось:

— Вот бы был премьер-министр…

La plus belle fille du monde ne peut donner que ce qu’lle a.[12]

И не надо спрашивать от человека больше того, на что он в состоянии.

При разрешении вопроса, чего мы можем ждать от графа Витте, — этого не нужно забывать.

И быть может, этого не забыло русское общество, когда граф Витте поставил вопрос о доверии и о совместной работе…

Что ж делать, что он министр финансов!

Бывают несчастия и крупнее!

А граф Витте — урождённый министр финансов.

Настоящие министры финансов, как поэты, — ими не делаются, — ими родятся.

Конечно, граф Витте никоим образом не принадлежит к тем, поистине, «не помнящим родства» деятелям, которые выскочат случаем Бог весть откуда, наделают кровавых пятен и исчезнут, очень мало думая о суде не только потомства, но и современников.

Граф Витте честолюбив.

Для него очень много значит общественное мнение Европы, всего света.

Но что такое для министра финансов общественное мнение? И что такое Европа?

Если займы помещаются хорошо…

Т. е. если гг. Ротшильды, Блейхредер, Мендельсон охотно берутся их разместить среди публики.

Министр финансов доволен:

— Дела моего отечества идут отлично, и мы стоим во мнении Европы высоко!

Отсюда его география.

Свет, в его глазах, не так густо населён, как по нашему мнению.

Каких-нибудь полтораста-двести человек на всю планету.

Четыре Ротшильда, несколько Блейхредеров, Мендельсон и немногие им подобные.

Т. е. тот свет, с мнением которого нужно считаться.

Те, которые дают взаймы миллиарды, реализируют займы, помогают государству выходить из трудных обстоятельств, дают возможность вести войны, уплачивать контрибуции, строить железные дороги, развивать промышленность и т. д.

Все остальные для министра финансов не существуют.

Что такое Европа?

Для нас это — Германия, Австрия, Франция, Англия…

Для министра финансов это:

— Ротшильды, Блейхредеры, Мендельсон.

— Что такое Шпрее?

— Река, на берегу которой расположен Блейхредер.

— Что такое Сена?

— На её берегу возвышается Ротшильд.

— Темза?

— А! Это река, протекающая мимо английского королевского банка!

Как для почтальона:

— Что такое Плевако?

— Новинский бульвар, собственный дом.

И только.

Профессиональный взгляд.

Неизбежный отпечаток ремесла.

Как относится к нашим событиям Европа?

Какая Европа?

Жан Жорес вопит на эстраде, бьёт себя в грудь, кричит до хрипоты:

— Русская революция… Общее дело… Её победа будет и нашей победой.

И двухтысячная толпа, переполняющая зал митинга, единогласно вотирует горячее сочувствие русским «камарадам» и расходится под традиционные звуки «Интернационалки».

C’est la lutte finale[13]! — мечтательно и задумчиво звучит первая строка.

Groupons nous et demain[13]!

Голоса растут выше, выше, как грозная волна.

Internationale[13], — волна упала, что-то успокоительное слышится в пении, и:

Sera le genre humain[13]! — вновь мечтательно, ласково, почти нежно заканчивается мечтательная песнь пролетариата.

Но разве это «Европа министра финансов»?

Что думает о наших делах «Европа графа Витте»?

Та Европа, о которой, — о ней одной только, — он привык, будучи министром финансов, думать с заботой и беспокойством, с тревогой?

Европа, которая реализирует, распределяет займы…

Ей нужно, чтобы железные дороги в стране ходили по расписаниям, почта приходила вовремя и телеграф стучал без перерывов на две недели.

А главное, — чтоб проценты по бумагам поступали в назначенные дни.

Всё, что к этому ведёт, — хорошо.

Всё, что к этому не ведёт, — плохо.

Политика, при которой письмо опоздало на две недели, — никуда не годится.

Политика, при которой телеграмма пришла вовремя, великолепна:

— Вот настоящая политика, которая нужна этой стране!

Эта Европа думала:

«С вашей страной происходит, действительно, что-то нескладное. Вы не умеете сами с ней управляться, — сделайте то же, что делается в других странах.»

Но этой Европе показано:

— Вот вам! Ещё только обещана свобода, — что делается? Хорошенькие три месяца?

И «Европа», две недели не получая от должника ни писем ни телеграмм, завопила:

— Позвольте! На что ж у них Витте? И что делают казаки?

В конце-то концов…

Неужели вы думаете, что этой Европе не в высокой степени безразлично:

— Будет у России конституция? Не будет у России конституции?

Да введите хоть крепостное право. Посадите всех жителей под арест. Приставьте к каждому обывателю по два конвойных, если у вас на это хватит войск.

Но только, чтобы железные дороги ходили по расписанию, почта получалась вовремя и телеграф стучал как следует.

А главное, — проценты поступали исправно.

Вы этого добились, — вы гениальны:

— Настоящий благодетель своего отечества! Цена безразлична.

Какой угодно ценой!

Вы этого не добились, — вы:

— Враг своего отечества! Человек, который губит страну!

Потому что истинное счастье на свете испытывает, по мнению этой Европы, только та страна, которая платит свои проценты.

И большей радости, как оплатить купон, для патриота нет.

Так думает «Европа графа Витте», та Европа, с мнением которой он привык считаться.

И граф Витте…

Но я всё сравниваю нашего премьер-министра то с индусским богом, то с Наполеоном.

Боже мой, ещё подумают, что я прошу себе места начальника главного управления по делам печати!

Чтоб предупредить такую догадку, позвольте взять сравнение из другой области.

Граф С. Ю. Витте перед лицом своей Европы может сказать, пародируя слова городничего:

— Ежели у меня поезда ходят по расписанию, почта подаётся вовремя, телеграф стучит когда угодно, и арестанты…

Арестанты — это мы.

— И арестанты содержатся хорошо, — чего же мне ещё от Господа Бога нужно?

И «Европа» ему скажет:

— Верно!

Вот чего, поистине, мы в праве ждать от графа С. Ю. Витте.

Петербург одержим странною манией.

В Петербурге считают себя хорошенькой женщиной.

Поветрие!

От которого в Петербурге не избавлен никто.

Какой-нибудь статс-секретарь. Золотое шитьё спереди, золотое шитьё сзади. Серебро в волосах. Серебряная борода.

А он считает себя хорошенькой блондинкой, с золотистыми волосами, глазами небесного цвета и очаровательными ямочками на щеках.

Хорошенькая женщина!

Она терзает, она мучит своего влюблённого. Бедняжка думает о самоубийстве, как о праздничном отдыхе. Мечтает о холоде могилы, как измученный пешеход, среди раскалённого солнцем поля, о прохладе тенистой рощи.

Но «она» улыбнулась.

Довольно!

И преданный дурак снова лежит у её ног, счастливый, как могут быть на свете счастливы только глупые люди.

С исцарапанным сердцем, из которого сочится кровь. Но счастливый. Забыто всё.

И всё исцелено.

В один момент.

Она улыбнулась!

Сквозь хорошенькие щёлки он видит два кусочка неба.

И на румяных устах играет заря.

А ямочки на щеках!

Ну, можно ли тут не потерять голову? Зачем же и дана человеку голова, если её не терять при таких оказиях?

Но вот в один прескверный день она улыбается.

И ничего!

У него «лицо самоубийцы».

Складка между бровей, углы рта опущены, в глазах один мрак.

— Ну?

Она удивлена.

Она рассержена.

Она топает ножкой.

Она теряет терпение и туфлю.

— Ну? Не сметь делать такого лица! Разве я вам не улыбнулась? Как вы смеете не быть счастливым?

Но вместо того, чтобы потерять голову, он ею качает.

Невиданная вещь!

Он качает головой,

— Улыбка?

Ему улыбались много раз, и потом начиналось всё снова.

Он что-то такое бормочет.

И требует чего-то такого более существенного.

Как он изволит довольно глупо называть:

— Фактов!

Улыбки, самые многообещающие, на него больше не действуют.

Он видал улыбки!

С него довольно улыбок!

У хорошенькой блондинки слёзы готовы брызнуть из глаз.

Он смеет так говорить об её улыбках!

Он!!! Он?!?!

— Что случилось?

— Бог весть, сударыня!

Но время шло, пока вы улыбались многообещающими улыбками.

Быть может, вы постарели и подурнели за это время. Быть может, ваш преданный за это время стал старше и с летами умнее.

Но время, всемогущее — увы! — время что-то изменило.

Вещь, которой не понимают, не хотят понять, не могут понять, которой никогда не поймут в Петербурге!

Ах, Боже мой! Это так естественно!

Так трудно расставаться с мыслью о своей всесокрушающей очаровательности.

Спросите любимую женщину…

Граф Витте пал жертвою того же петербургского поветрия.

— Довольно им улыбнуться!

И общество и страна…

Чем больше они страдали, тем скорее всё будет забыто.

Ему улыбнулись! Какое счастье! Какое небо! Какая заря!

Весна!

Ведь зон князь Святополк-Мирский! Полуулыбнулся, можно сказать, четверть-улыбнулся:

— Доверие!

И всё засияло.

Какой восторг в ответ!

— Сударыня! Это была последняя улыбка! Последняя, которая совершила чудо! Время! Время! Всемогущее время! Которое всё уносит с собой, — нас, и нашу веру, и наши улыбки, и наше очарование! Время! Сморщенные бровки больше никого не повергают в бездну отчаяния, и улыбка более не исцеляет ничего!

Целительный бальзам, который так часто открывали, что он выдохся и потерял всю свою силу.

С. Ю. Витте возвращается из Портсмута сияющий, ликующий.

Америка, Европа, Нью-Йорк, Париж, Берлин, — везде овации.

— Портсмутский победитель!

Разве он не хорош, как никогда?

И…

Петербургская дума собирается на совещание, чтобы обсудить вопрос:

— Добавить ли к высокому званию графа Витте ещё и скромный титул почётного гражданина Петербурга?

И решает:

— Нет!

Почему?

— Он, его политика была, в конце-то концов, первой причиной войны.

Какое злопамятство!

Портсмутская улыбка не заставила забыть ничего!

В эту минуту история грянула ритурнель.

Танец должен начаться.

Граф Витте протянул руку с очаровательнейшей полуулыбкой:

— Почти конституция!

Всё будет забыто! Восторг и ликование! Бал открывается. Громче, оркестр!

И…

Рука графа Витте «осталась в воздухе».

С неисчезнувшей ещё улыбкой на лице, с протянутой рукой он остался один среди зала, в позе стеснительной неловкой и странной.

— Как вы сделаете революцию? — спросили когда-то в Версале другого графа — Мирабо.

Les bras croisés! — ответил он, скрестив руки.

«Сложив руки».

Вон ещё пророчество о всеобщей забастовке, как средстве революции! Когда ещё оно произнесено!

Граф Витте встретился лицом к лицу с самой невиданной забастовкой в мире.

В которой было что-то буддистское!

«Со сложенными ногами».

Как Будды, — все сидели, поджав под себя ноги.

Никто не хотел танцевать.

Граф Витте улыбался.

В ответ:

— Фактов!

Граф Витте убеждал, просил:

— Да вы, господа, только танцуйте со мной, — факты будут.

Фактов нет, — перед фактами!

В ответ:

— Фактов!

— Фу, Господи, какие вы странные! Видите, — улыбка? Разве улыбка не факт?! Каких ещё фактов нужно?

В ответ одно и то же:

— Фактов!

И устав стоять один, среди зала, в позе странной и стеснительной, граф Витте рассердился.

— Не желаете танцевать со мной? Не нужно! Один танцевать буду! Со стулом!

И он пошёл танцевать один.

Но уже другой танец…

— «Но я хвалить вас не хочу».

Стальные перья существуют не за тем, чтобы льстить.

Даже целому обществу!

Я понимаю, до боли в сердце понимаю я, почему русское общество, исстрадавшееся, истомившееся, истерзавшееся и истерзанное русское общество не пошло танцевать по первой улыбке.

Оно видело уже столько многообещающих улыбок!

Нельзя винить его за этот скептицизм.

Нет общества более доверчивого.

Вспомните слова князя Святополк-Мирского.

И если общество, от одного слова «доверие» способное переполняться доверием и приходить в экстаз, — если даже такое общество стало «Фомой неверным», — не его в том вина.

Поистине, не его!

Но танцевать всё-таки следовало.

Зачем?

Господа, у нас есть две инстанции.

Куда мы можем приносить жалобы.

Апелляционная — Европа.

И кассационный департамент — история.

Которая кассирует все приговоры.

В кассационном-то департаменте мы выиграем.

История-то вынесет нам оправдательный приговор.

История-то покажет:

— В этом процессе были правы они!

И присудит в нашу пользу. Всё взыщет.

Но когда?

Когда мы будем костями, а наши гроба — гнилушками?

Это напоминает «посмертные процессы» о восстановлении доброго имени.

Какое-то дело Калляса, колесованного, за которого несколько лет после казни подсудимого, вступился Вольтер.

Вольтер победил.

Память Калляса предстала чистой, как лилия, как снег.

Он не был виноват.

Преступление было его казнить!

Память Калляса была реабилитирована.

И как торжественно!

Но Калляс-то ведь всё-таки умер, прибитый гвоздями к колесу, среди страшных мук.

Это напоминает процесс, который сейчас происходит в Париже.

Кассационный суд собирается кассировать приговор, поставленный 20 лет тому назад.

Какой-то человек был осуждён в каторгу за убийство.

И вот теперь дознано, что он был не виновен. Настоящий убийца открыт, сознался.

Телеграфируют в эту страшную Гвиану:

— Освободите из тюрьмы такого-то. Он не виноват. Приговор будет на днях отменён.

И губернатор Гвианы отвечает по телеграфу:

— Поздно. Он находится в агонии.

Кассационный суд объявит его полную невиновность.

А человек всю жизнь свою прожил в каторге!

Когда вынесет свой приговор история?

Будем мы тогда в агонии или уже «в состоянии разложения»?

Остаётся апелляционная инстанция — Европа.

Европа, — как министр финансов, он может иметь о ней своё представление, но мнение Европы важно для графа Витте.

И по мотивам честолюбия и по другим мотивам, более существенным.

Мы должны были танцевать с ним.

Чтоб лишить его на суде Европы этого оправдания:

— Я не всегда держал в руках камень. Я взял ого, — это правда. Но когда! Я протягивал им кусок хлеба. Но они не приняли его: «Вот ещё очень нужно, без масла!»

Мы должны были танцевать с ним на глазах у нашей собственной страны.

На глазах тех простых людей, которые не привыкли, не умеют слишком углубляться в вопросы и отыскивать слишком для них глубоко лежащие причины.

И которые «по видимости» могут судить и сказать:

— А кто ж вам не велел принять руки, когда вам её протягивали?

Симеон, великий и святой старец Симеон, всю жизнь свою ждавший Мессию, как мы ждём свободы…

Ему подали во храме Младенца, маленького, беспомощного, плачущего.

И представьте, что он, вместо того, чтобы воскликнуть:

— Ныне отпущаеши!..

Он, вместо этого, отдал бы Младенца назад и сказал:

— Такой маленький, беспомощный, плачущий! Он спасёт мир?

Не узнал бы Мессии!

Так может представиться наше дело и наш отказ тем простым нашим соотечественникам, которые не привыкли, не умеют ещё смотреть слишком глубоко «в корень» и там отыскивать слишком для них глубокие причины.

Они могут сказать:

— В этой крошке они не угадали будущей свободы. Их вина. Им хотелось сразу слишком многого. Им давали, им показалось мало! Они отказались, и от нас отняли даже то малое, что давали.

Ради них, чтоб выиграть их мнение, мы должны были принять протянутую руку.

Чтобы поставить политику начистоту, лицом к лицу со страной:

— Мы не ставим вам препятствий. Никаких. Мы идём вам навстречу. Делайте шаги.

И все увидали бы, кто, действительно, идёт и кто не двигается с места, говоря:

— Иду и поспешаю!

Мы должны были сделать это, чтобы лишить политику возможности прятаться за наше, якобы, противодействие, упрямство, за наши, будто бы, «запросы», за условия, за обстоятельства и прочее, и так далее, и тому подобное.

Мы должны были танцевать с графом Витте, чтобы хоть попытаться заставить его танцевать по-нашему.

Мы должны были танцевать с графом Витте, чтобы поставить его в глазах России, Европы, всего мира, истории, — ведь должен же чего-нибудь бояться всякий человек, самый «бесстрашный», — чтобы поставить его в невозможность танцевать другой танец, а не тот, на который он нас ангажировал.

Мы должны были танцевать с графом Витте, потому что больше не с кем было в эту минуту танцевать.

Найдите в административных кругах другого человека, более европейца. Более умом своим понимающего требования времени и яснее в глубине души отдающего себе отчёт в том, что губит страну.

Мы должны были танцевать с графом Витте за отсутствием там других танцоров.

А минута была такая, что танцевать было необходимо.

Не танцевать было нельзя.

История сыграла ритурнель.

Не будем же, заклинаю вас, повторять тех людей, про которых говорит Эдгар в «Короле Лире»:

«Смешные люди! Они ищут причин своих несчастий на небе, в движении планет и только не в самих себе».

Будем умны, холодны, спокойны, беспристрастны, строги к себе, — чтоб быть сильными.

Не будем исходить бесконечными жалобами на других, на подлое коварство.

Что же мы за ничтожество, что от нас, от нашего поведения ничего не зависело?

Не будем закрывать глаза на собственные ошибки.

Будем искать их, чтобы видеть и не повторять.

Будем неумолимо строги, до придирчивости, прежде всего, к себе.

Незабвенные — увы! — октябрьские дни!

Русской «весне» суждено начинаться всякий год осенью.

«Открывается первая рама, и в комнату шум ворвался».

И каких-каких ребяческих голосов не было в этом шуме.

Отворили железные заржавевшие запоры, приоткрыли тяжёлые, кованные двери, — и мы, — мы никогда не видали луга, — мы немножко сошли с ума от воздуха, от света, от зелени, от горизонта, открывшегося глазам.

Далёкого! Далёкого!

Как дети, мы кинулись кувыркаться по траве.

Вы помните, с чего это началось?

Что было первым в этом требовании:

— Фактов!

Вопрос об амнистии.

— Полной!

Рассудим спокойно.

Сомневался ли кто-нибудь из тех, кто издавал этот благородный и человечный крик, — мог ли сомневаться вообще кто-нибудь, — что если бы Государственная Дума собралась, имела возможность собраться, что если бы — чего нельзя было не ожидать — эта Дума была хоть чуть-чуть не реакционной…

Мог ли кто-нибудь сомневаться, что первым постановлением этой Думы было бы требование «забвенья прошлого».

То есть амнистии.

Свирепая борьба кончена. Началась мирная работа и мирная борьба.

Полное забвенье прошлому. То есть полная амнистия.

Так бывало, так бывает везде. Иначе не может быть нигде.

Иначе не могло быть даже и у нас.

Первая Дума потребовала бы этого, и вот тогда бы вся страна увидела, какова цена этой Думе.

Ставятся во что-нибудь или ни во что не ставятся постановления представителей страны?

И несомненно, что правительство не захотело бы, по первому же абцугу — и по такому вопросу — стать в оппозицию к Думе и сказать стране:

— С первого же слова говорим вам, что мнение ваших представителей не ставим ни в грош!

Дума должна была собраться в январе, и в январе была бы, несомненно, объявлена полная амнистия.

О чём же шёл разговор в октябре?

О трёх месяцах?

Трудно и щекотливо и тяжело говорить человеку, находящемуся на свободе, о лишних трёх месяцах тюрьмы для людей, в ней истомившихся.

Но…

Одному раненому сербскому заговорщику доктор сказал:

— Вам придётся отнять руку. Вы согласны?

Тот только рассмеялся в ответ:

— Доктор, когда я шёл, я составил духовное завещание. Я заранее считал себя убитым. Режьте руку, — всё остальное у меня будет в выигрыше!

Можно как угодно смотреть на тех, для кого требовали немедленной амнистии.

Но в одном никто им не может отказать: в том, что, прежде всего, они жертвовали собой[14].

И я думаю, что если бы людям, решившим пожертвовать жизнью, предложить вопрос:

— Как хотели бы выйти? Через три месяца совершенно спокойно? Или сейчас же, по лужам человеческой крови и через груды человеческих тел?

Эти люди ответили бы:

— Мы жертвуем тремя месяцами нашей жизни.

Но мы требовали, чтоб это сделала не Государственная Дума через три месяца, а граф Витте и немедленно[15].

— Это и будет первым фактом! Фактов!

Но, милостивые государи, мог ли это сделать именно граф Витте?

Не требовали ли мы от него невозможного?

Можно ли, например, требовать, чтобы белокурый человек кричал:

— Бей блондинов!

Как же требовать от министра, чтобы он восклицал:

— Бей министров!

И чтобы именно министр Витте настаивал на немедленном освобождении первым делом убийц двух министров.

В частности — Витте был противником Плеве.

Это знают все.

Все знают также, что, по крайней мере, в октябре против Витте была в Петербурге сильная партия.

И вы требуете, чтоб первое, что он сделал бы, очутившись у власти, — освободил убийцу своего врага?

Какой козырь это значило бы дать в руки противной партии.

Генерал Трепов мог стоять за полную амнистию. У него не было личных счётов. Граф Витте, первым долгом требующий:

— Освободите Сазонова!

Странная фигура. Странное положение.

— Ах, это уж политика!

В политике никак нельзя обойтись без политики.

Вам-то, конечно, «до всего этого нет никакого дела». Но графу Витте до всего, что касается графа Витте, согласитесь, есть дело.

Чего не приходилось читать в эти дни, — первые дни, когда от избытка сердца уста лепечут трогательный вздор!

В одной — теперь покойной — газете я читал даже требование:

«Пусть г. Витте открыто пристанет к нам!»

А «мы» — это была газета революционной партии.

Представьте себе эту картину.

Граф Витте объявляет:

— Я — революционер!

Вопрос: сколько минут после этого он остался бы премьер-министром?

И какую бы пользу могла извлечь из него та партия, в интересах которой ему предлагали к ней «примкнуть»?

Что бы мог после этого делать граф Витте?

Носить красный флаг? Или петь революционные песни?

Вот то, чем мы проигрывали дело в апелляционной инстанции — Европе — и, что гораздо важнее, в глазах многих и многих в нашей стране.

Было много восторга и мало деловитости.

С тех пор…

Какой поворот вальса совсем в другую сторону!

Где тот божественный Кришна, который с застывшей любезной улыбкой и «повисшей в воздухе» рукой, в неловкой и стеснительной позе, стоял посреди зала?

Предлагал всем.

Д. Н. Шипову.

— Не возьмусь. Я слишком умеренный. Кабинет будет односторонен.

А. П. Гучкову.

— Нет-с. Куда-с. Мы в ретроградах!

Даже М. А. Стаховичу предлагали:

— Вдруг стать министром народного просвещения.

Тому:

— Не пойду потому-то.

Другому:

— Не пойду поэтому-то.

Третьему:

— А я просто не пойду!

Граф Витте сердится, и очаровательная улыбка мало-помалу сходит с лица.

Лицо становится другим.

Где те дни, когда депутации уходили от него, с большим трудом устояв против очарования?

Теперь всё чаще отчёты о приёме депутаций заканчиваются одной и той же фразой:

— Граф был суров. Депутация ушла недовольной.

Он сердится всё сильнее и сильнее.

Он говорит:

— А! Вы все сочувствовали стачкам! Вот и узнайте, что такое стачки!

Это уж наказание всей страны.

За что?

Граф Витте просил кредита.

Страна нашла, что граф Витте такого кредита не заработал.

И граф Витте за то, что он кредита не заработал, сердится на страну же?

И наказывает?

И как!

Цитирую по газетам:

— Статистика. С 25-го декабря 1905 года по 25-е января 1906 года.

За один месяц!

Хорошо хоть имел 31 день. А если бы это был февраль!

— 78 газет закрыто в 17 городах. 58 редакторов посажено под арест, из них 46 освобождено под залог, в общем в 386,500 рублей. Военное положение объявлено в 62 местностях, положение усиленной охраны — в 23-х. Не считая числа убитых и раненых в Москве: во время столкновений с войсками убито 1,203 человека, ранено 1,624. Счесть число арестов невозможно, — но в 14-ти городах арестованные лица должны содержаться в полицейских участках, так как тюрьмы переполнены.

Какой ореол!

И как в сиянии этого нового ореола потонула слабая полуулыбка первого русского «конституционного премьер-министра».

Как, говоря на нашем газетном языке:

— Из «Русских Ведомостей» человек перешёл в «Московские».

Бог Кришна начал с другой ноги — и больше ничего.

Примечания[править]

  1. лат. Arma virumque cano. — Я воспекаю оружие и мужчину. Этими словами начинается «Энеида» Вергилия.
  2. Renan. Lettre à M. Berthelot
  3. фр.
  4. фр.
  5. англ. credit — кредит
  6. англ. debet — дебет
  7. фр.
  8. «Ах, мой милый Августин»
  9. Taine. «Napoléon Bonaparte».
  10. В ноябре.
  11. Ведь не одним же оружием успокаиваются, а тем более — предупреждаются волнения.
  12. фр. La plus belle fille du monde ne peut donner que ce qu’lle a. — Самая хорошенькая девушка на свете не может дать больше того, что она имеет.
  13. а б в г «Интернационал»
  14. Цитирую отчёт об общем присутствии Государственного Совета, 21-го января, по вопросу о смертной казни за политические убийства: — Эти люди столь фанатичны, что их не устрашит ничто, — они и так всегда идут на верную смерть.
  15. И что же в результате? Сокращён срок заключения? Когда теперь будет амнистия?