Два типа (Мачтет)/ДО

Материал из Викитеки — свободной библиотеки
Два типа
авторъ Григорий Александрович Мачтет
Опубл.: 1898. Источникъ: az.lib.ru

ДВА ТИПА.[править]

(Повѣсть).

Nota Bene. Я издаю эти записки одного изъ прожигателей жизни въ томъ видѣ, въ какомъ онѣ попали ко мнѣ, ничего не измѣняя и не добавляя отъ себя. Несмотря даже на потерю нѣсколькихъ страницъ, оборванныя, недописанныя, онѣ все же представляютъ, по моему мнѣнію, нѣкоторый интересъ и даютъ довольно цѣльное представленіе о драмѣ, героями которой явились представители двухъ различныхъ типовъ, отчего я и озаглавилъ эти записки «Два типа». Когда я читалъ ихъ, онѣ производили на меня впечатлѣніе какихъ-то странныхъ монологовъ. Казалось, будто измученный, больной человѣкъ, раздвоенный, полный внутреннихъ рефлексовъ, самъ на самъ тихо шепчетъ про себя свои тревожныя думы и бередитъ ими душу. Разбирался ли онъ въ себѣ или въ общихъ явленіяхъ жизни, хотѣлъ ли этими записками оставить хоть какой-нибудь слѣдъ пережитаго момента, пусть уже рѣшаетъ самъ читатель. Конечно, тутъ многое зависитъ отъ настроенія и я охотно допускаю предположеніе, что другіе могутъ увидѣть въ этой небольшой повѣсти нѣчто иное, чѣмъ видѣлъ и перечувствовалъ я, пробѣгая эти лихорадочно-торопливой рукой небрежно набросанныя строки…


12-е іюня.

Она больна уже пятый день, — кризиса ждутъ на девятый… Перспектива ожиданія, полнаго тревожной неизвѣстности, не особенно пріятна, — у меня уже и такъ разбиты нервы. Сегодня я, какъ сантиментальная институтка, исписалъ этими цифрами листъ бумаги и чтобы быть послѣдовательнымъ начинаю дневникъ…

Воображаю, какъ захохотала бы баронесса…

— Вы — и дневникъ?!.. Ха, ха, ха! это крайне интересно… Во всякомъ случаѣ нѣчто новое! — съязвила бы она.

И дѣйствительно, это нѣчто новое для меня… Кажется, жизнь и фланерство всепокупающаго креза давнымъ давно вытравили всякіе сантименты, если таковые и были когда-нибудь во мнѣ… Не даромъ же очень многіе считаютъ меня глубочайшимъ циникомъ, да и докторъ въ томъ числѣ, кажется… Ну, что жъ, цинизмъ много помогаетъ успѣху у женщинъ… Всѣ онѣ, и баронесса, конечно, всегда признавались «въ минуты сладкихъ изліяній», что наглость мужчины, испорченность, дерзость таятъ въ себѣ нѣчто обольстительное…

— C’est piquant èa!.. Немножко негодяй, — это хорошо, это покоряетъ!..

Правда, она не такова… Ей нужно другое и, кажется, я подчиняюсь этому «другому» или начинаю подчиняться, хотя это и не вяжется съ моей природой и довольно странно для сына fin de siecle’я, переплывшаго всѣ модныя теченія отъ шопенгауэро-гартмоновской Сциллы и Харибды до декадентскаго водоворота включительно и очутившагося въ концѣ-концовъ въ какой-то мертвой зыби, безъ горизонтовъ, затянутыхъ туманомъ «сладкихъ ощущеній», безъ почвы, ушедшей въ бездну… Что дѣлать, можетъ быть и это только мимолетный капризъ избалованной натуры, ищущей все новыхъ ощущеній… Для разнообразія отчего и не посантименталѣничать?.. Во всякомъ случаѣ, эта болѣзнь ея, нужно правду сказать, разбила весь мой покой, развинтила нервы, прогнала сонъ и т. д. и т. д. Когда мы встрѣтились сегодня съ докторомъ въ ея свѣтленькой, крошечной гостиной, онъ взглянулъ на меня пристально и спросилъ:

— Не больны ли вы сами? У васъ прескверный видъ…

Тонъ вопроса былъ довольно участливый.

Я, конечно, постарался улыбнуться и отдѣлаться шуткой.

— Я боленъ хандрой, докторъ, — обычной болѣзнью крезовъ… Противъ нея ваше искусство, кажется, безсильно…

— Да, безсильно, — повторилъ онъ, сжавъ губы, и отвернулся…

Я понялъ почему… Онъ вспомнилъ нашу давнишнюю стычку на эту тему, послѣ которой сталъ сдержаннѣе со мною, очевидно, сочтя меня бездушнымъ, черствымъ циникомъ, испорченнымъ до мозга костей фатомъ… Это произошло вскорѣ послѣ того, какъ она представила мнѣ его, какъ друга ея покойнаго брата… У меня были развинчены нервы, почему, — хорошо не помню, но, кажется, мнѣ показалось, будто она относится ко мнѣ особенно холодно и безучастно… Я дрожалъ отъ внутренней досады и задѣтаго ревниваго самолюбія и точно капризному мальчишкѣ мнѣ хотѣлось выместить такое состояніе на другихъ, — все равно, какимъ вздоромъ, лишь бы позлить и задѣть… Это въ крови у меня… Покойный родитель, — миръ его праху, — вымещая всегда свое настроеніе на домочадцахъ, довелъ такимъ образомъ бѣдную мать до столбняка. Кроткая и тихая, выданная замужъ за капиталъ, а не за человѣка, она трепетала всю недолгую жизнь, трепетала до послѣдняго вздоха, сначала отца, потомъ мужа, потомъ загробнаго возмездія за грѣхи, которыхъ не знала… Этотъ вѣчный трепетъ сильно развинтилъ нервы ея любимца еще въ дѣтствѣ…

Мы сидѣли съ докторомъ на террасѣ ресторана, откуда открывался волшебный видъ на море… Западъ горѣлъ багрянымъ блескомъ и багрилъ лазурное море, отвѣчавшее ему въ высь нѣжными зеленоватыми тонами, исчезавшими въ дымкѣ… Бѣлое облачко всплывало изъ-за дымки, а дальше, дальше на горизонтѣ, какъ бы надъ облачкомъ и какъ бы въ воздухѣ, парилъ трехмачтовый бригъ съ надутыми парусами, окрашенными розовымъ свѣтомъ заката… Иллюзія была полная, — бригъ казался летящимъ, легенда о летающемъ голландцѣ, вдохновившая Вагнера, возставала живой картиной… Я молчалъ, мнѣ было не до пейзажей, которые казались мнѣ и тоскливыми и скучными, — докторъ восторгался… Въ моемъ настроеніи эти восторги раздражали еще больше… Мнѣ вообще не по душѣ восклицанія восторговъ и восторги вслухъ… Истинный, глубокій восторгъ, какъ и счастье, какъ и ужасъ, долженъ быть безмолвенъ… Всецѣло и полно охваченная душа не любитъ звука…

— А у васъ все сплинъ отъ пресыщенія, а?.. Хандрите?..

— Да, хандрю, докторъ!

— Это неврастенія, батенька… Вы, по правдѣ сказать, довольно яркій представитель ея…

Онъ говорилъ съ обычной своей грубоватой простотой, которую только искренность тона и благодушіе отдѣляли отъ нахальства. Въ общемъ, онъ былъ мнѣ очень симпатиченъ даже этой манерой рѣчи…

— Будто?..

— Право… Хандрить въ такой вечеръ?!..

Онъ хлебнулъ изъ стакана глотокъ холоднаго чаю и поднялъ на меня очки.

— Теперь у насъ хоть прудъ пруди, батенька, неврастениками… въ особенности въ богатыхъ семьяхъ… Все это признаки дегенераціи…

— Можетъ быть, — отвѣтилъ я, — но что касается меня лично, то увѣряю васъ, что вы ошибаетесь… Мои родители, — я изъ купеческой семьи, какъ вы знаете, — были здоровехенькіе люди, а дѣдъ пахалъ еще землю… Онъ сильно напоминалъ собою деревенскаго Авраама, — излюбленный типъ нашихъ народниковъ, — значитъ, и вашъ… Родитель цѣпкими и крѣпкими руками собиралъ мнѣ мои милліоны, еле зная грамоту и предпочитая считать зарубками на биркѣ…

— Тутъ нѣтъ противорѣчія, а скорѣе подтвержденіе, — заспѣшилъ докторъ. Вообще вопросъ о «вырожденіи» былъ его любимымъ конькомъ. — Согласитесь, что нашъ крестьянинъ, пробивающійся безъ грамоты и счета, однимъ умомъ и сметкой, въ купцы милліонеры, — если не геніальный, то во всякомъ случаѣ выдающійся, глубоко талантливый и сильный типъ, которому приходится вести свою борьбу съ крайнимъ напряженіемъ… А потомство такихъ людей всегда очень слабо… Да чего же лучше, возьмите всѣхъ нашихъ саврасовъ и тятенькиныхъ сынковъ, отцы которыхъ соэидали, а они…

— Позвольте, докторъ, — перебилъ я этотъ довольно-таки щекотливый, монологъ, — позвольте, вы забыли условія воспитанія…

— Ахъ, это воспитаніе! — онъ махнулъ рукой. — Повѣрьте, что условія и характеръ воспитанія у насъ почти вездѣ одни и тѣ же, и принципъ его одинъ: — хватай самъ, чтобы у тебя не перехватили!.. Воспитаніе, воспитаніе… А позвольте, ужъ такъ и быть, перейти на личную почву, — ваше воспитаніе чѣмъ, напримѣръ, плохо?! Учились вы въ университетѣ, слушали лучшихъ профессоровъ, изъѣздили весь свѣтъ изъ края въ край, обладаете средствами, которыми можете превращать сказки въ быль, а вотъ же…

— Мыкаететь по свѣту безъ цѣли и дѣла безсильнымъ фланеромъ?! — перебилъ я. — Хандрите и ноете…

— Именно! Съ чего вамъ хандрить и ныть, когда у васъ есть все, чтобы любить жизнь…

— Даже при сознаніи, что въ этой жизни можешь все купить?.. Обычно спокойный, невозмутимый, онъ даже привскочилъ. — Какъ, все?..

Этотъ негодующій тонъ, это движеніе меня подзадорили… Я отвѣчалъ уже злорадно и съ удареніемъ:

— Конечно, все, — дешевле или дороже…

Онъ недоумѣвающе уставился на меня.

— Неужели вы серьезно думаете, что все продажно, все можно купить?!..

— Да…

— Честность, искреннее чувство, добродѣтель, любовь?..

— Только вопросъ лишняго нуля въ концѣ покупной цифры…

— Вы въ этомъ убѣждены?

— Горькимъ опытомъ…

Глубоко возмущенный, онъ вспыхнулъ… Съ губъ его, казалось, было готово сорваться рѣзвое слово. Но онъ сдержался, хлебнулъ чай и посмотрѣлъ на меня какъ бы съ недовѣріемъ.

— Можно васъ спросить?

— Что угодно…

— Любили васъ когда-нибудь?..

— О, и очень часто, докторъ, но, я думаю, больше любили мои чэки, чѣмъ ихъ обладателя… Я вѣдь не вѣрю въ Лукрецій и Элоизъ…

— Жаль!

Онъ насупился, вытеръ губы и молча вакурилъ сигару.

— А онѣ есть!-- подчеркнулъ онъ мнѣ, уходя. — Вы дѣйствительно несчастный человѣкъ, если не рисуетесь; съ этимъ жить нельзя… Можно захандрить до петли…

Признаюсь, мнѣ послѣ стало жаль, что я говорилъ такъ задорно рѣзко. Зачѣмъ?.. Нужно было допустить исключенія, — они вездѣ возможны… Но въ общемъ я говорилъ искренно, я говорилъ, что чувствовалъ, что всегда отравляло мои лучшія минуты…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Но сегодня этого я не могъ бы сказать… Я допускаю, что онъ правъ… Онѣ есть или должны быть…

Свѣтаетъ… Salve di mora casta е diva! — какъ поетъ Фаустъ. Еще на одинъ день ближе кризисъ…

13-е іюня.

Такая же безсонная ночь, такая же гнетущая хандра… Гулъ прибоя, который мы съ нею такъ любимъ оба, въ эту ночь раздражаетъ меня до боли…

Больнымъ нервамъ хотѣлось бы абсолютно глубокой тишины, — она гармонировала бы съ настроеніемъ этой мистической лунной ночи… Кажется, будто зеленоватый свѣтовой туманъ обливаетъ отдѣльные контуры и силуэты молочнымъ полусвѣтомъ затѣмъ только, чтобы еще глубже спрятать въ ночномъ мракѣ какую-то роковую загадку… Тѣни и полутоны прямо фантастичны, куда ни глянь, все и вездѣ дышитъ скрытой тайной… Въ такія ночи каменныя химеры Notre Dame, — величайшее произведеніе зодчества, какое я видѣлъ и знаю по могучей красотѣ символа и по настроенію зодчества, эпическаго, потому что создавали его не руки человѣка, а поколѣній, проникнутыхъ страстной мистической вѣрой, — эти химеры оживаютъ, молятся и гадаютъ… Въ Парижѣ, въ лунныя ночи, я не сводилъ съ нихъ глазъ, я и ее водилъ къ нимъ, когда она была тамъ мимоѣздомъ съ умиравшимъ братомъ… Она задыхалась отъ восторга и говорила:

— Знаете, въ памяти встаютъ какъ живыя дивныя страницы Гюго… Право, не знаешь, чего тутъ больше: вѣры, отчаянія, надежды, скорби или любви…

— И скрытой, презрительной къ земному праху ироніи сфинкса! — добавилъ я.

— Пожалуй! — согласилась она. — Тогда было больше идеализма… Люди не жили однимъ хлѣбомъ насущнымъ и выше сытаго довольства ставили идею…

Помню, лунный блескъ скользнулъ изъ-за карниза и упалъ прямо на открытые глаза химеры. Они засвѣтились и чудовищное лицо ожило въ безъисходной скорби и робкой, но жгучей молитвѣ. Даже глядѣть было страшно, — столько кроткаго страданія, столько мольбы о пощадѣ таила въ себѣ эта ожившая гранитная глыба… Камень рыдалъ безъ звука сухими, каменными слезами и мертвымъ, невидящимъ взоромъ рвался въ недосягаемую высь…

Я первый нарушилъ молчаніе…

— Какъ это живо! — сказалъ я. — Скованный земной оболочкой, духъ рвется въ небо, къ своему первоисточнику… Выражено необычайно сильно, не правда ли?

Она не отвѣтила, стояла молча, долго любуясь и только послѣ бросила вскользь, какъ бы про себя:

— Если бы я не вѣрила въ жизнь, въ человѣчество, въ грядущее счастье, я рвалась бы отъ жизни, какъ эта химера… И ушла бы тогда… Прозябать не стоитъ!

— Ну, я этого не сдѣлаю, — сказалъ я. — Зачѣмъ ускорять то, что неминуемо придетъ въ свое время?.. Къ тому же, жизнь, какъ бы она ни была пошла, имѣетъ свои розы…

Она сдвинула брови.

— Это эпикурейство…

— Да, говоря деликатно, но и съ долей оптимизма, — сказалъ я. — Тутъ играетъ роль и смутная надежда, что всякое «завтра» будетъ лучше прошлаго «сегодня»…

— Вѣдь вы же не вѣрите въ лучшее? — подхватила она.

— Разсудкомъ… Но желанія и настроенія не всегда ему подчиняются… Вотъ, хотя бы въ такія фантастически чудныя ночи! . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Но въ такія ночи страшно ожидать, или предчувствовать что-нибудь тревожное… Можно сойти съ ума…

14-е іюня.

Докторъ былъ сегодня какъ-то особенно угрюмъ, неразговорчивъ и грубоватъ, что встревожило меня еще больше. Когда я присталъ къ нему послѣ его утренняго визита къ больной, онъ долго уклонялся отъ отвѣта…

— Болѣзнь идетъ своимъ ходомъ, — глухо сказалъ онъ, сдвигая брови, — все въ порядкѣ, но…

Я вздрогнулъ отъ этого «но», какъ отъ электрической искры.

— Что такое?

— Ничего особеннаго… Я хотѣлъ сказать, что нужно ожидать кризиса.

Я понялъ, что ему не по себѣ, что онъ какъ будто встревоженъ и не хочетъ, чтобы я видѣлъ это… Отъ волненія у меня схватила судорога въ горлѣ, но я совладалъ съ нею. Я не люблю показывать другимъ свои ощущенія и ревниво храню свое «я» про себя… Поворачиваясь, какъ ни въ чемъ не бывало, уходить, я кинулъ ему совершенно спокойно, хотя у меня дрожали ноги:

— Можетъ быть, нуженъ консиліумъ, докторъ?

— Пока нѣтъ, — отвѣтилъ онъ угрюмо, какъ бы обиженный вмѣшательствомъ въ его дѣло. — Болѣзнь ясна… Когда консиліумъ понадобится, я самъ позову…

— Но… вообще, можетъ быть, что-нибудь нужно?.. Скажите, я…

Онъ перебилъ меня рѣзко:

— Только покой и чистый воздухъ… Ничего больше…

Кажется, это была легкая колкость по адресу милліонера и его услугъ… О, этотъ докторъ умѣетъ-таки язвить какъ бы невзначай и мимоходомъ…

А сегодня годовщина… Да, ровно годъ тому назадъ, 14-го іюня, я увидѣлъ ее въ первый разъ въ густой приморской аллеѣ, на курортѣ, куда она привезла спасать умиравшаго брата… У юноши была какая-то исторія, — обычная въ юношескіе годы, — онъ захворалъ, сталъ чахнуть и поплатился скоротечной чахоткой… Тогда она бросила свои уроки, продала все, что можно было продать, и повезла его къ солнцу и морю… Но жестокій сѣверъ сдѣлалъ свое дѣло хорошо и умѣло, — ни солнце, ни море не могли отбить у него его жертву…

И она не могла, она — вся любовь, вся преданность и ласка… Стройная, скромная, сердечная, она двигалась за умиравшимъ неслышной тѣнью и самымъ нѣжнымъ, тревожнымъ взглядомъ слѣдила за тихо угасавшей жизнью… Въ глазахъ ея лихорадочно сверкали вмѣстѣ и скорбь, и отчаяніе, и робкая, смутная надежда… Когда врачъ подходилъ къ больному и бралъ его пульсъ, она блѣднѣла и хваталась рукою за сердце, боясь услышать что-нибудь роковое, а во взорѣ свѣтилась робкая мольба… Я все это отлично помню…

— Вы пощадили бы себя, — сказалъ я ей разъ. — Вамъ нужно отдохнуть, такимъ уходомъ за братомъ вы уложите себя…

— Себя?.. — усмѣхнулась она, — о, нѣтъ… Я удивительно крѣпка, мнѣ ничего не станется, даромъ, что на видъ я изъ хрупкихъ… Я вѣдь уже вынесла не мало, а вотъ же ничего…

Я зналъ, что исторія брата обошлась ей тоже не дешево… Гдѣ она черпала такую силу, Богъ ее знаетъ… Эта хрупкая оболочка таила въ себѣ стальную энергію и выносливость подвижницы…

Русскихъ было мало и мы узнали другъ друга быстро… Баронесса, героиня моего тогдашняго романа, возненавидѣла ее съ перваго взгляда… Она вообще презирала своихъ сестеръ женщинъ, увѣряла, что всѣ онѣ на одинъ ладъ, всѣ лицемѣрны, лживы, чувственны и продажны, но ее не презирала, а ненавидѣла… Это выдѣляло ее сразу… Увѣрявшая всегда, что не понимаетъ ревности и дѣйствительно никогда не проявлявшая ее до сихъ поръ, баронесса выходила изъ себя, когда ловила мой взглядъ, устремленный на ту…

— Что вы нашли въ ней, не понимаю?!.. Одѣта отвратительно, никакихъ манеръ, лицо — ничего особеннаго, никакой граціи и кокетство своей мнимой нѣжностью къ брату!.. Удивительный вкусъ… Одна тривіальность! Простая швейка и больше ничего!..

Она чутьемъ хищной птицы угадала, что съ этой встрѣчи похороненъ нашъ романъ и, боясь потерять мой кошелекъ, ненавидѣла соперницу алчной ненавистью сонаслѣдниковъ большого наслѣдства… О любви тутъ, конечно, не было и помину, — она любила «набоба», который, не тяготясь, оплачивалъ чудовищные счеты ея модистокъ. Въ концѣ-концовъ мы разстались и она уѣхала мирно съ чекомъ въ сто тысячъ франковъ и какимъ-то венгерскимъ или румынскимъ графомъ. Но до этого она выкидывала иногда невѣроятныя глупости и испортила мнѣ не мало крови… Ничто такъ пошло не мучитъ, какъ глупость… А она была глупа, хищна, лукава и, вдобавокъ, влюблена въ себя…

— О, мой набобъ, tien! — гдѣ ты найдешь такое тѣло?.. — говорила она съ искреннимъ восторгомъ и гордостью…

Она была сложена какъ богиня, но въ тѣлѣ богини сидѣла, къ сожалѣнію, душа самой обыкновенной вороны. Впрочемъ, она была ничѣмъ не хуже многихъ и многихъ, съ которыми сходишься такъ себѣ… отъ скуки… отъ бездѣлья… отъ испорченности, пожалуй, въ безплодныхъ поискахъ Гетевской Гретхенъ или Паскалевой Клотильды Золя… Миръ ей!..

15-е іюня.

Былъ консиліумъ… Докторъ привелъ знакомаго профессора, пріѣхавшаго на недѣлю изъ Москвы и они консультировали долго… Я сидѣлъ тутъ же въ этой крошечной гостиной и слушалъ ихъ тревожный шопотъ… Чаще всего повторяли слово «сердце» и прописали digitalis. Я какъ будто понималъ все и не понималъ, — мысли путались… Какая-то смутная тревога, охватывая всецѣло, мѣшала сосредоточиться и остановиться на чемъ-нибудь опредѣленномъ.

— Докторъ, это у васъ самое сильное средство? — спросилъ я.

— Нѣтъ, — отвѣтилъ онъ спокойно, — у насъ есть другіе, гораздо сильнѣе! — и затѣмъ добавилъ участливо: — Не тревожьтесь, пока ничего опаснаго… Намъ нужно поддержать дѣятельность сердца… Вы прошлись бы, право, у васъ видъ больного…

Я пробовалъ гулять, пробовалъ читать, слушалъ музыку, но изъ пробы ничего не вышло. Даже любимый Григъ не помогъ, хотя віолончель и скрипка въ квартетѣ превзошли сегодня себя… Я совсѣмъ не понимаю, что со мною, я точно потерялъ что-то… Не вижу, не слышу, не понимаю… Лучше всего мнѣ въ моемъ креслѣ, въ четырехъ стѣнахъ кабинета, одинъ на одинъ съ дневникомъ… Я никакъ не ожидалъ, что писаніе дневника можетъ такъ затягивать… Въ безсонныя ночи это лучшее занятіе…

Вчера была годовщина и первая наша встрѣча встаетъ предо мной, какъ живая… Я сидѣлъ на скамейкѣ съ баронессой, когда она прошла мимо… Новое лицо сразу обратило на себя вниманіе… Баронесса въѣлась въ нее глазами, слѣдила долго, какъ бы оцѣнивая каждый жестъ, каждый фибръ ея стройной, легкой фигуры и скорчила недовольную, кислую гримасу.

— Полустудентка, полугризетка… Не правда, ли, мой набобъ?..

— Не знаю… Но она хороша какъ грёза, — отвѣтилъ я восхищенный.

— Она?.. Никакого бюста!?

Баронесса обидѣлась за свое «роскошное тѣло»… Она долго трещала еще, перечисляя то тѣ, то другіе недостатки фигуры, но я не слушалъ… Я не сводилъ глазъ съ той и, по мѣрѣ того, какъ я слѣдилъ за ней прикованнымъ взоромъ, въ душѣ у меня выростало какое-то странное предчувствіе, почти увѣренность, похожая на тревогу, что эта встрѣча не пройдетъ для меня безслѣдно…

— Вы оглохли, набобъ, вѣдь я зову васъ!? — разсердилась баронесса. — Вы сегодня особенно несносны и даже невѣжливы…

Я извинился, предложилъ руку и мы пошли… Она кусала губы и сдѣлала мнѣ первую сцену ревности или обиженнаго самолюбія по пути…

— Удивительно, какъ гадки эти мужчины! — сказала она, задыхаясь отъ раздраженія. — Имъ мало самой роскошной красоты, она ихъ не удовлетворяетъ… Они готовы бѣжать за юбченкой каждой новой дѣвченки…

Я отлично понялъ, о чьей это «роскошной красотѣ» была рѣчь, о какой дѣвченкѣ и какомъ мужчинѣ, но смолчалъ, чтобы не раздражать еще больше…

— Что же вы молчите?.. Вы знаете какъ раздражаетъ меня эта ваша молчаливость… Это невѣжливо. Я волнуюсь, а вы отдѣлываетесь полупрезрительнымъ молчаніемъ! — задыхалась она.

— Вы не такъ объясняете мое молчаніе…

— Вы хотите сказать, что я права и что вы не находите оправданія для такихъ… такихъ…

— Нѣтъ, не то… Вы говорили о мужчинахъ вообще и я не видѣлъ основаній, почему за всѣхъ долженъ говорить я одинъ…

— Потому что вы сами такой!..

— Клянусь вамъ, нѣтъ… Я охотно готовъ признать, что я самый испорченный изъ всѣхъ мужчинъ на свѣтѣ, если это вамъ угодно… Но увѣряю васъ, что и самый испорченный мужчина, увлекаясь, ищетъ прежде всего душу… Конечно, почти всегда это только погоня за химерой, за мечтой…

— Вотъ какъ, душу?.. Выбирая при этомъ только самыхъ красивыхъ…

— Да, потому что красота, ослѣпляя и обольщая, помогаетъ иллюзіи… Влюбленный самый слѣпой человѣкъ, это старая истина… Возлюбленная для него всегда совершенство, олицетворенная мечта, идеалъ, другой онъ ее не хочетъ знать… Ну, и, конечно, въ концѣ-концовъ, весьма часто…

— Что?

— Онъ бѣжитъ за другой, потому что «идеалъ» оказывается только «роскошной красотой».

Баронесса жестоко обидѣлись и дулась весь день и все утро… Если бъ она не раздосадовала меня, я, конечно, послѣднее сказалъ бы иначе… Впрочемъ, браслетъ и еще что-то въ этомъ родѣ быстро поправили дѣло. Настроенія ея мѣнялись, какъ узоры калейдоскопа…

Съ того дня я каждый день сидѣлъ на скамейкѣ въ урочный часъ, когда она гуляла съ братомъ. Я зналъ всѣхъ русскихъ, но съ ней мы долго не были знакомы оффиціально… Мы встрѣчались какъ два знакомые незнакомца… Я глядѣлъ, глядѣлъ, восхищаясь, она проходила молча, серьезная, чистая, гордая, даже слишкомъ серьезная и гордая… Меня она замѣтила и мой упорный взглядъ ее безпокоилъ… Я видѣлъ, какъ, приближаясь и замѣтивъ меня на скамейкѣ, она опускала глаза, сдвигала брови и лицо ея принимало выраженіе какой-то напряженной холодности… Можетъ быть, ей было досадно, можетъ быть, она считала это нахальствомъ, право, мнѣ было все равно тогда… Я смотрѣлъ на нее, какъ смотрятъ на мадоннъ Мурильо…

О ней мнѣ говорила много ея подруга и товарка по курсамъ, Пронина, гувернантка въ богатой фланирующей семьѣ, отъ нечего дѣлать залетѣвшей и сюда… Я любилъ эти разговоры и слушалъ охотно, Пронина восторгалась ею, какъ восторгаются обожающія подруги. Признаюсь, тогда мнѣ было довольно этихъ восторговъ и безмолвнаго созерцанія. Я даже избѣгалъ знакомства, я боялся за мечту и созданный ею образъ… Мало ли подобныхъ образовъ, созданныхъ воображеніемъ, вблизи разлеталось прахомъ?.. А вѣчно ищущей идеала душѣ, даже извѣрившейся, даже циника; сладко лелѣять хоть одинъ призракъ…

Разъ, когда я пилъ вечерній чай за столикомъ на взморьѣ и слѣдилъ глазами за парусомъ, постепенно таявшемъ въ синевѣ горизонта, ко мнѣ подошла Пронина съ какой-то подпиской… Не помню на кого или на что, но на что-то доброе. Я знаю, что просить денегъ, даже на добро, деликатнымъ натурамъ неловко даже у такихъ прожигателей-фланеровъ, какъ я. Она мялась и краснѣла, хотя храбрилась, и конфузливо лепетала:

— Мы рѣшили обѣ въ Зиной непремѣнно собрать хоть что-нибудь… непремѣнно рѣшили… Отъ всѣхъ сочувствующихъ… кто сколько можетъ…

Я поспѣшилъ поблагодарить ее за довѣріе, вынулъ бумажникъ и подалъ ей банковый билетъ…

— Отъ всей души, — сказалъ я, — говорю вамъ искренно…

Она вспыхнула и замялась…

— Вы даете все это?..

— Да, а что?..

— Такъ много? — говорила она нерѣшительно и какъ бы сомнѣваясь…

— Для меня это немного… И развѣ вамъ не нужно какъ можно больше?…

Пронина радовалась и точно бы конфузилась въ то же время такой суммы, на которую не разсчитывала… Глаза ея горѣли удовольствіемъ…

— Да, но я… но мы не разсчитывали… мы думали такъ… франковъ десять или двадцать… ну, сто… А это…

— Ну, это все равно, — отвѣтилъ я смѣясь, — пусть идутъ лучше въ ваши руки, на добро., чѣмъ на вѣтеръ… не правда ли?..

— Пожалуй, что и правда! — засмѣялась и она, и убѣжала довольная…

На другой день, въ обычный часъ прогулки, я опять сидѣлъ на скамейкѣ аллеи… Она двигала колесное кресло, въ которомъ сидѣлъ больной, пролежавшій дня три въ постели. На этотъ разъ наши глава встрѣтились еще издали и она слегка покраснѣла… Въ ея взглядѣ не было ничего холоднаго, ни малѣйшаго неудовольствія, скорѣе любопытство… По мѣрѣ того, какъ она подходила ближе, она краснѣла сильнѣе и видимо чувствовала себя неловко. Смотрѣть въ упоръ дольше было бы уже наглостью, я сейчасъ же отвернулся и сталъ разглядывать толстаго, круглаго бонвивана, съ азартомъ разсказывавшаго о видѣнномъ боѣ быковъ въ Мадридѣ какому-то тощему, но въ высшей степени солидному нѣмецкому гофрату…

— Это великолѣпно! — сладострастно мурлыкалъ мой солидный съ виду соотечественникъ, большой gourmand, большой циникъ и большой поклонникъ Верлэна. — Это замѣчательно! — Онъ присѣдалъ, привскакивалъ, показывалъ руками съ живостью южнаго француза и вкусно присюсюкивалъ, какъ это дѣлаютъ наши коренные баре. — Представьте!.. Быкъ, — глаза горятъ, — хвостъ дыбомъ, — пыль, — вдругъ, — трахъ! — прямо въ брюхо лошади…

— О! — восклицалъ гофратъ.

— Ну, конечно, кишки вонъ! кровь, лошадь на дыбы, падаетъ, пикадоръ въ пыли, кости хрустятъ, пыль, а тутъ: bravo!.. bravo!.. bravissimo-о!..

— А! — тянулъ снова гофратъ.

— И какія таліи, скажу вамъ! какіе гллаза! какія пллечи! как-кія нннож!.. Ну, все равно, представьте себѣ, что у васъ таетъ во рту лломтикъ стараго, очень стараго стильтонъ… Хе, хе, хе!.. А?!

И оба замурлыкали…

Но тутъ мнѣ невольно пришлось придти ей на помощь. Сейчасъ же отъ моей скамейки начинался небольшой подъемъ на бугоръ и у нея не хватило силъ двинуть кресло, колеса котораго слегка вязли въ смоченной, за ночь выпавшимъ дождикомъ, почвѣ… Я снялъ шляпу, поклонился и предложилъ свои услуги…

— Будьте добры, если это вамъ не трудно! — отвѣтила она просто, хотя и съ нѣкоторымъ замѣшательствомъ и уступила мнѣ ручки кресла.

Я покатилъ кресло, а она шла сбоку и оправляла одѣяло, прикрывавшее ноги больного… Сразу мы всѣ трое заговорили какъ старые знакомые, — это общее явленіе въ небольшихъ курортахъ, гдѣ всѣ знаютъ другъ друга. Больной былъ особенно словоохотливъ, хотя говорить ему было трудно и она останавливала его постоянно.

— Нѣтъ, Зина, позволь мнѣ говорить, милая, — отвѣчалъ онъ ей грустно. — Вѣдь я отлично знаю, что скоро мнѣ придется замолчать совсѣмъ…

Она поблѣднѣла. У меня самаго сжалось сердце отъ этихъ словъ и тона. Я взглянулъ на него, и его глаза, полные ума и воли, глаза безукоризненно честнаго и рыцарски смѣлаго человѣка, вопросительно встрѣтилась съ моими… Печать какой-то особенной красоты лежала на этомъ блѣдномъ, изможденномъ лицѣ…

— А знаете, — отвѣтилъ я ему на его взглядъ, хотя больше относилъ свои слова къ ней, — знаете, вы сегодня на видъ значительно лучше, чѣмъ нѣсколько дней тому назадъ… говорю вамъ правду…

— Да, вы находите? — живо и радостно переспросила она.-- Братъ тоже говоритъ, что чувствуетъ себя лучше… Мы думаемъ уѣхать отсюда южнѣе; здѣсь вѣтеръ и онъ простужается… Кстати, ему такъ хочется видѣть Парижъ… Мы остановимся тамъ по пути…

Мои слова вернули всѣмъ прежнее хорошее настроеніе… Мы говорили о Россіи, о злобахъ дня, о посѣтителяхъ курорта… Я все катилъ кресло, наконецъ, она спохватилась и просила уступить ей. Я отказался и обратился къ больному:

— Вы позволите мнѣ на сегодня замѣнить вашу сестру?.. Для меня это будетъ моціонъ, для нея отдыхъ…

— Я буду вамъ очень благодаренъ, — улыбнулся онъ. — Конечно, Зина, уступи… Ты и такъ изо дня въ день выбиваешься изъ силъ со мною…-- И не слушая ея протеста, обратился ко мнѣ: — Что подѣлаете, это такая натура… Она всегда забываетъ себя за другими, какъ будто бы у нея нѣтъ совсѣмъ собственнаго «я»…

Больной повернулся къ ней и оглядѣлъ ее невыразимо нѣжнымъ, любовнымъ взглядомъ, въ которомъ сквозила и бездонная тоска, и такая же благодарность. Потомъ онъ вздохнулъ и задумался…

— А знаете, вѣдь въ этомъ, въ сущности, и кроется настоящее счастье…

— Въ чемъ? — удивился я.

— Въ томъ, чтобы не чувствовать собственнаго «я», а перенести его на что-нибудь или кого-нибудь…

— Право, не понимаю! — сказалъ я.

— А мнѣ кажется, это очень просто… Развѣ не истинно счастливъ, не всецѣло счастливъ адептъ какой-нибудь идеи, потопившій въ ней всѣ мелочныя заботы и интересы своего «я»?.. Возьмите, напримѣръ, хотя бы Гусса… Развѣ онъ помѣнялся бы съ нами?..

— Не всѣ же могутъ быть Гуссомъ…

— Вѣрно… Не можешь отдаться идеѣ, отдайся ребенку, любимому человѣку, только не носись съ собственнымъ «я», забудь за ними себя… Право же, истинное счастье въ томъ, чтобы не чувствовать себя…

И, повернувъ къ намъ лицо, онъ добавилъ грустно:

— Вотъ, напримѣръ, я, я очень несчастливъ… Не потому, что у меня смерть за плечами, что жить мнѣ не долго, — мы, русскіе, не боимся умирать, какъ и турки впрочемъ, — а потому, что я ничему и никому не могу уже отдаться и живу только своими ощущеніями, своимъ настроеніемъ, думами о себѣ, о своихъ недугахъ и боляхъ… Все «я», «я» и только «я»… Ахъ, какъ это тяжело!…

— Ты скоро оправишься! — сказала она, но голосъ ея дрожалъ. — Вотъ увидишь… Какъ только докторъ позволитъ, мы уѣдемъ на югъ отсюда… даже въ Египетъ…

Я перебилъ ее, чтобы свести разговоръ съ личной почвы.

— Вы проповѣдуете своеобразную нирвану… Это какой-то особенный необуддизмъ…

Больной живо схватился.

— А знаете, что я думаю, или, вѣрнѣе, хочу думать, потому что реальныхъ основаній у меня нѣтъ для этого? — что Будда училъ такой именно нирванѣ, тотъ Будда, геній всего человѣчества… Нирвану самоуничиженія, небытія, безстрастія могли изобрѣсть другіе псевдо-Будды, ученики, послѣдователи, не понявшіе генія… Развѣ мало великихъ гуманитарныхъ ученій вырождалось въ грубый аскетизмъ, въ сущности презирающій и жизнь, и людей?.. Толпа, воспринимая какое-нибудь геніальное ученіе, всегда принижаетъ его до своего уровня… Скажите, развѣ великая любовь, который дышалъ геній-Будда, мирится съ аскетизмомъ, таящимъ въ корнѣ презрѣніе къ человѣку?..

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Мы сходились затѣмъ каждый день… Мы были вмѣстѣ въ Парижѣ, гдѣ я показывалъ ей химеры, видѣли южное море и пальму, пирамиды и сфинкса. Потомъ онъ умеръ. Я не хочу вспоминать и писать объ этой смерти, по крайней мѣрѣ теперь… Я помню только, какъ она стояла у могилы блѣдная, безъ слезинки, неподвижная, полная скорби, какъ химера…

— Вы потеряли въ немъ брата, — шепнулъ я ей, — но и мы, люди, потеряли…

— Друга! — отвѣтила она, и тутъ у нея покатились первыя слезы.

17-е іюня.

Надежды нѣтъ. Наука безсильно складываетъ руки и говоритъ: стихія сильнѣе!.. Я закрываю глаза, но страшное слово «смерть», написанное въ воздухѣ краснымъ огнемъ, я читаю сквозь закрытыя вѣки… Что же такое эта смерть, блѣдная, глубокая, вѣчная, одно имя которой приводитъ въ ужасъ и трепетъ?!. Нѣтъ, это не та смерть, которую пѣлъ Леопарди, — онъ пѣлъ другую смерть, — какую, не знаю, но не эту!.. Эта безсмысленно жестока и несправедлива…

Впрочемъ, вѣдь стихія вообще такова!

Все-таки я ничего не понимаю. Я понимаю: остановились часы… Я понимаю: погибла муха… Я понимаю, наконецъ, разрушеніе всякой формы… Хорошо! Но «содержаніе». Эта красота, грація, любовь, умъ, все это чудное, дивное «я», куда оно дѣвалось и что оно такое?!

Индусъ, который вѣритъ въ метампсикозисъ, зналъ бы, что отвѣтить и нашелъ бы въ этомъ отвѣтѣ покой… Я не знаю и покоя не имѣю… Я зову гистолога… Онъ беретъ тонкій и острый скальпель, очень сильный микроскопъ и изучаетъ, изслѣдуетъ строеніе тканей… Но микроскопъ не открываетъ ему никакихъ особенностей и на мой вопросъ: почему это «я» не походило на другіе? — онъ пожимаетъ плечами и говоритъ, уходя:

— Микроскопъ не на столько силенъ, чтобы индивидуализировать отдѣльныя, одинаково нормальныя ткани…

Я зову химика… Онъ беретъ вѣсы, реторту, разлагаетъ на атомы и анализируетъ общіе для всего элементы… На тотъ же вопросъ онъ отвѣчаетъ иными словами:

— Тайна индивидуализаціи кроется, вѣроятно, въ особой комбинаціи молекулъ… Впрочемъ, это одно только предположеніе…

Обращаюсь къ физіологу… Онъ говоритъ, что каждое отдѣльное «я» является производнымъ четырехъ факторовъ: 1-й, индивидуальныя свойства физической организаціи, обусловливающія тотъ или иной характеръ и типъ реагированья на всякаго рода воспріятія: 2-й, прирожденныя свойства, имѣющія характеръ инстинктовъ, или предрасположеній; 3-й, воспринятыя впечатлѣнія, и 4-й, условія, которыя, комбинируясь случайно, вліяли на развитіе однихъ свойствъ индивидуума и задерживали развитіе другихъ…

— Значитъ, Гракхъ, напримѣръ?.. — спрашиваю я.

— Былъ только извѣстной комбинаціей этихъ четырехъ факторовъ! — говоритъ онъ, улыбаясь.

— А Іуда?..

— Тоже…

Дальше я не могу, голова отказывается работать… Я задыхаюсь, въ ушахъ шумитъ, въ глазахъ огненно красныя буквы… Глухое отчаяніе переходитъ въ холодное изступленіе… Если бы я[1]

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
20-е іюня.

Удивительное дѣло, я, кажется, совершенно спокоенъ, ну, положительно точно каменный… Могъ ли я предполагать, что вернусь съ этой печальной церемоніи такимъ безчувственнымъ, что это ужасное послѣднее «прости» обойдется сравнительно такъ легко… Ни боли, ни муки, — ничего, что похоже на страданіе…

Насколько припоминаю, смерть ея брата разстроила меня гораздо сильнѣе, я прямо болѣлъ и съ трудомъ удерживалъ слезы… Пока ее отпѣвали, я не спускалъ съ нея глазъ, но въ глазахъ моихъ не было ни слезинки… Кажется, я немного грезилъ… Мнѣ мерещились химеры при лунномъ свѣтѣ, залитое солнцемъ море съ его вѣчнымъ плескомъ, кустъ ея любимой акаціи… Потомъ… потомъ… мнѣ казалось, что ее не отпѣваютъ, а ей молятся… Эти дрожавшіе цвѣты, фата бѣлаго газа, все бѣлое, бѣлое и бѣлое, клубы фаріама, такъ похожіе на облака, и наконецъ она сама, — этотъ строгій профиль, полный загадочной думы, все способствовало иллюзіи. О смерти, лютой, холодной смерти, ничто не говорило… Она глядѣла живой, только задумавшейся глубоко, и мнѣ казалось, что вотъ, вотъ она сейчасъ встанетъ и скажетъ:

— Я люблю людей, я вѣрю въ человѣчество, въ грядущее счастье и потому я буду жить!..

И мнѣ казалось, что именно за это ее и цѣловали люди… И потому, когда подняли гробовую крышку, я что-то сказалъ или крикнулъ въ грезѣ, не помню… Знаю только, что докторъ до боли сжималъ мою руку и все говорилъ: «успокойтесь». Потомъ я пошелъ безучастный, спокойный, точно каменный, совсѣмъ какъ и теперь…

Неужели и ее я не любилъ? Впрочемъ, что же тутъ удивительнаго? Можетъ ли вообще любить или хотя бы глубоко чувствовать пресыщенный, истаскавшійся въ погонѣ за ощущеніями человѣкъ, никогда не вѣрившій людямъ, всегда подозрѣвавшій искренность каждаго ихъ движенія, каждаго чувства?.. Развѣ и ей не вѣрилъ я, и ее подозрѣвалъ? Право, не берусь пока отвѣчать на этотъ вопросъ опредѣленно… Кто его знаетъ… иногда… Вѣдь я же самъ, своими устами, говорилъ всегда людямъ, что все продажно, что все можно купить, накинувъ лишнюю тысячу… Впрочемъ, пока я поставлю на этомъ лучше точку…

Ясно одно: кажется, я не любилъ, по крайней мѣрѣ до сихъ поръ, какъ ни желалъ этого, можетъ быть… Увы, и это была не любовь, а тоже нѣчто въ родѣ тѣхъ легкихъ связей и мимолетныхъ интрижекъ, которыми постоянно сопровождалось появленіе скитавшагося богача во всѣхъ углахъ и центрахъ, вездѣ, куда ни заносили его тоска, скука, отчаяніе, пресыщеніе и прочіе бичи милліонеровъ… А иногда мнѣ казалось, будто…

Впрочемъ, удивительно какъ-то пусто и тоскливо кругомъ…

21-е іюня.

И сегодня я такой же безчувственный, спокоенъ, какъ камень… Только это маленькое слово «никогда» не даетъ мнѣ покоя… Оно точно врѣзалось въ мозгъ, сверлитъ, мучитъ, преслѣдуетъ неотступно… Никогда!.. Ужасное, жестокое слово… Несомнѣнно, что я не увижу ее больше, мертвые не встаютъ изъ могилъ… Это законъ! Но какъ убійственно пусто отъ этого «никогда», какъ тоскливо, какимъ холодомъ разитъ отъ него… Оно раздражаетъ и, право, можетъ довести до изступленія…

Какое-то контральто на сосѣдней дачѣ вздумало пѣть сегодня вечеромъ «Азра» Рубинштейна. Я отворилъ окно, и слушалъ не отрываясь, жадно слушалъ, хотя это пѣніе терзало меня каждымъ звукомъ, каждымъ словомъ… Но у меня не было силъ и воли оторваться, не слушать… Она сама любила «Азра», напѣвала ее часто и, грубымъ споромъ по поводу этого романса, я привелъ ее разъ въ больное настроеніе… Мнѣ жаль, до боли жаль… Зачѣмъ я тогда это сдѣлалъ?

Это было въ Ниццѣ… Насъ было только двое на верандѣ — она и я… Я былъ немного въ желчномъ настроеніи, кажется, меня задѣвало, что она вся поглощена была болѣзнью брата и совсѣмъ не замѣчала меня, а я бываю грубъ въ такомъ настроеніи… Она смотрѣла какъ-то безцѣльно вдаль и тихо напѣвала «Азра»… Но мало-по-малу голосъ ея крѣпчалъ, становился смѣлѣе и послѣднія строфы она спѣла замѣчательно хорошо…

— Браво! — сказалъ я. — Вы, кажется, особенно любите Азра?..

— Люблю, — отвѣтила она, — и музыку, и типъ… А вы?..

— Музыка мнѣ нравится… Что же касается типа, то я жалѣю, что Азры только снятся поэтамъ…

— Вы думаете? — спросила она недовольнымъ тономъ.

— Да, вотъ, посмотрите, — говорилъ я и указалъ рукою на улицу, — вонъ Матильда и ея Жанъ… Они полюбили другъ друга и «полюбивъ»… преблагополучно торгуютъ всякой гнилью…

Ее передернуло.

— Вы хотите щегольнуть реализмомъ à la Zola, вашего кумира?..

— Этотъ реализмъ «моего кумира» сама правда и жизнь…

— А Азры по вашему?

Легкая иронія въ тонѣ меня сильно задѣла и я отвѣтилъ съ пѣтушинымъ задоромъ:

— А Азры, по моему, ложь и бредни романтизма à la нашъ Марлинскій… Больные нервы… неврастенія… испорченные вкусы…

На чудное лицо ея легла тѣнь печали…

— Вотъ, какъ! — сказала она грустно. — Вы такъ думаете… Въ такомъ случаѣ жизнь для васъ должна представляться сплошной пошлостью…

— Что и есть на самомъ дѣлѣ…

Она сдвинула густыя брови и посмотрѣла на меня, недоумѣвая.

— А истерзанные Нерономъ христіане, а подвижники?.. Развѣ каждый изъ нихъ не могъ сказать: «полюбивъ, мы умираемъ»?.. Что, и это ложь и бредни романтизма à la нашъ Марлинскій?!.. Нѣтъ, вы не въ духѣ и хотите выместить это на мнѣ… Не желаю слушать, доброй ночи!..

Сегодня я упалъ бы къ ея ногамъ и сказалъ бы: mea culpa, mea maxima culpa!.. И еще сказалъ бы, сказалъ бы ей…

Звонокъ… кто бы это былъ?

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Только что ушелъ докторъ… Качалъ головой, щупалъ пульсъ, совѣтовалъ уѣхать… О послѣднемъ нужно будетъ подумать, но куда? Пароходы отходятъ каждый день… Въ Батумъ, Константинополь, Африку, — да не все ли равно, впрочемъ?.. Это ужасное «никогда» будетъ вездѣ…

24-е іюня.

Однако я порядкомъ-таки удивилъ сегодня доктора на бульварѣ… Всю ночь меня душилъ какой-то тяжелый кошмаръ и я проснулся съ шумомъ въ головѣ, точно послѣ пьяной, безсонной ночи… Было чудное утро, теплое, мягкое, все пропитанное ароматомъ позднихъ розъ… Съ бульвара открывается одинъ изъ рѣдкихъ видовъ… Совсѣмъ синее море казалось дремавшимъ, какъ и темные силуэты судовъ на рейдѣ, и только одинъ бѣлый парусъ, точно легкое облачко, облитое солнцемъ, сверкалъ въ голубой дымкѣ горизонта. Одинъ, какъ и я. Но онъ счастливѣе, онъ не знаетъ этого страшнаго слова «никогда»… Какая-то мамаша указала на меня взглядомъ молоденькой дочкѣ и та стала охорашиваться… Еще бы, счастливый богачъ, завидный женихъ! Я чуть не расхохотался имъ обѣимъ въ лицо, бросился въ сторону и, какъ на зло, столкнулся съ докторомъ… Право, его видъ меня раздражаетъ… Эти бѣлесоватые, точно мертвые зрачки, подозрительный, испытующій взглядъ, постоянные разспросы о здоровьѣ…

— А… а… Честь имѣю кланяться… Гуляете, моціонъ? Это очень хорошо, очень хорошо… Ну, какъ вы себя чувствуете?..

Ахъ, чортъ возьми, это меня взорвало… Я хотѣлъ его какъ-нибудь ошарашить…

— Докторъ, — сказалъ я угрюмо, пожимая на ходу ему руку и не отвѣчая на вопросъ, — милѣйшій докторъ! Совѣтую вамъ подумать надъ этимъ маленькимъ словечкомъ: «никогда»…

Бѣдняга долго стоялъ оторопѣлый, полный недоумѣнія, разставивъ короткія ноги и руки, соображая, не рехнулся ли я… Добрый малый, но страшно надоѣлъ мнѣ… Я приказалъ принимать его одного, потому что много ему обязанъ… Три недѣли ровно онъ не отходилъ отъ ея постели, отказываясь отъ всякой платы на правахъ стараго друга. Когда не оставалось никакой надежды справиться съ воспаленіемъ и онъ объявилъ мнѣ объ этомъ въ боковой комнаткѣ ея тѣсной квартирки, я внѣ себя схватилъ его за плечо.

— Докторъ, спасите ее и я отдамъ вамъ половину своего состоянія! — крикнулъ я, чувствуя, какъ все вокругъ меня закружилось.

Онъ поднялъ на меня свои спокойные бѣлесоватые врачи и только углы его губъ дрожали.

— Половину состоянія! — повторилъ онъ. — Гм! Если бы я могъ спасти ее, отдавъ всю жизнь, я не задумался бы это сдѣлать…

Была ли это разсчитанная колкость?.. Кто его знаетъ, тогда я объ этомъ не думалъ… Но, по всей вѣроятности, онъ считалъ меня недостойнымъ ея любви и, пожалуй былъ правъ. Я себѣ цѣну знаю, — въ лучшемъ случаѣ ничто, въ худшемъ, — ну, не все ли равно что… Онъ какъ-то сказалъ, что такія, какъ она, являются, на свѣтъ только затѣмъ, чтобы напоминать намъ, что всѣ мы созданы по образу и подобію божества… Можетъ быть, и это правда…

Не завидовалъ ли онъ мнѣ, не ревновалъ ли ко мнѣ? Эти «старыя дружбы» холостяковъ вещь весьма подозрительная…

Положительно и его прикажу не принимать!..

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Ночь. Зажегъ огонь и опять берусь за дневникъ, потому что сна нѣтъ и нѣтъ… Въ душѣ такъ же пусто, такой же холодный, безпросвѣтный мракъ… Ни скорби, ни боли, ни страданія, но въ чемъ-то я совсѣмъ не могу разобраться… Въ чемъ? Любилъ я ее или нѣтъ, — въ этомъ? Попробуемъ… Возьмемъ разныя опредѣленія любви у поэтовъ. Они лучшіе доки по этой части… «Любить, — значитъ прощать»… Мнѣ прощать нечего…

«Любить, значитъ полною жизнью жить». Я никогда такъ не жилъ, а теперь я только камень, безчувственный и холодный.

«Любить, значитъ слиться съ другою душой»… Я не сливался… Ея душа была слишкомъ высокой нотой для моего регистра… Иногда, настроеніями… смутнымъ порывомъ. Но и то… нѣтъ…

Ergo — я не любилъ…

Такъ отчего же такъ пусто кругомъ?.. Отчего такой глубокій, безпросвѣтный мракъ? Нѣтъ ни желаній, ни обычной жажды самообмана, ни прежнихъ порывовъ… И порою мнѣ кажется, что если бы кто-нибудь спросилъ меня, что я чувствую, я, пожалуй, отвѣтилъ бы одно: я презираю и себя, и свое ничтожество, и все, и все…

— И милліоны? — саркастически спросилъ бы докторъ.

Конечно, и милліоны!..

О нихъ мнѣ напомнилъ утромъ старикъ Петръ… Онъ служилъ еще у покойнаго родителя и прошелъ жестокую, крутую школу, которая оставила свой слѣдъ на немъ до сихъ поръ… Онъ. забитъ до того, что робокъ даже со мной, хотя нянчилъ меня еще ребенкомъ и по старой памяти покушается читать нотаціи. Сегодня онъ смотрѣлъ на меня съ такимъ видомъ, точно у него умерла, его любимая сноха.

— Что, Петръ Аввакумовичъ? — спросилъ я.

Лицо его стало еще слезливѣе, онъ покачалъ сѣдой головой и проговорилъ:

— Да, васъ жалко…

— Что такъ? Отчего?

Онъ махнулъ рукой.

— При вашихъ капиталахъ, да чтобъ такъ жить, запирамшись, да опять, — въ одиночествѣ…

И снова махнулъ рукой.

— Развѣ я не вижу, какъ, вы убиваетесь!.. — продолжалъ онъ. — Не тоже такъ-то, грѣхъ… При такихъ можно сказать капиталахъ…

Онъ тронулъ меня.

— А капиталъ — счастье?

— Да ужъ, конечно, если кого Господь наградитъ…

Въ это время въ совсѣмъ затуманенной головѣ у меня ясно блеснула свѣтлая мысль.

— Сколько въ твоей деревнѣ дворовъ? — спросилъ я, поблагодаривъ за участіе.

— Дворовъ? Дворовъ полсотни будетъ.

— Бѣднота?..

— Годами бываетъ, что мыши и тѣ съ голоду дохнутъ…

Онъ ушелъ… Ну, этого больше не будетъ… Во имя ея!..

26-е іюня.

Опять не спалъ всю ночь, — морфій не дѣйствуетъ… Это страшное «никогда» сильнѣе всякаго наркоза… Его неподкупишь и милліономъ…

Оно звенитъ въ ушахъ, его нашептываетъ подъ окномъ, качаясь отъ бриза, акація, настукиваетъ мой пульсъ… Странное дѣло… Если я не любилъ и ее, то отчего же я не испытывалъ ничего подобнаго раньше, разставаясь такъ или иначе съ шіи… прежними, что исчезли для меня безъ слѣда и воспоминаній… Правда, эта истая дочь нашего сѣвера совсѣмъ не была похожа на тѣхъ, другихъ. Смѣсь какая-то; право, трудно сказать, что въ ней было и какова она была. Неуловимое что-то, но прелестное въ общемъ… Она была худа и блѣдна… порывиста и сдержанна въ то же время… большія, но изящныя руки… густыя, какъ смоль черныя, косы и свѣтлые сѣрые глаза… Ахъ, эти глаза, въ нихъ-то и была, кажется, вся суть! Они всегда проникали прямо въ душу и неизмѣнно искали тамъ у каждаго чего-то теплаго, свѣтлаго, добраго, какой-то Божьей искорки, о которой только и грезили… Милая иллюзія, плодъ наивности и дѣтской чистоты!.. Развѣ не потухли уже давнымъ-давно всѣ такія искорки на землѣ, засыпанныя холоднымъ пепломъ…

Даже и у меня находила она эту искру и еще что-то подобное, только заглушенное будто бы, какъ говорила она, условіями положенія и праздной, безцѣльной жизнью богача… Врядъ ли, другъ мой!.. Можетъ быть, раньше… въ зародышѣ… и было что-нибудь, но теперь, теперь… это только отраженіе твоего же чистаго взгляда въ моей застывшей душѣ, а не то, чего ты искала… Я говорилъ ей это и, кажется, тѣмъ сильнѣе располагалъ ее къ себѣ, — ей было жаль меня… О, жалость всегда опасная вещь для женскаго сердца, на этой почвѣ выростаетъ и крѣпнетъ другое, болѣе сильное чувство… Оживить человѣка, вызвать снова къ жизни все потускнѣвшее въ жизненной тинѣ, поднять упавшаго, — завидная миссія, на это часто ловится чистая женщина…

Была и еще одна разница между нею и тѣми… другими, — она совсѣмъ иначе относилась къ моему богатству… Она его презирала, относилась точно къ кучѣ песку, лично ей оно было совсѣмъ не нужно… На милліоны она глядѣла только какъ на средство разливать кругомъ общее благо, о которомъ всегда и грезила… Тоже иллюзія!..

Я вспоминаю нашъ горячій споръ на эту тему. Это было въ Египтѣ, у головы сфинкса, который мертвыми очами глядѣлъ въ мертвую пустыню, точно бы ждалъ оттуда какой-то разгадки… Но пустыня молчала, трещали между собой только наши проводники-арабы, да спорили мы съ нею, пріютившись въ черной тѣни, съ боку каменной громады.

— Развѣ вѣковѣчная рѣзня другъ съ другомъ за каждое отдѣльное «я», — свидѣтелемъ которой былъ и есть этотъ сфинксъ и которая называется «жизнью», — даетъ хоть какую-нибудь почву для вѣры въ такое благо? — сказалъ я.

— Рѣзня? — переспросила она горячо. — Ну, такъ перестанемъ рѣзаться

— Легко сказать…

— Легко, разъ вы сознали!.. Учите сознать другихъ…

— Долгая пѣсня, которую никогда до конца не дотянешь…

— Другіе дотянутъ…

— Благодарю покорно; что же мнѣ въ томъ, что другіе ее дотянутъ… Къ тому же…

Она не любила ироническаго тона и вспыхнула.

— Что, къ тому же?..

— А то, что ученье — ученьемъ, а бѣда — бѣдой… Сами знаете: и радъ бы въ рай, да грѣхи не пускаютъ… Что подѣлаешь словами, если нужда свое велитъ?..

— Помогайте нуждѣ!..

— Катить сизифовъ камень на гору, чтобы къ утру онъ снова былъ подъ горой?..

— Вѣдь обѣдаемъ же мы съ вами каждый день, хотя знаемъ, что завтра опять будемъ голодны…

Я засмѣялся.

— Удачная аналогія!

— Или лучше, — спросила она горячо, — совѣтовать утопающему: «опускайся, другъ, скорѣе на дно», какъ тотъ кумъ въ малороссійской баснѣ, что не вѣрилъ въ помощь?..

— Зачѣмъ?! Проходить мимо, какъ проходимъ мы много органическихъ явленій, измѣнить которыхъ не можемъ…

— Фу! — она вскочила даже отъ волненія. — Знаете, для этого нужно быть вотъ этимъ каменнымъ сфинксамъ и такими же каменными глазами смотрѣть въ жизнь… Пройти мимо, когда я могу помочь!? Это можетъ говорить только…

Она всплеснула руками.

— Напрасно не договариваете, я не боюсь словъ, — отвѣтилъ я задѣтый, — разъ я говорю то, что думаю искренно… И, право, не знаю, чѣмъ это въ сущности нравственнѣе и лучше бросать подачки, которыя тебѣ самому ничего не стоютъ, ничему существенно не помогутъ, а въ результатѣ произведутъ тебя же въ громкій чинъ дѣйствительнаго тайнаго или явнаго благодѣтеля?.. По правдѣ, довольно пріятное и выгодное развлеченіе!..

Мы, проспорили еще долго на эту тему въ томъ же духѣ и тонѣ. Я говорилъ искренно, не ломался, не рисовался холоднымъ резонерствомъ, говорилъ, что думалъ и, тѣмъ не менѣе, теперь мнѣ какъ будто жаль, что я говорилъ это и такъ. Да, жаль, почему? Филантропничаніе мнѣ всегда было подозрительно, — я не вѣрилъ въ его искренность… Титулъ «благодѣтеля» за подачки, гдѣ человѣкъ, въ сущности, ничѣмъ не поступался, не рисковалъ, звучалъ для моего слуха оскорбительно… Я никому не отказывалъ въ деньгахъ уже по тому одному, что не велъ имъ счета, но активная филантропія всегда была не въ моемъ характерѣ, не въ моемъ вкусѣ… И, тѣмъ не менѣе, теперь мнѣ жаль…

Не помню, кто-то назвалъ ее разъ черничкой… Да, это самое точное, самое вѣрное слово… Дѣйствительно, черничка! У нея былъ свой культъ, своя вѣра, которыхъ не могли поколебать ни каменныя стѣны, ни лишенія, ни тяжелыя испытанія… ничто… Она жестоко поплатилась, разбила здоровье, но осталась все той же, съ тѣмъ же культомъ, съ той же вѣрой… Ко всѣмъ пережитымъ невзгодамъ она относилась какъ-то крайне легко и просто, и даже сердилась, когда ей удивлялись… Поразительная стойкость въ иллюзіяхъ!..

Такъ вотъ почему меня мучитъ и преслѣдуетъ это ужасное «никогда», отъ котораго разитъ такимъ холодомъ и пустыней: она не тѣ, а черничка… Ужасно трещитъ голова…

27-е іюня.

Позднимъ вечеромъ, вопреки приказанію, лакей впустилъ почему-то доктора, но я не разсердился. Онъ прописалъ мнѣ какія-то капли и увѣрилъ, что я непремѣнно засну, а хорошо бы въ самомъ дѣлѣ заснуть! Сегодня его оловянные зрачки меня не раздражали и вообще онъ держалъ себя гораздо лучше: не разспрашивалъ, не томилъ своимъ инквизиторскимъ взглядомъ, понялъ, наконецъ, что бываютъ тайники, заглядывать куда не слѣдуетъ и не деликатно. Разсматривалъ альбомы, перелистывалъ новыя книги журналовъ, не безпокоилъ меня ни чѣмъ, такъ что я совершенно спокойно продолжалъ вглядываться въ ея любимую гравюру…

Это извѣстная гравюра: христіанка въ римскомъ циркѣ… Чья-то невидимая рука бросила къ ногамъ ея бѣлую розу и блуждающимъ, благодарнымъ взглядомъ мученица ищетъ тамъ вверху… не Божью ли искорку?.. — когда тутъ, рядомъ, пантера оскалила уже зубы… Захватывающая вещь, но странно, какъ я не замѣчалъ этого сходства раньше!? Этотъ профиль… эта несокрушимая вѣра и стойкость… эти дивные глаза, наконецъ, скромность и сила всего образа, да это она! Я даже вскрикнулъ…

— Докторъ, подите сюда! Замѣчаете вы это сходство!?

Онъ подошелъ, посмотрѣлъ на меня, потомъ на гравюру, снова на меня и снова на гравюру, и промолвилъ глухо:

— Да, вы правы… Тотъ же типъ!..

Я вскочилъ отъ этого тона.

— Скажите мнѣ правду, докторъ, любили вы ее?..

Онъ опустилъ глаза, блѣдныя щеки его потемнѣли, но голосъ не дрогнулъ.

— Кто же бы могъ не любить ее?-- отвѣтилъ онъ не прямо, съ подчеркиваніемъ. — Развѣ, вотъ, пантера!..

Ну, пусть буду я пантерой!.. Что же дѣлать, если я ужъ такой безчувственный и каменный?! Я не разсердился, даже виду не подалъ и тепло пожалъ на прощанье его руку… Если онъ любилъ, то, конечно, въ его глазахъ я чудовище…

Ну, попробуемъ новое лѣкарство!..

28-е іюня.

Дѣйствительно, я спалъ… Но, главное, во снѣ я увидѣлъ то, чего никакъ не могъ поймать на яву. Говорятъ, великія открытія часто приходятъ во снѣ. Я вспомнилъ, наконецъ, съ какихъ поръ и почему впилось въ меня, словно червякъ, это ужасное «никогда».

Я отчетливо, точно картина стоитъ предо мною, помню тотъ вечеръ…

Мы сидѣли рука объ руку на берегу, и темнѣвшее, синее море какъ-то особенно нѣжно и кротко рокотало у нашихъ ногъ, чуть-чуть набѣгая на сѣрые голыши… Это было недавно, совсѣмъ недавно, въ концѣ мая, когда сами стихіи кротки и нѣжны. Полуувядшая кисть бѣлой акаціи матовымъ блескомъ старой, слоновой кости выдѣлялась на черныхъ косахъ… Другую такую же кисть она прижимала къ губамъ, слегка огрызая кончики бѣлыхъ душистыхъ и сладковатыхъ лепестковъ…

Мы больше молчали, какъ всегда молчатъ люди, всецѣло охваченные однимъ общимъ глубокимъ настроеніемъ. Слова теряли свое значеніе. Въ каждомъ жестѣ, каждомъ движеніи другъ друга мы чутьемъ угадывали цѣлую цѣпь ощущеній и мыслей… Это ясновидѣніе влюбленныхъ… Не отрывая глазъ, не двигаясь, она глядѣла въ одну точку, гдѣ сверкалъ уже золотистый отблескъ всходившей луны. Наконецъ, она вздохнула и сказала, точно формулируя про себя все копошившееся внутри:

— У васъ завидная доля!.. Сколько, дѣйствительной пользы могли бы вы принести народу…

— Народу?! — когда между нимъ и мною цѣлая пропасть, цѣлые вѣка? — Онъ живетъ еще въ XIII вѣкѣ, а я…

— Въ fin de siecle'ѣ! — подхватила она съ насмѣшкой.

— Хотя бы и такъ…

Она подумала и спросила:

— Отдавали вы себѣ отчетъ, кто вы и что вы?

— Еще бы! Я внукъ деревни и сынъ гостинаго двора… Самое неудачливое произведеніе, безъ всякой связи и почвы…

— Почему?

— Потому что одинаково чуждъ идеаловъ и бабки, и родителя…

— Есть будущее! — вставила она.

— Я его не знаю… Тамъ все гадательно и спорно…

— Чѣмъ же вы живете?

— Повѣрьте, это самый трудный вопросъ для меня, — отвѣтилъ я. — живу, какъ большинство моего поколѣнія, изо дня въ день, рефлексами, ощущеніями…

— Развѣ это жизнь?!.

Она съежилась, точно легкій бризъ пахнулъ на нее холодомъ… На блѣдныя щеки набѣжала тѣнь, длинныя рѣсницы упали… Даже чудныя брови шевельнулись и сдвинулись.. Она была дивно хороша съ этою строгою морщинкой…

— Оставимъ эту тему, — я не могу сегодня спорить! — сказала она, наконецъ. — Но скажите, неужели вы не нашли бы счастья въ томъ, чтобы дѣлать добро своими громадными средствами? Право же, это счастье…

Я улыбнулся, какъ улыбался всегда на такія рѣчи…

— Чему же вы смѣетесь?

— Тому, что вы сказали, посудите сами… Что же это будетъ за добро и какое можетъ оно доставить, не говорю уже — счастье, а хотя бы простое удовлетвореніе, если сдѣлать его мнѣ ничего не стоитъ… Ровно ничего… Отдать пять, десять, двадцать, или сколько тамъ тысячъ, про такое добро вы говорите, да? Ну, такъ вотъ вамъ, видите вы этотъ бумажникъ? Онъ полонъ банковыхъ билетовъ на крупную сумму… Я могу его бросить сейчасъ же въ честь вашу въ эту синюю глубь, или отдать… кому? какому-нибудь бѣдняку, на школы, куда хотите… Для меня это будетъ въ десять разъ меньше, чѣмъ для васъ потерять одну копейку изъ вашего годового заработка… Не правда ли, великое счастье?..

— Позвольте, — остановила она, — я говорю, вѣдь, не про швырянье зря… Вы можете помогать тамъ, гдѣ вы будете считать это справедливымъ и нужнымъ… Развѣ не счастье сознательно служить хорошей и высокой цѣли?

— А развѣ можетъ быть такая цѣль у раздвоеннаго, развинченнаго, рефлектирующаго человѣка безъ почвы и вѣры?..

Наступило молчаніе… Только море шумѣло да трепетно бились два сердца.

— Ну, я беру свои слова назадъ! — сказала она глухо. — При такихъ условіяхъ ваши милліоны не счастье, а скорѣе обуза…

— Да, но этой обузой удобнѣе въ жизни обладать, чѣмъ не обладать…

Глаза ея блеснули, по лицу пробѣжала холодная улыбка…

— Потому что все продажно и все можно купить!?.

О, это навѣрное сосплетничалъ докторъ!..

Она съежилась сильнѣе и стала кутаться въ свою красную вязаную косынку, точно ее дѣйствительно пробиралъ холодъ… Тѣнь на блѣдныхъ щекахъ стила гуще…

— Пойдемъ! — рѣзко сказала она, и встала. Я вопросительно повернулъ къ ней глаза.

— Пойдемъ! Мнѣ холодно…

Мы пошли. По голышамъ идти было трудно, и она сильно налегала на мою руку… И я, и она молчали. Южная ночь надвигалась уже и прямо дышала намъ въ упоръ своею нѣгой, ароматомъ, глубокой тишиной, въ которой такъ торжественно рокотали ритмическіе аккорды тихаго прибоя… Небо почернѣло, свѣтлыя, игривыя звѣзды такъ и сыпались, казалось, внизъ по склонамъ… Сбоку, изъ-за окрашеннаго золотомъ сегмента моря, все выше и выше всплывалъ южный мѣсяцъ…

— Ахъ какъ дивно хорошо! — она двинулась грудью, точно сбиралась порхнуть.

Я молчалъ… Словъ у меня не было, а обнять ее, всю облитую чистымъ сіяніемъ, не смѣла рука…

Вдругъ она повернулась, подняла рѣсницы и обдала меня лучистымъ, мягкимъ и вдумчивымъ взглядомъ.

— Знаете, у васъ порой звучитъ не только недовѣріе къ людямъ…

— А и что? — подхватилъ я.

— Порою кое-что и похуже, — замялась она, — нѣчто въ родѣ презрѣнія, весьма естественнаго, впрочемъ, у всепокупающихъ крезовъ…

Ея слова и тонъ меня задѣли, но я смолчалъ. Мы шли молча, и она точно обдумывала что-то… И вдругъ, какъ бы рѣшившись и обдумавъ, остановилась и спросила:

— Скажите, вѣрите-ли вы въ чистое, безкорыстное чувство?

— Правду? — спросилъ я.

— Самую чистѣйшую правду!..

— Я не встрѣчалъ еще такого чувства… Я его не знаю…

Ахъ, зачѣмъ я сказалъ это!.. Меня и теперь пронимаетъ дрожь и зубы стучатъ, какъ въ ознобѣ… Лучше было солгать, промолчать, сказать какую-нибудь пошлость, что угодно, но только не это… Она быстро и рѣзко отвернулась, какъ отворачиваются только кровно обиженные люди… Развѣ я хотѣлъ ее обидѣть, развѣ это могло относиться къ ней!? Но поправить я не могъ, всякая поправка рѣзнула бы ея тонкій чуткій слухъ…

Я шелъ какъ виноватый… Мы взбирались на взгорье, подъемъ былъ труденъ не только для ея груди…

— Дайте отдышаться!..

Она задыхалась и сильно прижимала руку къ сердцу, которое билось такъ громко, что я могъ явственно слышать его удары и видѣлъ, какъ вздрагивала ея рука. Наконецъ, она опустила руку, нѣсколько разъ вздохнула ровно и глубоко и вдругъ сказала:

— Я вамъ не завидую, вы дѣйствительно несчастный человѣкъ!.. Въ тонѣ звучала горечь, не то боль, не то ѣдкость…

— Но я хочу быть счастливымъ! — подчеркнулъ я и это вышло глупо…

Она промолчала… Мы шли уже по взгорью… Всплывшая луна обливала фантастическимъ зеленоватымъ полусвѣтомъ и воздухъ, и кусты, и деревья, и насъ… Изъ дачныхъ садовъ разносился кругомъ смѣшанный ароматъ акаціи, резеды, розъ и жасмина… Она точно упиться хотѣла этимъ ароматомъ и вдыхала его медленно и глубоко, полуоткрывъ губы и опустивъ глаза… У меня кружилась голова, я восторгался всей ея фигурой, граціей, каждымъ движеніемъ, каждымъ вздохомъ и въ то же время робѣлъ… Робѣлъ въ первый разъ, предъ первой женщиной!.. Но вдругъ глѣ-то близко запѣлъ соловей…

— Погодите! — прошептала она чуть слышно, но я разслышалъ.

Мы слушали оба… Какъ слушали, что слушали — не помню… Только это не была простая соловьиная пѣсня, — нѣтъ… Ее пѣли и ночь, и луна, и темное море, и сердце… Въ этихъ звукахъ все закружилось, спуталось, потеряло очертанія, всякую реальность…

— Зина!

Самъ не знаю какимъ чудомъ моя рука осмѣлилась и обняла этотъ дивный дѣвичій станъ… Она не сопротивлялась и только закрыла глаза…

— Зина, вы любите?!

Коса ея упала, голова склонилась на мое плечо… Но вдругъ она повернулась и подняла рѣсницы.

— Да, люблю, — прошептала она, — зачѣмъ лгать, люблю!.. Но знайте, я никогда не выйду за васъ, никогда, пока у васъ эти милліоны… Будемъ любить другъ друга такъ… свободно… независимо… Вы останетесь крезомъ, я — учительницей музыки…

— Нѣтъ, нѣтъ, Зина, ты будешь женой креза!..

— Никогда!..

И тогда уже, кажется, я вздрогнулъ отъ этого ужаснаго слова…

Да, никогда! Она такъ и зачахла учительницей музыки въ своей тѣсной квартиркѣ… Никогда, никогда…

30-е іюня.

Мнѣ снился сонъ…

Какимъ-то чудомъ я карабкался въ глубокую высь… Туда… къ ней!.. Мнѣ было трудно, я задыхался, но я шелъ и шелъ… Внизу остались облака, потомъ звѣзды, потомъ голубой сводъ, я очутился въ глубокомъ мракѣ… Наконецъ, и этотъ мракъ кончился и предо мной открылось что-то странное, невиданное, что-то сложенное изъ свѣтовыхъ переливовъ и радуги… Я хотѣлъ идти туда, но путь мнѣ преградили химеры, тѣ самыя химеры Notre Dame, которыми мы восторгались съ ней въ лунную ночь…

— Пустите! — сказалъ я.

Но онѣ молчали и смотрѣли на меня неподвижными глазами… Тогда я началъ роптать, потомъ сердиться, потомъ негодовать…-- Я хочу войти и войду! — крикнулъ я.

На это онѣ засмѣялись всѣ, до одной…

— Ты не можешь и не умѣешь хотѣть, — ты раздвоенный, безвольный человѣкъ!..

Мною овладѣло бѣшенство и, не помня себя, я хотѣлъ идти на проломъ… Поднялся неописуемый шумъ, химеры громко хохотали и стоголосое эхо отвѣчало имъ на этотъ хохотъ. Въ немъ звучало столько презрѣнья, что отъ жгучей обиды я терялъ послѣднія крохи разсудка, а шумъ и хохотъ все росли и росли и разбудили, наконецъ, дремавшаго сфинкса…

Медленно поднялъ онъ тяжелыя каменныя вѣки, медленно зѣвнулъ и неподвижно уставилъ на меня громадные, какъ ободъ колесный, каменные зрачки…

Теперь я дрожалъ отъ ужаса… Онъ смотрѣлъ долго, очень долго и, наконецъ, спросилъ, медленно, отчеканивая каждый слогъ, при чемъ голосъ его походилъ на громовые раскаты…

— Кто этотъ человѣкъ?

Отъ ужаса я самъ окаменѣлъ и жилъ только слухомъ… Химеры перестали хохотать и отвѣтили въ одинъ голосъ:

— Это крезъ, который никому не вѣрилъ, никого не любилъ и жилъ только своими ощущеніями!..

Наступила пауза, тяжелая, томительная какъ смерть… Я замеръ, я понималъ, что на чашку вѣсовъ кинули все мое «я»… А сфинксъ все медлилъ…

— Такъ разорвите его! — приказалъ онъ, наконецъ, и закрылъ свои вѣки.

У меня закружилась голова, задрожали ноги и я потерялъ сознаніе… Пришелъ я въ себя отъ невообразимаго шума… Между мной и химерами откуда-то взялся черный слесарь, прикрылъ меня и что-то говорилъ, причемъ нижняя губа его нервно дрожала… Старикъ Петръ тоже стоялъ тутъ и какъ будто защищалъ меня… Докторъ держался нейтрально, заложивъ руки въ карманы и невозмутимо слѣдилъ за всѣми своими бѣлесоватыми зрачками. И вдругъ на этотъ грохотъ, шумъ и отчаянный споръ, когда я, полный ужаса, ожидалъ, что меня разнесутъ въ клочки, явилась ока…

Я задрожалъ, но уже не отъ страха, задрожалъ какъ бы охваченный благоговѣніемъ и готовъ былъ упасть ницъ…

Ока явилась такою же, какъ лежала въ гробу, бѣлая, вся въ бѣломъ, въ волнахъ бѣлаго газа, съ бѣлыми дрожавшими цвѣтами, съ опущенными вѣками, сквозь которыя глядѣли зрачки, какъ на извѣстной картинѣ Макса… Губы у нея дрогнули, чуть-чуть зашевелились и въ наступившей гробовой тишинѣ я разслышалъ, какъ она тихо сказала:

— Я знаю его!

Химеры молчали, а я стоялъ неподвижный, полный благоговѣнія. Ни одного слова не смѣли прошептать мои уста.

— Я его знаю! — повторила она, недоступная, строгая, спокойная.

Тогда химеры заговорили, какъ бы оправдываясь:

— Онъ никому и ни во что не вѣрилъ!..

— Но онъ хотѣлъ вѣрить! — отвѣтила она чуть двигавшимися устами, а мое сердце вздрогнуло и тихо подтвердило, совсѣмъ помимо моей воли: — да, Зина, хотѣлъ!

— Онъ никого не любилъ! — продолжали химеры…

— Но всегда хотѣлъ любить! — отвѣчала она и сердце мое снова подтвердило: да, хотѣлъ!

— Онъ дерзко порывался въ тебѣ…

— Потому что я жалѣла его, а жалѣть, значитъ любить…

Тутъ я проснулся… Не помню, чтобы когда-нибудь видѣнный сонъ производилъ на меня такое сильное впечатлѣніе… Я отворилъ окно и розовые лучи разсвѣта ворвались въ спальню, такіе же нѣжные, мягкіе, какъ и охватившее меня настроеніе… Въ первый разъ за все это ужасное время я дышалъ легко и, какъ это ни странно, въ окаменѣвшей, застывшей душѣ, казалось, накипали теплыя слезы жалости, печали и какого-то томительно-сладкаго чувства. Право же, я почувствовалъ себя какъ бы чище и лучше и во всякомъ случаѣ въ тотъ моментъ мои уста не сказали бы: «я презираю и себя, и все… и все…» То была чара сна…

Но въ сновидѣніяхъ, говорятъ, суммируются и комбинируются только дѣйствительно воспринятыя, хотя и безсознательно, неуловимо для памяти, реальныя впечатлѣнія… Такимъ образомъ, сны уясняютъ иногда человѣку то, что не давалось ему на яву… И этотъ сонъ не даетъ мнѣ теперь покоя, я роюсь въ немъ, какъ бѣднякъ въ своемъ кошелькѣ, въ надеждѣ найти на днѣ его хотя бы полушку… И кое-что я уже нашелъ: она любила потому, что «жалѣла»!.. Это опредѣленіе любви взято у народа, тамъ вмѣсто «любитъ», говорятъ «жалѣетъ», и сколько въ немъ правды, чистой, человѣческой правды… Да, она жалѣла, потому что вѣрила въ Божью искорку!.. А не потухла ли эта искорка, не лгало ли ей мое сердце?! Кто его знаетъ… Раньше я навѣрное отвѣтилъ бы «потухла» и «лгало», теперь же… теперь мнѣ не хочется сказать этого!.. Во всякомъ случаѣ… раньше… въ юности, когда я дрожалъ, читая Данте, горѣлъ и негодовалъ вмѣстѣ съ Барбье, рвался къ чему-то и, слушая лекціи, вѣрилъ въ науку, я былъ иной… Потомъ же… потомъ я «пилъ не изъ того источника», какъ сказала она…

Это было въ первый день ея болѣзни, когда она почувствовала только жаръ и недомоганье… Вечеромъ она лежала на кушеткѣ въ своей скромной гостиной, я сидѣлъ тутъ же у ея ногъ на правахъ жениха, не смотря на ея «никогда», я все-таки называлъ ее невѣстой и читалъ ей легенды… Индійская легенда о двухъ источникахъ ее особенно восхитила… Брама создалъ два источника; одинъ, капля котораго навсегда утоляла жажду, и другой, вся масса воды котораго не могла напоить даже одного жаждущаго… Первый онъ помѣстилъ среди острыхъ скалъ, въ угрюмомъ ущельи, доступъ въ которое былъ труденъ и опасенъ, второй — въ роскошной долинѣ, полной блеска, свѣта и веселья… И толпа, искавшая воды, чтобы утолить жажду, рвалась и бросалась только ко второму и потому не вѣрила, что можно, жить и безъ жажды.

Горячей лихорадочной рукой она взяла мою руку, тихо пожала ее и смотря нѣжнымъ, ласкающимъ взглядомъ, въ которомъ пылалъ уже огонь болѣзни, сказала съ доброй улыбкой:

— Вотъ… вотъ! Вы всю жизнь пили «не изъ того источника» и потому записались въ пессимисты!..

Эта ласка, этотъ нѣжный тонъ, эта добрая улыбка наполнили меня тогда нѣгой самаго глубокаго счастья… Я почти не дышалъ отъ этого счастья… Голова у меня закружилась, я припалъ къ горячей рукѣ и, цѣлуя, полный въ то же время смутной тревоги за ея здоровье, задыхаясь, шепталъ:

— Можетъ быть… можетъ быть!.. Тогда, Зина, будьте моимъ свѣточемъ, указывайте другой источникъ!.. Я пойду… клянусь вамъ, я пойду, хотя бы и колеблющимся шагомъ…

— Вы сами знаете, гдѣ онъ! — отвѣтила она — Не въ прожиганьи, не въ безцѣльномъ и безполезномъ для другихъ шатаньи по свѣту…

Она была особенно нѣжна въ этотъ вечеръ. Я не говорилъ, чтобы не разсѣять это дивное настроеніе, хотя бы дыханьемъ… Свѣтъ ей рѣзалъ глаза, она щурилась и пока я закрывалъ лампу экраномъ, сказала шутливо съ той же прелестной улыбкой:

— Вы подарили бы мнѣ хорошій абажуръ… Право, крезъ!..

Это была уже высшая степень ласки, она понимала значеніе такой просьбы для меня и, глядя, какъ у меня дрожатъ руки отъ счастья, все такъ же нѣжно улыбалась… Подарковъ она вообще не любила и въ этомъ отношеніи была очень горда и щепетильна… На югѣ, въ курортѣ, когда мы были уже друзьями, я поднесъ ей въ день ея рожденія брошь съ хорошимъ солитеромъ. Она покраснѣла и нахмурилась…

— Благодарю васъ, это прелестная вещь!.. — сказала она, любуясь. — Я очень тронута вниманіемъ… Но вы сами понимаете, что тяжело принимать цѣнный подарокъ, какой не въ силахъ сдѣлать сама… Вѣдь, эта брошь — половина, если не больше, моего годового заработка…

И видя, что я вспыхнулъ, что мнѣ неловко и больно, она добавила быстро:

— Я знаю, что и не взять его мнѣ, будетъ больно вамъ… Поэтому, вотъ какъ сдѣлаемъ, если хотите. Я возьму себѣ съ благодарностью за вниманіе, — ну, право, съ большою благодарностью! — футляръ, а это… эту брошь мы продадимъ для… для…

Я насилу упросилъ ее тогда… Она согласилась съ условіемъ что это будетъ мой первый и послѣдній цѣнный подарокъ. Вообще, я замѣтилъ, что люди ея круга, ея міровоззрѣнія болѣе горды и щепетильны, чѣмъ аристократы самой голубой, даже какъ Гвадалквивиръ, крови…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Помѣшала писать телеграмма… Меня извѣщаютъ, что умеръ мой дядя, котораго я не видѣлъ съ дѣтства, угрюмый скопидомъ, скупой созидатель капитала, и что я наслѣдникъ и его денегъ, и его заводовъ… Что мнѣ съ ними дѣлать?!.. Куда мнѣ?! Хлопоты, счеты, разсчеты, выжиманіе гроша, эти управляющіе, наконецъ, выдрессированоые въ школѣ безсердечія, черствые ко всему, и тысячи людей темныхъ, голодныхъ, обездоленныхъ, приставленныхъ то къ тому, то къ другому?!

Ба, идея! Не устроить ли мнѣ моихъ слесарей?! Вчера вечеромъ они неожиданно пришли ко мнѣ оба, и «черный» и «пессимистъ», пріодѣтые, торжественные, и принесли мнѣ, съ благодарностью отъ товарищей, данные имъ крохи обратно… Одинъ видъ денегъ въ ихъ рукахъ сдѣлалъ свое дѣло, нѣмецъ сдался и мастерская снова шла и гудѣла…

Они сіяли отъ удовольствія, отъ счастья побѣды, отъ щепетильной радости, что могутъ обойтись безъ моихъ крохъ… Какими джентльменами держали они себя, однако, въ своихъ неуклюже сидѣвшихъ пиджакахъ, эти неполированные, съ угловатыми манерами люди «будущаго», какъ говорила она…

Все это меня очень тронуло, тронуло такъ, какъ я не разсчитывалъ никогда! Я усадилъ ихъ, я говорилъ имъ… говорилъ, раздѣляя ихъ радость и удовольствіе. Я просилъ ихъ оставить эти крохи у себя, на что имъ нужно… не отъ меня, а отъ нея… И когда они уходили, черный силачъ особенно горячо сжалъ мою руку и нижняя губа его нервно дрожала… Вотъ гдѣ разгадка того, что во снѣ этотъ «черный» защищалъ меня отъ химеръ…

3-е іюля.

Микстуры доктора сдѣлали свое дѣло… Я спалъ долго и много, меня не смущали сновидѣнія, не душилъ кошмаръ… Но за то, когда я просыпался на часъ, на два, сознаніе моей потери, какъ бы только теперь воскресшее и ожившее, стояло предо мной во всемъ своемъ холодномъ, полномъ отчаянія, ужасѣ… Раньше я этого не зналъ, раньше мнѣ было легче… И когда я сказалъ это сегодня утромъ доктору, онъ потеръ руки и въ глазахъ у него засвѣтилось удовольствіе…

— Это хорошо, — сказалъ онъ, — это очень хорошо, вы оправляетесь… Чувствовать самую сильную боль лучше, чѣмъ быть въ такомъ подавленномъ состояніи, близкомъ къ столбняку! — И посмотрѣвъ на меня сквозь очки, онъ добавилъ глухо:

— Было время, я даже боялся за васъ…

— За меня!? На что и кому я нуженъ, докторъ?..

Онъ насупился и посмотрѣлъ на телеграмму, извѣщавшую о смерти дяди.

— Вотъ кому! — Вѣдь тамъ, на этихъ фабрикахъ и заводахъ, нѣсколько тысячъ человѣческихъ жизней, батенька, и всѣ онѣ въ вашихъ рукахъ…

Нѣсколько тысячъ жизней… въ моихъ рукахъ!?

Да, онъ былъ правъ, я не думалъ объ этомъ ни разу… Это ускользало какъ-то изъ вниманія, чего? — моей памяти или тоже и совѣсти? — а ея не было, чтобы напомнить… Тысячи жизней, темныхъ, голодныхъ, обездоленныхъ, и, въ темнотѣ и голодѣ, созидающихъ мое благо!..

Да, докторъ былъ сто разъ правъ, впрочемъ, не онъ, нѣтъ. Его слова были только эхо ея дыханья оттуда… Она дохнула, и лучъ свѣта проникъ мнѣ вдругъ въ мозгъ, въ душу и освѣтилъ тамъ… что? — Тысячи чужихъ жизней и, рядомъ съ ними… крохотное, ничтожное «я» самодовольнаго себялюбца, называвшаго сладострастье — любовью, а людское горе — естественнымъ органическимъ явленіемъ!.. Я вдругъ расхохотался…

— Чему вы смѣетесь? — спросилъ удивленный и озадаченный докторъ…

— Надъ собой смѣюсь…

Вѣроятно, я сильно измѣнился въ лицѣ, потому что онъ пристально посмотрѣлъ на меня и пытливо заглянулъ въ глаза…

— Что жъ, собираетесь уѣхать, какъ хотѣли, въ Японію, или Австралію? — спросилъ онъ, беря шляпу и вставая, немного смущенный моимъ смѣхомъ.

— Нѣтъ, докторъ, я не уѣду…

— Остаетесь?..

— Да, остаюсь… Вы правы, за моими плечами тысячи чужихъ жизней!..

Онъ посмотрѣлъ на меня, какъ бы убѣждаясь, не смѣюсь ли я вновь, и лицо его освѣтилось теплой, почти нѣжной улыбкой…

— Вотъ, вотъ, это самое лучшее!.. Встряхнитесь…

И положивъ свою шляпу, этотъ сдержанный, ровный, даже суровый на видъ человѣкъ, совсѣмъ разнѣжившись, сжалъ тепло мою руку и сказалъ:

— Такъ-то, дорогой мой! Это будетъ лучшій памятникъ для нея и спасенье для васъ…

Меня что-то больно сжало въ груди, я не могъ выговорить ни слова, не могъ разжать губы и только жалъ его руку. И вдругъ какъ-то сами собой изъ моихъ, давно высохшихъ, глазъ покатились тихія слезы…

— Ну, это еще лучше… Это ужъ совсѣмъ хорошо! — говорилъ довольный докторъ.

4-е іюля.

Другъ мой, Зина! Я все понялъ теперь и все мнѣ стало ясно…

Я не безчувственный и не каменный… Я просто-на-просто потерялъ съ тобою все дорогое и замеръ отъ этой потери, потому что ты была моей совѣстью, душой, мыслью, всѣмъ, всѣмъ!.. Безъ тебя остался только живой остовъ, форма, тѣло для прозябанья… Конечно, такое прозябанье абсурдъ и три грана этого бѣлаго порошка легко освободили бы меня отъ него, — но зачѣмъ? Тамъ я, все равно, не буду съ тобою… И къ тому же я не ты, — я сынъ толпы и, какъ она, не боюсь прозябанья…

Но, прозябая, всякая толпа молится чему-нибудь, какому-нибудь недосягаемому, недоступному идеалу, къ которому хотя и смутно, но все-таки тяготѣетъ… Я буду молиться только твоей правдѣ и вѣрѣ… Это я понялъ теперь и знаю!…

Ты глядишь на меня съ гравюры глазами этой чистой подвижницы, я слышу, ты шепчешь мнѣ ея устами: живи же! живи для свѣта, для правды, для блага! Зина! Но развѣ всѣмъ дано это? Вносить свѣтъ и благо, служить имъ какъ должно и всецѣло могутъ только такіе, какъ эта христіанка въ циркѣ, какъ ты!.. Люди толпы созданы иначе… Развѣ сама картина не говоритъ этого? Видишь, чья-то сочувственная рука бросила къ ногамъ подвижницы розу… И только, на большее не хватило! Тайный другъ не стоитъ вмѣстѣ съ ней предъ пантерой, — онъ прячется робко въ толпѣ…

Тутъ два типа… Зина! Я принадлежу къ тѣмъ, что могутъ только робко вздохнуть и тайкомъ бросить розу…

На дворѣ та же мягкая, благоуханная ночь, тѣ же фантастическіе полутоны луннаго свѣта. Издали, въ открытое окно, доносится нѣжный ропотъ морского прибоя… Все дышитъ нѣгой, какъ и въ ту ночь, когда ты сказала мнѣ свое «никогда». Но теперь это «никогда» не приводитъ меня въ трепетъ… Ты была права. Рядомъ съ тобой мнѣ, сыну толпы, не было мѣста…

Вѣдь, и того довольно съ насъ, когда мы не топчемъ нашихъ пророковъ и идемъ, хотя бы колеблющимся шагомъ, на ихъ свѣточь…


На этомъ обрывался дневникъ.

Григорій Мачтетъ.
"Міръ Божій", № 8, 1898



  1. Написано до того неразборчиво, что нѣтъ никакой возможности разобрать хотя бы одинъ слогъ. Прим. издателя.